Призраки Фортуны

Полетаев Дмитрий

Часть седьмая

Колесо судьбы

 

 

Глава первая

Случай на дороге

1792 год. Земля Гессен, Германия. Населенный пункт

не установлен

Бывают встречи, как правило, случайные и не запланированные, которые остаются потом в памяти на долгие годы. Они живут в нас своей, казалось бы, совершенно отдельной жизнью, параллельно сосуществуя с вяло текущими событиями повседневного бытия. При этом, ненавязчиво напоминая о всей тщетности наших стараний перед лицом Провидения, которое только одно и способно влиять на события нашей жизни. Причем иногда так стремительно, что нашим несовершенным чувствам, которыми наделила нас мать-природа, подчас бывает за этим трудно уследить, не то что угнаться.

Примерно так рассуждал бедный студент Вюрцбургского университета Георг Антон Алоизиус Шеффер, стоя посреди постоялого двора в глухой немецкой деревушке. Названия деревушка не имела, да и попала-то она на карту Европы лишь только потому, что удачно и своевременно расположилась в непосредственной близости от важной дороги, связывающей гессенские Дармштадт и Франкфурт с прусским Берлином и, далее, с морскими воротами германских княжеств — Штеттином.

«Вот он — перст Судьбы! — говорил себе наблюдательный Алоизий, как любила называть его матушка. — Ведь дорога с таким же успехом могла пройти через любую другую деревушку, и тогда этой суждено было бы почить в пучине безвестности. Но нет! Судьба направила дорогу именно сюда, как затем и мой путь. И все это для того, чтобы я на всю оставшуюся жизнь познал в ней свое предназначение!»

Патетическое настроение юного Алоизия было легко объяснимо. Ибо в тот еще довольно ранний зимний вечер, когда звезды еще только начали проступать на фиолетовом небе, а окна домов за закрытыми на ночь ставнями уже осветились уютным вечерним светом, Алоизий встретил ангела.

По крайней мере, так ему вначале показалось. Да и встречей в полном смысле этого слова это назвать было нельзя. К «ангелу» Алоизия доставили, причем в довольно грубой форме. Но он забыл о том в ту же секунду, как только увидел лицо этого божественного создания.

Надо отдать ему должное — даже в этот священный и полный мистического смысла момент Алоизий успел мысленно воздать благодарственную молитву своей матушке. Именно она настояла в свое время на том, чтобы он поступил на медицинский факультет университета. Сам Алоизий предпочитал естественные науки, не без основания полагая, что именно это позволит ему в будущем путешествовать по далеким морям, посещая неизведанные земли и страны. Однако решив, что медицина в какой-то мере есть тоже часть естественных наук, и уступив, таким образом, настояниям матушки, он записался на медицинский факультет. И как показали события этого дня, не просчитался. Ибо в поворотный в его судьбе вечер именно его медицинские познания оказались востребованными.

В тот день он возвращался к себе в альма-матер. Погостив у матушки около недели и поправив, насколько он мог, ее драгоценное здоровье, юный Алоизий, пользуясь единственно доступным ему средством передвижения, а именно — собственными ногами, бодро шагал по дороге. Подгоняемый легким морозцем, он не собирался останавливаться даже на ночлег. Во-первых, в целях экономии вечно ограниченных средств, а во-вторых — и это было основной причиной — Алоизий собирался завершить «Стансы к прекрасному лику» — поэму, или, лучше сказать, роман в стихах, над которым он тайно трудился вот уже целую неделю. А ведь ничто не может помочь лучше в сочинении стихов, чем размеренный шаг! Исходя из этих соображений, а также используя данную ему от природы выносливость, Алоизий со всей самоуверенностью молодости решил продолжать свой марш, чтобы уже к обеду следующего дня достичь предместий вольного города Вюрцбурга.

Пусть не удивляет вас тот факт, что студент-медик занимался стихотворчеством. В 1792 году умами германской молодежи, как и всей Европы, владел Поэт. И то воздействие, какое оказывал он тогда на юные умы своим сентиментальным романом, невозможно ни представить, ни оценить! Одни молодые люди, узнавая в романе себя, кончали жизнь самоубийством. Другие отправлялись на поиски своих Шарлотт Буфф, которые могли бы стать предметом их платонической страсти и безответной любови. Что тоже, в свою очередь, позволило бы им свести счеты с жизнью. Это были очень тревожные времена для Европы! Вечно всем недовольная и протестующая молодежь вымирала тогда в огромных количествах. И этот сентиментальный роман был во многом тому причиной.

Неудивительно, что в некоторых «просвещенных» странах — там, где правительства все еще заботились о благополучии своих граждан, не очень доверяя им в том, что они смогут сами разобраться, что есть хорошо, а что плохо, — роман этот был даже запрещен как опаснейший для неустоявшихся молодых умов.

Но к счастью, не таков был наш герой и не так просто было сбить его с панталыку. Алоизий был более тверд в своем сердце, да и у Судьбы на него были совершенно иные планы. И хотя написание «Стансов» время от времени вызывало слезоточивые спазмы, а сердце сжималось от жалости к герою, прообразом которого, естественно, являлся сам Алоизий, кончать жизнь самоубийством он не собирался. Скорее всего, здесь брала верх его вторая сущность — природного натуралиста. Человека, безмерно любящего жизнь во всех ее проявлениях.

В тот момент, когда молодой человек принял решение не останавливаться на ночлег, а так и продолжать свой марш, из придорожных кустов на дорогу как ошпаренный вылетел заяц. Ничего особенного в самом этом факте, конечно, не было. За исключением того, что Алоизий вдруг вспомнил, что он ужасно голоден, а также, следуя своей природной сообразительности и наблюдательности, смекнул, что зайца, скорее всего, что-то спугнуло. Молодой человек остановился и решил углубиться в лес, чтобы выяснить причину столь несуразного поведения косого. Было еще достаточно светло, и Алоизий быстро обнаружил на замерзшей, слегка припорошенной снегом почве волчьи следы.

Это меняло дело. Шагать по ночной дороге, пусть и удобно освещенной полной луной, осознавая, что за тобой где-то в придорожных кустах крадется волк, а может, и целая стая, было, мягко говоря, неразумно. Поступать неразумно Алоизий не любил и поэтому, приготовив один из подаренных ему матушкой серебряных шиллингов и под радостное бурчание голодного желудка, он свернул в сторону постоялого двора, который, уютно расположившись в старинном замке, или, точнее, в том, что от него осталось, казалось, так и манил одинокого путника.

Именно так романтически настроенный юноша решил именовать про себя здоровенный каменный амбар, приросший к остаткам полуразрушенной крепостной стены, который предприимчивый новый хозяин переделал в постоялый двор. По странному стечению обстоятельств единственно уцелевшими и почти не тронутыми в изрядно потрепанном временем замке оказались ворота.

«По-видимому, в древние времена коварный враг предпочитал ломиться со своими требушетами и таранами сквозь крепостные стены», — заметил про себя склонный к логическим умозаключениям Алоизий.

Отдельную комнату он брать не стал, справедливо решив, что прекрасно выспится на лавке в общей обеденной зале, где источал такое благостное тепло огонь от очага, на котором кухарка с помощницами безостановочно что-то готовили постояльцам. Камин и горячая гороховая каша быстро сделали свое дело, и разомлевший Алоизий уже сонно жмурился на сполохи пламени под чугунным котлом, когда и случилось то событие, которое перевернуло всю его последующую жизнь.

* * *

Как и полагалось всякому знаменательному событию, явилось оно Алоизию в грохоте колесниц и блеске факелов! Огни откидывали на крепостные стены пляшущие тени от вдруг заполонивших двор всадников.

Конечно, уснувшая было деревенька тут же пришла в движение. Захлопали ставни, залаяли собаки. Слуги сорвались с места и кинулась принимать поводья и стремена спешивающихся путников в надежде заработать лишний пфенниг. Вскочил со своей лавки и Алоизий и вместе с немногочисленными обитателями обеденной залы бросился к замерзшим окнам.

То, что открылось его взору, заставило сильнее забиться сердце. Он замер, припав к заиндевевшему стеклу в предвкушении чего-то особенного, которое непременно должно было с ним случиться в эту волшебную ночь.

В центре внимания всего переполоха находилась большая дорожная карета. Пока здоровенные кавалергарды расчищали двор от чрезмерно любопытных постояльцев, четверо гвардейцев что-то бережно вынимали из кареты. Несомненно, это было, скорее, не «что-то», а «кто-то». Однако разглядеть получше предмет столь бережного обращения не было никакой возможности, сколько Алоизий ни дышал на замерзшее стекло. Но то, что это была особа благородная, можно было судить по тем дорогим мехам, в которых она утопала. Ну и еще по тому почтению окружающих, которое она вызывала. Да и карета, обитая черным бархатом с серебряной оторочкой, запряженная в шестерку здоровенных меринов, украшенных плюмажами из белых страусовых перьев, выглядела внушительно. На ее дверце красовался прошитый серебряной вязью замысловатый герб.

Дальнейшее развитие событий не позволило поэту-медику углубиться в геральдику, дабы определить, к какому из многочисленных германских княжеских дворов принадлежала эта чудо-карета. Грохнула входная дверь, и на пороге, бряцая шпорами и палашами, возникли три кирасира. На касках и на начищенных до блеска панцирях отблески каминного пламени выхватили все тот же кот дезарм.

Дальнейшее произошло в считаные секунды. Кинувшемуся навстречу хозяину капрал рявкнул в лицо один-единственный вопрос, который заставил всю кровь в тщедушном теле Алоизия прилить к лицу:

— Доктор есть?

Хозяин оторопело оглянулся на Алоизия, который всего час назад, немного привирая для важности, представился ему врачом.

— Герр доктор… — начал неуверенно мямлить хозяин, но договорить ему не дали. Два стража, ни слова не говоря, подхватили Алоизия под руки и не то повели, не то понесли несчастного студента навстречу его Судьбе.

Самая просторная комната гостиницы, которую хозяин держал для особо важных персон, была уже освобождена. Хозяйских «особо важных» постояльцев мягко попросили переместиться в другие покои. Когда капрал с дрожащим Алоизием приблизился к дверям, охрана взяла на караул и посторонилась. Капрал втолкнул студента в помещение и осторожно прикрыл за ним дверь.

Привыкнув к полумраку, Алоизий различил два силуэта. На кровати, прямо на раскинутых шубах, лежала, жалобно всхлипывая, девушка, над ней склонилась, по-видимому, прислуга.

На стук двери женщина распрямилась и обернулась. Алоизий невольно присел в полупоклоне. Нет, это была не служанка. На Алоизия смотрела явно благородная дама, от которой исходила уверенность человека, привыкшего повелевать. Женщина была красива. Алоизий облизал вдруг пересохшие губы и присел еще ниже.

— Вы доктор? — спросила женщина с волнением. Голос у нее был грудной и тоже очень красивый.

Не дожидаясь ответа, она сделала шаг в сторону, будто приглашая Алоизия к постели больной, и произнесла:

— Посмотрите мою дочь, она повредила ногу. Но нам непременно надо продолжать дорогу. Это чрезвычайно важно! Ради бога, помогите, доктор!

Завороженный голосом, в котором слышались одновременно и приказ, и мольба, Алоизий шагнул к кровати и… чуть не потерял сознание. Ибо на кровати во всю свою красу лежало само Совершенство!

Простим несчастному студенту его слабость. В ту минуту он и не подозревал, что действительно смотрел на одно из самых очаровательных созданий Европы того времени.

Девушка лежала с закрытыми глазами. Длинные ресницы пушистой темной бахромой откидывали причудливые тени на белоснежные щеки красавицы. Невиданного очарования лицо обрамляли золотые локоны, пышной копной рассыпавшиеся по подушке. Длинная шея так и манила последовать взглядом за ее призывным изгибом. Грудь, сдавленная корсетом, вздымалась двумя наливными яблочками. При этом лиф был наполовину расстегнут, чтобы облегчить дыхание больной, что завершало картину, превращая ее в шедевр.

В ушах у Алоизия застучала кровь. Он еле услышал себя, задающего вопрос:

— Что случилось? — Алоизий поразился, как чуждо звучал его голос.

— О, герр доктор, — запричитала мать, — моя несчастная дочь сегодня днем, чтобы согреться, пересела из кареты на лошадь, а та поскользнулась, и она упала!

— Кто, лошадь? — сквозь шум водопада в своих ушах Алоизий еле расслышал свой собственный вопрос.

— Да нет, герр доктор, моя несчастная дочь! — воскликнула, ломая руки, дама. — Она повредила ногу, и теперь мы не можем продолжать путешествие, а нам это необходимо! О, сделайте что-нибудь!

— Ра-а-сстегните корсет… — поразил самого себя своей просьбой застенчивый Алоизий. — Мне надо осмотреть п-п-поврежденную ногу…

Конечно, в этой фразе не было никакой медицинской логики, но несчастная мать домыслила все за Алоизия. Матери, знаете ли, в минуты, когда их чадам что-то угрожает, становятся на удивление сообразительными. Даже не обратив на этот алогизм ни малейшего внимания, дама, расстегнув лиф, быстро задрала юбки дочери, обнажив ее прелестные ножки.

То, что происходило дальше, Алоизий помнил с трудом. Ибо в какой-то момент девушка пришла в себя и открыла глаза… На Алоизия в придачу к уже случившемуся потрясению уставились два бездонных «синих колодца».

«О мой Бог! Воистину велика Твоя власть над природой, если Тебе подвластно создание такого Совершенства!» — шептал потрясенный до глубины своей пылкой юношеской души вспотевший студент-медик.

Как вы уже поняли, свою первую медицинскую помощь Алоизию пришлось оказывать в состоянии серьезного нервного перевозбуждения. Ему еще никогда не приходилось касаться девичьих ног, особенно выше колена, да еще с внутренней стороны бедра. И каких ног! Фарфоровая белизна прохладной бархатной кожи навсегда запечатлелась в памяти Алоизия.

Слава Всевышнему, никакого серьезного повреждения не было. Обычный вывих колена. И тем не менее, как он помог тогда этому небесному созданию, Алоизий, повторюсь, помнил плохо. Но, по-видимому, как-то помог, и даже, наверное, успешно. Так как он обнаружил потом, что серебряные шиллинги в его кармане значительно приумножились. Он вправил колено и растер небольшую опухоль матушкиной мазью, которую он всегда брал с собой в дорогу. Было очевидно, что девушке становилось лучше. В связи с чем и его роль лекаря неудержимо приближалась к своему завершению.

«Я не перенесу этой разлуки!» — уже заранее всхлипывал про себя несчастный студент.

И вот он наступил, миг прощания…

Несмотря на потрясение, Алоизий тем не менее ощущал себя в те мгновения счастливейшим человеком на свете! Ведь именно ему было даровано право созерцания божественного совершенства. Правда, с другой стороны, он осознавал, что одновременно становился и самым несчастным существом на свете! Ибо никогда уже не забыть ему этих прекрасных глаз, разлука с которыми была предрешена уже в самый первый момент этой встречи! В его мозгу даже шевельнулась шальная мысль, по-видимому, занесенная поэтом Гёте: «Вот теперь, встретив свою Шарлотту, он может спокойно умирать!»

Но слава богу, молодость и врожденный оптимизм Алоизия вовремя спохватились.

«Нет! Зачем же умирать? Умирать, не обессмертив подвигами имени своей Дамы? Что может быть бездарнее! Нет-нет, я последую за тобой, любовь моя! Хоть на край света! Я прославлю твоё имя величайшими подвигами, которые совершу в твою честь, моя богиня… Имя! Я забыл узнать ее имя!» И Алоизий кинулся за вновь усаживающейся в карету красавицей.

— Я запомню ваше имя, герр Шеффер… А вы запомните мое — Луиза… Хотя, впрочем, совсем скоро мне предстоит стать… Елизаветой!

Вновь завернутая в меха и шубы, прекрасная, как мечта, девушка вынула из муфты свою точеную ручку и обронила в снег белый батистовый платочек. Несчастный студент, опасаясь каждую секунду, что сердце его разорвется от непереносимой тоски, кинулся его поднимать.

В углу платка вензелем была вышита монограмма: маленькие буквы «л», «м», «а», которые вмещала в себя гигантская буква «Б».

Утерев сопли и слезы и протерев запотевшие стекла очков, Алоизий навел резкость на монограмму. Некоторое время он молча взирал на нее, затем вдруг вскрикнул и побледнел. Даже слезы его высохли сами собой.

«Мой Бог, так это… так это… Луиза Мария Августа, принцесса Баденская! О, мой Бог!» — только и мог бессвязно бормотать несчастный молодой человек.

Он рванулся к окну кареты, но в этот момент капрал рявкнул приказ, гвардейцы повскакали на лошадей, и постоялый двор вновь огласился конским ржанием. Тяжелая карета в окружении конвоя нехотя стронулась с места и, величаво покачиваясь, выехала со двора «замка». Арьергард поспешил замкнуть цепь гвардейского окружения, и кавалькада под оглушительный цокот конских подков о брусчатку мостовой устремилась прочь.

Все было кончено…

 

Глава вторая

Луч света в сером царстве

1792 год. Санкт-Петербург

К концу 1792 года настроение Екатерины постепенно стало приходить в норму. Напоминание о Потемкине уже не кидало ее в неудержимый спазм рыданий, а лишь отдавалось гулким эхом пустоты в окоченевшей, казалось, навек душе. Напоминание это могло прийти откуда угодно. То шведы опять чего замыслят совсем рядом, можно сказать, под окнами дворца Северной Семирамиды, то Порта заволнуется на более дальних, южных рубежах империи — а она опять все про «своего Гришеньку». Только с его смертью поняла Екатерина, кем он был для нее и для государства. С его уходом Екатерине стало казаться, что она осталась одна.

В какой-то мере так оно и было. Князь Платон Александрович, конечно, был ее «бесценным утешением», но сравнивать его с Потемкиным не пыталась даже сама Екатерина. Светлейший действительно был ей как супруг, как единственный и преданный друг, как мужчина, на руку которого она могла опереться в любую минуту. С ним она делила все радости и горести, что сопутствовали той непосильной ноше, тому кресту, который, как она сама говорила, «был возложен на нее самой судьбой». Все эти бесконечные войны, как правило, на двух фронтах, на Черном море и на Балтике, расширение пределов империи, закрепление и обустройство ее границ, все то, чем так успешно занимался «ее Гриц», — все это, как теперь поняла Екатерина, было совсем не «бабским делом». В постели-то замена нашлась быстро — это просто, а вот в управлении державой про замену ему она в свое время не подумала. Да ее, честно говоря, не так легко было бы и сыскать. Подражать Потемкину пытались многие, но вот чтобы заменить его, такое вряд ли скоро возможно. Людей такого масштаба, такого размаха даже русская земля рождает не часто. К такому запоздалому мнению пришли многие после смерти Светлейшего.

И вот уже как год Екатерина была одна…

Даже рождение очередной внучки, коих великая княгиня Мария Федоровна приносила с постоянством и частотой породистой макленбургской свиноматки, не доставило бабке прежней радости. Хотя последние роды пришлись тяжелые. Екатерина сама просидела более двух суток повивальной бабкой в ногах у роженицы, пытаясь облегчить ей страдания. И когда императрица говорила, что сохранила тогда невестке жизнь, она нисколько не преувеличивала. На некоторое время их отношения даже наладились, но ненадолго. Ибо великая княгиня, как и подобало примерной жене, во всем равнялась на своего мужа, а отношения Екатерины и Павла год от года только ухудшались.

Стоял глубокий ноябрь. Давно уже лежал снег. Несмотря на то что во дворце пылали все камины, анфилады комнат, залы и Эрмитаж были промозглыми и неприютными. По ночам в подвалах дворца страшно выли расплодившиеся за последнее лето коты. Душить их императрица не позволяла, справедливо считая, что пусть уж лучше кошки воют, чем крысы безмолвно шастают. К тому же считалось, что все дворцовые кошки были прямыми потомками знаменитого кота Петра Великого, а значит, являлись достоянием империи. К тому же…

К тому же императрица уже давно ночами не спала. Насытившись Платоном, высосав, испив до последней капельки все его молодые соки, часам к десяти вечера она его уже отпускала. Однако сама не засыпала, как раньше, утомленная любовными утехами, а продолжала бодрствовать. Сон не шел.

Из памяти Екатерины все не выходила недавняя гроза, которая разразилась нежданно-негаданно в начале месяца, тогда, когда и гроз-то вроде как быть уже не должно. Ее «академики» все еще пытались найти объяснение этому необычайному природному феномену, сетуя то на повсеместное потепление климата, то на приближающийся в связи со сменой столетия более серьезный катаклизм. Однако Екатерина трактовала это по-своему. Ни с кем особо не делясь, про себя она давно уже решила, что это был сигнал свыше лично ей. И с христианской покорностью она приняла его, поняв, что ее «век» близится к закату.

Пожалуй, только заливистый смех юной принцессы, который так не шел чопорной позолоте Зимнего дворца, вывел Екатерину из состояния глубочайшего сплина, в который она неумолимо погружалась. Честно говоря, вывел он из этого состояния не только императрицу. Казалось, ожил весь двор. Приготовившись погрузиться в зимнюю спячку, лишь изредка прерываемую сморканием и надрывным кашлем от бесконечных сезонных простуд, двор вдруг пришел в невиданное движение. Прибытие ко двору юной невесты цесаревича Александра — Луизы Марии Августы, принцессы Баденской, было сравнимо с неожиданно взошедшим на сером небе Петербурга солнцем. Не было человека, который бы не подпал под очарование этого небесного создания.

Принцесса, смешно картавя и слегка коверкая русские слова, которые она прилежно учила всю долгую дорогу в Россию, успела наговорить комплименты всем важнейшим чиновникам и придворным фрейлинам императрицы, чем привела всех в неописуемый восторг, и быстро сделалась всеобщей любимицей.

Но более всего гордилась сама Екатерина. Глядя на любимца-внука, когда тот появлялся со своей невестой, еще по-юношески смущенно держа ее за руку, сердце Екатерины ликовало. В этот момент ей казалось, что жизнь все-таки прожита не зря. От юной пары нельзя было оторвать глаз. «Дафнис и Хлоя!» — восклицали все как один за державной бабкой. И в данном случае во всеобщем умилении не было ни капли придворной лжи.

Стройный, голубоглазый красавец Александр, с обрамленным пепельными кудрями лицом, уже в пятнадцать лет начал лысеть. Однако редевшая сверху шевелюра, открывая высокий лоб, придавала его лицу сходство с портретом античного героя. И пятнадцатилетняя белокурая красавица-принцесса была ему под стать.

Как персонажи из волшебной сказки, прекрасные царевич и принцесса внесли в посеревшие будни двора такую неуемную струю молодости, жизненной силы и радости и вместе с тем ни на чем не основанного восторженного ожидания чего-то хорошего, которое непременно должно было случиться, причем сразу со всеми, что при дворе вдруг воцарилась атмосфера какого-то бездумного, праздничного ликования.

Екатерина решила воспользоваться этим случаем, встряхнуться и поддержать атмосферу всеобщего праздника. Годичный траур в связи с безвременной кончиной фельдмаршала и светлейшего князя Таврического Григория Александровича Потемкина был наконец официально прекращен, и, поддаваясь настроениям двора и подчеркивая, что делает она это «исключительно только для своего любимого внука и его невесты», императрица окунулась в череду увеселительных балов и празднеств, посвященных предстоящей помолвке великого князя Александра Павловича.

 

Глава третья

Письмо

1792 год. Зимний дворец. Санкт-Петербург

Николай Петрович Резанов несколько раз прошелся по набережной и даже сделал дыхательную гимнастику, однако образ сестры Платона, которую он встретил, выходя из дворца, не шел из головы. Ее лицо, шея, плечи, бюст, затянутая в корсет талия — все было великолепным.

«Богиня! — восклицал про себя Резанов. — Истинная богиня… Античная!» — тут же добавлял он, и совершенно справедливо, ибо во всем облике Ольги Александровны не было ни капли той сдержанной стыдливости или смущения, кои следовало бы ожидать в существе смертном, а только лишь одно кричащее, обнаженное, божественное совершенство. Несмотря на то что Жеребцова была явно не в его вкусе — его женский идеал был более petit, а Жеребцова, как ему показалось, была как будто даже выше его ростом, тем не менее, как тонкий ценитель женской красоты, Николай Петрович не мог не признать, что Ольга Александровна великолепна.

Каково же было его удивление, когда он, вернувшись с прогулки в возбужденный и гудящий, как потревоженный улей, секретариат, узнал, что ее превосходительство изволили посетить сие присутствие исключительно в поисках встречи с ним, Резановым!

Николай Петрович был поражен в не меньшей степени, чем его коллеги, которые теперь в разговоре с ним стали как-то незаметно пришептывать, приседать, заискивающе кланяться и от излишнего усердия прибавлять букву «с» к окончаниям слов, где надо и не надо, быстро надоев ему вопросами «не желают-с ли их высокоблагородие чего-с». Резанов «ничего-с» не желал, разве только чтобы его поскорей оставили в покое.

Он быстро прошел к своему столу, где нашел карточку, какие обычно рассылают с приглашениями на обед, суарэ или бал, вложенную в сильно надушенный конверт. Красивым каллиграфическим, несомненно, женским почерком на карточке, адресованной лично ему, было написано всего лишь одно предложение с просьбой пожаловать сегодня вечером на «званый обед по адресу: Английская набережная, дом Ольги Александровны Жеребцовой».

Николай Петрович и сам не понимал, почему, но сердце его вдруг сильно забилось. Посидев некоторое время, бесцельно глядя в одну точку и пытаясь привести свои чувства в порядок, Резанов наконец встал, взял папку, с какой он обычно ходил на доклад к Державину, и, сунув туда несколько первых попавшихся писем, деловой походкой вышел из секретариата.

Утро оказалось настолько насыщенным событиями — вначале прошение фон Крузенштерна, возродившее в нем давнишние мечты и устремления, затем таинственное посещение их присутствия красавицей Жеребцовой, — что Николаю Петровичу стало совершенно ясно: заниматься делами сегодня он более не сможет. Поэтому, сделав вид, что отправляется на совещание с начальником, Николай Петрович решил, пройдя через дворцовую галерею, выйти из главного подъезда дворца и отправиться домой. Ему хотелось побыть одному, привести в порядок свои мысли и, главное, получше подготовиться к вечернему визиту.

Резанов шел гулкими анфиладами дворцовых зал, комнат и переходов. После взрыва утренней активности, вызванной в первую очередь ранним подъемом императрицы, беготня и суета многочисленных дворцовых служб постепенно утихала, чтобы к обеду вновь прийти в движение. Поэтому шепот Николай Петрович услышал сразу. Точнее, даже не шепот, а сдавленные стоны и приглушенные вскрикивания и пыхтение.

Резанов остановился и прислушался. Он находился в новой, только что отстроенной части дворца, которая называлась Эрмитаж и которую на зиму решено было использовать как зимний сад. Вдоль стен были расставлены гигантские кадушки с тропическими деревьями и цветами. Между ними — садовые лавки, чайные столики и кресла.

На одной из лавок, задвинутой в самый дальний угол, полулежал Платон Зубов, держа у себя на коленях вырывающуюся девушку. Николай Петрович несомненно бы ретировался, ибо ничего необычного или из ряда вон выходящего в этой сцене, как будто сошедшей с полотен Ватто или Пуссена, для повседневной жизни екатерининского двора не было. Если бы не ее участники. Платон — официальный фаворит императрицы, тискавший в углу прекрасную «пастушку», и… — именно в этот момент Резанов и замер на месте — …немецкая принцесса, невеста великого князя Александра! Когда «пастушка» подняла на Резанова свои голубые и огромные, как блюдца, полные слез глаза, Резанов узнал ее моментально — Луиза Мария Августа, принцесса Баденская! Портреты ее в связи с приближавшейся помолвкой были расклеены по всему городу.

Кринолин принцессы был задран чуть ли не до талии. Розовая попка, венчавшая прелестные ножки, затянутые в белый шелк, уже покоилась на оголенных ляжках Платона. Судя по ужасу в глазах принцессы, дело явно близилось к развязке. Платон крепко держал ее, одной рукой зажав рот, а другой схватив где-то под кринолином. Неожиданное появление нового лица, по-видимому, придало несчастной сил. Девушка изо всех сил рванулась вперед в очередной попытке соскочить с колен Зубова, и Платон увидел Резанова.

Если бы на его месте оказался кто-нибудь другой, кто-то из дворцовой стражи или слуг, Платона это даже не остановило бы. «Смельчак» был бы послан куда подальше, да еще и с самыми мрачными последствиями для своего будущего. Да и вряд ли кто на этом месте вообще мог бы оказаться. Все поспешно удалились бы, едва только завидев всемогущего фаворита в момент его «интимного досуга».

Появление же Резанова для Платона было подобно грому среди ясного неба.

Как призрак из прошлого, как немой укор, Резанов возвышался над развалившимся Зубовым. На секунду Платон ослабил свои объятия. Этого оказалась достаточно, чтобы девушка соскочила с его колен. Быстро одернув юбку и метнув полный благодарности взгляд на своего спасителя, принцесса, шмыгнув носом, вихрем вылетела из залы. Мужчины остались одни.

Платон медленно поднялся, оправляя и застегивая панталоны. Первые секунды неподдельного изумления стали уступать место напряженному поиску выхода из создавшейся ситуации. Резанов во все глаза следил за бурей эмоций, которые проносились по лицу Платона. Наконец отвел глаза и поклонился.

— Ваше сиятельство…

— Резанов! Как?! Здесь?!

Зубов тоже обрел дар речи. А вместе с речью к нему вернулось и осознание своего положения. Первый шок прошел. Зубов вспомнил, что он уже более не корнет конной гвардии, а Резанов — не командир охранной роты. Все совсем наоборот — он всемогущий фаворит императрицы, а этот… «Черт побери, откуда он здесь взялся? Когда? И Катька-то, гляди-ка ты, промолчала, стерва! Уж не заодно ли они?!»

Водоворот мыслей в голове Резанова был не менее стремителен и еще более мрачен. «Если Платон решит, что я за ним следил специально, — мне конец! Найдут однажды в канале… А может, и не найдут вовсе… Надо что-то придумать, и скорей! Чтобы он поверил…»

— Ваше сиятельство! Как бесконечный должник ваш, за спасение моей недостойной жизни прошу покорнейше простить меня за неуместное появление и заверить ваше сиятельство в моей бесконечной преданности и готовности бескорыстного служения вашему сиятельству!

Резанов еще ниже склонил голову. «Не много ли получилось „ваших сиятельств“? Да ладно! Много — не мало. Лишь бы поверил…»

От этой резановской тирады Платон немного расслабился. Было ясно, что он, по крайней мере, владеет ситуацией и на его статус вроде пока никто не покушается. «Врет, наверное… Да ладно… Если бабка узнает, мне конец!»

Платон взял себя в руки и, насколько мог, спокойным, но властным голосом повторил свой вопрос:

— Как ты здесь?

Резанов решил не обращать внимание на «ты» и доиграть свою роль «покорного смирения» до конца. «Лишь бы выбраться отсюда…»

— Третьего числа прошлого месяца был переведен из Адмиралтейств-коллегии, где имел честь служить секретарем у графа Чернышева, в дворцовую канцелярию к Державину, Гавриле Романовичу, ваше сиятельство!

Холеная бровь Платона взметнулась вверх.

— В канцелярию, говоришь… А что ж ты в таком случае на этой половине дворца делаешь?

Еще как только Резанов заговорил про канцелярию, уже понял, что допустил досадный промах и что этого вопроса будет не избежать. Мысль его лихорадочно работала в поисках наиболее правдоподобного ответа.

— Хотел передать срочное дело Гавриле Романовичу перед его аудиенцией с императрицей.

«Уж врать, так врать…»

Резанов показал Платону папку, которую он до сих пор держал под мышкой.

— Хм, дело, говоришь, срочное… А ну, дай-ка сюда!

Резанов понимал, что отказать Платону он не может. Но и давать ему то, что было в папке, то, что он схватил со стола как первое попавшееся, было чрезвычайно рискованно. Оставалась одна надежда, что Зубов не станет просматривать бумаги здесь и сейчас и, удовлетворившись, наконец отпустит его.

«Эх, будь что будет!» И Резанов протянул Платону злосчастную папку.

Зубов взял ее и, несмотря на надежды Резанова, тут же раскрыл. Некоторое время он молча смотрел на ее содержимое, затем медленно поднял глаза на Резанова.

— Я надеюсь, вы понимаете всю важность этого письма?

От произнесенного Зубовым «вы» кровь прилила к лицу Николая Петровича. «Кажется, пронесло!» До него даже не сразу дошел смысл произнесенной Платоном фразы. А когда дошел, то Резанов медленно опустил глаза на раскрытую папку.

Несмотря на то что письмо лежало к нему «вверх ногами», взгляд сразу приковало к себе обращение: «Его Императорскому Высочеству, наследнику-цесаревичу Павлу Петровичу, с нижайшим поклоном, верноподданейший из слуг его, имеющий высочайшую привилегию именоваться Братом…» Далее Резанов выхватил взглядом начало серединного абзаца: «Запрашиваемая вами сумма одобрена прелатом и магистром Ложи…» А внизу стояла подпись: «Новиков».

Даже «вверх ногами» Резанов схватил содержимое письма быстрее, чем Зубов, который, шевеля губами, все еще внимательно его читал. Более того, Николаю Петровичу моментально стал ясен смысл того, что Платон держал в руках. Это была бомба! Причем с зажженным фитилем. И бомба эта была заложена уже не под ним — «Матушка Богородица, Дева Мария, спасибо Тебе! Я спасен!» — а под наследником. Письмо вскрывало очевидную связь Павла с издателем Новиковым, процесс над которым гремел сейчас по всей стране. К тому же письмо это подтверждало связь Новикова с масонами! А то, что Павел получал финансирование от «преступников», было уже не «зажженным фитилем», а самой что ни на есть «разорвавшейся бомбой»!

«Вот это да! Вот это удача! Когда же мне принесли это письмо?! Наверное, когда я выходил на прогулку… Но вот откуда? Ай-яй-яй, какая неосмотрительность! Как же я его пропустил?..»

За те доли секунды, пока Резанов просчитывал в своей голове варианты развития дальнейших событий, он успел и обрадоваться, что таким чудесным образом избавился от нависшей над ним опасности, и расстроиться, что по его оплошности письмо оказалось в руках Платона.

Зубов еще не дочитал до конца, а у Резанова уже созрел план действий. Весь его жизненный путь, весь его опыт, все годы его бессмысленных стараний и беспочвенных ожиданий вдруг, как по волшебству, слились воедино, превратившись в нечто весомое и осмысленное, где все встало на свои места.

— Безусловно, ваше сиятельство! Именно поэтому я и поспешил доставить это письмо Гавриле Романовичу!

Несмотря на почтительность, которая не сходила с его лица, Резанов все же добавил в интонацию холодка. «Ты меня за дурня-то не держи! Не понимал бы, что к чему, не держали бы меня на этом месте».

— Молодец, Резанов! — пришлось ответить Зубову. — Однако письмо это я сам государыне передам. Тут ведь дело такое, что чем меньше людей о нем будут знать, тем меньше в Сибирь на каторгу отправятся!

И Зубов многозначительно посмотрел на Резанова. «Нет, появление его опять при дворе мне определенно не нравится. Уж слишком он прыткий! Да и бабушка, помнится, была от него без ума. Нет-нет, он здесь мне совершенно ни к чему… Надо что-то делать!»

— Как будет угодно вашему сиятельству… — Резанов опять поклонился.

«Нет, Платоха мне здесь жизни не даст, слишком он мнителен. А вот Сибирь… хм-м… А что ж, пожалуй, что и пора! Как интересно все складывается! И Крузенштерн этот со своим письмом подвернулся как нельзя кстати… А что, пожалуй, можно попробовать подать это дело, да только с МОЕЙ стороны! И Платон мне здесь будет главным помощником! Уж он-то не откажет поддержать проект с моим отплытием к дальним берегам, ха-ха! Но вначале я, пожалуй, сделаю еще вот что…»

— Позвольте откланяться, ваше сиятельство, — сказал Резанов.

Зубов стоял в глубокой задумчивости, машинально вертя в руках злосчастное и одновременно спасительное письмо.

— Ну что ж, ступайте. И… это… благодарю за службу! Я доложу государыне о вашей бдительности!

Резанов еще раз поклонился и, пытаясь обуздать желание броситься бегом из залы, медленно направился к двери.

«Неужели вырвался?!» — Николя не мог поверить, что все закончилось благополучно.

— Резанов, — вдруг окликнул его Зубов. — Что-то я тебя ни разу в своей приемной не видел. Тебе что, и попросить не о чем?

На лице Зубова гуляла самодовольная усмешка. Он вновь демонстративно обратился к Резанову на «ты». «Пусть знает, кто здесь хозяин!»

Резанов знал, что каждое утро во дворцовых покоях светлейшего князя Платона Зубова собиралось более сотни человек. Были тут и иностранные дипломаты, и купцы, и представители самых знатных российских фамилий, и даже генералы и сенаторы. Все стремились засвидетельствовать почтение «первому лицу» государства. Потомив гостей положенное время в прихожей, Платон, еще в халате, выходил к ним завершать свой утренний туалет и заодно просматривать многочисленные письма и прошения. Все проходило в гробовой тишине. Никто не мог даже шевельнутся. Только по взглядам, по легким кивкам секретаря Зубова отмечались счастливчики и те, кому таковыми только предстояло стать «как-нибудь в другой раз». Даже самое безнадежное дело, самая бесконечная тяжба имела шанс на успех, ежели получала поддержку Зубова. Все зависело только от суммы, прилагаемой к прошению, и еще от статуса самого просителя. Хотя случайных людей в зубовской приемной не наблюдалось, как правило, только «первые лица» государства. Власть любимца Екатерины была практически безгранична.

— Благодарю вас, ваше сиятельство. — Резанов повернулся к Зубову, закусив губу. — Я, как уже изволил заметить вашему сиятельству, новичок в городе…

— А, ну-ну… Ну что ж, ступай с Богом…

Зубов как-то странно поглядел на Резанова. Николаю Петровичу даже показалось, что как будто даже с некоторым сожалением.

«Нет-нет, из Петербурга надо убираться… И чем скорей, тем лучше!»

Приняв это решение и скрывшись наконец с глаз Платона, Николай Петрович быстрой походкой, почти бегом, направился обратно к себе, в присутствие.

«Интересно, за сколько служебный экипаж домчит меня до Гатчины? Или, может, верхом?.. Нет, надо в экипаже… Быстрей, Николя, времени у тебя остается немного!»

 

Глава четвертая

«Принц датский» русского двора

1792 год. Санкт-Петербург

Резанов быстро поднимался по лестнице Гатчинского дворца. Карета имперской канцелярии доставила его сюда за четыре часа. Без каких-либо затруднений Николай Петрович поднялся на третий этаж. Здесь располагался рабочий кабинет его императорского высочества.

Находиться в Царскосельском, как и в Зимнем дворце, в непосредственной близости от матушки, Павел Петрович не любил. Поэтому всеми правдами и неправдами он всегда, при первой же возможности, стремился обратно к себе, в милую Гатчину, туда, где он, создав некое подобие государства в государстве, мог хоть в какой-то степени ощутить себя правителем удела, пусть и чрезвычайно крошечного. Правда, расстраивался он по этому поводу совершенно напрасно, княжества его германских предков порой ненамного превосходили территорию гатчинских владений Павла.

«Ну, так то ж в Европе!» — воскликните вы и будете совершенно правы, ибо на бескрайних просторах Руси Гатчина терялась, превращаясь в какую-то бессмысленную в своем существовании пылинку. Бессмысленный правитель бессмысленной пылинки… Его величество Пыль! И все это на фоне тех грандиозных событий, которыми славились последние десятилетия уходящего века.

«Да уж, незавидное положение», — размышлял про себя Резанов. Однако то, что это были «последние десятилетия» правления Екатерины, точнее, ее последние четыре года, никому еще не дано было знать.

Павел приближался уже к четвертому десятку. Надежду на корону он никогда не терял, однако она давно поостыла и мигрировала в какие-то настолько далекие и сокровенные уголки его души, что порой ему и самому перспектива восшествия на российский престол казалась маловероятной. Матушка была полна энергии, ее кобельки лишь молодели год от года и были уже чуть ли не вдвое моложе его самого!

О, как он ненавидел их всех! И тех, кто есть, и тех, кто был, и тех, кто еще будет, но особо он ненавидел этого, последнего — Зубова! Ненавидел его гораздо больше, чем даже самого одноглазого, царство ему небесное! Хотя поначалу Павлу казалось, что больше, чем Потемкина, ненавидеть человеческую сущность уже невозможно. Ан нет, оказывается, возможно. И за молодость, и за красоту, и за то — и это главное — что они, холопы, правили его страной, его Россией вместо него! Они посмели жить той жизнью, которая по праву, дарованному свыше, была уготована именно ему! И которую его мать узурпировала, лишив отца сначала трона, а потом и жизни! И вот теперь так же лишает престола и его! Изживая его, позволяя этим мерзавцам и извращенцам, вершащим блуд со старухой, поглядывать на него свысока! И на кого?! Принца крови! Боже, ну где же справедливость Твоя? Это же невозможно пережить!

Что и говорить, страсти в душе Павла Петровича кипели воистину шекспировские. Не зря он, всегда имевший склонность к некоторой театральности, сравнивал себя с Гамлетом. В подражание ему Павел не носил ярких одежд, в которые, как попугаи, рядился кичливый и развратный двор его матушки. Он предпочитал одеваться в черно-серые тона. Так же, как и несчастному Датскому принцу, Павлу в каждом темном коридоре дворца мерещилась тень убиенного батюшки, императора Петра III, взывающего к отмщению.

Эта его «театральная бравада» была, к сожалению, хорошо известна Екатерине, за что она ненавидела сына еще больше.

Павел всей бессмысленностью своего существования был у нее как бельмо на глазу, как репей, прилипший к греховному подолу ее жизни. В некотором смысле ситуация, сложившаяся в русском правящем доме, именно из-за широкой известности своей в Европе и связывала Екатерине руки. Она прекрасно понимала: случись что-нибудь с ее сыном, законным наследником престола, и ей будет уже не подняться. И британский монарх, и французский, и прусский, и даже австрийский — все бы отвернулись от нее. Больше всего она боялась опорочить свое имя и реноме именно в их глазах. Но даже в своих, как говорится, пределах Екатерина была не готова рубить сплеча. Пугачевское восстание, хоть и случившееся уже почти двадцать лет назад, все же так напугало императрицу, что наложило отпечаток на все ее последующее правление. Заодно и сокрушив все благие намерения юной вседержительницы превратить страну в «конституционную монархию», на волне которых она и взошла когда-то на российский престол.

Не сдержала Екатерина своих обещаний, данных когда-то графу Никите Панину, который в те далекие времена был ее единственным другом и благодаря которому она и оказалась на российском троне. Не мужланам братьям Орловым она была обязана — с ними, используя их кобелиную сущность, она просто спала да пряталась по молодости лет за их широкие спины, — а именно Панину. Это она всегда помнила и, как это часто бывает, с годами испытывала все большую неприязнь к своему «благодетелю».

Другими словами, не в силах каким-либо образом воздействовать на сложившуюся ситуацию, Екатерина давно уже решила отдаться во власть Провидения, предоставляя возможность страстям, пылающим в душе цесаревича, самим испепелить его страдающую душу.

Его императорское высочество и впрямь становился от года к году все мрачней. Бледный, что еще более подчеркивали его темные, гамлетовские одеяния, болезненный на фоне румяной, пышущей здоровьем Екатерины, Павел являл собой ту партию, на которую даже самый изощренный в предсказании грядущих политических альянсов придворный карьерист ни за что не сделал бы ставку. И это Павел тоже читал в пустых, глядевших как будто сквозь него глазах спесивых царедворцев.

Поэтому, когда ему доложили, что кабинет-секретарь ее императорского величества Резанов «всемилостивейше просит принять его по делу, не терпящему отлагательств», Павел и удивился, и насторожился. Ибо он считал Резанова именно таким расчетливым придворным карьеристом.

То, что Резанов работал в матушкиной канцелярии у Державина, Павел, естественно, знал. Более того, он даже слышал разговоры, некоторое время ходившие при дворе, что-де, мол, этот самый Резанов пару-тройку лет назад или нет, уже, наверное, лет пять, — «Господи, как же летит время!» — возглавлял охранную роту матушкиных гвардейцев и даже оказал ей какую-то услугу, когда та путешествовала по Крыму. Что именно там случилось, Павел запамятовал, ибо никогда не придавал этому особого значения. Однако то, что потом Резанов то ли впал в немилость, то ли сам на что-то обиделся и, уйдя в отставку, покинул двор, Павел помнил. Тогда он сделал себе, как у него это водилось, пометку, что этот «обиженный» гвардейский капитан вполне мог бы ему пригодиться. Ибо пополнить штат своих приближенных Павел, имея по известным причинам весьма ограниченные возможности, мог как раз только за счет царедворцев, выпавших из фавора у матушки.

Однако спустя несколько лет этот же самый Резанов по каким-то необъяснимым причинам вновь «всплыл» при дворе, правда, уже совсем в другом качестве — как служащий матушкиной канцелярии, возглавляемой Державиным.

«Ну и бог с ним, — подумал тогда Павел, — найдем кого-нибудь другого».

И вот теперь этот самый Резанов стоял, почтительно склонив голову, пред его, Павла, очами и ждал, когда Павел закончит чтение письма.

Нервное лицо Павла несколько раз передернула гримаса почти физической боли. «Это конец! Это письмо позволит матушке меня, чего доброго, еще и в крепость посадить как заговорщика!»

Павел пытался овладеть собой, но это у него плохо получалось. Руки его предательски дрожали.

— Вы говорите, что оригинал этого письма находится у Зубова?

— Так точно, ваше высочество. — Резанов вновь склонился в почтительном поклоне. — Однако мне кажется, у нас еще есть время попытаться что-то предпринять. Я уверен, что… э-э-э… Платон Александрович повременит с докладом об этом письме ее величеству…

— Почему вы так думаете? — резко перебил его Павел.

— Мне кажется, князь понимает, что письмо это как ведет к благоволению императрицы, так и опасно. Ибо касается слишком личных и секретных сведений, которые государыня может захотеть оставить в тайне. Или уж, во всяком случае, не подвергать всеобщему разглашению.

— Возможно… — Павел несколько раз нервно прошелся по комнате. — Возможно, вы правы. Это дает мне время подготовиться… Скажите, а кто еще видел это письмо?

— Тот неведомый отправитель, который направил письмо Николая Ивановича не по адресу, то есть вашему высочеству, а в канцелярию императрицы. Более того, поскольку адресат неизвестен, письмо вполне можно обозвать подложным… — и Резанов выразительно взглянул на Павла.

Цесаревич лишь молча кивнул в ответ, давая понять, что он понял намек Резанова на возможное построение своей защиты, и опустил глаза.

— Но тогда не боитесь ли вы? Вы становитесь ненужным свидетелем… — Павел вновь с интересом посмотрел на этого странного молодого человека, мотивы действий которого он никак не мог понять.

— Я уже думал об этом, ваше высочество. С вашего позволения, я намереваюсь представить императрице на рассмотрение один проект, связанный с нашими дальневосточными землями, в результате которого, скорее всего, буду отослан с поручением в Сибирь. И это будет на руку и мне, и князю Зубову. Ну, а там посмотрим…

Резанов совершенно не собирался впадать в подробные объяснения о своих сибирских планах. Достаточно того, что он ему уже сказал. Да и к тому же сейчас Павлу будет явно не до него. Он искренне сочувствовал этому человеку, в больших, круглых глазах которого видел застывшую боль от его двоякого положения.

— Я буду молить Бога о том, чтобы ситуация, в которой мы все оказались, однажды изменилась бы к лучшему и у меня появилась возможность отблагодарить вас, Николай Петрович, так, как вы того заслуживаете. — Голос Павла слегка дрогнул. — За ту услугу, которую вы мне оказали! Я этого никогда не забуду…

Резанов молча поклонился.

— Ваши слова и есть самая большая награда, на которую только может надеяться верноподданный! Для меня нет ничего более ценного, чем служение моему Отечеству, престолу и его наследнику!

Резанов специально подчеркнул слово «наследник». Несмотря на то что Николай Петрович, так же, как и все, мало верил в скорое воцарение Павла, он хотел сделать что-то приятное несчастному цесаревичу, тем более особого труда это не составляло. Когда Резанов выходил, ему показалось, что на глазах Павла блестели слезы.

Карета несла Николая Петровича обратно в Петербург. Несмотря на бесконечный день, на протяжении которого он был и на гребне победы, и чуть ли не на краю гибели, сердце его радостно билось в предвкушении чего-то нового и неизведанного, которое, как он чувствовал, уже ожидало его впереди. Завтра же он доложит Державину о письме фон Крузенштерна. Нет, не ему! Он обязательно добьется приема у Нее и напомнит Ей еще раз и о себе, и о прошении сибирских купцов Голикова и Шелихова! Он знает, как это подать государыне! Он повернет дело так, что именно ему поручат его исполнение! Он обязательно этого добьется!

«Спасибо Тебе, Богородица, что помогаешь в осуществлении самых несбыточных желаний раба Своего! Как же Ты прекрасна!» — твердил про себя молодой человек, глядя в заиндевевшее окно кареты.

Огни верстовых столбов озаряли расписанные морозцем узоры на оконном стекле. И ему казалось, что тот, только ему одному открывшийся однажды зеленоглазый лик, улыбаясь, следовал за ним. Как прекрасно было это лицо, склонившееся над ним и запечатлевшее свой поцелуй на челе его. Он знал, что это был знак, печать особого достоинства, которым Небо скрепляло подписанный с ним союз.

«Туда, туда, навстречу моему предназначению!» — мысленно подгонял себя Николя. Сердце его прыгало от радости, и ему казалось, что он мчится на встречу с этим божественным созданием, чей образ с тех пор так и остался в его памяти мерцающей и бесконечно прекрасной путеводной звездой.