Антон и Зяблик

Полетаев Самуил Ефимович

Автор этой книги, С. Полетаев, родился и провел свое детство в деревне, на Брянщине, и большинство написанных им рассказов («Антон и Зяблик» - третья его книга) - о людях деревни, любящих землю, сельскую природу и крестьянский труд.

Подростки и юноши, герои рассказов, каждый по-своему размышляют о серьезных вопросах. Как относиться к людям и делу? Что считать в жизни главным и непреходящим? К чему в ней стремиться и что ценить? Каким должен быть человек? Совместимо ли, например, чувство любви с ложью? Или доброта с душевной грубостью?

На эти и другие вопросы отвечают рассказы, Поднимающие жизненно важные проблемы, волнующие молодежь.

 

 

ЮЛЬКА И ПАВЛИК

Павлик был круглый, ушастый, очень упрямый и в руки никому не давался. Даже мать порою не знала с ним сладу, и только Юлька, десятилетняя девчонка, жившая по соседству, умела к нему подойти.

- Вот погоди, Юльке скажу, - грозилась, бывало, мать. И - удивительное дело - мальчик моментально утихал.

Не то чтобы девочка была с ним очень ласкова или выдумывала необыкновенные затеи, а просто, наверно, глаз у нее был такой: посмотрит, так сразу почему-то хочется сделать все, о чем ни попросит.

Когда Павлику было пять лет, его прозвали «Юлькин жених». Дразнилка не обижала, он еще больше привязался к девочке. Вместе пропадали они на речке, вместе ходили по грибы, но к старым немецким окопам, где росла густая малина, Юлька старалась ходить без него.

- На мине подорвешься! - кричала она. - Помнишь, бычок убился?

- А как же ты? - пугался Павлик и тайком, прячась по кустам, следовал за ней, пока случайно не попадался ей на глаза.

Юлька колотила его, Павлик даже плакал, но все же дальше шли они вместе. Теперь он уже не боялся, что Юлька подорвется на мине. Ему казалось, что если это и могло произойти, то лишь тогда, когда она уходила в лес без него.

Ростом Юлька не вышла, чуть повыше Павлика, и со стороны казалось - приятели как приятели, а чужие принимали их за брата и сестру. Павлик рос в семье один, он часто мечтал о сестре, которую представлял такой же, как Юлька.

Юлька научила его читать первые буквы. Отец привозил иногда из города книжку. Павлик брал ее и тут же бежал к своей приятельнице.

- Во какую батя книжку купил! Почитай!..

Хотя книжки были для самых маленьких, но Юльке и самой было очень интересно - она читала и перечитывала их, а потом пересказывала Павлику своими словами. Это было еще интереснее, потому что девочка так увлекалась, что не замечала, как придумывала новые подробности, которых не было в книжке.

- А теперь давай буквы учить, - говорила она, - Я буду учительница, а ты ученик.

- Давай, - соглашался Павлик и впивался глазами в Юлькин палец, который медленно, с остановками полз по строчкам.

- Это вот какая буква?

- «П».

- А это?

- «А».

И он выискивал буквы, пока из них удивительным образом не возникало слово «Павлик». Вторым же словом, которое он научился складывать, было «Юля». Так они прошли всю азбуку еще задолго до того, как мальчик пошел в школу.

Павлик часто проводил у соседей целые дни. Вместе с Юлькой они кормили поросенка, бегали на огород и прятались на сеновале. Юлька была худенькая, быстроглазая и смелая, как мальчишка. В сено она прыгала прямо головой. А когда, набегавшись, Юлька садилась за уроки, Павлик брал какую-нибудь книжку и делал вид, что тоже учит уроки.

- Павлика домой не допросишься, - жаловалась мать. - Присушила парня.

Дружба у них была крепкая и, казалось, на всю жизнь.

Но вдруг Юлька уехала. Уехала далеко и надолго.

Павлик еще никогда ни о ком не горевал, и это была первая разлука в его маленькой жизни. Он никак не мог понять, почему же Юлька не взяла его с собой, а вот так покинула его, легко и не спросясь. Погрустил он, погоревал да и забыл про Юльку. Так в жизни бывает: сперва тяжело, а потом проходит.

Шли годы. Из круглого, ушастого малыша Павлик превратился в худого, сильного мальчишку, на лице и руках выступили веснушки, глаза стали озорные и опасные - в деревне среди ребят он слыл отчаянным драчуном.

Нежданно-негаданно вернулась в деревню Юлька. Первой сообщила об этом Павлику мать.

- Пошел бы навестил, - сказала она. - Только сперва лицо умой.

Но Павлик не пошел - постеснялся. Зато вскоре пришла сама Юлька. Она была какая-то другая и незнакомая: в голубом платье с цветочками, в туфлях на высоком каблучке, светлая, тугая коса с мохнатым кончиком-метелочкой лежала между лопатками, и вся она, Юлька, стала какая-то ладная, плотная, глаза взрослые и смелые, только ростом, как и раньше, не очень поднялась - выше Павлика всего на полголовы.

Юлька долго и молчаливо разглядывала мальчика, а потом легко и весело рассмеялась:

- На улице ни за что бы не узнала. Ну, здравствуй!

У Павлика зарделись уши. Он скосил глаза в сторону и, не глядя, сунул руку лодочкой, но тут же выдернул обратно, словно обжегся.

- Вот и поздоровались! - усмехнулась Юлька. - Так-то встречаешь старых друзей? Да? А помнишь, как…

И вдруг, задумчиво глянув в окно, притянула к себе Павлика и показала в поле, туда, где за стогами тянулись кустарники, прятавшие Хворостянку - маленькую извилистую речку.

- Ой, посмотреть как хочется! Пойдем туда сходим, Павлик, а?

Вернулись они поздно, обойдя все памятные места. Они держались за руки, изредка взглядывая друг на друга. И от смущения у Павлика не осталось и следа: снова друзья, как встарь. Об одном он мечтал теперь: с кем-нибудь подраться, защищая Юльку. Только кто ее тронет? Сама, пожалуй, сдачи даст!

Вскоре наступил учебный год. Павлик пошел в четвертый класс. День, которого с нетерпением ждали ребята, наконец настал.

Прозвенел звонок, широко открылась дверь, и в класс вошел Антон Сергеевич, директор школы, а за ним, несмело остановившись в дверях, - Юлька. Она была в том же платье с цветочками, коса строгим и аккуратным венком лежала вокруг головы. Глаза ее с любопытством скользили по ребячьим лицам. Она увидела Павлика и слегка кивнула ему. Антон Сергеевич подождал, пока в классе стихло.

- Ваша старая учительница Клавдия Михайловна, как вы знаете, уехала в город, к сыну, ну а теперь у вас будет Юлия… тоже Михайловна. - Антон Сергеевич улыбнулся и обнял ее за плечи, отчего вся она закраснелась.

Когда-то Юлька была его ученицей, а теперь вот сама должна учить ребят, - к этой мысли она еще, наверно, не успела привыкнуть.

- Пожалуйста, Юлия Михайловна, - сказал Антон Сергеевич и вышел из класса.

И осталась Юлька, Юлия Михайловна - странно и непривычно звучало это имя - наедине с классом.

Все сели за парты, не сел один только Павлик. Он стоял и во все глаза смотрел на новую учительницу и никак не мог взять в толк: неужели Юлька, его Юлька, старая его приятельница, будет их учить? И неужели ее надо будет звать теперь не просто Юлька, а Юлия Михайловна? Ведь все ребята знают ее, помнят, как она еще бегала по деревне босая и растрепанная, - как же она сможет учить их? А вдруг случится беда, страшная беда - ребята не станут ее слушаться и она не сможет с ними сладить?

- Садись, - сказала ему Юлька и положила на стол толстую тетрадь. - Начнем урок.

И урок начался.

Впрочем, ничего страшного не произошло. Она стала одного за другим вызывать к доске. Кого просила почитать, кого решить задачку, внимательно слушала ответы и что-то коротко записывала в тетрадь. Все так и рады были ей угодить. Видно, глаз у нее был такой: посмотрит, так сразу и хочется сделать, о чем ни попросит.

И Павлик постепенно успокоился. Страх за Юльку прошел, и теперь он вертелся в разные стороны и радостно поглядывал на ребят: вот, мол, Юлька-то наша какая! И страсть как хотелось ему, чтобы все знали, что он, Павлик, не кто-нибудь, не простой там ученик, как все, а Юлькин сосед и старый приятель. Его еще «Юлькин жених» называли когда-то. Эх, жаль, наверно, уже никто не помнит про это! Павлик подмигивал ребятам, кивал на учительницу, показывал на себя, но никто не понимал, отчего он крутится, никому не было дела до него - все слушали ответы, словно ничего удивительного не произошло. Но Павлик… Нет, он не мог успокоиться. Он жадно ловил Юлькин взгляд и нетерпеливо ждал, что она подойдет к нему, потреплет чубчик и, может быть, скажет: «А это вот Павлик Одинцов. Мы с ним большие друзья».

Но как он ни вертелся, как ни заглядывал в глаза учительницы, она не замечала его, словно его и не было здесь, и это становилось невыносимым. Павлик уже не слушал урока и сердито сопел. Беспокойная ревность закрадывалась в мальчишеское сердце.

И он добился своего: учительница заметила его. Она улыбнулась Павлику и вызвала к доске. Жарко краснея, он стоял у доски и не мог решить задачки, а задачка была куда уж проще. Ребята шептали, подсказывали, но он смотрел на чистые половицы, покрытые крошками мела, и ничего, ну ни капельки не соображал.

- Ну что ж, садись на место.

Павлик сидел, ничего не видя перед собой, и не слушал, как, брызгая мелом и объясняя, за него решал задачку его сосед по парте Колька Кожухов.

- Это мне пара пустяков, - довольно шепнул Колька, усаживаясь рядом, а Павлик вдруг ни с того ни с сего громко хлопнул крышкой парты.

- Ты чего мешаешь? - ткнула его в спину Зинка, сидевшая сзади.

Павлик обернулся и ловко смазал ей по шее.

- Юлия Михайловна! - Зинка подняла руку и встала, - Павлик Одинцов дерется.

Павлик развалился на парте и кривил в ухмылке губы.

- Одинцов! - сказала Юлия Михайловна. - За что ты бьешь ее?

Глаза у Павлика забегали, точно зверьки.

- А что? - спросил он вызывающе. - У ней, может, комар на шее сидел…

- Ой, врет он, Юлия Михайловна, никаких комаров нет, он просто лупцуете!!.

- Ну хорошо. Он больше не будет, - мягко, словно извиняясь за него, сказала учительница. - Продолжим урок.

Но Павлика как будто завели, и он уже не мог остановиться.

«Это она меня еще по дружбе так. А другого бы враз выставила», - подумал он и показал Зинке кулак.

Девочка опять подняла руку.

- Чего тебе?

- Одинцов стращает: как, мол, выйдем, он мне задает…

- Ну вот что, - сказала Юлия Михайловна, подходя к спорщикам. - Ты, Зина, пересядь, пожалуйста, к Одинцову а тебя, Кожухов, попрошу пересесть на ее место. Надеюсь, теперь вы поладите.

И странное дело: Зинка не стала возражать - она послушно пересела и даже покраснела от удовольствия, а Павлик, расставшись с дружком, с которым мечтал просидеть весь год, вдруг смертельно обиделся и ткнул изо всей силы свою новую соседку в бок. На этот раз Зинка почему-то даже не пикнула, а только, хихикнув, шлепнула его по руке, словно только и ждала, чтобы их посадили вместе.

- Опять, Одинцов? - удивилась Юлия Михайловна и чуть побледнела. - Ну что с тобой делать? Придется тебе оставить класс.

Павлика словно стукнули: он сидел и не верил. Может, ему показалось или он ослышался? Нет, Юлия Михайловна, быстро стуча каблучками, подошла, крепко взяла его за руку и повела из класса вон.

Он стоял за дверью, сопел и прислушивался, но урок шел как обычно, как будто ничего не произошло. Все сидели за партами, не шумели, не просили за Павлика, не возмущались несправедливостью, а глядели новой учительнице в рот, потому что теперь она сама им что-то оживленно рассказывала. Даже его лучший друг, Колька Кожухов, забыл о нем. Только одна Зинка таращила глаза на дверь. Но разве от этого легче? Он был вышвырнут, как нашкодивший щенок, и кем? Юлькой, своей соседкой, с которой так дружил! Все они, взрослые, только прикидываются, что дружат с ребятами, а на самом деле обманщики и предатели. Павлик терзался от горькой обиды.

Пришел Павлик домой и прямо с порога запустил ранец в угол. Подвернулся под ноги кот Рыжик - он поддел его носком и выбросил за дверь, как мяч.

- Ты чего разоряешься? - спросила мать, хлопотавшая у печи.

- Нам Юльку в школу прислали. Тоже нашлась учительница! Не пойду я больше в школу.

- Это что такое ты говоришь? Чем она тебе не угодила? Сколько училась, похвальную грамоту привезла, а тебе не нравится?

- Да ну ее!.. Я лучше в Пеструхинскую школу попрошусь.

- Ишь чего надумал!

- И попрошусь!

На другой день Павлик собрал книги в ранец, отломил краюху хлеба и пошел в Пеструхино - в шести верстах от Карповки.

Но до Пеструхина не дошел - застрял в лесу. Лес, прихваченный осенней позолотой, был тихий и грустный. Под ногами мягко хрустела опавшая листва, на верхушке березы сидел кобчик и молча следил за Павликом. Скрипнула где-то пичуга, но тут же умолкла.

«Рти-ти-ти-ти?» - несмело спросила синичка.

«Цвиу-цвиу!» - ответила другая.

И на этом кончился их разговор. Лес жил предчувствием осени - все казалось в нем теперь недолговечным и прощальным.

Павлик бродил, охваченный неясной болью, и вглядывался в знакомые места. Вот здесь, на озере, затянутом палыми листьями, они не раз бывали с Юлькой. Там, под осокорем, есть мосточек, с которого можно нырнуть и не достать дна. Он не раз, желая похвастать ловкостью, прыгал в озеро и выплывал далеко от берега.

Юлька кричала, чтобы вылезал, а потом выбирала у него из мокрого чубчика водяную сосенку и расчесывала его своим гребнем.

А вот и старые, обвалившиеся блиндажи, заросшие густым малинником. Здесь надо быть осторожным - до сих пор валялись неприметные в зелени мотки колючей проволоки. Сколько собирали они здесь с Юлькой малины!..

Павлик долго бродил по малиннику, а когда проголодался, съел краюху, напился воды из озера и пошел домой.

«Раз так, - думал он, - вовсе школу брошу и попрошусь в леспромхоз плотником или сторожем. Вон Васька Кузин в бочарной учеником работает, а что я, хуже его, что ли? Он старше меня, а я, может, посильней».

Домой Павлик пришел под вечер. В горнице, запахнувшись в пуховый платок, сидела Юлька. Она озабоченно осмотрела его:

- Где пропадал?

Павлик весь напрягся и застыл. Глаза его, холодные и злые, уткнулись в пол.

- Не буду учиться у тебя, - буркнул он.

Юлька подошла к нему, выпростала руку из платка и осторожно погладила голову. Павлик чуть вздрогнул и сгорбился, будто на плечи ему взвалили тяжелый мешок.

- Это почему же? - спросила она удивленно. - Или думаешь, по старому знакомству все тебе можно?

- Не буду, - повторил Павлик и повернулся, чтобы уйти.

- Нет, ты постой, от меня никуда не уйдешь. - Юлька решительно и сильно повернула его к себе. - Это как же «не буду»? Что ж, Ксения из Гриднева лучше меня, что ли? Вместе кончали, тоже в своей деревне учит ребят. Или хуже я Лиды Семидворовой? Просилась она к себе, да места не нашлось. Это что же получится, если никто не захочет у своих учиться?..

И пошла его ругать, и пошла - долго не могла остановиться.

- Так вот ты, оказывается, друг какой, приятель называется!

- Не буду, - упрямо бубнил Павлик. - Не буду!

Тогда Юлька обхватила вдруг горячими ладонями голову мальчика и повернула к себе лицом.

- Что это с тобой?

Сквозь туман Павлик увидел ее глаза - большие, серые, участливые. Она притянула его к себе и тепло дохнула в нахмуренный лоб. Сердце его беспомощно и быстро заколотилось, глаза зачесались, и по щеке покатилась слеза.

- Ах ты, Павлик, бедовый парнишка ты мой! - дрогнувшим голосом сказала она.

Павлик всхлипывал, хватая воздух. А Юлька вытерла его красный нос, растрепала чубчик и рассмеялась:

- Ой, мамочки, слезищи какие!

Неизвестно, что здесь было смешного, но смеялась она все пуще, и в смехе этом, как льдинки весной, таяли последние остатки его обиды. А потом она укоризненно покачала головой:

- Сколько из-за тебя переволновались. В Пеструхино звонила, мать тут вся избегалась… А сейчас, как поешь, достанем учебники и будем заниматься.

Сперва они вместе поели, а потом долго сидели за столом, склонившись головами, и Юлька, как давным-давно, в то время, когда Павлик был еще маленький и не ходил в школу, читала ему книжку, а потом помогала готовить уроки.

И, между прочим, попросила решить задачку, ту самую, с которой он не мог справиться в классе. И, странное дело, Павлик без всякого труда решил ее.

Видно, лето уже прошло, и все теперь в голове укладывалось по местам.

 

ЖАВОРОНОК

Спирька лежал на кровати, подбив под себя подушку, и читал, свесив голову вниз. Он слышал, как в избу вошла мать, слышал, как обмела снег с валенок, знал, что сейчас откроются двери в горницу, она увидит его на постели и всыплет за то, что не встал до сих пор, но даже не шевельнулся, - не мог оторваться от книжки. И верно, мать открыла двери, однако не стала ругать, а посмотрела на него как-то сбоку и спросила ни с того ни с сего:

- Ничего о жаворонке не слыхал?

Спирька словно бы не расслышал, о чем спросила мать. Он дочитал страницу, перевернул следующую и только тогда ответил:

- О каком жаворонке?

- А я думала, оглох. Обыкновенном. На силосной яме, говорят, объявился. ..

- Брехня,- сказал Спирька, подумав, и снова уткнулся в книжку.

- Сама не видела, а девушки говорят… Я подумала, интересно тебе, раз ты всем интересуешься.

- Брешут твои девушки, - сказал Спирька. - Зима сейчас, какие еще жаворонки? Выдумают же! На юге они все…

- Ученая ты у меня голова, - усмехнулась мать. - Однако с постели слазь, стол на то есть. Небось еще не завтракал?

Спирька слез с кровати, оделся, наспех помылся, сел к столу. Ел, продолжая читать, но о чем он читал - не понимал. Все это, конечно, враки насчет жаворонка, но с чего бы ото девки станут врать? Спирька все еще водил глазами по строчкам, по думал о другом. А вдруг правда? А вдруг и в самом деле жаворонок там?

Спирька захлопнул книжку, надел пальто и побежал к Варьке, своей однокласснице, - новость с ней обсудить. «Эх, сейчас удивится», - подумал он. И шибче припустил.

Дома Варька была не одна. Вместе с ней за столом сидела и строчила на швейной машине Сонька, тоже их одноклассница, первая мастерица среди девчонок, худущая и нескладная, как коза. Ее и дразнили драной козой и еще как придется. Дразнить-то дразнили, но как что сделать - к ней за советом и помощью, потому что руки у нее были способные и всем она помогала. Вот и сейчас обучала Варьку кройке и шитью.

Поглощенные работой, девочки не сразу заметили, как Спирька вошел. Он постоял, постоял и грохнул о ведре, что стояло на скамейке.

- Ой, кто это? - обернулась Варька. - Ты, Спиречка? - И уставилась на него растерянно - А мы тут платье шьем… Раздевайся, чего уж там, посиди тут с нами…

Она подлетела к нему и стала стягивать с него пальто. Спирька оттолкнул ее от себя.

- Некогда мне рассиживаться… На силосной яме жаворонок живет, - объявил он и подождал, глядя ей в глаза: что-то скажет на это?

Но она махнула рукой и снова вцепилась в него, чтобы снять пальто:

- Полезай сперва на печку, погрейся там и подожди, пока мы фестончики закончим. Ладно? А я потом угощу тебя чем!..

Досадно Спирьке: не удивились! Он покорно дал стянуть с себя пальто, снял валенки и полез на печку, где сушились яблоки и дремал на ватнике черный кот.

Лежал Спирька на теплых кирпичах и думал… И что там случилось с жаворонком? Почему отстал от своих и на юг не улетел? И как он там сейчас на ферме? Не холодно ли, не голодно? Вот уж скоро и весна придет, ручьи загремят в овраге, снег еще со склонов не сойдет, а над пашней послышится птичий гомон - это с юга жаворонки прилетят. И полетит к ним жаворонок с фермы, полетит на их песню. Только неизвестно: примут ли его обратно встаю, не прогонят ли?

Долго Спирька так лежал, все о жаворонке соображая, потом вдруг вспомнил про угощенье, сразу и голод почувствовал. Девочки хлопотали, ушивали и перешивали и не скоро бы догадались про Спирьку, но тут он рассердился и сбросил с печки кота. Шлеп!

- Ой! - испугалась Варька.

- Ну, давай, чего там хотела, мне! - напомнил ей Спирька.

- Ой, сейчас, сейчас!..

Выбежала в сени и принесла кувшин с молоком, а из печки чугунок извлекла.

- Чего это?

- Ешь, не спрашивай!

Открыл Спирька чугунок, а в нем блины, пар от них идет. В кувшин заглянул. Розовая корочка сморщилась - вкуснота!

Наелся Спирька, аж дышать тяжело стало. Лежал он теперь на печке и о жаворонке больше не вспоминал, все о Варьке думал. Заботливая! Когда ни забежишь к ним, всегда угостит чем-нибудь. Хозяйственная! Мать на ферме, а она сама приготовит, даже тесто ставить умеет. А сейчас вот надумала шить обучаться - кукол своих и себя обшивать-одевать. Правда, в учебе не успевала, но ей зато Спирька помогал. Ей бы, к примеру, целый час с арифметикой сидеть, а Спирька только носом шмургнет - и сразу задачку решит. Варьке только списать останется.

Хорошо он так думал о Варьке, даже в сон стало тянуть. А тут слышит - девочки о чем-то зашептались. Не поймешь - то ли тихо говорят, то ли ругаются. Прислушался - и спать расхотелось.

- Он за меня завсегда все сделает, - шептала Варька. - Что ни скажу, все сделает. ..

- И с дерева прыгнет? - спросила Сонька.

- И с дерева прыгнет. Только за тебя не спрыгнет, а за меня спрыгнет, - шептала Варька.

- Это почему же?

- А потому, что он мне суженый…

- Как это? - не поняла Сонька.

- А так - жених…

Сонька выпучила глаза от удивления и с опаской глянула на печку.

- Жених, говоришь, а не жалеешь. А вдруг он горбатым сделается?

- Спрыгнет, ничего с ним не сделается, - заверила Варька. - Он за меня что хошь…

- Так-таки все?

- Все! А за тебя ничего.

- За меня ничего, - согласилась Сонька и вздохнула. - Только, может, и за тебя не все.

- Нет, все, - распалилась Варька. - Даже… даже…

- Что - даже?

- Даже… это самое. . . Жаворонка поймает мне!

- Ой, что надумала! Какого еще жаворонка?

- Ну, того самого, он говорил что-то…

Варька оставила шитье, взобралась на лежанку и задышала Спирьке в лицо.

- Спирь, а Спиречка, - вкрадчиво сказала она, - а ты мне жавороночка того не поймаешь?

- Это которого?

- Ну, о котором говорил…

«Ишь ведь, слыхали!» - обрадовался Спирька.

- Небось и жаворонка никакого нету, - сказала Сонька. - Мало ли что выдумают!

Крепко разобиделся Спирька. «Ах ты коза драная, сорока рваная, это кто же выдумал?»

- А поймаю, что будет? - спросил он. - Лупцовку хотите?

- Не мне, а Соньке, - сказала Варька.

- За что же мне? - удивилась Сонька.

- А мне за что же? - закричала Варька.

- Ладно, - сказал Спирька, - обеим будет лупцовка, но справедливости.

Слоя он с печки, оделся и пошел домой. Шел - думал о жаворонке, с матерью обедал - все о нем же думал, спать улегся - опять не выходит из головы. А как мать «а ферму собралась, и он увязался за нею.

Вокруг солнечная благодать! Из труб дым столбом, а вся деревня, утонувшая в снегу, сверкала как игрушечная, словно выдумал ее кто-то, новогодне-елочную, разбросал избушки по склонам лощины, запорошил их ватным снежком и засыпал блестками. Для полной радости только и не хватало Спирьке одного - поймать жаворонка.

На ферме разогревали горящей паклей трактор, отпускали скотницам сено для коров, запрягали коней. Повертелся бы Спирька у трактора, на весах попрыгал, коня под уздцы подержал бы! Некогда - прямо к силосной яме побежал.

Прибежал, огляделся - и что же? За сточной канавкой, на кучке соломы, будто поджидая его, стояла серая птичка. Даже глаза протер: жаворонок ли? Может, воробей? Нет, однако, воробей поменьше. Вон и хохолок на голове… Жаворонок, точно! Вертел он хохлатой своей головой, едва заметный на кучке соломы, пускал из клюва тоненькую струйку пара, и хоть бы что ему! Мороз не страшен - шубка на нем из перышек, людей не боится и скота тоже, будто на ферме в штате состоит, в колхозном списке числится.

Спирька вытер отсыревший нос, снял шапку и стал обходить жаворонка сзади, чтобы накрыть его. Ох и задаст девчонкам лупцовку! Варьку угостит только так, для виду, а худущей Соньке врежет по-настоящему. Будет знать, коза драная, сорока рваная!

Обошел Спирька жаворонка, постоял не дыша, соображая, как лучше поймать его, сделал несколько шажков - вот он, рукой подать, даже крапинки видны на спине. К чему прислушиваешься, серенький? И что ты себе думаешь, хохлатый? Не о том ли; когда весна, дескать, придет? И не пора ли скоро песню начинать? .. Неизвестно, о чем он там думал, а Спирька в это время шапку оглядел, подышал на руки, провел рукавом по носу, пригнулся - и прыгнул… Попался, голубчик!

Осторожненько приподнял шапку, заглянул под нее, а там - никого! Жаворонок стоял неподалеку, озорно и доверчиво так посматривал на Спирьку своим круглым глазом: что, поймал? Прыгай, дескать, что же ты? Поиграй со мной!..

- Ты чего это здесь делаешь? - закричала девушка, катившая тачку к силосной яме. - Зачем птичку гоняешь? Мешает тебе?

Спирька спрятал озябшие руки под мышки, отвернулся и пошел прочь. Но только девушка скрылась в сарае, вернулся обратно и со зла запустил в хохлатого кучкой мерзлого навоза. Жаворонок взлетел, покружился над ямой и куда-то исчез, утонув в клубах пара. Был - и нет его!

«Ну, теперь не уйдешь!» - подумал Спирька, присел на край ямы и свалился вниз. Метра два, наверно, пролетел и шлепнулся в мягкое дно - утрамбованный кукурузный силос, пахнувший уксусом и кислыми щами. Спирька чихнул разок, пошуровал руками по влажной ботве и. . . наткнулся на что-то пушистое и теплое. Поднес ладонь к глазам - жаворонок! Крылышки потрепаны, клюв беззвучно раскрывается, еле дышит. Но все же это он - серенький, живой!

Спирька с минуту посидел, чувствуя, как толкаются крылышки в пальцах, как под нежным пушком теплое сердце стучит: тик-так, тик-так! Ровно бы часики какие. Знал ведь, хохлатый, куда на зиму прятаться, не испугался людей, тепло и сытно в яме, лучше всякого юга!

Спирька спрятал пленника за пазуху, отряхнулся и осторожно полез вверх по лесенке, приставленной к стене.

Выбрался из ямы, дохнул морозного воздуха и зажмурил глаза от солнечной синевы. Хорошо-то как!

И вдруг услышал над собой писк, странный какой-то писк. Что бы это такое? Потрогал у себя под рубахой - сидит маленький, Спирькин живот щекочет, выбраться хочет, видать. Под ноги глянул, но и там ничего. Посмотрел наверх - над головой шелестел крылышками… жаворонок!

Что за наваждение? Один лежал у него за пазухой, а другой летал над ямой и тревожно пищал. Расскажешь кому - но поверят. Выходит, поймал он самочку, а над ним кружил сейчас самец! Может, ушиблась она и не смогла улететь, а он не захотел оставить подругу в беде? Вот дела!..

«Ну и летай себе на здоровье!-решил Спирька.- А нам с Варькой и жаворонихи хватит!»

И побежал домой, не чуя ног под собой. Сердце его так и вспрыгивало от радости, а в теле легкость такая - вот-вот оторвется от земли и полетит. А потом тише побежал. Приустал немного и вовсе шагом пошел. Просунул руку за пазуху, нащупал теплый мохнатый комок и прислушался: тик-тик, тик-тик! Слабее и реже билось сердце у самочки: видно, успокоилась бедняжка. И жалко стало Спирьке - надо бы выпустить ее, да куда ей сейчас в мороз! Найдет ли обратно дорогу? Вот зима пройдет, оживут и поднимутся травы, прилетят с юга жаворонки, и тогда побегут они с Варькой на луг и выпустят пленницу- лети, милая, ищи своего дружка и никогда не попадайся! Пока шел, чего только Спирька не передумал!

Варька и Сонька сидели за швейной машиной, сидели и строчили, будто даже и не поднимались из-за стола.

- Спирька, Спиречка пришел! - закричала Варька, махнула ему рукой - и снова к швейной машине. - Ты посиди, мы тут быстренько! И такое-то платье получается, такое-то платье, загляденье просто!

Спирька вынул из-за пазухи жаворонка, разжал ладонь: самочка лежала, недвижно свесив помятые крылышки, и едва шевелила лапками.

- На вот! - сказал Спирька и отвел глаза в сторону.

- Ой! - взвизгнула Варька испуганно. - Поймал?

Сонька робко ткнула пальцем в Спирькину ладонь:

- А может, это и не жаворонок вовсе?

- Как не жаворонок? - вскинулась Варька.

- А может, просто воробей?

- Сама ты воробей! - сказала Варька. - Дура, вот ты кто!

- Почему же я дура? - обиделась Сонька.

- А потому, что проиграла, а отдавать не хочешь. - Варька проворно выдернула у Соньки бантик из кармашка. - Мой теперь бантик!

- Отдай! - взмолилась Сонька. - На вот тебе желтенький!

- Не нужен мне желтенький, мой красненький будет!

- А мы так не уговаривались!

Сонька ухватилась за свой бантик, а Варька стала таскать ее по избе. Спирька стоял, сжимая в руке жаворонка, и не понимал, что происходит.

- Да ну тебя! - заплакала Сонька. - Не буду я дружиться с тобой!

- И не дружись! - Варька толкнула Соньку. - И пошла отсюда, и не приходи больше на моей машине шить! Как вот дам сейчас… Шумни ее, Спирька!

- Попросись чего-нибудь пошить, только попросись! - плакала Сонька, надевая пальто. - Не у тебя одной машина! Пойду к Зинке, она давно меня просила к себе. ..

- Ну и беги к своей Зинке! Подумаешь, нашла чем стращать! Мы вот со Спирькой шить сейчас будем, еще получше у нас выйдет. Правда, Спирька?

Сонька ушла, поскуливая как собачонка. Варька захлопнула за ней дверь, засуетилась возле Спирьки, стала обметать веником снег с валенок, снимать с него пальто, вся радостная и возбужденная.

- Подумаешь, нашла чем стращать! Будто мы и без нее не проживем!

Варька усадила его на табуретку и стала стягивать с него валенки.

- Замерз, хороший ты мой, - ворковала она, как взрослая над маленьким. - Разве можно по такому морозу бегать! Ишь ты, озорной какой!

Жаворонок, который еще недавно шевелился у него на ладони, сейчас почему-то утих - лежал легким, слипшимся комком, подобрав крылышки, и лапками не двигал. Спирька приложил ухо к затвердевшей спинке: дышит ли?

- Ну чего ты держишь, господи, дай-ка мне сюда! - Варька взяла жаворонка и положила его на загнетку. - Пускай погреется, отойдет с морозу.

Она выбежала в чулан и принесла моченых яблок.

- Ой, что это я, холодным тебя угощаю? У нас щи уже в печке стомились. С морозу-то как хорошо поесть горячего!

Варька бросилась к печке, сняла с загнетки жаворонка и оглядела его:

- А ведь он подох!

- Подох, - сказал Спирька, бессмысленно уставившись на жаворонка, который еще недавно шевелился у него под рубахой. - Умер, - поправился он и опустил голову.

Варька постояла над Спирькой, покачала головой и вздохнула.

- Ну и ладно, чего жалеть-то, дурачок! - Она взяла жаворонка за лапку и выкинула его в холодные сени.- Все равно с него пользы никакой.

День был такой хороший, солнечный. Во дворе у корыта голуби дрались, кот следил за ними с крылечка, шевеля усами, - столько интересного было на свете, а Спирька ничего этого не замечал. Такая тоска, словно бы солнце украли. Варька кормила его щами, ругала Соньку - драную козу, смеялась чему-то, а Спирька ел, не чувствуя вкуса, вспоминал, как гонялся за жаворонком, прыгал за ним в силосную яму, и сам показался гадким себе и злым. И ради кого старался? Ради тряпичницы этой и подлизы. И как это он раньше не видел?

Спирька не доел, отодвинул миску, вдруг бросился в сени, схватил бездыханную птичку, накинул пальто и выскочил вон.

У силосной ямы Спирька остановился, сжимая остывший комок, перевел дыхание и долго молча ждал: может, вылетит снизу тот, другой? Но сколько ни звал птицу, оттуда, снизу, не доносилось ни шороха, ни звука.

Значит, улетел. А куда улетел? Ведь околеет на морозе, спугнутый с теплого места. Умрет! И так нехорошо стало Спирьке...

А вокруг солнечно светились белые поля, вдали дымчато синел лесок. И с соломенных крыш коровника мягко струился вниз тихий снежок, и метались, сверкая синими искрами, падающие снежинки…

 

МЫ - КУЗНЕЦЫ

Маленькая повесть

Глава первая

Колхозная кузница стояла на склоне оврага, спрятанная в зарослях бузины и лещины. Ее ниоткуда не увидишь, кузницу, но зато из нее видно все, что окрест: вон гуси плещутся в ручье, протекающем в овраге, а вон женщины стирают белье в бочаге, гулко хлопая вальками. А если вверх посмотреть, то увидишь, как по краю оврага катятся автомашины, подводы и велосипеды.

В кузнице работает чернобородый кузнец Панас. Он высокий, сильный, еле втискивается в кузницу, а работая, пригибается, потому что иначе голова пробьет крышу и будет торчать наружу, как телевизионная антенна - всей деревне на смех. Вот почему, наверно, и сутулится Панас - ходит, словно боится развернуть свои плечи и ненароком кого задеть.

В кузнице и возле нее много всяких вещей: старые бороны, мятые колесные ободья, пудовые амбарные замки, стертые автомобильные покрышки… Бог весть в какие времена и кому они служили!

Но главные в кузнице вещи: горн с мехами, похожий на древнего дракона - такие в жизни не бывают, а только еще в сказках живут, и наковальня - не наковальня, а огромный перевернутый утюг.

Вместе с Панасом работает в кузнице Илья, его подручный. Дело у него маленькое - качать палку-качалку от мехов и плющить кувалдой поковку. А уж вертит поковкой Панас, - здесь соображать надо. Выхватит ее из горна, швырнет на наковальню, рассыплет молоточком призывную трель, укажет точно, куда бить надо, а уж Илья примерится своей кувалдой да как бухнет. И пойдет по кузнице стук-перезвон, полетят звоночки-бегунки над оврагом, над деревней, над полем, над лесом - повсюду слыхать.

Любое чудо вдвоем могли сотворить: из длинной пластины обод согнуть, из кривой железяки лемех отковать, а из стержня сколько хочешь понаделать скоб, клепок и болтов.

Где бы ни был Ивка Авдеев - дома ли, на огороде или на улице, но как заслышит стук-перезвон, дух захватит от радости, побежит он в кузницу, протиснется в уголок, сядет за точильню, спрячется там, как мышонок, и уставится на горн, похожий на дракона. Дышит дракон своей морщинистой грудью, шипит из горна, как из пасти, злющий-презлющий огонь, а Ивке не страшно с Панасом - тот любое страшилище одолеет!

Очень любил Ивка слушать, как Панас разговаривает. А говорил кузнец не только с людьми, но и с вещами.

Приедет водовоз - колесо на телеге шатается.

- Развезло тебя, сердечного, - скажет Панас.

Это кому же? Водовозу? Нет, колесу.

- Вправим тебе косточку, чтобы ходил как надо, а не плясал камаринского.

Забежит хозяйка с худым ведром.

- Кто тебе ухо оторвал? - спросит кузнец и покачает головой. - Ладно, окажем тебе скорую помощь, новое приладим.

А вещи Панас называл по-своему. Плуг величал старичком, борону - матушкой, скобу - собакой, топор - однозубом, а горн по-человечьи Кузьмой называл.

Однажды ушел куда-то Илья, Панас остался работать один. Сам поковку держал, сам же и молотом плющил ее. Отковал он ее, другую в огонь положил. А тут и Ивку приметил: сидит мальчишка в углу, глазки блестят, угольным смрадом дышит, все ему здесь интересно.

- Откуда ты, мил человек? - Панас насупил серые от пыли брови свои.

- Это я, Ивка.

- Ивка? Постой, где я тебя видел? Не ты ли у меня тут лампочку разбил?

- Это не я, Витька Кашинцев.

- Витька, говоришь? Ладно, разберемся. Ну, а что тут делать собираешься?

- Смотреть.

- За «смотреть» трудодни не платят. Вот что, механик, надевай-ка рукавицы и подержи пруток, а я повеселюся над ним.

Ивка струсил: не шутит кузнец? И так известен своим озорством: ребят ли, баб ли, старух - кто бы у кузницы ни останавливался, любил стращать горячими клещами. Однако делать нечего. Послушно выбрался Ивка из угла, натянул по самые локти Ильевы рукавицы и взялся за железный прут.

- Как жахну, так повернешь, - объяснил Панас. - Как в другой раз жахну, так еще раз повернешь. А теперь начнем. Раз-два!..

И пошла потеха! Ударит молотом кузнец - раз! Прут дергается в руках, только знай держи… Раз-два! Ивка прыгает, изгибается, еле прут удерживает. Искры прыгают вокруг, садятся на рукавицы, на бороду Панасу, мельтешат перед глазами, а Ивке хоть бы что - даже не примечает. А ведь как боялся, когда в углу сидел!

И летят из кузницы звоночки-бегунки, несутся над оврагом, над деревней, над полем и лесом. Тускнеет кончик прута, плющится в лепешку, в бледно-розовый леденец. Слаще меда щекочет в горле от смрадного дыма окалины, по вискам струится пот, заливает глаза. И гудит голова от тяжкой кузнечной работы.

Ну, скорей, давай живей! Ну, скорей, давай живей! Ну, скорей, давай живей!

- Маленько отдохнем теперь, - сказал Панас, - а потом и еще одну собаку откуем.

И бросил скобу в точильное корыто с водой. Зашипела она, зафыркала, швырнулась клубами пара и затихла.

Сколько их, собак этих, отковали в тот раз - не счесть! Валялись в углу, на земле, на кучах угля, блестели сизыми боками, остуженные водой и уже неопасные.

- Маленький ты, да ухватистый, - похвалил Панас. - Учиться будешь, выйдет из тебя инженер, не мне, кузнецу, чета… Мне бы это самое… образование, разве сидел бы в этой развалюхе?

Панас достал из-под фартука кисет, раскрутил шнурок и высыпал на ладонь серую пыль.

- Жаль, табачок кончился. Не в службу, а в дружбу: сбегай до моей хаты. Там на окне корешки пошукай и газетку посмотри заодно.

Плескались гуси в ручье. Белое солнце поковкой слепило глаза. Ивка бежал вверх по склону оврага.

- Эй, Ванюш, к нам! - кричали ребята, ладившие плот в бочаге.

- Глянь, а у нас что! - звали друзья, пускавшие змея с моста.

- Некогда мне, - отвечал он и тем и другим. - Я за куревом бегу, я за куревом бегу!..

А сам думал: «Ничего вы не знаете на свете. Мы - кузнецы и вам не ровня, чудаки! Нам бы еще образование!..»

И только чуточку сердце сжималось от страха: а как-то встретит его тетка Лариса, жена кузнеца? Шальная была, нрава крутого. «Не баба, а бес», - говорили о ней.

 

Глава вторая

Тихо в избе у Панаса, пахнет холодным дымом, под ногами солома шуршит. Из угла мрачно глядит бородатый Христос, сбоку огромным черным ухом висит и молчит на шнуре репродуктор. И еще на гвоздях ножовки и пилы висят. На улице солнце, а здесь еще ночь - сквозь мутные окна едва пробивается свет.

Нету дома Ларисы, отлегло на сердце у Ивки. Прошел он мимо кровати, заваленной ворохом подушек, чуть не споткнулся о кучу ржавых железных пластин, сгреб с подоконника табачных корешков. С пола взлетела курица и, хлопая крыльями, уселась на стол.

- Кыш!..

Ивка смахнул ее на пол, нахальную, услышал, что кто-то протяжно, с подвывом зевнул. Оглянулся и видит - с печки свисают босые толстые ноги.

- Здравствуйте, тетя Лариса, - тихо сказал Ивка. - Дядя Панас просил корешков принести, а еще бы газетки… Где она тут?

- А кто ее знает. Куда положил, там и лежит.

Лариса сидела на печке, ее водянистые глаза еще плавали во сне, но сквозь сон они цепко следили за Ивкой. Цветочный горшок стоял на окне - не горшок, а жестяной тавотный бачок, обернутый старой газетой.

- Можно, кусок оторву?

- Мне что, бери.

- Дядя Панас табачку и газетку просил принести…

И тут Лариса свалилась с печки. Взорвалась будто бомба. Изловив петуха, который скромно стоял под столом, она крепко зажала его меж колен.

- Вернулся, гуляка! Третий день ищу, а он пропадает, поганец!

Распушила его и швырнула во двор. Петух постоял, в себя приходя, похлопал крыльями, пыль с себя отряхнул, вытянул шею и заорал:

«Кук-реку-у-у!»

- В щи тебя, дармоеда! Ишь ты, к чужим повадился бегать!

«Кук-реку-у-у!» - снова пропел петух, грозно оглядываясь.

И тут, откуда ни возьмись, из сарая, из-под крыльца, с огорода сбежались во двор куры, сбились в кучу, смотрят и не верят: хозяин пришел! То-то рады! Какой ни есть - побитый, ощипанный, - а все же вернулся, гуляка!

Ивка топтался в дверях, никак не решался уйти.

- Чтоб ты сгорел с кузней своей! - ругалась Лариса, ища башмаки в куче железного лома. - Все люди как люди, а ему, кроме кузни, и дела нет. Хату в склад превратил, нищета, горе мое, запущенье!..

За вторым башмаком полезла она под кровать. Выползла оттуда, прижимая к груди поросенка. Он дергался у нее в руках, верещал, вырывался, а Лариса - косматая, в перьях и паутине - сияла как солнце, с языка ее ласковым ручейком бежали слова:

- Ах ты буян, ты моя ласточка! Чего голосишь, махонький мой?!

Ивка слушал и ушам не верил: только что ведьмой была, а сейчас бабы добрей не найдешь.

- Ну что уставился на меня, как на картину? - вскинулась Лариса, снова обернувшись ведьмой. - Иди к Панасу: хай ему горько будет с того табаку!..

Панас сидел на чурбаке у входа в кузницу. Что, однако, случилось с ним? В кузнице был богатырь, а сейчас похож на старика: плечи обвисли, глаза воспаленно-красные, щеки серые и грязные, будто не мылся сто лет.

- Шумела? - спросил Панас и усмехнулся печально.

- Угу! - Ивка кивнул и недобро подумал: «Ведьма! Оттого он, наверно, невеселый такой».

- Бывает с ней это. Пошумит и утихнет. Ты не серчай на нее. Мается, бедная.

«Отчего бы?» - подумал Ивка и хотел было спросить, но кузнец взял табак и рукой махнул.

- Иди-ка, пожалуй, домой. К Илье загляни, скажи, чтоб пришел - наряд еще не сделали.

Илья был у себя во дворе, ладил ульи к весне.

- Панас зовет, - сказал Ивка.

Сонный какой-то, ленивый парень Илья, слова от него не услышишь, а тут вскинул на Ивку злые глаза:

- А мне по дому надось что сделать? Ну, тикай отседова, покуда цел!

Дома столкнулся с мамкой в дверях.

- Посмотри на себя, на кого похож!

Глянул Ивка в лужу: на верхней губе копоть - усы отросли, на подбородке черная бородища, чуть поменьше, чем у Панаса, с бровей серые лохмотья висят; только сверкают зубы и глаза.

Эх, жаль, смывать все придется!

 

Глава третья

Ивка помылся, поел и забрался на печку. Там на старой варежке лежала Стрелка - серый котенок с черным ремешком на спине. Ивка заглянул под тулуп, поискал по углам, вниз поглядел - второй котенок куда-то исчез.

- Барсик!

Никто не отозвался.

- Барсик!

Ивка слез с печки, заглянул под стол, под лавку, под мешки, что лежали в углу, но котенка и след простыл.

- Барсик! Барсик!

Ивка вышел в сени. Слышит, что-то хрустит. Заглянул в угол и видит: в чугунке с объедками сидит, раскорячив лапки, Барсик и косточку гложет.

- Вернулся, гуляка!

Вытащил Барсика из угла, а тот царапнул его за палец.

- Кусаться, поганец?

Отвалтузил котенка, а потом пожалел:

- Ешь, дармоед!

Положил на печку рядом со Стрелкой, налил им в блюдце молока. Барсик затолкал косточку под варежку, отпихнул сестричку и грудью в блюдце залез. Поднял Ивка за шиворот Стрелку и подвинул ее к молоку, но братец встопорщил усишки и как смажет по морде ее. Стрелка зафукала в блюдце и давай бог лапы - от братца. А тому и не надо больше. Вылакал молоко, вылез из блюдца, отряхнул свои лапки и под варежку - юрк. Все в порядке, на месте косточка!

- Ах ты горе мое! - Ивка вздохнул, подхватил невезучую Стрелку и вышел во двор. Огляделся по сторонам и закричал: - Мурка, Мурка!

Мурка - это их мать. Вторую неделю сбежала куда-то и до сих пор ее нет. Как в воду канула. Долго Ивка кричал, надеясь - проснется Муркина совесть при виде родного котенка, но зря: потеряла Мурка совесть, совсем забыла котят.

Во дворе появилась тетя Маруся, мамина сестра.

- Ты куда? - спросила она.

- Барсик все у нее отбирает…

- Дай-ка сама покормлю, а ты вот что: сбегай к Московкиным, узнай, дома ли бригадир.

- А зачем?

- Насчет коня узнать, за отцом съездить.

- Ладно. Только Стрелку не забудь покормить.

 

Глава четвертая

Московкины жили на другом конце села. Ивка открыл двери избы и застыл на пороге. Мать и сын сидели за столом, похожие друг на друга, - большие, угрюмые. У Федора на худых щеках редкая бородка, глаза маленькие, сидят глубоко, затаившись, прямо на тебя не глядят. Старуха вяжет носки, сверкая спицами, Федор записывает что-то в тетрадь.

Ивка ни разу у них не бывал - не приходилось. Все подоконники в горшках с цветами. От фикусов, столетника, китайских роз и герани в комнате зеленоватый сумрак. По стенам теснятся кушетки и буфеты, уставленные коробочками и шкатулками в виде диванчиков. В углу горит лампадка, отбрасывая рыжие блики на иконы в золоченых рамках с яркими неживыми цветочками. А под иконами важный и тяжелый, как сундук, телевизор, сияет своим слепым матовым экраном.

С фотографий на стене смотрят суровые старики, мужчины с короткими усами и молодые женщины в белых венчальных платьях.

Вошел Ивка в избу и глазеет по сторонам: все-то ему здесь в новинку! Старуха оставила вязанье и стукнула пальцем о стол.

- Ай? - опомнился Ивка.

- Не ай, а здравствуй! - поправила старуха. - Зачем пожаловал?

- Здрасть, - ответил Ивка. - Насчет коня, значит…

Федор оторвался от тетрадки.

- Тятьку из больницы привезть…

Федор грохнул стулом, с места вскочил, узкие глаза его ощупали Ивку.

- Да это Клавкин сынок! Авдеевых! - сказал он и спрятал тетрадку в карман. - Ты, мать, посиди с малым, никуда не пускай, а я к ним сам дойду…

Федор накинул кожанку, надел перед зеркалом шляпу, надвинул ее наискосок и вышел, пригнувшись в дверях. Старуха всплеснула руками, глаза ее заволоклись слезой.

- Ах ты гостюшко дорогой! - сказала она, поднимаясь. - А я и не признала сразу. Вот и хорошо-то, что к нам зашел. Сказку тебе расскажу. Сказки-то любишь слушать?

Ивкины глаза разгорелись.

- То-то, - рассмеялась она. - Только кто сказками кормит спервоначалу? Сказкой сыт не будешь. Съешь-ка вот сладенького…

Старуха достала из буфета коржик - черствый и твердый, как камень. Раскусить не просто, но Ивка храбро стал кромсать его зубами. Бабка так и сияла, так и лучилась от счастья, привалившего ей нежданно, - такой-то гостюшко пожаловал!

Ивка осмелел, снял с себя резиновые сапожки, полез на кровать и потрогал ружье на стене.

- А пули в нем есть?

- Нет в нем пуль, касатик, погладь, сколь душе нравится.

Ивка погладил ладошкой синие стволы, подергал курки, понюхал ложу - вкусно так пахло! Снял бы ружье со стены, наигрался бы вволю, да неловко стало чего-то. Слез он с кровати и уселся напротив.

- Сказывай сказку! - потребовал он.

- Ну, слушай! - подхватила старуха и сцепила скрюченные пальцы обеих рук.

Ивка подвинулся поближе, однако старухины руки пугали его, и он, слушая, следил за пальцами: то разжимались они, то снова собирались, как когти у птицы.

- …И вот вызвал он Ивашку и говорит: поймаешь Горыныча, жизня тебе дарована будет, станешь при мне управителем, а не поймаешь - будешь висеть на той вон липке, пока птицы глаза не склюют…

Слушал сказку Ивка, а сам все смотрел на старухины руки - они то сжимались, то расправлялись, жили своей особой жизнью, отдельной от старухи, от всего, что окружало их в избе. И тогда понял Ивка, что это не руки старухи, а лапы Горыныча и что старуха и есть тот Горыныч, который водится со всякой нечистью, и за спиной у нее гремят железные крылья, в горле клокочут хрипящие звуки, а в хате - под лавками и в подпечье - прячутся жабы и змеи, послушные слуги Горыныча. Когда Ивашку повели, чтобы вздернуть на липке и над ним воронье закружилось, стало вдруг мальчику скучно.

- Я пойду, бабушка…

- Ай не нравится сказка?

- Я пойду, ладно?

- Я тогда другую расскажу, у меня их много.

- Меня мамка ждет.

- На, возьми коржик еще, возьми…

Ивка схватился вдруг за живот и запрыгал от нетерпения.

- Во двор тебе нужно? Ну, сходи, сходи…

Ивка выскочил на крыльцо, вздохнул полной грудью - ловко ее обманул! - и побежал по деревне. И летел во весь дух, будто гнался за ним сам Горыныч, будто мчались за ним жабы и змеи, норовя покусать ему пятки. Вечерние тени от ракит гнались за ним, собаки лаяли вслед, в избах мигали огни: беги скорее, Ивка, беги, покуда цел!

У самой своей избы увидел: плывет навстречу кожанка. Прижался Ивка к плетню, затаился, а это Федор мимо прошел, не заметив мальчишку, и грязью его окатил. Воздух рукой рубил и ворчал про себя:

- Сама придешь, в ножки поклонишься…

«Чего это он? - Ивка проводил глазами недобрую спину его. - Мамка, что ли, ругала за тятьку его?»

У калитки стояла мать. Косынка на плече, волосы распущены, красивая и злая. Ни слова Ивке не сказав, отвесила затрещину и толкнула его во двор.

Что это с мамкой? Никогда руки в ход не пускала, а тут такую вкатила, что в голове загудело. Ивка дотерпел до печки, а там заскулил от обиды. Поскулил, поскулил, придвинул Стрелку, запустил пальцы в мягкую шерстку, стал пересчитывать тонкие ребрышки - раз, два, три, четыре…

О чем это шушукаются мать с тетей Марусей?

- «И на кой он, говорит, тебе, бабе пригожей такой?..»

- Ну, а ты что? А ты?

- У меня разговор с ним короткий - шуганула его от ворот…

- Ой, лихо, не забудет он этого…

- Не пугай. Сам испугается. Схлопочет еще!

Заерзал Ивка на печке, женщины притихли и совсем на шепот перешли.

- Спи, сынок, спи!

- Сплю, мамка, - сказал Ивка, а сам притаился: хотел послушать еще, да не удалось - и в самом деле заснул.

 

Глава пятая

Ивка проснулся и увидел тетю Марусю. Она прибирала избу.

- У нас что, праздник?

- Праздник, праздник, деточка. Папка твой скоро дома будет.

- А мамка где?

- Где же? За ним и пошла.

- А меня почему не взяла?

- Без тебя хлопот много.

- А когда придут?

- Сегодня, чай, и придут.

Однако не пришли они и к обеду, не пришли и вечером. На следующий день стало известно, что по распутице застряли они в соседней Апрелевке и остались у Тимофея, отцова брата. День их не было, два, только на третий пришли…

Гонял Ивка с дружками на улице. Стегали прутьями по лужам, окатывая друг друга талой водой. И тут увидел он мамку с каким-то мужиком. Ивка не сразу признал в нем отца: полтора месяца прошло, как его отвезли в больницу. Отец был бледен, зарос жидкой щетинкой, мешком висела на нем старая шинель. Сутулился он, опираясь на мать, тянул голову вверх, как слепой. Жалкий он был, совсем какой-то чужой и растерянный.

Ивка подскочил к отцу, уткнулся в шинель, засунул руку в карман: может, гостинца из города привез, как раньше бывало? Но в кармане пусто. Отец положил ему на голову руку - рука была легкая, мягкая, будто тряпичная. Жаль, конечно, гостинца нет, ну и ладно - зато сам пришел. Шли они вместе - мать с одной стороны, Ивка с другой. Встречные женщины здоровались. Мать кивала направо и налево, как артистка на сцене. Отец рядом с нею, молодой и красивой, совсем старик стариком, но она и виду не подавала - радовалась, довольная и даже гордая за мужа, потому что хоть и квелого, но живого домой ведет.

Дома отец опустился на скамейку и часто задышал, облизывая губы.

- Кровать постелить или на печку полезешь?

Отец показал глазами на печку. Ивка стащил с него сапоги и помог взобраться.

- Ты, бать, Стрелку не трог, ладно? - предупредил Ивка и вдруг сообразил, что отец еще не видел котят. - Ты Барсика тоже не знаешь? - спросил он. - Опять удрал, гуляка, поганец такой!

Отец отвернулся к печке и не стал расспрашивать о котятах, о Мурке. А Ивке так хотелось рассказать!

Приходили и уходили люди, поучали Клаву, как дальше жить-поживать: надо писать, мол, жаловаться, ругали бригадира - это он заставил работать Василия в холодном кормозапарнике. А пуще всего возмущало их то, что не захотел дать коня - привезти из больницы.

- Ты на него в суд подай, - советовали женщины.

- Я с ним без суда посужусь, - грозилась мать и бросала недобрые взгляды в окно. - Я ему припомню за Васю!

- Ты лучше пенсию требуй! - говорили другие. - Как же ты Васю поднимешь?

- Вот поросенка зарежем, на ноги поставим Васю. Такой еще работничек будет! Правда, Вася? Еще спляшем с тобой на майские, а?

Женщины смеялись.

- Бедовая ты, однако… Тебе все смех, а Вася-то вон как плох…

Но о чем бы ни говорили в доме, Василий не откликался с печки, лежал он там невидимый и неслышный. А то слезал изредка, пил воду, сидел на лавочке и безразлично смотрел на всех из-под мышастых бровей. Посидит немного - и снова на печку.

Ивка первое время лазил к нему, глядел в лицо, клал ему на грудь котят, старался развлечь. Барсик хищно скалил пасть и тут же сползал, а Стрелка, растопырив лапки, так и оставалась лежать, испуганно двигая хвостиком. Но и ее отец не замечал. Скучно становилось Ивке с отцом. Он слезал с печки и больше об отце не вспоминал…

 

Глава шестая

Как-то утром встал Ивка, прислушался - не слыхать из кузницы стука-перезвона. День был будний, а кузница молчала. Что бы это значило? Давно он не бывал там. Не утерпел и побежал к оврагу. И надо же - у самой кузни с кузнецом повстречался, тоже шел туда.

- Будем Кузьму заводить?

- Сегодня Кузьма выходной, - улыбнулся Панас. - Обещался я твоей мамке хряка заколоть.

- Сейчас пойдем?

- Экой прыткий ты. Сготовиться надо.

Тихо в кузнице. Рыжие огоньки-бесенята укрылись под серой горкой шлака, недвижна палка-качалка, звучки-бегунки спрятались под наковальней. Сквозь щели бревен пробивается солнце, глядятся в окошко острые почки веток. Кузница проветрилась, почти не слышно в ней гари и хорошо так пахнет - теплой землей, водой из ручья, горечью еще не народившихся листочков. Пахнет весной.

- Покрути-ка ты мне точило, - сказал Панас. - Надо наладить нам француза.

Француз - старый плоский штык, которым кузнец колол щепу, рубил капусту, мастерил свистульки и деревянных медвежат. Но можно им и петуха зарезать, кабана заколоть, а если надо - и побрить мужика. И был тот штык не простой. Ивка знал от Панаса, что прибыл он из Франции еще в начале старого века, воевал он против русских, а потом достался партизанам. А когда французы бежали из России, поселился у кого-то в чулане, переменил несколько хозяев, пока навовсе не определился у Панаса. Вот какой это француз!

Ивка раскрутил точило, Панас прижал штык, камень завизжал, как поросенок, веселой струйкой посыпались искры. Наточил штык, потрогал ногтем лезвие и прицокнул языком.

- Хорош! - сказал кузнец.

- Давай мне! - потребовал Ивка.

Панас потер лезвие фартуком и засунул Ивке за голенище сапога. Шагали они по деревне - каждым шагом чувствует Ивка жесткое прикосновение штыка. Холодок шевелится в груди оттого, что сейчас будут резать хряка Паныча, оттого, что прохожие оглядываются на них и думают, наверно: куда же это спешат-торопятся кузнецы-работнички?

Ветерок вздергивает лужи, в них плещется солнце, воинственно шелестят ветки деревьев. От гулких, грозных шагов разлетаются куры и затихают собаки.

- Бам-бара-бам! Бам-бара-бам! - кричит Ивка, отбивая шаг. - На войну идет француз, на войну идет француз! Разбегайтесь кто куда! Разбегайтесь…

Однако не убоялся и не убежал от них Федор Московкин. Он стоял возле своей избы, смотрел поверх крыш, в небе что-то искал.

- Далеко? - спросил он, продолжая смотреть вверх.

- Недалечко тут. Клавка Авдеева просила хряка ей заколоть. - Панас заискивающе улыбнулся и тоже уставился на небо. - Некому у них, сам знаешь…

- Дело понятное, - подумав, ответил Московкин. - А только наряд у меня к тебе: двадцать скоб для коровника. И чтобы к вечеру, значит…

Ивка тоже уставился на небо - там летали голуби. Ленивые, сытые голуби. Панас потоптался на месте, сутулые плечи его обвисли, он опустил глаза в землю и досадливо крякнул:

- Обещался я ей…

- Дело твое, однако. А к вечеру скобы на ферму, Гришке отдашь. Разговору у меня больше нет. - И снова, задрав на затылок мятую шляпу, узким взглядом уставился на голубей.

- Фьють! - свистнул он, и голуби, преодолевая тяжесть, ввинтились в небо. И заслонили солнце собой.

Невесть откуда набежала на солнце тучка, задул ветерок, потянуло стужей - холодным мраком повеяло с неба и стынью потянуло от земли. Панас потеребил свою бороду, зябко поежился и вздохнул:

- Пошли, Ванятка, сейчас маманьке твоей скажем…

Когда отошли, Ивка вытащил француза из-за голенища, отвернулся и, не глядя на кузнеца, протянул ему штык.

- Хай ему пусто! - сплюнул Панас и француза не взял. - Спрячь на место. Горит ему - скобы! Всю зиму стоит коровник, не нужны были, а сейчас ему вынь да положь!

Тучка прошла мимо, и снова потоки солнечного света омыли землю. И снова идут Панас и Ивка в ногу.

- Бам-бара-бам! На войну идет француз! Разбегайтесь кто куда! Разбегайтесь…

Дружно, братцы, начинайте! Да ровнее отбивайте, Да ровнее отбивайте! Отбивайте, отбивайте, Да ровнее отбивайте!

 

Глава седьмая

Клава была в новом цветастом платке, глаза ее блестели, на щеках играли ямочки.

- Здравствуй, Панас, - сказала она. - Может, позавтракаешь?

Панас оглядел ее сверху донизу, ладную да стройную, смущенно прокашлялся и развел руками:

- Кормить нас будешь, а дело не сделано. Не пойдет так. Ты мне покажи лучше, где тут у вас Паныч прописан.

Тетя Маруся подала бечевку. Панас обмотал ее вокруг ладони и подергал.

- Авось да небось - может, и выдержит.

Ивка первым побежал в сарай. Паныч стоял в углу и чавкал, двигая пустым корытцем. И не обернулся, когда в сарай люди вошли.

- Так-то ты гостей привечаешь? Попанувал, и хватит. - Кузнец оглянулся на женщин и кивнул, показывая на выход: - Вы, бабы, оставьте нас, мужиков, тут одних, а сами подите укроп готовьте да лампу разогрейте…

Ивка выхватил из-за голенища француза, взмахнул им, как саблей, свистнул женщинам - дескать, вон выходите, сейчас мы делом займемся. Но мать схватила его за руку, отобрала штык и потащила за собой.

- Без тебя тут обойдется, - сказала она.

Ивка упирался изо всех сил, а все же она вытолкала его из сарая да еще и подзатыльник в придачу дала.

- Не горюй, - сказал Панас. - С бабами лучше не связываться, ты же и виноватый будешь…

Он взял у Клавы штык, спрятал за голенище.

- Управишься один?

- А кто его знает. В нем пудов шесть, почитай, а я еще не ел с утра.

- Я ж говорю, позавтракать надо сперва…

- Да это он себе цену набивает, - сказала Маруся. - Что ему, впервой, что ли? И на восемь пудов управлялся один.

- То восемь, а этот помоложе, прытче будет.

Паныч застыл над корытом, подозрительно скосил глаза и стал неуклюже разворачиваться, чтобы проскочить во двор.

- Быстрее выходите! - крикнул Панас. - А мы тут запремся и побеседуем с ним.

Ивка рвался в сарай. Мать поймала его и еще шлепка дала.

- Наглядишься еще!

Совсем разобиделся Ивка: вместе штык точили, вместе готовились, а теперь близко не подпускают. Он уселся на крыльце и скучно смотрел на сарай, на женщин и решил: ни за что не подойдет к ним. Но когда из сарая послышались хрип и возня, Ивка не выдержал, глаза округлились, подбежал к сараю и приник к щелке. Панас сидел на хряке, со лба кузнеца стекала толстая капля.

- Заснул наш Паныч, - вздохнул он и ребром ладони каплю смахнул. - Можно заходить.

Хряка вытащили во двор, разложили на соломе. Он лежал теперь успокоенный, крупный, седой, и, слегка ощерив клыки, улыбался. Женщины суетились в избе, прибирали кухню, готовили «укроп» - горячую воду. Из-за плетня глядели ребятишки. Больной Василий тоже не утерпел - слез с печки и возился в сенях, пытаясь наладить паяльную лампу. На помощь ему пришел Панас, и вскоре лампа густо загудела, выбрасывая голубой, пушистый огонь, похожий на лисий хвост.

- А теперь мы его погреем, - сказал кузнец, присел на корточки и стал водить огнем по шкуре, как парикмахерской машинкой.

Огонь заревом растекался по туше, и щетина, обугливаясь, сворачивалась в трубки, отваливалась и копотью падала на серый снег.

Работа была не простая. Грели кабанчика и со спины, и с боков, «разували» - снимали с копытцев роговые оболочки, потом ножом счищали нагар. Как только кончался воздух в паяльной лампе, Ивка бросался к ней, накачивал и, пока кузнец отдыхал, на весу держал гудящую лампу и бил огнем по шкуре, как водой из брандспойта.

- Теперь повернем на другой бок.

Все, кто были во дворе, - Панас, женщины и ребятишки - ухватили поросенка за ножки и перевернули на другой бок. Ивка накачивал лампу и не отрывался от Паныча.

- Помоем мы его, как младенца, и будет он у господа бога как именинник, - сам с собой говорил Панас. - Теперь с сальцем и зима не страшна, много мужику от него разного довольствия.

Женщины слушали, как кузнец беседует с собой, переглядывались. А Ивка думал, что теперь хорошо будет: поправится отец, начнет работать, мать продаст на базаре сало, купит разные разности, а ему, Ивке, новые книжки, потому что скоро ему уже в школу пора. Много всяких приятных мыслей передумал Ивка, пока палили поросенка.

А потом из сарая вытащили санки, взвалили на них поросенка, обмыли «укропом», и начал Панас полосовать широким ножом, разделывая тушу. Клава не отходила от него: то полотенцем кровь с бороды сотрет, то брусок подаст нож поточить, то со смехом скрутит цигарку - это оттого, что руки у него кровяные. Ивка давно не видел мать такой - быстрой и веселой. И Панас похож сегодня на озорного чубатого парня: глаза голубые, так и блестят, так и светятся, как уголья в горне.

Припекало солнце. Из-под снега текли ручейки. Ветерок, как котенок, возился с соломой, гоняя ее по уголкам двора. У старых ракит за сараем набухли почки, издавая горьковатый запах. Уже чуялось лето: черничные поляны, земляничные кладовки, брусничные закрома. Ивка представлял, как бегает по лесу, по полю, и от мыслей этих радостно дышалось. Скоро май придет, приновится деревня; заплещут флаги над школой и сельсоветом, пойдет гулять-колесить молодежь - мальчишки на велосипедах, парни в обнимку с девчатами; бабы все нарядные, в цветастых сарафанах и пестрых платочках. И в толпе этой видел Ивка Панаса и мать - вот таких, как сегодня: Панаса - чубатого, с подстриженной бородкой, а мать - совсем как школьницу, бедовую, с ямочками на щеках. И отец с ними: руки кренделем, цигарка в зубах, идет приплясывая.

Тетя Маруся набрала крови от поросенка, подала кузнецу ковшик и попросила испить. Панас прижал к шее бороду, подмигнул Клаве и запрокинул голову.

- И мне! - подскочил Ивка.

- На? вот, отведай чуть! - Панас передал ему ковшик. - Будем мы с тобой побратимы теперь.

Ивка чуть отведал и погладил себя по животу.

- Теперь силы в тебе много будет, - сказал Панас и двумя пальцами, как клешней, сжал ему руку повыше локтя. - Глянь, и верно, силы много!

Ивка оглядывается: на ком бы свою новую силу испробовать? На взрослых не испробуешь. Ребята, что глядят из-за плетня, пожалуй, на одного навалятся - не одолеть.

И вдруг увидел Мурку-беглянку, бросившую своих котят. Она стоит возле сарая, отощавшая, паршивая, жадно смотрит на поросенка и облизывается. Вот на ком испробовать свою силу! Но так просто ее не возьмешь, надо хитростью. Ивка взял кусочек мяса и подразнил издалека:

- На, Мурка!

Мурка слишком старая и опытная кошка, чтобы поддаться на такой крючок.

- На, Мурка, на!

Ивка приближается к ней. Мурка стоит на месте, вытянув морду и не двигаясь с места. А он подходит все ближе и ближе. Присел на корточки и вытянул руку. И тогда Мурка, пригибаясь, почти стелясь по земле, поползла навстречу… и оказалась в руках у Ивки.

Мурка еле вырвалась, прыгнула через плетень и исчезла в бурьяне.

- Будешь знать, как бросать котят! - грозил он кулаком. - Покажись теперь только!

А Мурка взяла да и снова показалась - появилась возле сарая, жалобно смотрела на Ивку: дескать, прости меня, вернусь я к котятам, буду хорошей! Все это прочел Ивка в ее зеленых нахальных глазах, поверил ей и не стал больше ловить. Он был добрый, Ивка, и бросил ей кусок мяса.

 

Глава восьмая

В избу набились друзья и родные. Из кухни в горницу носились женщины, готовя угощенье. Панас резал сало на полосы, солил и укладывал в кадку: вниз - куски потолще, выше - куски поменьше, а сверху - совсем маленькие.

- Ножки - на холодец, - говорил он, откладывая их в сторону, - а эти шматки к рождеству пойдут. К престольному вот эти сгодятся. Ну, а эти к октябрьским останутся. А сюда, значит, положим кусочки на гробки? - покойничков помянуть…

И выходило, что Паныч весь год будет участвовать в крестьянских трудах и праздниках. Панаса слушали со вниманием, словно бы он лекцию читал, даже Василий свесил голову с печки.

Ивка ухватился за дужку от кадки, но отодрать от пола не смог. Будто прибили бочонок к полу гвоздями.

- А ну-ка, мужики, помогаем ему.

Все мужчины, что были в избе, отодрали кадку от пола и перенесли в сени.

- А теперь, дорогие гости, пожалте к столу, - пригласила Клава.

Гости рассаживались. Клава поливала Панасу из ковшика прямо над тазом. Панас мыл руки с мылом, потом с ладони плеснул на бороду, круто отжал ее и расправил надвое, блестящую, курчавую.

- Эко борода, как у Маркса! - сказал Василий, подсаживаясь к столу, и все оглянулись на него, потому что заговорил он, кажется, впервые за долгое время, а это был добрый признак, и сразу стало веселее за столом.

- Во-во, - подхватил Панас. - Вся сила у меня в ней. Как улягусь спать, бородой укроюсь. Да и кладовка в ней у меня - все, глядишь, крошка застрянет…

- Ну, чистый Маркс, - смеялись в избе. - Только что помоложе.

- А что? - Панас оглядел гостей. - Я, как из армии пришел, на заводе работал, так говорили мне: далеко пойдешь, Панас, башка у тебя да руки очень соображают по металлу…

- А что ж ты в городе не остался?

- Про это дело лучше у Лариски моей спросите. Не захотела.

Женщины торжественно внесли сковородки с жареной кровью, печенкой и шипящим салом. Ивка первым схватил кусок, и никто не одернул его, потому что знали - работал он вместе со всеми и право, значит, имел. А когда разливали вино, Василий принес себе другого, и никто не знал, что это простая вода, потому что мутного пить со всеми не мог, а портить общего веселья не хотел. А Ивке налили смородинового квасу.

- У меня своя, малость покрепче будет, - сказал Василий и чокнулся с Клавой, с Панасом и со всеми гостями.

Ивка выпил квасу полную кружку, навалился на закуску, выбирая куски потолще, и ел не торопясь. Успокоил первый голод, заметил: что-то изменилось в избе. Стены раздвинулись, потолок приподнялся, за столом посветлело. Гости стали видеться, как в кино, - крупно и ясно, и какими-то особенными были Панас и мамка, сидевшие рядом. Глаза у Панаса прозрачные, как вода из лесного ручья, а мать совсем как девчонка. Подавала Панасу самые поджаристые кусочки, и тот, оглядев кусок с разных сторон, прятал его под усы, а когда жевал, борода шевелилась как живая.

И за кого не пили! За отца, за мамку, за гостей, и за него, за Ивку, и за мир во всем мире, и за всех ребятишек на свете. От шума гудела изба.

Только вдруг за столом все примолкли. Тихо стало, слышалось даже, как ходики стучат. На столе объявился незваный гость - Барсик! Как очутился он здесь, непонятно. Лапами прижимал кусочек печенки, рвал зубами и мотал головой, урчал и кашлял, бросая злые взгляды вокруг, будто кто собирался добычу отнять. Ивка хвать его за шиворот - вон отсюда, усатая шельма! Но взрослые не дали, смотрели на Барсика и улыбались, а тот целый спектакль давал. Панас, перебирая на столе пальцами, подкрадывался к нему. Барсик настораживал уши, готовый драться, а когда пальцы убегали обратно, снова принимался за печенку.

А где же Стрелка? Ивка выбрался из-за стола, поискал ее и нашел на лежанке. Стрелка следила за солнечным зайчиком, годила лапкой, пытаясь прижать его к рядну, но зайчик переползал по лапке. Глаза неотступно следили за ним, круглые и удивленные. Обнюхала кусочек сала, подсунутый Ивкой, но есть не стала, отвернулась и снова - шлеп по зайчику! Хотела схватить его и уволочь, а тот не давался…

Обидно Ивке за Стрелку. Оставил ее в покое, укараулил минутку, схватил Барсика со стола и в угол уволок. Барсик успел зацепить печенку и сидел за печкой с набитым брюхом, еле дышал. Никто не мешал ему - ешь свою печенку, жадина! А он и есть уже не мог, но на всякий случай все равно бросал грозные взгляды вокруг.

Ивка пролез под столом и уселся Панасу на колени. Что бы тот ни делал, Ивка все за ним повторял. Панас потянется к сковородке, Ивка тоже кусочек возьмет. Панас губы оближет, Ивка тоже облизнет. Панас бороду погладит, Ивка тоже почешет себе подбородок.

- Чистая обезьяна! - смеялись за столом. - Цирк!

- Панасу бы только с ним и возиться! Своих-то нет…

Он бы, Ивка, пошел к Панасу в подручные и не вылезал бы из кузницы, помогая в делах.

Из горницы принесли гитару, передали Панасу.

- Слазь, - сказала Маруся. - Панас нам что-сь сыграет…

Панас погладил гитару ладонью, поковырял струны грубыми, в заусенцах пальцами и задумчиво сказал:

- Забыл я, как играется, давно не играл.

- Спой, раз общество просит.

- Ну, разве что старинную… Только уж все вместе. - И затянул баском:

Я ли в поле да не травушка была, Я ли в поле не зеленая росла…

Затянули вразброд и гости. Да только сразу как-то выбились из разноголосицы два голоса: один Панасов - хрипловатый, гудящий и осторожный, словно боялся дать себе полную силу, чтобы не заглушить другой - чистый и задумчивый, нежный и высокий мамкин голос.

Взяли меня, травушку, скосили. На солнышке в поле иссушили…

Тихо и грустно звучала песня, унося всех за деревенскую околицу, в дальние поля и леса, где мир был светел и широк, где хоровод водили ветер, солнце и облака и где бродила по тропочке девчонка, жалуясь на печальную, горемычную участь свою:

Я ль у батюшки не доченька была, У родимой не цветочек я росла…

Песня отзвучала и замерла. Из дальних полей, из-за сельской околицы вплыли в избу лежанка со Стрелкой, навострившей уши и забывшей про зайчика, отец, закрывший глаза, притихшие гости за столом. Лица у всех были добрые и задумчивые.

- Складно у вас получается, - сказала тетя Маруся и смахнула слезы с ресниц.

- А вы что же не поддержали? - спросила Клава.

Она отодвинулась от Панаса и стала торопливо прибирать стол.

Когда это появилась Лариса в избе? Никто и не заметил - сейчас вошла или давно уже стоит и слушает? Она едва умещалась в дверях, стояла, поджав губы, уперши руки в бока. Клава первой увидела ее, засуетилась виновато, принесла на сковородке сала и обтерла стакан полотенцем:

- Сейчас вина принесу.

Лариса метнула взгляд на Панаса:

- Забыл про наряд-то? Федор что тебе сказал?

- Подсаживайся, кума, - стали упрашивать гости.

- Когда ж поспеешь сделать-то? - Лариса повысила голос. - Кабы Федя не племянник мне, давно бы из кузницы прогнали тебя, бездельный ты человек!

- Да куда ж его из кузницы? Сам он ее по бревнышку сложил, как же так-то?

- А вот так-то! - распалялась Лариса. - На то он и бригадир, на то и власть ему большая дадена!

- Да где ж еще такого кузнеца сыщут?

- Захочет и прогонит, - куражилась Лариса, чувствуя, как распирает ее от силы и власти, даденной племяннику Федору. - Скажет председателю, его и прогонят взашей!

- Прогонят! - засмеялись в горнице. - Его в Стратонове ждут не дождутся, сварщик в РТС им требуется.

- Да он в город на любой завод устроится, чего он здесь не видел?

- Возьмет и сам уйдет отсюда, - шумели гости. - Чего ты к нему цепляешься?

- Да подавитесь вы с ним, с разлюбезным своим! - освирепела Лариса. - Да на кой он мне, леший, сдался? Да что я в нем, голодранце, не видела?..

И пошла, и пошла, и пошла - никому слова молвить не дает, все сидят, слушают да переглядываются.

Панас встал из-за стола, повел широкими плечами.

- Утишься! - сказал он и ласково так, укоряюще посмотрел на нее. - День еще не кончился, успею сделать наряд. Не порти людям праздника…

Лариса глянула на мужа, тут же и осеклась, словно бежала и споткнулась вдруг. Из сеней вышла Клава с бутылкой вина.

- Некогда мне распивать, - сказала Лариса подобревшим голосом. - Дел-то моих никто за меня не сделает.

- Ну возьми хоть сала с собой.

Клава увела ее в сени и открыла кадку:

- Бери!

Лариса деловито разгребла верхний слой, извлекла из-под низа кусок, прикинула на ладони, положила сверху кусок поменьше и присыпала солью.

- Ладный-то кабанчик, - сказала она. - Пудов на восемь потянет.

- Где уж! В нем и шести не будет. Рано мы его порешили. Кабы не Васина болезнь, ему еще погулять надо…

- Как же шесть? Что я, не знаю, не видела? Да и по кадке видно - все в нем семь, не менее.

- Кто его знает, не замеряла…

- Я и говорю - семь, не менее. Тряпица-то у тебя есть завернуть во что?

Клава принесла чистое полотенце. Лариса рассмотрела на нем вышитых петухов и аккуратно завернула.

- Полотенце опосля тебе верну, не волнуйся. - И, не оборачиваясь, крикнула в избу: - Сколько ждать-то тебя?

Панас вышел, сильно пригнувшись в дверях, пошел за Ларисой, держась поодаль. Сразу опустело в избе, от веселья не осталось и следа. Ивка бросился к окну и долго смотрел, как удалялись Панас и Лариса.

 

Глава девятая

Было утро следующего дня. Мать вошла в избу и присела к столу. Оторвав клочок от газеты, карандашом стала что-то подсчитывать, поднимала голову, смотрела в угол и снова писала.

- Ты что, мам, пишешь? - спросил Ивка.

- Ой, не спрашивай, сынок! Все считаю, что купить надо. А что мы с поросенка выручим, неизвестно - свинина нынче дешевая очень.

Потом вместе с Ивкой Клава выкладывала из кадки куски свинины. Ивка помогал ей и вспоминал вчерашнее. Почему это так, думал он, праздники проходят, а потом приходят скучные дни? Разве так нельзя, чтобы праздники никогда не кончались? Выдумывают себе люди заботы, а без них разве не лучше? Вот и мать - вчера веселая, молодая, новая какая-то была, а сегодня надела старый ватник, дырявый платок, в глазах суета… Даже и не посмотрит открыто, душевно, глядит будто на тебя, а сама прикидывает, считает и соображает, как выручить побольше.

Мать положила в корзину сало, каждый кусок оглядела и огладила, пересыпала крупной солью, укрыла чистой тряпицей.

- Ну, Вася, я пошла. Поешь, что в печке оставила.

Василий кивнул со своей верхотуры.

- Смотри, как бы не угорел. Печь-то я сильно истопила. А ты, сынок, за отцом поухаживай. Подай что надо.

И ушла. И остался Ивка один. Правда, был отец, но это все равно что один - с ним не поиграешь, не поговоришь. А занять себя чем-то надо, иначе от скуки помрешь. Ивка стащил котят с печки и стал учить их стоять на задних лапках. Стрелка валилась, как кукла, лежала недвижно, вяло отбивалась - все в толк взять не могла, чего от нее хотят. А Барсик - тот прыгал на задних лапках, пытаясь достать кусочек мясца, но, убедившись, что его водят за нос, рассердился и больно царапнул Ивке руку и даже попытался вцепиться в нее зубами.

- Иди к своей мамке! - рассердился Ивка и вышвырнул котенка во двор.

Мурка жила в сарае, часто пряталась на чердаке, но в избу не заглядывала - помнила Ивкину выволочку. Своих котят она не признавала, отвыкла, да и котята привыкли без нее. Барсик перебежал двор, остановился, увидев воробья возле лужи, встопорщил шерстку и замер. Воробей чирикнул и улетел - привет! Задрал Барсик голову, подождал - не вернется ли? - и побежал к мусорной свалке за сарай, где были у него свои тайные дела.

Ивка постоял у окошка, поводил пальцем по стеклу - звук получился глухой и хриплый. Тогда он смочил кончик пальца слюной и снова потер. Теперь звук был звонкий и чистый. На печке зашевелился отец - видно, звуки пришлись ему не по душе.

- Тять, тебе чего? Воды не подать? - спросил Ивка, вспомнив про мамкин наказ.

Отец кивнул в знак согласия. Ивка принес воды и стал соображать, как бы отца повеселить. Вспомнил, что у них есть домино. Правда, несколько фишек не хватало, но играть можно.

- Тять, в стукалку сыграем?

Отец пошевелил пальцами - не надо, мол. Включить бы радио - не работает. Тогда Ивка залез к нему на печку и стал усиленно рассматривать его лицо. Хотелось ему повозиться с отцом, вот и смотрел он: понравится это отцу или нет. Но по лицу отца ничего нельзя угадать. Глаза его закрыты, синие прожилки на веках дрожат, словно бы от сильного света. Ивка чутьем вдруг понял, что отцу сейчас не до него, и вообще ни до кого, надо оставить его в покое. От отца пахло так же, как от печки, сухим кирпичным теплом, на груди коробилась чистая полотняная рубаха, на животе сложены руки, прозрачные, мягкие, с заскорузлыми бледными ногтями.

- Тять, а тять, отчего ты тихий такой? - спросил Ивка, чего-то испугавшись.

Отец приоткрыл веки. Серые глаза его с огромным усилием заострились, выбираясь из плена другой, новой жизни, в которой он жил, далекий сейчас от всего, что занимало сына. Блеклые губы медленно зашевелились, обнажив редкие зубы.

- Погуляй, сынок, иди. Мне ничего не нужно, а тебе тут скучно.

Скучно, это верно. Но как же сразу так вот уйти? Может, попросить отца рассказать сказку? Но отец знал одну-единственную сказку про Ваню-дурака, который пугал всех зверей, а потом нарвался на медведя и не рад был своим проказам - еле вырвался. Эту сказку Ивка знал наизусть и готов был прослушать ее снова, но разве станет отец рассказывать? Нет, лучше не просить его.

- Тять, а тять, я тебе сказку расскажу, ладно?

Это он здорово придумал - самому рассказать, и отец сразу согласился, даже протянул руку и потрепал его по щеке. Ивка придвинулся к нему и начал:

- Ну, так слухай, я тебе про Конька-горбунка. Слухаешь? За горами, за лесами, за широкими морями, не на небе - на земле жил старик в одном селе… Ну, а дальше я складно говорить не буду, а так… Ну и вот, были у него три сына… Слухаешь?

Ивка долго рассказывал, переживая похождения Иванушки-дурачка и его Конька-горбунка, а потом примолк, прислушиваясь к тихому дыханию отца, - отец спал.

Ивка слез с печки, вышел во двор и ошалел от солнца и птичьего звона. Вместе с ветерком прилетели из оврага звоночки-бегунки, они звенели и звали его, дразнили и щекотали слух. Ивка не стерпел, взбрыкнул ногами от приволья, как жеребенок, скатился по склону оврага и полетел к кузнице.

- К тятьке своему побежал, - сказала одна из баб, стоявших у колодца. - Ишь рад как…

Ивка бежал, брызгая по лужам, взлетая на кочки, перемахнул ручеек, обогнул кустарник, увидел маленькую кузницу с красным огоньком, пылавшим в черном нутре ее, и только тут подумал: о ком же это бабы говорили у колодца? Кто же это к тятьке своему побежал? Он огляделся. Кроме него, Ивки, никто никуда не бежал. Значит, про него это сказали? Но ведь он бежит не к тятьке, который лежит сейчас на печке, а к Панасу. Так ничего и не понял…

Влетел Ивка в кузницу, пролез в свой всегдашний уголок за точильней, устроился там, чувствуя, как приятно защекотало в горле от привычных запахов раскаленного железа.

Панас и Илья не оглянулись на Ивку. Панас рассыпал молоточком трели по наковальне, Илья, отставив ногу, подпрыгивал, обрушиваясь молотом по лемеху. Били они усердно и ожесточенно, - наряд большой, времени мало. Все же Ивке обидным показалось, что после вчерашнего веселья Панас даже не кивнул ему, не подмигнул, как всегда, будто совсем не приметил его прихода. И радость в душе его, вызванная солнцем, птичьим гомоном и дробью от наковальни, стала меркнуть и тускнеть…

Панас и Илья поменялись местами. Илья поворачивал поковку, дробь получалась у него дряблая и нестройная, а Панас, вздыбив усы, впивался в поковку светлыми глазами и наносил ей удары, словно убивал змею. Бил он с остервенением и страшной силой, поковка плющилась и корежилась, извиваясь в предсмертных судорогах.

Ивке наскучило сидеть в углу без дела, он влез под точильню и подгреб рукой старую подкову.

- Не балуй! - крикнул Панас и прижал ее ногой.

Ивка ударился головой о перекладину, вылез из-под точильни, почесал затылок, уселся в уголочке, отвернулся к стене, расставил глаза от обиды, чтобы не уронить нависшие слезы. С наковальни прыгали искры, сердитые и опасные, как пчелы. Дым стал едким и удушливым, дышать невозможно. Кузница показалась дряхлой и промозглой - стены грязные, унылые, в них теснился тоскливый сумрак, и в этом сумраке резко выделялись хмурые, злые лица кузнеца и его подручного. Илья сбросил наземь поковку, сплюнул, снял рукавицы:

- Все! Не буду я больше хребет ломать. Пускай сам работает!

Сбросил рукавицы и Панас и достал кисет:

- Ладно, не гуркуй. Поработаем малость…

- Мне еще навоз вывезти на огород.

- Поспеешь. Никто не вывозил.

Илья облизал губы и огляделся:

- Куды ведро подевалось?

- Лариса взяла его, - сказал Панас.

- На кой шут оно ей?

- Да оно из дому, ругалась…

- Только и знает, что ругается… Ну-ка, парень, чем торчать без толку, сбегай за ведром да и воды принеси. Живенько!

В избе никого не было. С печки слетела курица и, кудахтая, забилась в дверях. Ивка осмотрел ведра, стоявшие в углу, взял то, в котором вода, и поставил в дверях. Сам не зная почему, не вышел сразу, а взобрался на скамейку и стал рассматривать раму с фотографиями. На одной из них, самой большой, были парни и девки. Вон лицо знакомое - черные брови, крупные губы, родинка на щеке. Неужели тетя Лариса? Очень уж худая на фотографии, но все же это она. А вон чубатый паренек с живыми, едкими глазами. Неужто Панас? Нет ни бороды, ни усов, только в глазах что-то знакомое. А рядом что это за тоненькая, застенчивая девушка в пестрой косынке? Да это же Ивкина мать! Ну да, она - у них в доме в альбоме есть карточка, где мать почти такая же.

Ивка услышал шаги, спрыгнул со скамейки и в дверях столкнулся с Ларисой.

- Это кто же хозяйничает тут?

Ивка подхватил ведро. Она вырвала ведро и дала ему подзатыльник.

- Ты что сюда бегаешь бесперечь? Хаты своей нет?

Ивка чуть не задохнулся от гнева. Исподлобья, бычком, глянул на Ларису и ринулся в дверь, но она схватила его за плечи и так крутанула, что он отлетел на середину избы, споткнулся, упал и ударился головой о ножку кровати.

- Ох, матушки! - испугалась Лариса, бросилась к нему и подняла с полу. - Что я с тобой, окаянная, сделала!

Судорожно прижав его к себе, к мягкому животу, она закачалась с ним по избе, как с младенцем, охая и причитая:

- И за что ты покарал меня, господи, и-и-и!..

Она плакала, обливала Ивку слезами, голосила не стесняясь, гладила и чмокала его в щеки своими толстыми губами.

- И за что мне такое наказанье, и-и-и-и!..

Ивка задыхался в ее жарких объятиях, за шиворот ему падали чужие слезы. Противно и в то же время жалко было ее, толстую, несчастную, охваченную каким-то горем. До того непонятен был этот поток причитаний, что сразу забылась боль в затылке и расхотелось реветь.

- Ой, что же это я, дура! - спохватилась она, присела на скамейку, деловито высморкалась в платок и счастливым голосом сказала: - Дай-ка я ножом шишечку твою призабью!

Ивка лежал на ее просторных, толстых коленях, съежившись, тихо постанывал от боли, пока она вдавливала шишку, а потом невмоготу ему стало, он скатился с колен и схватил ведро.

- Я пойду, ладно? - сказал он. - Воды в кузню понесу…

Лариса нахмурилась и поджала губы.

- Ведро взял не то, - сказала она сухо, словно и не разливалась в ласковых словах. - На вот тебе это. - Вылила воду и подала другое ведро - мятое, с погнутой дужкой. - Воды сами наберут. Иди, да пускай ведро починит!

Ивка набрал в ручье воды, оставил ведро возле кузницы и, не заходя туда, побрел домой. Затылок, утихший было, вдруг снова заныл от боли, боль стала нестерпимой. Ивка всхлипнул и побежал. Шлепая по лужам и не разбирая дороги, проскочил мимо своей избы, бежал, пока не очутился за деревенской околицей, в поле, где ничего не было, кроме редких кустарничков, снежных островков да бурых метелок прошлогоднего ковыля.

До самого вечера, до первых звезд, проклюнувших низкое небо, бродил он в чаще, ковырял хворостиной ноздреватый лед в лужах, еще плотный под слоем воды, слушал птичий пересвист и думал, что есть на свете иные края, где люди живут веселые, добрые, счастливые. Он смотрел в небо, в нем померкивали звезды, но взгляд его притягивала одна из них - она выделялась, струила спокойный васильковый свет. Ивка смотрел на нее и думал о том, что хорошо бы полететь к ней на ракете, взять с собой Стрелку и жить там одному, без людей. Так он ходил по чаще, пока не примолкли птицы. В лужах звучно и таинственно лопались пузыри. Это, наверно, возилась нечистая сила, укладываясь ко сну…

Ивка пошел домой. В избах горели огни, цепочкой тянулись над оврагом, перемешиваясь со звездами на горизонте.

В дом Ивка не вошел - он стоял на огороде и смотрел, как мелькает силуэт матери в освещенном окне. Мать прошла в сарай, оттуда послышалось, как струйки молока бьются о подойник - сперва звонко, потом все глуше и тише. С полным ведром вернулась она в избу. Ивка, давно не евший, сглотнул слюну и смотрел, как ходит мать по избе, возится у печки и что-то подает отцу, который сидел за столом.

Ивка знал: мать приехала с базара, накупила там разных разностей, и не может быть, чтобы и ему не купила гостинца. Но он упрямо стоял за оградой, маялся от желания войти и не входил, растравляя себя мыслями о своих обидах, о том, что не переступит порога избы, уйдет отсюда куда глаза глядят и никогда не вернется, никогда!

Мать появилась в дверях, вгляделась в темноту, запахнула платок на голове и торопливо прошла в калитку. Ивка пробрался в сарай и улегся на сухой соломе. Вдруг показалось ему, что из угла смотрит Паныч, смотрит и хитро подмигивает: что, брат, обидели тебя, Ивка? Вспомнилось, как Паныч был совсем еще маленьким, игрушечным, розовым, повизгивал от нетерпения, когда выносили миску с едой. А потом Паныч вырос в горбатого и сильного хряка, вечно рыскал по двору в поисках корма. И еще обо всяком думал Ивка…

За калиткой послышались шаги двух человек. Он затаился и почти не дышал.

- Что же делать? Где искать? - говорила мать вполголоса, входя во двор. - Ехала я, ровно сердце екнуло: что-то случится! Ой, лихо мне!..

Странное, жестокое наслаждение испытывал Ивка, вслушиваясь, как всхлипывает мать. «Плачь, плачь! - думал он без всякой жалости. - А мне-то каково?!»

- Ничего с ним не случится, - тихо гудел Панас. - Дура-то моя обидела мальца ни за что ни про что, да и я нехорошо обошелся с ним. Сидел он в кузне, потом за водой пошел, а вернулся, вижу - лица на нем нет. Оставил ведро и куда-то сиганул. Я-то думал, дома он давно.

Мать всхлипывала, а голос Панаса гудел заискивающе и виновато. Ивка жалел их, мать и Панаса, в носу чесались слезинки, но выходить из укрытия не хотел - пускай, пускай помучаются!

Взрослые перешли на шепот, трудно было разобрать, о чем они говорят, только отдельные слова долетали до Ивки:

- Бабьи все сплетни. Хлебом их не корми, дай языком почесать.

- Не от Ларисы ли разговоры пошли? Баба-то она дикая, все может…

- Не станет она. Детей она жалеет.

- А ты ее жалеешь…

- Кабы не жалел, давно бы ушел. Мне по кузнечному делу где хочешь работа найдется. Да на кого оставишь ее? Того и гляди, руки на себя наложит…

- Вот и жалей всех, жалей! Себя одного не жалей…

- Такой уж уродился. И тебя мне вот жаль…

- Уж как-нибудь без жалельщиков проживу, - сказала она вдруг громко, со звоном в голосе. - Господи, ну куда же он подевался, чертенок? Ивка, Ванятка!..

- Не шуми ты! Здесь он, куда ему деться?

- Где здесь?

- Да рядом где-то прячется…

Установилась жуткая тишина. Ивка услышал, как страшно бьется сердце его, колотится, как пташка, попавшая в силок.

- Ивка! - Панас вдруг поднял голос. - А ну выходи! Будет мучить мать, кому говорят!

И случилось чудо - из сарая вышел Ивка. Мать бросилась к нему, но он увернулся и важно прошествовал в избу.

- Вот паскудник! - облегченно выругалась мать, подавая на стол еду - молока, сала и картошки. - Я ему книжек накупила в городе, а он невесть где пропадает.

- Я же говорю - никуда не денется…

Панас стоял в дверях, не зная, то ли оставаться, то ли уйти.

- Садись, - дружелюбно сказал Василий и подвинулся на скамейке.

Панас присел на краешек и вытащил кисет.

Был тихий обычный вечер, словно ничего такого не случилось. Отец перебрался на печку и, свесив голову, слушал Панаса, который рассказывал, как мальчишкой ездил с отцом на базар торговать коней у цыган. Мать смеялась и все подливала Ивке молока, а Ивка держал на коленях Стрелку, все ел и ел и что-то думал про себя, совсем не прислушиваясь к тому, о чем говорят взрослые. Все, что они могли сказать, он уже знал, и все это было неинтересно ему, будто он прожил долгую жизнь и всего наслышался и навиделся. Под столом сидела Мурка. Впервые за долгое время пробралась она в избу и терлась об его ногу, словно ничего не изменилось здесь и вся семья была в сборе, как тогда, когда отец был здоров. Ивка задумчиво смотрел в темное окно. И что он видел там такое? Верно, такое, чего увидеть не могли другие. Клава подливала молока и виновато заглядывала ему в глаза.

 

Глава десятая. Последняя

Прошли первые весенние дожди. Коричневым блеском отливала прошлогодняя пашня, горки навоза дымились на полях. Снег островками еще лежал на затененных склонах оврага, прятался под мусором на свалках, но уже влажно зеленели мхи на старых крышах погребов. Женщины носили из лесу вербные веточки с пушистыми шариками, а ребята бегали в школу раздетые, носились, прыгая через лужи.

Это была последняя вольная Ивкина весна, с осени он пойдет уже в школу. Он как-то быстро вытянулся, похудел, редко смеялся, с дружками не бегал. Большие глаза его смотрели из-под высокого крупного лба пытливо и серьезно.

Часто его можно было видеть с книжкой в руках - он уже свободно читает, а недавно подружился с девятиклассницей Катей, которая заведует сельской библиотекой.

Нередко видят его на улице вместе с отцом. Отец опирается на плечо сына и ступает еще неверными, но крепнущими шагами. Уходят они в поле, бродят по лесу, вместе наблюдают, как налаживается весна, как суматошно и радостно устраивают птицы гнезда на деревьях.

Над полем вовсю летают скворцы и жаворонки и неистово поют. В птичьи песни вплетаются далекий визг циркулярки и стук топоров - это строится новая кормокухня, где скоро снова будет работать отец. Из старенькой кузницы, что стоит на склоне оврага, спрятанная в зарослях зеленеющей бузины и лещины, несутся над деревней, над полем, над лесом звоночки-бегунки. Говорят, кузницу скоро снесут - слишком ветхой стала. За деревенской околицей, возле старого и давно бездействующего ветряка, построят новую колхозную мастерскую. Недаром туда возят на тракторной тележке тяжелые бетонные плиты, бревна и шифер…

Когда Ивка и отец проходят деревней, женщины приветливо кивают им. Ивка чувствует на плече своем тяжесть отцовской руки и гордо оглядывается. К Панасу в кузницу он уже больше не бегает, но, когда слышит бой по наковальне, сердце его вздрагивает. Он поворачивает голову к оврагу и тихо повторяет:

Дружно, братцы, начинайте! Да ровнее отбивайте, Да ровнее отбивайте! Отбивайте, отбивайте, Да ровнее отбивайте!

Это Ивка поет песню, которой выучил его Панас, - песню о веселых кузнецах, никогда не знающих покоя…

 

ТИМКИНЫ БРЕХАЛКИ

На причале сидел человек и смотрел на черную полынью, в которой лениво кружились льдины. Он сжимал в руке блокнот, был чем-то сильно захвачен и не заметил мальчика, который подкрался сзади и осторожно заглянул через его плечо. Но вот мальчик шмыгнул носом, и человек, сидевший на причале, вздрогнул и обернулся.

- Ты откуда такой, мужичок с ноготок?

Востроглазый, в полушубке, перетянутом веревочкой, в больших кирзовых сапогах, мальчишка был действительно похож на мужичка - кургузый и шустрый такой мужичок-лесовичок, изнемогающий от любопытства.

- Зовут-то тебя как? - спросил человек, поднимаясь. Мужичок почему-то оробел и отступил на шаг.

- Тимкой, - буркнул он и пристально, исподлобья оглядел человека. - А вы кто будете такой? Писатель, да?

Человек спрятал блокнот в карман.

- А ты как догадался? На лбу написано, что ли?

- Фамилия ваша Рощин?

- Может, мы с тобой уже знакомы? - удивился человек.

- Так про вас в школе еще утром объявили, вот меня за вами и послали. А то дороги все развезло - как один дойдете?

- Ну, веди, раз послали.

Тимка пошел вперед, недоверчиво оглядываясь: неужто и вправду писатель? Разве такие бывают? Писатели, те худые, с козлиной бородкой, сутулые, оттого что сидят весь день за столом и пишут и пишут, а этот - плечи крутые, щеки толстые и глаза щелочкой, как у совхозного конюха Савелия. Правда, очки и еще усы под носом ежиком торчат, так этим кого сейчас удивишь? Особенное в нем было только пальто - мех виден из-под полы и тепло в нем, наверно, как на печке. Тимка таких и не видел даже.

В лесу, куда они вошли, чернели талые лужицы, и весь он был еще голый, без листьев, просторный и светлый от солнца, как недостроенный дом. Тимка разогнался и прыгнул через канавку, полную снега и воды. Рощин постоял перед канавкой, потом отошел на несколько шагов, разогнался и прыгнул, да так, что зачерпнул ботинком воду.

- Эх, вы, - рассмеялся Тимка, - прыгать не умеете!

- Машину мне предлагали, - усмехнулся Рощин, - а я, чудак, отказался. Ну, однако, ничего страшного не произошло. Ведь не пропаду я с тобой, как думаешь?

- Со мной? Не. Не пропадете! - заверил Тимка.

Вскоре они вышли из лесу, дорога пошла подсохшая и крепкая. Впереди раскинулись озимые поля, от яркой зелени слепило глаза, и это было удивительно: еще зима не повсюду сошла, а из земли уже лезла нетерпеливая весна. Рощину стало жарко в своей шубе-печке, он расстегнул ее сверху и шумно вздохнул.

- А места здесь красивые, не правда ли? - сказал он.

Тимка неуверенно огляделся вокруг: он никогда не задумывался над этим. Он потоптался, не зная, что сказать, опустил глаза и, краснея, спросил:

- Я вас, дяденька, чего хотел спросить: вы давно писатель?

- А тебе интересно знать?

- Ага.

- Сам небось пишешь, признавайся?

- Да нет… - помялся Тимка. - Стишок, правда, в стенгазету написал, а еще умею в рифму говорить… Да это что! Я вот хочу знать, как это книжки делаются: брешут писатели или по правде пишут?

Рощин замедлил шаги, раздул щеки и сощурил глаза, так что и щелочек даже стало не видно, таким мудреным показался ему вопрос.

- Как бы это тебе получше объяснить? - начал Рощин и прокашлялся. - Можно и приврать, конечно, если умеючи. Главное, видишь ли, чтобы все как в жизни получалось… Я понятно говорю?

- Понятно, - кивнул Тимка. - Это, наверно, как у нас ребята в брехалки играют.

- Во что? - не понял Рощин.

- В брехалки. Соберутся и давай играть в щелчки, кто кого перебрешет.

- Хм!.. Любопытно… А что же это все-таки поточнее?

- А это просто: скажешь брехалку, а тебя сбивают. Новую скажешь, а тебя опять. За каждую брехалку щелчок даешь, а не сумеешь соврать - сам получай. Вот и вся наука.

- Понятно, - кивнул Рощин, хотя ничего не понимал. - Ну, а как все-таки играют в нее, с чего начинают?

- Как щелчок получите, сразу поймете, - усмехнулся Тимка.

- А ты их, наверно, много получал?

- Я-то? Не. Меня никто не сбивал.

- А может, я собью?

- Давайте спробуем, - охотно согласился Тимка. - Только как будем с вами играть: понарошку или на щелчки?

- Конечно, на щелчки. Иначе неинтересно.

- А щелчки бить с оттяжкой или простые?

- Можно и с оттяжкой, - помедлил Рощин, стараясь вспомнить, что же это за щелчки такие, с оттяжкой.

- А кто брехать будет первый - я или вы?

- Ты, конечно. А я буду… это самое… сбивать.

- Ладно, - согласился Тимка.

Не останавливаясь, Тимка закатил глаза под самый лоб, отчего шапка сдвинулась почти на переносицу, подумал немного и начал:

- А вот у нас к соседской Дуньке заяц прикатил на тракторе.

- Это зачем же? - удивился Рощин.

- Свататься приехал.

- Свататься? Да еще на тракторе? Ну и загнул же ты!

- Да вы сбивайте, сбивайте! - заторопил Тимка. - Раз… Два…

- Постой, куда же ты меня гонишь?

- Три… - тянул Тимка. - До пяти сосчитаю - щелчок отхватите. Четыре…

- Ну, а, собственно, что же Дунька?

- Что - Дунька? Квасом угостила, заяц кочергой закусил и спать завалился, как дядя Кузьма.

- Это кто же такой?

- В сельпо торгует. Как напьется, закроет сельпо и спать домой идет. В другой раз два дня спит, не отоспится…

- Интересно, очень даже любопытно. Только, надеюсь, это не брехалка?

- Понятно дело. Это я так, чтобы вам передышка была. А теперь дальше сбивайте.

- Да, да, - спохватился Рощин и, вспомнив про зайца, хохотнул. - Ну, а как же заяц от кваса захмелел?

- Вот так и захмелел от кваса. Что ж я вам скажу - от самогонки? Так вы мне щелчок дадите.

- Ага, ты прав, - согласился Рощин. - Брехать так брехать. Ясно. Ну, а куда же он, извиняюсь, спать завалился?

- А чего извиняться? В печь, понятно дело, - ответил Тимка. - А печь в это время топилась, - добавил он.

- М-да, - промычал Рощин и несколько шагов прошел в глубокой задумчивости. - И заяц, надо полагать, не сгорел?

- Разве Дунька даст ему сгореть? Такого женишка потерять - не валяются. Она его цоп за лапу - и в бочку с водой.

- Бедный заяц! Захлебнулся небось?

- А с чего ему? Выпил всю воду, еще сильнее пить захотел.

Теперь Рощин уже бодро соображал и не тратил время на раздумья.

- Скажи на милость: откуда же у зайца трактор появился?

- В эртээсе выменял, - ответил Тимка. - Там их столько валяется - ноги сломаешь… Отвалил директору два мешка шишек, насыпал полный кошель дырок от бубликов, взвалил трактор на плечи - и ходу…

- А на что директору шишки?

- Щи из них варил, - отбивался Тимка. - Такие наваристые - во! Не то что в совхозной столовке. Гвоздей заместо соли добавишь - за уши не оттянешь! Сам ел, добавки просил.

- А дырки ему зачем? - наседал Рощин.

- Забор из них поставил. Лучший забор на деревне! Только куры поклевали…

Рощин вошел в азарт: смеялся, хлопал Тимку по макушке и задавал все новые вопросы. А Тимка выдумывал все новые брехалки, одну нелепее другой. И при этом бровью не шевелил, словно не понимал, чему удивляться.

Когда же Рощин узнал, что зайцы сдают по госпоставкам собственные шкурки, что лучшая еда для них - утиный кряк и что есть у них свой сельсовет, он притянул к себе Тимку и посмотрел на него так, словно тот свалился с неба.

- Ну это же черт знает что такое! С такой фантазией ты любого Мюнхаузена за пояс заткнешь! Слыхал небось про такого?

- Минхауза? - переспросил Тимка, наморщив лоб, и тут же поспешно согласился: - Это точно, заткну. Я уже больше ста щелчков впрок накопил.

- Это как же - впрок?

- А так: щелчки собираю, а бью, когда палец зачешется.

- Ну, а сейчас он у тебя не чешется? - Рощин поежился. - Ты ведь, надеюсь, не станешь откладывать? А то уеду, и щелчки твои поминай как звали.

- Не, - смутился Тимка, пряча руки за спину. - На первый раз прощается… Теперь вы брешите. Может, и отыграетесь.

- Ну, мне с тобой тягаться трудно. Ты смотри какой сноровистый, а я новичок.

- Да это же просто. - Тимка пожал плечами. - Вон видите - синичка летит? (Рощин вскинул голову кверху.) А видите - во рту колесо держит? (Рощин с усмешкой посмотрел на Тимку.) Синичка, значит, каркнула, уронила колесо, а оно и покатилось по полю. На горку въехало и дальше покатилось, до самой мукомолки. А та всю муку перемолола, мука сама в ситные булки испеклась. Запах такой вкусный пошел, коровы сбежались, стали друг у друга булки отнимать, да только никому не досталось. Щуки прыг-прыг из воды и потаскали все булки из-под носа… Ну вот, а вы теперь дальше давайте…

Тимке очень хотелось помочь писателю, но тот держался за бока и только похохатывал.

- Ах ты!.. Да ну ты!.. Как же они булки-то?..

- А так вот, зубами.

- Ну, а коровы что?

- Что - коровы? Щуки залаяли на них, а коровы к тете Даше на птичник убежали…

Тимка потерял вдруг интерес к игре: она была не настоящей - Рощин лишь подбивал его, а сам не сочинял.

- Значит, залаяли щуки?

Рощин полез в карман за блокнотом и долго записывал что-то, цокая языком и качая головой.

- Ну, ну, а дальше?

Но Тимка не слышал его. Тимка глядел на авторучку и молчал. Ручка была какая-то незнакомая, толстая, как бочонок, с золотым пером. Рощин посмотрел на Тимку, потом на авторучку.

- Нравится?

- Ага, - выдохнул Тимка.

- Ну, тогда твоя. На!

- Не, что вы! - испугался Тимка, даже спрятал руки за спину. - Нельзя мне за так… - Он даже охрип от волнения.

- Не за так, за брехалки.

- И-и, чего! Да я их наговорю - на возу не увезете. Еще ребят кликну… Разве можно за них такое?!

- Ну, тогда разыграем ее: кто кого перебрешет…

На этих условиях Тимка согласился, и Рощин, уже кое-чему наученный от своего спутника, стал рыскать глазами по весеннему лесу, облакам и пролетавшим грачам, выискивая, за что бы зацепиться.

- Ну, вот что, - начал он. - Видишь вон ту березку?

- Это которая с елочкой в обнимку?

- Ну да! А живет в ней мышка, плетет паутину и ловит котов…

- Да ну! - удивился Тимка и сдвинул на затылок ушанку. - А как же она их ловит?

- Удочкой! - Рощин расхохотался, чрезвычайно довольный своей брехалкой, но потом надолго задумался: что ни говори, а опыта у него было еще маловато, не то, что у Тимки.

Вошли они в деревню, а возле школы их уже поджидали ребята. Без пальто и шапок, они бегали вокруг крыльца, сбивали сосульки и пускали бумажных голубей. Над лужами, еще затянутыми льдом, кружились грачи. Они бесстрашно прыгали на его сверкающую гладь и скользили на лапках, как на коньках. Деревенский воздух был сегодня особенно вкусный - это был вкус льда и солнца. Рощин останавливался, растерянно смотрел по сторонам и улыбался, а Тимка прыгал через лужи и что-то кричал.

В школе, когда все ребята собрались в классе, Рощин читал им свою новую книжку, рассказывал о своем детстве и долго отвечал на вопросы. И, между прочим, сказал:

- Тут некоторые хотели узнать, как становятся писателем… Дело это, конечно, не простое и не каждому под силу. Может быть, даже и кое-кто из вас, - и при этом он посмотрел на Тимку, - мог бы стать…

Тимка в это время пригнулся над партой и грозил кому-то кулаком, потому что авторучка, выигранная им в честном бою, авторучка с золотым пером, похожая на бочонок, гуляла по рукам и никак не хотела возвращаться к хозяину. Так и не услышал он, что сказал Рощин.

 

НАУЧНАЯ НАХОДКА

Славка шагал домой, держа правую руку за пазухой.

- Что это у тебя? - спросил Васек, загораживая дорогу.

- Да ничего, - сказал Славка, обходя приятеля.

- А ну покажи! Я тебе за это тоже что-то покажу.

Но Славка только ускорил шаг. Васек постоял в раздумье и снова увязался за ним. Желание узнать, что же у Славки за пазухой, оказалось сильнее обиды.

Вид двух молча и быстро шагающих мальчиков привлек внимание других ребят, и вскоре за ними пошло еще несколько ребятишек. Все с шумом ввалились в Славкину избу.

- Ну ладно уж, показывай, - заискивающе сказал Васек. - Может, ничего и нету…

Ребята нетерпеливо смотрели на Славку, и тогда Славка решился - вытащил руку из-за пазухи и разжал ее. В руке оказался… жук.

- Подумаешь, ерунда! - возмутился Васек. - Что мы, козявок не видели?

- Да ты лучше, лучше посмотри, - обиделся Славка. - Где ты видел такого?

И в самом деле, это был жук не совсем обыкновенный. Шоколадного цвета, с блестящими глазками, с крепким панцирем и острым, как полумесяц, рогом, он был величиной чуть ли не со спичечную коробку.

- Вот это жучище! - удивился кто-то. - Может, он с Кавказа прилетел?

- Из Африки, - сказал другой. - А то еще из самой Австралии.

- А рог-то, рог какой! - восторгались ребята.

- Уй, борода, глядите!

Ничто не ускользало от ребячьих глаз. Под массивными челюстями острой щеточкой топорщились короткие волосики, которые при желании можно было принять за бороду. Тяжелое овальное тело покоилось на худых и жестких ножках, похожих на хлебные колоски. Усы же, если смотреть на них сбоку, напоминали курительные трубки, зажатые челюстями. Но поразительнее всего был рог, великолепный точеный рог, делавший его до странности похожим на его тезку - толстокожего жителя тропических стран. Ну просто настоящий носорог, прилетевший из неведомой лилипутской страны!

- Надо учительнице показать, - сказал Славка. - Может, это научная находка.

От зависти ребята потеряли покой. Все богатства, которыми они владели и гордились, - тяжелые свинцовые биты, костяные рюхи, рыболовные крючки и блесны - все это сразу потеряло в их глазах всякую ценность, когда они хорошенько рассмотрели жука-носорога. Славка чувствовал себя владельцем если не мотоцикла, то по крайней мере доброго коня, на котором можно ездить. Осторожно разжимая пальцы, он подносил жука к глазам ребят и чуть осипшим от волнения голосом говорил:

- А ну-ка посчитай, сколько у него шишек на лбу. Три. Были бы только две, я бы его задаром отдал. А с тремя шишками бывает раз в сто лет, а может, еще реже. Кто первым найдет, про того в книжке напишут. Не слыхал? И еще сто тысяч денег дадут. Вот я его в Москву пошлю, а мне за него из академии медаль пришлют.

- Какой академии?

- Ну, где жуков изучают. Есть в Москве такая.

Ребята притихли и задумались: шутка ли - в книжке напишут, медаль пришлют, да еще сто тысяч денег!

- А что ты с денежками сделаешь? - спросил Васек, на этот раз преданно глядя Славке в глаза.

- Я уж найду, что с ними сделать.

- Ты дом купи, - советовал Васек. - А то и не углядишь, как расплывутся.

- А на что мне дом? Одного мне, что ли, мало?

- Ну, тогда корову.

- Что с ней делать буду? Мне наша Красавка надоела - то выгоняй, то загоняй, то травы накоси, то навоз убери, то еще чего…

- Ну, а что же, что же тогда? - приставали ребята.

Славка наморщил лоб, сделал вид, что думает.

- Самолет куплю.

- А где ты купишь? Самолеты не продают.

- Ничего. Будут денежки, придумаем что-нибудь. А то возьму и колхозу отдам - пускай клуб новый построят, да чтобы вся деревня уместилась в нем, а ребят в кино бесплатно пускали бы…

Ребята прикидывали, как можно употребить сто тысяч, и смутно догадывались, что с такими деньгами, пожалуй, было бы немало хлопот.

- А если на почте пропадут?

- Не пропадут! - заверил Славка. - Начальнику знаешь как влетит за это!

Ребята долго не расходились. Славка смастерил из спичечной коробки тележку, сделал вожжи из ниток и, к восторгу ребят, гонял носорога по полу, заставляя таскать различную кладь - щепки, горох и угольки. Но жук не чувствовал разницы: пустую тележку и нагруженную он волочил без всяких усилий, не сбавляя скорости. Правда, был в нем один недостаток - не признавал заданного направления и делал большие круги, и Славке то и дело приходилось поворачивать его в нужную сторону. Но это было сущим пустяком в сравнении с его большой тягловой силой.

На ночь Славка спрятал жука в спичечную коробку и оставил на подоконнике. И до самого рассвета в спящей избе скрипело и грохотало, и Славке всю ночь снилось, что он пашет на жуке колхозное поле. Жук на минуту замолкал, Славка раздвигал ему тяжелые челюсти, заливал бензин, крутил вместо рукоятки ус, и жук, как трактор, снова тянул плуги.

Утром носорога на подоконнике не оказалось. Спичечная коробка валялась на полу и молчала, а Славка подумал, что жук улетел или подох.

Но нет: открыв коробку, он увидел, что жук стоял на всех своих шести лапках, расставленных в сторону чуточку больше, чем обычно, и дремал, еле поводя усами, обсыпанными древесной трухой. Одна из стенок коробки была разрушена - видно, жук всю ночь возился, пытаясь удрать, но не успел.

Вскоре в избу опять набились ребята, и жук снова покорно таскал в картонной коробке из-под лекарств различные вещи. И так весь день.

К вечеру в нем уже не было прежней резвости. Круги, которые он делал, становились все меньше и меньше. Он часто отдыхал, и крошечные глазки его словно затуманивались раздумьем. Но это ненадолго. Он стряхивал с себя оцепенение и снова тащил…

Часам к девяти, когда с пастбища возвращалось стадо, ребята, позабыв о жуке, побежали встречать коров. Вместе со всеми выскочил и Славка. Носорог остался посредине избы, рядом с перевернутой коробкой и рассыпанным грузом.

Вернулся Славка поздно и жука не нашел. Видно, мать выбросила его вместе с коробкой. Носорог Славке уже изрядно надоел, и теперь он с сожалением вспоминал о вещах, которые предлагали ему в обмен на жука. А на другой день Славка и вовсе забыл о нем.

Как-то раз - с тех пор прошло уже с неделю, - собираясь с ребятами на вечернюю рыбалку, Славка полез в чулан, где хранились рыболовные снасти. Он долго возился там, натыкаясь на связки лука и острые грабли, висевшие на стене, обронил крючок и на четвереньках ползал по полу, переворачивая старые мешки и поднимая пыль. И вдруг нашарил рукой коробку, ту самую коробку, которую возил жук, знаменитый жук-носорог, прилетевший из далекой Африки, а может, из самой Австралии. Он поднял коробку. Под ней, запутавшись в нитках-вожжах, - Славка не поверил своим глазам! - лежал жук. Да, да, тот самый жук, которого он считал давно погибшим. Он высвободил жука и побежал с ним в горницу, к окну, чтобы получше рассмотреть его. Жук неподвижно стоял у него на ладони. Беднягу трудно было узнать. Одна из лапок наполовину стерлась, посеклось крылышко, торчавшее из-под панциря. А куда девались великолепные усы с лопаточками на концах? Их уже не было. На лапках не стало волосков, теперь это были не хлебные колосья - просто торчали палочки, которыми нельзя было ни оттолкнуться, ни зацепиться.

Славка осторожно опустил носорога на пол. И удивительное дело - жук вдруг шевельнулся, ожил и пополз вперед.

Правда, он сильно хромал, косолапил и часто отдыхал. И всякий раз, когда останавливался, казалось, что дальше не пойдет.

Но нет, он встряхивался и снова тащился в свой бесконечный путь. Круги, которые он делал, были совсем уже маленькими, их можно было обвести простым школьным циркулем. Маленькие глазки были запорошены пылью и казались незрячими, но мальчику чудилось, что, даже слепые, они светятся тихим упорством.

В тот вечер Славка на рыбалку не пошел. Он лечил жука: носил ему стебельки травы, пытался влить сладкой водички. Но жук не разжимал челюстей и только ждал, когда его опустят на пол, чтобы дальше ползти и ползли к своей неизвестной цели.

Славка вынес его на улицу. Он очень хотел, чтобы жук улетел, он с радостью отпустил бы его на волю, лишь бы нашлись в нем силы для полета! Он подбрасывал его вверх, но жук падал в траву и оставался лежать, чуть привалившись набок. Неужели свобода ему уже не нужна?

Славка поднял жука и побежал в поле, туда, где он когда-то поймал его. Жук был тогда полон жизни, удержать его в ладони было не так-то легко. Упрямый и цепкий, он продирался наружу, отталкиваясь мощными лапками, и казалось, нет такой силы, которая могла бы его остановить. Теперь же это был немощный инвалид, в котором все было мертво, почти все, кроме непонятного и ничем не истребимого стремления к движению.

Славка остановился, огляделся в наступившей темноте и раскрыл ладонь. Жук начал нежно царапать кожу на ладони, и тогда Славка, вздохнув, подкинул его вверх…

И - о чудо! - жук прошуршал в воздухе и улетел. Но, может быть, Славке показалось так, потому что он сильно хотел этого? Или это прошелестел налетевший от реки ветерок?

Славка побрел домой, полный неясной тревоги, а ночью приснилось ему, что пришел почтальон, принес ему медаль, много денег, целых сто тысяч - вознаграждение академии, изучающей жуков, за редкую научную находку, - и за Славкой толпой ходили ребята, предлагая ножики, крючки и блесны. Но он закричал: «Не нужны мне ваши блесны и деньги не нужны!» Ему во сне стало очень обидно и почему-то захотелось плакать…

Когда он проснулся, было совсем светло, солнце било в окна, полыхая на бревенчатой стене, во дворе кричали воробьи. О жуке он не вспомнил и соображал теперь лишь об одном: удочки собрать, накопать червей на огороде и скорей на речку, чтобы обловить сегодня всех ребят.

 

АНТОН И ЗЯБЛИК

Гостиницы в поселке, где можно было бы остановиться и отдохнуть до утра, не было, а до первого автобуса оставалось еще часа три. Антон послонялся возле станции и вернулся в зал ожидания. Волик дремал, погрузившись по уши в воротничок курточки, нахохленный, как цыпленок. Он сонно посмотрел на отца, не узнавая, и оторопело пошарил руками, - чемодан был на месте.

- Едем, папа?

Антон задумчиво посмотрел на сына. Потом подсел рядом и осторожно потрепал его по щеке.

- Послушай, Зяблик, не пройтись ли нам пешком? Двадцать верст, конечно, не пустяк, но неужто мы дураки торчать здесь, когда можно пройтись? Я, например, за. А ты?

Волик не изъявил особой радости, но тут же встал, - голенастый, длинный, в свои тринадцать лет уже почти догнавший отца, - передернулся от прохлады и взялся за ручку чемодана.

- Торопиться не будем, никто нас не гонит.

Антон взял у сына чемодан и направился к выходу.

Было раннее утро, сумеречное и прохладное, с росой, лежавшей на редких булыжниках площади, и низким солнцем, еще зыбким после ночного тумана. Прямо от станции начинался поселок - избы в два ряда, мальвы под окнами, плетни, заросшие вьюнком, сады вперемежку с огородами. Антон сосал пустой мундштук, оглядывался и все рассказывал, рассказывал - не то самому себе, не то Воли-ку - о том, что было здесь когда-то, до войны еще.

Вот здесь была крупорушка с конным приводом, на которую приезжали из соседних деревень, и мальчишки катались на ее кругу, бегая за лошадьми и в то же время не двигаясь с места.

А вон там, за станцией, в парке из старых лип стоял железнодорожный клуб - когда-то барский дом, с просторным звонким залом, где ребята играли даже в салки, с пыльной библиотекой, в шкафах которой еще хранились книги с портретами российских императоров. В клуб приезжали когда-то цирковые труппы, артисты, известные поэты и лекторы из самой Москвы.

- Н-да! - вздыхал отец, и глаза его блестели. - Прямо не верится!

Волик шел за отцом, оглядываясь и не очень ясно понимая, о чем говорит отец: клуб, артисты, поэты как-то не вязались с тощими топольками и акациями вдоль оград, одиноким обелиском посредине клумбы, сельпо с тяжелым сарайным замком на дверях и ставнях - со всем, что можно было увидеть на площади, пустынной и гулкой в этот ранний час.

Они вышли из поселка. Впереди открылись мягко всхолмленные поля, затянутые плавающим туманом. Из-под тумана, как из-под слоя воды, проглядывали изумрудные клинья овса, ржаво-красные квадраты гречихи да уходящий к горизонту извилистый овраг с ветвями овражков. Солнце пробивалось сквозь хмарь, и от земли, окоченевшей за ночь, из-под тяжелой росы, лежавшей на утренних травах, поднимался хлебный дух полей, теплый дух напоенного солнцем разнотравья.

Волик приспустил «молнию» замка на курточке. Отец часто оборачивался, поджидая сына.

- Красота какая, чуешь?

- Чую, - устало соглашался Волик и все чаще оглядывался назад.

Поселок давно уже скрылся за пригорком, только на горизонте, над синей полоской леса, двигался, клубясь и расползаясь, далекий паровозный дымок.

Дорога привела к коноплянику. Антон бросил чемодан, побежал в заросли, раздвигая стебли, и долго шуршал в них. Волик подошел к коноплянику, по-собачьи втянул в себя запах листвы, резкий и незнакомый. От зарослей веяло жутью, в них была еще ночь. На вершине стебля качался реполов. Выпятив красную грудь, он бесстрашно смотрел на мальчика.

- Па! Ты где?

«Пинь?»-спросил реполов, затрещал крылышками и улетел в глубину конопляника, взъерошив листву.

- Пап! - уже громче крикнул Волик.

В небе появился коршун. Он кружил над конопляником, тоскливо и угрожающе вереща. Крики его то замирали, удаляясь, то становились громче и ближе. Наверно, кого-то искал. Поодаль столбиком торчал из кочки длинноносый суслик, он шевелил усами, по-птичьи тонко и прерывисто свистел.

- Па! - как можно сдержанней сказал Волик. - Я печенья пожую, ладно?

Серым шариком покатился суслик по пашне и исчез, провалившись сквозь землю.

Волик несколько раз громко щелкнул замком чемодана, - может, отец, подумал он, есть захочет и поспешит к нему. Но и эта уловка не помогла - конопляник не откликался.

И тогда Волик понял, что отец заблудился. Конечно, заблудился! Очень просто - зашел, а обратной дороги никак не найдет. Плутает где-то в чаще, ищет выхода не в той стороне. Как это Волик сразу не догадался!

- Па-а-а-а! .. Пап-ка!..

Он беспомощно оглядывался на дорогу, извилисто уходившую к горизонту, на кривоватые, побелевшие от старости телеграфные столбы с провисшими проводами, на которых спали сизоворонки, на узкую полоску леса. Над лесом равнодушно поднимался к небу паровозный дымок…

Отец вышел из конопляника и остановился над сыном, усмехаясь и теребя подбородок. У Волика подергивались губы.

- Прости, сын. Не знал я, что ты слабонервный такой.

Они пошли дальше. Волик глядел в землю и поеживался от презрения к себе. Такой далдон, а испугался, как дошкольник!

Антон чувствовал, что переборщил, но главное - жаль, теперь не расскажешь, как они, деревенские мальчишки, прятались когда-то в коноплянике, пугая друг друга, как уходили в ночное на дальние пастбища, как весною гоняли плоты в разлившейся пойме Листвянки, пропадали в лесу и не заявлялись домой по два-три дня. Костры в ночном, скачки на неоседланных конях, купанье до синевы, набеги на церковные сады… Да мало ли что было в детстве, таком теперь далеком и милом, и разве есть такие слова, чтобы рассказать обо всем этом? Да и поймет ли Зяблик, выросший в городе, знавший деревню понаслышке, а природу - только по выездам на дачу?

Когда Волик был совсем маленьким, всякий раз, видя его разобиженное лицо, Антон испытывал неудержимую нежность. Он и сейчас, глядя на его недобрые и усталые глаза, вдруг почувствовал желание подхватить его на руки и подбросить вверх. Он смерил взглядом долговязую фигуру сына, растеребил аккуратный кок на его лбу и дал шлепка.

- Отстань!

Антон озабоченно посмотрел на часы:

- Время идет, а хоть бы одна собака пробежала мимо. Пустыня!

- Никто не заставлял тебя идти,- отозвался Волик.- Сидели бы на станции и ждали. В буфете поели бы чего-нибудь.

- Поесть? Это идея!

Они присели на пригорке, раскрыли чемодан. Антон перебрал нехитрые запасы, прихваченные для земляков, которых не видел сто лет, любовно оглаживал бутылки с коньяком, крякал, потирая руки и подмигивая сыну.

Посидели, перекусили и снова пошли. Иногда Антон устремлялся в клеверище, рвал розовые и белые головки, с упоением отсасывал медовую живицу, жевал стручки вики, горькие и невкусные, но все же сладкие но каким-то воспоминаниям детства.

- Чем не житуха, а, Зяблик?

Но Волик не разделял отцовских восторгов. От бессонной ночи, от бестолкового этого хождения он едва не валился с ног.

За горою открылась деревня. Избы теснились по склонам глубокой лощины. Внизу протекал ручей.

- Яранцы!

Антон остановился, поджидая Волика. Из деревни неслись переполошные крики. Из дворов выгонялась скотина, двойным эхом разносилось хлопанье бича, орали петухи, блеяли овцы.

Над купами берез и дубов, что на опушке, густо утыканной крестами и могильными оградками, с криком кружило воронье. Все эти звуки реяли над деревней, сливаясь в упоительную музыку рождающегося дня.

- Ну, сын, скоро и наша!

Возле хат, у закрытого сельпо стояли мужики и бабы. И все, как по команде, примолкали, завидев незнакомых путников. Антон громко здоровался, а Волик краснел за отца и торопился вперед.

- Земляки, - пояснил., отец. - Приглядывай, Зяблик, тут, может, и твои дальние родственники.

За деревней ручей спускался ярусами, образуя омутки. Здесь когда-то мочили коноплю, а сейчас паслись спутанные кони. Присели отдохнуть, и тут же сбежались к ним ребятишки.

- Вы откуда? - спросила девчонка.

- Мы затонские.

Ребята переглянулись.

- Гы!.. Неправда! Врете вы, дядечка!

- Ах ты, стрекоза!

Антон поймал девчонку за ногу, она вырвалась, отбежала и рассмеялась.

- А ну, кто из вас на руках умеет ходить? Никто? Ну так смотрите!

Антон вытащил из карманов портсигар, расческу, положил на траву и вдруг, встав на руки, тяжело пружиня и переваливаясь телом, зашагал на растопыренных ладонях.

- Уй ты!-завопили ребята и, когда Антон, пройдя метров пять, отдуваясь, присел на траву, стали перед ним кувыркаться, прыгать друг через дружку и делать стойки на руках.

Девчонка не отставала от мальчишек, с разгону бухалась на руки, болтала в воздухе ногами, и платье ее, затрепанное, цветастое, падало, закрывая голову и руки.

- Дяденька, а теперь смотри, как я!

Это самый маленький встал на руки, шлепнулся на спину и, вскочив, отбежал, довольный. Глаза у Антона искрились, лицо было красное, грудь вздымалась, а Волик краснел, отворачивался и прятал глаза, сгорая от неловкости, особенно за девочку, которая даже не стеснялась показывать свои латаные трусики - хоть бы что ей!

- Давай, давай!.. - кричал Антон, прищелкивая пальцами.

Волик дернул его за рукав:

- Пойдем, пап!

- Ну ладно, акробаты, бывайте - некогда мне тут с вами!

Антон поднялся и постоял, наблюдая за ребятами, и вдруг с хохотом наподдал рукой одному из мальчишек. Затем, схватив чемодан, побежал от ручья:

- За мной, Зяблик! Знаю я их, циркачей! Пристанут - добром не отстанут.

За Яранцами дорога пошла равниной, и здесь поначалу им пришлось задержаться: из бокового проселка на большак бурно вливалось рогатое воинство - черные, пятнистые, гнедые коровы, еще заспанные, с рубцами пролежней на боках после ночи, проведенной на фермах. Где-то в глубине стада стоял пастух - в галошах на портянку, перевязанных веревочками, в плаще с капюшоном. Стоял, как полководец, с бичом, перекинутым через плечо, пропуская мимо себя бесконечное стадо. Прошла последняя корова, но он не пошел следом, а вежливо подождал путников. Антон встряхнул ему руку и пошел рядом.

- Далеко скотину гонишь?

- До Петунинского урочища.

Путь был дальний, время в дороге - не деньги, и взрослые сразу разговорились, словно старые, давно не видевшиеся дружки. Антон горячо, с пристрастием, явно подлаживаясь, расспрашивал о кормах, о видах на урожай, о выплате на трудодни, о заработках пастуха, о всяких деревенских делах. Пастух охотно, хотя и односложно, отвечал. Во-лику же было скучно. Из вежливости он, правда, прислушивался, но ничего не понимал, только с чувством неловкости отмечал странные какие-то, нерусские, как ему казалось, словечки: жито, мжон, равнует, вшастёх. Удивляло его, что и отец, увлеченный беседой, смаковал и коверкал слова известные, произнося: дойдуть, нясут, слухай сюды, ядуть вместо едят.

Пастух был замечательно рыж - рыж до глаз, до ушей. Весь он был в ореховых веснушках, коноплястый и огневой, - словно бы тлел, готовый вот-вот вспыхнуть. И редкое имя носил - Ямен.

- Так уж поп нарек, - пояснил он, пожимая плечами. - Кто его знает, может, по злобе.

Разговор пошел о редких деревенских именах и прозвищах - Балт, Риштаул, Якуд, Маршин, Бодрик, Пуд, Тарох, Падир. И многие странные имена приписывались озорству и мстительности батюшек.

- Это кто же Пуд такой? - спросил Антон.

- Пуд Яковлевич Гунич, ветеринар.

- Неужто жив еще?

- А что с ним сделается?

И не удивился даже, не спросил, откуда знает его Антон.

- Постой, так он и тогда же был ветеринаром?

- И сейчас скотину пользует…

Пастух, не прерывая разговора, то и дело взмахивал кнутом, яростно орал, сгонял коров, сворачивавших к стогам сена. Они жадно набрасывались, рвали и тянули сено из стогов, подпускали близко Ямена и вдруг, вскидывая хвостами, мелко удирали, как кошки.

- Ну, а ты, случаем, Гонжей из Затонья не знавал? - спросил Антон.

- Это которых же? Гонжей много… Председателя, что ли? Помер в коллективизацию, а сын, слыхал я, в городе доктором стал.

Антон обернулся к Волику: что, мол, скажешь? Собственно, ради него затеял он этот разговор, чтобы похвастаться: видишь, деда помнят и даже меня не забыли! Антон хохотнул и хлопнул Ямена по плечу:

- Так это я и есть тот самый Гонжа Антон…

- Не брешешь?

- Вот те крест!

Антон вынул портсигар, угостил Ямена.

- То-то думаю, откуда наших-то знаешь! - Пастух обернулся к Антону, улыбаясь щербатыми зубами. - А я ведь тебя помню, пес тя возьми, Антошка!

- Да и я тебя, черт рыжий! Тебя еще Сивым дразнили.

- Верно.

Взрослые обменялись целой серией ударов: били друг друга по плечу, хлопали по спине, пинали кулаками в живот.

- Геть, геть! - вдруг заорал Ямен и кинулся в овес вслед за скотиной, на ходу щелкая бичом.

А когда вернулся, погладил Волика корявой ладонью по голове и спросил:

- Твой, что ли?

- Мой.

- А чего приехал сюда? Может, имущество какое осталось? Дом ваш, я слыхал, продан был в Кудиново…

- Да какой там дом! Земляков повидать, сына показать. К Никольским едем. Знаешь таких?

- Петьку-фершала? Урожай у них нонче великий. Не за яблочками ли приехал?

- Тьфу ты! - рассмеялся Антон. - В Москве их нет, что ли? Коммерческий ты мужик, Ямен…

- А чего бы и не прихватить машину? У меня вон тоже яблок полно, не знаю, куда девать. В Москве они у вас почем?..

Волик слегка прислушивался к тому, о чем говорили взрослые, но больше был занят тем, что перебегал дорогу с одной стороны на другую, увиливая от коров. Особенно боялся он черного быка с молочно-желтой седловиной на спине. Бык косил на Волика недобрым глазом и, пригибая шею, выставлял рога - один длинный, другой короче. Он расталкивал коров и все время близился к Волику, угадывая в нем чужака, и тот прятался за коренастой медвежьей фигурой Ямена. Но все равно то и дело вздрагивал, замечая поблизости острые кривые рога и большие, мохнатые глаза. Он пригибался, когда посреди спокойного разговора с отцом Ямен вдруг диким голосом кричал на коров, скверно, витиевато ругался и прямо с места посылал вдогонку бич, на кончике которого взрывался пушечный выстрел.

Вскоре они нагнали воз. Коровы обходили телегу, запуская морды в сено.

- Кши, окаянные! - ругался возница.

- Не в Затонье ли едешь, дед? - спросил Антон.

- Мимочки будет. Садитесь, однако, подвезу.

- Ну, Ямен, бывай, заходи к Никольским. - Пожав руку пастуху, Антон бросил на телегу плащ и чемодан.

Подвода свернула в проселок. Волик вытянул затекшие ноги, подложил под затылок свежего сена и закрыл глаза. Антон шел рядом, расспрашивая старика о деревенских знакомых, и Волик в полудремоте слушал, как они говорят все о том же и о том же…

Дорога мягкая, неслышная. Телега катилась с тихим стуком, вздрагивая на бугорках. Антон уселся на телегу. Лошадь споро бежала по укатанной дороге. Из-под круто вскинутого хвоста, обдавая горячим запахом, падали в пыль дымящиеся шары.

Волик бездумно глядел в небо, - в голубой его безбрежности недвижно висели легкие сияющие облака, и на них было больно смотреть. Он закрыл глаза, и сразу же закружилась карусель из цветных пятен, пятна стали гаснуть, расплываться…

Проснулся он от тишины. Солнце припекало лицо, снизу тянуло сыростью и прохладой. Расседланная лошадь щипала траву. Отец и старик стояли на берегу реки. Поодаль горбился над водой деревянный мост.

- Листвянка и есть, куда ей деваться, обмелела только, - говорил старик. - Тут они его и стукнули, бросили с моста - и тикать...

Над водой, сонно застывшей в сухих камышах, летали кулички и трясогузки. Волик прислушался.

- Два дня лежал он в кустах, пока милиция не нашла. Думали, помер, а он нет, живой остался. Здоровый мужик, не сразу дался-то им. Помяли крепко его. С тех пор и заболел грудью...

Антон жевал пустой мундштук и молчал.

- Старый Славутский помер в Сибири, а сын Алексей недавно в области был. Инспектор какой-то.

Волик подошел к старшим. Он не знал, отчего он дрожит, - оттого ли, что солнцем напекло, или от догадки, что говорят про его деда. Здесь, на этом берегу, оказывается, деда били кулаки Слпвутские, с этого моста сбросили вниз, а вон там, в кустарнике, он пролежал два дня, пока не нашли чуть живым. И на миг представилось: люди толпятся у реки, дед, опираясь на чьи-то плечи, идет с закрытыми глазами к телеге, идет без единого стона За что же они изувечили его и бросили в воду? Побоялись открыто в честной драке помериться силами, трусы несчастные, напали тайком!

Взрослые говорили уже о мельнице, бывшей мельнице Славутских, отданной колхозу, о ценах на помол, о льне и других вещах, а Волик, еще недавно равнодушно глядевший на эти поля, думал о том, что и сам он мог бы родиться здесь и жить в этих местах, и что-то важное для него, Волика, было связано с дедом, о котором он почти ничего не знал.

Старик запряг лошадь, они поехали. Исчезла речка за косогором, а мимо неслись лужайки с тимофеевкой, заросли с ромашкой и куриной слепотой…

Антон, не умолкавший всю дорогу, затих.

- Пап, ты чего? - удивился Волик.

Дорога шла глинистым ущельем, мимо сырых склонов. С них свисали ракиты, почти сплетаясь ветвями над головой. С полкилометра телега неслась под уклон, чуть не наезжая на ноги коню, самоходом вымчалась на пригорок, и в глаза ударил нестерпимо яркий свет, обрушились наземь солнце и синева.

- Ну, чего ты? - не отставал Волик.

- Проезжал я здесь когда-то… Ну, слушай…

И рассказал, как совсем еще мальчонкой ехал с матерью этой же дорогой к отцу, жившему в то лето «на даче» - в подлузинских садах. Телега и тогда бежала под уклон, и со склонов так же, как сейчас, стекала ржавая вода, и так же летели навстречу, задевая лицо, пахучие, горькие ветви ракит.

С матерью они приехали в сады, и из-за кустов вышел отец, худой, всклокоченный, с глазами, как у святых на иконах. Мать приникла к нему и затряслась, а он, Антон, сильно испугался, убежал и прятался за деревьями. Родители ушли к сторожке под яблоню и сидели там, разговаривая. Отец часто захлебывался в кашле, подносил к губам бурую тряпицу.

- Так и не видел его больше живым. И не простился, понимаешь…

Волик искоса оглядел отца. Такое же, как у Ямена и у этого старика Еремея, широкое, скуластое лицо, такие же лучики на висках и сивые волоски на небритых щеках.

Издалека донесся топот. Прерывистый стук, то приближаясь, то удаляясь, преследовал их. Уж не гром ли погромыхивал в небе?

Волик оглянулся назад - стук догонял их оттуда. На миг над холмом выросла морда коня… Дорога уходила в заросли кукурузы. Стебли с шелестом замкнулись за ними и скрыли коня. Выехали в открытое поле, и тогда из зарослей показался всадник. Теперь он уже был отчетливо виден: мальчишка в кепочке с кривым козырьком и в серой рубахе в заплатах. Пригнувшись к шее коня, он мчался прямо на них и взмахивал босыми ногами как крыльями. Рубаха вздувалась пузырем и опадала. Догнал подводу и тихо пошел следом, вглядываясь в незнакомцев. Было в его синих глазах любопытство, угроза и вызов. Хозяин этих полей и этой дороги, он не желал здесь видеть чужих.

- Пап, что это он?

- А вот мы сейчас поговорим с ним. Эй, парень, далеко скачешь?

Но всадник не стал отвечать. Он круто поднял коня и сильным движением бросил вперед. Он мчался теперь, мягко взбивая пыль, взлетавшую клубками, словно разрывы от гранат. Конь исчез в кукурузе, а пыль еще долго оседала вдали.

- Венька-пастух, - сказал Еремей. - С дедом своим табун недалече пасет.. . Савелия помнишь?

- Грека-то?

Взрослые говорили о Савелии Греке, а Волик не мог прийти в себя от запоздавшего задора: «Попадись еще раз, - думал он, - за ногу сдерну с коня! " Всадника и слышно не было, а Волик, сжимая кулаки, все недоумевал: «С чего это он посмотрел так на меня?»

И снова послышался топот копыт. На этот раз всадник показался из бокового проселка, и опять это был он, Венька-пастух. Пронесся мимо, оскалив зубы - не то смеясь, не то ругаясь, - замахнулся на Волика кнутом и унесся вон.

- Я вот тебе, сатана! - погрозил Еремей кулаком. - Вражий дух… Видит - новые люди, вот и озорует.

Теперь Волик знал: встречи с Венькой не миновать, где-то еще столкнутся.

Возле стожка в поле, с краю дороги, стоял конь и пощипывал сено. И рядом стоял человек. Это был опять он, Венька, и теперь отступать было некуда. Волик спрыгнул с телеги, засунул руки в карманы - была не была! - и пошел навстречу. Он знал: от стычки не уйти, и сердце билось от решимости и озлобления…

Стычки не произошло. Венька криво усмехнулся, вскочил на коня и понесся навстречу. Он обдал Волика вихрем и пылью, оглушил стуком копыт и с криком унесся в луга. Волик ослеп от обиды, губы дрожали.

- Вот стервец! - ругался старик.

- Конь-то, конь-то! Прямо зверь, а не конь! - восторгался Антон.

Взрослые говорили о конях, а Волик шел за подводой и - странно - чувствовал, что злость внезапно прошла. «Скачет по полям, никого не боится, сам себе хозяин», - с завистью думал он.

Хорошо бы вот так и ему - пожить вольной жизнью. Чтоб ни отца, ни матери над тобой и чтобы сам по себе - хоть немножко!

Волик впрыгнул в телегу, уткнулся лицом вниз и стал думать об индейцах и ковбоях, о жизни в прериях, о скачках на конях и стремительных схватках… Он смотрел сквозь щели в телеге, на дорогу - она бесконечной лентой разматывалась из-под колес, и по ней, растягиваясь в строчки, уносились кучки навоза и соломы, а с краю стремглав пролетали пыльные листья подорожника и метелки полыни. Полынь и подорожник уже начинали казаться скачущими всадниками, хотелось, чтобы это быстрое движение было всегда…

- Тпрру! - закричал Еремей. - Стой, туды тебя, тпрру!

Навстречу мчал мотоцикл, и конь, еще издали увидев его, шарахнулся в сторону. Водитель притормозил.

- Петька, ты, что ли? - удивился Еремей. - А я гостей тебе везу!

Антон слез с телега и, расправив руки для объятия, пошел к мотоциклисту.

- Откуда вас принесло?

Петька соскочил с мотоцикла, обхватил Антона и долго мял его, а потом сгреб с телеги Волика, поставил на ноги и стал осматривать со всех сторон.

- Хорош! Худой вот только, но ничего - быстро поправим!

- Ты куда же на своей ракете?

- На дежурство, в больницу…

- Отец-то жив, здоров? Мать дома? Ну, приезжай скорей.

Петька постоял в нерешительности, почесал висок и махнул рукой:

- Ну, дед, дуй себе домой, а мы своим ходом. Успею обернуться… Садитесь!

Антон уселся на багажник, Волик пристроился впереди, у самого руля.

- Держись!

Мотоцикл задрожал, рванулся с места. Волик вцепился в руль и спиной уперся в Петькину грудь. Дорога стремительно и мягко полетела под колеса, замелькали придорожные кусты, борщовник, конский щавель. Волик обернулся, прижав рукой беретку.

- Дядь Пе-е-еть! - кричал он, стараясь перекричать треск мотора.

- А-а-а? - Петька подставил ухо. - Что ска-а-ажешь?

- Вы Веньку знаете?

- Кого, кого?

- Веньку, что с дедом табун пасет…

- Веньку? На что он тебе?

- А конь у вас есть?

- Ты о чем это?

- Конь, говорю, есть у вас?

- На кой он мне? У меня машина лучше коня. А тебе зачем?

- Мне верхом бы покататься… Можно?

- Организуем.

- Поучите?

Петька кивнул.

- Точно?

- Точно!

- А трудно?

- Верхом? Ерунда! Разок-другой треснешься - во будешь ездить!

- А Венька, откуда он?

- Венька-то? Да он рядом живет. Знаешь ты его, что ли?

- Да нет, так я…

- Он дома редко сейчас, с табуном все больше...

- А табун, он где, далеко?

- Далеко. Отсюда не видать… А ну, держись - скорость даю!

Быстро и угрожающе, как в кинофильме, надвигалась деревня. Мотоцикл обогнул сарай, лужа выплеснулась из-под колес, разбросав кричащих гусей. Теперь он мчал длинной деревенской улицей, мимо школы, водокачки, мимо сельпо и длинных ферм.. .

Волик бесстрашно оглядывался на собак, с лаем мчавшихся за мотоциклом, на баб с коромыслами и малышей, испуганно глазевших вслед, и знал теперь, уже твердо знал, что едут они не к чужим, а к своим. Сын и отец переглядывались, чувствуя радостное согласие. Кто знает, отчего оно шло. Может, от коренастого Петьки, излучавшего доброту и на отца и на сына и тем объединявшего их. А может, от сумасшедшей езды, сжимавшей их сердца одной опасностью.

Грустно и весело было мчаться мимо родных изб и низких погребов, заросших зелеными шапками мха, мимо пестрых садов, отягощенных урожаем позднего зрелого лета…

 

ЗУБ МАМОНТА

В избе полно людей. Сидят на скамейках, расставленных по стенам, лузгают семечки и ведут неторопливый разговор. На полатях возле печки лежит Егорка Нестеров, мальчишка лет двенадцати. Он держит у самого пола раскрытую книжку и читает, шевеля губами, безучастный к разговору, но все же изредка отрывается, прислушиваясь к взрослым.

- О чем разговор? - спрашивает щуплый старик на деревянном протезе, с мятой бородкой и злыми, колючими глазками.

Это Кондрат, Егоркин дед, он сидит на кругляше у самых дверей, опираясь на палку, и тянет тугое ухо свое к беседе.

- Известно о чем, о Василии. К прокурору в район вызвали…

- Это за что же?

- Молоко сдает без жирности.

- А кто ее замерял, жирность, в молоке-то? - Старик оглядывает сидящих в избе, каждого в отдельности.

Все замолкают.

- К примеру, вот ты, - указывает он на женщину, сидящую за столом. - Сдаешь ты молоко, знаешь, сколько в ем жирности?

Женщина молчит, растерянно улыбаясь.

- Ну, а ты,- показывает он палкой на женщину справа, - скажи, будь ласка, сколько в твоем молоке жирности?

- Да что это вы, батя, ровно прокурор, всем вопросы задаете? - вмешивается Наталья. - Велика наука - жирность определить!

Наталья - Егоркина мать. Она сидит на высокой кровати, опустив ноги в сапогах на высокий приступок лежанки, бросает семечки в рот и весело щурит глаза, оглядывая гостей.

- Велика не велика, а вся деревня сливает в одно, а с него проценту требуют.. .

- И правильно требуют, чтобы не мухлевал, - смеется Наталья. - А то крутит, сам не знаю чего, все бы на выпивку зашибить…

- А тебе, дуре-то, негоже мужа пакостить! - сурово обрывает старик.

- Ха! Это почему же? Если жена я ему, то и покрывать должна? Нет уж, батя, язык я не запродавала, замуж выходя. Кого хочу, того и осуждаю…

- Бога не помнишь!

- Чего это я об нем помнить должна, раз он сам допускает такое! Уж я без него как-нибудь. . .

Старик качает головой - слов не хватает ему, чтобы остановить хулу и мерзость, - оглядывает гостей, ища у них поддержки, но, не найдя ее ни в ком, смолкает, разобиженный.

Егорка отрывается от книжки и, скосив глаза вбок, поглядывает на мать: взаправду она или так просто?

В большой лобастой голове его идет сложная работа: как же все-таки отец его? И права ли мать, ругая его? Отец любит выпивать и нехорош бывает во хмелю, это верно. Но зато, как проспится, лучше его не найдешь. Веселый, до людей охочий и на все руки мастак. И чего только делать не умеет! Вон рамочки для фотографий, что висят на стене, вырезные, словно кружева, - у кого еще такие в деревне? Отцова работа. Мамкин портрет висит возле зеркала - не портрет, а картина, стоит краса-девица, а за ней густая зелень ветвей, на ветках - птицы, а в клювах у птиц - розы, незабудки и другие всякие цветочки. Кто бы еще такое мог сотворить? Тоже отцова работа. А кто еще так играет на гармошке, как отец? Ну ее, мамку, чего цепляется к отцу, что ей надо от него?

Егорка напряженно смотрит в книжку и шевелит губами.

- Ночь уж на улице, мороз дюже крепкий, а Василия все нет, - говорит старый Кондрат, встает и идет к выходу, стуча сразу и протезом и палкой.

- Сынок, - окликает Егорку Наталья, - пойди-ка батю поищи. Поезд давно прошел, может, в деревне у кого застрял.

Егорка скатывается с полатей, накидывает материн ватник, выскакивает в сени и чуть не сбивает деда с единственной ноги.

- Сиди дома, дедушка, я поищу.

С крыльца он видит темную фигуру на другой стороне улицы. Это Павлик, друг и приятель Егорки. Он подходит, долговязый и насупленный, шмыгает носом, топчется.

- Ну что? - спросил Егорка.

- Батя твой валяется, вот что, - тихо сказал Павлик. - Может, замерз уже. . . Не шевелится…

Мальчики мчали по деревне, увязая в снегу, хрипло, прерывисто дыша. Павлик еле поспевал, падал, вскакивал и, покряхтывая от боли, все же бежал, чувствуя, как дух замирает от важности дела, которое им предстоит, от великой преданности Егорке и жалости к нему. Огненным столбом висела в небе луна, две черные тревожные тени гнались одна за другой под визгучий скрип снега, под суматошный лай собак.

Отец лежал под вязом, всклокоченные волосы были забиты снегом, глаза полуоткрыты, шапка валялась рядом. Егорка с разгона упал ему на грудь, схватил руками уши и стал безжалостно их растирать.

- Папка, ну, папка! - тихо скулил он и хлестал его по щекам. - Замерзнешь, вставай!

Павлик прыгал вокруг, зубы лязгали от страха: Егорка казался ему чудовищем - так изголяться над мертвым отцом!

И вдруг Василий издал хриплый клекот, приподнялся и смущенно заморгал глазами.

- Сынок! - узнал он Егорку и засветился от радостного удивления. - Па-а-а-чему не в школе?

- Напился ты, папка! Какая тебе школа? Ночь сейчас.

С помощью мальчиков Василий поднялся, долго стоял, прислонившись спиной к вязу. Егорка оббил с него шапкой снег, нахлобучил ее на голову и потащил к дороге. Павлик пристроился с другой стороны и осторожно пошел, пригибаясь под тяжестью.

Ему все еще не верилось, что Василий так просто воскрес из мертвых!

- Намаемся, пока дотащим. - В голосе Егорки не было ни беды, ни радости, только застарелая забота и привычка возиться с пьяным отцом. - Он, как налижется, страсть тяжелый становится.

Так они и шли втроем, сцепившись и вихляя. Пройдут несколько шагов, постоят и снова пойдут. Василий клонился головой то к одному, то к другому, дышал им в лицо перегаром, засыпал на ходу, просыпался и бубнил частушку:

Боевая я какая, Боевая ужасти!..

Сзади загудела машина, ребята оглянулись, и Василий, потеряв равновесие, упал в снег. Из кабины вышел Иван Андреевич Прямков - колхозный агроном, отец Павлика.

- Вы чего тут, ребята?

- Бабу снежную лепим! Не видите, что ли?

Прямков усмехнулся и потрепал Егорку по щеке, но

Егорка отпихнул руку.

- Эх, малый, достается тебе! Может, машиной подвезем?

Прямков опустился перед Василием на корточки. Однако тот очнулся и сам, без помощи, поднялся на ноги. Растопырив пятерню, он скользнул ею по воздуху, желая оттолкнуть Прямкова, но не попал и снова сел в снег.

- Чего вы с батей моим? Уйдите! И ты уходи! - Егорка толкнул Павлика. - Чего вам надо?

Сопя и стервенея от натуги, Егорка стал поднимать отца, долго и без толку возился с ним, а в это время Прямков подогнал машину и распахнул дверцу. . .

В избу Прямков внес Василия как ребенка, остановился у порога и смущенно оглянулся, не зная, куда положить. С кровати вскочила Наталья и помогла уложить мужа на лежанку.

- Натрескался!..

Она ругалась как-то беззлобно, руки ее быстро и привычно стаскивали с него шинель и валенки.

Старый Кондрат встал, уступая место Прямкову, даже обмахнул шапкой кругляш, на котором сидел.

- Сидите, папаша, некогда мне. Гляжу, ребята возятся с ним в снегу, дай, думаю, помогу, - объяснял Прямков, как бы оправдываясь за непрошеное вмешательство. - В машину лезть не хотел. ..

- И нечего было тащить! И пускай бы околел! - ругалась Наталья. - Тебе-то какая забота!

- Человек все-таки. И ребят жалко…

Василий покорно поворачивался, сопел, не открывая глаз. Оставшись в подштанниках, он обнял Наталью, дошел до постели, свалился и страшно - громоподобно и неистово - захрапел.

- Ишь, завел свой граммофон!

Наталья достала с полочки пузырек с нашатырем, смочила тряпочку, приложила ему к носу. Василий с храпом вздохнул и сразу замолк.

Прямков надел шапку.

- Можешь и посидеть, никто не гонит, - сказала Наталья.

Тут и женщины подхватили: садись, мол, посиди.

А хромой дед Кондрат, как встал, так и стоял на своем протезе, растопырив по швам узловатые руки и строго подобострастно ел Прямкова глазами. Не поймешь, что в них: то ли недобрый укор, то ли готовность служить…

- Машину оставил на морозе, да и сыну спать пора. .. Так что спасибо!

В избе, будто ровным счетом ничего не произошло, продолжаются посиделки. Вечер долгий, зимний, никому не охота расходиться. И снова Наталья сидит на кровати, опустив ноги на приступок лежанки, лузгает семечки, тараторит с бабами. Дед Кондрат все так же сидит на деревянном кругляше возле дверей, курит вонючую цигарку и протяжно кашляет - не кашляет, как люди, а будто поет церковный псалом. Егорка лежит на полатях, свесив лобастую голову, и читает книжку.

- Посмотрела бы в кармане. .. Может, где квитанция лежит от штрафа? - советует соседка. - Расплатился, а на остаточки-то и разговелся, а?

- Как бы не так! Уж такая я недогадливая! Вот они, остаточки! - Наталья показывает измятую бумажку. - Все пропил. А это он на опохмелку себе оставил.

- И как ты его терпишь такого?

- И не спрашивай! Сама не знаю. Я бы на них, пьяниц, закон такой - убивать, как бешеных псов! Смотреть на них не могу. Вся драма жизни, пакость, нищета - всё от них, поганых!

- Тьфу! - злобно плюется старик и сипло закашливается. - Змея.

- Да ну вас, папаша! - Наталья машет рукой. - Вам бы все загородить его! Поменьше потачки смолоду - может, человеком стал бы.

- Тьфу! - еще раз плюется старик, потому что нет на эту бабу вразумительных слов: мыслимое ли дело на мужика, хозяина, такого сраму возводить?

Почти все соглашаются с Натальей, но Егорке мучительно жалко отца: за что она его так на людях? Отругала бы потихоньку, а зачем же позорить при всех? Разве всегда он такой?

Егорка смотрит в книжку, а сам сопит от злости на мать. Но вот заговорили об агрономе Прямкове, и на душе у Егорки отлегло. Разговор ему кажется важным: в самом деле, что за человек Прямков? Другой бы проехал мимо, а он не поленился и сам потащил отца, а отец, когда пьяный, шибко тяжелый. Ну, а с другой стороны, чего лезет не в свои дела? Ехал бы себе и ехал и без него управились бы, не в первый раз!

- От него вся и недоля,- брюзжит старый Кондрат.- Всю ему жизнь испортил, дьявол худой!

- Кого это вы, дедушка, величаете так?

- Да кого же? Прямкова, - говорит старик, словно не сам только что тянулся перед ним по-солдатски.

- Других-то чего зря виноватить? - говорит Наталья. - Кто ему мешал учиться? А ему все гулянки да пьянки. . .

- Дуракам - тем и нужно учиться!

- Вот Вася-то и набрался от вас большого ума - без ученья, дескать, проживу. Все-то ему легко удавалось. И меня, дуру, замуж уговорил, школу бросила раньше срока…

- С того зуба во всем ему фарт и пошел, - говорит старый Кондрат, сверля колючими глазками кого-то невидимого перед собой. - Чего надумает, все и сделает, такой уж фарт ему.

- Это какой зуб? Мамонтовый, что ли?

- Эк, вспомнил байку! - засмеялись в избе.

- Байку? А он с того зуба и вверх полез…

Странный пошел в избе разговор - о каком-то зубе, от которого, дескать, получилось Прямкову в жизни везение. Дед Кондрат ссылался даже на библию, доказывая священное происхождение мамонта, зуб которого найден был Прямковым, и от зуба того и была ему счастливая судьба. А вот Василию не потрафило, и он, при всех своих талантах, далеко не пошел. Столько горечи, темной зависти к чужой удаче в туманных и путаных словах старика, что его уже никто не слушает.

- Мозга у тебя, дед, заблудилась.

Старик, сбитый с толку собственными рассуждениями, нахохлился и присмирел и в течение всей дальнейшей беседы молчал и курил, напоминая о себе только длиннейшим кашлем, словно бы запевал какой-то псалом.

А в избе еще долго толковали о разных деревенских делах, обо всем, что подвернется на язык в долгие и неторопливые зимние вечера, когда дома все дела сделаны, а спать еще не время.

- Пора и честь знать, - спохватилась одна из женщин. - Всего не переговоришь, а языкам тоже отдых требуется…

- Погуляйте еще, погуляйте, - удерживала Наталья.

- Да нет уж, детей надо укладывать.

- А чего их укладывать? Поедят и сами уснут.

- Твой-то уж спит, гляди.

Егорка действительно спал, свесив руку с полатей. На полу лежала раскрытая книжка. Пока гости прощались, довольные посиделками, Наталья раздела Егорку, подхватила и отнесла на постель, уложив его рядом с отцом.

- А вы, папа, на печку полезете или стелить?

Кондрат потрогал печку, снял протез, стянул его, как сапог. Наталья, зевая, прикрутила огонек в лампе, подмела веником пол и разделась.

… А Егорка в это время гнал по деревне мамонта - огромного, косматого, с маленькими, злыми, как у деда, глазками, с бивнями, как сабли. Бабы закрывали окна, загоняли ребят по домам, собаки бешено облаивали его из-за плетней. Деревня замерла и ждала беды… Мамонт бивнями выдернул плетень, поднял передние ноги, сбил хоботом снег с деревьев, вырыл телеграфный столб. Какие бы, однако, фортеля ни выделывал он, на горбатой спине его, как цепкий репей, сидел скорчившийся Егорка, хлестал его хворостиной по загривку, гнал по деревне, пугая взрослых и ребят. Мамонт мчал по деревне, все шибче бежал, перепрыгивая через ровки и кустарники, бугорки и ручьи. И нежданно в трясину попал. С трудом он выдирал ноги и медленно погружался в нее. Егорка хлестал его хворостиной, пинал ногами, но тот лишь пьяно мотал головой, смутно смотрел перед собой. И вдруг медленно завалился набок.

«Натрескался!» - ругался Егорка, но тот лишь храпел, дергая хоботом, храпел громоподобно и неистово, словно старый, испорченный граммофон.

Егорка проснулся. Он снял с себя тяжелую руку отца, толкнул его в голову, чтобы перестал храпеть, и долго лежал с открытыми глазами, припоминая странный свой сон. И вдруг похолодел от догадки: а ведь так оно и было на самом деле, только не сейчас, а давным-давно, много тысяч лет назад! И на том торфянике, где мамонт утонул в его, Егоркином, сне, и находится Мамонтова могила. И там еще, наверно, кости остались от него…

Утром, до школы, Егорка зашел за Павликом и вместе пошли они туда, где еще с осени копали фундамент под электростанцию. Павлик ни о чем не спрашивал, но понимал: Егорка зря не поведет его.

На торфянике пустынно. В морозном сумраке расплывались бульдозеры и тягачи со стрелами, похожие на скелеты древних чудовищ. Егорка оглядел машины, наполовину открытый котлован, отошел на несколько шагов, долго, наморщив лоб, смотрел в землю.

- Вот тут!

- Что тут?

- Мамонт подох… Отец тебе ничего не говорил?

- Нет.

- Ясное дело, никому не скажет… Мамонт здесь. О нем даже в библии сказано. Кто от него зуб найдет или кость, тому великое везение бывает…

- Это какое?

- Как чего задумаешь, то и бывает: захотел - и на агронома выучился. А еще захотел - и машину купил. А еще люди слушаются тебя и уважают…

- Это как у папки моего? - догадался Павлик.

- Ага. Зуб он нашел вот на этом самом месте. Левее чуток. А до других костей не дошел.

- А ты откуда знаешь?

- Мне видение было. После школы придем, искать будем.

- Ладно, - согласился Павлик.

После школы ребята снова пошли на торфяник. Сейчас здесь было много народу. Ревели машины. Рабочие сгружали кирпич с грузовика. Над стройкой летали вороны и галки, кричали, но крика их не было слышно. Ребята прыгали с отвала на отвал, крошили комки в зябнущих руках.

- Эй, чего там ищете? - кричали рабочие.

Ребята словно бы оглохли - молча отбегали, чтобы искать в другом месте.

- Всё! - сказал Егорка. - Проворонили! - Он подозрительно оглядел рабочих. - Ясное дело - нашли и спрятали. Что же они, дураки, что ли?

- Это кто же?

- Эх, до чего бестолковый ты! Ничего от мамонта не осталось - всё давно уже раскопали и растащили по косточкам. И нам не осталось. Выло бы мне видение раньше…

Павлик распахнул пальто и, оглянувшись, показал на кость, засунутую за пояс. Показал и рассмеялся:

- А это что?

И отдал Егорке кость. Егорка бережно засунул находку за пазуху.

- Молодец! - похвалил он его. - А теперь тикаем!

Дома матери и деда не было, отец еще спал. Егорка уселся на кровать и толкнул его. Отец зашевелился и внезапно, одним движением поднялся, опустил ноги на пол и стал чесать грудь. Он зашлепал к ведру, зачерпнул ковш воды и долго пил, проливая воду на рубаху.

- Крепко я вчерась, - сказал он и горько поморщился.

Он провел рукой по лбу, яростно потер щеки и судорожно вздохнул. Рот у него по-бабьи разъехался, задергались воспаленные веки. У Егорки защемило сердце от жалости, но, зная, что сейчас начнутся плач и покаянные речи, сурово свел брови и вытащил из-за пазухи кость.

- Пап, а пап, а мы кость от мамонта нашли. Во, гляди, какая…

Отец взял кость, сковырнул с нее кусочек земли и подошел к окну, чтобы рассмотреть при свете.

- Вроде бараний мосол.. .

Он зевнул, бросил кость под стол и потянулся за кисетом. Приступ покаянного настроения прошел. Он выкурил в полном молчании цигарку, выпил еще ковш воды и начал одеваться.

Ребята всё стояли, чего-то ожидая от него, но он махнул рукой - идите, мол, нечего! Тогда Егорка поднял кость и вышел на крыльцо.

- Знает твой батька! - заносчиво сказал Павлик, выйдя следом. - Дрында пьяная твой батька, вот кто!

- Ты моего батьку не трожь! Критик нашелся!

- Дрында, - не сдавался Павлик. - Понимает он в мамонтах очень!

Егорка размахнулся и бросил кость в сугроб. Павлик метнулся за ней, нырнул в снег, схватил и побежал со двора.

- Стой, говорю! - крикнул Егорка и припустил за Павликом, но Павлик бежал без оглядки.

У калитки своей избы он задержался, прихлопнул щеколду с другой стороны. Егорка дернул щеколду, сбросил ее, влетел за ним в избу и погнался вокруг стола, опрокидывая стулья.

- Не подходи, зашибу! - грозился Павлик, размахивая костью.

- Я вот тебе зашибу! - кричал Егорка. - Поплачешь у меня!

Из горницы вышел отец. Он остановился, наблюдая за ребятами. Всклокоченные, как два петуха, они готовы были биться насмерть.

- Не поладили? - спокойно спросил он.

Ребята угрюмо молчали. Прямков подошел к сыну и протянул руку. Павлик покорно отдал кость и опустил голову.

- Где подобрали?

- На болоте, где электричество строят, - осипшим голосом сказал Павлик и внезапно всхлипнул: - Это от мамонта. ..

- Откуда знаешь?

- Мне один человек сказал, а ему видение было…

Егорка весь дрожал от возбуждения, не зная, то ли стукнуть Павлика, то ли выхватить кость и удрать. Но Прямков осторожно погладил ее ладонью. Держа кость на весу, он ушел в горницу. Вернулся оттуда с лупой и долго двигал ею, поворачивая кость в разные стороны. Егорка притих и стоял за его спиной едва дыша. Вспышка улеглась, и теперь он с нетерпением ждал, что скажет этот худой, долговязый и ученый агроном, вызывавший среди односельчан самые разные толки.

- От мамонта или нет, правду не скажу. Только точно - не поросячья и не баранья. . .

Мальчики переглянулись. Все-таки это удача, пусть неполная, но все же удача.

- Только давайте так, - сказал Прямков. - Пока все до точки не узнаем - молчок. Пошлем в город для выяснения - все же интересная вещь.

Егорка глянул Прямкову в глаза и вдруг осипшим голосом спросил:

- А верно говорят, что вы зуб от мамонта нашли и вам от того зуба везение было?

Прямков завернул кость в газету, опустил лупу в карман пиджака и присел на стул. Он ударил руками о колени и тихо засмеялся.

- Было дело, а я и забыл вовсе… Так это ж когда? Еще мы в школу бегали…

И рассказал, что действительно нашли они в детстве кость от мамонта - не зуб, а бивень, а еще каменный топор, и хранились эти находки в школьной коллекции до самой войны, а что дальше с ними было, не знает, потому что школа сгорела в войну, а учитель-биолог, собиратель и хранитель школьного музея, уехал в эвакуацию и вскорости умер там.

Дядя Ваня пытливо заглянул Егорке в глаза:

- Чего это наговорили тебе про мое везение? От отца наслышался, поди? А я ведь с ним дружил когда-то. Был он верховодом у нас, и я верил ему, ну, как старшему брату: что, бывало, ни скажет, для меня закон. Больших способностей человек. Да время свое упустил, растратил себя в пьянстве, разменялся по мелочам, дурость одолела, а сейчас виноватых ищет. Ты меня извини, конечно, нехорошо так о твоем отце говорить, только тут уж ничего не поделаешь - что есть, то есть. И не к тому говорю это, чтобы злобу ты к нему имел, а потому, что человек он хороший, вот что обидно.

Прямков закурил папиросу и долго стоял у окна, смотрел на улицу и качал головой, словно продолжая разговор, давно уже начатый, а все еще не конченный. Потом он достал из шкафа альбом и из множества фотографий выбрал одну - маленькую, пожелтевшую и смятую, - и на ней стояли мальчики и девочки возле большого дома, а впереди, выпятив грудь, красовался коренастый мальчишка. Это был Василий, отец Егорки, и лет ему было тогда, наверно, тринадцать, не больше, а за ним, выглядывая из-за плеча, стоял дядя Ваня, узколицый и серьезный, чем-то похожий на Павлика.

… Егорка и Павлик долго гуляли в этот день по деревне. Они ходили к коровнику, что возводился у излучины реки, прыгали на качающихся мостках, смотрели, как бегут по шоссейке машины, грелись на солнце и говорили о всяких разностях - ну, например, о мамонтах, которые жили здесь когда-то.

Занятно ведь как получается - бродил здесь мамонт, огромный, косматый, с бивнями, как сабли, трубил себе на болоте, задрав хобот, и не знал, не ведал, что на этом месте появится когда-то их село Крутоярки, что Егорка и Павлик будут гулять над речкой, а подальше отсюда, за тем вон кустарником, будет строиться электростанция. А еще не знал мамонт, что на горизонте побежит поезд, а в небе, оставляя за собой длинный белый хвост, полетит самолет.

Но о чем бы ни говорили мальчики, Егорка все думал об отце, о том, что мог из него выйти большой человек, а вот почему-то не вышел, и дело, конечно, не в зубе мамонта, о котором твердил темный, верующий его дед. Обо всем этом думал он, разговаривая с Павликом о всяких интересных вещах, глядя, как в загустевшей морозной синеве, разрезая небо на две половины, плыл серебристой, едва заметной точкой самолет.

 

ОСЕННЯЯ СКАЗКА

Когда-то Пылаевых была большая семья. От младших братьев и сестер гудела тесная изба, и у старшей, Нины, первой помощницы матери, не было свободной минуты от хлопот. Но вот ребята повырастали и разлетелись кто куда, старики подались в район к одному из сыновей, и осталась Нина в осиротевшей избе одна. Работала уборщицей в сельсовете, ковырялась в огороде, а в общем, одиноко и скучно жила. И замуж не вышла. Раньше водилась с однолетками, а теперь навешали ее чаще пожилые соседки. Кто поболтать придет, а кто, торопясь на ферму, ребенка оставит. Все равно дома больше сидит - много ли уборки в сельсовете!

Из ребят, что оставляли ей на присмотр, больше всех привязался к ней Василек - глазастый, шустрый и сопливый крепыш. Для матери, бойкой бабенки Полины, мальчишка был сущим наказанием. Неугомон сидел в нем: все бы ему надо потрогать, на все-то интересно поглазеть. И тянуло бог знает куда - на чердак, в колодец, а то в конуру к Растегаю. Или залезет в подпечье, замрет и таится, пока не найдут. А то и заснет там ненароком, вот и ищи его тогда! А раз как-то выгнал Растегая из конуры, пробрался туда и сам лаял на прохожих. Очень понравилась ему собачья работа. Сколько мать, бывало, ни таскает его за вихры, а с него как с гуся вода: посопит, покряхтит да и снова за свое. С характером был.

- Сладу нет с малым, - жаловалась Полина. - Присмотри ты, бога ради, за ним, а я уж как-нито отблагодарю.

Только к вечеру и приходила за сыном. Осмотрит его, умытого, чинно сидящего за столом, перелистывающего старый букварь.

- Вот спасибо-то, выручила, - скажет она. А потом обведет глазами пустые углы и добавит: - Хоть бы картинку какую повесила, шифоньер завела. - И тяжко вздыхала, переходя на свое: - Верь не верь, а свету белого не видишь, одна маета. Павел-то мой, слыхала, подрядился Пилипенковой двор уравнять? Бульдозером три часа пахал, а что за работу сказано? «Бери, говорит, солому старую». А на что она мне? Своей трухи некуда девать…

Павел работал в стройуправлении, ночевать домой приезжал на бульдозере. Машина для Полины вроде бы своя, вот и подряжала его - кому горку сровнять во дворе, кому завалинку насыпать, кому торфу на огород завезти. А расчеты с людьми сама вела - брала хлебом, сеном, а больше деньгами. Копейку к копейке собирала. Таила мечту: купить дом в городе и зажить, как люди живут, в радость себе и в удовольствие.

Перед Ниной в долгу не оставалась: с базара вернется - брошку привезет, а то и платочек какой. Цена ему копейка, а все же внимание. А потом решила, что Василек ей, одинокой и безмужней, в большое одолжение и утеху. Брошки-платочки и покупать ни к чему…

Первое время Василек все бегал домой. Прибежит, а дома ни мамки, ни папки. На дверях замок. Двор обежит, надергает моркови с грядок, погоняется за курами и опять к Нине. Однако вскоре привык к ней и никуда уже не бегал - вроде она ему вторая мамка.

- Ты посиди, а я скотину покормлю, - скажет она.

- И я с тобой, - увяжется он.

Пока Нина кормит скотину, все мешает ей, озорует. Поросенок урчит, елозит пятачком по корыту, а Василек обойдет его с тылу, ухватит за хвост, да и ну тащить от корыта.

- Не тронь! - скажет Нина. - Саданет по ножке, станешь калекой, что делать-то будешь тогда?

- Я на одной прыгать буду.

- А вторую сломает, тогда что?

- Папка железные купит, как у дяди Фоки.

- Свои-то лучше.

- Лучше, - соглашался Василек, однако снова дергал поросенка за хвост.

Тем и кончалось, что летел в грязь.

- Попало? - смеялась Нина.

Василек, изнавоженный весь, глаза обиженные, сопит, не знает, плакать или нет. А Нина, чтобы отвлечь его, придумает такое, что и про боль забудешь.

- А хвост у него электрический. Током бьет.

- А чего ж меня не убило?

- Не захотел. Маленький ты, вот и пожалел.

- А где у него выключатель?

- На брюхе. Будешь приставать к нему, повернет выключатель, тебя и ударит током.

Сказала и пожалела. Василек тут же полез к поросенку под брюхо выключатель искать. Еле отвадила.

Дома, сняв с Василька грязную одежду, Нина обмывала его, грудастого, плотного, как боровичок, укутывала в овчинный полушубок и сажала на печку. А чтобы удержать его там, пока сушилась одежка, плела всякую небыль.

- Ты сиди в своей избушке, сторожи свою телушку, а то волк прибежит, телушку уволокет.

- А я его из ружа бабахну, убью волка. Дай ружо-то!

- На? вот тебе ружо. - И совала ему в полушубок пруток от метлы.

Ненасытный глаз Василька сверкал из щелки, выслеживая волка, грозный ствол «ружа» ворочался туда и сюда, как пулемет из амбразуры.

Жилось ему у Нины вольготно - ни в чем отказу не знал. И ел всегда в охотку. Сколько ни давали, все мало - еще давай. Съест тарелку борща, сам в чугунок заглянет: не осталось ли? Хлеба кусок жует, а на каравай поглядывает: как бы не спрятала раньше времени.

- Живот не лопнет?

- У меня уемистый.

- А у тебя там не волк ли живет?

- А как он туда улез?

- А когда ты спал.

- А через куда?

- Ты рот раскрыл, он и влез.

- Я маленький.

- А это не волчина, а волчок, росточком с жука. Теперь-то он, наверно, большой уже стал.

- Отчего же большой?

- В живот харчей ему бросаешь, вот он и растолстел.

Когда же Василек есть не хотел, отворачивался - а это редко случалось, - Нина вспоминала волчка:

- Волчок проголодался, накорми его.

Василек старался, ел, себя не жалел.

- Где это ты извозился так? - спросит, бывало, Нина, когда он с улицы прибежит. - Возьми-ка вон зеркальце, глянь, что там за зверь-замазур?

Василек возьмет зеркальце, уткнется в него носом и начнет разглядывать себя, косматого и грязного.

- Где?

- Ты глубже заглянь.

Вопьется он в зеркало, нос прижмет, глаза раскорячит.

- Как зверя-то зовут?

- Василек.

- А в ухе кто у тебя живет?

- Кто? - насторожится Василек, ожидая подвоха.

- Петух.

- Петух?

- Набери в ковшик водички и вытурь его оттуда.

Отмоется Василек дочиста, залезет на печку, упрется локотками в теплую овчину, запустит пальцы в жесткие свои кудряшки и потребует:

- А ты мне сказывай про ухи-то!

- Это про волчка? Ну-к, слушай… Впрыгнул он в ухо, огляделся, хотел обратно уйти, глядь - высоко прыгать, ушибется. Посидел, зубами пощелкал и спать улегся на пустое брюхо. Спит, сон видит: зверь идет…

- Какой?

- Медведь, должно быть. Проснулся, темно, никакого зверя нет. А под утро встал, голодный, а есть-то нечего, зубами пощелкал и снова спать. Солнышко высоко, а он все спит. Проснулся, зубами пощелкал и снова на бок. Так и жил один, брюхо совсем подвело, да скучно стало, поиграть не с кем. И надумал жениться. Где жену найдет? Никто не хочет в ухо лезть, хата тесная. Лиса пришла, посмотрела: «Нет, говорит, грязно здесь, не пойду замуж». Сорока прилетела, посмотрела: «Живи один, говорит, а я себе другого найду». Прискакала мышка, понюхала и тоже убежала. Никто замуж за волчка не хочет. Скучно жил волчок. А потом думает: «Дай приберу, может, кто и пойдет замуж». Взял прибрал чисто. Ан, глядит - опять кто-то грязь наволок. Кто бы это, а?

- Я! Кто же еще! - радостно кричит Василек.

Дня не пройдет, все, бывало, требует сказок. Есть не сядет без них. Помыться не заставишь. На улицу не выгонишь. Сказывай да сказывай.

И поселились в избе сказки, полным-полно их было - и запечных, и чуланных, и амбарных. Жили сказки в ушах, в карманах, у скотины на рогах и на хвостах. А воробьи, что ютились в соломенной крыше, под застрехой, были вовсе не воробьи, а солдаты Воробей-царя, и звали их: Турухан-воробей, Кипреян-воробей, Митрофан-воробей и Алихан-воробей. И было у Воробей-царя столько сынов-воробеичей, что расселились они на две деревни, на пасху куличи пекли, на престольный бражку варили, стенка на стенку ходили, драки чинили меж собой.

Раньше, бывало, приводила Василька мать, а теперь сам к Нине прибегал. И знала Полина: будет он у нее усмотрен и ухожен, делом занят и забавой ублажен. Вечером зайдет за малым, оглядит его и вздохнет:

- Парень вроде потише стал. Спать уложишь, а он сидит на кровати и бормочет разное… Сказки ему читаешь, что ли? Все пристает - расскажи да расскажи. Тут времени нет, а он - сказки. Подрастешь, говорю, в школу пойдешь, сам читать будешь. А он что? Тогда я тебе расскажу, говорит. И зачнет! Господи, спасу нет! Тут одно, тут другое, а он дуднит тебе в ухо, пока не цыкнешь… Ну как, твои-то пишут тебе?

- Давно письма не было.

- Видела я твоих стариков на базаре, картошку твою продавали. Деньги тебе отдают?

- Да зачем они мне? Есть у меня всё…

Полина подбирала губы, сурово и властно говорила:

- Не нужны? А им куда же копить? Молода ты еще, а в старухи записалась. Насбирала бы, уехала отсюда. Деньги ой как нужны! Мой-то Павел, слыхала, косой Варьке дворик разделал - любо-дорого, загляденье одно! Денег, что ли, дала? Бери, говорит, яблок. Своих-то, что ли, у меня нет?

И пойдут разговоры про нехватки, про цены базарные. Слушал Василек бабьи разговоры, и странные сказки сочинялись в голове. Молоко, яйца, картошка, яблоки - все, что перебирали женщины в разговоре, улетали на базар, а там машина стояла, глотала все и обратно денежки выплевывала. А денежки были не простые, на железных лапках, крикучие, занозливые и дрались меж собой. Скучные какие-то, ржавые сочинялись сказки. Убегал от них Василек на улицу, спускался в ровочек, где в омутке плескались утки и прыгали солдаты Воробей-царя: Турухан, Кипреян, Митрофан и Алихан…

А однажды Полина уехала с мужем в город. Василька отвезли к бабке, к матери Полины, в соседнюю Жуковку. Вернуться думали не раньше как через неделю. Однако на второй день прикатил Василек в деревню. Сам, значит, без бабки, на колхозной полуторке. Вылез из шоферской кабины - и прямо к Нине.

- Ты откуда? - удивилась Нина.

- От бабки удрал.

- Это как - удрал?

- А так вот: бегунки привели!

- Какие еще бегунки?

Василек снял сандальку, задрал пятку и показал:

- А вот тут бегунки! Они в пяточках да в пальчиках живут!

- Ах ты, пятки-пальчики! - рассмеялась Нина, вспомнив потешку, которую сама и сочинила.

Так и остался у нее Василек.

К вечеру приехали из района старики Пылаевы - погостить и на огороде помочь. Сели вместе обедать. Василек первый к столу, первый и ложку в миску. Старая Пелагея Васильевна повязала его полотенцем, утерла ему нос и пристроилась рядом. Сидят взрослые, больше молчат, смотрят, как Василек молотит. Переглядываются.

- Ровно сроду не ел, - сказала Васильевна, подвигая к нему миску. - Не кормят тебя, что ли?

- Это у меня волчок там, есть просит. - И стукнул себя по животу.

- Какой волчок, что болтаешь?

И пошел, пошел городить. Старики только уши развесили.

После обеда сидят за столом, не расходятся, разговор между взрослыми странный возник.

- Николай-то свататься не приходил? - спросила мать.

- Приходил.

- Ну, а ты что?

- Да на что я ему, старуха? Пускай помоложе поищет.

- Дура! Так и век твой пройдет, в девках останешься!

Василек залез на колени к Нине, угрюмо смотрел на Васильевну, сопел.

- Пускай замуж не выходит.

- А почто ей замуж не выйти? Может, ты возьмешь?

- Пускай за меня идет.

- Так ты же маленький.

- Маленький, а подрасту, большой буду.

- Так Нина старухой станет.

- Не станет, - сказал Василек, - она завсегда такая будет.

- Спасибо тебе на добром слове. - Нина потрепала его по щеке. - Иди-ка лучше во двор, прохладись, от тебя жаром несет, как от печки.

Когда Василек убежал, Васильевна сказала сурово:

- Ты, Нинка, не больно малого приучай. Смотри тут за ним, корми, а сама носится по свету, как чумовая. Бабы-то мне на базаре всякое говорили…

- Не зову я его, сам бегает. На кой он мне…

На другой день пришла бабка из Жуковки. Ходила по всей деревне, плакала, искала беглеца.

- Не у вас тут Вася-то наш? Вот ить беда: дочка уехала, на меня свалила, а с ним горе одно. Случись чего с мальчонкой, я буду виноватая. Люди сказали - посмотри у Пылаевых…

Василек, завидев бабку, спрятался на сеновал, а бабка сидела в избе, причитала, жаловалась на соседей, на колхозного председателя, на дочь, на внуков, а наговорившись досыта, стала собираться.

- Ну, так я на вас в надежде, - сказала она, прощаясь.

- Да что с ним сделается, - махнула Васильевна рукой. - И так тут цельными днями пропадает.

Когда бабка ушла, Василек выбрался из своего убежища, нашел своих дружков-приятелей и гонял по деревне до самой ночи.

Дня через три наутро прикатил домой Павел. Приехал один, без Полины - та еще в городе оставалась кое-чего прикупить. Бросил бульдозер во дворе - и к Пылаевым.

Вошел в избу - тихо. Взрослых нет. Василек сидит за столом, язык прикусил, рисует что-то на белой картонке.

- Здравствуй, сынок!

Василек оглянулся, похлопал глазами - и снова к картонке.

- Один, значит? - спросил Павел и присел на лавку. Слегка удивился встрече такой, но виду не подал, достал папиросу. - Как тебе тут? Ничего?

- Я сейчас… - Василек оглянулся и снова к картонке. - Дорисую теремок, а то Нина придет…

Привстал Павел, глазом кинул за плечо Василька - что он рисует там? Домина в три этажа, в окошках человечки, кошки, птицы. Эк его! И когда только научился? Оглядел Павел избу. Полевые букеты по окнам, на стенах березовые охапочки, дух от них легкий и чистый. Его бы Полину сюда, подумал он. Углы барахлом бы забила, духоту развела. А эта чудная какая-то, безгрешная.

В сенях послышались шаги. Василек - швырк табуретку в сторону, бросился к двери, чуть Нину с ног не сбил.

- А я раньше-то кончил! - и показал ей картонку, но тут же, забыв о ней, в сумку залез: чего там принесла?

- Ишь цапун рукастый! - рассердился Павел и встал. - Воли ему много даешь…

Нина оторвала от себя Василька и сумку всю отдала.

- Здравствуй, Паша, - сказала она и покраснела. - Ничего, он меня слушается. Правда, Вася?

- Правда, - кивнул Василек, запихнул за щеку кусок сахара и, вспомнив о картонке, потащил Нину к столу. - Вот тут синица-певица, а тут дятел-работник. А кошка в клетке будет жить. Здесь у них столовая, а там кино показывают.

- А кто у них киномехаником? - спросила Нина.

- Кто? - наморщил лоб Василек. - Яшка-козел.

Павел смущенно хмыкнул в кулак и снова присел на скамью. «Умеет она с ними, - подумал он и несмело оглядел Нину. - И вообще ничего…»

Нина и Василек расселяли зверье в новом доме и о Павле совсем забыли. А он докурил папиросу, встал и тихо вышел во двор. Потрогал привалившийся плетень и в сарай заглянул. «Помочь бы надо, - подумал он. - Сама ничего не попросит».

Вечером из города вернулась Полина. Заглянула сперва в Жуковку, к матери, там и Павла застала - дрова теще колол.

- А где Вася наш? - спросила она, оглядывая двор.

- У Нинки. Сбежал от бабки.

- Чего это он удумал?

- А то и удумал. Скучно ему с вами, а у ней затейливость к ребятам.

- Это почему же «с вами»?

- Ты, поди, и минуты с ним не посидишь…

- Сам бы с ним посидел, - огрызнулась Полина и пошла в избу.

Старуха хлопотала у печи.

- Чем это вы, мама, внуку своему не угодили, что он сбежал от вас?

Мать всплеснула руками и присела на лавку.

- Доченька ты моя, плюнь в глаза, кто скажет чего…

Как начала, так и остановиться не могла: мол, так и этак ублажала мальчишку, ей и самой невдомек, отчего это вдруг убежал.

- Видела я эту Нинку, чтой-то не понравилась она мне, - покачала она головой. - Глаз у нее недобрый, заманчивый. Слышь, бают на селе: Полина, дескать, мать никудышная, так он себе новую подыскал. Своих-то у нее нет, вот и греется.

В избу вошел Павел, остановился в дверях:

- Чего ты, мать, треплешь зря? Про какой глаз заманчивый?

- А ты в наш бабий разговор не встревай, - отмахнулась старуха. - Не твоя забота.

- Тьфу ты, старая! - сплюнул Павел и вышел, хлопнув дверьми. Последнее дело - связываться с тещей.

А бабка подступила к дочке и, бросив взгляд в окошко, задышала ей в самое лицо:

- Чего это он за нее заступается, а? Как думаешь?

- Ладно, мамаша, сама разберусь.

Павел ушел куда-то к дружкам, а Полина добралась до деревни одна. С бабами в пути повстречалась и на Нинку разговор навела. Ничего худого о ней не услыхала, однако все равно от темных подозрений тяжелело сердце. Домой к себе не зашла, а прямо к Пылаевым.

- Тут у вас мой? - спросила она, не глядя никому в глаза.

Василек был в горнице, все сидели за самоваром и пили чай. Полина сняла с него полотенце, оглядела его, сытого да гладкого, и вывела из-за стола.

- Благодарствую на всем, - сухо сказала она и ушла.

Ушла, так и не оставив Нине платочка, купленного в городе.

С тех пор больше не появлялся Василек у Пылаевых.

Пришла осень, с дождями, листопадом и ранними вечерами. Когда смеркалось, Нина, закончив с делами, садилась к окну, глядела на улицу. Мимо проходили девчата и парни - в клуб торопились, и слышно было, как неслись оттуда звуки гармошки, топот и смех. Вспоминала Нина, как и она, бывало, редко, но все же бегала туда. Только давно все это было, так давно, что и не знаешь, точно ли бегала. Все это ей казалось далеким теперь и пустым, даже зависти не было к молодым.

Вдруг начинался дождь. Он крапал по листьям еще неубранной свеклы, шуршал по соломенной крыше, однотонно стучал по окошку. Над деревней нависала низкая туча, быстро темнело. Порывами, словно птицы, сбитые ветром, падали в лужи листья. Нина зажигала лампу, бралась за вязанье, но откладывала и снова сидела у окна. В избах напротив загорался свет. Она включала приемник, влезала на печь, разгребала теплые тулупы, укладывалась там поудобнее и слушала радио. Где-то шумела жизнь, собирались семьи за столом, возились дети. А она вот одна и одна…

Как-то в погожий денек возле ее дома остановилась машина с ребятами. Ездили они на уборку колхозной свеклы, а сейчас вот вернулись. Нина возилась в сарае и увидела среди ребят Василька. Непонятно, как он попал к ним, - видно, из дому убежал. Ребята разошлись по домам, машина уехала, а Василек все стоял насупленный, глядел на Нинины окна и все не решался войти. Нина следила за ним и не смела выйти во двор. А потом не стерпела и пошла к избе. Василек перебежал на другой конец улицы, остановился там и в упор смотрел на нее и смотрел. Нина вроде и не замечала его, делала свои дела, входила и выходила. А он несмело приближался - подойдет, остановится и снова подойдет. И так совсем близко подошел к калитке.

- Что уставился? Не съем, поди…

И тогда он прошел в калитку и остановился посередине двора. Нина стала толочь в чугуне картошку, а он взял и выхватил толкушку у нее из рук.

- Иди к мамке! Нужен ты тут! Иди, иди!

Но он и слушать не стал. Сопел возле нее, подлизывался, утирал нос и ел ее своими хитрющими глазами. Натолкли они вместе картошку, нарезали свекольной ботвы, залили водой и отнесли в сарай поросенку. А покончив с делами, вошли в избу. Нина сняла с себя ватник, надела чистую кофту и причесалась перед зеркальцем.

- Есть будешь?

- Давай.

- Помойся сперва!

- Петушину вытурить из уха?

- Это как знаешь, - сказала Нина и подумала: «Не забыл».

И налила ему пустых щей, какие были. Только щи ему были здесь сладкие, слаще, чем дома, а отчего, он бы и сам не сказал. Ел он, двигая ушами, хлюпая носом, насупливая брови, весь поглощенный важным делом своим. А Нина сидела напротив и соображала, как выпроводить его отсюда и насовсем отвадить от себя, потому что все равно не будет добра от его хождений к ней. Поел Василек, отпустил поясок на животе и полез без приглашения на печку.

- Давай сказывай! - потребовал он, как раньше бывало, и свесил голову вниз.

- Нет у меня сказок для тебя.

И тогда, желая развеселить ее, он сказал:

- Ну, тогда слухай, я буду сказку говорить. Я ее у бабки сочинил. У нее бычок жил, я про него скажу, ладно? Как у них бычок родился, так они в колхоз его не сдали, а в сарае тайно порешили. Так я про него, ладно? Только он не номер, а живет на Кукушкином болоте… Слышь, кукушка кукует?

Василек насторожил уши. Нина тоже сдвинула набок платок и прислушалась. Но тишина, только осенняя тишина шла из деревни, с убранных полей, из дальнего побуревшего леска, только слышались грачиный грай да стукоток трактора, поднимавшего зябь.

- Слышу, - тихо сказала Нина.

Василек просиял.

- Так это он и есть, бычок.

- А тебе жалко его?

- Теперь-то уж нет. Он снова родился и кукушкой летает. Не было, а теперь появился…

И долго они на этот раз, как и в прежние дни, сказывали друг другу сказки, вспоминали старых своих знакомцев - Воробей-царя и его солдат: Турухана, Кипреяна, Митрофана и Алихана. Учинили смотр-проверку двух деревенских государств, выяснили, что Воробей-то царь давно уже помер, царство ему небесное, наказал сынкам жить в согласии и дружбе, а Волчок женился, детками и внуками обзавелся, а все жители чуланные, амбарные и запечные урожай давно собрали, с государством расквитались, к зиме приготовились, а кто уже даже в зимнюю спячку полег…

До самой темноты сидели они на печке, и сказки летали вокруг, прятались в щелях, сидели на печной заслонке, висли на луковой связке. Изба была уже не изба, а запредельное царство-государство, где жили непуганые звери, хитрые солдаты и добрые цари.

Только вдруг все это царство-государство разбилось. Грубо стукнула калитка, звякнула щеколда, и в сенях послышались недобрые шаги. В избу вошла Полина.

- Тут Васятка мой? - спросила она, озираясь в темноте.

- Слезай, Василек, - сказала Нина.

- Опять он у тебя?

Голос Полины дрожал от страха и злости. Василек забился в угол и затравленно глядел на мать, а Нина суетливо сползла с печки, ухватила Василька за ногу и насильно стянула его. Прижала к себе на мгновение, чувствуя на лице его молочное дыхание, и поставила на пол. Полина дернула сына за руку, с маху наподдала ему и вышла, резко хлопнув дверью.

Со двора слышался натужный грубый Васяткин плач, точно не мальчишка плакал, а бычок ревел, потому что неумел плакать Василек, неумеючи плакал. С характером был.

Нина долго сидела у окошка, зябко куталась в пуховый платок и не могла унять мелкой дрожи, колотившей руки и плечи. Зачастил дробный, сыпучий, осенний дождик. Нина влезла на печку, угрелась там, лежала, вслушиваясь в тихий шелест дождя, смотрела в смутно белеющий потолок и вдруг чему-то улыбнулась: так, ничего особенного, просто привиделся ей Василек. Он стоял, как давеча, на той стороне улицы и настороженно смотрел в их двор. И рукой ей махнул. А может, и не махнул, а просто ей так захотелось. Только все равно радостно отчего-то стало на душе, и не такой сиротливой уже казалась изба.

 

ПРИВЕТ ТЕБЕ, ТОЛЯ КНЯЗЕВ!

Ночами Георгий Иванович почти не спал. Он пробовал ложиться, но лежа задыхался. Тогда он садился на кровать и сидел, уронив седую голову на широкие мягкие ладони, часто и коротко дышал. Федосья Павловна, жена его, скатывалась с печки и стояла над ним, скорбно поджав губы.

- Худо мне, Федосья, дыханья не хватает…

Федосья оглаживала его худую, с глубокой ложбинкой, шею, заросшую клочковатым пушком.

- На вот, ноешь сахарку…

Она капала на сахар нитроглицерин и совала ему в рот. Старик безропотно жевал губами сахар, брал Федосьину руку и держал ее, пока не становилось легче.

- Поспи, Фенечка, иди, - говорил он, выпуская руку, и снова сваливал голову в широкие ладони. - К утру полегчает.

Но старуха качала головой и не уходила.

- Иди, иди, - уже требовательно говорил Георгий Иванович. - Будет стоять над душой.

Федосья тихо, на носках, отходила, оглядывалась на него и лезла на печку. А вскоре, заслышав кроткое, детское посапывание жены, он упирался дрожащими руками в кровать, вставал и, стараясь не скрипеть половицами, подходил к окну, всматривался в деревья, расплывшиеся в серых сумерках, в забеленные снегом избы, в небо, чуть тронутое робким зимним рассветом. Он прикладывался губами к стеклу, вбирая прохладу, прикидывал, который час и сколько оставалось еще ждать до утра.

Долго стоять он не мог. От бесконечной зимней ночи, от одиночества и тоски, невыносимой по ночам, от потраченных усилий беспокойно начинало биться сердце, и тогда он торопливо семенил к постели, усаживался и сжимал руками виски.

Старуха за долгие месяцы болезни мужа приноровилась засыпать в любую минуту и мгновенно просыпалась, заслышав скрип и шорох из угла, где находилась его кровать. С каким-то наслаждением и завистью вслушивался он в ее легкое дыхание, с нежностью думал, что хоть немного она отдохнет от него, веселел оттого, что ловко провел ее и не разбудил…

Как-то однажды Федосья разоспалась и не проснулась даже тогда, когда Георгий Иванович прошел в столовую, набрал ковшик воды из ведра и сполоснул усы и бороду.

Все же он, несмотря на старанье, оказался неосторожен. Ковшик, поставленный с краешка, опрокинулся на пол.

- Ах ты господи! - Федосья скатилась с печки, схватила ковшик и бросилась хлопотать.- Совсем, старая, с ума спятила!..

Впервые за долгое время они сидели за столом, завтракали, как люди. Федосья металась от печки к столу, накладывая в тарелку то капустки, то картошки, то ломтики сала. И Георгий Иванович, желая потрафить жене, отведывал всего понемножку. Сидел он на своем привычном месте, в деревянном кресле возле окна, спиною к маленькому столику, на котором в былые времена, когда он еще работал в школе, до выхода на пенсию, лежали тетради и учебники.

- Опять ты яичко передержала, - благодушно ворчал он. - Сколько раз тебе говорено - держать четыре минуты, не более. Зачем я только часики дарил тебе? Живешь, как курица, по солнцу время считаешь…

- Дай-ка я тебе другое сварю. - Она вскочила из-за стола и заторопилась к печке, радуясь придирчивости и насмешливости - благодушному его настроению. - Всего и делов!..

После завтрака старики продолжали сидеть за столом.

- Не покурить ли нам с тобой, Федосья?

- Думала выбросить, да как чуяла: захочешь курить! - Старуха достала из настенного шкафчика, где хранились лекарства, пачку с сигаретами.- Кури, кури, я тебе и муштучок поищу сейчас.

Георгий Иванович пускал дымок из-под усов. Федосья закладывала в нос нюхательный табачок, коротко всчихивала и, прослезившись, смотрела на мужа, в запавший его рот, следила за дымком, который стелился по его сивым, прокуренным усам, по небритой щетине щек - каждая волосина на них в особицу.

Старик не отгонял дымок, наслаждаясь терпким духом, и разглагольствовал. Она привычно внимала его наставительным речам, как делала это все сорок пять лет совместно прожитой жизни, чувствуя его умственное превосходство и в то же время житейскую беспомощность. Как бы он прожил без нее, думала она, без ее расторопности и крестьянской сметки в делах?

Она все еще благоговела перед ним, как и в тот далекий весенний вечер, когда он, молоденький, стройный, с голубыми девичьими глазами, весь затянутый в студенческий мундир, пригласил ее, простую деревенскую девушку, на танцы, которые происходили в доме у священника.

Отец его, известный в округе фельдшер, был человек просвещенный, и женитьбе их не препятствовал. Она родила ему пятерых детей, где-то росли уже внуки, слетавшиеся к ним на лето, чтобы пожить в саду, ночевать в шалаше под яблонями.

Располнела, огрузла когда-то застенчивая, крепко сбитая девушка, но все так же удивленно, словно бы не веря своему счастью (что-то нашел он в ней, неровне себе?), смотрела Федосья на старого, усохшего, но не утерявшего строгой выправки мужа, полная к нему участия и грубоватой нежности.

Покурив, Георгий Иванович сказал:

- А не заняться ли нам, Фенечка, с тобой делами? А то, глядишь, помру, как ты одна без меня распорядишься?

Федосья замахала на него руками, однако он так посмотрел на нее поверх очков, что она тут же примолкла и бросилась доставать чемоданы, как он и велел.

Занимались делами обстоятельно, не торопясь, Федосья сидела на чурбачке перед открытым чемоданом и, глядя снизу вверх, выслушивала его указания.

- Этот костюм ношен немного, пускай Василий заберет. Выпустишь, будет в самый раз.

- Васеньке, - кивнула Федосья, как бы затверживая то, что надо запомнить. - Материал-то, помнишь, вместе покупали, а костюм тебе шил Архип из Подруничей. Денег еще брать не хотел: детка, мол, в ученье у тебя, как же деньги брать? Помер, царство ему небесное, всю ниточку свою измотал. Все, бывало, говорю ему: куда ты, Архип, торопишься, шьешь быстро, нитку свою измотаешь, помрешь скоро…

- А мы, глядишь, не торопились и до сих пор тянем, - усмехнулся Георгий Иванович.- Ну, а это что? Картуз? Ну, теперь таких не носят, можно и на огород повесить, отменное будет пугало. Или отдай Пивикову, он ему для самодеятельности сгодится.

- Ладно уж, Пивикову твоему! - Старуха сердито спрятала картуз. - Который месяц лежишь, хоть бы разок зашел, бессовестный!

- Все же картуз отдай ему, пускай поминает старого директора. А это что за комбайн?

Георгий Иванович взял у жены мраморный чернильный прибор - подарок учителей, сообща купленный ему к шестидесятилетию и не поставленный на стол только потому, что точно такой же был ему подарен к пятидесятилетию.

- Башню эту, я думаю, ему же, Пивикову, отдашь, пускай в учительской поставит.

- Да куда же? Тут ведь написано!

- Вот и будет памятка от меня. Посмотрит и вспомнит, кто школу зачинал. Кое-что и мы, значит, сделали на ниве просвещения.

По улице проходил молодой человек - одет легко, не по-зимнему, под мышкой портфельчик. Старый учитель посмотрел в окно и поцокал языком.

- Эка важна птица! Кожанка, как у начальника. Видать, метит в район удрать.

- Это кто - Куцевалов? А чего ему здесь делать, там семья у него. Торопится А не подумает зайти сюда, почет тебе оказать.

- Бог с ним. Какие у него со мной дела-то…

Федосья вздохнула и положила перед мужем связку общих тетрадей, перевязанную тесемкой.

- А эту папочку кому же? - спросила она.

- Конспекты мои. Просил он их у меня, Куцевалов… Не знаю, дать их сейчас? В тот раз отказал я ему. Нет бы порыться в книжках, самому составить, все бы на готовенькое. ..

Он надел очки, развязал тесемку, снял верхнюю тетрадь, раскрыл ее и углубился в чтение. И что-то бормотал про себя, пока Федосья стирала пыль с других папок.

- Как, скажи, напишешь ты «по прежнему»? - спросил он вдруг Федосью. - Вместе? Ан, нет - через черточку. А у меня, видишь, вместе, как раньше писали. Нет, пожалуй, не отдам, а то еще будет учить ребят по старой орфографии.

- Куда же их?

Старик пожевал усы, размышляя.

- Отдай-ка их Маше, пускай к себе повезет. Ремонт они затеяли, под обои стены оклеить сгодятся.

Федосья развернула платок, извлекла коробку, в которой что-то звякнуло, и спрятала обратно.

- А ну-ка, давай! - Он раскрыл коробку, вынул оттуда трудовой орден и военные медали, потер их рукавом.- Положь на виду, с собой их возьму. Мое - оно со мной и уйдет. А то потаскают ребята их заместо игрушек.

Они долго сидели, перебирая альбомы, шкатулки, подарки, в немалом количестве полученные от учеников, учителей и различных организаций за долгую учительскую жизнь, вороша старые домашние вещи, аккуратно собранные в чемоданы и ящики еще несколько лет назад, после того как он вышел на пенсию и отошел от школьных дел, всецело уйдя в домашнее хозяйство, сад, огород и другие заботы, которыми раньше, но занятости, не мог и не хотел заниматься.

Старик приустал. Он откинулся на спинку кресла и выглянул в окно. С горки, начинавшейся у самого их двора, катались на санках ребятишки. Георгий Иванович постучал пальцем в стекло.

- Эй, за что же ты ее? - крикнул он, сердито вглядываясь в кучу малу под горкой. - Не слышит, сорвиголова!.. Эк его, эк!.. - горячился он, видя, как мальчишка, весь распахнутый, растерзанный, опрокинул девчонку головой вниз и норовил утопить в сугробе. - А ну-ка выдь, Федосья, задай ему, бандиту!

- Да сгинь они, окаянные! - Федосья открыла форточку. - Цыть, дурной, вот я тебе!..

Мальчишка вскочил, оглядываясь и не понимая, откуда кричат. Понял наконец, рассмеялся и тут же снова схватил девчонку. Но на этот раз девчонка оказалась проворней, на помощь ей подлетели подружки, они схватили мальчишку, перевернули вверх тормашками и затолкали в сугроб.

- Ну, это вот правильно, - рассмеялся Георгий Иванович и устало отвалился от окна.

А Федосья, чертыхаясь, сошла со стула и снова уселась на чурбачке.

После обеда Георгий Иванович подремал в кресле, проснулся и, удивляясь легкости, с которой дышалось ему, снова пристроился к окошку и смотрел, как торопятся куда-то парни и девушки, - кажется, в клуб, где сегодня танцы.

Редко кто из школы навещал Сторожева. Первое время после выхода на пенсию кое-кто, правда, захаживал - потолковать об учебных делах, порыться в литературе. Но постепенно отвыкли. В школе появились новые, приезжие учителя, вовсе не знавшие его - основателя школы и долголетнего директора.

Прошло уже больше трех лет, как болезнь сердца приковала его к дому. Старик часами просиживал у окна, следя за прохожими, то и дело справляясь о ком-то из них у Федосьи, потому что теперь она была лучше его осведомлена в деревенских делах.

Вот и сейчас, как обычно, он сидел у окна и как бы жил вместе с улицей, наслаждался светом, исходившим от снега, закуржавленными деревьями, курганом за озером, отливавшим ярким солнечным блеском. Глядя на этот курган, он часто сокрушался, что так и не осуществил заветной своей мечты - построить там школу, над самым озером. Школа до сих пор ютилась в двух старых избах, ребята учились в две смены, а начальные классы по два теснились в одной комнате. А ведь колхоз был богатый! При нескольких председателях поднимал он вопрос о строительстве школы, да все поважнее находились дела. Так и стоял тот курган укором его совести, укором его большой и вроде небесполезно прожитой жизни.

Смотрел учитель на курган, и старые угрызения шевелились в нем: помирать собрался, а не сделал задуманного, не докончил спора с нынешним председателем Князевым - бывшим учеником своим Толей, известным в районе человеком, о котором много говорили и даже писали в газетах. Человек хозяйственный, он закладывал в колхозе одну ферму за другой, построил сельпо, чайную и даже гостиницу, каких по селам нигде еще не было, но школьные дела обидно презрел: отобрал у школы овражек, заросший леском, и вырубил деревья на жерди под летние загоны для скота. Однако же и не отказывался выслушивать Сторожева.

- Мне бы ваши заботы, Георгий Иванович, - усмехался он и похлопывал учителя по плечу. - Не печальтесь, однако, все понимаю. Вот поставим колхоз и за школу возьмемся. Всему свой черед.

Но черед до школы так и не дошел. Сколько лет Сторожев на пенсии, а о новой школе ни звука, никто и не вспомнит.

А ведь что за место там, за озером! Словно бы сама природа подумала о школе: недалеко от деревни, чистое мелкое озеро, строй здесь лодочную станцию, разводи рыбу, высаживай фруктовый сад по склонам! Какой бы школьный городок раскинулся здесь - всем на удивление и на радость! Нет, не хватило сил усовестить ученика, не нашел учитель слов, чтобы передать ему свою мечту.

Вспоминались Георгию Ивановичу споры в отделе нар-образа, на собраниях сельсовета и колхозного правления, и, словно было все это недавно, он обидчиво поджимал губы, сосал мундштучок и чувствовал, как снова вскидывается сердце. Чего-то не усмотрел он в своем ученике, а ведь способный был паренек, цепкий на разум, быстрый на решения. Но, помнится, не хватало и тогда ему мягкости. Ребят легко подчинял себе, но мало с кем дружил. Хоть бы зашел когда к своему учителю! Вон и сейчас пропылила снегом председательская «Волга», промелькнула под окнами, унеслась в район, - привет тебе, Толя Князев, от старого твоего учителя!

- Федосья, а Федосья!

- Чего тебе, милый?

- Глянь-ка, у тебя глаза помоложе, это не Князева ли сынок?

- Он самый, Федька…

- То-то, я гляжу, отцова ухватка. Куда он торопится? Как думаешь?

- Знамо дело куда - в клуб, на танцы небось.

Старик разгладил усы и подмигнул жене.

- Вот что, Феня, выйди-ка на улочку, позови мне молодца. Разговор к нему.

- Какой еще разговор? Чего надумал?

- Есть разговор, раз прошу.

Федосья накинула на плечи платок и зашлепала на улицу. Старик видел, как они постояли на улице. Федя, пожав плечами, неохотно пошел за ней, пошел вперевалку, засунув руки в карманы.

- На танцы торопишься? - спросил Георгий Иванович, оглядывая подростка в свободном голубоватом пиджаке, из-под которого выступала редкая по деревне белая рубашка и узенький галстук. Старик насмешливо передернул усами: все как полагается! Брюки дудочкой, туфли шильями, прямо как из города.

- Вижу сам - торопишься, даже шубу не надел. В каком классе учишься?

Федя переминался с ноги на ногу, снисходительно улыбался, а старик назойливо осматривал его, примечая отцовские черты: такой же широкий, решительный лоб, такие же навыкате прозрачные глаза. На заносчивой губе уже пробивался пушок. Отец рано стал обнаруживать страсть ко всякому хозяйствованию, а этот, поди, норовит в пижоны, в городские тянется. Как только отслужит армейский срок, разве удержишь его в деревне?

- Придется тебе обождать, - сказал Георгий Иванович, чувствуя недрогнущую свою власть над учеником, наслаждаясь смущением и развязностью, которую старался напустить на себя паренек. - Дело, значит, есть, - строго добавил он, заметив кисловатое выражение на его лице. - И не к тебе, а к отцу.

Лицо у паренька оживилось, выказав одновременно и радость оттого, что не его, значит, распекать собираются неизвестно за что, и готовность выслужиться перед отцом, которого боялся.

- Ну-ка, Фенечка, дай-ка мне ту пачечку, с ленточкой. ..

Взяв стопку тонких ученических тетрадей, он развязал ее, выбрал оттуда две тетрадки.

- Теперь дай-ка мне руку, пройдем с тобой в сарай…

Вместе они, Федосья и Федя, одели Георгия Ивановича и, поддерживая, вывели из дома. Во дворе, ослепленный солнцем, старик прикрыл глаза, судорожно зевнул от изобилия морозного воздуха, постоял, пережидая, пока пройдет головокружение, потом неровной походкой медленно пошел к сараю.

В стылых сумерках сарая лежали в углу и на полках, прибитых к стене, инструменты, ящички, картины, свернутые в рулоны, столярные и слесарные поделки - много всяких памятных вещей, сделанных им самим, его учениками и собранных здесь после разных школьных и районных выставок.

- Вон видишь ту рамочку в бумаге? - показал старый учитель. - Достань-ка и стряхни с нее пыль.

Они постояли во дворе, пока Сторожев, раздувая усы и потирая прихваченные морозом руки, отдыхал.

- А теперь давай-ка пройдемся по саду…

Старуха пошла в избу, а они долго и неторопливо ходили мимо законопаченных ящиков с ульями, деревянной баньки, мимо деревьев с тяжелыми от снега ветвями. Цепко вглядывался Георгий Иванович в каждое дерево - всех их, высаженных собственными руками, знал он, как своих детей и учеников.

- Не пробовал моих яблочек? - спросил он Федю. - Летом приходи, с этой отведаешь. Привил я грушевую ветку к яблоне, замечательный вкус.

Федька молча, с принужденной обязательностью и застывшей скукой в глазах поддерживал старика, а тот приостанавливался, отдувался и все говорил, беседуя с деревьями :

- Старая ты, пора тебе на спил. Места много занимаешь, а толку чуть… А тебя пересадить бы надо; густо растешь, а яблочки худые… Ну, а ты еще поскрипишь…

И он оглаживал сломленную, стоявшую на подпорках, яблоню, стелившуюся ветвями по снегу.

Старик ступал своими разношенными валенками по сугробам, опирался на Федю и все толковал с деревьями: кому-то пенял, а кого и хвалил, словно проводил с учениками собрание. Федя услужливо смотрел на него своими прозрачными глазами, а сам думал: «Рехнулся старый, разболтались шарики, черт те что плетет!»

- Ну, пошли, а то замерз, поди, - сказал Георгий Иванович, пошел к избе, схватился за дверной косяк и оттолкнул Федю от себя. - А сейчас возьми рамочку, тетради да прихвати еще книжек и домой отнеси. Ну, иди с богом, а то я устал.

И уже из окна видел старик, как Федя, зажав под мышкой стопу с книжками и размахивая рамкой, бежал без оглядки по деревне. И не мог, конечно, видеть, как парень влетел в избу и, наскочив на мать, сбросил поклажу у порога.

- Ты что это притащил?

- Да вот Сторожев, учитель, дал. Я в клуб, а он в дом к себе призвал и дал вот. Не знаю, чего тут…

- Ну-ка, погодь чего это он вдруг? Неси обратно.

- Да нет, нельзя, больной он шибко.

- Чего это он вдруг раздобрился? ..

Все же, когда сын убежал, мать освободила рамку от бумаги, рассмотрела, покачала головой и вынесла в сени, а книги спрятала в чулан.

* * *

Ночью, впервые за долгое время, спокойно спал Георгий Иванович. Федосья посидела у изголовья, погладила мужнину руку, лежавшую на одеяле, потом полезла на печку и тут же заснула. А под утро проснулась, в окошке брезжил веселый рассвет, но сердце захолонуло: тихо в избе.

Муж лежал на животе, рука его свисала с кровати, пятерней упираясь в половицу, живая и напряженная, словно, сползая, он придерживал ею тело, чтобы не упасть. Федосья осторожно сошла с печки, повернула его на спину и перекрестила.

- Прости меня, Жоржинька. Как же это я проспала? - И заплакала.

* * *

На третий день после похорон Князев возвращался из города, где проходила районная партконференция. Узнал он о смерти Сторожева от женщины, которую подсадил в пути. Спросил, как похоронили и не надо ли чем помочь вдове. Но, подъезжая к правлению, успел о Сторожеве забыть.

А вечером, придя домой, увидел в сенях рамку. Постоял возле нее, силясь вспомнить, откуда бы ей взяться здесь, но так и не вспомнил.

- Это зачем? - спросил он.

- Федька от Сторожевых принес, - сказала жена. - Я вот в сарай вынесу. Старику блажь перед смертью пришла - картинку какую-то… - Жена схватила ее, чтобы вынести, но Князев отобрал и внес в избу…

Федя готовил уроки. Он обернулся и уставился на отца.

- Ну-ка, что здесь, прочти…

Князев подал сыну картину, и тот, запинаясь, прочел на другой стороне выведенную химическим карандашом, уже изрядно выцветшую надпись на грубом холсте:

- «Дорогом… Георг… новичу… Пейзаж… ученик- седьм… класса Толя Князев…»

Отец сел на стул, забрал у сына картину и, сощурившись, долго вглядывался в домик на размытом светлой зеленью бугре и кустарник, слабо отраженный в голубой заводи. Он отставил картину, провел кулаком по глазам, чувствуя, как горячей тяжестью наливаются затылок и шея, вытащил папиросу и закурил.

- Подкузьмил ты меня, Егор Иванович, подкузьмил,- сказал он, затягиваясь дымом.

- Еще книжечек каких-то прислал, - добавила жена. Она принесла из чулана связку, подала ему и отошла к печке, спрятав руки под фартук.

- На похороны ходили?

- Да ить народу-то было слава богу, а нам в аккурат дрова привезли, разгружать когда же…

- А ты?

Федя уставился на кончики своих туфель.

- М-да… - вздохнул Князев и махнул рукой.

Он перелистал книги, полистал тетради и сдвинул их в сторону. Потом встал, подошел к окну, задумчиво и долго смотрел на курган за озером, над которым вставала луна.

По небу торопливой чередой неслись низкие облака. Луна то скрывалась за ними, то снова вспыхивала, бросая отсветы на озерную снежную гладь. Казалось, это маяк из дальних пределов посылал сюда тревожные сигналы.

 

СЕСТРЫ

Шурка выбралась из-под одеяла, огляделась и замерла от испуга. Где же мать? Пошарила под одеялом - нет ее. Глянула вверх, на печку, - и отец куда-то исчез. В избе было сумрачно и тихо, лишь тускло горела лампа, свисавшая с потолка. С раскрашенной фотографии, висевшей на стене, смутно и незнакомо улыбалась Аня, старшая сестра. Значит, уехали все. Тихо встали, собрались и уехали, а ее оставили одну.

Шурка поревела немножко, потом сунула ноги в валенки и накинула ватник. Открыла дверь из сеней, а мороз словно того и дожидался - хвать Шурку, аж дыхание сперло и сердце сжалось в комочек. Зато совсем проснулись глаза. В сиреневом сумраке она увидела мохнатую от инея лошадку и Аню, сидевшую в низких санях, сестру свою родненькую, закутанную в белый пуховый платок и недвижную, как ледяная баба.

Из конуры, гремя цепью, кинулся к Шурке Полкан, лизнул ей голую коленку и радостно залаял. Навстречу шли мать и отец. Оттолкнула Шурка пса и припустилась к ним бегом.

- Сами сказали - возьмете, а не разбудили! Ом-ману-ли!.. - Она снова разревелась. - Без меня уехали!..

Отец хлопнул себя рукавицами по бокам и рассмеялся.

- Да кто уехал, дурочка? Видишь, сани стоят, тебя дожидаемся. Ой и спать же ты здорова! Сколь тебя будил, а ты все дуешь и дуешь в свои сопелки.

- Бри!

- Бот тебе и ври! Ты на печке со мной спала, а я тебя в кровать перенес - не слыхала?

Шурка рот раскрыла от удивления: неужто и вправду на печке спала?

- Не спала я с тобой на печке, все выдумываешь… Ы-ы-ы!

- Будет реветь! - прикрикнула мать и, повернув ее к избе, толкнула в спину. - Ничего с тобой не станется, коли не поедешь. Дом на кого же оставить?

- Обещали ведь! - Шурка тихо заскулила и е отчаянии ухватилась за отца: -Ом-манули!.. Ы-ы-ы!..

- Ладно, мать, возьмем ее. Бабку Лушу попрошу - пусть у нас посидит. Все одно бессонницей мучается, хоть приемник послушает. Я ей музыку заграничную поймаю.

Шурка продолжала скулить - так, на всякий случай, а про себя злорадствовала: не обманешь меня, не таковская!

- Детыпька, - окликнула ее Аня, шевельнувшись в санях- - Поди ко мне, поцелую тебя, а потом спать пойдешь. Ну куда тебе с нами в мороз такой?

- Да ну тебя!- огрызнулась Шурка.- Уезжаешь сама, а мне и проводить нельзя?

- Быстро одеваться! - приказал отец и шлепнул ее пониже спины.

Во дворе с визгом заскользила цепь по проволоке, но Шурка отмахнулась от Полкана и прыгнула в избу. Пес спрятался в конуру и подозрительно смотрел оттуда, чуя, что его оставляют одного.

Оделась Шурка - и вон из дома, чуть не сбила бабку Лушу.

- Чай не на пожар, - проворчала бабка. - Чего на людей кидаешься? Уезжает Анька-то, а она и рада, хохлатая…

Шурка обняла ее, чмокнула в лицо, выскочила на улицу и обмерла. Деревня была, какой и не видывала раньше, таинственная вся, чужая и пустынная - ни единой души в ней живой. Никогда еще в жизни Шурки не было такого, чтобы морозная ночь, и чтобы луна в дымке, и чтобы избы словно пряничные, в снежной глазури. Изо всех ребят на деревне она одна встала в такую спозарань. Расскажет завтра, так не поверят.

По случаю мороза отец был туго подпоясан полотенцем, а из-под бараньей папахи торчала белая бабья косынка. Шурка без смеха смотреть на него не могла - ну форменное пугало, хоть ставь на огород!

- Садись, - сказал отец.

Но Шурке в сани лезть не хотелось - страсть как надо ей побегать да послушать, как снег под ногами скрипит.

- Догоняй меня, дед! - крикнула она и колобком покатилась впереди.

- А и догоню! - прогудел отец и наддал вожжой.

Лошадь ожила вдруг, распушилась в большого седого ежа, сани взвизгнули и со звоном покатили по деревенской улице.

- Не догонишь меня, дед!

- А вот пятки тебе отчекрыжу!

Шурка скрипела валенками - скрип, скрип! - и все оглядывалась, все оглядывалась. А отец бежал сбоку от лошади, подпрыгивал, как чертик на веревочке, от усов и бороды его так и валил белый дым. Не мог он от дочки отстать, никак нельзя было отстать!

Мать хмуро следила за ними, потом махнула рукой и отвернулась к старшей дочери. Вгляделась в нее и всхлипнула. Аня вытащила из-под тулупа руку и погладила ее по голове.

- Устроюсь вот, приедешь ко мне…

- Не увидишь ты боле ненаглядную свою! - кричал отец. - Вволюшку поплачь!..

Лошадь нагнала Шурку и съехала на обочину. Отец обкрутил руку вожжой и натянул ее. Шурка влетела в сани, зарылась в мягкий Анин тулуп, надышалась теплом - и снова на волю. Под шубой хорошо, а так-то лучше! Она перекатилась на передок саней и выхватила вожжи у отца.

- А ну-ка теперь меня догони, Марафон! - крикнула она отцу, которого звала по-всякому: и дедом, и Марафоном - деревенской кличкой, приставшей к нему еще в молодости.

Шурка взмахнула вожжами и опрокинулась навзничь. И завертелась снежная кутерьма! Полетели навстречу телеграфные столбы, заплясали избы и овины, понеслись оцепенелые сады. Выскочил из-за пригорка пришкольный ветряк с мерцающим красным глазком, сани поднялись вверх и ухнули вниз, полетели так, что сердце остановилось, а тело сделалось легким-легким, вот-вот улетит.

Вскоре в снежной пыли исчезли и деревня, и пришкольный ветряк, и отец, бежавший за санями. Одна луна не отставала - бежала, обгоняя облака, и освещала дорогу. Шурка оглянулась на Аню, бледную сейчас и красивую, как никогда, на мать, припавшую к ее ногам, и вдруг подумала: а ведь уезжает сестра не в гости к кому-то, а навсегда, навсегда! Как же Шурка-то одна будет, без нее?

Когда Шурке тоскливо бывало, любила она петь. Затянет, и сразу легче становится. Вот и сейчас - оглядела она поля, дорогу, луну с облаками, словно прощалась с ними, и заголосила тихонько:

Когда меня московский поезд Уносит в дальние места, Хлеба мне кланяются в пояс. Мерцает ранняя звезда…

Под скрежет саней можно бы, конечно, затянуть и погромче, все равно не услышат, однако мать торкнула ее в спину:

- Ишь, певица, распелась! Отец-то, гляди, отстал, а она чешет!

Марафон долго догонял, медленно вырастая из морозного тумана, наконец прыгнул в сани и подвалился к Шурке.

- Будет с тебя! - сказал он, забирая у нее вожжи.

Лошадь побежала тише. У хутора Вырикова, спрятанного в соснах, совсем замедлилась. Навстречу им вышел человек - черный, угловатый, вышел и остановился.

- Кто бы это? - испугалась мать.

- Васька-разбойник, кто же еще! - сказал Марафон.

Подъехали ближе, вгляделись - действительно Васька.

В черной короткой тужурке и сапогах, одет не по морозу. Аня выпростала обе руки из-под шубы, потянулась к нему:

- Садись ко мне.

- Ладно уж, сиди там!

Вася пожал Марафону варежку, забрал у него вожжи, свистнул и побежал рядом, раскатисто скрипя сапогами. На Аню даже не глянул.

- И охота была с печки слезать, елки-мочалки!- удивился Марафон. - Без тебя не спровадим, что ли?

- А у меня дело на станции есть.

- Вот оно что! Ну ладно, вместе веселее будет.

Вася успевал на ходу прихлопывать задниками сапог, длинно сплевывал в снег и поигрывал вожжами над дымящимся крупом коня.

- Вась, а ну подь ко мне! - властно сказала Аня.

- Чего? - мрачно буркнул он, придерживая коня.

- А то вот! - Аня притянула его к себе, насильно опустила уши на шапке, и Шурка заметила даже, как Вася покраснел от смущения.

Конечно, никакого дела у него на станции - знал, что Аня уезжает, вот и караулил. Аня усадила его рядом с собой, укрыла краем шубы.

- О человеке, значит, заботится, - пояснил отец, скосив на них глаза.

- Молчал бы уж, старый, - одернула мать.

- А что? Больше-то не придется…

Шурка шлепнула отца по спине.

- Молчал бы уж, дед, - сказала она.

- Вот елки-мочалки, слова сказать не дадут. Ты не слушай меня, Вася, а знай себе грейся. Последний час твой, можно сказать…

- И не стыдно вам, батя, насмехаться? - с укором сказала Аня.

- И не стыдно? - подхватила Шурка и, отобрав у отца вожжи, сильно тряхнула ими.

Сани дернулись, все сразу примолкли.

Навстречу понеслись ложбины, черные, как омуты, замелькали белые стога - не стога, а шлемы витязей, пролетели рогатые кустарники над речкой, что невидимо текла подо льдом. Как смерч, пронеслись грузовики, и за ними долго еще в воздухе завивалась шлейфом бурая пыль.

- Дед, что это? - спросила Шурка.

- Халтура, вот что, дочка! Подкормку на поля везут, а сеют по дороге, нечистая сила!.. Нет бы укрыть догадаться!

- Жди от них! Догадаются! - сказала Шурка и прихлопнула вожжами. - Н-но, нечистая сила!

Шурка цепко следила за дорогой, но это не мешало ей, выставив из-под платка ухо, подслушивать, о чем шепчутся Аня и Вася. Беда только - плохо слышно, потому что под полозьями будто гремел оркестр, и музыканты, задыхаясь, дудели в трубы и флейты, били в барабаны и бубны.

Вася, милень-кай ты мой, До свиданья, дорогой… -

напевала Шурка, выдумывая слова, и жалела, сильно жалела Аню, которой, наверно, ой как тяжко расставаться с милым своим Васей.

Когда Шурка вырастет, она тоже уедет, и дед не станет ее ругать, как Аню, потому что он любит ее больше старшей дочери, а за что - непонятно. Шурка - маленькая, шустрая, как обезьянка, и драчливая, как мальчишка. Над Аней он всегда смеялся. А ведь она и умная, и красивая, и цену себе знает. И понимает в жизни курс, как сама говорит.

Шурка оглянулась на родителей. До того показались они старенькими, что сами по себе заморгали глаза и под носом появилась сырость. Особенно деда жалко - маленький такой, глазки слезятся, с бровей свисает иней, а усы как. сосульки. «С кем же они останутся?» -думала она. Дед хорохорится, а ведь седьмой десяток пошел. Мать на вид здоровая, крупная, а тоже - подоит корову и сидит, будто воз дров переколола. На огороде повозится - вовсе разогнуться не может. Ой, беда с ними, беда!

- Дед, что это горит там? - спросила Шурка.

Далеко в стороне, прямо на снегу, словно бы росли огненные кусты - они шевелились и переползали с места на место, а вокруг стояли машины и суетились люди.

- Нефть горит, - спокойно сказал Марафон. - Давеча, слыхал я, труба у них где-то лопнула, ну, а теперь, сказать, кто-то огоньку и уронил. Порядочки!..

Давно уже не видно ночного пожара, а Шурка все вертится, все оглядывается: все-то ей запомнить нужно, чтобы завтра ребятам рассказать. Никто, поди, из них не видел нефтепровод, а она одну только ночь не поспала - сколько всего навидалась!

Когда проезжали Тарасовку, мимо, опережая сани, проскочил по снегу черный зверь.

- Ах ты подлец ты эдакий! - ругнулся Марафон. - С цепи сорвался!

Шурка привстала на санях и вскрикнула от радости:

- Полкан! Полкаша!..

Полкан лег на снег и завилял хвостом.

- Сейчас мы с ним поздоровкаемся. - Марафон вытянул кнут из сена и спрятал его за спиной. - Будет знать, как покидать свой пост!

Но как только сани приблизились, Полкан умчался вперед.

- Чует, быть ему битым. А чего прибежал, спрашивается?

- Вы бы кнут свой спрятали и не стращали пса, - строго сказала Аня.

Марафон спрятал кнут, и тогда Полкан, все понимая, побежал навстречу, вскочил в сани и пошел лазить по шубам. Аня гладила его, пес мотал головой и лизал ей варежки. Марафон, однако, молча проследил за ним недобрыми глазами, внезапно сгреб его в охапку и вышвырнул из саней:

- Не мешай им, не твое это собачье дело…

- Чешет языком, что помелом! - сказала мать.

Шурка махнула на него рукой: мол, что с него взять!

- Что помелом! - подтвердила она, осуждая отца.

- Такой уж родитель дал, не сам покупал.

- Что родитель твой покойный, что ты - одна скверна у вас на языке. Дочь уезжает, а он балаболит. Придержал бы язык, на привязи!

- Молчу, привязал! - Отец придвинулся к Шурке. - Давай-ка мы с тобой, дочка, вместе лошадку поводим, чем баб слушать.

… Станция встретила их полным безлюдьем - одни лишь кони да еще собаки на возках. Люди, понаехавшие к раннему поезду, набились в темной станционной комнате. В уголочке сгрудились ремесленники. Девочки спали, укрывши лица короткими воротниками шинелей, мальчики играли в «жучка» - били в ладонь изо всех сил, с треском и хохотом. И только один из них, подсев к окошку, в темноте читал книжку.

Возле кассы молчаливо стояла очередь. Кое-кто нетерпеливо стучал в окошечко пальцем, но касса безмолвствовала, и кассир, верно, спал еще.

- Билет не потеряла? - забеспокоилась мать.

Аня развязала платок, взбила тяжелые волосы, упавшие на воротник тулупа, не торопясь расстегнула кофту и вытащила билет.

- Упрячь его, доченька, поглубже.

Аня усмехнулась и повела глазами на Васю. Вася смущенно отвернулся.

- Куда уж глубже! Билет скоро показывать.

- А дело было такое, - подхватил Марафон, доставая кисет. - Ехали две бабы с города, одна другой и отдала билет на сохранение, а сама вышла на станцию, в буфете купить кой-что. Платок-то, где у ей деньги, развязала, глядь- а билета нет. Забыла, значит, что отдала товарке. Ищет-поищет, а тут и поезд уехал - прощай, елки-мочалки! Что делать? Так и пошла пешком домой, цельный месяц шла до деревни.

Говорил он, словно бы ни к. кому не обращаясь, а вокруг между тем собирались люди. Даже ремесленники побросали игру и подались к взрослым.

- Сейчас пойдет трепотня, - сказала Аня и увела Васю к круглой, глянцевитой печке, возле которой спали девочки.

Многие Марафона знали, подходили и здоровались.

- Ты чего заливаешь?

- Закурить есть?

- Нет, ты послухай, что с нашей учителкой было, - продолжал Марафон, подавая кисет. - Шли они с подружкой до деревни и только, значит, Еланин овражек прошли, мимо лесочка идут, а тут выскакивает Митька-дурачок из Дербеневки, палку в руках держит. «Садись, говорит, подвезу!». «Да мы, Митенька, пешочком дойдем, недалечко нам тут». А он на них палкой. Ну, уселись они сзади на палку, погудел он и поехали! Провез их десять шагов. «Слезай, говорит, приехали! С тебя, говорит, рубль, ты в кабине сидела, а с тебя полтинник - в кузове тряслась…» Вот какая, значит, история, елки-мочалки.

- Ты что на Митьку брешешь? - удивился кто-то, видимо из дербеневских. - Он же почтарем работает…

- Мне что Митька, что Витька, только врать не мешай, - сказал Марафон, ничуть не смутившись. - Ты вот послушай такую байку…

Шурка бегала то к Ане с Васей, которые о чем-то шептались, то к отцу. Интересно, конечно, послушать, что это заливает там отец, но еще интереснее узнать, о чем говорят Аня с Васей в последний-то раз. Может, она уговаривает, чтобы он уехал вместе с ней? Или Вася просит ее остаться и никуда не уезжать? Вася-то не мог с ней уехать, - мать, двое братьев у него. Отца их прошлый год на высоковольтке убило, один Вася теперь кормилец у них. Ну и Аня ни за что не останется. Бывало, когда она работала на станции в буфете и жила в поселке на квартире, Шурка вместе с отцом приезжали к ней за продуктами. Оставит она Шурку заместо себя в буфете, а сама пойдет поезд встречать, ходит, на пассажиров смотрит - кто с курортов, кто на курорты. Видно, тогда-то и решилась повернуть свою жизнь. И о чем это они с Васей шепчутся?

В зале зажглась наконец лампочка, и окна, в которые брезжил серый рассвет, почернели. Люди стали подниматься, протирать глаза, собирать и связывать вещи. Мальчик, читавший книжку, спрятал ее и давай будить девчонок. А те смотрят вокруг ошалело, щеки пылают от сна, никак невдомек им, что надо вставать. За окошечком кассы послышался шорох. Народ, толкаясь, начал тесниться, и очередь, стоявшая вдоль стены, сразу сбилась в кучу.

До прихода поезда оставалось еще время, но Шурка выскочила на платформу, чтобы первой встретить поезд, бегала туда и сюда, вглядывалась в туманную темень, едва различая в ней зеленоватый огонек семафора.

Бесшумно, будто на цыпочках, подошел поезд. Так тихо подъехал, что Шурка вздрогнула, когда он проскрипел на мерзлых рельсах и остановился. На подножках стояли хмурые и сонные проводники с фонарями в руках, с неприязнью смотрели на бежавших к. вагонам людей и, казалось, готовы были биться насмерть, чтобы никого не впустить. Отъезжающие бегали от вагона к вагону, цеплялись за поручни и напролом лезли в тамбуры, сметая проводников.

Обвешанный чемоданами, Вася исподлобья смотрел на всю эту суету. Он пока еще не лез вперед. Мать караулила тюк. Крутился один Марафон. Его баранья папаха мелькала то здесь, то там, ныряла в толпу и снова выныривала, все ближе и ближе прибиваясь к вагону. И появилась на переходном мостике между вагонами.

- Сюда, Вася! - крикнул он. - Дай им рекорду, елки-мочалки!

Вася давно дожидался своей очереди и теперь неспешно двинулся в толпу, как бульдозер, разбрасывая всех, кто стоял на пути. Шурка с восторгом оглянулась на Аню - вот он Вася наш какой! Недаром первый физкультурник в деревне. Аня улыбнулась уголками губ, одобрительно кивнула. Вася пробился к самой подножке, передал Марафону один чемодан и другой и сам легко взобрался на площадку. Вместе с Марафоном они исчезли в вагоне.

Шурка так. и плясала от нетерпения.

- Не гомонись, - сказала Аня, удерживая сестренку спокойными руками.

Удивительно, как в этой толкотне она сохраняла полнейшую невозмутимость, будто не ей было ехать, а кому-то другому, будто никакого сомнения быть не могло, что поезд не уйдет, пока она не сядет. И такая она была всегда - спокойная, уверенная и наперед умеющая все рассчитать.

Разве другая так бы решилась уехать? А она положила сделать так, и вот уезжает! Шурка посмотрела на нее и сразу успокоилась.

На платформе остались одни провожающие. Аня неторопливо прощалась. То одному кивнет, то другому, потому что много у нее было здесь знакомых, еще с той поры, когда работала на станции буфетчицей. Мать припала к ней и долго не могла оторваться. Шурка протиснулась между ними, бросилась сестре на шею и разревелась в голос. Аня целовала ее мокрые щеки.

- Смотри слушайся маманьку и папаньку. Одна ты теперь у них остаешься. Устроюсь, приедешь ко мне, я тебя по городу повожу, все тебе покажу…

- Ну, дочь, залазь, - вмешался отец. - Поезд ждать не будет. Давай почеломкаемся, что ли!

У отца задергалась щека, один ус встопорщился, он смахнул с него каплю оттаявшего инея и приложился к Аниной щеке, крякнул и тут же отошел.

Вася, стоя на ступеньках вагона, подал ей руку и втянул в тамбур. Потом Аня показалась в окне. Вася стоял, наверно, где-то за ее спиной, а может, пробирался к выходу. Поезд бесшумно тронулся, набирая скорость, шел все быстрее и быстрее, а Вася все не показывался. Может, решил ехать вместе с Аней? Может, надумал в последнюю минуту?

- Сейчас выскочит, - сказал Марафон.

И верно: от вагона отделилась черная фигурка и покатилась вперед, постепенно отставая от поезда. К станции Вася подошел молчаливый и озабоченный. И никому не смотрел в глаза.

- Ну, как? Место у нее есть? - спросила мать.

Вася махнул рукой: чего уж там!..

- Не приставай ты к нему, смилуйся, - попросил Марафон. - Видишь, переживает. Ты, мать, с Шуркой посиди здесь, погрейтесь у печки, а я погляжу. Может, подбросить кого…

Он запахнулся, туго затянул полотенце на полушубке и побежал на площадь. Вскоре он вернулся, неся чемодан в парусиновом чехле. За ним шла девушка в короткой шубке, валенках и шапке-ушанке.

- Вот и попутчица нам, - сказал он, ставя чемодан на скамейку. - Одну, значит, спровадили, а другую встречаем. .. Вы тут, барышня, побалакайте с моими, а мы с Васей коня посмотрим и к. куму сбегаем.

Шурка во все глаза уставилась на незнакомку. Она подошла к ней вплотную и коснулась рукава шубки. Из-под ушанки доверчиво смотрели на Шурку черные живые глаза, на ресничках, как слезинки, блестели капельки воды.

- Шура. А тебя как?

- Ой! - смутилась Шурка. - И меня так. же. Небось врете.

- А может, ты врешь? - Девушка большим пальцем расплющила ей нос. - Может, ты не Шурка, а Матрешка?

Шурка вмиг освоилась с новой знакомой, прижалась к ней, облапила шубку - диво, а не шубка, серенький мех наружу, живой и теплый, как у котенка, - и все искала, искала, где же это на шубке застежки? Девушка обняла Шурку, обдав нездешним запахом - тонким, нежным.

Марафон и Вася где-то изрядно задержались и пришли навеселе. Вася смотрел поживее, словно освободился от томившего его груза. Марафон похлопал жену по плечу. Та сидела зацепенев, с выражением скорбным и отсутствующим.

- Хватит, мать, убиваться. Еще вон Шурка с нами, не скучно будет. Одну невесту спровадили, другая растет. Подождешь, Вася, Шурку, а? Ты не смотри - мозглявая, еще росту наберет…

- Ехать нам не пора ли? - напомнила жена.

- Едем, едем! - кивнул Марафон и подхватил чемодан в парусиновом чехле.

Расселись в санях. Шурка сбросила с передка Полкана. Он шмякнулся в снег, отряхнулся безо всякого неудовольствия - привык к человеческой неблагодарности: исправно караулил коня и сани, а его же и вышвыривают!

Марафон укутал девушке тулупом ноги.

- Больно шубка ваша коротка, барышня. Садись, Вася, рядышком. Ай не хочешь? Ну, как знаешь! Тогда я с ней рядом посижу. - И, запахнувшись, бочком кинулся в сани. - Трогай, Шурок!

Шурка дернула вожжи. Под полозьями заиграли музыканты, пробуя свои флейты и трубы, прилаживаясь друг к другу. Сперва нестройно, без согласия, а потом приноровились и задышали заодно. И пошла крутить карусель…

Заплясали избы, запрыгали водокачка с пожарной вышкой, завертелась снежная кутерьма.

Марафон раскурил цигарку и повернулся к. девушке. Из-под усов и бороды валил дым и сыпались искры.

- Будет у меня к вам, барышня, один разговор, - начал он.- Пока бежит лошадка, а рядом пылит наш Вася,- вы за него не беспокойтесь, любую лошадку угоняет! - разъясните вы мне, почему, значит, одни из деревни текут, а другие обратным манером едут в деревню?

Девушка отмахнула прядку волос.

- Не знаю даже, что и сказать вам на это, - смутилась она. - Причины бывают разные, наверно…

- Разные, конечно, - согласился Марафон. - А вот вы, к примеру, зачем едете в нашу таракань? По собственной воле или по приказу?

- О! - обрадовалась девушка. - Я вам еще на станции сказала - животновод я. Что же мне с коровами в городе делать?

- Конечно, в городе коров не держат. Это мы, хотя и необразованные, а все же понимаем. Животноводы в городе вроде бы ни к чему. Ну, а если разобраться, и в городе место нетрудно найти - мало ли там канцелярий всяких? На каждый хвост свой писарь имеется. Нет, вы толком-то разъясните, за что вас так-то наказали?

- Кто же меня наказал? - растерялась девушка. - У меня дед в деревне жил когда-то, так что и я, можно сказать, почти деревенская.

Марафон прищурил один глаз.

- Я, конечно, человек не шибко ученый, но кое-что и понимаю. Оно, понятное дело, не всякий помнит, откуда прародитель наш пришел, только, если рассудить, вся Россия из деревни вышла. А вы вот о себе так ничего и не сказали. Нет уж, девушка, раз к нам едете, значит, обстоятельства у вас такие получились…

- Да будет тебе приставать, - сказала жена. - Хватил уж где-то, не остановится.

- Выпил, это верно. От тебя не укроешься.

Шурке этот разговор показался важным, и она с неодобрением посмотрела на мать.

- Правда, от тебя не укроешься, - поддержала она отца.

- Ну, однако же, нашей беседе не мешай, - строго сказал Марафон. - Вот и ей, гляди, - он кивнул на Шурку, - интересно. Да и Васе, может, важно знать… Эй, Василь Трофимыч, будет бензину расходовать, садись к нам - может, девушке поговорить с тобой хочется!

Вася приотстал. Он бежал какое-то время рядом, потом прыгнул бочком в сани. Взял у Марафона кисет и стал скручивать цигарку. Скручивал долго и старательно, щурил глаз и усмехался, слушая Марафона.

- Вы меня извиняйте, барышня, за то, что я, конечно, выпил маленько, - продолжал Марафон. - Очень уважаю я вас, поскольку вы, сказать, у Ивана Акимыча в совхозе служить будете, а он крепкий мужик, кого зря к себе не возьмет. Так что мое вам полное будет почтение. Барышня вы культурная, с образованием, отец-мать у вас, квартирка с газом, так ведь? Дед ваш из деревенских, это понятно, ну, а вам вот, вам вот чего в городе не сидится? Очень важно мне знать это, девушка.

- Да отстань ты от нее, богом прошу,- опять вмешалась мать.

- Не нравится ей наш разговор, - огорченно сказал Марафон. - А почему не нравится? Потому что ей, старой, урок…

Шурка покосилась на мать и сердито свела брови.

- Почему же это вас так интересует? - тихо и уже с любопытством спросила большая Шура, переводя глаза с Марафона на его жену и догадываясь, что между ними идет какой-то давнишний спор.

- А потому, значит, что вы приехали, а моя вон дура уехала, старуху мать не пожалела, а мать-то… Тьфу, не стану я тут мать винить, не в ей тут дело. Вот и уехала, а за каким счастьем, спрашивается? Вон Вася, милый человек, руки золотые, так ведь и ему в душу плюнула! И нет бы в деревне, сказать, ей плохо жилось. Электричество, радио, пожалуйте… Так ей и это нипочем, красивой жизни захотела, елки-мочалки! Вы извиняйте, конечно, за грубое слово, это у меня присказка такая. Эх ты, Вася-Василек, голову не вешай!.. - Он хлопнул Васю по плечу и запел вдруг совсем что-то несуразное, запел и сразу осекся. - Нету у меня голосу… Вот и Шурка у меня большая охотница до музыки, а голосишко хрипатый, вроде как у меня. Корове бодучей бог рог не дает, а нам вот с Шуркой иной раз так спеть охота! А нету, значит, данных никаких. Верно я говорю? - спросил он у дочки.

- Верно, - согласилась Шурка и покраснела. - Только я, когда мне петь охота, все равно пою.

Даже Вася не удержался и хохотнул, и теперь с широкого, губастого лица его, словно оттаявшего после мороза, не сходила плутоватая улыбка. Шурка перехватила его взгляд, бросила девушке вожжи: «На, погоняй!» - и бухнулась к нему на колени. Бухнулась и завертелась, устраиваясь как в кресле, а он - вот дело-то какое - отвел цигарку в сторону и огромной, с лопату, ладонью своей погладил ее по пунцовой щеке.

- Эх, Вася, душа моя! - сказал Марафон и полез к нему целоваться, а жена, поджав губы, застыла с выражением крайнего и снисходительного терпения - видно, привыкла, притерпелась и давно уже махнула на мужа рукой.

Большая Шура с неуверенной лихостью новичка правила конем, вся поглощенная важным делом, и пугливо оглядывалась по сторонам. Солнце еще пряталось за горизонтом, а небо полыхало, переливалось огнями, бушевало над лесом, металось в камышовых зарослях, впаянных в лед реки. Сани нырнули вниз, покатились с пологой горы, самоходом взмыли вверх, и сразу полыхнуло в глаза малиновое солнце. Показался ветряк при школе, а там и открылась родная деревня. Она уже проснулась. От каждой избы поднимались в небо медленные столбы дыма. Из подворотен вылетали заспанные псы, вскачь неслись за Полканом, оглашая утро яростным лаем.

У самых ворот с ведром ждала их бабка Лукерья. Она поставила ведро в снег и козырьком приставила ладошку, потому что от солнца рябило в старых глазах. Марафон перехватил у девушки вожжи и придержал коня.

- Принимай, бабка, гостей! Новую дочку себе привез. - И, повернувшись к Шуре, сказал: - Прежде попьешь у нас чайку, отдохнешь, а потом Вася тебя отвезет. С полным ведром - к счастью, говорят. Так-то вот, елки-мочалки…

 

НАТАША

Филька снял с себя сапоги еще во дворе, приподнял щеколду и тихо прошел в избу, стараясь не скрипеть половицами. Время было позднее - второй час ночи, но мать еще не спала.

- Явился, полуношник! Ты тут маешься, дулу изводишь, а он шляется где зря. Говорил с бригадир м-то?

Филька не ответил, взял со стола кусок творожного пирога и полез на печь. Она проводила его осуждающим взглядом, повернулась к мужу, спавшему рядом, и сердито толкнула его:

- А ты что себе думаешь? Слышь, Герасим?..

Муж закряхтел, поворачиваясь.

- Спи ты. Ночь, гляди, - проворчал он.

- Успеешь выспаться. Я об нем одна должна думать? Ты что, не родитель ему?

Она встала, села на кровати, опустив ноги на пол.

- Из Сосновки послали ребят в город учиться на полный кошт, а ты, значит, хуже других? Иль отец твой в чинах больших и денег не знает куда девать? И за что меня бог наказал, какою радостью наградил за горькую жизнь мою?

Филька жевал пирог, чувствуя бессильную жалость к матери, но и не слушал ее, потому что знал все наперед, что она скажет, не в первый раз уже. Мать долго не унималась: всхлипывала, сморкалась в платок, поминала старшего сына, мальчишкой подорвавшегося на немецкой мине, наставляла мужа и корила беспутного Фильку, которого не мытьем, так катаньем положила себе вывести в люди.

Герасим безмятежно храпел, однако жена невзначай толкала его, чтобы слушал. Он кряхтел, огрызался:

- Выключи свое радио-то, - и снова засыпал.

Филька дожевал пирог, вздохнул, сожалея, что не взял куска побольше, а слезать не хотелось, чтобы лишний раз не тревожить мать, и так конца не видать ее причитаниям. Растянувшись наперекос, чтобы ноги не свешивались с печки, он натянул на голову тулуп и сладко поежился под ним, вспомнив бригадирову дочку Наташу, смешной ее белый передничек, косички с бантиками, и уже не мог отвязаться от смутных и сладких видений.

И чего в ней такого, сам не понимал. Худенькая, ершистая, на язык озорная, - только где бы ни был, всюду была она с ним, по пятам ходила и в душу смотрела, преданно и укоризненно. Вот и сейчас мелькала перед ним, прыгала в глазах, вертелась и никак не давала заснуть.

Мать сошла с постели, напилась воды, подоткнула тулуп, свисавший с печки.

- Поговорил бы завтра, а? - ласково попросила она.

- Ладно, - буркнул Филька, подобрал ноги, стараясь не растерять видения, колобродившие в его уже сонной голове. - Поговорю я с Наташкой. Она, может, того. .. скажет отцу.

- Вот и ладно, сынок.

Мать тут же примолкла и на цыпочках пошла к постели, уселась на нее, длинно зевнула, перекрестила рот и толкнула храпевшего Герасима.

- Господи, помоги ты ему в разум войти, дураку моему. ..

На следующий день Филька вернулся с фермы до обеда. Он надел чистый пиджак, натянул хромовые сапоги, смазал маслом вихор на макушке и пошел к школе. Он стоял напротив калитки, подпирая спиной телеграфный столб, курил и небрежным взглядом провожал девчонок, выходивших из школы.

- Здравствуй, Филечка. Кого поджидаешь?

- Проводи меня, Филя, а?

Старшеклассницы хихикали, стреляя в него глазами, а девочки помладше показывали язык. Но Филька был невозмутим. Завидев Наташу, он пропустил ее вперед и пошел за ней, огромный, широкий в плечах и сутулый, исподлобья глядя ей в затылок. Она замедлила шаги и откинула голову, будто идет себе не торопясь, ни до кого ей дела нет. Но от Филькиного взгляда не ускользнуло, как покраснели под косичками маленькие уши и напряженной стала спина. «Рада», - подумал он, перекатывая папиросу в зубах и ускоряя шаги. Однако Наташа свернула В сторону и скрылась в дверях сельсовета.

Скосив глаза на часики, Филька взошел на крыльцо и присел на перила. Побалтывая сапогами, он терпеливо ждал, курил и звучно сплевывал на середину улицы.

- Ты чего это расплевался здесь? - Наташа вышла и насмешливо уставилась на него. - Другого места не нашел?

Филька щелчком отшвырнул недокуренную папиросу и неторопливо слез с перил.

- Мне книжку поменять нужно…

- Закрыто. Не видишь, что написано? А книжка-то где?

- Дома осталася, - ухмыльнулся Филька.

- «Осталася»!-передразнила она. - А сам три месяца держишь.

- Мне всего десять страничек дочитать. ..

- По складам читаешь, что ли?

Они сошли с крыльца и шли теперь, не таясь и не смущаясь друг друга, меся осеннюю грязь и не обращая на это внимания, и долго препирались насчет книжки, не сданной в библиотеку, благо можно ни о чем другом не говорить. А когда разговор выдохся и наступило неловкое молчание, Филька вспомнил про семечки, выгреб из кармана полную горсть и насильно сунул ей в белый передник, задержавшись пятерней в тесном кармашке.

- Не люблю я их, - сказала она, осторожно и как бы между прочим вытаскивая его руку из кармашка.

- Щелкай! - грубо сказал он, покраснев, и бросил себе в рот несколько семечек.

Теперь они шли, усердно лузгая семечки и радостно молчали, потому что семечки вполне заменяют разговор. На всякий случай, зажав портфель под мышкой, Наташа делала вид, что идут они как бы не вместе, а случайно сопутствуют. Однако приятно было знать, что Филька рядом, что дойдут они вон до того вяза и еще дальше пойдут, и до самого ее дома будут идти вместе. И оттого, что не хотелось так вот сразу прийти и расстаться, она поневоле замедляла шаги.

- Ты чего в клуб вчера не пришла? - спросил он.

- Некогда, вот и не ходила. Уроки за меня ты, что ли, сделаешь?

- А мне что! Могу и сделать…

- Ой, умру! За что же тебя вытурили?

- Сам ушел. Мать старая, батька хворый. Работать кому-то надо?

- Велика работа - из коровника навоз вывозить. ..

Филька сразу приотстал от нее, лицо его стало скучным. Тоска прямо - едят его все, кому не лень: мамаша, папаша, школьные учителя, а тут еще и эта. ..

У самой калитки Наташиного двора он, однако, нагнал ее, ухватился за планку ограды, помутузил носками грязь, покраснел и не своим, чужим каким-то голосом сказал, не глядя ей в глаза:

- Ты вот что… ты бате своему скажи… того… пусть меня от колхоза отчислит учиться, а? Как ребят из Сосновки…

Наташа повернулась к нему и вскользь оглядела его ушастое, красивое мальчишеское лицо, с глазами, как у взрослого парня, сонными и нахальными.

- С чего это ты вдруг? - удивилась она. - Сам из школы ушел, а тут проспался…

- То школа, а то техникум - разница. Поучусь на животновода или еще на кого, а там снова вернусь. А?

- Бе! - Наташа без стеснения, в упор глядела на него. - А я-то здесь при чем? Почему меня об этом просишь?

- Ну, замолвила бы словечко. Убудет с тебя, что ли?

- Ой, а я-то думала - чего провожать увязался? - рассмеялась она и вдруг перед самым носом грохнула калиткой, влетела на крылечко и шумно захлопнула дверь. - Бессовестный!

Филька бестолково постоял, вытащил папироску, сунул ее табаком в рот, сплюнул и пошел обратно, чувствуя, что гора свалилась с плеч. Он со злорадством предвкушал теперь, как врежет матери словечко, только начнет она приставать к нему с разговорами о ребятах из Сосновки. «Я те покажу сосновских! - Он скрипел зубами и плевался дымом. - Тихо скажу, утрешься!» Однако, завидев мать возле избы, судачившую с соседкой, круто повернул обратно и пошел слоняться по деревне.

Вечером Филька пришел в клуб, где плясали под гармонь. Он потолкался среди танцующих, пристроился к доминошникам, стучавшим костяшками об стол, так что стены тряслись, сыграл партию и отвалился - неинтересно. У рыжего Петьки взял гармонь, попробовал подобрать венгерочку и бросил - получалось плохо. Постоял без толку, мешая танцующим, и вдруг схватил толстую Нюрку, покрутился с нею два круга и сразу же оставил, увидев Наташу в дверях.

Расталкивая танцующих, он раскатился к ней и остановился, опустив голову.

- Что хотел сказать?

- Здравствуй.

- Ну, здравствуй. И все?

- Может, станцуем?

Наташа фыркнула ему прямо в лицо, метнулась в сторону и, схватив Нюрку, закружилась с ней в вальсе. Он тупо проследил за ней глазами и полез за папироской.

После вальса он снова подошел к Наташе, смотрел куда-то мимо, сводил брови, шевелил ушами и молчал. Молчал, но все же не отходил, слушая, как она болтает с Нюркой.

- Ой, Наташа, а Филька хочет сказать тебе что-то…

- Да неужто? Не может быть!

- Ей-богу, хочет сказать что-то.

- Правда? Ой, как интересно!

- Это он тебя на танец хочет пригласить, - догадалась Нюрка, - только стесняется…

- Очень кавалер разговорчивый.

- Может, со мной станцуешь? - спросила Нюрка.

Филька скользнул по ней равнодушным взглядом.

- Чего стоишь, как столб? - Она толкнула его.

- Место не купленное. Стою, где хочу.

- Вот и поговорили, - рассмеялись девушки и отвернулись. - Поищем, которые поразговорчивей.

Заиграли русского. Филька вздрогнул, стиснул Наташин локоть и стал тянуть ее в круг. Наташа упиралась, но подружки не пустили обратно.

- Ой, не хочу я, отстань, пожалуйста, - шептала она, но Филька уже вытянул ее на середину.

И тогда она - делать нечего, - притоптывая резиновыми сапожками, нехотя пошла по кругу, обмахиваясь платочком. Филька тоже, как бы нехотя, пошел за ней, обводя всех сонными глазами и с ленцой приволакивая по полу носками сапогов.

Гармонь заиграла живее. С вихляющего шага Наташа перешла на быстрые перебежки. Косынка упала на шею, разлетелись в стороны косички с бантиками, затряслись, как пружинки, а Филька словно бы очнулся и вдруг припустил за ней, отчаянно заколотив сапогами по полу - четче, звонче, быстрее!.. Наташа проворно уходила от него, мягко и дробно пристукивая каблучками, а Филька, разбросав свои длинные руки, как крылья, коршуном кружился над нею, появляясь то с одной, то с другой стороны, не давая Наташе прохода. Но она, хоть и маленькая, но юркая, как пташка, упорхала в просветы, ныряла из-под косолапых рук его, прочь улетала - догоняй, догоняй меня, Филька, Филечка, лопоухий мой, дурачок ты мой!.. Он сужал круги над ней все туже и туже, вот схватит ее, беззащитную, милую, легкую, но она сама вдруг повернулась к нему - пропадай, моя бедовая!.. И пляшут они лицом к лицу, трепещут косички с бантиками, влажный чуб его трясется под козырьком. Гармошка, охрипшая, усталая уже, глухая, бросает свои звуки изо всех углов, керосиновая лампа - сплошной светящийся круг - летает от стены к стене. Бьются в лад сапоги и сапожки, разбивая половицы вдребезги, стены колышутся, готовые упасть, идет веселый, сумасшедший перепляс.

И во всей этой круговерти остановились две пары глаз: Наташины - мерцающие, как омуты, покорные и ласковые, и Филькины - шалые, призывные, бесстрашные - вот схвачу тебя, улечу с тобой! И ничего и никого уже не видят они, крепче слова связанные взглядами...

В клуб вошел Шурка Рокотов - слепой гармонист. Гармонь вдруг притихла и погасла. Напряженно вытянув шею, словно бы силясь вспомнить что-то, Шурка шел сквозь расступающуюся толпу прямо к рыжему Петьке. Взял гармонь, уселся с ним рядом и в наступившей тишине перебрал тонкими, нервными пальцами лады. Лицо его, страдальчески сморщась, повернулось к Петьке.

- Регистр спорчен, - сипло сказал он.

Петька зашнырял глазами.

- Что ты, Шурочка, откуда?

- Спорчен, дура! - небрежно бросил Шурка, впиваясь слепыми впадинами в Петькино лицо и презрительно вздергивая губу. - Сколько раз говорено - не рви меха!

- Не буду больше, Шурочка! - заюлил Петька и вдруг спросил, хихикнув: -А почему ты вчера не приходил?

- Не мог я вчора, - ответил Шурка, мягчея в лице. - У детишек в школе играл.

- И Зоя Викторовна там была?

- Была, - кивнул головою Шурка и вдруг осклабился в мечтательной улыбке, преобразившей лицо его, беспомощное, доброе и отрешенное.

Теперь он, чувствуя к себе почтительное внимание, мягко развернул гармонь, и полились тихие, согласные, спокойные звуки вальса. И сразу же из толчеи непонятным образом сформировался круг и поплыла по кругу пестрая карусель из парней и девушек в спокойном согласии. Как по команде, пары останавливались, руки взлетали вверх, ладони ударялись друг о друга: хлоп, хлоп! Хлоп, хлоп! И снова медленно и чинно кружилось пестрое колесо, и лентами кружились, свиваясь в кольца и расплетаясь, грустные звуки вальса.

Наташа еле доставала Фильке до плеча, и глаза ее преданно и жалобно смотрели снизу вверх. Филька чуть приподнимал ее от пола и готов был кружить на весу и не отпускать. Пары менялись, Наташа уходила к другому партнеру, но в толчее они быстро находили друг друга глазами и ждали, пока распорядок танца снова сведет их в пару. И она опять с радостью клала руки ему на плечи и послушно кружилась, вытягиваясь на носках, и расширившимися, беспомощными глазами все глядела, глядела на Фильку, ушастого, доброго, близкого…

Гармошка поднялась на самую высокую ноту, всхлипнула вдруг и смолкла. Карусель остановилась.

Наташа вырвалась из Филькиных рук и затерялась в толпе, а он все еще ходил, покачиваясь, и ловил ее глазами, прислушиваясь к отлетающим звукам, звеневшим где-то у него внутри. Но вот замерли они, отзвенели в ушах, и тогда очнулся он, увидел все на своих местах и вразвалку пошел к сцене, где играли в карты, странно безучастные к тому, что происходило в зале, к музыке, к танцам, к Филькиному счастью. Он вырвал у одного из игроков цигарку, затянулся, выдохнул и напряженно свел брови, всматриваясь в раскиданные по столу карты.

- Сёмку своего сдавай, - посоветовал он.

- Это мне-то Сёмку? Ты что, свалился? А он что сдаст?

- Ну, ходи, как знаешь. .. Мне-то что.

И отошел от играющих. Столкнулся в толпе с толстой Нюркой, оглядел ее невидящими глазами, потрепал по щеке. Она радостно вспыхнула, но он тут же забыл о ней, выбрался на улицу и там долго смотрел в небо, на низкие звезды, глубоко дышал ночной прохладой и чувствовал, как бьет к вискам кровь.

Из клуба выпорхнула Наташа. Протопала мимо Фильки, совсем ему посторонняя, все убыстряя шажки - частые, мелкие, дробные. Он постоял, прислушиваясь, ринулся за ней и пошел сзади, не смея нагнать, не зная, что сказать, а сказать надо было что-то важное, главное, единственное, что не давало дышать. Казалось, не скажи он сейчас, сию минуту - все рухнет вокруг и рассыплется в прах. И тогда ничего, ничего уж не надо, не жизнь будет, а сплошная напраслина и бестолочь.

Филька нагнал Наташу у самой калитки и тронул ее за плечо.

- Что? - сухо спросила она.

- Постой…

- Ну стою… Голосом, себе незнакомым, бездушным и вялым, промямлил :

- Ты это самое… говорила с батей?

Наташа молчала. Слышно было, как она сдерживает дыхание.

- Ну, о чем я просил тебя давеча…

- Больше ничего?

- Ничего.

- Нет, ты подумай - может, еще что хотел сказать?

Филька молчал, наливаясь тяжестью. - страшная сила давила его к земле, не давая шевельнуться. В небе погасли звезды, погасли огни в избах, погасла радость, теснившаяся в груди.

- Ну ладно, иди спать, - устало сказала Наташа. - Не могу ведь я, не могу…

И вдруг, схватив Филькину руку, зашептала страстно и горячо:

- Филечка, Филя! Ведь совестно самому, наверно, а? Совестно, скажи?

Лицо ее исказилось от страдальческой гримасы, на глазах выступили слезы. Устыдившись, она оттолкнула его, проскочила во двор и хлопнула калиткой. И тут же, словно дожидался команды, бешено облаял его пес из-за ограды. Филька стоял, не слыша собачьего лая, пока Наташа не исчезла в избе, потом медленно побрел обратно.

Возле дома увидел отца. Герасим покачивался, переступая с ноги на ногу, подавался вперед и снова пятился назад, не в силах одолеть нескольких шагов до дверей. Филька обхватил его под мышки, помог войти в избу и усадил на скамейку.

- Явились? - спросила мать, вставая с постели.

Герасим хихикнул.

- С тебя пол-литру, - сказал он, сдвигая в сторону посуду на столе. - Уважили меня, поскольку я, как инвалид войны, за родину здоровье положивши…

Мать бросилась к столу и с грохотом сгребла посуду к середине.

- Будет брехать.

Она недоверчиво покосилась на мужа.

- Завтра на правлении так и решат: отпустить Фильку, как сына, значит, военного героя, за родину здоровье положивши. И тогда придется с тебя за труды мои и хлопоты еще на пол-литру…

Филька разделся и полез на печку.

- Ладно, герой, - проворчала она, добрея, однако, голосом.

- Скупа ты, мать, ой скупа!..

- Будет те при сыне пакостить мать!

Он пьяно мотал головой и вдруг, словно бы только что увидев Фильку, дико заорал:

- А ты, змей, слазь с печки! Слазь, говорю, да поклонись отцу в ножки!

- Хватит тебе, батя, куражиться, - равнодушно сказал Филька. - Сладил дело, и ладно...

Разобиженный непочтением сына, Герасим всхлипнул и стал стягивать сапоги. Он тужился, стервенея, лил слезы и, наконец, совершенно обессиленный, миролюбиво попросил :

- Помогла бы, старая, что ли...

Мать стянула с него сапоги, раздела и, подталкивая, отвела в постель, откатила его к стенке и прилегла с краю. Филька, натянув на голову тулуп, зажал ладонями уши, чтобы не слушать мать. Говорила она долго, возбужденно И, даже засыпая, что-то бубнила про себя.

На следующий день, вернувшись с фермы, Филька развел на загнетке огонь, разогрел столярного клею, приладил к книжке выпавшие странички и пошел в сельсоветскую библиотеку, где после занятий три раза в неделю книжки выдавала Наташа. В синем халате она сидела за столом и готовила уроки. Книжки выдавали две девочки из младших классов.

- Обслужите его, - сказала Наташа, не отрываясь от учебника.

Одна из девочек протянула руку за книжкой.

- Я не к тебе, не цапай, - сказал Филька и кивнул на Наташу.

- Ты чего еще? - возмутилась девочка и выхватила книжку. - Мы тут практику проходим, а он не отдает…

Филька перевалился через стойку и уцепился за обложку.

- Отдайте книжку, Аникеев! - Наташа встала, покраснела и тут же, смутившись, снова села. - Какую тебе книжку?

Филька ухмыльнулся, довольный ее смущением, и, сам того не ожидая, сказал с некоторым даже вызовом:

- А никакой мне книжки не надо. Уезжаю скоро. До свиданьица. Без книжек проживем. Как-нибудь уж! . .

Он помахал кепочкой и вышел, осторожненько прикрыв за собой дверь, спустился с крыльца и постоял с минуту, соображая, что же это сказал сейчас такое? Удивился, вытащил папироску и пошел не домой, как собирался, а по направлению к станции, хотя и понимал, что в этом не было смысла. Просто ему надо было уйти подальше сейчас и не видеться ни с гомонливой мамашей, ни с придурком отцом, и вообще остаться одному, чтобы подумать, что же делать с собой и как жить дальше.

Шел он, со злостью сбивая ногами будылья татарника, глядел в землю и терзался от горькой мысли, что бестолково и глупо живет он, что худо ему без Наташи, худо…

И знал он, что не уйдет из деревни, зряшные все это мамашины хлопоты, пустые и никчемные, и надо что-то делать, а вот что именно - не хватало на это ни догадки, ни опыта, ни ясного желания.

Филька долго бродил за деревней, по старому жнивью, без пути и тропки, а потом вышел на косогор, откуда виделись леса: один - темно-зеленый, ближний и другой - через луговину - бело-дымчатый, сизоватый, над которым, провисая проводами, тянулась высоковольтка.

Странно: прожил он здесь семнадцать лет, а ведь ни разу не ходил в тот, второй лес и не был близко у высоковольтки, с ее шагающими, паучьи-тонкими столбами, которые вели, наверно, в новые места, в иные края. Что там, в других краях, куда ведут провода? Какая жизнь там, за чертой второго леса, на которую наплывали сейчас легкие светлые облака?

Филька оглянулся на деревню, утонувшую в пожелтевших осенних садах. Как-то она там сейчас, Наташа? Вспоминает, думает ли о нем?

Филька повернулся к лесу и подумал, что до темноты можно еще сходить туда и посмотреть, просто так посмотреть, куда же ведут они, эти провода. И он побежал с косогора, побежал, оскользаясь на мокрой глине, торопясь и не оглядываясь, а когда устал и перешел на спокойный шаг, тоска стиснула его сердце горькой сладостью, стиснула и отпустила…

 

ПРИЗВАНИЕ

Юртайкин вглядывался в избы, утонувшие в снежных наметах, в тополя и клены, кружевные от снега, и чувствовал приятную бодрость: предстоял долгий путь, вдосталь надышится морозным воздухом, увидит деревеньки в снегу, а ведь это, пожалуй, он не видел уже с детства.

Женщина, шедшая впереди - вместе сошли они с поезда, - то растворялась в белом мареве, то снова показывалась, резко выделяясь на снегу кирпично-розовым полушубком. А вдруг и ей до Угреничей? Юртайкин перебросил чемодан в другую руку и поспешил за женщиной.

- То-то я не признала вас. - Она остановилась, пытливо рассматривая Глеба. - Что же за мной-то увязались? Мне в Старокунье, а вам направо. А идти вам до Угреничей еще верст пятнадцать.

- Значит, лучше вернуться? - спросил он упавшим голосом.

- Теперь уж зачем ворочаться… Лучше так пройдете. Справа целиком, потом ровочек будет, а там на большак выйдете. Может, машина какая попадется. А нет - большаком до Угреничей и дойдете.

Женщина пошла вперед и вскоре нырнула вниз, исчезнув за увалом. Теперь надеяться Глебу уже было не на что - он ринулся по «целику», проваливаясь в снег чуть не по пояс.

Что ни говори, нелегкая жизнь у газетчика! Ради какого-то жалкого очерка о ходе подготовки к весеннему севу в отстающем колхозе терпеть такие проклятия! А ведь описание путешествия могло бы хватить на целый рассказ. В довершение повалил снег - и какой! Вчерашняя метель, улегшаяся было к утру, снова опомнилась и стала кидаться охапками снега.

Сколько он плавал в снегу - час, два? .. Во всяком случае, добравшись до пригорка и усевшись на чемодан передохнуть, он уже не чаял переночевать сегодня под крышей. И вдруг услышал странные, чавкающие всхлипы. Он повернулся и тотчас уперся руками в бревна. Сарай!.. Он не поверил своим ушам: оттуда неслись успокоительные звуки- мерное дыхание, хруп и возня.

- Ну, банда, цыть!.. Пошла, подлая!.. - раздался густой мальчишеский басок.

Из сарая тянулось тонкое позвякивание молочных струй о ведро. Там доили корову. Юртайкин обогнул сарай, оббил с себя снег и пошел в семи низкой избы, но самые окна занесенной снегом.

- Здравствуйте, люди добрые! - объявил он с порога, открыв двери и никого не увидев.

На печке послышались возня, вниз свесилась заспанная женская голова с растрепанными полосами.

- Заходите, - сказала женщина.

- Что, не рады незваному гостю?

Женщина криво усмехнулась.

Юртайкин стал подробно объяснять, как заблудился. Женщина выслушала его без удивления и не сделала попытки сойти.

- Скоро хозяин придет, - сказала она и, помолчав, добавила: - Захворала я, извиняйте…

В избу с шумом ввалился мальчишка - рослый, с румянцем во всю щеку, с подойником в руке. Он поставил его на скамейку, оглядел пришельца сияющими глазами и спросил:

- Это кто, мам?

- Пойди отца позови. К нему, чай.

Мальчишка захлопнул двери, мать отвернулась к стене и больше не поворачивалась к гостю - то ли от безразличия, то ли от полного к нему доверия.

Глеб напился воды, закурил и повеселевшими глазами стал рассматривать комнату, в которой, помимо печи, были еще стол и полати, застланные одеялами и подушками. На стене висела картина, порванная в нескольких местах, изображавшая замок над озером и девушку, кормившую с берега лебедей. На столе трещала лампа-трехлинейка. Под скамейкой мокло что-то в корыте, издавая кислый запах.

- Тут, Сазон, до тебя человек пришел, - сказала хозяйка.

- Здравствуйте, - сказал Сазон и пожал Юртайкину руку, настороженно приглядываясь к нему. - Какое же дело до меня, извиняйте?

Однако Юртайкин не сразу ответил. Он достал пачку папирос и протянул хозяину.

- А у вас взамен махорочки не найдется? - спросил он.

Махорка нашлась. Юртайкин сладко затянулся и только тогда с оживлением повторил то, что рассказал уже хозяйке. Сазон крутил в пальцах папиросу, кивая головой, напряженно улыбался.

- Вы, может, сомневаетесь? - Юртайкин сделал движение, чтобы достать командировочное удостоверение, но Сазон махнул рукой - чего там!

- Не обидите, чай. Снимайте с себя обувку, а я вам валенцы дам. Чего бы нам, Марья, пообедать?

Хозяйка, кряхтя, сползла с печи, но сын опередил ее, сноровисто и быстро вынул из печи чугунок со щами.

- Седайте! - сказал Сазон. Он вышел в сени и вернулся с бутылкой мутновато-зеленой жидкости. - Хворая она, - кивнул он на жену. - Сами здесь и хозяйствуем. Не выпьешь с нами, мать? - спросил он, разливая по стаканам.

Хозяйка придвинулась к столу как-то боком, выпила, ничем не закусив, и присела поодаль, страдальчески закрыв глаза.

- Поясника у ней, - сказал Сазон. - Как скрутит, спасу нет.

Юртайкин открыл чемодан и достал реоперин, он брал его с собой в дорогу на случай приступов радикулита.

- Не попробуете ли этой вот штуки? Иногда помогает.

Хозяйка послушно проглотила таблетку, запила водой, лицо ее разгладилось, стало мягче и добрее.

- Я на печку, мам, ладно?- спросил Ваня.

- Лазь.

Ваня внял лампу, пристроил ее на краешке печки, поднял туда самодельный чемодан с инструментами и, сбросив валенки, залез сам. Лежа на боку, он стал возиться, перематывая проволоку. Как он там управлялся в тесноте, непонятно.

После выпитого почувствовав благодать во всем теле, Юртайкин снова, теперь уже с преувеличением и смешными подробностями, рассказал, как плутал в буране. Ваня скрипел напильником, зачищая пластинку, а сам прислушивался к взрослым и часто всхохатывал - громко и неожиданно, будто от каких-то своих мыслей, а на самом деле от того, что рассказывал Юртайкин. Он прямо-таки изнемогал от смеха, который напал на него, как икота, и хозяйка, глядя на сына, смешливо махала рукой.

- Дурной он у нас, - сказал она, - теперь не успокоится.

От смущения Ваня все еще ковырялся в чемодане, но явно было, что ему не до этого, его так и распирало от интереса к новому человеку, от расположения к нему и сочувствия: угораздило же так заблудиться прямо возле деревни и так недалеко от станции!

От сытости, от тепла, от приятного знакомства в избе установилась та легкая близость, которая располагает к душевным разговорам. Юртайкин все поглядывал на картину с лебедями, и Сазон, перехватив его взгляд, сказал:

- Ты бы, Ваня, показал свою картину, а? Видишь, человек интересуется видом…

- ©то что же, Ваня писал?

- Это еще покойный дед по случаю купил. Да в ней что интересного? Небось на фабрике делалась, а вот Ваня саморучно картины пишет…

- Да ну, что там! - смутился Ваня.

- Покажи, чего уж там чиниться, - сказала и мать.

И пока Ваня, уйдя в чистую половину избы, искал там картину, Сазон чуть притихшим от волнения голосом поведал о сыновних делах.

- Ведь откуда это взялось в нем? Махонький еще был, а что ни увидит - цап и давай разбирать. А теперь вот приемник ладит, на этих, значит, самых, как их, проводниках. Называется. .. э… не помнишь, Марья?

- Зистор, - подсказала жена.

- Во-во! Зистор. Только это баловство. А то ведь он еще художник у нас - картины пишет! Талант, сказать. И все пристает - карандаши купи ему цветные, краски, бумаги там разной, а то и вовсе удумал - простынь утянул! И все себе мажет, все себе мажет… И откуда в нем талант этот? - В голосе Сазона слышались испуг и удивление. Он заморгал покрасневшими глазами и перешел на шепот: - Может, судьба это у него? А? Вырастет и не станет нашу деревенскую лямку тянуть. - И вдруг печально вздохнул, одолеваемый сомнениями: - Да где же в деревне красок достанешь?.. Нет тут красок никаких. В сельпо, считай, одни карандаши. Был я в городе, купил каких было, а теперь когда еще выберешься? А малый картину закончить не может, красок не хватает...

- Каких же это красок? - спросил Юртайкин. - Может, я мог бы достать?

- Да кто их там знает, как у художников прозывается, - белила, охра?

- Охра, - подтвердила жена.

Чувствуя себя в долгу перед этими людьми, Юртайкин вытащил блокнот, прочистил перо в авторучке и стал записывать.

- Да Ваня сам вам надиктует, - сказал Сазон. Он конфузливо проследил за авторучкой, покивал головой и разлил по стаканам остатки вина.

- Да нешто им делать больше нечего? - вмешалась хозяйка. - Не слушайте вы его, мальчишку только сбивает.

- Баба ты темная! Что ты видела в жизни? Лезь себе лучше на печку и знай лежи там, помалкивай.

- И то верно, - согласилась она и полезла на печку, однако устроилась так, чтобы видеть мужчин.

Юртайкин захлопнул блокнот и растроганно посмотрел на хозяев. Сколько их, подумал он, не знающих, не ведающих о своих талантах самородков, живет по глухим селеньям! И разве не удивительно, что этот сивый, с жиденькой бороденкой, тщедушный Сазон и жена его, скрюченная болезнью, прочат сыну дело, такое далекое от крестьянского обихода!

Глеб с умилением подумал о художниках, картины которых украшали стены крестьянских изб. Редко в какой не встретишь клеенок с фантастическими замками, вроде той, что висела напротив, с лупоглазыми оленями на берегу лазурных озер, и девицами, похожими на лебедей. Темнота! Лубок!.. И все же и в этом извечная тяга к искусству. А вдруг в деревенском мальчишке, таком смешливом и простодушном, вдруг в нем настоящий талант, божья, что называется, искра?

- Ваня, ты что там завозился? - крикнул Сазон и добавил тихо: - Очень он у нас стеснительный.

По грохоту передвигаемых в другой половине избы вещей чувствовалось, что парень медлит и переживает. Наконец дверь отворилась, Ваня втащил картину и поставил ее перед лампой. Он отошел и присел на скамейку. Глаза Сазона и хозяйки беспокойно перебегали от картины на гостя и обратно. Юртайкин важно сосредоточился, разглядывая странные деревья на сером фоне, изображавшем не то снег, не то осеннее убранное поле. Он долго молчал, понимая, что слова его будут многое значить для этих людей, с такой робостью взиравших на него, городского человека. Хмель, который поддерживал его приподнятое настроение, стал проходить.

- Это я из головы, - заикаясь, сказал Ваня.

- Из головы, - подтвердил Сазон, как бы подчеркивая: а ведь как получается!

- Краски не хватило, - смущенно добавил Ваня. - Это у меня здесь трава, а здесь вот поляна, а там ручей. Зеленая краска кончилась.

«Ясно: ему просто не хватило краски, чтобы все получилось похоже», - подумал Юртайкин. Плохо все, неумело, прямо сказать - никуда. Но как все это скажешь Сазону и Марье, немолодым этим людям, с такой верой глядящим ему в рот? Как возьмешь грех на душу после того, как открыли они ему самое заветное? Время шло, и молчать уже было неловко.

- А что, неплохо ведь, - сказал он наконец и сразу почувствовал себя уверенней. - Ай да Ваня, ай да молодец! И до деревни дошли, значит, новые веяния. Какой великолепный примитив! Ну, правда, - торжествующе огляделся он на хозяев, - зачем все эти никому не нужные подробности? Дерево это суть дерево, и ничего больше. Не береза, там или осина, а именно дерево. И ведь какое здесь обобщение!.. Плюнь, Ваня, в глаза тому, кто скажет, что это неумелая мазня…

Он сыпал непонятными словами, все больше увлекаясь, и только внутренне поеживался: «Ну, дьявол, куда меня понесло! Самогонка, что ли, такая?» Сазон согласно кивал головой, жена растерянно смотрела на него, а Ваня, тот и и вовсе места не находил от удивления. Смотрел разинув рот, пылая до кончиков ушей.

- Нет, ты это брось, Ванюша. Не трогай, ничего не добавляй. Именно так, как родилось, как вышло из-под кисти! Сам не понимаешь своей силы. Подрастешь - поймешь!

Сазон даже онемел от этого потока хвалебных слов, обрушившихся на сына.

- А ну-ка, Ваня, - стукнул он кулаком о коленку,- тащи тогда своих богатырей!

Голос его перехватило от ликования. Жена с укоризной посмотрела на него, махнула рукой и отвернулась к стене. Ваня покорно втащил огромное полотно и приставил его к первой картине. Под слоем краски виднелись карандашом помеченные квадраты. С картины по-разбойничьи смотрели богатыри. Лица их были кирпичного, свекольного и землисто-глинистого цвета. Сапожки у Алеши - красная смородина, щит у Добрыни - клюквенный сок. Белый конь под Добрыней похож на игрушечного: с качалкой, грива пеньковая, а хвост - соломенный сноп. Маленькие елочки в ногах у коней смахивали на столетник, стоявший на подоконнике.

- Грунтуешь? - спросил Юртайкин.

- А как же! Мелом и столярным клеем. Как подсохнет, так и рисую.

- Мать думала для перины пошить, а вот отдала, - сказал Сазон.

- Н-да! - удивился Юртайкин, чувствуя, что теперь ему уже не остановиться. - Ведь у другого все есть: и холст, и краски, а мелочишки вот не хватает - призвания!

- А я… я еще с репродукций люблю, - вставил Ваня.- Учитель рисования дал поручение написать «Опять двойка».

- В школе повесят! - добавил Сазон. - Там одна его висит уже.. .

Однако, когда картины были убраны, все облегченно вздохнули. В избе стало просторнее и легче. Посидели, выпили еще немного, стали говорить о другом. Ваня, позабыв о своих картинах, сбросил с себя скованность и оказался даже разговорчивым. Жестикулируя, рассказал о белке, которую поймал в лесу, о том, как она покусала ему руки, пока он сажал ее в ящик. Белку он подарил в школу, она

и сейчас там живет, малыши ухаживают. И чувствовалось, что о белке рассказывать ему по-настоящему интересно, что любит он всякую живность и понимает в ней толк. Но всего интереснее - транзистор своими руками собрать! Вот где бы только диоды достать, а то без них диапазон маловат.

Юртайкин с нежностью посматривал на Ваню, нет-нет да и подмигивал ему, и тот уже по-свойски подмигивал в ответ.

Засиделись допоздна. Ваня убрал со стола, подмел пол, расстелил кровать для Юртайкина в чистой половине избы, а сам убежал в клуб в соседнюю деревню.

Лежа в пуховой постели, Юртайкин прислушивался к жучкам, со скрипом точившим деревянные балки перекрытия. Жучки работали методично и неутомимо, словно бы напильниками обтачивали детали, и Глебу казалось, что в эту ночь он уже не заснет. Он не терзал себя - не спится, и ладно. Он думал о Ване, о пытливой голове его и неспокойных руках. Куда же, к какому делу пристанет он в конце концов? Что возобладает и станет главным? Кто знает, может, и вышел бы из него художник, если бы в деревню пришло настоящее искусство, если бы в школе были по-настоящему образованные учителя… Если бы, если бы! Юртайкин исподволь перешел на себя, вспомнил о своей давней и неосуществившейся мечте - стать писателем, глядел в потолок открытыми глазами, стряхивая пепел в опустевшую папиросную пачку, и думал о книжках, которые мог бы написать, потому что немало видел в свои тридцать пять, и мог бы, наверно, рассказать людям что-то важное и нужное. До сих пор хранились дома у него наброски рассказов, начатый роман, так и не законченный - то ли по недостатку веры в себя, то ли оттого, что все не находил времени, поглощенный поездками, газетной суетой. В конце концов, из него получился неплохой газетчик. Что ж, и это не так уж мало, если подумать…

За окном шумела метель. Глеб ворочался в постели, полудремал, полубодрствовал, прислушиваясь к назойливому скрипу жучков, и все ждал, когда вернется Ваня. В какую-то минуту он забылся, а когда открыл глаза, услышал рядом, на лежанке, ровное детское сопенье - это спал Ваня. ..

Утром Юртайкин хозяина дома уже не застал. Не было и Вани. И хозяйка тоже куда-то ушла. На столе стояли миска с картошкой, хлеб, молоко - видно, оставили для него. Но есть не хотелось. Проходя мимо сарая, услышал, как повелительно гудел Ванин басок. Он заглянул в щелку: Ваня стоял на корточках и отталкивал бычка, который лез мордой в подойник.

Юртайкин не стал заходить в сарай. Не хотелось смотреть в его сияющие и доверчивые глаза. Стыдно было за вчерашнее. Он шел глубокой, протоптанной в снегу дорожкой, щурясь от сильного солнца, и думал о том, что из Вани получится, наверно, инженер или животновод и что вовсе ни к чему его увлечение живописью. И все же неплохо бы, подумал он, послать ему набор репродукций и книги по живописи. Нет, надо это сделать обязательно. Глеб остановился и даже поежился от вчерашнего: «Ну что это за дичь я плел, тьфу! Только смутил добрых людей. А мальчишка - ну просто хорош! Пришлю ему репродукции и письмо напишу. И что это за диоды такие?.. Ай, нехорошо получилось как».

Юртайкин долго не мог успокоиться. Но вот вдали уже показались телеграфные столбы, а значит, там и тянется большак, который ведет к Угреничам. И постепенно мысли его переключились на дела газетные.

Удивительно красива была укрытая снегом степь, еще вчера без просвета и пятнышка, слепая и неразличимая в тумане, а сейчас прочерченная мягкими тенями, и каждая складочка на ней, каждый холмик, каждая ложбинка выделялись четко и резко, будто бы окованные серебром.

Много снегу - это к урожаю. Сейчас важно, соображал он, не терять дорогого времени и поскорее вывезти на поля удобрения.

Юртайкин щурился от обильного света, прикидывая в уме свой будущий очерк, жевал мокрый кончик папиросы и думал о том, что вот с этого утра, с этого мороза и беспечного солнца, обманчиво сулящего долгую зиму, и стоит, пожалуй, начать свой очерк.