Советская власть на Украине

После бегства поляков из Киева мы окончательно стали советскими гражданами, а Украина – советской страной.

«Геологические перевороты» исторических эпох и общественных формаций внезапно окончились. Киев, бывший в течение трех лет одним из фокусов европейской политики, разорившийся, обнищавший за эти три года, зажил не столько спокойной, сколько монотонной и мелочной жизнью большой провинции. Настроения бесперспективности, подчиненности ходу событий, покорности судьбе овладели киевлянами. Кто хотел и мог, тот ушел с петлюровцами, добровольцами и поляками. Кто остался, должен был принять жизнь такой, какой она сложилась к середине 1920 года.

А это значило принять советскую действительность и попробовать ужиться с ней, то есть работать у большевиков, тем более, что гражданская война кончилась и можно было надеяться на выполнение обещаний о пролетарской демократии, свободе слова и печати и всем прочем, что было обещано Лениным и большевиками еще летом 1917 г., до октябрьского переворота. Инерция этих обещаний еще жила в сознании обывателя-интеллигента. Будничная обыденность расстрелов и казней, к которым киевляне привыкли в течение 3 лет, должна была смениться обыденностью трудовых будней. Молодежь – я сужу и по нашей студенческой

компании конотопчан и по знакомым студентам университета и Политехникума – еще не разуверилась в обещаниях большевиков преобразовать Россию в страну свободы и социализма.

Гражданская война решительно шла к концу. В сентябре-октябре 1920 года при содействии армии Махно, с которым был заключен договор о совместных военных операциях, был разгромлен Врангель. Но уже в ноябре 1920 г. Махно был объявлен вне закона, организации анархистов в Петрограде и Москве арестованы, схваченные на Украине командиры и советники Махно расстреляны. С Польшей были начаты в Риге в октябре 1920 г. переговоры о мире, которые закончились заключением мирного договора 18 марта 1921г. 16 марта 1921 г. был заключен англо-советский договор о признании Англией СССР «де-факто». Интервенция кончилась. Большевики сохранили власть в своих руках.

Но мировая революция, которую так прокламировали и ждали большевики в 1917-1920 гг., не состоялась. Поражение Красной армии под Варшавой не позволило протянуть советскую «руку помощи» польским и германским рабочим. «Чудо на Висле» было поражением русской революции в Центральной и Восточной Европе. Конгресс угнетенных национальностей Востока, спешно созванный в октябре 1920 г. в Баку после закрытия Второго конгресса Коминтерна, не дал немедленных практических результатов и остался воззванием о революции к будущему. Коммунистическое государство, победившее в России, осталось в капиталистическом окружении. Страны Запада и Востока не последовали за Россией.

В университетских кругах в Киеве, к которым теперь причислялся и я, в 1920 г. поняли это достаточно ясно: мировая, или по крайней мере европейская революция не удалась.

Но и в самой России, на территории бывшей Российской империи, победа коммунистической революции оказалась внешней.

Система коммунизма была окончательно утверждена на IX съезде партии большевиков 29 марта – 4 апреля 1920 г., то есть уже после разгрома Деникина, Колчака и Петлюры. Как известно, она сводилась к беспощадным реквизициям продовольствия в деревне, к строгому распределению пайков по категориям населения в городах, к полной «социализации» производства и труда, к запутанному и сложному распределению промтоваров, к полному запрещению частной торговли. В политическом отношении система коммунизма вылилась в монополию власти коммунистической партии и в установление осадного положения в стране, в усилении власти и террора ЧК.

Все это казалось твердо установленным на долгие времена, крепким и прочным. Киевские газеты «Коммунист», «Известия», «Висти» и др. усиленно рекламировали в 1920 году незыблемость этой системы. И вдруг 28 февраля 1921 г., как гром, грянуло известие о восстании Балтийского флота в Кронштадте. Кронштадтские матросы, которых везде и всюду в стране, в том числе и на Украине, величали «красой и гордостью революции», внезапно взбунтовались и потребовали «обновления революции», а именно: избрания советов тайным голосованием, свободы слова и печати для всех революционных партий и группировок, свободы профессиональных объединений, то есть независимости профсоюзов от государства, освобождения арестованных революционеров, отмены монополии официальной пропаганды.

Такова была политическая программа кронштадтцев. Экономическая программа была не менее выразительна: прекращение реквизиций в деревне, свобода заниматься ремеслом, ликвидация заготовительных отрядов, которые конфисковывали у «мешочников» продукты, вывозимые ими из деревни, то есть свободы торговли.

Кронштадтское восстание, как говорили приезжие из Петрограда, было поддержано голодными забастовками рабочих в Петрограде и в других городах. Весна

и лето 1921 г. были ознаменованы многочисленными крестьянскими восстаниями: как выяснилось позже, свыше 50 восстаний в одной европейской России. Самое крупное из них вспыхнуло под Тамбовом под руководством эсера Антонова.

В первые дни марта, с началом военных операций против кронштадтских мятежников, мы узнали о созыве Х съезда коммунистической партии, который состоялся 8-16 марта 1921 г. Съезд утвердил предложения Ленина о «Новой экономической политике» – НЭПе: отмена реквизиций в деревне и замена их продналогом с крестьянских хозяйств, свобода торговли и занятий промыслами.

Экономические требования кронштадтцев были удовлетворены. НЭП был частичным возвращением к капитализму в том ограниченном, урезанном виде, в каком его хотели сохранить в 1917 году меньшевики и эсеры.

Кронштадтское восстание было подавлено Тухачевским 17-18 марта в день памяти Парижской Коммуны 1871 г. НЭП позволил успокоить голодных рабочих и восставших крестьян. В тот же день, 18 марта 1921 г., был подавлен коммунистический путч в Берлине. Поражение берлинского путча означало провал тактики наступления революции, проводимой Коминтерном. Германские рабочие были против коммунистической революции «по русскому образцу».

Но ни одно из политических требований кронштадтцев не было удовлетворено. Кронштадтский мятеж и сложившаяся в коммунистической партии группировка «рабочей оппозиции» (во главе со Шляпниковым, Мясниковым и Александрой Коллонтай) лишь напомнили стране о тех революционных лозунгах и обещаниях Ленина, которые провозглашались, когда большевики во главе с Лениным поднимали на октябрьский переворот и рабочий класс, и крестьянские массы, и армию, и революционную интеллигенцию.

Х съезд партии был крупнейшим переломом в развитии коммунистической революции в России. Он осу-

дал политические требования «рабочей оппозиции», совпадавшие с политической программой кронштадтцев, и признал программу «рабочей оппозиции» анархо-синдикалистским уклоном", поддержка которой несовместима с пребыванием в партии. Это был важный шаг в борьбе с «инакомыслием» не только вне большевистской партии, но и внутри ее. Х съезд похоронил многообещающие лозунги большевиков 1917 года о свободе слова и печати и вместе с ними и советскую пролетарскую демократию. Он положил начало диктатуре партии над пролетариатом, диктатуре «генеральной линии» партии над свободой мысли и критики со стороны отдельных членов партии. Опорой этой диктатуры стала Красная армия и ЧК.

Резолюции Х съезда партии по политическим вопросам были началом перехода к тому режиму, который впоследствии, получил название тоталитаризма, т.е. полное господство «партии-государства» над производственной, политической, идеологической и интеллектуальной жизнью страны.

В кругах киевской интеллигенции, в особенности среди историков Киевского Университета, НЭП и резолюции Х съезда партии были оценены как Термидор коммунистической революции, предпринятый большевиками, схожий с Термидором французской буржуазной революции XVIII века, с подавлением левеллеров и диггеров и установлением протектората (диктатуры) Кромвеля в английской буржуазной революции XYII в.

В Киевском Университете изучение истории французской буржуазной революции XVIII в. стояло на очень высоком уровне. Там десятки лет читали курсы на эту тему профессора Н.М. Петров, В.И. Лучицкий, П.Д. Ардашев. В.И. Лучицкий вместе с петербургскими историками конца XIX– начала XX века Н.И. Кареевым и М.М. Ковалевским был одним из основателей «русской школы» историков французской революции. Эта «русская школа» открыла французским историкам, изучавшим французскую революцию XVIII в., и английским историкам, изучавшим английскую революцию XVII в., что эти революции против феодального строя в Европе были, в основном, крестьянскими революциями, руководимыми буржуазией.

Поэтому, что такое Термидор и протекторат Кромвеля, историки в Киеве знали и понимали очень хорошо. И кронштадтский мятеж, и резолюция Х съезда партии в кругах киевских историков, учившихся у В.И. Лучицкого и П.Н. Ардашева, были оценены прежде всего как большевистский Термидор, вызванный в такой аграрной стране как Россия начала XX в. крестьянством, поддержанным рабочим классом.

Сам Ленин, как рассказывали мне в 1923 г. в Петрограде работники Коминтерна, считал НЭП и решения Х съезда партии советским Термидором. «Да, это Термидор, – говорил он в 1921 г. в частном разговоре французским делегатам III конгресса Коминтерна, сравнившим НЭП и резолюции Х съезда партии с Термидором, – но мы не можем позволить себе пойти на гильотину. Мы совершили Термидор сами».

Конечно, о советском Термидоре приходилось в 1921 г. – и тем более позже – помалкивать. Сам Ленин сделал это признание в очень узком кругу иностранных коммунистов. В начале 30-х гг. профессор новой истории Ленинградского Университета Я.М. Захер, с которым я был знаком (кстати сказать, ученик одного из основателей «русской школы» французской революции XVIII в. профессора Н.И. Кареева), был отправлен в концлагерь, так как некоторые студенты, которым он читал курс лекций о группировке «бешеных» во французской революции XVIII в. (см. Я. М. Захер. Бешеные. Ленинград, 1930), «репрессированных» Робеспьером, усмотрели в его лекциях какие-то сопоставления в советским Термидором 1921 г. Вернулся Я.М. Захер из ссылки лишь после смерти Сталина и умер в шестидесятых годах.

Оценка Ленина, изложенная выше, не дала мне ничего нового. Киевские историки пришли к ней совершенно самостоятельно, независимо от Ленина.

После кронштадтского восстания винт насилия был закручен еще больше. Советское правительство завершило разгром всех социалистических революционных партий – анархистов, эсеров, меньшевиков. За немногими исключениями члены этих партий, не вступившие в партию большевиков, окончили свою жизнь в ссылке в отдаленных районах страны, в тюрьмах и концлагерях. Первым из них был «Северный лагерь особого назначения» (СЛОН), созданный в 1921-1922 г. на Соловецких островах в Белом море, специально для политических заключенных. Началось преследование всех «оппозиционных», вернее «инакомыслящих» в самой партии большевиков – «рабочей оппозиции», группы «демократического централизма» и других – по мере их возникновения.

Нетерпимость к чужому мнению и к мыслям других, убеждение в безошибочности и непогрешимости своих коллективных решений и действий привели, как известно, уже в середине 20-х годов к кризису партии и к установлению в 30-х годах при Сталине тоталитарного режима.

После кронштадтского восстания, объявленного «заговором мировой реакции» в сотрудничестве с меньшевиками и эсерами, ЧК ликвидировала «заговор Таганцева» (профессора Петроградского Университета); тогда был расстрелян один из крупнейших русских поэтов Н.С. Гумилев, были добиты анархисты, меньшевики, эсеры (процесс эсеров в 1922 г. в Москве) и пр.

Все эти события затронули Украину лишь косвенно. Читая газеты, слушая друзей и родственников, приезжавших из Москвы и Петрограда, киевляне ахали и поражались. На Украине самой большой и острой опасностью в 1920-1921 и даже в 1922 гг. был «бандитизм», точнее борьба украинского крестьянства с советской властью. Шайки «белых» (остатки деникинцев), «черных» (отрядов Махно), «красных» («несознательных красноармейцев»), «зеленых» (отряды крестьян и дезертиров из всех армий без определенной политической ориентации, кроме антисоветской),

«жовтоблакитных» (желтоголубых – петлюровцев) бродили по Украине, вырезая и грабя «коммунистов» и «жидов». Деревня давала бандам убежища и пополняла их ряды в случае больших потерь.

В Киеве и в больших украинских городах жизнь в 1921 году стала спокойнее. Днем можно было ходить по улицам, не опасаясь нападений, ночью, однако, угрожал грабеж. Но в маленьких городах и местечках обывателям, в особенности советским служащим и евреям, при налете очередной банды не было никакой защиты. Передвижение по сельским районам было возможно лишь «с оказией», то есть в обозе отряда красноармейцев. В деревне жить было опасно. Днем и ночью могли подстрелить из «обреза» из-за угла, ночью выстрелить в окно или поджечь хату.

Помещиков в деревне уже не было. Они либо бежали, либо «вывелись». Стреляли и убивали главным образом сельских коммунистов, советских служащих и евреев. Украинская деревня вела озверелую борьбу против продразверстки и реквизиций, вспарывая животы сельским властям и агентам «Заготзерна» и «Заготскота», набивая эти животы зерном, вырезывая красноармейские звезды на лбу и на груди, забивая гвозди в глаза, распиная на крестах.

Борьба украинских крестьян с советской властью была настолько упорной и ожесточенной, что в 1921 году председатель Совета Народных Комиссаров Украины Христиан Раковский (впоследствии советский дипломат, троцкист, «исчезнувший» в 1936-37 г.) издал зверский «декрет о заложниках» (я правил корректуру этого декрета в киевской газете «Коммунист», которая печаталась в типографии Кульженко, Караваевская, 5): в случае крушения железнодорожного поезда, убийств или нападения на советских работников в селе, грабежа государственных складов зерна и тд. заложники, взятые из окрестных деревень, подлежали расстрелу в пропорции 2:1, то есть за каждого убитого сельского коммуниста или советского работника расстреливали 2 заложников, не имевших никакого отношения к убийству.

С введением НЭПа после отмены продразверстки и реквизиций, в украинской деревне стало спокойнее, хотя набеги отдельных петлюровских отрядов из Польши и Румынии продолжались и в 1921, и в 1922 годах. Но к середине 1923 г. украинская деревня была уже более или менее «пацифицирована».

Меж тем, среди украинских коммунистов царило смятение: только вчера им из Москвы предписывалось доказывать необходимость «военного коммунизма» (эпитет «военный» вошел в оборот лишь в 1921г., после Х съезда партии), реквизиции и карточной системы, и вдруг сегодня нужно разъяснять и доказывать необходимость свободы торговли и занятия ремеслом, отмены карточек и т.д. Но из большевистской партии на Украине вернули в 1921 г. партийный билет и ушли из партии немногие, хотя разброд в умах был великий.

Горожане – интеллигенция с большим, рабочие с меньшим злорадством – напевали объявленную вскоре контрреволюционной песенку о «цыпленке, который тоже хочет жить». Ее заменили другой, которая тоже стала запрещенной:

За что боролись, На то и напоролись!

Украинская деревня распевала эти песенки с великим азартом, и деревенские власти были бессильны запретить их.

Весна 1921 г. началась НЭПом, но осенью и зимой 1921-1922 г. на Украине начался голод, вызванный летней засухой 1921 года. Пострадало прежде всего беднейшее крестьянство юга Украины. Бедняки, съев в своем хозяйстве все, что только можно было съесть, двинулись на поиски хлеба и на заработки в северные районы Украины, где засуха была не так сильна, и в города. На улицах Киева появились целыми семьями изголодавшиеся крестьяне в оборванных свитках, босые, с темными от голода лицами. По утрам свежие трупы взрослых и детей свозились на кладбища и спешно хоронились в братских могилах. Сколько людей умерло от голода, невозможно сказать. В газетах эти цифры не печатались.

Все же переход к продналогу и продажа хлеба (из тех районов, где засуха была слабее) уменьшили число жертв. Огромную помощь продовольствием оказала АРА – «Американская администрация помощи» во главе с Гербертом Гувером, кормившая в первые послевоенные годы всю Европу.

Рабочие фабриковали из отходов зажигалки и прочие бытовые металлоизделия. Зажигалок появилось видимо-невидимо, ибо спички были дефицитными. Железнодорожное движение улучшилось. Летом 1921 г. подвезли уголь из Донбасса, и зимой 1921-1922 г. в домах Киева заработали центральное отопление и водопровод. Было еще трудно, но самые тяжелые времена миновали. НЭП спас советскую власть.

За годы революции и гражданской войны обыватель обнищал: он должен был работать (или воровать), чтобы не умереть с голоду, не быть посаженным в тюрьму «за паразитизм», не быть выселенным из квартиры. Поэтому все старались устроиться на работу в каком-нибудь советском учреждении со звериным наименованием – как, например, «Укрснабторф» и тл.

Но получение места не обеспечивало счастливца надолго. Придя на свою, иногда с трудом полученную службу, обыватель натыкался на объявление, что учреждение, в котором он работает, закрыто, или слилось с другим, или реорганизовано, и его должность упразднена. Потеря службы означала потерю продкарточки и ряда льгот и привилегий. Все сколь возможно «совместительствовали» в нескольких учреждениях. Понятно, что в учреждениях не столько работали, сколько разговаривали. Бытовал неофициальный лозунг: «По деньгам и работа».

Среди киевлян господствовали упадочнические настроения. Привольная жизнь обывателя при «проклятом царском самодержавии» многим, если не большинству, казалась идеалом по сравнению с жизнью в «свободной стране социализма». Однако реставрации самодержавия или деникинцев не желал почти никто.

Многие мечтали о счастливой поре временного правительства князя Львова-Керенского, добавляя всегда при этом – «при условии сильной власти», которая бы обеспечила «жизнь по закону», т.е. без произвольных арестов и расстрелов, свободу мнений, более сытое существование и известное материальное довольство теплое жилище без военных постоев, свет и воду, одежду и обувь.

Украина за годы гражданской войны была трижды освобождена от советской власти в результате наступления войск немцев, Деникина и поляков. Но в возможность и спасительность новой, четвертой военной акции мало кто верил, хотя слухов о возможной интервенции, например, со стороны немцев (поляки после 1920 г. считались слишком слабыми), было великое множество. Молодежь гораздо больше верила и надеялась на внутреннюю эволюцию советского режима в сторону либерализма или, применяя более позднее словечко, на «оттепель». Постепенно настроения покорности и подчинения большевистскому режиму стали преобладающими среди киевской интеллигенции, в частности, среди молодежи.

Ученье, работа, раздумья…

В 1917 году я встретил октябрьскую революцию как великий переворот, несущий обновление жизни человечества. Мессианские настроения и надежды Александра Блока и Андрея Белого были близки «рожденным в года глухие». Они звучали в моей душе вплоть до осени 1919 года. После второй встречи с советской властью в феврале-августе 1919 г. мессианизм у меня исчез, но идея свободной жизни, основанной на равенстве, равноправии, свободе мнений и печати, словом, идея советской демократии и демократического социализма все еще жили в моем сознании, в сознании всей восторженной свободолюбивой молодежи.

С победой советской власти в России и на Украине этой молодежи было нетрудно принять советский строй, и если не примириться с ним, то подчиниться ему и работать с ним, стараясь всячески улучшить его систему управления и хозяйствования, смягчить и очеловечить жестоко-доктринерский советский строй. Но скоро и я, и многие другие идеалистические и наивные караси поняли, что мы, в сущности, обломки сгоревшего и пережившего самого себя в огне гражданской войны, потерянного поколения, которое любило свободу и хотело жить в свободах социалистической демократии. Это поколение чувствовало себя чужим любому диктаторскому режиму, в том числе и диктатуре большевистской партии. Нашему поколению досталась тяжелая жизнь и тяжелая смерть, потому что наш век – век буржуазно-демократической революции – умер в России раньше нас… Наше поколение в течение 8 месяцев перескочило из одного самодержавного режима в другой, еще более самодержавный, и мы, интеллигенция начала XX века, осознали себя обреченными на гибель.

События последних 6 лет показали мне лично, что по своей натуре и характеру я – не деятель, не активный участник событий, а зритель, созерцатель и свидетель их. Книга и наука были мне милее и ближе, чем какое-либо действие – административное или хозяйственное. Я не любил быть администратором и начальником, не любил начальствовать, управлять, приказывать и распоряжаться. Для меня это было мукой. В течение своей долгой трудовой жизни мне пришлось трижды занимать административные посты в мире науки (не в управлении) и в свое время я расскажу о том, как я избавился от каждого из них.

Мне хотелось быть лишь свидетелем великих потрясений той эпохи, в которой я жил, но не участником и тем более – движущей силой их. Это был своего рода уход от действительности, как оказалось потом – большей частью кровавой и жуткой, в «башню из слоновой кости»; я хотел жить, не принимая участия в насилиях и эксцессах советского режима, не обагряя своих рук кровью, которую проливала, подавляя «классовых врагов» и «инакомыслящих», советская власть.

Самым простым и легким способом добиться этого было одно: ни при каких условиях, ни при каких обстоятельствах не вступать в большевистскую партию. Я выполнил это решение и беспартийным прожил всю свою жизнь. В советском государстве я работал более 50 лет. Правда, в условиях «партии-государства» быть беспартийным значило авансом отказаться от продвижения по служебной лестнице, от желания сделать карьеру. Но мне всегда хотелось «быть», а не казаться. Карьера означала «действовать». Она была связана с необходимостью так или иначе ублаготворить начальство и плясать под его дудку. Это меня не прельщало. В 1918-1919 гг. я рассуждал примерно так: исторический факультет я окончил хорошо и оставлен при университете для подготовки к научной и преподавательской деятельности. Если я окажусь способным, то стану приват-доцентом, преподавателем университета. Если я окажусь бесталанным и неспособным к научной работе, неспособным написать хорошее научное исследование и защитить его как магистерскую диссертацию, то я буду учителем истории в средней школе (гимназии) и постараюсь быть таким, как мои гимназические учителя.

Неясным для меня в 1918-1919 гг. было лишь одно: окажусь ли я хорошим учителем и сумею ли заслужить уважение и привязанность со стороны учеников. Если и это не удастся, то я постараюсь найти скромную работу в библиотеке или архиве и проживу жизнь скромным «винтиком» со спокойной совестью и сознанием, что никого не убил, не зарезал, не предал, не продал.

Поэтому все последующие десятилетия (20-40 гг.) я наблюдал с интересом политическую борьбу в советском государстве, относясь равнодушно к победе и поражению всех фракций и «оппозиционных» группировок внутри партии большевиков. Для меня Сталин, Зиновьев, Троцкий, Бухарин были одним и тем же: носителями диктатуры, представителями тоталитарного режима, но не апостолами свободы.

Сталин в борьбе за власть, быть может, пролил больше крови, чем могли пролить его соперники, но программа их – диктатура – была у всех одной и той же. Вспоминая прошлые годы, я не сомневаюсь в том, что, если бы оппозиции – все равно, «левой» или «правой» – удалось свалить Сталина, то режим Зиновьева, или Троцкого, или Бухарина мало бы чем разнился от режима Сталина. Закономерностью развития и «углублением» всех революций, подмеченной еще в середине XIX века французским историком Токвилем, были все более и более предписываемые, навязываемые и усиливаемые верхами революционной власти униформизм (однообразие) мышления, беспрекословное повиновение начальству, запрещение критики. Это можно было наблюдать и в развитии английской революции XVII в., и во французской революции XVIII в., и это же подтвердила и социалистическая революция 1917-1921 гг. в России.

Моя беспартийность послужила мне «во спасение». Никто не считал меня, беспартийного, конкурентом в борьбе за пост, «за кусок власти», связанный с этим постом. С точки зрения советских карьеристов я стал «мнимой величиной», которой можно пренебречь, конкуренции которой не надо было опасаться. Это позволяло мне спокойней жить и наблюдать за ходом исторических событий.

Крупной переменой в моей жизни был распад нашей группы студентов-конотопчан, жившей в доме Кульженко. Все мы были и остались хорошими друзьями, но двое из нашей группы женились, и холостякам пришлось искать пристанища в другом месте.

Знакомые указали мне квартиру на Мариинско-Благовещенской. Точный адрес и фамилию хозяев я не имею права называть. Это была еврейская семья, мои будущие хозяева искали приличного и спокойного жильца. В деньгах они были не заинтересованы, да и никто не мог дать их. Они просто не хотели иметь у себя в квартире какого-нибудь хулигана или антисемита, вселенного к ним в квартиру «по ордеру» жилотдела. Мне, как и в Саратове в 1915 г., повезло. Хозяйка – Богдана Исааковна М., преподававшая идиш в еврейской школе, и ее брат Бенцион Исаакович («дядя Бенця») с первых минут разговора увидели во мне «родственную душу», и за обязательство, вернее, обещание оплачивать четверть расходов за воду, свет и центральное отопление, я получил комнату в 15 метров. Я прожил здесь почти три года, став другом всей семьи. В зимние морозы я перебирался в комнату дяди Бенци, где была «буржуйка», пищу для которой я поставлял. Муж Богданы Исааковны, бухгалтер по профессии, красивый мужчина средних лет, был мобилизован Киевским губотделом труда и отправлен на работу в Бердичев. В Киев он приезжал каждую субботу и воскресенье. Он был главным поставщиком рассказов о еврейском житье-бытье в мелких городах и местечках Правобережной Украины.

Но особая дружба у меня возникла с дядей Бенцей. Он был детский поэт и писатель, писавший на идиш, знал немецкий и французский языки. Его печатали в еврейских газетах и журналах, он страстно любил книгу, и тут наши души сошлись. До сих пор с трогательным чувством любви и благодарности я вспоминаю эту семью, в которой меня приняли как брата. С дядей Бенцей мы учили иностранные языки и жили душа в душу. Летом 1922 г. он нелегально перешел польскую границу для того, чтобы направиться в Палестину. Я знал обо всех его планах, от меня ничего не скрывали. В 1923 г. были сведения, что он благополучно добрался до Хайфы или Яффы, нашел работу и женился. Но, к сожалению, в суматохе бурных лет я забыл его фамилию. В Киеве же я не был, и когда спустя двадцать пять лет я в 1947 г. побывал в Киеве и зашел в дом на Мариинско-Благовещенской (ул. Пятакова до 1939 г., а затем улица Саксаганского), то семьи, в которой я жил почти три года, на этой квартире уже не нашел и о судьбе ее ничего не смог узнать.

В 1922 г. я начал работать учителем средней школы и стал «шкрабом», как тогда говорили, то есть школьным работником. Под это название подходили все – и учителя, и сторожа, и уборщицы. Средние школы искали преподавателей: старики-учителя вымирали, школ в Киеве становилось все больше и больше, и директора их охотно брали молодежь, понимая, что она может легче приспособиться к новым условиям работы, то есть к полному отсутствию школьной дисциплины, которая фактически свелась к тому, сумеет или не сумеет учитель привлечь к себе внимание школьников и заставить их слушать себя и сидеть тихо.

1 сентября 1921 г. с трепетом и сомнениями я вошел в здание школы. Гомон и крик ребячьих голосов оглушили меня. У меня было два урока – в 6 классе (мальцы 14-15 лет) об Иване Грозном и в 8 классе (молодежь 17-18 лет) о декабристах. Темы уроков я, конечно, знал и подготовился к ним. После переклички приступил к делу. Какое ужасное ощущение и какой страх в душе были у меня, когда сорок пар ребячьих глаз обратились ко мне, готовые подхватить и высмеять мое любое неудачное выражение или неудачный жест!

Но оказалось, что я «выплыл». Я говорил просто, понятным языком. Оратором и лектором я был неважным, красотой речи не отличался. Но я сумел заинтересовать учеников, и они сидели как миленькие: и в шестом, и в восьмом классах царила тишина.

Мои уроки в обоих классах прошли в одном и том же помещении. Когда я окончил последний урок с восьмиклассниками и вышел в коридор, то из соседнего класса вышел директор школы и, подойдя ко мне, сказал: «Поздравляю, Николай Павлович, в недалеком будущем вы можете стать хорошим учителем».

Оказалось, что он сидел два часа в соседнем классе и через окно (без стекла) слушал мои уроки. Я не обиделся. Ведь он слушал мои уроки не для того, чтобы сделать политический донос на меня (как это делалось в вузах в 30-60-е годы).

Мне пришлось быть преподавателем и в военных училищах. В 1921 г. я начал преподавать во Второй украинской школе «червоних старшин». У меня сохранилось смутное впечатление о моей работе, но, повидимому, начальство было мною довольно. Сужу об этом по тому, что мне, как штатному преподавателю военной школы (а их приравнивали к строевому командному составу) дали военный продовольственный паек не только для меня, но и для моих родителей в Конотопе. Родителям сразу стало легче. Мало того, повидимому, в порядке «премии» я получил английскую серо-зеленую шинель, из числа захваченных Красной армией у деникинцев, и я перешил ее на штатское осеннее пальто «реглан».

Я работал и продолжал учебу на юридическом факультете университета.

Великое бешенство реформ, реорганизаций и переименований в 1920-1923 гг. обрушилось прежде всего и больше всего на высшую школу. Здесь мудрствовали харьковские «начальнички» УВУЗа (Управления высших учебных заведений) и Главпрофобра (Главного Управления профессионального образования). В самом Киеве старался начальник Киевского Губпрофобра А.Я. Вышинский, приобретший впоследствии печальную славу, когда он выступил в роли прокурора на политических судебных процессах «врагов народа».

Неопытные советские реформаторы бросались из одной крайности в другую. Сначала в вузах обучение стало бесплатным. Посещение лекций было не обязательным, были отменены экзамены и отметки. Конечно, на лекции я ходить не мог, но старательно изучал учебники дореволюционного периода (революционные учебники еще не успели создать). Прием в вузы был ограничен лишь классовой принадлежностью студентов – в первую очередь принимали детей рабочих, затем детей беднейших крестьян и только потом – детей советских служащих. Потомки «паразитических -классов», т.е. купцов, промышленников, помещиков и кулаков, служителей культа (священников) всех религий принимались в вузы только после публичного отречения от своих родителей путем примерно следующей публикации в газетах: «Я, такой-то, настоящим извещаю, что отрекаюсь от своих родителей, таких-то, как представителей паразитических классов и заявляю, что не имею ничего общего с ними».

Иногда подобное отречение открывало дорогу в вуз, а иногда и оно не помогало. Такие отречения я часто встречал, правя корректуру в киевских газетах. Они производили не столько гнусное, сколько горькое впечатление. На какое же унижение человеческого достоинства приходилось идти людям, и как должны были нравственно страдать и дети, и родители, соглашавшиеся на все, чтобы младшее поколение получило возможность учиться!

Проверка и отсеивание «социально непригодных» студентов происходила в течение всех лет их учебы в вузе. Она выражалась в бесконечных регистрациях и перерегистрациях студентов в двухдневный и даже в однодневный срок. Но этого оказывалось недостаточным, начались бесконечные анкеты, в которых надо было ответить на 20-30 вопросов. Самыми важными вопросами были следующие: кем были (соц. происхождение) и чем занимались родители до революции, чем они занимались во время революции – при Центральной Раде и гетмане, при добровольцах и при советской власти. Затем шли такие же вопросы о работе и деятельности самого студента на разных этапах революции и по периодам смены властей. Спрашивали, нет ли родственников за границей, степень родства с ними, где они живут и чем занимаются. Затем следовали вопросы политического характера: каково отношение к советской власти? какой политической партии симпатизировали? И так далее.

Заполнение анкеты требовало особого искусства. Небрежное отношение к этому делу могло иметь печальные последствия: профком или партком вуза, набрав несколько анкет у одного студента, сравнивал их, а затем студента вызывали и спрашивали, почему, скажем, в анкете №1 он на такой-то вопрос дал один ответ, а в анкете №2 на тот же приблизительно вопрос он лал другой ответ или ничего не ответил. Значит, он что-то скрывает.

Для проверки анкет создавались особые «тройки» из представителей администрации и надежных студентов, членов партии и комсомола. Эти тройки вызывали «подозрительных» студентов на допрос, и от их решения зависело дальнейшее пребывание студента в институте.

В 30-х годах анкетные расследования о прошлом студента и его родителей ослабели. К этому времени в руках властей были собраны уже целые досье, дававшие достаточно полное представление о социальном происхождении и облике каждого.

Более осторожные и предусмотрительные студенты заполняли каждую анкету в двух экземплярах и оставляли себе одну стандартную сводку ответов по всем вопросам анкеты. Эта сводка повторялась во всех последующих анкетах. Мне пришлось заполнить в вузах как студенту, а затем как преподавателю примерно 100-200 анкет.

Вскоре, однако, выяснилось, что при такой постановке дела нельзя получить нужных стране инженеров, докторов и учителей. Тогда ввели экзамены и отметки, собственно говоря, одну отметку – «зачтено», то есть «удовлетворительно», так как новые студенты пролетарского происхождения, иногда не окончившие среднюю школу, не могли равняться ни с детьми «паразитических», ни просто интеллигентных родителей.

Но и это не помогло. Тогда была введена система студенческих стипендий. Получавшие стипендию приравнивались к государственным служащим, а государственные служащие, как известно, обязаны ходить на работу. Студентов обязали ходить на лекции и практические занятия. Была введена строгая система контроля над посещением лекций, студенты стали считаться мобилизованными и обязанными сдавать в известный срок определенное количество экзаменов. В случае неповиновения студент исключался из вуза, имя его сообщалось в «Губернскую комиссию по борьбе с дезертирством» («Губкомдезертир»), которая посылала его на принудительные работы.

Факультеты и специализации быстро менялись. Медицинский факультет Киевского Университета был выделен и реформирован в Киевский медицинский институт. Юридический факультет одно время был закрыт, а потом воскрес в Киевском институте народного хозяйства (быв. Коммерческий институт, название которого было сочтено неуместным при социалистическом строе). Мне удалось в течение 1919-1921 гг. сдать большую часть экзаменов за первые два курса юридического факультета, в том числе и самые трудные предметы – историю и догму римского права. На правовом факультете эти предметы затем выскочили из учебного плана, но в 1923-1924 гг. и позже в Петроградском Университете история римского права появилась под стыдливым наименованием «история института гражданского права». Из учебного плана были изъяты уголовное право и уголовный процесс, которые вскоре возродились под новыми названиями – «криминальная социология» и «криминальная политика». Были введены и новые предметы – например, «история социалистических учений».

Мне в эти годы просто повезло. Первым директором Института народного хозяйства был назначен редактор газеты «Коммунист» тов. Хоменко. Он знал меня как корректора газеты «Коммунист» и во время отпусков постоянных «выпускающих» доверял мне выпуск газеты. С его легкой руки меня знали в институте как бывшего работника «Коммуниста» и ни в какие «тройки» не вызывали. Хоменко даже разрешил мне слушать курсы и сдавать экзамены на экономическом факультете института параллельно с учебой на правовом факультете.

Учеба на двух факультетах одновременно не смущала меня. Все эти экзамены были для меня вспомогательными и второстепенными по сравнению с моей основной профессией историка. Историю я изучал глубоко и серьезно, не только для экзамена. Любопытно, что в моей зачетке исторического факультета были лишь одни «пятерки», а в зачетке правового факультета отметки по всем предметам были: «зачтено». Но студентом я хотел быть подольше: как студент, я избавлялся от всяких «трудовых мобилизации» и «трудовых повинностей», которые нередко объявлял Киевский губотдел труда. Как студент, я пользовался обедами АРА, которая открыла студенческую столовку на Гимназической улице рядом с Владимирским Собором. Какую помощь и поддержку эти обеды – самые простые и примитивные (тарелка супа с запахом мяса и тарелка маисовой каши с маслом) – оказали студенческой молодежи в голодном 1921 т., даже трудно представить. Студенчество с глубокой и искренней благодарностью вспоминало АРА.

Годы 1920-1921 были тяжелыми годами. Я изучал историю украинского и белорусского крестьянства по монографиям русских историков, изучал аграрный строй и социальные отношения в Литовско-Русском государстве XV-XVII в. по «Литовской Метрике», колонизацию и аграрный строй Северо-Восточной Руси и т.д. Но учеба шла туго. К тому же изучение иностранных языков отнимало много времени.

Несколько месяцев я числился в институте ассистентом по кафедре русской истории. Все ученые степени и звания были отменены. Старая профессура бежала на юг, а оттуда за границу, и на историческом факультете остались молодые историки – П.П. Смирнов, Б.Г. Курц и др. Б.Г. Курц представил меня Н.П. Василенко, бывшему премьер-министру гетмана Скоропадского. Николай Прокофьич, узнав, что я собираюсь написать в будущем диссертацию о люстрационной и инвентарной реформе Бибикова в Юго-Западном крае в 40-х гг. XIX столетия, одобрил мою тему. Он сам был автором небольшой статьи об этой реформе для 4-го тома «Великих реформ» (юбилейное издание 1911-1912 гг. по случаю 50-летия крестьянской реформы 1861 г.). Николай Прокофьич был так любезен, что пригласил меня пользоваться его личной библиотекой – приходить к нему на квартиру и читать книги в его кабинете. Его небольшая квартирка на Тарасовской ул., в особенности крошечный кабинет, была забита книгами по истории Украины и украинского крестьянства. В квартиру впускала меня прислуга. Когда Н.П. был дома, он гостеприимно угощал меня чаем, а затем мы читали книги, усевшись в разных углах кабинета. Разговоры о том, что и как читать по истории крестьянства, оценка прочитанных книг (я больше слушал, чем говорил) перемежались разговорами о политических событиях. Николай Прокофьич считал, что советская власть на Украине установлена надолго. Он осуждал Петлюру за еврейские погромы, говорил о неуживчивом характере, безмерном тщеславии и честолюбии М.С. Грушевского.

О знакомстве и встречах с Николаем Прокофьичем у меня сохранились очень теплые воспоминания. Его внимание и симпатия к начинающему молодому историку, его скромность и отзывчивость оставили у меня незабываемое впечатление.

Много времени и труда в эти годы (1920-1923 гг.) я уделял изучению иностранных языков. Гимназия дала мне весьма скудные знания французского и в особенности немецкого языков. Университет по этим языкам ничего не дал. Однако со временем я свободно владел не только немецким и французским, но также английским и итальянским. Итальянский изучил так, что я знал разницу в итальянских говорах и мог отличить венецианский говор от неаполитано-сицилийского, тосканского или римского.

С каждым новым иностранным языком для меня открывались ворота в новый мир. Знание языков обеспечило мою жизнь в последующие годы. Без знания языков я не мог бы вести литературную работу в Ленинграде, написать мои книги, успешно вести преподавательскую работу.

Лето 1922 г. прошло грустно. Дядя Бенця готовился к отъезду в Палестину. Граница с Польшей и Румынией еще не была «на замке», и контрабандисты и специальные проводники людей, желавших бежать из Советской России, переходили границу сравнительно свободно. Конечно, надо было иметь деньги: на оплату «проводников» и солдат пограничной стражи, на жизнь в приграничной полосе, на проезд через Польшу и другие страны и моря до Палестины. Расходов и хлопот было немало.

Я терял друга и недоуменно спрашивал дядю Бенцю, почему он уезжает из России: ведь погромы уже прекратились, евреи получили то, о чем они мечтали столетия, – полное равноправие, свободу селиться и жить, где угодно, заниматься всеми профессиями… Дядя Бенця скептически качал головой: «Да, погромов сейчас нет, а вы гарантируете, что их завтра не будет? Старых ограничений тоже нет, но их могут восстановить и добавить новые!» Его увлекала мысль принять участие в строительстве «еврейского очага» в Палестине, внести свою долю в жизнь и культуру своего народа. Он предвидел, что еврейской интеллигенции в Советской России в конце концов будут поставлены жесткие рамки, что первые удары падут именно на нее, если она не ассимилируется полностью с другими народами России. Он помнил об индивидуальности еврейского народа, сумевшего сохранить эту индивидуальность в течение тысячелетий. Никакие посулы и обещания со стороны «еврейской секции» ЦК не соблазняли его. Он хотел покинуть Советскую Россию также и потому, что она была страной диктатуры и насилия. Он задыхался в ней.

Распалась и семья Зороховичей: старики и старший сын Юрий, окончивший накануне войны 1914-1918 гг. Политехнический институт в Германии, уехали. Старшая дочь Маруся вышла замуж за какого-то американца, работавшего в АРА, и тоже уехала с ним. Ее жизнь в стране Советов могла быть лишь очень бледной: дочь богача, помещика, сахарозаводчика и владельца винокуренного завода – на что она могла надеяться в Советской России? Только в конце 60-х годов я узнал случайно от одного профессора консерватории в Москве, что Маруся Зорохович жила в Англии и давала уроки музыки (она хорошо играла на виолончели). Младшая дочь Ирен вышла замуж за офицера-еврея, служившего в русской армии в 1917 году, и через несколько лет, когда я уже жил в Ленинграде, кажется, тоже уехала за границу. Младший сын Альфред поступил на какую-то фабрику и женился на работнице.

Летом 1922 г. из Киева уехала семья М.М. Каткова. Михаил Михайлович Катков был профессором Киевского Университета, где читал много лет курс «Догма римского права».

Он был сыном знаменитого консервативного деятеля второй половины XIX в. Михаила Никифоровича Каткова. В молодости – в 30-40 гг. XIX века – студент Московского Университета Михаил Катков был близок к кружку Станкевича и изучал вместе с его членами: АЛ. Герценом, М.А. Бакуниным, Н.П. Огаревым, В.Г. Белинским – философию Гегеля. Революция 1848-1949 гг. в странах Европы отбросила МЯ. Каткова в лагерь защитников самодержавия. Он был профессором Московского Университета и долголетним редактором газеты «Московские ведомости», которая при Александре III стала личным органом российского императора. В лагере русской радикальной и революционной демократии второй половины XIX в. МЛ.Катков считался «злым гением» России, «черной овцой», знаменосцем реакции, вдохновителем Александра III, особенно в вопросах внешней политики. МЯ-Катков ненавидел Бисмарка, толкал Александра III на войну с Австро-Венгрией и к ужасу официальных руководителей Министерства иностранных дел М-Н.Гирса и НЛ. Ламздорфа – на заключение франко-русского союза, до которого сам он не дожил.

Естественно, что Михаилу Михайловичу Каткову, сыну такого отца вряд ли удалось бы уцелеть в Советской России. Уж если в 1919 г. ЧК расстреляла профессора С.Т. Флоринского «за инакомыслие», то вряд ли она пощадила бы сына защитника самодержавия. Поэтому семье Катковых бежать было нужно, и чем скорее, тем лучше, пока ЧК не занялась ими. Катковы начали готовиться к бегству в Чехословакию еще в 1921 г. Их семья состояла из 3 или 4 человек, и перейти границу ей было довольно трудно. К тому же глава семьи, М.М. Катков, был глубоким, больным стариком. Он с трудом передвигался по Киеву и в университете бывал очень редко. Госпожа Каткова организовала побег с толком: сначала через границу был переправлен сам Михаил Михайлович и только через две недели, после получения известия о его благополучном переходе границы, отправились она и молодые члены семьи. Катковы устроились в Чехословакии.

В эти годы наша семья раскололась. Старики и самый младший сын Шура жили в Конотопе, а остальные сыновья, всего пятеро братьев, собрались в Киеве.

Володя, вернувшись в 1919 г. из германского плена, учился в Политехническом, а затем в Сельскохозяйственном институте. Одно время он работал вагоновожатым грузового трамвая, ходившего ночью с грузами по Лукьяновской улице. Но в 1920-1921 гг. в его жизни наступила роскошная перемена. Он был единственным в семье, кто обладал музыкальными способностями. Еще в гимназии он научился играть на кларнете и стал музыкантом гимназического оркестра. В 1920-1923 гг. он играл в оркестрах военных школ Киева, получал повсюду пайки и жил не только не голодая, но подкармливая брата Васю, поступившего на финансово-бухгалтерский факультет Киевского кооперативного института. Мало того, военные оркестры, где играл Володя, угрожая перейти в другие военные школы, ухитрялись получать каждые полгода по одной английской шинели (наследство от Деникина!) на каждого из своих оркестрантов. Шинели немедленно шли на рынок и превращались в свиное сало, масло, яйца.

Я поселил у себя в комнате на Мариинско-Благовещенской брата Сережу, поступившего на правовой факультет Института народного хозяйства. Словом, в Киеве постепенно собрались 5 братьев.

Но моего брата-близнеца Юрия постигла жизненная неудача.

Весной 1921 года, после голодной и холодной зимы, Юрий решил поехать на юг, в Бердянск, расположенный на берегу Азовского моря. В голодном Киеве считали Бердянск землей обетованной, где белого хлеба, рыбы, мяса и масла вдоволь и все по дешевке. В компании с одним конотопским студентом они двинулись в Бердянск налегке, в расчете пожить там 2-3 месяца, подкормиться и отдохнуть. Но через две недели спутник Юрия вернулся в Киев и сообщил, что они оба были арестованы около Екатеринослава особым отделом (ЧК) Первой конной армии Буденного. Его как студента быстро освободили, но Юрий, бывший офицер царской армии, был признан подозрительным. Военный трибунал Первой конной армии осудил его к заключению до окончания гражданской войны.

Я немедленно выехал с одним из наших друзей-конотопчан в Екатеринослав и в местном лагере разыскал брата. Юрий был в ободранной солдатской гимнастерке и брюках, в сандалиях. Все вещи получше были конфискованы. Но он не голодал, так как работал по уборке лагеря. Брат сказал мне, что его хотели приговорить к расстрелу как офицера царского времени, но военный следователь, разбирая вещи Юрия, нашел его стихи. Они ему понравились, и он настоял на заключении Юрия в лагерь, так как никаких доказательств о контрреволюционных действиях и мыслях Юрия не было, а его стихи показывают наличие у него несомненных литературных способностей. Если ему сохранить жизнь, то этот молодой человек еще может исправиться и стать хорошим советским поэтом. Я простился с Юрием, обливаясь слезами.

У советской юстиции в эти годы (1920-1923) можно отметить одну любопытную черту: смертные приговоры она приводила в исполнение стремительно и беспощадно, приговоры же к срокам заключения быстро смягчались, а затем сокращались при каждой амнистии. Ведь больших строек на Севере и в Сибири не было, зачем же было зря кормить лоботрясов, чьи преступления не доказаны? Поэтому амнистий в эти годы было много по любому поводу, вплоть до майской и октябрьской годовщин. Юрий попал Под амнистию, объявленную по случаю мира с Польшей. Он просидел в концлагере не то три, не то четыре месяца. К осени 1921 г. он уже был в Конотопе.

И тут перед ним тоже стал вопрос, как жить и что делать. Стать командиром Красной армии он не хотел: военная дисциплина ему надоела. К счастью, соседи и друзья наших родителей пришли на помощь. В Конотопе в октябре происходил ежегодный уездный съезд волостных и сельских советов. Юрию, как человеку с литературной жилкой, поручили вести протокол съезда (о стенографистках в Конотопе не приходилось и мечтать). Он успешно справился с этой задачей. Он ничего не убавил, не прибавил к докладам и выступлениям ораторов, но так как был хорошим стилистом, то настолько хорошо отредактировал протоколы съезда, что все конотопские власти увидели в себе скрытых Цицеронов и Демосфенов.

В результате Юрию за ведение и редактирование протоколов съезда уплатили 20 пудов пшеницы (зерном), сделали его постоянным хроникером местной конотопской газеты и назначили конотопским корреспондентом Укр-ГОСТА и черниговской губернской газеты. В черниговской газете он познакомился с журналистом, который, подобно ему, вышел из литературных низов. Это был Зорич, в 1923-1926 гг. фельетонист московской «Правды», позже сосланный в места отдаленные за свои резкие сатирические фельетоны о советской жизни.

Словом, будущее в Конотопе для Юрия было обеспечено. Но запереть себя на всю жизнь в этом городе он не хотел и решил попробовать счастья в Москве и Петрограде. Москва ему не понравилась. Она уже тогда была забита приезжими, и получить комнату в Москве было трудно, если не невозможно вовсе. Никаких протекций ни в Москве, ни в Петрограде не было. В Петрограде он нашел комнату в большой шестикомнатной квартире, хозяевами которой была семья из двух человек.

Юрий быстро нашел работу корректора в «Вечерней Красной газете». Фактическим редактором ее был Иона Рафаилович Кугель, брат известного критика-театроведа Александра Рафаиловича Кугеля.

Иона, «не проглоченный китом», как острили в «Вечерке», поскольку кит его «не выдержал», быстро оценил литературные способности Юрия и охотно печатал его заметки, рецензии и статьи. С зимы 1922– 1923гг. повелось, что в «Вечерке» литературные подвалы Н.С. Лернера, А.Н. Горнфельда и Б.М. Эйхенбаума чередовались с подвалами Юрия. Он был принят во Всероссийский союз писателей и Всероссийский союз поэтов и там на вечерах литературной молодежи читал свои стихи. Он быстро познакомился с петроградскими писателями – «Серапионовыми братьями», а также с Е.А. Замятиным, К.И. Чуковским и АД. Тихоновым (Серебровым). В 1923-1924 гг. он стал «своим» автором в журнале «Русский современник». В отделе рецензий этого журнала он, пожалуй, занимал первое место. Его фельетоны и очерки начали появляться и в «Правде».

Одним словом, Юрий получил возможность выявить себя как творческую личность. Его талант признавали в литературных кругах Ленинграда и Москвы и друзья и враги, и читатели. Но ему не хватало усидчивости и упорства. Он был типичный газетчик-журналист, но не автор больших и серьезных книг. На это его не хватало. В дореволюционной России он пошел бы по пути Дорошевича и Александра Яблоновского, но в Советской России он не мог развернуться во всю полноту своих творческих способностей. Странная судьба постигла всех наиболее известных фельетонистов Советской России – Сосновского, Зорича, Михаила Кольцова. Все они не избежали репрессий властей, и эта судьба постигла в 1937 г. и Юрия.

Родители и я получали восторженные письма Юрия о красоте и величавости Петрограда и вырезки его статей из газет. Было видно, что он нашел себя, счастлив и доволен. В каждом письме он приглашал меня приехать летом в Петроград, погостить у него, посмотреть воспетый в русской литературе великий и прекрасный город. Мне к тому времени исполнилось 27 лет, но я не видел ни Перограда, ни Москвы. Я охотно принял приглашение Юрия, тем более, что дорога мне ничего не стоила: как преподаватель железнодорожной школы я имел право на бесплатный билет до любого пункта советской страны, хотя бы вплоть до Владивостока в оба конца. Когда в школе закончился учебный год и настали каникулы, я выехал налегке в Петроград.

Не думал я, что эта поездка в гости к брату повернет мою жизнь на новый путь.

Первые годы в Ленинграде. Работа в газете

Утром 15 июля 1923 года я вышел из вагона на перрон Октябрьского (Николаевского) вокзала и, следуя по заботливо присланному мне Юрием маршруту, прошел по Знаменской улице на Ковенский переулок, 11 (рядом с французской католической часовней), где жил Юрий. Хозяин квартиры, открыв мне дверь, всплеснул руками: «Тут и спрашивать не нужно, – воскликнул он. – Вас от Юрия Павловича не отличишь!»

Юрий, ушедший на работу в «Красную газету», пришел через два часа. После обеда мы отправились осматривать город.

Выйдя на Невский, мы двинулись к Адмиралтейству. По дороге Юрий показывал самые красивые исторические дома и наиболее важные учреждения бывшей столицы.

Усевшись на набережной у каменных львов рядом с Адмиралтейством, я как зачарованный смотрел на Неву. Солнце уже зашло, но темноты не было. Белые ночи еще не кончились, и читать книгу без света можно было совершенно свободно. Потрясенный и ошеломленный красотой и величием города, бывшего 200 лет столицей мощной империи, строгостью очертаний и контуров петербургской графики, просторами площадей, прямизной улиц, обилием каналов и рек, придававших Петрограду какое-то неизъяснимое очарование, я смотрел во все стороны, не зная, на чем остановить свой взор. Да, это город, созданный по мановению Петра, на крови и костях сотен тысяч крепостных рабов, строивших его, город Пушкина, Гоголя, Достоевского, город декабристов и народовольцев.

Наконец, не в силах сдержать себя, я воскликнул:

– Вот бы найти работу и жить здесь!

– Попробуй, – ответил Юрий. – Поищи! И тут же начался наш военный совет: где и как искать работу?

– Ты еще молодой учитель, у тебя всего 2 года учительства, – говорил Юрий, – а здесь в Петрограде сотни старых и опытных учителей ходят безработными и не могут найти работы. Конечно, ты можешь стать на учет на бирже труда, записаться в очередь, но вряд ли что-нибудь получишь, не имея здесь ни знакомств, ни протекции. Остается газета, корректорство. У тебя есть опыт в этом деле. Но в «Красную газету» не ходи. Близким родственникам запрещено работать в одном учреждении, а ты мой родной брат. Поэтому тебя в «Красную газету» не возьмут. Попробуй сходить в «Ленинградскую правду». Там, к тому же, есть и иностранные газеты. Ты знаешь несколько иностранных языков. Может быть, найдется работа по переводам. Я доведу тебя до редакции «Ленинградской правды» и объясню тебе, как оттуда вернуться домой, ко мне на Ковенский переулок.

И мы пошли. Но по дороге произошла встреча, которая еще более усилила мою охоту остаться жить в Ленинграде. Юрий встретил девушку, с которой его познакомили в Союзе поэтов, где он читал свои стихи. Он познакомил меня с ней. Эта девушка через два года стала моей женой.

У здания редакции и типографии «Ленинградской правды» (Социалистическая, 14) Юрий простился со мной и пожелал мне ни пуха, ни пера. "Иди и требуй, чтобы тебя провели к главному редактору Сафарову или к его заместителю, " – напутствовал он меня.

Я поднялся на 4 этаж, где была редакция, и попросил курьера – маленькую старушку, провести меня к главному редактору.

– Товарища Сафарова сейчас в редакции нет, – ответила она.

– Ну, тогда к его заместителю.

– К Николаю Павловичу Баскакову? Вторая дверь направо.

Я постучался и вошел. Н.П. Баскаков, среднего роста, плотно сколоченный мужчина приблизительно моих лет поднялся мне навстречу. «Что вам угодно?» – спросил он.

Я объяснил, что приехал из Киева, где работал корректором в газетах «Коммунист» и «Киевский пролетарий» и был даже временно выпускающим, и хотел бы работать в «Ленинградской правде».

Он расспросил, каково мое образование и благополучно ли у меня с политграмотой. Потом сказал:

– Дело в том, что корректоры у нас есть. В выпускающем мы тоже не нуждаемся. Что вы еще можете делать?

Я ответил, что знаю иностранные языки.

– Какие?

– Английский, французский, немецкий, итальянский.

– В каком объеме?

Я ответил, что могу прочесть около 100 страница день, прибегая к словарю лишь в случаях, требующих особой точности перевода, и свободно говорю на английском, французском и итальянском языках. По-немецки говорю гораздо хуже.

– Ну, тогда пойдемте, – сказал Баскаков и повел меня в иностранный отдел, находившийся в другом конце коридора. Толкнув дверь, он ввел меня в комнату, где сидели два молодых человека и женщина, и представил меня им:

– Вот товарищ, приехавший из Киева. Он хочет у нас работать. Знает несколько иностранных языков. Скажите, забастовка докеров в Англии еще не кончилась? Нет? Тогда дайте товарищу Полетике последние английские газеты. Пусть он напишет нам корреспонденцию (не статью, а корреспонденцию) из Лондона об этой забастовке. Обернувшись ко мне, Баскаков сказал:

– Даю вам два-три дня. Не задерживайте вашу корреспонденцию долго, пока забастовка не прекратилась. Когда напишете, приходите ко мне.

С этими словами он простился и вышел.

Сотрудники иностранного отдела, смотревшие с любопытством на меня, подобрали пачку английских газет за последнюю неделю, в том числе «Морнинг Пост», Тайме", «Дэйли Телеграф», «Дэйли Кроникл», «Манчестер Гардиен», «Дэйли Геральд», коммунистическую «Дэйли Уоркер» и пожелали мне успеха.

С целой кипой газет, завернутых в бумагу, чтобы их не видели прохожие на улицах, я вернулся на Ковенский переулок. Юрий был восхищен заказом Баскакова. Мы с острым любопытством рассматривали английские газеты, которые и брат и я видели впервые в жизни, и я отмечал карандашом в газетах статьи и заметки о забастовке докеров.

На третий день вечером явился со своим сочинением в редакцию к Баскакову. Он сделал на моей рукописи надпись «перепечатать», предложил мне пойти в машинописное отделение, продиктовать статью свободной машинистке и с перепечатанным материалом вернуться к нему.

Я продиктовал статью и явился к Баскакову. Николай Павлович (мой тезка) прочитал ее, вычеркнул два слова, вставил под заголовком «от нашего лондонского корреспондента», затем предложил мне подписать мою статьи какой-нибудь английской фамилией и, поставив в верхнем левом углу первой страницы сакраментальные слова «в набор», отправил статью с курьером в типографию.

После этого он снова повел меня в иностранный отдел, где заявил сотрудникам:

– Товарищ Полетика будет нашим собственным корреспондентом из столиц Европы и из США. Он будет писать нам корреспонденции, сидя в этой комнате с вами. Давайте ему все газеты и все журналы всех партий и направлений. Давайте ему темы, и сам он пусть выбирает темы, согласовывая их с вами или со мной, а когда товарищи ПА. Лисовский (заведующий иностранным отделом) и И.М. Майский (член редакционной коллегии «Ленинградской правды», в ведении которого находился иностранный отдел) вернутся из отпуска, он будет согласовывать темы своих корреспонденции с ними. Обратившись ко мне, Н.П. Баскаков добавил:

– Кроме того редакция поручает вам все гостиницы Петрограда: где бы ни остановился «знатный» иностранец – посол, ученый, член парламента, секретарь ЦК какой-либо иностранной компартии, член Президиума Коминтерна – немедленно берите у него интервью. Мы будем вам подсказывать, что вы должны спросить у них и о чем должны говорить с ними. В случае какихлибо затруднений, обращайтесь прямо ко мне.

С этими словами Баскаков простился со мной. Я задержался еще на полчаса в иностранном отделе, чтобы познакомиться с его сотрудниками и узнать, какие газеты и журналы мне придется читать. Выяснилось, что редакция «Ленинградской правды» получает свыше 50 газет из стран Европы и из США и около 50 журналов (еженедельных и ежемесячных), не считая белогвардейских газет. Относительно последних у сотрудников иностранного отдела возникли сомнения, можно ли давать их мне? Один из сотрудников пошел за разъяснением к Баскакову и, вернувшись, заявил, что Баскаков разрешил давать все: от «Нового времени» (Белград) до «Социалистического вестника» (Берлин).

Моя корреспонденция была напечатана, и Юрий ликовал. Я был осторожнее и считал, что одна удачная корреспонденция не является доказательством моей способности быть «иностранным корреспондентом». Редакция должна не раз убедиться на деле, что я могу оправдать свое амплуа.

Так началась моя первая фантастически-неправдоподобная, сказочная авантюра в роли «собственного корреспондента» «Ленинградской правды» из Лондона, Парижа, Берлина, Вены, Рима, Вашингтона, Нью-Йорка и других столиц мира. В этом озорном амплуа я проработал почти пять лет.

Договорившись с хозяином квартиры, где жил Юрий, я за небольшую плату получил комнату в 15 кв. м «с мебелью» – кровать, стол и два стула. Я провел несколько вечеров в редакции «Ленинградской правды», знакомясь с работой и сотрудниками иностранного отдела, с сотрудниками других отделов, особенно театрального и литературного. Н.П. Баскаков представил меня секретарю редакции В.П. Матвееву и члену редколлегии К.И. Шелавину, которые с любопытством разглядывали меня: уж очень экзотическим было мое амплуа!..

«Ленинградская правда» была исключением, своеобразным явлением среди других крупных правительственных газет. В первые месяцы революции она была центральным органом большевистской партии и выражала мнение Центрального Комитета (до перевода столицы из Ленинграда в Москву весной 1918 года). Верховным руководителем и вдохновителем газеты был Г.Е. Зиновьев, считавший себя любимым учеником и вероятным наследником Ленина после его смерти. О том, что Ленин тяжело и даже неизлечимо болен, в 192.3 г. ходили глухие слухи и в «Ленинградской правде» и в «Красной газете».

«Ленинградская правда» считалась лейб-органом Зиновьева, и в ней он вел борьбу с московской «Правдой», формально ставшей с весны 1918 года центральным органом партии. Полемика «Ленинградской правды» с «Правдой» (Москва) была «притчей во языцех» среди старых членов и ответственных работников партии, стыдливо избегавших говорить о ней, особенно среди тех, кто помнил борьбу ЛД. Троцкого против Ленина в дореволюционные годы и не доверял Троцкому.

Редакция «Ленинградской правды» была составлена (за исключением И.М. Майского) из самых верных и преданных Зиновьеву друзей и товарищей по партии.

В 1923 г. главным редактором был Г. Сафаров, живший вместе с Зиновьевым во дворце Кшесинской на улице Красных Зорь. В «Ленинградской правде» говорили, что Сафаров причастен к гибели царской семьи: об этом писали и зарубежные «белогвардейские» газеты, в особенности «Новое время», монархическая газета, издававшаяся «Борькой Сувориным» в Белграде. Уже живя в Иерусалиме я ознакомился с материалами расследования Н.А. Соколова о гибели царской семьи и узнал, что Сафаров руководил убийством той группы великих князей, которая содержалась в заточении в Алапаевске на Урале: великая княгиня Елизавета Федоровна (сестра царицы), великий князь Сергей Михайлович, князья Иоанн Константинович, Константин Константинович, Игорь Константинович. Их даже не расстреляли, а сбросили 18 июля 1918 г. в шахту глубиной больше сотни метров.

Сафаров последние годы до революции жил во Франции и приехал в Россию с Лениным в 1917 году. В 1918 г. он был членом Уральского Областного Совета и редактором газеты «Уральский рабочий». Он хорошо знал французский язык, хуже – немецкий. Из членов редакции «Ленинградской правды» только он и И.М. Майский читали иностранные газеты. Сафаров интересовался французским и немецким рабочим и социалистическим движением. Мне не раз приходилось отвозить к нему во дворец Кшесинской на автомобиле пачки свежих иностранных газет или подбирать по его просьбе наиболее важные и интересные статьи и заметки во французских и немецких газетах.

Сафаров был типичный «комчван»: мрачный и чванный человек с надутым лицом, смотревший свысока на всех сотрудников редакции и строго каравший их за пьянство. Он был расстрелян вместе с Зиновьевым.

Другим интересным, имеющим «особые заслуги» перед партией членом редколлегии был секретарь редакции В.П. Матвеев. Редакционная молва приписывала ему участие в захвате части «золотого запаса» в Сибири у чехословаков и в расстреле пленных колчаковцев. Он держался гораздо проще и доступнее Сафарова, но сотрудники редакции его не любили за то, что он при каждом удобном случае урезывал их гонорары.

Всеобщим уважением в редакции пользовался КЛ. Шелавин. Его считали честным и порядочным человеком, образцом «старого партийца». В 1930 г., когда я уже ушел из «Ленинградской правды», он был редактором моей книги «Сараевское убийство» и дал мне несколько любопытных советов. Он покончил с собой в 1936 году накануне процесса Зиновьева.

Особой любовью и расположением рядовых сотрудников редакции пользовался заместитель Сафарова Н.П. Баскаков. Он был редактор-организатор, почти совершенно не писавший статей, но зато державший всю редакционную кухню в своих руках. Его любили за отсутствие чванства в отношениях с рядовыми «винтиками» редакционной машины, за быстрые и смелые решения, за товарищеское и человеческое отношение к людям. Судьба его мне неизвестна.

Наконец, последний член редколлегии «Ленинградской правды» – И.М. Майский. Меньшевик, член самарской учредилки, перешедший после разгрома ее Колчаком на сторону большевиков и вступивший в большевистскую партию. И это, по правде сказать, спасло его. Чего другого, кроме расстрела, он мог ожидать, если бы не пошел в партию?

Я познакомился с И.М. Майским, когда он вернулся из отпуска. Небольшого роста со скуластым монгольским лицом, он был настоящим европейцем, годами жившим в Европе, и, вместе с тем, настоящим русским интеллигентом. По убеждениям он был меньшевик централист, типа Бебеля, к которому питал особое почтение. Он знал несколько иностранных языков, обладал большой эрудицией в вопросах международного рабочего и социалистического движения, международной политики и художественной литературы. В редакции «Ленинградской правды», куда его послали «на проверку», он был самым интеллигентным, но и самым чужеродным лицом. Одновременно он был и редактором ленинградского литературно-художественного журнала «Звезда».

В «Ленинградской правде» он долго не продержался. В конце 1924 г., видя борьбу претендентов за власть после смерти Ленина, он перешел на работу в Наркоминдел, работал по дипломатическому ведомству в Финляндии, Японии, Англии, был назначен после войны заместителем министра иностранных дел СССР, затем его репрессировали, и он вернулся из ссылки лица после смерти Сталина. Последний раз я виделся с ним в 1964 г. в Академии наук СССР, членом которой он был избран.

Одним из свидетельств особого положения «Ленинградской правды» среди других советских газет было обилие в редакции иностранных газет и журналов. В двух ведущих столичных газетах Советской Украины, издававшихся в Киеве, – «Висти» и «Пролетарская правда» не было даже коммунистических иностранных газет. Не помню, чтобы я там видел «Роте фане» или «Юманите». Только в московских газетах «Правда» и «Известия ЦИК» имелись в большом количестве иностранные газеты – коммунистические и буржуазные. Третья по своей влиятельности московская газета – Труд", орган Всероссийского Центрального Совета Профессиональных Союзов (ВЦСПС) получала заграничные рабочие социалистические и коммунистические газеты и почти не имела буржуазных. Огромный ассортимент иностранных газет, получаемых «Ленинградской правдой», объяснялся тем, что Зиновьев видел себя преемником Ленина и готовился руководить внешней политикой советского государства. Недаром «Северная коммуна» (Петроград, северо-запад и север России), председателем которой Зиновьев был с 1917 года, имела одно время в Петрограде собственный Комиссариат иностранных дел, работавший параллельно и конкурировавший с общегосударственным Комиссариатом иностранных дел в Москве.

Иностранный отдел редакции, к которому я был причислен, состоял в 1923 г. из трех человек: заведующего отделом П.А. Лисовского и двух «редакторовправщиков» бюллетеней Телеграфного Агентства (РОСТА), ежедневно поступавших в редакцию, А.Я. Гофмана («Артур») и И.М. Эйхвальда («Ихошка»). Оба быстро стали моими друзьями, быстро перешли со мной на «ты», и дружеские отношения с ними я сохранял и после ухода из «Ленинградской правды».

А. Я. Гофман, полунемец по происхождению, юрист по образованию, литератор-поэт по вкусам, страстно любивший русскую литературу и прекрасно знавший немецкий язык, который он преподавал в техникумах, погиб во время блокады Ленинграда.

И.М. Эйхвальд, полушвед по происхождению, был хорошо воспитанным и дружелюбным молодым человеком, хорошим правщиком материалов РОСТА.

Оба они попали в «Ленинградскую правду» из Коминтерна, в котором работали в качестве переводчиков на I и II конгрессах до переезда Коминтерна в Москву. Они были хорошими переводчиками и правщиками, но никак не журналистами. Написать статью для газеты для них было тяжким трудом, писали они очень редко и при том нудно. Иностранные газеты ими фактически не использовались. Поэтому мое появление в редакции «Ленинградской правды» не составляло для них конкуренции, и у них я «хлеба» не отнимал.

Зав. иностранным отделом П.А. Лисовский знал четыре языка и охотно писал статьи для газеты, но его статьи были ужасно скучными и нудными. Читатель засыпал, не дойдя до середины статьи. По характеру это был человек самолюбивый, подозрительный, ревниво относившийся к успехам соперников. Его отношение ко мне было холодно-вежливым и недружеским.

Сколько корреспонденции, статей, заметок, очерков, рецензий и даже фельетонов я написал за пять лет работы в «Ленинградской правде» под английскими, немецкими, французскими, итальянскими фамилиями, не считая интервью со «знаменитыми иностранцами», проезжавшими через Ленинград, – вспомнить не могу. Скажу лишь, что почти каждую неделю я печатал в «Ленинградской правде» очередную «корреспонденцию» в 158-200 строк и 2-3 более мелкие заметки. Это не считая статей и заметок в «Новой вечерней газете» (вечерняя «дочь» «Ленинградской правды»), в журналах «Ленинград», «Звезда», «Современный Запад» и др.

Читая более 100 иностранных газет и журналов, кроме «белогвардейских,» я, можно сказать, имел в эти годы (1923-1928) настоящую монополию на газетно-журнальную информацию, был самым информированным человеком в Ленинграде по вопросам международной политики и зарубежной жизни. Я не мог писать обо всем, что происходило за границей – многое не пропускала цензура, но я читал и знал все, что печаталось в сотне иностранных журналов и газет. Вряд ли кто-нибудь в Ленинграде мог читать зарубежную прессу в больших размерах.

Писать статьи я научился довольно быстро. Я излагал действительно происходившие события, ничего не прибавляя, ничего не убавляя (кроме ругани по адресу советской власти), но излагал факты без «жестоких выражений» типа «акулы капитализма», «бешеные собаки империализма» и прочих словечек. Многие мои статьи и по содержанию и по тону вполне годились для публикации в буржуазных иностранных газетах, при освещении событий я пользовался слегка насмешливым, ироническим тоном человека, смотрящего на эти события издали, со стороны, и притом как бы приподнимаясь над ними. Я старался писать без словесных красот, но так, чтобы сразу схватить читателя за шиворот и тянуть его по строчкам моей статьи настолько стремительно, чтобы он мог опомниться лишь на ее середине. Я избегал писать об «уклонах» в зарубежных компартиях (об этом писали «высокие» партийцы), о разногласиях и борьбе в среде зарубежных социалистических партий, о вопросах высокой международной политики, по которым у руководителей советской страны не было единого мнения. Мои темы были гораздо проще. Они относились обычно, к «закату Европы». Я писал о распаде и разложении «умирающего капитализма» и капиталистической идеологии, об экономических кризисах, крупных забастовках, о парламентских выборах, о банкротствах, мошенничествах, хищениях и т.д., и т.п. Кто мог подумать в середине 20-х годов, что 50 лет спустя страна «победоносно строящегося социализма и коммунизма» будет выпрашивать у «разлагающейся» и «умирающей» Европы и США десятки миллионов тонн зерна и новую технику!

Редакция «Ленинградской правды» охотно печатала мои корреспонденции, и я не раз слышал от лиц, совершенно посторонних газете, партийных и беспартийных, об «интересных» корреспонденциях «собственных корреспондентов» из заграницы, печатающихся в «Ленинградской правде». Я молчал.

Должен сказать, что у «Ленинградской правды» были и самые настоящие, не поддельные иностранные корреспонденты. Мне особенно запомнились двое из них.

Один – Виктор Львович Кибальчич (Виктор Серж), племянник знаменитого деятеля «Народной воли», организовавшего вместе с Желябовым и Софьей Перовской убийство Александра II в 1881 г. Виктор Серж воспитывался за границей, в ранней молодости вошел в революционное рабочее движение Запада и хорошо знал его деятелей, сидел за «анархо-синдикализм» накануне и во время войны 1914-1918 гг. во французских и испанских тюрьмах. В 1917 году он прорвался в Россию и, прибыв в Петроград, стал чем-то вроде управляющего делами или директора секретариата Коминтерна. Он принадлежал к окружению Зиновьева и жил вместе с ним и вождями зиновьевцев в гостинице «Астория». В 1922 г. разочарованный загниванием, или бюрократизацией партии большевиков и исполкома Коминтерна, он уехал за границу в качестве агента Коминтерна, действующего, якобы, независимо от советских полпредств за границей. Официально он был одним из редакторов и авторов «Международной пресс-корреспонденции», издававшейся в Берлине и в Вене на нескольких языках. Он жил главным образом в этих столицах, во Францию и Англию его не пускали. Он имел, как и я, десятки псевдонимов, и я не раз переводил его статьи (по выбору Сафарова) для «Ленинградской правды».

В моей научной работе по изучению возникновения мировой войны 1914-1918 гг. он сыграл известную роль. Он получил в Берлине от сербского дипломата Богичевича, бывшего в 1914 г. сербским поверенным в делах в Германии, материалы о причастности сербских военных властей и русского военного агента в Белграде к организации убийства австрийского престолонаследника эрцгерцога Франца-Фердинанда 28 июня 1914 г. в городе Сараево (Босния). Эти материалы Виктор Серж опубликовал в 1925 году в журнале Анри Барбюса «Клярте», и я использовал их в 19291930 гг. для своей книги «Сараевское убийство».

Виктор Серж вернулся в Советскую Россиюв 1926 г. и стал видным деятелем троцкистско-зиновьевской оппозиции, разбитой на XV съезде партии в 1927 г. Он был арестован и после нескольких месяцев тюрьмы был выслан в Оренбург, где прожил пять лет. В 1937– 1938 гг. он не избежал бы смертного приговора, как и другие зиновьевцы, но его спасли французские писательские круги, профсоюз учителей Франции и международная организация писателей.

По их настояниям Серж был выпущен из Советского Союза. Кибальчич умер в г. Мехико в 1951 году.

Другим неподдельным иностранным корреспондентом «Ленинградской правды» был человек еще более невероятной судьбы. Это был Георгий Димитров, будущий герой Лейпцигского процесса о поджоге Германского рейхстага и «рулевой» Коминтерна. После неудачи сентябрьского восстания в Болгарии в 1923 г. Димитров бежал в Вену и здесь стал заграничным агентом Коминтерна, как и Виктор Серж. Он присылал в «Ленинградскую правду» корреспонденции из Вены, главным образом о балканских делах и о рабочем и коммунистическом движении в Придунайских и Балканских странах.

Димитров издавал в Вене на нескольких языках журнал «Балканская федерация» («Федерасьон Балканик»), орган Балканской федерации коммунистических партий, и проповедовал создание федерации Балканских республик. Но в Коминтерне Димитров поддерживал линию Сталина, и поэтому редакция «Ленинградской правды» почти не печатала его статей и корреспонденции.

Для меня лично его журнал «Балканская федерация» имел большое научное значение: Димитров напечатал в нем признания членов сербской молодежной организации «Млада Босна» и националистической сербской организации «Уедненье или смрт» («Черная рука»), созданной начальником разведки сербского генерального штаба полковником Димитриевичем. Обе эти организации подготовили и осуществили убийство австрийского престолонаследника эрцгерцога Франца-Фердинанда в Сараево в 1914 году.

Из других отделов редакции «Ленинградской правды» мне были больше всего интересны театральный и литературный отделы. Партийный отдел от меня беспартийного, был далек. Там работали члены партии, считавшие себя «важными персонами». Стенные газеты редакции, составлявшиеся насмешливыми сотрудниками других отделов, поддразнивали партийный отдел, упрекая его в безделье и болтовне. Они цитировали в стенных газетах фразы из статей сотрудников партийного отдела: «Работа разворачивается…», «Работа поднялась на новую ступень» и т.д.

Во главе театрального отдела стоял Адриан Пиотровский, воспитанный на классической древности и прекрасно знавший ее, сам писатель-драматург, пьеса которого «Падение Елены Лей» была с успехом поставлена в 1921-1922 г. в одном из ленинградских театров. Вместе со своим помощником, а затем преемником Никитой Юрьевичем Верховским (сын поэта Юрия Верховского, которому Блок посвятил одно из своих стихотворений) он поставил театральный отдел «Ленинградской правды» на высокий художественный уровень. Рецензии о новых постановках в театрах Ленинграда были написаны на высоком интеллектуальном и художественном уровне. Конечно, приходилось иногда делать уступки времени и ходу истории и хвалить пьесы заведомых пролеткультовцев, например, «Хлеб» Киршона, но из эпохи не выскочишь. Однако это были исключения, а рецензии на классику (пьесы Гоголя, Островского и т.д.) были очень интересны, давали честную и справедливую оценку работы режиссеров и актеров. Постановки Мейерхольда (периода после лермонтовского «Маскарада» в Александринке) или Таирова, на первое представление которого ездили ездили в Москву, встречались очень сдержанно, без восторгов.

При Пиотровском театральный отдел «Ленинградской правды» был своего рода клубом, где встречались авторы рецензий, режиссеры, артисты и просто литераторы и любители, интересовавшиеся театром. Здесь решались судьбы новых пьес и новых постановок. Здесь я познакомился с Любовью Дмитриевной Блок (женой поэта) и М.А. Бекетовой (тетка поэта), с С.Я.Маршаком, с Евгением Шварцем, с О.Э.Мандельштамом. Литературный Ленинград охотней шел в театральный отдел к Адриану Пиотровскому, чем в литературный отдел к Илье Садофьеву. Но Пиотровский в конце 20-х годов ушел из «Ленинградской правды» (когда она потускнела после разгрома зиновьевской оппозиции в 1925-1927 гг.) в «Ленфильм», где стал руководителем репертуарно-сценарного отдела. Его роль в развитии ленинградского кино в 30-40 гг. огромна, но до сих пор еще не изучена исследователями. Он погиб в 1938 году.

Во главе литературного отдела «Ленинградской правды» стоял поэт Илья Садофьев, не понимавший и I не признававший лирики, если она не сопровождалась ударами молота, хотя бы словесными. Он принципиально резал все лирические стихи о чувствах, о старом Петербурге Пушкина и Гоголя. В обычной жизни он был немножко надутым, но все же добрым парнем. По просьбе киевского поэта Николая Ушакова, с которым я учился в Киевском Университете, я привез несколько стихотворений Ушакова и передал Садофьеву для напечатания в «Ленинградской правде» или каком-нибудь журнале. Садофьев забраковал их все.

В аппарате редакции были интересные, или по крайней мере своеобразные лица, как, например, бывший офицер царской армии А. Г. Лебеденко, ставший писателем в 30-х годах. В редакции он занимал должность выпускающего. Он был корреспондентом «Ленинградской правды» в дальнем советском перелете МоскваПекин через Урал – Сибирь -Дальний Восток в 19241925 гг. Позже он выпустил роман «Тяжелый дивизион», давший ему право стать членом Союза советских писателей. Накануне войны он был репрессирован, и я встретился с ним лишь один раз, когда он появился в Ленинграде уже после смерти Сталина.

Работали в редакции и так называемые «братья Тур», которые никак не были братьями, а только литературной фирмой: П.Рыжей и Л.Тубельский. Они приехали, кажется, из Одессы, у них было бойкое перо, и они стали фельетонистами «Ленинградской правды». От фельетонов они перешли к пьесам и стали присяжными драмоделами советского театра эпохи Сталина. Одна их пьеса, поставленная Московским Художественным театром, была вехой падения Театра. Главрепертком навязал ее Художественному театру.

Как я упоминал, кроме статей и корреспонденции «из-за границы» я должен был поставлять интервью от «знатных иностранцев», проезжающих через Ленинград. В редакции это называли «охотой за скальпами». В Ленинграде было несколько гостиниц, где обычно останавливались иностранцы. Лучшими из них считались «Европейская», «Октябрьская», «Англетер» и «Астория», которая была отведена для ответственных партийных работников Ленинграда. Но и они очень сдали и потускнели, как говорили старожилы Ленинграда, по сравнению с довоенными временами: сошла позолота, обтрепалась мебель, комнаты были запущены, горячая вода подавалась с перебоями.

В первую неделю «охоты за скальпами» я измучился и, главное, упустил двух иностранцев. Когда Н. П.Баскаков упрекнул меня за это, я ответил, что не могу разорваться: пока я обследую гостиницы у Московского вокзала, приезжий, остановившийся в «Европейской» или в «Англетере» уходит в город, а вечером может и уехать из Ленинграда.

– Что же делать? – спросил Н.П. Баскаков. – Чем мы можем помочь вам?

– Прежде всего, надо поставить телефон в квартире, где я живу, – сказал я. – Затем я принесу вам домашние адреса портье всех гостиниц, где останавливаются иностранцы, и пусть редакция бесплатно высылает газеты на адреса этих людей. Тогда зевков не будет.

Через три дня я имел в своей комнате старенький деревяный телефон, а портье гостиниц имели газету. Теперь по утрам я садился у телефона и ждал звонков:

«Говорит „Октябрьская“, приехал А. Уезжает сегодня вечером в Москву». – «Говорит „Европейская“, приехал В., уезжает завтра в Гамбург». Выслушав рапорты портье, я отправлялся на охоту. Первой моей жертвой стал датский поверенный в делах г-н Э. Скау. Дания признала Советскую Россию, и г-н Скау ехал в Москву для исполнения своих обязанностей. Я говорил с ним по-английски и очень легко получил интервью на 70-80 строк о возможностях и перспективах советско-датской торговли.

Так началась карусель, вертевшаяся до 1927-1928 гг. С кем только я не встречался и с кем только я не говорил! Были интересные люди и интересные разговоры, были и скучные люди и обычное официальное дипломатическое словоблудие.

И.М. Майский, вернувшись из отпуска, посоветовал мне завести связи с германским консульством. Оно помещалось в здании бывшего германского посольства на Исаакиевской площади. Здесь я познакомился с профессором Отто Гетцшем, ведавшим отделом печати при консульстве. В 30-х годах и позже это было криминальное имя, и мне за знакомство с Гетцшем приписали бы Воркуту или Колыму. Гетцш был директором германского «Института по изучению Восточной Европы», первого в Европе «советологического института». Институт издавал журнал «Восточная Европа», где вежливо, без ругательств, но весьма осведомленно описывались порядки в Советской России и просчеты советских вождей. Кроме того, Гетцш был видным членом Германской Национальной партии (крайней правой) и депутатом германского рейхстага. Он получил длительную научную командировку в Прибалтийские республики и в Ленинград, где был причислен к германскому консульству. Командировка, помимо прочего, дала ему возможность издать в 1923 г. дневники и отчеты царского посла в Берлине и Вене в 40-50 гг. XIX в. барона Петра Мейендорфа. Об этом издании, очень важном для изучения политики России в дни революции 1848-1849 гг. и Крымской войны, я узнал значительно позже, в 50-е годы, когда занялся изучением истории международных отношений середины XIX в.

Я несколько раз заходил за информацией в консульство к Гетцшу. В одну из встреч он предупредил меня, что вскоре в Ленинграде будет проездом в Москву германский посол в Советской России граф БрокдорфРанцау, и он, Гетцш, устроит мне интервью с послом:

«Составьте список вопросов, на которые редакция „Ленинградской правды“ хотела бы получить ответы у посла. Я передам ему эти вопросы, и он даст на них письменные ответы».

Я был тронут. Граф Брокдорф-Ранцау был звездой первой величины на европейском дипломатическом горизонте 20-х годов. Внучатый племянник Бисмарка, министр иностранных дел Германии и глава германской делегации на Парижской мирной конференции 1919 года, отказавшийся подписать Версальский мирный договор и ушедший в отставку, граф БрокдорфРанцау после Рапалла был назначен первым германским послом в Москву. Интервью с ним сулило много интересного.

Я сообщил о предложении Гетцша И.М. Майскому и под его руководством и даже под его диктовку составил вопросы, охватывавшие экономику, внутреннюю и внешнюю политику Германии летом 1923 года. Это были месяцы оккупации Рура французскими войсками, катастрофического падения германской марки, нарастания экономической разрухи в Германии и угрозы германского октября. Редакция «Ленинградской правды» хотела получить мнение посла по самым важным и острым вопросам жизни Германии.

С этими вопросами в указанный профессором Гетцшем день я явился в германское консульство. Гетцш, прочитав вопросы редакции, заявил, что германский посол сейчас занят и просит меня подождать в приемной. Когда граф Брокдорф-Ранцау освободится, он ответит на вопросы. И я ждал. Ждал с 12 часов дня до 6 часов вечера. Время от времени Гетцш приходил в приемную и уверял меня, что граф Брокдорф-Ранцау еще занят, но что он непременно примет меня. Наконец около шести вечера в вестибюле консульства началось большое движение, топот ног, голоса, затем все стихло. И Гетцш, ворвавшись в приемную, крикнул мне: «Идем! Вы поговорите с послом на вокзале». На автомобиле германского консульства мы домчались до Московского вокзала и выскочили на перрон. Брокдорф-Ранцау был уже в вагоне. Гетцш подвел меня к окну купе и представил германскому послу:

– Господин Полетика, представитель «Ленинградской правды», хотел бы узнать ваши впечатления о Ленинграде.

– Enchante! Enchante! (Очарован!) – воскликнул посол и протянул мне руку в окно вагона (разговор шел на французском языке). – Петроград совершенно не пострадал. Советское правительство принимает все меры для украшения этого дивного города.

Тут раздались свистки кондукторов, гудок паровоза и вагоны мерно двинулись в путь. Посол любезно кивал головой из вагона и махал ручкой.

Мы с Гетцшем остались одни на перроне. Гетцш радостно воскликнул:

– Теперь вы можете напечатать, что имели интервью с послом. Граф Брокдорф-Ранцау восхищен красотой Петрограда и высоко ценит усилия советского правительства украсить этот дивный город.

– Конечно, я это напечатаю, – возразил я. – Но я напечатаю и другое: как вы сами предложили мне еще до приезда посла приготовить вопросы, которые интересуют редакцию «Ленинградской правды». Я составил эти вопросы под руководством и под диктовку члена редколлегии И.М. Майского. Посол мог ответить на эти. вопросы и мог не ответить, но держать меня в ожидании в приемной пять часов, а затем тайком сбежать на вокзал – это неприлично. Мы напечатаем всю эту историю в «Ленинградской правде», в том числе и наши вопросы с соответствующими комментариями.

– Сегодня вечером я буду у господина Майского и объясню ему в чем дело, – ответил Гетцш.

На этом мы расстались. Я вернулся домой и в тот вечер в редакции не был. На следующий день И.М. Майский рассказал, что Гетцш был у него накануне, принес извинения за то, что посол был очень занят и не мог поговорить со мной. Но в следующий раз граф Брокдорф-

– Ранцау сочтет приятнейшим долгом ответить на вопросы редакции.

В заключение И.М. Майский показал мне визитную карточку, на которой стояло «Отто Гетцш. Член рейхстага» и сказал:

– Он принес самые вежливые извинения.

– Но все же мы не получили интересного интервью, – ответил я.

– Нет, получили, – возразил И.М. Майский. – Когда посол вместо того, чтобы ответить на острые вопросы или отказаться ответить на них, потому что они слишком остры, держит вас, представителя «Ленинградской правды» шесть часов в приемной, а затем тайком удирает на вокзал, то фактически редакция получила ответ на свои вопросы о том, сохранятся ли правительство и существующий строй в Германии или нет. Позиция посла показывает, что в правящих кругах и в правительстве Германии сейчас нет уверенности в том, что существующий политический и социальный строй в Германии прочен. Вы действовали хорошо, но я и не ожидал ответа на наши вопросы. Слишком они были острыми.

Так я, ожидавший упрека за то, что упустил получить от Брокдорфа-Ранцау желанное интервью, получил первый урок в области высокой дипломатии.

За «интервью» с графом Брокдорф-Ранцау через несколько дней последовало интервью с американским сенатором Робертом Лафоллетом. Он был организатором и руководителем третьей в США (кроме двух традиционных исторических партий – республиканской и демократической) – фермерско-трудовой (рабочей) партии, которая выдвинула его кандидатуру в президенты США на президентских выборах 1924 года. Кто такой Роберт Лафоллет, я, начитавшись в июле-августе американских газет и журналов, знал хорошо. Но почему он приехал в сенатские каникулы в Советскую Россию и в Прибалтику, что погнало его к нам – свирепым большевикам со страшными бородами и с ножами в руках (так в американских газетах и журналах изображали советских граждан), когда он мог отдыхать в Майами или в Ницце, – вот это было вопросом. Я пришел к выводу, что Лафоллет поехал в Советскую Россию с какой-то определенной политической целью. Выяснить эту цель стало моей задачей.

Когда я явился в гостиницу «Европейская» и представился сенатору и его свите (с ним были, кажется, два конгрессмена), то решил провоцировать сенатора обычным для ленинградских журналистов и обывателей разговором о красотах и достопримечательностях Петрограда. На традиционный вопрос «Как вам понравился Петроград?» Лафоллет ответил, что Петроград ему очень понравился:

– Какие дворцы! Какие улицы, каналы! Тогда я перешел в наступление и спросил:

– Вы, конечно, приехали посмотреть наши театры? У нас замечательный классический балет в Мариинском оперном театре.

Сенатор взорвался:

– Какой там балет! – кричал он, и его коротенькая седая бородка тряслась от негодования. – Стал бы я ездить сюда ради балета! Я приехал посмотреть, может ли петроградский порт вывозить пшеницу в Европу и в каких количествах.

Свита Лафоллета попыталась остановить его, но мне уже было достаточно сказанного: американцы хотели узнать, будет ли Советская Россия опасным конкурентом США в вывозе хлеба, если не сейчас, в 1923 году, то в будущем. Но Советская Россия смогла вывозить хлеб, и при том в гораздо меньших количествах, чем накануне Первой мировой войны, лишь в 1924-1928 г. Сталинская коллективизация убила всякий экспорт хлеба из Советской России и сделала ее страной, и по сей день импортирующей хлеб.

В сентябре 1923 г. Петроград посетила еще одна группа американских конгрессменов: – сенаторы и члены палаты представителей, всего человек двенадцать. Приезд их сохранялся в тайне, и портье гостиниц сообщили мне о приезде этой делегации лишь в последний день пребывания ее в Петрограде. Мне сказали, что вечером в особом закрытом зале одной из гостиниц состоится нечто вроде встречи или банкета, на котором будут присутствовать и представители ленинградских властей. Портье гостиницы обещал впустить меня в этот зал вечером, к концу банкета.

Что и как там происходило и о чем шли разговоры, мне не пришлось узнать, ибо, когда я вошел в зал, то наткнулся на И.М. Майского, который, увидев меня, сказал, что мне не нужно брать интервью у членов делегации, так как он. Майский, уже беседовал с ними. Но сенаторы пригласили меня к столу. Я поблагодарил и отказался, чем заслужил одобрительный взгляд Майского. Я хотел уйти, но он задержал меня, сказав: «Подождите. Я хочу поговорить с вами, а потом отвезу вас в редакцию на машине».

Официальным устроителем встречи ленинградских властей с американскими конгрессменами оказался Уполномоченный Наркоминдела СССР по Ленинграду Вайнштейн, имевший короткое, но весьма бурное дипломатическое прошлое. В 1921 г. после признания английским правительством де-факто Советской России Вайнштейн был направлен в качестве советского дипломатического агента в Лондон. Здесь он очень быстро столкнулся с могущественным и упрямым министром иностранных дел Англии лордом Керзоном.

В эти годы (1921-1922) советское правительство приводило к повиновению епископов и священников католической церкви. Католический архиепископ Цепляк, выступивший против насильственных мер советских властей по отношению к католикам и против закрытия католических храмов, был посажен в тюрьму. Лорд Керзон обратился к Вайнштейну с дипломатической нотой, в которой требовал прекращения преследований католиков и освобождения архиепископа Цепляка. Вайнштейн ответил Керзону нотой, в которой отрицал право английского правительства вступаться за католиков в Советской России и требовать освобождения Цепляка, когда само английское правительство ведет войну с католиками в Ирландии, сажает в тюрьмы и даже расстреливает их, в том числе и католическое духовенство. Лорд Керзон потребовал отозвать Вайнштейна из Лондона. Пришлось это сделать. Его назначили уполномоченным НКИД в Ленинграде, чтобы показать Керзону, что Вайнштейн пользуется доверием советского правительства.

Через полчаса встреча с сенаторами закончилась и Майский повез меня на машине в редакцию. По дороге произошел такой диалог:

Майский: «Вы работаете у нас почти два месяца, и мы в редакции все время присматривались к вам. Статьи и корреспонденции вы пишете хорошо. Интервью вы тоже составляете политически грамотно. В ситуации с Гетцшем и с Брокдорфом-Ранцау вы держались хорошо. Наконец, вам удалось прорваться на сегодняшнюю встречу с сенаторами, которую Вайнштейн старался сохранить в тайне от газетчиков. Вы правильно сделали, что отклонили приглашение сенаторов присесть к столу».

Я: «Если бы я был приглашен на встречу заранее, то я, конечно, принял бы участие в банкете, но, захватив вас всех врасплох, я не хотел навязывать своего присутствия».

Майский: «Вы держались с достоинством. Редакция предложила мне переговорить с вами. Вы живете в Киеве и работаете, кажется, учителем в средней школе? Согласны ли вы перейти на постоянную работу и жить в Ленинграде? Вы будете делать то, что делали до сих пор».

Я поблагодарил Майского и сказал, что с удовольствием принимаю предложение редакции.

Мне был дан отпуск на поездку в Киев для ликвидации всех своих киевских дел и через день я умчался прямым поездом в Киев. Родителей я известил о перемене своей судьбы («сменил участь», как говорили каторжники «Мертвого дома» Достоевского), уже вернувшись из Киева в Петроград. Родители, люди старого закала, были недовольны. Они смотрели на журналистику и на сотрудников газет как на «щелкоперов» и предпочитали, чтобы я остался учителем в Киеве или получил работу учителя в Петрограде. Я с трудом успокоил их, написав, что не собираюсь быть весь век журналистом, а сейчас, при наличии иностранных газет, это захватывающе интересно.

Однако чтение газет и журналов, писание статей и корреспонденции, интервью с иностранцами постепенно, по мере того как я привыкал к ним, становились все более и более будничной работой. Только новости, которые я читал в свободной прессе Запада, вызывали у меня неугасающий интерес. Читая множество газет и журналов, я изучал и понимал Запад и, понятно, проходил в эти годы аспирантуру по «текущей истории» свободного мира. Конечно, я не мог «болтать», рассказывать всем, что я вычитал в зарубежной печати, и это в редакции знали и понимали. К тридцати годам я все еще был упорно беспартийным: в редакции понимали, что я не карьерист, не лезу в партию, чтобы сделать карьеру. Баскаков говорил мне: «Мы даем вам читать все, так как вы для нас, для партии, пропащий, идейно развратившийся человек. Если мы посадим на ваше место какого-нибудь члена партии, то он тоже идейно развратится и к тому же не заменит вас. У вас знания, два факультета, дополнительная подготовка к профессуре, четыре языка, легкое перо газетчика. Вы думаете, легко достать вам замену? Все хотят сделать карьеру, все хотят „руководить“ и „управлять“ и для этого лезут в члены партии. А вы не хотите. Ну, тем хуже для нас: мы видим, что имеем дело с честным человеком».

Опишу здесь наболее интересные эпизоды моей журналистской работы.

Мне пришлось брать интервью у бывшего рейхсканцлера германского государства Вирта. Вирт принадлежал к левому крылу католической партии центра. Католик из Рейнской области, противник «пруссачества», сторонник и вдохновитель «Рапалло» (т.е. соглашения и союза между Германией и Советской Россией, заключенного в 1922 г.), Вирт приехал в 1924 г. в Россию в качестве представителя знаменитой оружейной фирмы Круппа. Версальский мирный договор 1919 года запретил фирме Круппа, главного поставщика оружия для Германской империи в 1871-1918 гг., производство оружия, и тогда фирма Круппа решила заняться производством тракторов и сельскохозяйственных орудий. С этой целью фирма Круппа просила советское правительство предоставить ей в концессию большой участок земли в Сальских степях на Кубани для создания там крупного совхоза в качестве опытного экспериментального поля для тракторов и других сельскохозяйственных орудий, производимых фирмой Круппа. Ходатаем по вопросу о земельной концессии на Кубани фирма Круппа и избрала бывшего германского рейхсканцлера Вирта, «духовного отца» Рапалло и человека сравнительно левого.

Вирт приехал и добился концессии для фирмы Круппа. Договор о концессии потерял силу лишь в 30-х годах, после прихода Гитлера к власти в Германии.

У Вирта было типично немецкое багровое лицо с рыже-морковными усами. Вид его был неотделим от мысли о пиве. Он вдохновенно рисовал картину будущего советско-германского сельскохозяйственного «парадиза» в Сальских степях. Я слушал и записывал. Интервью было напечатано в «Ленинградской правде». Но оказалось, что Вирт, кроме ходатайства о концессии для Круппа, имел, повидимому, и другие, более деликатные поручения, о которых я узнал лишь в 30 годы: он приезжал, чтобы добиться согласия советского правительства на обучение летчиков германской гражданской авиации (по Версальскому мирному договору Германии было разрешено иметь всего 100 летательных аппаратов и, кажется, 80 летчиков) в неограниченном количестве в советских военно-воздушных школах в Тамбове и в Оренбурге.

Самым интересным событием и уроком 1924 года в моей «охоте за скальпами» была поездка в Себеж (станция на границе с Латвией) для встречи делегации английских тред-юнионов. Английские рабочие массы в тред-юнионах хотели знать, что же происходит в далекой таинственной Советской России, о которой английские газеты писали, что все женщины в ней «национализированы»? Что происходит после смерти Ленина и кто будет продолжать его дело? В английских газетах уже назывались имена возможных наследников Ленина и обсуждались их шансы. В 1924 г. предстояли выборы в Палату общин, и поездка делегации тред-юнионов в Советскую Россию должна была убедить английских рабочих в том, что лейбористская партия и тред-юнионы дружески относятся к стране социализма, где власть принадлежит рабочим.

Зиновьев еще был председателем Коминтерна, а зиновьевцы – руководителями Профинтерна, то есть Интернационала революционных профорганизаций мира. И хотя Коминтерн и Профинтерн уже находились в Москве, для того чтобы подчеркнуть руководящее положение Зиновьева в международном революционном и профсоюзном движении, зиновьевцами в Петрограде было решено отправить на встречу английской делегации тред-юнионов в Себеж корреспондента «Ленинградской правды». Выбор пал на меня.

В редакции меня спешно инструктировали, о чем спрашивать делегацию, дали старый фотоаппарат-коробку и научили им пользоваться. Дали 100 червонцев на дорожные расходы и на большой отчет о встрече делегации, который я должен был передать из Себежа по телеграфу. При этом особо подчеркивалось, что я должен в своей телеграфной корреспонденции опередить корреспондентов московских газет «Правда», «Известия» и других.

Когда я прибыл в Себеж, то прежде всего подвергся допросу местных властей, который проходил под руководством представителя ВЦСПС и газеты ВЦСПС Труд" Чекина (Яроцкого). Выслушав меня и проверив мое командировочное удостоверение, Чекин-Яроцкий безапелляционно заявил:

– Вы встретите делегацию здесь, в Себеже, и вместе с корреспондентами «Правды» и «Известий» получите интервью у делегации здесь. На саму границу я ни их, ни вас не пущу. Я поеду туда сам как представитель ВЦСПС и газеты «Труд».

Все мои протесты и обращения к городским властям Себежа оказались бесполезны: парадом командовал Яроцкий. Корреспонденты «Правды»и «Известий» грозились пожаловаться на самоуправство Яроцкого в Москву и советовали мне сделать то же самое в Ленинграде. «Зиновьев не допустит такого нахальства», восклицали они.

Но когда специальный поезд из двух или трех вагонов Себеж– граница прибыл к арке, специально выстроенной на границе для встречи делегации, и Себежские власти во главе с Яроцким вылезли из одного вагона, то из другого вагона вылез я.

– Как вы пробрались сюда?! – грозно вопросил Яроцкий.

– Как и вы, – ответил я.

– Но я сам запер второй вагон, и вас там не было!

– А вы не заглянули туда, куда и царь пешком ходит.

Себежские власти ржали от удовольствия! Положение Яроцкого становилось смешным, и он смягчился.

– Если бы вы были представителем какой-нибудь московской газеты, я приказал бы арестовать вас и отправить обратно в Себеж. Но вы – Ленинград, провинция, и для Труда" не конкурент. Раз пробрались, так уж оставайтесь. Но не мешайте мне!

Мы собрались у арки, ожидая подхода поезда из Латвии. Наконец он подошел. Музыка играла «Интернационал» и какой-то английский рабочий гимн, делегаты стояли под аркой и слушали приветствия Яроцкого от ВЦСПС, я щелкал фотоаппаратом. После короткой остановки у границы мы поехали в Себеж, где собралась толпа встречающих, говорились речи, играл оркестр.

В делегацию входило 10 или 12 человек, главным образом председатели разных тред-юнионов. Среди них были члены парламента. Нам, корреспондентам московских газет и мне, делегаты сказали, что интервью они дадут нам в поезде, когда мы выедем из Себежа в Москву. Московских корреспондентов это вполне устраивало. Получив интервью сегодня вечером, они могли ночью, пока поезд шел в Москву, составить подробные отчеты в 200-300 строк (газетный подвал) и на другой день утром в Москве сдать эти отчеты в свои редакции. Мало того, кто-нибудь из них мог слезть на большой станции и передать свой отчет в редакцию по телеграфу. Отчет пошел бы в номер московской газеты, выходящей завтра утром, при условии, если телеграмма попадала в редакцию до трех часов ночи.

Я произвел разведку на телеграфе станции Себеж и выяснил, что если слезу в пути с московского поезда на станции Ново-Сокольники и займу там телеграфную линию передачей своего отчета-интервью в Петроград, то моя большая телеграмма будет получена редакцией «Ленинградской правды» до трех ночи и, следовательно, тоже будет напечатана в утреннем выпуске «Ленинградской правды».

Мы выехали из Себежа в Москву около 8 часов вечера. В 10 вечера интервью от англичан было получено и вчерне написано. В 11 часов я вышел из поезда на станции Ново-Сокольники и занял телеграфную линию, предупредив телеграфиста, что буду передавать важную и большую телеграмму в редакцию «Ленинградской правды» в Ленинграде. "Встреча делегации английских тред-юнионов в Себеже, – вы понимаете, как это важно! – восклицал я. – Но эту большую телеграмму я должен еще написать. Поэтому телеграфируйте «Ленинградской правде» следующее: "Редактору «Ленинградской правды». Интервью английской делегации получил, нужно его литературно оформить. Чтобы сохранить телеграфную линию для моего отчета, передаю пока отрывки из Маркса. Как только первая страница отчета будет составлена, предупрежу вас фразой: «Сейчас пойдет начало интервью». Окончание интервью будет отмечено фразой: «Конец интервью».

Телеграфист начал выстукивать мою депешу. В редакции, очевидно, не поняли моего маневра. Когда телеграфист дошел до отрывков Маркса, редакция запросила меня контртелеграммой: «Полетике. Почему вы передаете Маркса, а не текст интервью?» Я ответил, разъясняя по телеграфу, что первая страница интервью почти готова, а пока я передаю Маркса, чтобы удержать телеграфную линию и чтобы московские корреспонденты не заняли ее своими депешами.

В редакции в конце концов меня поняли и больше не тревожили. Я успел передать в «Ленинградскую правду» почти три страницы своей депеши, когда телеграфист прекратил передачу и сказал, что со станции Западная Двина требуют освободить телеграфную линию для передачи важного отчета в московскую газету Труд". Я телеграфировал на станцию Западная Двина: «Представителю газеты „Труд“. Я занял телеграфную линию и передаю отчет об английской делегации в „Ленинградскую правду“. Освобожу линию, как только закончу передачу отчета. Полетика».

Я окончил передачу отчета, уплатил по телеграфной квитанции около 1000 рублей и в победоносном настроении ждал утра, чтобы витебским поездом добраться до Ленинграда. Приехав туда днем, я на вокзале купил «Ленинградскую правду», но там моего отчета не было. В ужасе и негодовании я бросился в редакцию. Секретарь редакции В.П.Матвеев встретил меня, сконфуженно улыбаясь: «Да, мы получили ваш отчет вовремя и хотели напечатать его в сегодняшнем номере газеты, но нас предупредили по телефону из Москвы: не давать ничего об английской делегации до получения официального отчета РОСТА. Вы написали хороший отчет, но дело очень важное. Нужно единство информации: единая точка зрения и единая сумма фактов. Вы действовали как опытный газетчик. Как вы додумались до такого маневра с захватом телеграфной линии?»

Я ответил, что этот маневр выдумал не я. Он был применен с текстом из Библии одним американским корреспондентом газетного треста Херста во время испано-американской войны 1898 года. А вторично был использован американским корреспондентом в 1919 г. при передаче содержания Версальского мирного договора.

Матвеев поблагодарил меня от имени редакции, а вечером сотрудники весело смеялись над моим приключением. Текст интервью, присланный РОСТА, существенно отличался от моего отчета.

В 1925 году праздновалось 200-летие Академии Наук. Торжества были поставлены на широкую ногу: на юбилей пригласили представителей от всех академий и наиболее знаменитых университетов Европы. На праздничном официальном вечере должен был выступить председатель ВЦИК М.И. Калинин. «Ленинградская правда» выделила двух сотрудников для сбора материалов и интервью. Я «снимал скальпы» с иностранцев. Мы бегали по гостиницам целые дни: работы было много. Юбилей Академии Наук должен был показать Европе, что советское правительство всячески поощряет науку и ее наиболее видных представителей.

За несколько дней до начала официальных празднеств портье гостиницы «Европейская» сообщил мне по телефону, что у них остановился английский профессор Джон Маинард Кейнс с женой, которая хорошо говорит по-русски.

Кейнс был ученым-экономистом с мировой репутацией. Профессор Кембриджского университета, консультант по экономическим и финансовым вопросам в английской делегации на Парижской мирной конференции 1919 года, Кейнс резко критиковал экономические условия и систему репараций, наложенных Антантой на побежденную Германию. Он написал две книги о Версальском мирном договоре. Они были переведены на русский язык и изданы государственным издательством. Я читал их, равно как и отдельные статьи Кейнса о германских репарациях в английском журнале «Нейшн». Словом, это был мировой авторитет по финансовым вопросам.

Я бросился в номер Кейнса. Он был с женой, молодой красивой женщиной, которая щебетала по-русски с двумя своими приятельницами. Кейнс представил меня дамам и сказал, что его жена – бывшая балерина русского императорского балета Лопухова, а обе гостьи – ее подруги, балерины, с которыми она танцевала до революции в Мариинском театре.

После короткого общего разговора Кейнс отошел со мной в угол и дал мне интервью по текущим вопросам мировой экономики. Я помню, что спрашивал его о том, какие последствия будет иметь для английской экономики возвращение фунта стерлингов к золотому паритету, проведенное недавно канцлером казначейства Уинстоном Черчиллем, о перспективах англо-советской торговли, о советском червонце.

Я обещал Кейнсу привезти ему на просмотр текст интервью до напечатания его в «Ленинградской правде». В редакции я быстро продиктовал текст машинистке. Баскаков и Матвеев немедленно позвонили Сафарову и послали ему текст интервью с курьером на машине редакции. По дороге курьер подвез меня в «Европейскую». Кейнс одобрил текст и поставил на нем свою подпись. Мы разговорились. Он заинтересовался положением научных работников в Советской России, а затем и сам рассказал о своей работе в Кембридже, о своих статьях в «Нейшн». Он сказал, что получает за каждую статью 500 фунтов стерлингов, а при перепечатке статей в европейских и американских газетах дополнительный гонорар. Он сказал, что приехал в Ленинград на юбилей Академии Наук по просьбе жены, которая хотела повидаться со своими родственниками и друзьями. Мы беседовали больше часа и расстались без официальности. У меня создалось впечатление, что ему было интересно говорить со мной.

Я вернулся в редакцию, где мне сказали, что Сафаров показал мой текст интервью Зиновьеву и что Зиновьев хотел бы встретиться и поговорить с Кейнсом в узком кругу. Меня просили выяснить у Кейнса, согласен ли он встретиться с Зиновьевым, где и когда.

Мне дали машину, и я помчался в третий раз в «Европейскую». Кейнс согласился встретиться с Зиновьевым на следующий день во дворце Кшесинской в 3 часа дня.

На следующий день машина Зиновьева отвезла Кейнса и меня во дворец Кшесинской. На встрече присутствовало четверо: Зиновьев, Сафаров, Кейнс и я.

Я пристально вглядывался в Зиновьева, которого видел впервые в жизни так близко. Впечатление было очень неблагоприятное – впечатление Чичикова о Плюшкине: «Ой, баба! – Ой, нет!» Зиновьев был толстый, с опухшим лицом, одетый в поношенный костюм, что-то вроде френча или куртки, тесный для него. Его телеса буквально, как тесто, выпирали из костюма. Работники редакции говорили, что он так вспух в последние годы: в 1917 году, когда он с Лениным приехал в Россию, Зиновьев был худ и бледен. Среди работников редакции (средних и даже крупных) Зиновьев не пользовался уважением. От многих я слышал, что Зиновьев чрезвычайно жесток, что он трус и может предать своих сторонников и друзей в любую минуту.

Я переводил английскую речь Кейнса на русский язык для Зиновьева и Сафарова, а вопросы и заявления Зиновьева – на английский язык для Кейнса.

Разговор начал Зиновьев, спросивший Кейнса, как ему понравился Ленинград.

Речь пошла о последствиях недавнего наводнения. Потом Зиновьев сказал: «Я хотел бы узнать ваше мнение о перспективах нашего экономического развития. У нас наиболее важные отрасли промышленности, внешняя торговля и банки национализированы. Мы можем направлять экономическое развитие страны не по закону спроса и предложения, на основе анархии рынка, а по определенному плану, на научной основе. У нас не будет конкуренции в производстве, не будет кризисов и скачков в производстве, не будет падения производства, а лишь один ровный и постепенный подъем».

Кейнс ответил, что советская экономика необходимо связана с мировым хозяйством, то есть с экономикой буржуазных стран Запада, что это будет оказывать постоянное давление на экономику России. Так или иначе, но вы будете связаны и зависимы от мирового хозяйства. Но есть и другие факторы, которые будут действовать на ваше экономическое развитие. Вы можете составить любые планы, но как вам выполнить их, когда ваши жители не имеют никаких гарантий ни для своих прав, ни для своего имущества? Они не могут говорить свободно, не могут критиковать. Они не уверены в том, будут ли иметь завтра то, что имеют сегодня, не будет ли их имущество завтра конфисковано. При таких условиях нельзя строить длительные планы развития".

Зиновьев предпочел не продолжать разговора о правах и спросил: «Вы считаете, что мы будем зависеть от мирового хозяйства. Но как и в чем именно?»

Кейнс: "Вы не можете создать совершенно изолированное от остального мира хозяйство. Вам нужна техника – машины, орудия, нужен капитал. Вы можете получить необходимые средства для развития хозяйства, например, путем займов. Но вряд ли кто-нибудь сейчас вам даст заем.

Второй путь – концессии. Но при заключении договоров о концессии капиталисты навяжут вам свои условия, если все же рискнут вложить свои деньги в вашу страну. Дело с концессиями очень рискованное. Не для вас, конечно, а для капиталистов, рискующих своими деньгами".

Зиновьев: «Мы свои договоры о концессиях выполняем исправно».

Кейнс: «Охотно верю. Но вопрос о концессиях в вашей стране имеет еще один аспект. По договору о концессиях вы будете обеспечивать для русских рабочих достаточно выгодные условия работы. Но в этом случае русские рабочие на иностранных концессиях в России будут иметь большую зарплату и лучшие условия труда, чем русские рабочие на русских предприятиях. Что же ваши рабочие скажут, когда увидят, что у русских рабочих на иностранных концессиях условия работы лучше, чем у рабочих советских предприятий? Или вы не будете защищать интересы ваших рабочих от иностранных капиталистов? Наконец, Россия связана с мировым хозяйством посредством торговли. Вы можете получить необходимые для экономического развития вашей страны средства лишь при условии, что ваш экспорт будет превышать ваш импорт. Если этого не будет, то у вас не хватит средств на покрытие расходов даже по обычным статьям бюджета. Россия в царское время вывозила много хлеба, вывозила и сырье для промышленности. Сможет ли хозяйство большевистской России наладить сейчас такой экспорт? Для этого вы должны преодолеть конкуренцию США и Аргентины по вывозу хлеба и других стран по вывозу леса, льна и т.д. Это возможно лишь при условии, что ваши цены на хлеб и промышленное сырье будут ниже мировых. Если же доход от вашего экспорта будет ниже ваших расходов на импорт, вам придется внутри России прибегнуть к печатанию денег, червонец полетит вниз и обесценится».

Зиновьев: «Вы рисуете чересчур мрачные картины. Мы, думаю, справимся и не дойдем до краха».

Кейнс: «Только в том случае, если у вас в стране рабочие будут получать за труд значительно меньше, чем получают рабочие за границей. Или если у вас будет почти бесплатный и принудительный труд».

На этом разговор по существу закончился. Зиновьев и Кейнс договорились, что я составлю текст беседы и представлю его на просмотр обоим. Они решат, можно ли будет опубликовать эту беседу или нельзя.

Я подготовил текст, и Кейнс одобрил его, внеся лишь несколько стилистических изменений (запись была сделана на английском языке). Зиновьев, которому я перевел запись на русский язык, потребовал изъятия наиболее острых высказываний Кейнса. Но тот, конечно, не согласился.

Беседа так и осталась беседой, известной лишь самим участникам. Она не была напечатана. Кейнс и Зиновьев взяли по экземпляру составленного мной текста, я сохранил третий. Я долго хранил его и уничтожил лишь в 1938 году, после ареста и ссылки Юрия на Колыму. Всюду шли обыски. Меня за эту беседу могли объявить доверенным лицом Зиновьева, который сговаривался с «апологетом буржуазии» Кейнсом относительно шпионской деятельности. Зиновьев и Сафаров были уже расстреляны, я мог последовать за ними или поехать к брату на Колыму. То или другое зависело лишь от темперамента следователя ГПУ. Перед сожжением этого текста, равно как и других документов из моего архива, я постарался возможно более точно заучить его наизусть.

1926 год был переломным в моей газетной работе. Разгром Зиновьев ской оппозиции на XIV съезде партии в декабре 1925 года, замена Сафарова Рафаилом, «чистка» сотрудников редакции, падение влияния «Ленинградской правды» – все это подорвало мои позиции журналиста. В 1927 г. прекратили выписывать иностранные газеты, что сделало мою «корреспондентскую» работу крайне трудной, если не невозможной.

В 1926 г. произошло крупное событие, которое взволновало партийную общественность Советского Союза: всеобщая забастовка рабочих Англии, объявленная 3 мая 1926 г. в поддержку 1100 горняков, подвергшихся локауту со стороны шахтовладельцев. Всеобщая забастовка охватила все отрасли промышленности. В ней участвовали 5 млн. чел. В течение 9 дней крупные города Англии оставались без света и воды, железнодорожное сообщение почти замерло. Правительство ввело в Англии чрезвычайное положение.

Верховный суд Англии объявил всеобщую забастовку незаконной, ибо она угрожала интересам всего общества. Выход газет в Англии прекратился.

В партийных кругах Ленинграда, и в частности в «Ленинградской правде», молились о чуде. Наконецто! Наконец-то долгожданная мировая революция началась! И где? В самой буржуазной и самой законопослушной Англии! Ибо, согласно учению Ленина, всеобщая забастовка обычно является начальным этапом революции: она постепенно переходит в вооруженное восстание и заканчивается победой рабочего класса и свержением буржуазного правительства.

Первые дни мая 1926 г. партийные круги Ленинграда (повидимому, и всей страны) буквально тряслись от лихорадки ожидания. Обыватели рассуждали о том, кого отправят в Лондон в качестве консультанта для победоносного завершения революции. Но, увы! Всеобщая забастовка не переросла в бои на баррикадах и в вооруженное восстание. 12 мая было объявлено о ее прекращении. Сорвалось. В советских газетах руководители забастовки немедленно были объявлены предателями рабочего класса.

Мне не пришлось писать ни корреспонденции, ни статей о всеобщей забастовке. Об этом писали вожди – и большие, и маленькие. Но о забастовке горняков в качестве «собственного корреспондента» из Лондона я писал много. Я даже описал свою поездку (конечно, сидя в Ленинграде, в комнате иностранного отдела редакции) в угольные районы Англии!

Мои газетные статьи о забастовке углекопов были моими последними выступлениями в качестве автора статей и корреспонденции на иностранные темы. В 1927 г. они стали более редкими, а в 1928 г. почти совершенно прекратились.

***

Ленинград, переставший быть столицей, все еще сохранял в 20-х годах положение основного в России центра науки, культуры и искусства. Здесь еще оставались Академия Наук и Академия Художеств. Ленинградский Университет и ленинградские институты по уровню своих ученых считались выше московских. Если «луну делали в Гамбурге» ( Гоголь), то карьеру делали в Москве, а науку, искусство, литературу – в Ленинграде. Только Московский Художественный театр был выше ленинградских театров. Тип петербургского интеллигента – образованного, сдержанного, тонкого, иронического и даже ядовитого – прочно утвердился в дореволюционной русской литературе, и молодые ленинградцы в 20-х годах справедливо считали себя в этом отношении прямыми наследниками петербуржцев. Они были более оппозиционно настроены к советской власти, чем москвичи и киевляне. Мелкое чиновничество и даже рабочий класс (в Ленинграде имелись потомственные династии рабочих в четвертом и пятом поколении) молчаливо осуждали политику советской власти, которая в 1917 году много обещала, но затем мало дала. Даже в конце 30-х гг. старик-рабочий жаловался мне: «В царское время я работал один и содержал жену и двоих ребят, ел мясо каждый день и мог выпить „чекушку“ (125 граммов водки) тоже каждый день. Теперь работаю я, работает жена, дети получают стипендию в вузах, а я могу выпить „чекушку“ лишь в воскресенье». «За» голосовали, конечно, все, но «рабочая оппозиция» и «группа демократического централизма» имели своей идейной базой настроения рабочих Ленинграда. Рабочие-ленинградцы держали себя более гордо и независимо, чем рабочие киевляне и москвичи. Ленина они признали и пошли за ним в 1917 и даже в 1918 годах. Зиновьев был уверен, что рабочие любят его, Зиновьева, но в этом он глубоко ошибался. Сталина они не любили и боялись.

Невидимые, но ясно ощутимые оппозиционные настроения я чувствовал все время. «Поезжайте утром в полдевятого – в девять, – сказал мне один сотрудник редакции, – трамваем № 9 по Литейному до Военномедицинской Академии на Выборгской стороне. Вы встретите старичка с седой бородкой, скромно одетого. Это академик Иван Петрович Павлов. Послушайте, как он выражается по адресу советской власти».

Я последовал совету и дважды проехал утром в трамвае № 9 по Литейному до Военно-медицинской Академии. Первый раз – неудачно, но во второй мне повезло. Невысокий сухощавый старичок, нисколько не стесняясь, «крыл» советскую власть: Бога не признают, церкви закрыли, религию уничтожили, комсомольские походы в церкви делают, верующих разгоняют, а рабочим есть нечего, все продукты пошли в склады для партийных, при царе жилось свободней, чем сейчас, и т.д., и т.п.

Пассажиры трамвая слушали внимательно, прикрывая лицо газетами. Старичок вылез у Военно-медицинской Академии и исчез в ее дверях.

НЭП был в полном разгаре. После тяжелейших первых послереволюционных лет Петроград ожил. Днем город сиял, озаренный лучами солнца. По улицам ходили трамваи и даже появились извозчики. Вечером и ночью освещение было скудным и навевало тоску. Мелкие лавочки появились всюду. Люди толпились на базарах. Мальчишки бегали по улицам, предлагая папиросы и цветы. Но было много безработных – 150 тыс. в 1923-1924 гг. На улицах нищие просили милостыню. От голодных лет 1919-1921 гг. остались лишь воспоминания. Голодных и нуждающихся было немало и в 1923,-1924 гг., но массовых смертей от голода уже не было.

Бичом быта было пьянство. На людных улицах располагалось по нескольку пивных: за «Старой Баварией» следовала «Новая Бавария», за ней «Калинкин», за «Калинкиным» – «Вена», за ней «Новая Вена». Они улавливали прохожих. Из пивных неслись пьяные крики и песни, играла гармонь.

В тот день, когда разрешили свободную продажу сорокоградусной водки, на улицах уже с утра валялись «трупы» и богомольные старушки, крестясь, умиленно восклицали: «Мила-ай, когда же ты успел!» Открылись под другими названиями и старые знаменитые рестораны – «Данон», «Кюба», где цены были сравнительно умеренными. По ночам лихачи развозили подгулявших, и крики пьяных мужчин и женщин оглашали улицы.

Особым успехом пользовался Владимирский клуб, открытый до утра. Здесь играли больше всего в лото. Ночью Владимирский клуб был заполнен не столько нэпманами, сколько кассирами крупных предприятий и учреждений. Они были буквально одержимы надеждой на выигрыш, но дело обычно кончалось проигрышем казенных денег. Затем кто вешался, кто травился, кто шел в тюрьму.

В дни получек жены рабочих дежурили у пивных, стараясь отобрать у мужей хоть часть получки, жены служащих собирались у Владимирского клуба. Всезнающие репортеры «Ленинградской правды» и «Красной газеты» говорили, что за каждым крупным кассиром установлено наблюдение уголовного розыска и о каждом крупном проигрыше агенты розыска, сидевшие в качестве «игроков» в игорных залах, сообщают начальникам учреждений и предприятий для проведения внезапной ревизии кассы.

Я несколько раз был во Владимирском клубе вместе с Гофманом, когда мы засиживались до трех ночи в редакции за правкой речей, передаваемых РОСТА из Москвы. Мы шли в клуб, так как рестораны были закрыты, а мосты через Неву разведены (Гофман жил на Петербургской стороне). Приходилось ждать до утра, когда начинал ходить трамвай. Поэтому «Сцены из жизни игрока» мне приходилось наблюдать воочию.

Грабежей, убийств и изнасилований было немало, но о них было запрещено писать. Ведь мы жили в стране, где люди благодаря революции совершенно переродились. Но один процесс был сделан показательным, и о нем подробно печатали в ленинградских газетах: в Чубаровском переулке, на Лиговке, на пустыре у Октябрьского вокзала 15 молодых рабочих завода СанГалли изнасиловали работницу. Пять рабочих были приговорены к расстрелу. Комсомольская организация хотела взять их на поруки и сделать из них «хороших комсомольцев», но власти решили нагнать страху для того, чтобы прекратить групповые изнасилования. В ночь расстрела осужденных завод Сан-Галли был сожжен их дружками.

Чубаровский процесс был знаменателен тем, что показал полное отсутствие у молодежи представлений о культуре, морали, товариществе. К тому же прокурор, выступавший на процессе, – М. Рафаил (в 1926 г. он заменил Сафарова на должности главного редактора «Ленинградской правды» после разгрома зиновьевцев) проявил необыкновенную глупость. Он обвинял подсудимых, парней 18-20 лет, в том, что они подпали под влияние буржуазной морали, начитавшись иностранных буржуазных газет. Но подсудимые были малограмотными. Они не читали не только иностранных газет, которых им было не достать, но и советских газет. Они имели самое смутное представление о советской власти, о задачах комсомола и т.д. Падение уровня образования, культуры и морали за 5-6 лет советской власти выявилось на Чубаровском процессе очень ясно.

Осень 1923 года прошла в ожидании октябрьского переворота в Германии. В Германию были брошены в качестве консультантов лучшие силы партии, в том числе Карл Радек. В кабинете Сафарова мне показали в начале октября 1923 года Ларису Рейснер и Раскольникова, которые ехали «на помощь» германским коммунистам. Но Германский октябрь не состоялся. Вопреки надеждам и чаяниям Зиновьева и других руководителей Коминтерна германские рабочие за очень малыми исключениями (в Гамбурге на баррикадах во главе с Тельманом сражалось всего несколько сот рабочих), не подняли оружия против германского правительства. В редакции «Ленинградской правды» сотрудники ахали, изумлялись и осаждали нас, иностранный отдел, вопросами, точно мы несли ответственность за провал Германского октября. Но это было и провалом Зиновьева, председателя и руководителя Коминтерна. Второй неудачей Зиновьева был путч в Эстонии 1 декабря 1924 года.

1924 год начался крупнейшим событием в истории советской революции – смертью Ленина 21 января 1924 года. О том, что Ленин обречен, еще в 1923 году знали не только вожди, но и средний комсостав партии, знали даже такие «пискари», как рядовые сотрудники редакций «Ленинградской правды» и «Красной газеты». Отдельные партийцы еще в 1923 г. открыто предсказывали, что партия со смертью Ленина распадется. Но похороны Ленина официально и внешне были превращены в торжественную манифестацию единства партии. Единством партии и верностью Ленину и его заветам клялись все будущие претенденты в борьбе за власть. Со всех концов страны были отправлены в Москву на похороны Ленина в специальных поездах делегации от республик, областей и краев из самых видных и, следовательно, самых достойных членов партии. Из Петрограда, например, были отправлены в Москву два специальных поезда, в которых поехала на похороны вся верхушка партийной организации. Мало того, масса любопытных ринулась в Москву в пассажирских и даже товарных поездах, несмотря на жестокие январские морозы.

Однако после похорон ленинградская делегация вернулась из Москвы в изрядном смущении. В редакции члены партии шушукались шепотом между собою, замолкая, когда к ним подходил кто -либо «недостойный». Я задавался вопросами, что произошло в Москве, что потрясло тех членов редколлегии «Ленинградской правды», которые вошли в состав делегации?

Но свежая пачка иностранных газет раскрыла через несколько дней скандал, происшедший на похоронах Ленина. Сначала в «Форвертс», а затем в «Социалистическом вестнике» я прочел, что делегация русских социал-демократов меньшевиков возложила на гроб Ленина в Колонном зале Дома союзов траурный венок со следующей надписью на лентах: «В.И. Ленину, самому крупному бакунисту среди марксистов, от ЦК русской социал-демократической партии меньшевиков».

Сообщение показалось мне столь невероятным, что я, по правде сказать, ему не поверил. Но 40 лет спустя я встретился с другом студенческих лет по Киевскому Университету. Он мне рассказал, что, узнав о смерти Ленина, сел в поезд, шедший из Киева в Москву. Вагон, куда он хотел войти, был битком набит, и мой приятель чуть не замерз ночью на площадке вагона. В Москве он присоединился к какой-то делегации, несшей венок, и пробрался с ней в Колонный зал, где в почетном карауле у гроба Ленина сменялись самые видные члены партии и члены правительства. Одна из делегаций возложила свой венок на гроб Ленина и развернула при этом заколотые до того ленты. Мой приятель прочел на них ту надпись, которую я читал затем в «Форвертс» и в «Социалистическом вестнике».

Смерть Ленина усилила и углубила кризис в партии. С Лениным уходило с исторической сцены поколение старых большевиков, готовивших революцию, «поколение победителей» октября 1917 года и создателей большевистского советского государства.

На другой день после смерти Ленина Сталин объявил о «ленинском наборе» в партию рабочих «от станка». В течение четырех месяцев в партию было принято более 250 тыс. человек, и число членов партии и сочувствующих удвоилось, достигнув 735 тысяч.

Старые партийцы негодовали: много ли стоит революционность этого «ленинского набора», если эти люди дожидались смерти Ильича для того, чтобы вступить в партию?

Действительно, «ленинский набор» был в огромном большинстве массой, пришедшей «на готовое». В царских тюрьмах из них сидели не многие, в гражданской войне далеко не все сражались за советскую власть. Но они были готовыми, и при том покорными, чиновниками для партийно-административного аппарата. Они хотели занимать посты и должности, то есть управлять страной. Они имели большинство в партии, и они составили в партии ту массу партийно -советской бюрократии, которая поддерживала Сталина в борьбе за власть против других претендентов – Троцкого, Зиновьева, Бухарина и пр.

«Ленинский набор» шел под обывательско-мещанским лозунгом: «Довольно очкастым (то есть интеллигентам) править нами». Он существенно изменил состав партии. Хотя старые большевики все еще занимали руководящие посты в центральной и губернской администрации, основной костяк партийно-советской бюрократии в 1924 году все еще составляли люди, принятые в партию в 1917-1920 гг. Им были мало знакомы царские тюрьмы и каторга, но зато они прошли сквозь огонь, бури и кровь гражданской войны. Партийцы «ленинского набора» постепенно оттеснили на задний план к 1930 гг. и старых большевиков со стажем до 1917 г., и партийцев набора 1917-1920 гг., оставшихся в партии после чисток 1921-1922 гг.

Партийцы «ленинского набора» 1924 года и наборов последующих лет создали в партии прочное большинство для Сталина и тех его питомцев и подопечных, которые избрали его своим вождем и сделали на него ставку в 1917-1918 гг., – Молотова, Ворошилова, Буденного, Андреева.

Из других событий 1924 года следует отметить V конгресс Коминтерна, состоявшийся в Москве 17 июня – 8 июля 1924 г. Конгресс был созван, главным образом, для того, чтобы обсудить провал и неудачу Германского октября 1923 года. Я не буду подробно говорить о нем, так как не присутствовал на конгрессе, а только интервьюировал делегатов западных компартий, проезжавших в Москву через Ленинград, и переводил для налечатания в «Ленинградской правде» их статьи, присылавшиеся из Москвы. Разница в настроениях делегатов, ехавших в Москву и возвращавшихся из Москвы, была существенной: «до Москвы» они считали поражение Германского октября в 1923 г. случайной неудачей, «после Москвы» (то есть конгресса Коминтерна) – крахом политики путчей и внезапных наскоков, проводимой Коминтерном, во главе которого стоял Зиновьев. На конгрессе выяснилось, что сама германская компартия была «липовой», по крайней мере в отношении своей численности. «Липовыми» были и боевые дружины, которым Коминтерн присылал деньги на покупку оружия. На V конгрессе Коминтерна выяснилось, что многие ячейки и боевые дружины просто не существовали и что средства, отпущенные Коминтерном, фактически – советским правительством, были попросту растрачены. Только выступление Тельмана в Гамбурге, где подняли оружие около 300 человек, спасло «честь» Германского октября и Германской компартии.

В редакции «Ленинградской правды» втихомолку обвиняли в провале Германского октября Зиновьева, который проявлял излишнюю доверчивость и начальственный оптимизм и верил всему тому, что сообщалось Германской компартией в Исполком Коминтерна о подготовке революции. Вернувшиеся из Германии «советские специалисты» по подготовке революции представили плачевные отчеты об отсутствии революционных настроений среди германского пролетариата. Конгресс Коминтерна принял резолюцию о большевизации западных компартий и превращении их в «партии нового типа» по образу ВКП(б). Это значило, что пока для революции не будут подготовлены кадры, действительно способные осуществить революцию, необходимо отказаться от разного рода выступлений и путчей, обреченных на неуспех. В этом плане V Конгресс Коминтерна оказался победой Сталина, выдвинувшего программу большевизации компартий Запада, что подорвало репутацию Зиновьева.

Но Зиновьев не собирался уступать свои позиции. Наоборот, он хотел оправдаться в неудаче и показать свои способности вождя мировой революции. С этой целью из Ленинграда, вотчины Зиновьева, вскоре был организован путч в Эстонии.

1 декабря 1924 года в 5 часов 15 минут утра 227 эстонских коммунистов, следуя приказу Исполкома Коминтерна, заняли общественные здания Таллина с целью захвата власти. К 9 часам утра они были почти все перебиты. К полудню от мятежников остались лишь пятна крови на мостовых и тротуарах эстонской столицы. Спаслись лишь немногие.

Путч в Эстонии был глупой, бессмысленной авантюрой, но самовлюбленный Зиновьев решился на этот шаг, чтобы оправдать свои ошибки в подготовке Германского октября 1923 г. Он не признавал их. Его самовлюбленность и вера в нарастание революции в Европе пугала даже самых близких его сторонников. Многие объясняли его убежденность в том, что европейская революция начинается и даже началась, его навязчивой мыслью о своей «ошибке» в 1917 году, когда он настолько был убежден в невозможности и неудаче октябрьского переворота в России, что на страницах «Новой жизни» Горького выдал правительству Керенского подготовку и сроки готовящегося переворота.

«Зиновьев – самая большая ошибка Ленина», – говорили о нем.

Кризис партии и смерть Ленина положили начало первой волне самоубийств, главным образом старых большевиков, прошедших при царизме каторгу и ссылку.

В мае 1924 г. покончил с собой один из руководителей «Рабочей оппозиции» Юрий Лутовинов. Немного позже покончил с собой секретарь Троцкого в Реввоенсовете Глазман. Евгения Бош, возглавлявшая вместе с Юрием Пятаковым и Юрием Коцюбинским советское правительство Украины в 1917-1918 гг., застрелилась ночью в своей квартире в 1925 году.

Дискуссия в партии в 1923 г. о партийной демократии и свободе мысли, чистка вузов в 1924 г. от «оппозиционеров» и «инакомыслящих» вызвали такую волну самоубийств, главным образом среди молодежи, что созданная Центральная контрольная комиссия при ЦК партии посвятила свое первое заседание рассмотрению вопроса о причинах самоубийств. Сколько молодежи покончило с собой после чистки вузов в 1924 году, вряд ли можно установить даже приблизительно:

молодежь уходила из жизни в результате разочарований и многих неудач, вызванных невозможностью примириться с действительностью. «Старики» уходили, увидев, что революция, о которой они мечтали и за которую боролись, оказалась не революцией, принесшей свободу массам, а страшной и кровавой катастрофой – диктатурой.

Другим крупным событием 1924 года было великое наводнение в Ленинграде в ноябре 1924 года. Наводнения в Петербурге были характерной особенностью Невы. Ветер с Запада гнал воду Невы обратно, закрывая устье Невы для стока воды в море. Нева и ее притоки – Мойка и Фонтанка – выходили из берегов, затопляя город. Самым крупным наводнением в Петербурге было наводнение 7 ноября 1824 года, воспетое Пушкиным в «Медном всаднике», когда вода в Неве поднялась на 4,14 метра выше обычного уровня («ординара»). Наводнение 23 ноября 1924 года, т.е. через 100 лет, немногим уступало наводнению 1824 года, так как вода в Неве поднялась на 3,64 метра выше обычного уровня («ординара»).

Вода хлынула через гранитный парапет Невы и залила Васильевский остров и Петроградскую сторону. В центре города вода залила весь район от Адмиралтейства до Фонтанки. Я шел по Невскому и увидел толпу прохожих, бежавших изо всех сил от Гостиного двора и Садовой к Фонтанке с криками: «Вода! Вода!» Люди спасались бегством от гнавшейся за ними большой волны. Репортеры из «Красной газеты» взобрались на пьедестал памятника Екатерины II у Академического театра драмы (быв. Александринка) и созерцали бегство прохожих от невской волны. Тяжелые железные покрышки водосточных люков на улицах под напором воды снизу прыгали, как пробки, вверх.

Мне удалось, повернув обратно, добежать до Литейного, не промокнув. В центре города население отделалось испугом. Многие промокли до колен, до пояса, но человеческих жертв в центре города не было. Прохожие спасались на лестничных площадках второго этажа, куда вода не доходила. Окна второго и высших этажей в квартирах были усеяны любопытными. Вода подняла знаменитую торцовую мостовую Невского и деревянные торцы носились по волнам.

На Васильевском острове вода залила почти все улицы, подвалы и первые этажи, но не дошла до второго этажа. Район от Фонтанки и Литейного к Московскому (Октябрьскому) вокзалу, Лиговка, Пески, Смольный не пострадали – вода туда не дошла.

К вечеру вода схлынула обратно в Неву, но встревоженный и промокший город гудел. Я пробрался в редакцию и слушал рассказы репортеров «Ленинградской правды» о наводнении в разных частях города. Убытки были огромны – позже их исчисляли в 100 млн. рублей (червонцами). Запасы дров, выгруженные с барж на набережных Васильевского острова и Петроградской стороны, были унесены водой. Петрограду, большинство домов которого отапливалось дровами, грозило остаться на зиму без дров. Продукты и товары на складах были испорчены. Их «сушили» на малопроезжих улицах. Человеческих жертв, к счастью, было не много, так как спасательные лодки, разъезжавшие по затопленным улицам и площадям, спасли огромное большинство жителей, захваченных наводнением. Жители 2-3-4 этажей охотно пускали в свою квартиру жильцов из залитых квартир нижних этажей и прохожих, отрезанных наводнением от своих домов и квартир. Несчастье сплотило ленинградцев.

На другой день мы с Юрием пошли осматривать город. Невский «облысел»: торцы, вырванные водой из мостовых, валялись беспорядочно кучами по бокам у тротуаров, обнажив покрытое цементом основание мостовой. Самую поразительную картину мы увидели на набережной Зимнего дворца: огромная баржа, в 30-40 метров длиной, поднятая волнами, была переброшена через гранитный парапет набережной и врезалась носом в стеклянную галерею первого этажа Дома ученых, пройдя внутрь зала. Зрелище было потрясающим. Ничего подобного за всю свою жизнь мы не видели.

Великое наводнение 1924 года долго вспоминали в Ленинграде, отсчитывая по нему время: «до наводнения», «после наводнения»; до Второй мировой войны оно служило темой для рассказов жителям других городов и районов, приезжавшим в Ленинград.

1925 год был высшей точкой, расцветом моей газетно-журнальной деятельности в «Ленинградской правде». Мне.нравилась моя работа: чтение газет и журналов и широкая осведомленность обо всем том, что было за пределами советской страны, уже державшей границу «на замке» и начавшей воздвигать «железный занавес».

Мне нравилось писать статьи и корреспонденции для «Ленинградской правды» и для ленинградских журналов. В 1923-1925 гг. я был в Ленинграде, пожалуй, наиболее осведомленным наблюдателем жизни зарубежных стран. Я сотрудничал в журналах «Ленинград», «Современный Запад», «Звезда». В 1925 г. Госиздат выпустил мою небольшую книжку об «Обезьяньем процессе» в Америке.

Обилие газет и журналов позволило мне следить за международной дискуссией историков о причинах и виновниках Первой мировой войны, и я со страстью и пылом занялся изучением этого вопроса, о котором написал и издал в 30-х годах две больших монографии. Это давало смысл и интерес моей жизни, ибо газета живет всего один день. И все же я чувствовал известную неудовлетворенность своим положением: сегодня – хорошо, а что будет завтра? Сегодня – есть иностранные газеты, а вдруг выписку их запретят, что и случилось в 1927 году. Мне было 30 лет, и я как-то инстинктивно тянулся душой в науку и искал возможность включиться в преподавательскую работу – в какой-либо школе, в техникуме, попасть в аспирантуру, стать ассистентом в каком-нибудь институте.

Личная моя жизнь в 1923-1925 гг. сложилась также удачно. Девушка, с которой Юрий познакомил меня в день моего приезда в Ленинград, через два года стала моей женой. Ее отец и мать, Соломон Григорьевич и Софья Яковлевна Пумпянские, были в значительной степени ассимилированными евреями: шаббат и кошер они не соблюдали, в синагогу ходили редко, иврита не знали, на идиш говорили свободно, но предпочитали говорить по-русски. Соломон Григорьевич был скромным бухгалтером в каком-то учреждении, Софья Яковлевна – домохозяйкой. Их дочка – Александра Соломоновна, или Шура, окончила русскую гимназию, не знала ни идиш, ни иврита, но прекрасно без акцента говорила по-русски. Она страстно любила русскую литературу, бегала на литературные вечера в Союз поэтов и в Союз писателей и сама была немного причастна к литературному ремеслу. Александр Рафаилович Кугель напечатал один фельетон моей будущей жены в редактируемом им журнале «Театр и искусство» (Петроград).

Наше сватовство или роман тянулся почти два года. Мать Шуры, Софья Яковлевна, имевшая в своем роду в прошлом веке какого-то известного еврейского ребе, была против брака Шуры с «гоем». Соломон Григорьевич не возражал.

Должен сказать, что в 20-30-е годы в Ленинграде просто не существовало «еврейского вопроса». В тех кругах, где я вращался – в газетно-журнальных, литературных, научных, – не проводили никаких различий между русскими, евреями, украинцами, белоруссами и прочими «националами». Все мы до Второй мировой войны были «советскими» без какой-либо национальной дискриминации. Вопросу анкеты о социальном происхождении или участию в какой-либо оппозиции власти придавали гораздо большее значение, чем вопросу о национальности. Когда известный дирижер Большого театра в Москве Н.Н. Голованов позволил себе в конце двадцатых годов антисемитскую выходку против скрипача-еврея, Михаил Кольцов высек его на страницах «Правды».

У нас в семье не было никаких национальных предрассудков. Браки превратили нашу семью в настоящий женский интернационал: у меня – и первая и вторая жена были еврейки. У Юрия жена – чешка, у третьего брата – жена полька, у четвертого – украинка, у пятого – первая жена русская, вторая – еврейка, у шестого – и первая, и вторая жены – еврейки. Этот список говорит сам за себя.

Мы с Шурой прожили дружно и счастливо 19 лет. Она неизменно помогала мне в моей работе: быстро научившись стучать на машинке, она печатала рукописи моих статей и книг на стареньком «Континентале». В 1927 году она поступила на двухгодичные высшие библиотечные курсы, успешно их закончила и была принята на работу в Публичную библиотеку младшим библиографом русской «отметки». Она была хорошим и добросовестным работником, и в библиотеке ее любили. Накануне войны она была уже старшим библиографом русской «отметки».

Шура умерла от рака легких в 1944 г. в Саратове. Через мою жизнь она прошла светлым лучом.

Моя учеба и начало научной работы

Переехав в Ленинград, я перевелся с четвертого курса правового факультета и с третьего курса экономического факультета Киевского института народного хозяйства на соответствующие отделения факультета общественных наук, или ФОНа, Ленинградского Университета.

В 1924 году я не спеша сдавал последние экзамены по предметам четвертого курса, когда внезапно грянул гром: в университете была образована «авторитетная комиссия» из представителей администрации, студенчества, партийной и комсомольской организаций для чистки студентов и удаления из университета «классово чуждых» и «идеологически враждебных лиц». Под этим соусом фактически шла чистка интеллигенции непролетарского происхождения. Искали прежде всего бывших офицеров царской армии и «белых», а затем искали детей чиновников, дворян и купцов, а вообще чистили «очкастых».

Чистка была трагедией, избиением интеллигентской молодежи. Вычищенные теряли возможность получить высшее образование и специальность – стать юристом, инженером, экономистом, учителем. Немало вычищенных покончили с собой.

Юрия, хотя он сдал почти все экзамены и зачеты за третий курс правового отделения, вычистили без всяких разговоров как офицера царской армии, заключенного к тому же в концлагерь во время гражданской войны. Напрасно он ссылался на работу в «Красной газете» и показывал свои статьи в ней. Председатель комиссии по чистке студентов-юристов, сотрудник рабочего отдела (отдела «фабрик и заводов») редакции «Ленинградской правды» был непреклонен. Он считал Юрия чуждым элементом.

Но Немезида истории сделала свое дело. Через два года Юрию и мне пришлось успокаивать и утешать этого председателя комиссии, горько рыдавшего в коридоре редакции «Ленинградской правды»: как «деятеля зиновьевской оппозиции» его вычистили из комсомола и уволили из «Ленинградской правды»…

Мне грозила участь Юрия: непролетарского происхождения, «очкастый», знает четыре иностранных языка! Я попробовал за несколько дней до моей чистки, назначенной на 8 июня, поговорить о своей судьбе с председателем комиссии, вычистившим Юрия. Председатель комиссии работал в «Ленинградской правде» через три комнаты по коридору от иностранного отдела, был знаком со мной и отлично знал мою работу в иностранном отделе. Но он остался так же непреклонен.

Тогда я решил перехитрить – переиграть судьбу. Просидев две ночи за учебниками уголовного права и процесса, я пошел 7 июня на свой последний экзамен к профессору Люблинскому. О чем меня спрашивали и что я отвечал, я, конечно, не помню, но помню, что Люблинский недовольно морщился, крутил и качал головой. Наконец, вздохнув, он поставил «зачтено» и в экзаменационную ведомость и в мою зачетную книжку. Из аудитории, где шел экзамен, я бросился к секретарю правового отделения и, вручив ему под расписку (так требовалось инструкцией) зачетную книжку, исступленно, вне себя, завопил:

– Я кончил! Вот последний экзамен по уголовному праву и уголовному процессу! Какое счастье! Я кончил!

– И очень вовремя! – любезно и сочувственно заметил секретарь, давая мне расписку, что он принял мою зачетную книжку. – Очень, очень вовремя!

Сдача зачетки означала, что я, сдав все зачеты и экзамены, выполнил учебный план и окончил правовое отделение. Поэтому завтра, 8 июня, идти в комиссию по чистке я не должен. Я был спасен!

С третьего курса экономического отделения ФОНа меня вычистили «заглазно». На мои протесты председатель комиссии по чистке студентов-экономистов заявил: «Хватит с вас, гражданин, двух факультетов». Я возражал что, кончая 3-й курс и переходя на четвертый, я не отнимаю вакансии и места ни у кого из поступающих на первый курс. Все было напрасно. Чистили «очкастых»!

Окончание Ленинградского Университета в 1924 году развязало мне руки для научной работы, на которую я решился еще в 1914 году и ради которой покинул Киев, а именно – для изучения вопроса о происхождении и виновниках мировой войны 1914-1918 гг. Работа в иностранном отделе «Ленинградской правды», чтение большого количества иностранных газет и журналов, получаемых редакцией, открыли предо мной широкие возможности для изучения этого вопроса. Газеты и журналы, печатавшие статьи известных европейских и американских историков по этому вопросу, позволили мне следить за «битвой документов» по вопросу о происхождении и виновниках мировой войны 1914-1918 гг. и собирать материалы по этой теме. Я бросился в изучение войны со всем пылом и энергией поколения, на которое эта война положила тень, искалечила его жизнь и раздавила его будущее.

Я занимался изучением этого вопроса добровольно и охотно. Никакой платы за это я не получал, никакой стипендией не пользовался. Это было моим ЬоЬЬу. Мало того, я тратил большие деньги на выписку из-за границы сборников документов, мемуаров, специальных журналов. Я отдал изучению документов и материалов о происхождении этой войны почти всю свою научную жизнь, как это сделали полтора-два десятка европейских и американских историков, также потративших всю свою научную жизнь на изучение этой роковой и важной эпохи и ее материалов и источников.

В споре историков разных стран о происхождении и виновниках войны 1914-1918 гг. я был не сторонним наблюдателем, а участником этого спора и как историк внес свой вклад в изучение этого вопроса. Мои работы, хотя я был советским историком, были в тридцатых годах отмечены в США, как «важный вклад в изучение происхождения Первой мировой войны».

В течение 25 лет (1914-1939) «спор историков» о виновниках Первой мировой войны занимал огромное место в политической и общественной жизни Европы. «Между европейскими историками происходят настоящие битвы, – писал я в 1934 г., – пока, правда, не кровавого, а чернильно-словесного характера, причем каждое утверждение, каждая формулировка берется с боя и служит предметом ожесточенных споров… В момент нарастания противоречий это был спор на тему о том, кто подготовляет войну, кто хочет напасть; в момент организации войны, когда механизм ее развязывания был пущен в ход, это был спор о том, кто „обороняется“; в момент окончания войны и все последующее время (с 1919 г.) это был спор о том, кто несет ответственность за возникновение войны… „Чисто научный спор“, каким его хотят изобразить обе стороны, на самом деле вовсе не так безобиден и невинен, как кажется. Он является особой формой подготовки к новой войне и инструментом этой подготовки».

В частности, «спор историков», начатый побежденной Германией, должен был мобилизовать сознание германского народа на войну-реванш с Англией и Францией ради передела мира, и Гитлер использовал эту мобилизацию сознания масс для развязывания Второй мировой войны в 1939 году.

Я вмешался в этот «спор (или битву) историков» еще в 1924 г., напечатав об этом свою первую статью «Как началась война» в специальном номере большого («толстого») журнала «Звезда», посвященном десятилетию мировой войны. Статья была первым наброском двух моих больших монографий на эту тему, изданных в 1930-1935 гг. Эти монографии были одними из первых обобщающих работ по вопросу о виновниках войны 1914-1918 гг.

Глядя на борьбу за власть

После смерти Ленина в январе 1924 года борьба за власть между претендентами, втайне начавшаяся с его болезнью в конце 1922 – начале 1923 г., выплыла наружу.

Претендентов было пятеро, и я перечислю их имена в том порядке, в котором советский обыватель, конечно, про себя, взвешивал их шансы: на первом месте шел Троцкий, второе место занимал Зиновьев, третье – Каменев, четвертое – Бухарин и пятое – Сталин, «темная лошадка», если применить к Сталину американское выражение о выдвижении кандидатов на президентских выборах в США, ибо Сталина 1917-1922 гг. был почти неизвестен советскому обывателю.

В иностранных газетах, которые я читал, в 1923 г. шла открытая дискуссия о том, кто будет преемником Ленина. Большинство иностранных газет во всех странах, независимо от направления, считали, что преемником Ленина будет Троцкий. Вторым по шансам считался Зиновьев. Каменев и Бухарин котировались слабо. Сталин совсем не котировался.

Так гадали о шансах претендентов и дома, в Советской России, и за границей. И все же к XVI съезду партии в 1930 г. на первом месте оказался Сталин, считавшийся в 1924 г. последним. На XVI съезде не было ни слова критики или возражений против «генеральной линии партии», представляемой Сталиным.

Как и почему это случилось, попробую разобраться как историк. О самих съездах партии и о борьбе на них между претендентами говорить не буду. На съездах партии я не присутствовал, что там происходило, я знаю лишь по официальным и очень мало достоверным отчетам газет и «стенографическим» отчетам съездов и конференций и по той информации, которая просачивалась в заграничную прессу. О борьбе оппозиции против Сталина, или, вернее, о борьбе Сталина за власть против соперников из «левой» и «правой» оппозиций, я могу судить лишь по той реакции, какую эта борьба вызывала у партийцев «Ленинградской правды» и «Красной газеты».

Как «свидетель истории» хочу отметить, что вопрос об «ошибках» в толковании ленинизма тем или иным претендентом на верховную власть не играл для всех беспартийных почти никакой роли. Правильно или неправильно толкует ленинизм Троцкий, или Зиновьев, или Бухарин, или Сталин, кто из них ошибается и кто прав – Троцкий или Зиновьев, Бухарин или Сталин; что является самым важным зерном или ядром в учении Ленина, – все это в 1924-1930 гг. беспартийных (а партийцы составляли лишь 0,5% всего населения Советской России) очень мало или совсем не интересовало.

Беспартийные уже понимали, что теоретические споры о толковании идейного наследства Ленина – это только предлог и ширма, прикрывающая борьбу за власть, что самым важным вопросом является вопрос, кто станет у кормила правления и куда он повернет руль огромного корабля, имеющего название «Россия».

Партийцы с дореволюционным стажем («старые большевики») и партийцы со стажем с 1917 г. следовали за теми претендентами из «пятерки», кого они считали своим вождем и клиентуру которого они составляли.

Однако за «боссами» партии шли далеко не все члены и кандидаты партии. В 1923 г., еще до «ленинского набора» 1924 г., в партии было немало «нейтральных», готовых примкнуть к тому, кто победит. Идейность сохранялась лишь у старых большевиков -политкаторжан, у части большевиков – членов партии с 1917 г. и у самой зеленой комсомольской молодежи. И среди комсомольцев было немало таких, которые понимали, где «пахнет жареным». Поэтому в годы борьбы Сталина за власть против «оппозиции» огромное большинство членов и кандидатов партии и комсомольцев внезапно перешло в лагерь победителя – Сталина.

Борьба за власть между претендентами вырвалась наружу во время похорон Ленина в январе 1924 г. Тогда Сталин, считавшийся самым слабым из претендентов и именно по этой причине занявший в мае 1923 года на XII съезде партии пост Генерального секретаря ЦК партии, 26 января 1924 г. в Колонном зале Дома Союзов дал клятву «Памяти Ильича» беречь единство и идеологическую чистоту партии. Клятва Сталина, опубликованная в газетах 30 января 1924 г., была воспринята беспартийной интеллигенцией как заявка на верховную власть в стране.

Главной опасностью для других претендентов считался Троцкий. В 1917 году Троцкий был председателем Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов и председателем бюро, созданного ЦК партии для организации и руководства восстанием. Иначе говоря, Троцкий был главным организатором и командиром октябрьского переворота в 1917 году и организатором побед Красной армии в гражданской войне 1917-1920 гг.

Сталин, член этого же бюро в дни октябрьского переворота, не прославился никакими подвигами, иначе сталинские историки партии в 30-40 годах раздули бы эти подвиги до гигантских размеров. Зиновьев и Каменев, также члены бюро, выделенного ЦК для руководства восстанием, струсили и «сбежали в кусты», выдав правительству Керенского подготовку и сроки переворота.

В 1922 г. Ленин заболел. Первые два удара были у него в 1922 году, третий удар – в марте 1923 года; на XII съезде партии в мае 1923 г. он не присутствовал. Всеми делами в ЦК в 1923 г. руководила тройка членов Политбюро – Зиновьев, Каменев и Сталин – «непоколебимый триумвират», по выражению Зиновьева.

Сталин, кроме того, был с VIII съезда партии членом оргбюро ЦК, а после XII съезда партии в мае 1923 г. – Генеральным секретарем ЦК. Зиновьева и Каменева не волновало пребывание Сталина на этом посту. Они считали себя «мыслителями», определяющими теоретическую и политическую линию партии. Практической организаторской работой, будничными текущими делами они не занимались, считая это второсортным делом. В результате в руках Сталина оказалась огромная организаторская власть: подбор и назначение («рекомендация от имени ЦК») членов партии на руководящие посты – секретарей республик, обкомов, губкомов. Эти секретари, в свою очередь, подбирали и «рекомендовали» партийным собраниям секретарей райкомов и крупных парторганизаций. Постепенно основная масса секретарей – от низовых ячеек до секретарей ЦК национальных республик, секретарей обкомов и губкомов – оказались сторонниками Сталина. Обкомы, губкомы и райкомы стали лишь регистрирующими и передаточными инстанциями приказов, идущих из ЦК, который заменил собой партию.

Одновременно Сталин исподволь пополнял состав ЦК своими сторонниками: на IX съезде партии в апреле 1920 г. членами ЦК были избраны Андреев и Рыков, кандидатами ЦК – Молотов и Петровский, на Х съезде в марте 1921 г. в члены ЦК были избраны Молотов и Куйбышев (оба – помощники Сталина по генеральному секретариату партии), Ворошилов, Петровский, Орджоникидзе, Михайлов, Киров, Устинов, Чубарь. Естественно, что новые члены ЦК поддерживали в ЦК позицию Сталина. Из 25-27 членов ЦК, избранных на Х и XI съездах партии в 1921-1922 гг. треть была подопечными и сторонниками Сталина. С XIII съезда Сталин имел большинство в ЦК.

Таким образом, в руках Сталина к 1923 г. сосредоточилась огромная власть: треть членов ЦК и большинство секретарей партийного аппарата на периферии. Созданная на IX съезде партии Центральная Контрольная комиссия была слита с Наркоматом контроля «Рабкрином», которым руководил Сталин, получивший благодаря этому власть над судьбой каждого члена партии. Словом, как сказал мне в 1938 г. будущий академик В.М. Хвостов: «Самое важное – получить руководящий пост и всюду посадить своих сторонников, как это сделал Сталин в 1920-1922 гг.»

Задачей триумвирата, в особенности Зиновьева, мнившего себя «наследником Ильича», было всеми средствами скомпрометировать Троцкого и устранить его из числа претендентов на власть, на руководство партией и правительством. С этой целью еще в октябре 1923 г. на одном из заседаний Политбюро, на котором Троцкий не присутствовал, была даже принята секретная резолюция, что «троцкизм враждебен ленинизму».

В дни похорон Ленина Троцкий лечился на Кавказе и не приехал на похороны в Москву. Это было вменено ему в вину. В редакции «Ленинградской правды» и «Красной газеты» рассказывали, что отсутствие Троцкого на похоронах Ленина было истолковано Зиновьевым и Каменевым перед делегациями республик и губерний как пренебрежение Троцкого к Ленину. Он, Троцкий, вел борьбу против Ленина не только при жизни последнего, но и сейчас, после смерти Ленина, враждебно и неуважительно относится к его памяти. Особенно упирали на то, что Троцкий – не настоящий большевик и примкнул к большевикам только в дни февральской революции 1917 года.

Вопрос о Троцком был поднят через четыре месяца после смерти Ленина – на XIII съезде партии в мае 1924 г. На съезде присутствовали делегации от 735 тыс. членов и кандидатов партии. Половина партии – 370 тыс. членов и кандидатов – были рабочие «от станка», принятые в партию по «ленинскому призыву» в течение нескольких месяцев со дня смерти Ленина. Все они, люди невежественные или малограмотные, были «за Сталина», открывшего им ворота в партию.

В дни съезда партийцы «Ленинградской правды» рассказали мне, что на съезде, очевидно по требованию сторонников Троцкого, было оглашено «Завещание» Ленина – два письма Ленина делегатам XII съезда партии в мае 1923 года. Одно письмо было написано Лениным в конце декабря 1922 г., другое – в начале января 1923 г. Но, так как Ленин был болен и на XII съезде не присутствовал, его письма были скрыты от делегатов XII съезда и только сейчас, более года спустя, на XIII съезде в мае 1924 г., они были оглашены.

На мой вопрос о том, что же содержится в «Завещании» Ленина, сотрудник партийного отдела редакции Питерский (он был расстрелян, кажется, в 1934 г.), говоривший каждый вечер с ленинградской делегацией в Москве по телефону, ответил, что Ленин советовал делегатам XII съезда не переизбирать Сталина на пост Генерального секретаря ЦК. Далее Ленин рекомендовал XII съезду партии обсудить кандидатуру Троцкого, как наиболее подходящего деятеля партии, способного продолжать его, Ленина, дело.

По словам Питерского, весь съезд замер, слушая «Завещание» Ленина. Сталин сидел, понурив голову и ожидая решения своей судьбы. И тут Зиновьев выступил на защиту Сталина, против рекомендаций ленинского «Завещания», предав своего вождя и учителя.

«Мы счастливы сказать, – заявил Зиновьев делегатам съезда, – что в одном вопросе опасения Ленина сказались неосновательными. Я имею в виду вопрос о нашем Генеральном секретаре (Сталине). Мы все свидетели нашего дружного сотрудничества в последние месяцы… И хотя у Сталина имеются подмеченные Лениным недостатки, но они настолько незначительны, что о них не стоит говорить. К тому же Сталин дал обещание исправить их».

Выступление Зиновьева решило вопрос. Раз сам Зиновьев, долголетний ученик Ленина, считает обвинения последнего против Сталина преувеличенными, то о чем же еще говорить! Сталин был спасен. Он остался Генеральным секретарем ЦК.

Питерский назвал выступление Зиновьева на съезде его очередным предательством Ленина. Я удивленно спросил Питерского, почему же Сталин до сих пор считался любимцем Ленина, который на Пражской конференции 1912 г, провел Сталина в члены ЦК.

«Какой он любимец! – возразил Питерский. – Ленин ненавидел Сталина за грубость и невежество!»

И тут Питерский рассказал историю, которая показалась мне невероятной. По словам Питерского, в 1907 году Сталин с группой грузинских большевиков ограбил под Тифлисом почту, которая везла казначейские деньги. Они захватили 341 тыс. рублей на «нужды партии». Хотя Сталин вскоре был арестован и отправлен в ссылку, денег у него не нашли. В 1908 г. Максим Литвинов (впоследствии Народный комиссар иностранных дел СССР) привез деньги в Париж. Там его арестовала французская полиция и отобрала часть денег; другая часть, по словам Питерского, попала все же в кассу партии, и часть их была дана Ленину в качестве пособия на жизнь. Благодаря этим деньгам Ленин в Париже жил скромно, но не бедствуя и не нуждаясь, как бедствовали и нуждались другие большевики-эмигранты. После этого подарка Сталин быстро пошел вверх. После Пражской конференции 1912 г. он был кооптирован в члены ЦК партии. В дальнейшем его карьера члена ЦК шла бесперебойно.

Я записал этот рассказ Питерского в тот же день. В декабре 1924 г. «Социалистический вестник» (№№ 23– 24) напечатал сокращенную версию выступления Зиновьева в защиту Сталина на XIII съезде без упоминания денег, полученных Лениным от Сталина. Свою запись со ссылкой на «Социалистический вестник» я сжег в 1938г.

В ноябре 1924 г. Троцкий ответил на нападки триумвирата (Зиновьев, Каменев, Сталин) своей книгой «Уроки Октября», в которой критиковал политическую линию ЦК и обвинил его в «секретаризации» партии.

Пленум ЦК 17-25 мая 1925 г. снял Троцкого с поста председателя Реввоенсовета Республики, то есть убрал его в отставку из Красной армии и пригрозил Троцкому в случае дальнейшей борьбы против ленинизма исключением из партии. Вопрос об исключении Троцкого из ЦК был отложен до ближайшего XIV съезда партии в декабре 1925 года при условии, что со стороны Троцкого в это время не будет новых «антипартийных выступлений».

Зиновьев и Каменев (Сталин в это время держался позади, выдвигая на передний план их) проявили в борьбе против Троцкого необычайное рвение: и до пленума, и на пленуме они требовали немедленного исключения Троцкого из ЦК партии. Но пленум ЦК покончил с Троцким более тонким путем: пленум предложил всем органам пропаганды в партии усилить разоблачение антибольшевистского характера троцкизма. Тем самым троцкизм был определен как враждебный большевизму и ленинизму социал-демократический уклон. Этим Троцкий был исключен из претендентов на наследие Ленина.

Три года – 1923-1925 гг. от болезни Ленина до XIV съезда партии – были годами расцвета Зиновьева, высшего подъема его как претендента на верховную власть в Советской России. Он был твердо убежден в эти годы, что:

мировая революция начнется вот-вот, сейчас, сию минуту, в одной из стран Европы и быстро разгорится в мировой революционный пожар;

партийная организация и пролетариат Ленинграда твердо станет на его, Зиновьева, сторону, и поэтому Ленинград – его неприступная партийная твердыня и вотчина, и что, опираясь на «город Ленина», он сможет добиться верховной власти в стране. (Не Зиновьева ли изобразил Маяковский под фамилии «Оптимистенко» в одной из своих пьес?)

В редакции «Ленинградской правды» все эти годы примеряли, какие посты займут ближайшие сторонники Зиновьева, когда он победит. В ожидании победы партийцы считались своим стажем и влиянием, так некогда, в XVI-XVII вв., московские бояре изобрели «местничество» для спора о «местах», т.е. постах и должностях.

В ленинградской парторганизации (а возможно, и в Москве) право на власть и на «пост» измерялось в эти годы своеобразным критерием: отношением Ленина к тому или иному советскому чиновнику. Конечно, партийный стаж, сроки пребывания в тюрьме и на каторге играли свою роль. Но появился еще один, более высокий критерий: сколько писем или записочек Ленина получил персонально тот или иной член партийной верхушки. В конечном счете притязания на тот или иной пост, по мнению Зиновьев цев, определяли письма и записочки Ленина.

Следующим этапом борьбы Сталина за власть был XIV съезд партии, состоявшийся 12-31 декабря 1925 г.

Партия к съезду насчитывала 1 млн. 88 тыс. членов и кандидатов, по сравнению с 386 тыс. членов и кандидатов партии на XII съезде в мае 1923 г. За полтора года партия выросла почти втрое, увеличившись на 702 тыс. членов. Все это были рабочие, принятые по «ленинскому призыву». Сталин добился своей цели: он создал в партии огромное большинство (больше 2/3) партийцев и кандидатов «от станка», малообразованных или просто невежественных, не разбиравшихся ни в марксизме, ни в большевизме и ленинизме, ни в социал-демократизме. Это был «ленинский призыв», желавший постов и должностей и послушно голосовавший за «генеральную линию партии» в образе Генерального секретаря ЦК Сталина, от которого в конечном счете зависели эти посты и должности. «Очкастые» интеллигенты в партии, от которых всегда можно было ожидать критики, а не самокритики, были окончательно подавлены рабочими от станка.

Так Сталин, провозгласивший в день смерти Ленина «ленинский призыв» под предлогом возместить потерю «Ильича», создал для себя огромное большинство в партии. «Ленинский призыв» в два раза превышал численность членов партии в мае 1923 г. При таком огромном большинстве партийцев и кандидатов, зависимых и беспрекословно повинующихся Генеральному секретарю ЦК Сталину, Зиновьев и Каменев, которые спасли его на XIII съезде партии в мае 1924 г. и помогли одержать победу над Троцким, были ему не нужны. Наоборот, они, как претенденты на верховную власть, могли быть только опасны для Сталина.

На XIV съезде Зиновьев выступил с особым докладом, параллельным политическому докладу Генерального секретаря ЦК Сталина. Таким образом, Зиновьев оказался «инакомыслящим»: он осмелился иметь и предложить съезду свое собственное мнение, отличное от мнения Сталина. XIV съезд отверг доклад Зиновьева о политической линии партии, поддержанный группой Каменева, большинством в 559 голосов против 65 голосов, главным образом ленинградской делегации. Съезд стал полным поражением Зиновьева и Каменева.

Я помню подготовку в Ленинграде к XIV съезду партии. Репортеры «Ленинградской правды» и рабкоры с фабрик и заводов Ленинграда приносили сведения о тщательном отборе кандидатов в члены ленинградской делегации на съезд. С торжеством сообщали, что члены и кандидаты в огромном большинстве голосовали за делегатов. Делегатов рекомендовали секретари райкомов, которые в Ленинграде фактически назначались Зиновьевым. Сам Зиновьев, как говорили в редакции, накануне съезда был глубоко убежден в том, что он на съезде партии может убедить другие деделегации цитатами из Ленина в правоте своих позиций.

На съезд ленинградская делегация отправилась, как на праздник, не представляя себе реальной силы Сталина в партии и в ее аппарате. Итоги голосования на съезде против предложений ленинградской делегации были потрясающе неожиданными для Зиновьев цев. Только сейчас, после XIV съезда, они уяснили себе, и то не полностью, огромную власть Сталина в партии.

Когда ленинградская делегация вернулась из Москвы, в редакции «Ленинградской правды» наступили растерянность и зловещее затишье. Сотрудники партийного отдела ходили точно прибитые. В редакции пытались умалить размеры поражения и говорили: «На съезде нас победил аппарат партии, но рядовые члены партии за нас». Повидимому, это был лозунг Зиновьева, оптимистически верившего в возможность вернуть рядовых членов партии на свою сторону, либо игра Зиновьева в оптимизм.

Борьба Зиновьева и Каменева со Сталиным тянулась два года (1926-1927) и кончилась полным их поражением, несмотря на сближение Зиновьева и Каменева с Троцким и создание в 1927 г. «оппозиционного блока».

Вся эта борьба шла лишь внутри партии, только между партийцами. Беспартийные массы, в том числе и беспартийные рабочие, не выражали никакого желания поддержать Зиновьева, Каменева и даже Троцкого против Сталина. Для беспартийных масс было все равно, кто из претендентов победит и будет править ими. В теоретических спорах они не разбирались и ими не интересовались. К тому же, к участию в таких спорах беспартийные даже не были допущены. Поэтому равнодушие беспартийных масс рабочих и служащих к спорам на XIV съезде, как я помню, было потрясающим.

Но и в самой партии оппозиция не нашла и не могла найти сколько-нибудь мощной поддержки. 98-99% «ленинского призыва» в партию были за Сталина, так как именно он открыл им ворота в партию. Каждый партиец – рабочий или служащий – не только из «ленинского призыва», но и из партийцев со стажем с 1917 года был рабом своей двухнедельной или еженедельной «получки», своего «хлеба насущного», то есть хлеба текущего дня. Потерять работу после вычистки из партии – значило голодать всей семьей. Запаса денег ни у кого не было.

Поэтому охотников поддержать Зиновьева, Каменева или Троцкого против Сталина и ЦК было очень мало, отдельные единицы. Каждый боялся потерять свой партбилет и работу, в то время как удачное выступление в поддержку «генеральной линии партии» сулило возможность начала партийно-советской карьеры, выдвижения хотя бы на маленькую партийную или административную начальственную должность.

После XIV съезда партии, во время чистки ленинградской партийной и комсомольской организации ЦК партии, то есть Сталин, отправил в Ленинград группу своих самых приближенных сторонников: В.М. Молотова, С.М. Кирова, К.Е. Ворошилова, А.А. Андреева, М.И. Калинина и др. Им было поручено обработать основную массу рядовых партийцев и комсомольцев Ленинграда и добиться поддержки ими решений XIV съезда партии.

В связи с их приездом редакция «Ленинградской правды» забаррикадировалась, чтобы не допустить в здание эмиссаров ЦК. Потом стражу и барьеры пришлось снять, и в партийной организации «Ленинградской правды» началась чистка.

Зиновьев, считавший накануне съезда, что Ленинград является его «неприступной твердыней», его партийной вотчиной, быстро увидел, насколько призрачными были его иллюзии. Партийные ячейки и группы на фабриках и заводах одна за другой выносили решения о поддержке «Ленинского Центрального комитета партии, возглавляемого его верным учеником и соратником Сталиным», и осуждали Зиновьева и Каменева, как оппозиционеров, взрывающих «монолитное единство партии».

Несогласных поддержать «Ленинский курс ЦК» вычищали из партии и комсомола. Мне рассказывали, и я сам наблюдал, как шла обработка партийной массы (от Зиновьева к Сталину) в партийной организации «Ленинградской правды». Юрию пришлось наблюдать это в «Красной газете».

В результате потребовались всего неделя-две для того, чтобы вся партийная организация Ленинграда одобрила решения XIV съезда партии и выразила доверие «Ленинскому ЦК партии во главе с т. Сталиным». За оппозиционерами была установлена слежка агентов ГПУ, но арестов в 1926 г. было не так много.

Именно в эти дни Юрий и я столкнулись в коридоре редакции «Ленинградской правды» с горько плакавшим комсомольцем. Это был тот самый председатель комиссии по чистке студентов на правовом отделении ФОНа, который в 1924 г. вычистил Юрия и чуть не вычистил меня (не успел!!!) из университета. Он горько плакал и жаловался: «Что я скажу бабке? Она подняла меня с колыбели и кормила меня. Сейчас ей 70 лет. Разве может она работать? Вздулись жилы, пальцы скрючены, еле ходит… А я только-только стал зарабатывать, как меня из комсомола и сотрудников редакции вычистили». Мы утешили его как могли: повели в ближайшую пивную у «Пяти углов» на Загородном проспекте и после четырех кружек пива он отошел и успокоился.

В августе 1926 года Зиновьев был исключен из Политбюро ЦК, в октябре 1926 г. – отстранен от работы в Коминтерне. Троцкий в октябре 1926 г. был исключен из Политбюро, Каменев – из кандидатов в члены Политбюро.

Наибольший подъем деятельности «оппозиционного блока» падает на 1927 г., год 10-летия октябрьской революции. «Оппозиционный блок» готовил программу своей деятельности (так наз. «платформу») и пропагандировал ее только в узком кругу членов и кандидатов партии. Агитационные собрания оппозиции происходили в частных квартирах. На них присутствовало 40-50 человек. Попытки создать более многочисленные собрания были редки. Мне говорили в «Ленинградской правде», что в Москве было организовано собрание в каком-то театре, но ГПУ перерезало провода, и собрание проходило при зажженных свечах. Организованные банды «сталинцов» разгоняли собрания и избивали собравшихся. В Москве особенно отличился в этом отношении секретарь одного из райкомов партии Рютин.

В Ленинграде общее собрание оппозиции намечалось во Дворце Труда, но в последнюю минуту Зиновьев струсил и отказался выступить на собрании: «самое важное – не делать глупостей».

«Платформу» подписали 17 членов ЦК, в том числе Троцкий, Зиновьев, Каменев, Смилга, Евдокимов, Раковский, Пятаков, Бакаев и др. Руководители оппозиции с трудом набрали под «Платформой» по всей стране 5000-6000 подписей на отдельных листах (с №№ партийных билетов), но не желая подвергать подписавшихся репрессиям, в ЦК было сообщено лишь несколько сот имен старых большевиков, подвергавшихся репрессиям при царизме. С другой стороны, сообщение в ЦК имен всех подписавшихся выдало бы малочисленность оппозиции.

Самые крупные выступления оппозиции состоялись в Москве и в Ленинграде. В этих городах оппозиция мобилизовала все свои силы и вышла на демонстрацию со знаменами и плакатами, на которых стояло: «Ленин и Троцкий». В Москве демонстрантов не трогали, пока они проходили по Красной площади мимо мавзолея Ленина (на площади были иностранные дипломаты и журналисты). Демонстрантов разогнали, когда они миновали Красную площадь. В Октябрьской демонстрации в Москве участвовало, по данным оппозиции, всего 500-600 человек.

В Ленинграде в демонстрации оппозиционеров участвовало 400-500 человек. Демонстранты-оппозиционеры, собранные со всех концов Ленинграда, шли отдельной колонной, среди других колонн демонстрантов. До последней минуты – до трибуны ленинградских властей под окнами Зимнего Дворца – оппозиционеры скрывали свои плакаты: «Ленин и Троцкий» и развернули их у трибуны. Масса участников демонстрации, проходившая мимо трибуны, равнодушно отнеслась к этим лозунгам. Плакаты оппозиционеров вызвали движение лишь на трибуне среди ленинградских властей.

Я шел за колонной оппозиционеров и видел, как милиция пропустила ее мимо трибуны. Но когда оппозиционеры вышли на улицу Халтурина (бывшая Миллионная), у входа в Эрмитаж, конная милиция стала разгонять их. Началась драка. Оппозиционерами руководили бывший глава ленинградской ЧК Бакаев, ближайший соратник Зиновьева; бывший секретарь горкома Евдокимов; его жена, бывший секретарь Ленсовета Костина, и бывший командующий одной из армий в годы гражданской войны Лашевич.

Драка у Эрмитажа была упорной и ожесточенной. Милиционеры пустили в ход нагайки. Лошади теснили и топтали демонстрантов. Словом, все было, как «в старые времена» при «проклятом царизме», при «Николае Кровавом».

Оппозиционеров вел в бой командарм Лашевич, но его армия на этот раз была немногочисленной. Со стороны проходившей толпы было заметно лишь любопытство. Не было никакого желания оказать помощь и поддержать колонну оппозиционеров. Масса демонстрантов не видела в этом никакого смысла. Кого и за что поддерживать? Обыватель понимал, что оппозиция борется не за свободу для народа, а за право немногочисленной троцкистско-зиновьевской группировки самой господствовать над народом вместо более многочисленной сталинской группировки, у которой к тому же власть в руках: армия, милиция, ГПУ. Какую свободу, какую демократию и права мог дать народу бывший председатель ленинградской ЧК Бакаев, пославший на смерть тысячи, если не десятки тысяч «инакомыслящих», в том числе и «мятежников Кронштадта» в 1921 г., и участников выдуманного ЧК «заговора Таганцева» вместе с поэтом Н.С. Гумилевым? Попытки оппозиционеров изобразить себя борцами за свободу против тирании сталинского ЦК не обманули ленинградцев.

Схватка с милицией проходила при полном молчании и невмешательстве глазевшей на драку толпы. В конце концов милиция разогнала оппозиционеров. Раненые были и с той и с другой стороны. Лашевич, Бакаев и Евдокимов были избиты, одежда их была разорвана в клочья.

Но среди оппозиционеров не было единства. Часть партийцев из «Ленинградской правды» стояла за капитуляцию: «Против кого мы деремся? Против наших? Куда мы дойдем?» Другие были сторонниками борьбы до конца: будь что будет!

16 ноября, за две недели до XV съезда партии, в «Правде» было опубликовано сообщение об исключении Троцкого и Зиновьева из ЦК. Это было сделано для того, чтобы они не могли выступить на съезде.

XV съезд партии принял резолюцию, в которой говорилось, что «принадлежность к троцкистской оппозиции и пропаганда ее взглядов несовместимы с пребыванием в рядах большевистской партии». Съезд исключил из партии 98 наиболее отъявленных оппозиционеров, не отказавшихся от своих взглядов. Зиновьев и Каменев в обращении в ЦК заявили, что подчиняются решениям XV съезда и. будут работать, повинуясь приказам партии. Они «вползли на брюхе в партию», но их политическая жизнь кончилась. Они стали политическими трупами. Физическими трупами они стали десять лет спустя.

После XV съезда Сталину оставалось добить лишь «стариков» в ЦК – Бухарина, Троцкого, Рыкова, которых он объявил «правыми уклонистами». Это было сделано на конференциях партии и на пленумах ЦК и ЦКК в 1928-1929 гг. XVI съезд партии в 1930 году был «съездом победителя» – Сталина: на нем не было ни дискуссий, ни споров, ни возражений. Съезд восторженно одобрил все предложения Сталина.

Так создалась единоличная диктатура Сталина, столь же единоличная, как диктатура Кромвеля, удушившего английскую буржуазную резолюцию XVI века, и диктатура Наполеона I, довершившего переворот 9 термидора 1794 года и старавшегося стереть в памяти Франции всякое воспоминание о Французской буржуазной революции XVIII в. Менялись исторические костюмы, не совпадали и менялись внешние политические цели, но сущность этих трех диктатур оставалась одной и той же, а именно: господство над народными массами и беспощадное кровавое подавление не только всяких попыток протеста, но и всякого «инакомыслия».

Первейшей обязанностью советского гражданина стала обязанность поддерживать Сталина – «наше солнце», «вождя и отца народов».

Всякий диктатор-самодержец, вступая на трон, издает манифест. Таким манифестом Сталина явилось его "Письмо в редакцию газеты «Пролетарская революция» (№ 6/113 за 1931 г., перепечатано в журнале «Большевик» № 19-20, 1931 г.) – «О некоторых вопросах истории большевизма».

Это было полное запрещение «инакомыслия» не только в политике, не только в истории партии, но и в науке вообще, и прежде всего в истории, в философии, в экономике и т.д. Мнения и оценки Сталина стали обязательными. Их надо было цитировать как высшее доказательство тех или иных фактов, событий, мнений, ничего не убавляя и ничего не добавляя. При цитировании слов Сталина запрещалось менять падежи и времена. Письмо в редакцию журнала «Пролетарская революция» стало мощным инструментом в создании «культа личности Сталина» и было исходной точкой в создании «сталинского этапа» в истории, философии, экономике и прочих науках.

Победа Сталина выразилась прежде всего в репрессиях против «инакомыслящих». После XV съезда Троцкий был по приказу ГПУ выслан в административном порядке (ст. 5 8 Уголовного кодекса) в феврале 1928 г. «за контрреволюционные происки» в Алма-Ату (Казахстан), Раковский – сначала в Астрахань, затем в Барнаул, Преображенский – на Урал, Радек – в Томск (Сибирь) и т.д.

Часть оппозиционеров была расстреляна после процессов 1935-1937 гг., часть «исчезла», часть покончила с собой. По подсчетам оппозиции общее число репрессированных составляло около 10 000 человек, к которым нужно прибавить их семьи и ближайших родственников. С начала 1928 г. было арестовано около 3000-4000 чел., в октябре 1929 г. – около 1000 чел. (в больших центрах), в январе 1930 г. – 300 арестов в Москве. В мае 1930 г. по случаю XVI съезда партии – в Москве 400-500 арестов, в августе 1930 г. – еще 600-700 человек, а всего от 5000 до 6000 человек. Около 3000-4000 было арестовано в 1931-1932 гг.

Но параллельно с этим террором против «инакомыслящих» в партии шел террор против беспартийных – служащих, рабочих, крестьян. Начались процессы против «вредителей, срывавших строительство социализма» – Шахтинский, Рамзинский или «Процесс промпартии», Громанский (Госплан), Кондратьевский и т.д. и т.п. Коллективизация потребовала в 1928-1932 гг. первые 2-3 миллиона жертв, высланных в Сибирь, где нужен был принудительный дешевый или бесплатный труд для больших новостроек. «Пророчество» Кейнса в разговоре с Зиновьевым быстро осуществлялось. Ближайшая статистическая перепись показала, что некоторые районы Европейского Севера, Сибири и Казахстана, почти не имевшие до 1914 г. населения, сейчас густо населены. Пришлось объявить перепись недостоверной и организовать новую, результаты которой были не столь тревожными и беспокойными для советского обывателя.

Разгром зиновьевско-каменевской оппозиции на XV съезде партии в декабре 1925 г. был началом заката «Ленинградской правды» и «Красной газеты»: и когда «сталинская комиссия» (во главе с В.М. Молотовым и С.М. Кировым) прибыла в Ленинград для чистки ленинградской партийной организации, то она занялась не только чисткой партийной организации «Ленинградской правды», но и чисткой редакции «Ленинградской правды», где было слишком много беспартийных и гораздо меньше партийных сотрудников.

Чистка йота медленно, не спеша. Как-то незаметно исчез главный редактор «Ленинградской правды» Г. Сафаров, и его место занял М. Рафаил, общественный обвинитель на Чубаровском процессе в 1926 г. Н.П. Баскаков был назначен заведующим Ленинградским домом печати (Шуваловский особняк на Фонтанке). В.П. Матвеев исчез неизвестно куда, и секретарем редакции стал бездарный и малограмотный инженер Рабинович, единственным достоинством которого было то, что он был братом международного мастера по шахматам Рабиновича. Место И.М. Майского, ушедшего еще в конце 1924 г. в Наркоминдел, занял известный фельетонист меньшевистской газеты «День» (закрытой в 1918 г.) Д.О. Заславский, передвинутый в 1926 или 1927 г. «по партийной мобилизации» в Москву, в «Правду». Словом, из старых членов редакции сохранил свой пост лишь К.Н. Шелавин, который был незаметным и раньше.

Новая редакция стала редакцией типичной губернской газеты, не больше. И сама газета в 1926-1927 гг. как-то измельчала и потускнела по сравнению с 19231925 гг. Словом, «Ленинградская правда» стала скромненькой газетой Ленинградского обкома, покорно следующей дирижерской палочке московской «Правды». Она уже не «поднимала» и не «ставила» вопросов, не выступала с собственными мнениями, отличными от мнений «Правды», а скромно пережевывала и повторяла последние.

Был закрыт – не знаю, по какой причине и под каким предлогом, – издаваемый «Ленинградской правдой» еженедельный литературно-художественный журнал «Ленинград», штатным сотрудником которого «по иностранной части» был я. Наша дружная компания в журнале – М.Л. Слонимский, Женя Шварц, Леонтий Раковский и я – распалась. Женя Шварц ушел в работу для театра.

Но главным ударом для меня явилось прекращение выписки иностранных газет. Газетами на 1926 год редакция «Ленинградской правды» была обеспечена в прежних размерах, так как подписка на газеты была сделана в октябре-ноябре 1925 г., то есть до разгрома зиновьевцев на XV съезде. Поэтому 1926 год прошел для меня сравнительно спокойно. Маленькая комнатенка в редакции, где на полках хранились переплетенные по годам комплекты иностранных журналов и газет и где я писал свои статьи и «корреспонденции» из Лондона, Парижа, Берлина, Вашингтона и прочих столиц мира, стала за три года моим рабочим местом. Сюда-то и заглядывали поговорить со мной писатели и поэты – К.А. Федин, С.Я. Маршак, М.Л. Слонимский, Н.К. Чуковский, Е.Л. Шварц, Василий Андреев, О.Э. Мандельштам, Б.А. Лавренев и др.

В конце 1926 г. новый главный редактор «Ленинградской правды» М. Рафаил вызвал меня в свой кабинет для доклада об использовании иностранных газет и журналов для нужд редакции. Выслушав меня, он сказал, что иностранные журналы и газеты в таком количестве, как они выписывались в прошлые годы, сейчас не нужны и что на 1927 год нужно выписать только газеты и журналы коммунистических партий Европы и США. На мой вопрос, что делать с комплектами иностранных газет и журналов за 1923-1926 гг., Рафаил сказал, что эти комплекты можно предложить «в подарок» «отделу полиграфии» Публичной библиотеки. Библиотека с радостью ухватилась за подарок. Я добился, чтобы типография «Ленинградской правды» переплела комплекты иностранных газет и журналов за 1926 год, и в феврале или марте 1927 года я сдал эти комплекты под расписку в Публичную библиотеку.

С 1927 года мое положение в редакции «Ленинградской правды» резко ухудшилось, прежде всего в финансовом отношении. Рафаил сократил зарплату сотрудникам иностранного отдела с 20 червонцев в месяц до 15 червонцев. Мои литературные заработки также резко уменьшились. Рафаил был против корреспонденции «собственного корреспондента» «Ленинградской правды» из разных стран мира, а прекращение выписки иностранных газет буквально подрубило меня «на корню».

Мало того: так как почти все сотрудники иностранного отдела «Ленинградской правды» были беспартийными, редакция газеты сочла необходимым усилить «партийную прослойку» в составе сотрудников редакции вообще и сотрудников иностранного отдела в частности. Все это в совокупности составляло генеральную чистку сотрудников редакции, работавших при Зиновьеве и замену беспартийных партийцами Сталинского толка.

Так, например, в иностранном отделе заведующему П.А. Лисовскому был дан заместитель – Наталья Борисовна Кружкол, с которой в состав сотрудников иностранного отдела вошел ее муж – Ефим Савельевич Берлович, позже преподаватель марксистской политической экономии. Вслед за ними в иностранном отделе появились другие новые сотрудники – Б.А. Орлов, член партии, «правщик ТАССа», который в 1927– 1929 гг. не сподобился написать ни одной статьи. Он занял должность Артура Гофмана, но не в состоянии был заменить его ни по чутью слова, ни по знанию иностранной жизни, ни по культурному уровню.

Наконец, по правке бюллетеней РОСТА – ТАСС «По Советскому Союзу» появился новый работник Штейнгауэр. Его привел новый секретарь редакции Рабинович, рекомендовавший Штейнгауэра как «замечательного стилиста». Штейнгауэр не столько обрабатывал и правил «бюллетени РОСТА-ТАСС», сколько наблюдал за работой и прислушивался к разговорам сотрудников иностранного отдела. Я не помню ни одной статьи Штейнгауэра, опубликованной в «Ленинградской правде». Репортеры городской хроники Ленинграда вскоре сообщили мне, что Штейнгауэр посажен в иностранный отдел как «стукач», т.е. агент-информатор ГПУ. В 1927-1929 гг. я сомневался– в этом, но когда я узнал лет 20-25 спустя, что Штейнгауэр, человек невежественный и бесталанный, был «подсажен» как «утка-подманка» в Военно-морскую Академию Генерального штаба им. Ворошилова в качестве преподавателя экономической географии, хотя он высшего экономического образования не имел, то мои сомнения превратились в уверенность. Правда, в 50-60 гг. в Военно-морской Академии найти «вредителей» или «зловредных болтунов» было невозможно, но ГПУ просто вознаградило Штейнгауэра за его прежние «труды»: 2-3 года службы в штате Военно-морской Академии позволяли Штейнгауэру получить военную пенсию, в несколько раз большую, чем пенсия скромного учителя средней школы.

Положение сотрудников иностранного отдела еще больше ухудшилось. Мы все время чувствовали, что находимся под наблюдением, что каждое наше слово и каждое наше мнение докладывается новому секретарю редакции Рабиновичу. В 1928 г. А.Я. Гофман, опасаясь доносов и клеветы, перешел окончательно на преподавательскую работу. Я же перешел на работу репортера в области культуры и науки в Ленинграде. Мне было поручено собирать информацию в Академии Наук СССР, в университете, в технических вузах, в научных обществах и организациях. Конечно, я продолжал числиться сотрудником иностранного отдела, мне не запрещалось писать статьи и заметки по вопросам иностранной жизни, но я был уже достаточно опытным журналистом, чтобы не надеяться на заработок по этой линии. Точно так же очень скоро выяснилось, что информация о научной деятельности ленинградских научных учреждений и вузов не обеспечивает даже минимального прожиточного заработка. Печатали мои заметки в 1928-1930 гг. очень неохотно. Как беспартийный, я считался persona non grata в редакции «Ленинградской правды», «укрепленной» после XV съезда в 1927 году надежными сталинцами.

Так, в 1928 г. мне стало ясно, что моя работа в «Ленинградской правде» приходит к концу и что мне надо подыскивать другую профессию. Приходилось «менять свою участь».

Первой моей попыткой найти работу вне редакции «Ленинградской правды» было сотрудничество в «Советском энциклопедическом словаре» (СЭС), издаваемом Ленинградским государственным издательством (Огизом) в 4 томах. В состав редакции СЭС входили М.П. Вольфсои, Н.Я. Мещеряков, В.И. Невский, Л.М. Турок, А.М. Файнштейн, О.Ю. Шмидт (будущий руководитель Челюскинской экспедиции и начальник Главсевморпути).

Л.И. Варшавский, сотрудник «Смены», назначенный редактором отдела «Новейшая история и современная международная политика», пригласил с согласия редакции СЭС к сотрудничеству и меня как специалиста по истории мировой войны 1914-1918 гг. и современной (послевоенной) международной политике. При этом мы разделились: на мою долю достались статьи о странах Европы, о Канаде и США, Л.И. Варшавский взял себе все колониальные и полуколониальные страны Азии, Африки, Океании, Центральной и Южной Америки. Статьи о международных договорах, конференциях, трестах, банках, газетах, биографии политических деятелей каждый из нас писал по своей специальности, причем иногда Л.И. Варшавский нарушал наш договор о разделе сфер писания в свою пользу.

В 1 томе СЭС (буквы А-Ж) я написал ряд крупных статей – «Австралийская Федерация», «Австрия», «Бавария», «Бельгия», «Болгария», «Великобритания», «Венгрия», «Германия», «Греция», «Дания». В «Энциклопедическом словаре» я проработал 3 года (1928– 1930 гг.) на гонораре «по строчкам», но этот гонорар был существенным подспорьем.

Первый том «Словаря», намеченный к выходу в свет на начало 1932 года, включал 639 страниц убористого текста. Были близки к завершению и работы над остальными тремя томами, каждый из которых выпускался тиражом в 100 000 экземпляров. На бумагу, набор, оплату сотрудников и типографских рабочих были истрачены сотни тысяч, если не миллионы рублей. Но весь напечатанный тираж 1 тома и набранные рукописи следующих были отправлены в перемолку на бумажную массу, набор был разобран, и только основные сотрудники «Словаря» получили по авторскому экземпляру «на память» о своей работе.

Причиной «казни» «Словаря» было письмо Сталина в редакцию журнала «Пролетарская революция», опубликованное в октябре 1931 года. Редакция предвидела этот наскок, связанный с созданием в Москве специального издательства «Советская Энциклопедия», для которой ленинградский «Энциклопедический словарь» был конкурентом. В «Советской Энциклопедии» обрадовались возможности удушить конкурента. Но дело было гораздо серьезней. «Энциклопедический словарь» не отражал в своих статьях по истории России и истории ВКП(б) ведущей роли Сталина как вождя партии и советского государства.

Редакция «Словаря» старалась предотвратить опасность, поместив в первом томе словаря «Предисловие» и вводную статью «От издательства», в которых пыталась найти извинения и объяснения этим недостаткам.

«Как раз в последние годы, – говорилось в „Предисловии“, – на теоретическом фронте широко развернулась борьба за ленинский этап в науке, за поднятие революционной теории на высшую ступень, за сочетание теории с практикой. Письмо т. Сталина в редакцию „Пролетарской революции“ по поводу некоторых вопросов истории большевизма с особенной силой ставит вопрос о непримиримой борьбе с искажениями марксизма-ленинизма. К сожалению, редакция СЭС была лишена возможности произвести необходимую проверку материала словаря в должном объеме, так как ко времени опубликования письма т. Сталина почти все листы 1 тома СЭС были уже отпечатаны». Признавая, что ее работа «несмотря на многократную выверку и переработку всех статей словаря, все же не свободна от разнообразных ошибок», редакция СЭС оповещала будущих читателей, что «выпускает первый том „неполным тиражом“ и обращается ко всем научным и общественным организациям с просьбой дать свои отзывы о недостатках и ошибках, которые будут замечены. Эти отзывы окажут существенную помощь редакции при составлении последующих томов и позволят внести нужные исправления при допечатках 1 тома».

Я нарочно останавливаюсь так подробно на уничтожении СЭС, так как это событие было одним из первых «сожжений» трудов советских авторов, и оно давало принципиальную установку издательствам, редакциям и авторам на будущее. Чистка библиотек и уничтожение трудов советских авторов были продолжением этой принципиальной установки. Перечисляемые же ленинградским издательством ошибки и недостатки СЭС ярко иллюстрируют, под каким гнетом идеологии и цензуры, гораздо более суровым, чем гнет Победоносцевых и дурново, должны были работать и писать советские авторы и ученые, начиная с 1931 года.

В заключении вводной статьи издательство писало:

"Поэтому, хотя в этом томе и имеется ряд ошибок, пробелов, неудачных формулировок и т.п., но все эти ошибки и недостатки не таковы, чтобы из-за них нужно было бросить уже отпечатанный и в общем полезный справочник. Издательство выпускает его поэтому в свет, надеясь восполнить пробел и исправить ошибки в допечатках 1 тома и в последующих томах «Словаря».

Это была мольба о пощаде. Но в Москве смотрели на ленинградский СЭС как на литературно-научное предприятие зиновьевцев и решили разделаться с этим изданием. Вскоре в «Правде» появилась разгромная статья о первом томе «Словаря» под нежно-лирическим заголовком «Осени поздней цветы запоздалые». А дальше последовали все кары и скорпионы, все «оргвыводы» по отношению к «Словарю», о которых я писал выше, – уничтожение напечатанных, набранных и написанных материалов, прекращение издания «Словаря» и репрессии против Невского, Мещерякова (старых членов партии) и научной молодежи, подозреваемой в «зиновьевстве».

Летом 1929 г. я еще раз выступил в роли «собственного корреспондента» из всех стран Европы и США в иностранном отделе редакции «Красной звезды» (утренний выпуск). Иностранных газет не было никаких, но были телеграфные агентства Англии («Рейтер»), Франции («Гавас»), Германии (Телеграфное бюро Вольфа), США («Ассошиэйтед пресс», «ЮПИ»). В определенные часы и на определенной волне они передавали «последние известия» азбукой Морзе. Редакция «Красной газеты» достала в НКВД или ГПУ радиста-перехватчика. Как и с помощью каких аппаратов он перехватывал эти звуковые сигналы я, как человек мало что понимающий в телеграфной технике, не знаю. Иностранных языков радист, конечно, не знал, но буквы латинского алфавита и он знал. Ежедневно он приходил в 8 вечера и слушал до 12 час. ночи передачи различных телеграфных агентств, записывал буквы, а я по буквам читал слова и переводил их, составляя за вечер несколько телеграмм «собственного корреспондента» из Лондона, Парижа, Берлина, Рима и т.д. Иногда радист из-за помех в воздухе пропускал несколько букв, и я восстанавливал пропущенное по смыслу.

Все эти перехваты радиотелеграмм телеграфных агентств происходили с полного ведома и согласия главного редактора «Красной газеты» Б.А. Чагина (друга Есенина и Кирова) и «органов». Знали об этом и в редакции «Ленинградской правды», но делали вид, что такие телеграммы «собкора» их мало интересуют. Во всяком случае, мы с радистом опережали иногда на один-два дня телеграммы ТАССа, который тоже перехватывал сообщения иностранных телеграфных агентств и выдавал их за радиограммы собственных корреспондентов.

Дело было очень интересное, но и опасное. Цензуры фактически не было. Не запрашивать же Наркоминдел о каждой перехваченной радиограмме – разрешается ли публиковать ее или нет? Можно было опубликовать такую информацию, за которую грозила поездка «на молитву в Соловецкий монастырь».

Но как это ни было интересно, такая работа не давала мне перспектив на будущее. Оставаться всю жизнь мелким журналистом мне не хотелось. Случайный и неожиданный разговор в редакции «Ленинградской правды» в 1928 году снова повернул мою жизнь «с тропы заблуждений и тревог», какой оказалась моя газетная работа, на мой старый путь – путь в науку. Но прежде, чем перейти к другому этапу своей жизни, мне хотелось бы рассказать о своих литературных знакомствах, во многом связанных с моей журналистской работой.

Литературные круги Ленинграда

В Ленинграде я познакомился со многими из советских писателей и поэтов, с новой порослью литературы, появившейся в годы революции и гражданской войны, чье творчество было отражением революционных событий 1917-1920 гг. и было порождено ими.

Литературная жизнь в Ленинграде в 1922-25 гг. бурлила и кипела. Моим проводником по кругам литературного Ленинграда был мой брат Юрий, который был «своим» и в Союзе поэтов, и в Союзе писателей (критик-рецензент), и в «Русском современнике», и в вечерней «Красной газете». Он всюду представлял меня своим друзьям и знакомым из литературно-газетного мира.

Литературный центр Ленинграда находился на углу Невского и Фонтанки. На набережной Фонтанки за дворцом Великого князя Сергея Александровича, где сейчас помещается областной комитет комсомола, находился старинный красный трехэтажный дом, где помещались три наиболее интересные организации ленинградской интеллигенции: «Вольная философская ассоциация» (или сокращенно «Вольфила»), «Всероссийский союз писателей» (Ленинградское отделение), «Всероссийский союз поэтов» (Ленинградское отделение). Они не мешали друг другу: каждая из организаций имела собственные дни недели для заседаний.

Вход был свободный. Здесь каждый мог высказывать свое мнение о прочтенных автором стихах или рассказах.

«Вольфила» была учреждена в ноябре 1918 г., когда большевистская цензура уже наложила лапу на свободу мысли в стране. Ассоциация была основана для «исследования и разработки вопросов культурного творчества в духе философии и социализма». В числе учредителей ее были Андрей Белый, Александр Блок, В. Мейерхольд, К. Петров-Водкин, К. Эрберг, критики эсеровского толка Р. Иванов-Разумник, А. Штейнберг, С. Мстиславский.

«Вольфила» объединяла философов, поэтов, критиков различных течений, но особенно много в ней было представителей мистико-мессианистских течений в поэзии и философии. Здесь собирались оставшиеся в Ленинграде философы-идеалисты и последователи Н.Бердяева, С. Франка, Л. Шестова, М. Гершензона. Заседания «Вольфилы» были глубокими и содержательными. Я был на двух заседаниях в 1923 г. О политике открыто не говорилось, но она невидимо присутствовала «в подтексте» выступлений. Хотя политические воззрения членов «Вольфилы» были достаточно пестрыми и различными, их объединяли общие для всех черты: глубокое уважение к свободе мысли ( о свободе слова говорить уже не приходилось) и достоинству человека, религиозность, вера в добро, мессианизм, сознание жертвенности и обреченности своего поколения.

«Вольфила» доживала последние месяцы своего существования: в мае 1924 г. она была запрещена (распущена) «за реакционный идеализм и мистицизм». Часть членов «Вольфилы» погибла в 30-е годы в концлагерях.

Шумными и привлекательными были собрания Всероссийского Союза писателей. Здесь можно было встретить и видных представителей современной литературы и начинающую литературную молодежь. Тон задавали «Серапионовы братья» – К.А.Федин, Н.С.Тихонов, М.М.Зощенко, М.Л.Слонимский, Н.Н.Никитин, В.А.Каверин. Изредка бывала и Елизавета Полонская, единственная «сестра» «Серапионовых братьев». Здесь можно было встретить и А.Н.Тихонова (Сереброва) – редактора «Русского современника». Бывали здесь Б.Лавренев и О.Форш, Ю.Тынянов и др. и совсем молодые и начинающие Н.Чуковский, Л.Раковский.Ф.Берзин.

Собрания были шумными и многолюдными, на них присутствовали не только члены Союза писателей, но и любящая литературу публика, так называемые «окололитературные люди», к которым причисляю себя и я.

«Официальная» часть собраний состояла обычно из чтения автором рассказа или отрывка из романа, повести и т.д. и его обсуждения. Слово для критики и оценки мог взять каждый. Но критические оценки и споры ограничивались только литературно-художественными достоинствами и недостатками того или иного произведения. О политике «текущего дня» не говорил никто, даже в кулуарах. Это считалось бестактным или, еще хуже, желанием вызвать собеседника или кого-либо из гостей на провокационный разговор. Наиболее интересными были встречи и. разговоры в кулуарах. Здесь можно было узнать самые последние новости о творчестве писателей и услышать оценки еще не опубликованных литературных произведений, очень искренние и откровенные. Братья-писатели и поэты знали многое, о чем ни слова не появлялось в газетах.

Самыми шумными и буйными были собрания Союза поэтов. Поэтическая молодежь приходила прочесть свои новые стихи (в отличие от прозы, они были короткими…) и обменяться мнениями о них. Здесь особой любовью и вниманием молодежи пользовался поэт Всеволод Рождественский. Девицы, любившие стихи, млели и смотрели на него умиленными глазами. Выступало и много молодых, из которых помню Надежду Рославлеву, сестер Наппельбаум.

Из этих трех основных литературных организаций тянулись прочные нити в Пушкинский дом, в издательство «Всемирная литература» Горького, «Прибой», в редакции журналов «Русский современник», «Современный Запад», в редакции ленинградских газет.

Всероссийский союз драматических писателей и композиторов был «на отшибе». Его собрания происходили в Артистическом Клубе. Я стал его членом в 1924 г., когда занялся переводами пьес для московских и ленинградских театров.

Был еще один литературный центр: Тургеневский кружок при библиотеке имени И.С.Тургенева. Он находился в конце Садовой улицы на площади Тургенева (бывшая Покровская площадь у церкви Покрова). Это был район старинной Коломны, воспетой Пушкиным и Гоголем.

В Тургеневском кружке выступала начинающая поэтическая молодежь. Наиболее талантливые поэты поднимались выше – до Союза поэтов и Союза писателей.

Юрий и я регулярно бегали в Тургеневский кружок и в Союз поэтов. Дополнительным магнитом для меня здесь были встречи с Шурой, которая в 1926 г. стала моей женой.

Веселой шумливой гурьбой, вместе с Шурой и ее подругой, очень тонким критиком А.Р., тогда еще студенткой проф. А.Горнфельда в университете, мы шли из Тургеневского кружка в Союз поэтов. И встречные «фармацевты» (так назывались в литературных кругах люди, не интересовавшиеся литературой) сперва пугливо шарахались в сторону, слыша издали шум и гам надвигавшейся толпы, но услышав поближе «мерный звук поэтической речи», с облегчением шли дальше. Кто не сходил с ума в годы своей молодости! Это было очень чистое и возвышающее душу сумасшествие! Даже милиционеры на Садовой улице и на Фонтанке, подозрительно настораживавшиеся, заслышав наш шум и гам, при приближении «поэтической оравы» улыбались.

В этой шумливой и веселой семье молодых писателей и поэтов были люди, связанные так или иначе с Пушкинским домом Академии Наук СССР, где «пушкинскую фамилию» и моих предков Петра Ивановича и Александра Михайловича Полетика хорошо знали, родилась озорная идея сногсшибательного розыгрыша, а именно: организовать «пушкинский брак», иначе говоря, женить меня или моего брата Юрия, на отпрыске семьи, связанной 100 лет тому назад дружбой с А.С.Пушкиным. В невесты мне или брату (мы были так схожи, что было трудно отличить нас друг от друга) была избрана девушка – правнучка А.П.Керн, которой Пушкин посвятил незабываемые строки:

"Я помню чудное мгновенье:

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты".

Правнучка А.П.Керн оказалась молодой, умной и интересной девушкой около двадцати лет из интеллигентско-барской петербургской семьи. Она была хорошо воспитана. Она всегда ласково и лукаво улыбалась нам. Повидимому, она была посвящена в розыгрыш, задуманный молодыми озорниками из Пушкинского дома и Тургеневского кружка. Думаю, что она могла дать счастье своему избраннику. Очарование привлекательности, ума, интеллигентности и доброты исходило от нее. Следуя своей роли, она старалась увлечь меня или Юрия. Но увы! Мое сердце было пленено в первый день приезда в Ленинград Шурой, и я остался верен этой любви с первого взгляда.

Вскоре после моего приезда в Ленинград мой брат повел меня в редакцию журнала «Русский современник», которым руководили писатели А.Н.Тихонов (Серебров), Евгений Замятин и критик Корней Чуковский.

Конечно, «Русский современник» был советским журналом. И все же несмотря (а может быть, благодаря именно этому) на присутствие в составе редакции старого «революционного» члена партии большевиков А.Н.Тихонова (Сереброва), редакция «Русского современника» была на подозрении у властей.

«Русский современник» формально был беспартийным, а внутренне оппозиционным журналом. Он печатал прозу и стихи, которые говорили правду, не подкрашивая ее в тона «социалистического реализма», построенного на принципе «что могло бы быть, если бы было». Поэтому печататься в «Русском современнике» было рискованно, и он вообще не дожил до 1926 года.

Юрий в редакции «Русского современника» был своим человеком. В последнем номере журнала около 40% рецензий, то есть критики современности, поскольку она отражалась в современных литературных произведениях (в прозе и поэзии), принадлежало его перу. Эти рецензии печатались либо под его именем – когда такая критика современности на основе разбора литературных произведений не грозила рецензенту непосредственными репрессиями, – либо под псевдонимом. Редакция «Русского современника» не могла, конечно, признаться в том, что почти половина рецензий в номере журнала принадлежат перу одного и того же автора. Но таковой была старинная практика. Она применялась в «Современнике» 1830-50 гг., в «Отечественных записках» 1860-70 гг. и связана с именами самого Пушкина, а затем Белинского, Добролюбова, Чернышевского.

Юрий представил меня всем трем редакторам «Русского современника» и как своего брата, и как сотрудника иностранного отдела «Ленинградской правды». Из них с Тихоновым и Чуковским я в дальнейшем не познакомился близко. А.Н.Тихонова (Сереброва) мне довелось лучше узнать лишь из его воспоминаний «Время и люди», которые показали мне, насколько был интеллигентен, интересен и своеобразен этот еще «довоенный» член большевистской партии по сравнению с «ленинским призывом» и членами сталинской партии 30-40 годов.

Корней Иванович Чуковский стал для меня более реальной и живой фигурой. Но до близкого знакомства с ним у меня тоже дело не дошло. Он был знаменитостью и держался вдали от молодежи, которую подавлял и пугал своим авторитетом. Он был также слишком капризен и своенравен в отношениях с другими, и литературной молодежью в особенности. Прекрасный литератор, стилист, тонкий критик, знаток литературы второй половины XIX века (его текстологические исследования произведений Н.А.Некрасова принесли ему степень доктора литературы Оксфордского Университета), он считался самым серьезным критиком в Советской России 20-30 гг. «Братья-писатели» уважали и боялись его, но считали, что он слишком держит «нос по ветру». Одна эпиграмма – не знаю, попала она или нет в «Чуккокалу», была ли она где-нибудь напечатана или нет, – прочитанная мне в Союзе поэтов, намекала на это:

"Красавец Корней Чуковский,

Но портит вид наружный,

Его нос чертовский,

Такой длинный и такой ненужный".

Его уважали, еще больше боялись, но вряд ли любили. Знаю это от его сына, писателя Николая Чуковского, который в своей первой детской повести, написанной под влиянием стивенсоновского «Острова сокровищ,» отразил эту робость перед отцом, сильным человеком, подавлявшим не только знакомых, но и своих детей.

В последний раз я видел К.И.Чуковского на его докладе (отрывки из воспоминаний), кажется, в Московском доме писателей в шестидесятых годах. Он очень постарел, поседел, но держался бодро и даже облобызался с Д.О.Заславским, пришедшим на его доклад. Читал он хорошо, но как-то без уверенности в себе.

Мое знакомство с третьим из редакторов «Русского современника», с Евгением Ивановичем Замятиным, оказалось интересным, длительным и постепенно превратилось в дружественные отношения, продолжавшиеся до выезда его из России в 1928 г. Обычно раз в неделю или две я бывал на его квартире на Моховой. В том же доме помещалась и редакция «Русского современника». Здесь с глазу на глаз в кабинете хозяина мы очень откровенно обменивались мнениями не столько о литературе и литературных произведениях и их авторах, сколько по вопросам внутренней и международной политики Советского Союза.

Сама личность Замятина притягивала к себе: строго выдержанный и вместе с тем не отталкивающий сухостью и высокомерием тона, какой часто встречается у «знаменитостей», он очень рад был поделиться своими мнениями с интересным для него и надежным человевеком.^1огу сказать, что разговоры наедине имели чисто политический характер, беседуя же со мной в присутствии посетителей, часто очень известных писателей, имена которых и до сих пор сияют на коммунистическом небосводе СССР, он был очень сдержанным. Говоря мягко, он предвидел эволюцию многих писателей в сторону апологии коммунизма и высоких постов в литературе.

Исходной точкой наших отношений был интерес Евгения Ивановича к событиям за границей. Что происходат в Европе? Каково отношение капиталистического мира к Советскому Союзу? Он знал, что я читаю много иностранных газет и журналов. Он был в 1916 году в Англии, и наедине мы часто говорили по-английски. У него было отличительное свойство большого писателя – ощущение правды, скрытой за ширмой партийной пропаганды, настоящий, подлинный, а не «социалистический» реализм. Он гораздо лучше понимал советскую действительность, чем понимал ее я в 1923-1928 гг., несмотря на мою закваску историка.

Предметом наших споров и дискуссий стал роман Евгения Ивановича Замятина «Мы». Я слышал об этом романе от моего брата Юрия. А когда Евгений Иванович привык ко мне и убедился, что я не являюсь агентом ГПУ, хотя работаю в иностранном отделе «Ленинградской правды», он по моей просьбе дал мне прочесть рукопись своего романа «Мы». В 1924 году он дал мне английский перевод романа, изданный в США. Должен сказать, что русский вариант романа «Мы» был гораздо острее, чем американский. Это понятно: Евгений Иванович жил в Советской России и должен был печататься за границей так, чтобы не попасть на Соловки (о Колыме в те годы еще не было речи).

Роман «Мы» стал постоянной темой наших дискуссий и споров в 1923-25 годах. Замятин, давая мне русский текст своей рукописи, предупредил, что роман написан им в 1920 году, и объяснил, что «Великий благодетель человечества» – это Ленин, а не Сталин и не какой -либо фантастический персонаж.

Мои споры и дискуссии с Е.И.Замятиным сводились в конце концов к одному основному положению: может ли создание коммунистического общества в СССР вылиться в такую жизнь, какая описана в романе «Мы»? Автор романа утверждал, что может. Я не верил и оспаривал это.

Наши беседы в кабинете Замятина происходили в те времена, когда шла первая «оттепель» в виде НЭПа;

и многие идеалистические советские «кролики», в том числе и я, верили в возможность либерализации советского строя. Что коммунистическое общество может превратиться в военно-рабочую казарму, где люди будут жить так, как описано в романе «Мы», я не мог поверить. Евгений Иванович утверждал, что процесс оглупления обывателя агитационными лозунгами и формулами зашел так далеко, что обыватель уже перестал мыслить самостоятельно, а пользуется готовыми штампами, преподанными свыше. Евгений Иванович показал мне рассказ одного начинающего писателя, опубликованный в «Русском современнике»: герой рассказа, интеллигент в провинции, уже не имеет своих фраз для выражения собственных мыслей. Он видит детей на улице, в его уме мгновенно возникает штамп: «Дети – цветы жизни». Видит старика рабочего – другой штамп: «Слава труду». Видит попа – третий штамп: «Религия – опиум для народа» и т.д., и т.п. Насколько Замятин видел далеко вперед показывают «письма в редакцию» советских газет пятидесятых годов: авторы писем жаловались на писателей, обрисовавгих в неприглядном виде какого-нибудь милиционера или железнодорожника: «Разве в нашей честной семье милиции могут быть такие люди?» – возмущенно спрашивали они.

Но кроме дискуссий «теоретического» характера о том, во что выльется строительство коммунизма в СССР, у нас с Евгением Ивановичем нашлись и другие темы для разговоров, например, о международном положении, о советской экспансии в Китае, о причинах непризнания Советского Союза США, о русской литературе заграницей.

Евгений Иванович по образованию и по профессии был инженером-кораблестроителем, построившим первые ледоколы в России (1917г.).Ив этой сфере у нас нашлись общие темы. Меня очень интересовал вопрос, почему германские дредноуты в Ютландском бою 1916 года оказались более жизнеспособными, чем английские. Ведь Англия в течение двух столетий была ведущей страной в кораблестроении.

Е.И., знавший, что я изучаю вопрос о подготовке мировой войны 1914-1918 годов, ответил мне не как писатель, а как инженер-кораблестроитель. Он объяснил, что большая жизнеспособность германских дредноутов по сравнению с английскими основана на том, что германские инженеры-кораблестроители, строя дредноуты, использовали теорию остойчивости и непотопляемости корабля, разработанную знаменитым русским теоретиком и практиком кораблестроения академиком А.Н.Крыловым.

Евгений Иванович привлек меня к сотрудничеству в журнале «Современный Запад», который он редактировал также вместе с А.Н.Тихоновым (Серебровым) и К.И.Чуковским. Журнал издавался Государственным издательством «Всемирная литература» (Моховая, 36) и был основан по инициативе А.М.Горького, Александра Блока и других представителей старой интеллигенции.

Я давал Е.И.Замятину для «Современного Запада» мелкие заметки о новостях литературы и театра за границей, материалы для которых черпал из иностранных газет и журналов. Работа была интересная, и я увлекался ею, хотя заработки были невелики.

XIV съезд партии в декабре 1925 года покончил с «вольностями» литературного творчества. И «Современный Запад», и, тем более, «Русский современник» были осуждены как органы интеллигентского «инакомыслия» и прихлопнуты.

Е.И.Замятин оказался «запрещенным», его не печатали, пролетарские критики обливали его руганью в советских газетах и журналах. Он понял, что ему нечего делать в Советской России и что в конце концов он станет жертвой репрессий. Он написал свое известное письмо Сталину и просил разрешения уехать за границу. Письмо было передано Сталину через А.М.Горького и – о чудо! – Сталин разрешил. Е.И. уехал в 1928 году и обосновался в Париже. В Ленинград доходили слухи, что он нуждался и бедствовал. Он умер в марте 1934 г., оставив по себе память не только знатока русской жизни и русского духа, но и великого провидца будущего коммунистического общества.

В 1926-28 годах произошла окончательная дифференциация ведущей группировки молодых советских писателей – «Серапионовых братьев». Одни из них сохранили свои позиции интеллигентской критики советского быта с его произволом над личностью человека. К их числу принадлежали В-А.Каверин, М.М.Зощенко, М.Л.Слонимский. Они внимательно изучали советский быт и анализировали его провалы и уродства. Зощенко и Слонимский быстро, уже в 30 годах, оказались в числе жертв пролетарской критики, вдохновляемой указаниями Кремля. В.А.Каверина постигла та же судьба несколько позже, в 1950-60 годах. А писатель К.А.Федин, поэт Н.С.Тихонов и менее известный прозаик Н.Н.Никитин пошли навстречу «требованиям времени». Н.С.Тихонов, а позже К.А.Федин возглавляли Союз писателей.

Я был знаком со всеми «Серапионами», – с одними больше и лучше, с другими – меньше и хуже, но многое слышал о них и в Союзе писателей, и в Союзе поэтов в 20-е годы, и от моего брата, и от М.Л.Слонимского, редактора журнала «Ленинград», издаваемого «Ленинградской правдой». С М.Л.Слонимским я работал в течение двух-трех лет.

Вспоминая сейчас свои знакомства и встречи с писателями и поэтами, главным образом в период 1923– 1928 гг., я хочу предупредить читателей, что не собираюсь выступать здесь в качестве литературного критика их произведений. Я могу лишь говорить о том впечатлении, которое произвели на меня их наиболее выдающиеся произведения той поры, когда писателю и поэту еще можно было сказать хоть часть правды. Многие литературные сочинения периода 1930-60 гг.

я не читал, отлично понимая, что под давящим прессом сталинской цензуры они повторяют лишь мысли и переживания, разрешенные и даже предписанные «генеральной линией партии». Поэтому здесь я пишу лишь о писателях двадцатых годов. Каждый из этих людей открылся мне какой-то гранью своей личности, своего характера, своей мысли и своего творчества.

Первым из «Серапионовых братьев», с кем я познакомился, был К.А.Федин. В 1923-34 гг. он работал секретарем редакции «Звезды», там и началось наше знакомство, длившееся несколько лет, до конца двадцатых годов.

В 1924 году по предложению И.М.Майского я написал к 10-летию Первой мировой войны свою статью «Как началась война» («Звезда», 1924 г., № 7). К.А.Федин пришел в мою комнатенку в редакции «Ленинградской правды», уставленную комплектами иностранных газет на полках. Он принес мне свой первый, только что вышедший большой роман «Города и годы» с любезной дарственной надписью и попросил меня как специалиста по мировой войне написать рецензию для «Звезды» о его романе, который дает картину жизни Германии во время войны.

Я прочел «Города и годы» с искренним удовольствием. Не говоря ничего о просьбе Федина, я обратился к Майскому с предложением написать для «Звезды» рецензию о романе «Города и годы». Но Майский, повидимому, недолюбливавший Федина, заявил, что рецензия о романе уже заказана. Когда я сообщил это Федину, он с горечью воскликнул: «Значит, рецензия будет не очень-то хорошей!»

Предвидения К.А.Федина оправдались: рецензия была очень сдержанной и критической. В Союзе писателей говорили, что Федин слишком идеализировал себя в образе главного героя романа Андрея Старцева.

Я и до сих пор считаю «Города и годы» лучшим романом Федина, в нем было много свежести, искренности чувств и незаурядного литературного дарования. Последующие романы Федина – «Братья», «Похищение Европы» и трилогия («Первые радости», «Необыкновенное лето» и «Костер»), были гораздо надуманней и скучней. Свежесть и искренность романа «Города и годы» в них исчезли, и лишь отдельные страницы этих романов напоминали о ней и своим языком, и описаниями природы, близкими к тургеневским.

Последняя встреча с К.А.Фединым произошла, кажется, в 1927 или 1928 г., когда он пришел к нам, в нашу с Юрием квартиру слушать чтение повести писателя Василия Андреева «Серый пиджак». На чтении были, насколько помню, М.Л.Слонимский, критик А.Р. и писатель Л.Раковский. Повесть выслушали и обсудили, и Федин ушел, отказавшись от чая, который приготовила Шура. Вскоре он переехал в Москву и потерял связь с Ленинградом. А когда он стал председателем Союза советских писателей, наше знакомство оборвалось. Приезжая в Москву по своим литературно-издательским делам, я избегал встреч с ним, не желая навязывать свое знакомство высокопоставленному сановнику от литературы.

Коротким и случайным было мое знакомство с М.М.Зощенко. Среди «Серапионовых братьев» Зощенко был самой загадочной и таинственной фигурой. Меня познакомил с ним в 1925 или 1926 году М.Л.Слонимский. Он заранее предупредил: «Не вздумайте только назвать Михаила Михайловича писателем-юмористом». Хотя в широких кругах читательской публики Зощенко числился «веселым писателем», автором юмористических рассказов, но такую оценку он воспринимал как оскорбление.

«Читательский смех его глубоко огорчает, – говорил мне Слонимский, – он всегда угрюм и мрачен, так как изображает в своих рассказах трагическую сущность нашей советской действительности, самые печальные стороны советской жизни, вызывающие слезы, ужас и отвращение, но прикрытые маской словесного юмора, языковыми и интонационными искажениями».

М.М.Зощенко оказался смуглым брюнетом, хорошо и даже элегантно одетым, чисто выбритым и подтянутым. Он походил не столько на писателя, сколько на актера, – такими чаще всего бывают артисты оперы. Он, как обычно, был угрюм и мрачен. К Слонимскому он питал большое доверие, и рекомендация Михаила Леонидовича развязала Зощенко язык в разговоре со мной. (Времена хоть и были «историческими», что ежедневно твердилось в советских газетах, но при знакомствах меньше всего говорили на политические темы).

Я спросил М.М., откуда он берет темы и сюжеты для своих рассказов. Он охотно ответил, что в его рассказах нет ни капли выдумки. Он берет темы и сюжеты из советских будней – из писем рабочих корреспондентов (рабкоров), из газетных заметок, из донесений мелких служащих «по начальству». «Все это – голая правда нашей, то есть советской действительности. Философия моих рассказов наивна, но она понятна моим читателям. К тому же, я пишу очень йжато. Фраза у меня короткая, доступная. И если я иногда искажаю язык, то только для того, чтобы показать те существующие сейчас типы, которых не было раньше в русской литературе и которые говорят именно таким языком».

Последняя фраза М.М.Зощенко заставила меня залуматься. Кого же он изображает и пародирует, кто его герои, для кого он пишет? И я понял: герои его рассказов, их речь, их манеры, их действия, ситуации, в которые они попадают, – ведь это те малограмотные и малокультурные «внезапные» партийцы и комсомольцы, с уровнем и горизонтом «сельского писаря», которые стали правящей прослойкой советского государства после октябрьской революции, а затем, благодаря «ленинскому призыву», стали властью в стране.

Популярность Зощенко заставила пролеткультовских критиков «присмотреться» к его творчеству. В тридцатых годах, после того как Сталин утвердился у власти, Зощенко стали преследовать. Многие его рассказы были задержаны цензурой. Для него настали тяжелые времена. Позже литературная деятельность Зощенко была обрублена Постановлением ЦК КПСС от 14 августа 1946 года. Рассказ Зощенко «Приключения обезьяны», напечатанный в журнале «Звезда», был объявлен клеветой на советскую действительность: обезьяна, бежавшая из зоопарка на улицу, спешит вернуться в свою клетку, так как в зоопарке жить легче, чем на воле, а в клетке легче дышится, чем среди советских граждан. Зощенко исключили из Союза писателей и запретили печатать. Он умер в 1958 году, оставшись в глазах молодого поколения пятидесятых – шестидесятых годов писателем-юмористом.

Совсем иное впечатление произвел на меня Н.С.Тихонов. Он мало походил на поэта – крепко сколоченный, плотный, с обветренным красным лицом «рубаки-кавалериста». Он пошел добровольцем на войну 1914-1918 гг. (служил в «гусарах»), а затем добровольцем в Красную армию во время гражданской войны. Тем, кто не знал его, трудно было угадать в нем поэта. Он производил впечатление смелого и энергичного «конника-буденовца».

В 1922 году Н.С.Тихонов выпустил 2 небольших книжки своих стихов: «Брага» и «Орда», которые прогремели на всю страну. Если Всеволод Рождественский был поэтом, восхищавшим прежде всего молодых девиц, то Н.С.Тихонов был поэтом, восхищавшим мужскую молодежь. На вечерах в Союзе поэтов от Н.С.Тихонова неизменно требовали прочесть «Балладу о синем пакете» и «Балладу о гвоздях». В последних строках этой баллады Тихонов прославлял героев -большевиков в Красной армии: «Гвозди бы делать из этих людей». В сознании комсомольской студенческой молодежи эта строчка звучала, как молот, вбивавший «гвозди» (т.е. людей) в жизнь и быт советского государства. Для Н.С.Тихонова не было никаких сомнений и колебаний, он принял советский строй безоговорочно и сохранил веру в него и в страшные довоенные тридцатые годы, и в послевоенные сороковые.

В Союзе поэтов стихами Тихонова восхищались, но его самого считали твердокаменным большевиком, способным в борьбе «за коммунизм» на все.

Меня познакомил с Тихоновым Юрий, и я несколько раз встречался с ним в Союзе поэтов и в редакции журнала «Ленинград», когда он был еще молод и не был сановником от литературы и поэзии. Наше знакомство прервалось в конце двадцатых годов, когда началась чистка и реорганизация Союза писателей и Союза поэтов.

Я сохранил теплое впечатление от знакомства с Елизаветой Полонской. Юрий писал рецензию о ее книжке стихов, и она несколько раз заходила к нам на квартиру, где познакомилась с Шурой. Они нашли какой-то общий «женский» язык и весело болтали. Елизавета Полонская мало походила на поэта. По про– | фессии она была врач и, кажется, позже отошла от литературы.

Вениамин Александрович Каверин пользовался особой симпатией ленинградской интеллигенции. Он был Вениамином, то есть самым младшим по возрасту среди «Серапионовых братьев». Филолог и литературовед по образованию, он начал свою литературную деятельность с научного исследования о Сенковском («Бароне Брамбеусе»), современнике Пушкина. Сенковский был писателем и критиком, редактором-издателем «Библиотеки для чтения». Исследование В.А. Каверина было опубликовано в 1929 году и переиздано в 1950 году.

Роман В.А.Каверина «Скандалист, или Вечера на Васильевском Острове» (1929), посвященный школе «формалистов» в советской литературе, вызвал сенсацию в литературных и литературоведческих кругах Ленинграда. Они быстро нашли живых прототипов в героях романа: Виктора Шкловского («Драгоманов»), профессора Б.М.Эйхенбаума и «младших богов» формалистической школы.

Другой роман В.А.Каверина «Исполнение желаний» (1934-1936) рисовал жизнь и нравы студенчества и профессуры Ленинградского Университета в 20-е годы. Я познакомился с– этой жизнью в 1923-1924 гг. как студент университета и во второй половине 30-х годов уже как преподаватель. Насколько я знаю, прототипов у героев этого романа, кроме одной фигуры, не было. Роман был особенно любим филологами, литературоведами, историками и прочими представителями гуманитарных наук. Они быстро узнали в юрком «молодом окололитературном человеке» Зильберштейна, составившего огромную коллекцию рукописей писателей XIX-XX в. рисунков и эскизов художников того же периода. Зильберштейн скупал за бесценок все, что мог скупить у обнищавшей и голодной старой интеллигенции дореволюционных лет. Особенно ценной и полной была собранная Зильберштейном коллекция рисунков и эскизов молодого И.Е.Репина. Эта коллекция, по рассказам видевших ее «друзей» Зильберштейна, имела такую ценность, что в конце концов в «Правде» или в «Известиях» появилась короткая заметка, сообщавшая, что Зильберштейн завещал свою коллекцию рукописей, рисунков и нот в дар Советскому государству.

А у Зильберштейна были рисунки художников итальянского Возрождения, фламандских мастеров XVI-XVII веков, французских импрессионистов XIX века. Чего только там не было!

Приносить в «дар» советскому государству собранные коллекций было уделом особенно рьяных и удачливых коллекционеров советской эпохи. Благодаря «дару», Зильберштейн уцелел. Он даже получил степень доктора филологических или искусствоведческих наук и почетное звание Заслуженного деятеля науки РСФСР.

В.А.Каверин принадлежал к той прослойке трудовой интеллигенции, которая «приняла» октябрьскую революцию и пошла на работу к советской власти, не обращая внимания на кровь и зверства гражданской войны, считая «отдельными» и «случайными» ошибками произвол властей и ЧК после гражданской войны.

Первый том романа В.А.Каверина «Два капитана» (1940 г.), одного из лучших романов советской литературы тридцатых годов, является наглядной иллюстрацией настроений этой прослойки интеллигенции в 20-х годах. Но Вениамин Александрович был не просто изобразителем жизни и настроений советской трудовой интеллигенции этих лет, но и был «писателем совести». На примере героя «Двух капитанов» Сани Григорьева Каверин учил своих читателей справедливости, добру, мужеству, исполнению долга, труду. Таких, как Саня Григорьев, было немало среди комсомольцев 20-х годов. Саня Григорьев стал любимцем, героем молодежи, соперничая в этом отношении с Павкой Корчагиным из романа Островского «Как закалялась сталь».

Роман Каверина был переведен почти на все европейские и несколько восточных языков. Читатели страстно хотели знать, что сталось с Саней Григорьевым во время войны, как он служил родине, и под давлением читательских кругов Каверин выпустил в 1946 году второй том романа «Два капитана». Но времена были уже не те. Молодость Сани Григорьева в двадцатых годах была полна надежд и ожиданий, во втором же томе эти надежды и ожидания потускнели. Между первым и вторым томами этого романа прошли «чистки» и террор тридцатых годов и военных лет. Не обо всем можно было писать и, в особенности, об обманутых надеждах и ожиданиях.

В последний раз я видел В.А.Каверина в Ленинграде, когда он читал на литературном вечере отрывок из «Открытой книги».

Михаил Леонидович Слонимский, с которым я работал несколько лет (1924-1926) в журнале «Ленинград», издававшемся «Ленинградской правдой», был наиболее «дальнозорким» среди «Серапионовых братьев», уступая в этом отношении лишь Е.И.Замятину. Выходец из очень интеллигентной семьи (его отец был политическим обозревателем международных событий в одном из «толстых» журналов до войны, а после октябрьской революции «осел» в Париже, М.Л.Слонимский очень рано лишился романтических иллюзий и писал то, что в действительности было.

Если крестными отцами В.А.Каверина в литературе были Диккенс и Достоевский, то крестным отцом М.Л.Слонимского можно считать Бальзака: та же манера письма и «обыгрывание» мелочей для раскрытия душевного мира героев, реализм изображения героев, отсутствие какой-либо идеализации их. В этом отношении Михаил Леонидович был близок к Зощенко. Основной темой романов Слонимского 20-х годов – «Лавровы» (1926), «Средний проспект» (1927), «Фома Клешнев» (1930) – было, как и у Зощенко, изображение советского мещанства. Но если Зощенко разоблачает советское мещанство, иногда пародируя его, то Слонимский просто разоблачает мещанство во всей его тупости и безидейности желаний и расчетов.

Поэтому скоро Слонимскому пришлось вынужденно замолчать. Его почти не печатали. Мой брат Юрий в середине тридцатых годов готовил большую статью о творчестве Слонимского, совещаясь с ним, о чем можно и о чем нельзя говорить из-за цензуры, но статья не увидела света. Печатать Слонимского начали снова лишь в 50-х годах, когда появилась его трилогия «Инженеры» (1950), «Друзья» (1954), «Ровесники века» (1959), изображающая молодую техническую интеллигенцию в начале века и в годы революции.

Осенью 1924г. выпускающий «Ленинградской правдой» А.Г.Лебеденко, назначенный вместе со Слонимским редактором еженедельного журнала «Ленинград» привел меня в редакцию журнала к Слонимскому и сказал: «Вот вам, Михаил Леонидович, помощник по иностранной части. Все иностранные журналы и газеты в его руках».

Так формировалась редакция «Ленинграда». Редактором по «литературной части» стал М.Л.Слонимский, по политической – А.Г.Лебеденко, ответственным секретарем редакции, с которым меня тут же познакомили, – Е.Л.Шварц, оформителем журнала – молодой художник Н.И.Дормидонтов. Несколько позже к нам присоединился писатель Л.О.Раковский, ставший техническим секретарем редакции – «поддужным» у Шварца. Леонтий Осипович был моим приятелем и другом по юридическому факультету Киевского Университета. Он переехал из Киева в Ленинград в 1922 году, а осенью 1923 года столкнулся со мной в «беспредельных коридорах петровских Двенадцати Коллегий». («Нева» 1969, № 9, стр. 183) Л.Раковский, «Воспоминания и дела». Я помог ему устроиться внештатным сотрудником хроники – репортером в «Ленинградской правде».

В редакции «Ленинграда» мне была поручена вся «иностранная часть». Я подбирал в иностранных газетах и журналах наиболее интересные фотографии и карикатуры и вместе с Н.И.Дормидонтовым делал фотоподборки для очередного номера журнала, писал и переводил очерки и заметки легкого характера, которые могли быть интересным чтивом для читателей.

"Работали мы в «Ленинграде» дружно и весело, вспоминает Л.О.Раковский. – Евгений Шварц был обаятельным, неистощимо-остроумным человеком. Однажды Н.Полетика переводил «с листа» какой-то английский текст, нужный журналу, и через каждые два-три слова повторял «так сказать», «так сказать»… (от этой гнусной привычки я отделался лишь в конце 30-х годов после нескольких лет чтения лекций в университете и затем в институтах Ленинграда – Н.П.). Шварц внимательно слушал, но скоро на губах у него мелькнула улыбка, и он, потирая руки, сказал:

– Однако какой своеобразный этот английский язык: все «так сказать» да «так сказать».

Н.Полетика не оставался в долгу – старался отшутиться. Между Слонимским и Шварцем установились легкие, лишенные всякой официальности отношения. Н.Полетика шутя называл Слонимского сенатор (произнося это слово, как чистокровный украинец: сэнатор), а Шварца – полусенатор".

Я часто вбегал в редакционную комнату с вопросом: «А сенатор сегодня будет?» Или: «А где же полусенатор?» С моей легкой руки эти «титулы» стали бытовать не только среди посетителей «Ленинграда», но и среди сотрудников «Ленинградской правды», среди ленинградских журналистов и писателей.

Да, на язык Жене Шварцу (его никто в редакции «Ленинграда» Евгением Львовичем не называл) было лучше не попадаться. «Обдирал» он всех и вся. Но его любили, несмотря на эти насмешки, издевки и розыгрыши, потому что злобности в его шутках не было совершенно.

Помню, как Геннадий Фиш, который был тогда начинающим и при том очень увлекающимся писателем, предложил какую-то несообразность, Женя Шварц немедленно выдал:

«Думал Фишка, Что он шишка, А оказался Фиш Просто шиш!»

Хохотали все присутствующие и прежде всего сам Фиш, – таким веселым, беззлобным и ласковым тоном была сказана эта эпиграмма.

Вообще говоря, в двадцатые годы редакции журналов («Ленинград», «Чиж» и «Еж», «Новый Робинзон») были клубами, где встречались молодые писатели и поэты, ходившие по литературным мукам, где сообщались литературные (не политические.) новости, обсуждались новые стихи и проза, где обменивались шутками и «разыгрывали» друг друга, давали друг другу «творческие» советы.

Один из таких «творческих» советов дали Жене Шварцу и мы с Раковским, ибо мы оба были, «между прочим», по образованию юристами. Шварц написал рецензию на один американский фильм, где главную роль играла шестилетняя девочка Беби Пегги. Женя не знал, чем закончить свою весьма лирическую рецензию. Мы посоветовали, следуя рецептам формалистической школы, «остранить» рецензию, т.е. дать ей неожиданную концовку. В результате получилось:

"Вы хотите видеть женщину? Настоящую великолепную женщину? Единственную, в которую можно влюбиться? Тогда идите в «Колосс» и смотрите «Любимицу Нью-Йорка». И запомните. Ее зовут Беби Пегги. Бе-би Пег-ги.

Ей шесть лет. Только! Но ни одна взрослая женщина не сравнится с ней. И я знаю: вы влюбитесь. Непременно влюбитесь. Влюбитесь насмерть! Бе-би Пег-ги… О, Беби Пегги! А по 166 статье хочешь? Говори, хочешь по 166? В Губсуде шел процесс о развращении малолетних… Я молчал. Эдгар Пепо."

Пожалуй, ни об одном месте своей работы я не вспоминаю с такой радостью и удовольствием, как о работе в редакции «Ленинграда».

Но это были «либеральные» двадцатые годы. Затем «уж музыка была не та». Замолк смех, прекратились шутки и споры. Каждый ушел в свою нору, и все боялись друг друга. Боялись сказать лишнее. Кто ушел в могилу, кто – на Колыму, кто стал классиком советской литературы…

С закрытием «Ленинграда» Женя Шварц, бывший в 1917-21 годах, до приезда в Ленинград, актером в Ростове-на-Дону, снова ушел в театр. Он стал писать пьесы для детского театра. В тридцатые годы он написал для Театра юного зрителя (ТЮЗа) пьесы «Ундервуд» и «Клад». Но особую известность Е.Л.Шварц получил благодаря своим «пьесам-сказкам» по темам великого датского сказочника Ганса Христиана Андерсена – «Голый король» (написана в 1934 году, но издана только в 1960, так как советская цензура усматривала в пьесе «намеки на Сталина»), «Снежная королева» (1938), «Тень» и пр.

Эти пьесы – «сказки и не сказки», как будто Андерсен, и в то же время не Андерсен, – были поставлены в Ленинградском Театре комедии руководителем и художником театра Н.П.Акимовым, и они принесли Е.Шварцу мировую славу.

Во время войны им были написаны пьесы «Под липами Берлина» (в 1941, вместе с М.М.Зощенко), «Одна ночь» (1942, о блокаде Ленинграда), «Дракон» (1944).

Самые тяжелые и голодные месяцы блокады Ленинграда Женя Шварц провел в Ленинграде, но мне не пришлось в то время видеться с ним. В 1945 году, когда и он, и я вернулись в Ленинград, Л.О.Раковский передал мне приглашение Жени «пожаловать к нему не украинские вареники» по случаю капитуляции Германии. Не помню, что помешало мне принять это приглашение. Больше мне с Женей Шварцем не удалось встретиться. В 1966 или 1967 гг. дочь одного английского историка, с которым я был знаком «письменно», стажировавшаяся в Шекспировском театре в Стрэтфордена-Эвоне, передала мне просьбу театра порекомендовать для постановки несколько пьес современных советских писателей. Я рекомендовал прежде всего «пьесы-сказки» Е.Л.Шварца. Мне ответили, что в Англии их отлично знают, но театр заинтересован в пьесах о современной советской жизни. Однако тут я ничего рекомендовать не мог.

Работа в «Ленинградской правде» и в «Ленинграде» подарила мне знакомство с одним из интереснейших писателей и поэтов советской страны – Самуилом Яковлевичем Маршаком, чьи стихотворения «Почта», «Пожар», «Мистер-Твистер» и др. заучивались тогда наизусть не только детьми, но и взрослыми. Отдельные слова и фразы из них стали «крылатыми». Сколько раз, например, я слышал по своему адресу «профессор рассеянный с улицы Бассейной!», – тем более потому, что 10-я Советская улица, на которой я жил, считалась продолжением Бассейной улицы.

В 1924 году С.Я.Маршак стал главой отдела детской литературы в Ленгизе. Он и его друзья Б. Житнов и М.Ильин, его ученики и последователи Е.Шварц и В.Бианки стали создателями высокохудожественной детской литературы в Советской России.

В двадцатые годы Самуил Яковлевич уговаривал писателей и журналистов писать рассказы, стихи, очерки для детей. Е.Л.Шварца он соблазнил, как только тот приехал в Ленинград в 1921-1922 гг. Он же соблазнил Л.О.Раковского (детский рассказ «Мотоциклет»), Н.С.Тихонова («Сами»), Колю Чуковского и многих других, в том числе и меня. В 1924-1925 годах Маршак организовал что-то вроде неофициального конкурса начинающих детских авторов на лучший детский рассказ, стихи, очерк.

Я в отношении детской литературы проявил полную бездарность. Если газета имеет свой язык и стиль, то и детская литература имеет свою манеру письма, свой стиль создания образов. Газетная фраза настолько въелась в меня, что мой пробный опыт с очерком для детей 10-12 лет оказался полной неудачей. Самуил Яковлевич, с которым я был знаком тогда уже больше года, грустно качал головой, показывая мне мой «опус». Я откровенно признался ему в своей неспособности писать для детей: "Газетную или журналистскую статью, научную работу я написать могу, но не детский очерк. Это вы уговорили меня, как уговорили и других. Вы, я вижу, «коварный человек», «соблазнитель невиннейших девушек, чистых как мак».

Самуил Яковлевич, любивший Сашу Черного, хохотал и больше не уговаривал меня стать детским писателем.

Однако мне пришлось еще раз иметь касательство к детской литературе. В эти дни один из сотрудников городской хроники, взяв с меня обещание хранить тайну, передал мне просьбу… Л.Чарской – известной детской писательницы, писавшей для молодых девиц от 10 до 16 вет а дореволюционные годы. Сейчас она бедствовала и голодала: она пробовала писать в новую эпоху под псевдонимами, – ее печатали! – но гонорар приходилось получать «на паспорт», то есть на свое удостоверение личности. Деньги выплачивали, но ее литературное имя было столь одиозным в партийных кругах, что в конце концов ее печатать перестали. Она хотела узнать, что я могу посоветовать ей в данной ситуации. Не умирать же ей с голоду! Мне было искренне жаль Чарскую.

В молодые годы я был начитан в детективе, а в 20-е годы – в «детективах дипломатических документов». Я передал Чарской следующий совет:

«Пусть имя Чарской номинально умрет. Ей следует найти родственника или друга, который будет печатать ее рассказы под своим именем и, может быть, станет известным детским и юношеским писателем. Он будет иметь „славу“ и, конечно, часть гонорара, а настоящий автор – Л. Чарская, не будет нуждаться. Иного выхода я не вижу».

Последовала ли Чарская моему.совету, не знаю. Вспоминаю еще одного поэта-писателя с одиозным именем. Это был Александр Тиняков, принадлежавший до революции 1917 года к группе символистов, издавший в свое время книгу стихов. Он печатал свои стихи в «Новом времени» Суворина, и в новом социалистическом мире ему не было места. Весь серый – серая оборванная шляпа, серое лицо, серо-седые лохмы волос, серое оборванное пальто, серые от грязи старые рваные ботинки – таким он стоял в солнечные дни у коней Клодта на мосту через Фонтанку и продавал книжечки своих стихов прохожим. Те, кто знали его, покупали его стихи всякий раз, когда видели его на Аничковом мосту. У многих собралось по 10-15 таких книжечек. В конце 20-х или начале 30-х годов он исчез, как исчезли многие в эти дни.

Своеобразное место в наших с Юрием литературных знакомствах занимает Василий Андреев. Это был честный реалист, писатель большого таланта, видевший и знавший изнанку советской жизни и тех лет. Он принадлежал к числу писателей, о которых Юрий Тынянов говорил: «Если ты ушиблен эпохой, не охай». Вася Андреев не охал, но пил, как вкушали «от зеленого змия» и многие другие – писатели и не писатели, которые, разочаровавшись в революции, не застрелились, не повесились или не отравились.

Он любил приходить к нам домой. У нас он читал свою пьесу «Волки» о нравах советских низов. «Волки» были поставлены театральным кружком в клубе Профсоюза работников просвещения в бывшем Юсуповском дворце на Мойке 94, где в 1916 году «порешили» Распутина, – но пьеса была снята с репертуара по «идеологическим» причинам после первого же представления. У нас же он читал повесть «Серый пиджак», о чем я уже упоминал.

Запомнилось, как, возвращаясь однажды с Шурой и с Юрием из кино, мы наткнулись на Васю Андреева. Он был в растерзанном виде, «еле можаху». Мы не могли бросить нашего друга на произвол судьбы и подхватив Васю под руки, довели его до трамвая. Было около 11 часов вечера. Трамвай шел пустым. Кондукторша, молодая девушка с книжкой в руке, встретила нас у входа. «Пьяных не беру», – решительно заявила она. Но Вася успел прочесть обложку книги: «Серый пиджак». «М-м-моя книга! – промычал он. – Я писал ее!»

Кондукторша ахнула и пропустила нас в трамвай. "Так это тот самый Василий Андреев? Это он написал «Серый пиджак»? " – растерянно спрашивала она. Мы дружно подтвердили, что это «тот самый», и она в конце концов поверила нам, в особенности Шуре. Она раза два подходила к Васе, лежавшему бесформенной массой на сиденье, и всматривалась в его лицо. По молодости лет она не могла поверить, что известный писатель может так пить. На остановке она задержала трамвай, чтобы мы могли не спеша вытащить Васю из вагона.

Васе Андрееву я обязан знакомством с Александром Грином. Он только что выпустил «Алые паруса» и «Сердце пустыни», и романтическая молодежь сходила с ума от них.

О Грине знали, что он был эсером в 1905 году, дезертировал из армии, был «смертником», но приговор был смягчен, и он отделался ссылкой. Он стал писателем еще до революции, но только «Алые паруса» дали Грину всероссийскую и даже мировую известность.

В фантастической, «очарованной», «воображаемой» стране, которую описывал Грин в своих романах, люди были честными, добрыми, великодушными. Они уважали друг друга, не боялись говорить свободно, и это было как раз то, чего не знали в Советской стране. Читатели Грина, в особенности молодежь, отдыхали душой в фантастической стране Грина. Отсюда огромная популярность Грина и любовь к нему. Он стал кумиром молодежи, получал от издательств огромные гонорары, но они не задерживались в его руках.

В один прекрасный день Вася явился ко мне и попросил взаймы денег. Зная его повадки, я или Юрий давали обычно в таких случаях 10 рублей (пол-литра и закуска). Но Вася сказал, что он пришел с Александром Грином, который ждет в садике напротив дома. Я бросился с Васей на улицу к Грину, захватив все деньги, какие были у нас дома. Вася познакомил меня с Грином, и я так искренне и с таким увлечением хвалил «Алые паруса», что угрюмый и сумрачный Грин оттаял. Он сказал, что не получил гонорара в издательстве в назначенный день (это бывало сплошь и рядом со всеми авторами), и у него недостаток в деньгах. Я дал 100 рублей, и мы дружески распростились.

Но на следующий день Вася явился снова и опять просил «дать взаймы». Денег у меня не было, и я с трудом наскреб десятку.

В тридцатые годы Вася Андреев «исчез». О судьбе его в Союзе писателей ничего не было известно.

С Осипом Эмильевичем Мандельштамом, чье имя мне стало известно в годы Первой мировой войны, когда его первый сборник стихов «Камень» (1914) дошел до Киева, я познакомился в Союзе поэтов в 1923 году. Знакомство это продолжилось. Я помню, что при встречах и беседах с ним мы говорили много о Петербурге и о поэзии Петербурга, так как первый сборник стихов Мандельштама «Камень» неотделим от этого города. Осип Эмильевич радовался каждому поклоннику своих стихов, и так как я был усердным и восприимчивым слушателем, то он, изредка бывая в «Ленинградской правде», всегда заходил ко мне. Он вполголоса читал стихи – как вошедшие, так и не вошедшие во второй его сборник «ТпхНа». Я слушал с великим удовольствием, хотя мне было сначала неясно, почему Осип Эмильевич так часто ищет вдохновения в античности, в Древней Греции в особенности. Но потом я понял, что он вспоминал разлом и гибель старого мира, крушение его под напором варваров, пророчески видел будущее – гибель цивилизации и гуманизма. Гражданская война, система военного коммунизма, НЭП – все эти разломы хода истории тревожили его. У Осипа Эмильевича в эти годы сложилось ощущение мировой катастрофы.

Разговоры со мной, повидимому, были интересны для Мандельштама, ибо ничем иным я не могу объяснить его подарок, сделанный им в одно из последних посещений «Ленинградской правды»: он принес мне только что вышедшую книгу воспоминаний о своей молодости «Шум времени», изданную частным издательством. Я был искренне тронут и горячо поблагодарил его. Вскоре он уехал с женой из Ленинграда, и больше мне не пришлось с ним встречаться.

Во второй половине тридцатых годов в Союзе писателей разнеслись слухи, что Мандельштам репрессирован, что он голодает в каком-то концлагере на Дальнем Востоке, так как не выполняет трудовую норму, необходимую для получения ежедневного пайка.

О смерти О.Э.Мандельштама я узнал в 1943 году, когда Ленинградский Университет находился в Саратове. Летом 1943 года саратовские власти решили отправить «в порядке показательного примера» профессуру и преподавателей Ленинградского университета на сельскохозяйственные работы в колхоз под Саратовом на два-три дня. «Точные науки» было решено оставить в Саратове, но «бездельников» – филологов, историков, философов, – посадили на автобусы и сплавили в колхоз. Мы работали целый день – кто как мог и как умел. Пользы от нашей работы для колхоза было немного, но «агитпример» был показан, и о нем было сообщено в саратовских газетах.

Вечером мы вернулись с поля в наш шалаш на берегу пруда. Один из наших коллег-профессоров сообщил (не помню, от кого пришло известие), что Мандельштам умер в 1940 или в 1941 году.

После ужина в шалаше начался вечер-концерт стихов Мандельштама. Все знали, в особенности филологи и литературоведы, что Мандельштам репрессирован, что его имя и произведения под запретом, и все же стихи его читались до рассвета. В шалаше на земле лежали десять или пятнадцать профессоров и докторов наук, многие из которых были известны не только в России, но и за границей. Двое из них знали сборники «Камень» и «Тшйа» наизусть, и они читали стихи Осипа Эмильевича с упоением. Никто не спал. Распорядителем этого вечера-концерта был доктор филологических наук, профессор кафедры русской литературы Григорий Александрович Гуковский, блестящий лектор и ученый, по-новому осветивший в литературоведческой науке русскую литературу XVIII века. Г.А.Гуковский погиб в концлагере в конце сороковых годов.

Г.А. Гуковский давал очередному чтецу-профессору заказ на то или другое стихотворение Мандельштама и те послушно читали.

Вечер стихов Мандельштама продолжался до рассвета. Университетские власти могли «раздуть историю», но, повидимому, не решились на это.