За четыре года скитаний по фронтовым дорогам завелось у меня в армии много друзей, и есть среди них один, с которым меня связывают особенно острые и потому особенно дорогие воспоминания. Это генерал Александр Родимцев, в дивизии которого я провел самые тяжелые дни Сталинградской обороны.

Говорят, самые крепкие воспоминания оставляет пережитая опасность. Но в те дни, что я провел в знаменитой теперь 13-й гвардейской, которой командовал Родимцев, тогда еще совсем молодой полковник, непосредственно мне опасность не угрожала и ничего особенно страшного переживать не пришлось, хотя фронт обороны в этой дивизии местами был меньше километра в глубину.

Так вот, на участке этой дивизии был дом, крепкий купеческий каменный особняк. Стоял он от уличного порядка в глубине, и, когда ценой больших потерь неприятелю удалось захватить улицу, в доме этом осталось два солдата, минчанин Михаил Начинкин и цыган из Молдавии Юрко Таракуль. Были они из пулеметного взвода, но взвод отступил, а они остались. Осталось с ними немало оружия: два пулемета, боеприпасы. И вот эти двое, из которых один был потом ранен, в течение нескольких дней из подвала этого дома вели круговую оборону, отбивая новые и новые атаки.

Укрепленный дом этот был потом, так сказать, деблокирован перешедшим в контрнаступление батальоном. И когда он снова очутился у нас, комиссар батальона написал на стене этого дома мелом: "Здесь стояли насмерть бойцы Таракуль Юрко и Начинкин Михаил. Выстояв, они победили смерть".

Такие надписи можно было сделать, пожалуй, на любой развалине, расположенной на тех пяти километрах сталинградской земли, которые обороняли бойцы 13-й гвардейской. В том числе и на командном пункте Родимцева, помещавшемся в гранитном водоводе под железнодорожной насыпью, весьма неуютном месте, куда ветер порой заносил немецкую речь с близлежащих передовых позиций. И вот теперь, когда над рейхстагом взвилось красное знамя, генерал-лейтенант Родимцев привел свой стрелковый корпус сюда, на Эльбу.

Подразделения этого корпуса теперь, как я узнал, готовятся к штурму Дрездена.

Знаем, конечно, что Дрезден — один из красивейших городов Германии, что в туристских буклетах называют его Северной Флоренцией, что в этом городе единственная в своем роде художественная коллекция — Дрезденская галерея. Известно и то, что в марте без особой военной надобности авиация союзников совершила на этот город два гигантских «ковровых» налета, в которых участвовало по тысяче и больше самолетов, и превратила столицу Саксонии в большую каменную руину. Очень захотелось мне туда, к Дрездену. И не для того, чтобы полюбоваться на жилища саксонских курфюрстов и на их знаменитую галерею, от которой, говорят, остались после валетов рожки да ножки, а для того, чтобы пожать руку старому другу, которого я не встречал, со сталинградских времен.

Весна буйствует над автострадой Берлин — Дрезден. Вопрос о Берлине в сущности уже решен. Конев поворачивает свои армии левого фланга на юг, очевидно целя на Дрезден, на Чехословакию, где еще остается последняя, не разбитая, очень крупная немецкая группировка «Центр». Ею командует генерал Шёрнер, опытный, решительный военачальник, получивший от Гитлера совсем недавно фельдмаршальское звание. Как раз вчера разговаривал я на эту тему с Иваном Ефимовичем Петровым. Он показывал карту: дивизии Шёрнера занимают часть Саксонии, Австрии, почти всю Чехословакию.

— Нам кажется, у этого Шёрнера хитрая задумка, — говорил генерал Петров, то снимая, то вновь надевая свое пенсне. — И силы у него есть, как-никак двенадцать дивизий с приданными им частями. Трудно предположить, что такой военный, как Шёрнер, не понимает, что с Берлином все кончено. Он не так наивен, чтобы на что-то надеяться. Наверняка мечтает двинуть свою мощную группу на запад и соединиться с союзниками. Части у него боеспособны. Тут все может быть. Может ввалиться в Прагу, засесть там, занять оборону, и придется в уличных боях волей-неволей разрушить этот город, который совсем не пострадал.

— А что мы собираемся предпринять?

Начальник штаба водрузил свое пенсне на нос и строго взглянул на меня.

— Вы интеллигентный человек, вам непростительно ставить меня в неловкое положение такими вопросами, батенька мой, и, кроме того, вы неправильно адресуетесь… Сие решает командующий и Ставка. Могу только сказать, что задумана смелая и интереснейшая операция.

Генерала Родимцева я нашел в заречном пригороде Дрездена, который был накануне освобожден частями его корпуса. Дом, скрытый среди других аристократических особняков, стоял высоко над Эльбой, затененный молодой, еще желтоватой листвой мощных буков. В штабе его, как всегда, строжайший порядок. Сам же генерал, когда я появился в дверях его кабинета, отчитывал какого-то инженер-майора, не сумевшего за ночь навести переправу. Три с половиной года мало изменили этого живого, подвижного человека. Все та же русая челка набегает на лоб, светлые глаза смотрят весело, озорно, в уголках крупных губ ироническая улыбка.

— Ба, кто пришел-то! — воскликнул он, вставая. — Вы свободны, но чтобы приказ был выполнен, слышите? — Это незадачливому майору. — Точно с неба свалился. — Это мне. И мы обнялись по-братски, потому что те, кто воевал в Сталинграде, кто помнит сталинградские дни и ночи и пережил их, тот как бы приобщился к особому военному братству.

И как всегда в таких случаях, заговорили, перебивая друг друга: а знаешь?.. а помнишь?.. а этот-то!.. а тот-то!.. У Александра Родимцева были горячие дни. Центр Дрездена, отделенный широкой в этих местах Эльбой, все еще находится в руках противника. Мосты взорваны. Подходы к переправам простреливаются с той, нагорной части. Сохранялся только один железнодорожный мост. Поминутно приходили с докладами командиры частей, офицеры связи приносили донесения. Генерал работал, именно работал. И работал спокойно, деловито, как когда-то в своей водоводной трубе в Сталинграде совсем рядом с позициями противника. И все же между двумя донесениями или приказами он ухитрялся бросить дружескую реплику, сказать несколько слов.

Потом мы сидели с ним за роскошно накрытым столом. Топорщилась по углам накрахмаленная скатерть. Голубовато отсвечивала грань хрустальных бокалов. В большое открытое окно просто-таки совал свои ветки какой-то куст, осыпанный ярко-желтыми цветами. А мне вспоминался другой, дорогой и милый моему сердцу стол, сколоченный из неотесанного байдака, там, в каменной водоводной трубе, вспоминались кружки, сделанные из консервных банок, наполненные спиртом, который разбавлялся снегом. Вспоминались скромные, весьма скромные ужины, которые подавались на этот грубый стол. Мы, корреспонденты, знали, что в дивизии Родимцева можно добыть сколько угодно интереснейшего материала, а вот вкусно пообедать нельзя. Обед комдиву приносили с солдатской кухни. А тут накрахмаленная скатерть, стол, сервированный фарфором и хрусталем.

— Мура это, — сказал Родимцев, отодвигая в сторону сервировочную роскошь, которую, по-видимому, и поставили-то на стол ради гостя. Достал две чайные чашки, налил водки. — Вот так-то лучше. Давай выпьем за старую дружбу.

Сидел я за этим столом с человеком удивительной и в то же время очень типичной для советского военачальника судьбы. Совсем молодым деревенским пареньком пришел Александр Родимцев в Красную Армию. За сметливость, бравый вид был определен в знаменитую школу имени ВЦИК. Стал кремлевским курсантом. Кончил школу, получил командирское звание, ну а потом, когда фашизм поднял голову в Испании, пошел добровольцем в республиканскую армию. У него получилось совсем по Михаилу Светлову: "Я хату покинул, пошел воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать". Там среди республиканских бойцов он, командир пулеметной роты, стал называться сначала сеньор официале, потом дон Пабло, потом Пабло, потом Павлито. Бесстрашный Павлито. Так его называли испанцы. Командовал. Обучал бойцов искусству пулеметного боя. Участвовал, и всегда счастливо участвовал, в отражении самых лихих атак. И вот в Сталинграде он уже командир легендарной теперь 13-и гвардейской дивизии, показавшей миру русское умение стоять насмерть.

Вот там в ночь под новый, 1943 год у него, в гранитной его трубе, мы поднимали кружки со спиртом за победу, которая в те дни была еще очень далека. Пили за красный флаг над Берлином.

Провозгласив этот тост, мы не очень стройными голосами запели песенку "Давай закурим", особенно любимую защитниками Сталинграда. Эта песенка, немудрящая, но сердечная, нет-нет да и сейчас приходит на память, хотя от Нижней Волги до среднего течения Эльбы, от Сталинграда до Дрездена пройдены уже добрые три тысячи километров и на этом боевом пути было сложено, спето в забыто много песен.

Дует теплый ветер, замело дороги, А на южном фронте оттепель опять. Тает снег в Ростове, тает в Таганроге. Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать…

И вот мы вспоминаем эти дни, хотя Волга сейчас бесконечно далеко, хотя солнце вовсю сияет над Эльбой, и ветер, дующий с реки, шевелит тяжелые портьеры. Друг-песня, простенькая солдатская песня, сидит о нами за этим роскошно сервированным столом, на котором в ходу лишь две простые чашки.

Давай закурим, товарищ, по одной, Давай закурим, товарищ мой.

У комкора большие заботы. Командующий армией генерал-полковник А. С. Жадов послал через Эльбу в город парламентеров. Предложена безоговорочная капитуляция. Вернувшись, парламентеры рассказали: город страшно побит, но все еще красив. А вот мэр города, принявший парламентеров, не дал ответа. Ведь знает, знает, что Гитлер и Геббельс отравились. Знает и тянет волынку. Он, видите ли, должен соединиться с Берлином, получить указания от правительства, А где оно, германское правительство? Кто ему будет давать эти указания? Гитлер, что ли, из своей неизвестной могилы?

— Огневых средств достаточно?

— Этого сейчас хватает, но ох как не хочется бить по этому городу. Красавец город.

Выходим на балкон. Отсюда сверху видна лишь нагорная часть, остовы дворцов, соборов и еще обугленные деревья. Все завалено. На улицах ни души, никакого движения. Какое-то спящее царство из старой русской сказки. Над зеленью поймы, зыбясь, поднимается вверх студенистое марево. Весна, великолепная весна, а там, в Дрездене, все мертво.

На столе у Родимцева план центра города, который по приказу командарма Жадова надлежит брать его корпусу. А рядом с этим планом лежит отличный альбом. Альбом видов Дрездена. В свободные мгновения, которые все же выпадают у комкора, Александр Ильич заглядывает в этот альбом.

— Никак не пойму союзников, что это, глупость или подлость? За каким лешим теперь, когда до конца войны остались считанные дни, так вот разбомбить, разрушить, сжечь город. И какой город?! Судя по снимкам, он даже красивее Мадрида, а главное, зачем они исторический центр бомбили, черт их побери. Военные заводы — вот они, слева. Целехоньки. Только что не дымят. Гитлеровцам отомстить за их зверства? Так они, гитлеровцы, вот в этом загородном аристократическом районе. Тут все цело, ни одного разбитого стекла, все цветет. Нет, прямо по центру, по дворцам, по театрам, по музеям, по старинным соборам ахнули… Не понимаю, ничего не понимаю. — И, снизив голос, говорит даже вроде бы с удивлением: — Вот мне этот город штурмовать, а я его жалею.

Командарм Жадов и комкор Родимцев — оба герои Сталинграда — города, который был весь превращен в огромные руины. Это люди, прошедшие через сотни разрушенных и сожженных наших городов и сел. И вот тут, на чужой реке Эльбе, сокрушаются о страшной судьбе разбитого Дрездена и озабочены тем, как сохранить его от дальнейших разрушений.

Мы уже простились. Я спешу в штаб фронта. И, пожимая на прощание руку, Родимцев опять сказал:

— Интересно, а уцелело ли что-нибудь от Дрезденской галереи? Ночью просматривал альбомы. В этом доме их полно. Какие там есть вещи!.. В Мадриде когда-то франкисты несколько снарядов в музеи Прадо влепили… Так вместе с испанцами и мы переживали. А тут… Неужели все это там, под развалинами?

Вот она, истинно русская, я бы сказал, советская, да, именно советская душа.