Наш новый знакомый Александр Андреев снимает комнату в квартире какого-то немецкого интеллигента, кажется, врача. С хозяевами у него преотличные отношения, и, когда те увидели нагрянувших к их жильцу гостей, сейчас же понаносили такое количество матрасов и пуховых одеял, что на полу можно стало уложить спать целое отделение.
Трогались в путь мы, как говорится, по утренней росе, Берлин в этот час показался зловеще пустым. Огромный, изувеченный, черный город с горами руин вдоль широких улиц, со взорванными, наскоро залатанными мостами, с другими выразительными следами жесточайших боев буквально на каждом перекрестке. Центр города разбит совершенно. И хотя все мы, вдоволь повоевав, навидались и руин, и пожарищ, хотя в памяти у меня еще жили развалины моего родного Калинина а огромная руина Сталинграда, превращенного в каменоломню, признаюсь честно, мне было тяжело смотреть на этот изувеченный город, который, судя по редким сохранившимся штрихам и деталям, был когда-то и величественным, и, может быть, красивым. И контрастом этому изувеченному, мертвому Берлину были девушки-регулировщицы, стоявшие на больших перекрестках и ловко орудующие своими флажками.
Когда-то я написал о трех таких регулировщицах, которых фронтовая молва нарекла Верой, Надеждой, Любовью и которых водители в шутку звали королевами фронтовых дорог. Я узнал потом, что этих девушек наградили. Здесь же, в Берлине, все девчата выглядели королевами. Как уж их там подбирали, не знаю, но все они были крепкие, краснощекие и действовали с таким достоинством, будто в руках у них были не флажки, а маршальские жезлы.
Мы выехали тремя машинами. «Мерседесом» Сергея Крушинского, эмочкой Сергея Борзенко, который до конца остался верен своей старенькой фронтовой машине и не захотел менять ее ни на какие трофейные экзоты, ну, и моим «бьюиком». Борзенко, отлично читавший карту, стал флагманом нашего маленького каравана, так и тянулись одна за другой эмочка, «мерседес» и «бьюик». Причем мы, разумеется, не предвидели, что такое построение сослужит нам вскоре недурную службу.
По дороге мы решили посетить могилу корреспондента ТАСС, нашего старого друга майора Саши Малибашева, погибшего уже в дни штурма Берлина. Наметили по карте путь к месту его гибели и заготовили цветы. Может показаться странным, что среди черных руин города, где нет-нет да еще взрываются мины замедленного действия, уже торгуют цветочные магазины, и мы без труда подобрали большой букет сочных тюльпанов, который, узнав о его назначении, хозяин магазина перевязал черной муаровой лентой.
Окраины Берлина сохранились лучше. Комендантский час окончился. Торговцы открывали двери своих магазинов, гремели железными шторами. Худые женщины с сумками и корзиночками спешили по тротуару. Молочник на ручной тележке развозил молоко и ставил бутылки прямо у входных дверей. Стайка чистеньких мальчишек в гольфиках гоняла на пустыре мяч. Но спустя некоторое время машины вновь вошли в зону руин, затряслись на израненном асфальте, на котором зияли воронки, напоминая незажившие раны.
Снова мимо машин пронесся уцелевший район, небольшой городок, чистенький и мирный, а потом опять все кругом было изрыто, избито, сожжено, опять тянулись мрачные руины. Так и шло это чередование, говорившее нам о бешеном сопротивлении, которое тут, на этом генеральном направлении, оказывал противник войскам маршала Г. К. Жукова, о грандиозности бушевавших здесь сражении, о ярости боев, о стойкости берлинской обороны и о героизме наших воинов, преодолевавших один рубеж за другим.
Чтобы уточнить путь к городку, где была могила Малибашева, мы остановились у дорожного указателя на перекрестке. И дотошный Крушинский насчитал на металлическом столбике двадцать три пробоины и вмятины. Двадцать три!
— Вот выкопать бы этот столбик и захватить в Москву как вечное доказательство того, какие бои нам приходилось вести. Сфотографируйте для меня этот столб. Буду сынам показывать.
Могилу нашего друга нам отыскать не удалось. Здесь, на окраине сильно побитого городка, было множество этих могил. Мы положили цветы у фанерного обелиска, возвышавшегося у дороги как коллективный памятник погибшим здесь советским солдатам. Постояли около этого памятника, повспоминали.
— Бе Эн! Помните, как мы провожали вас на Пруте, помните тост Малибашева, последний за нашим опустевшим столом? — сказал Крушинский.
Ну, как мне было не помнить. Хотя это произошло уже год назад. Буйный молдавский май бушевал в садах. Цветущие черешни сеяли по земле лепестки. Горько пахли цветы абрикосов. Прут уже форсирован. Огонь войны перенесен на землю противника, и мы, военные корреспонденты, аборигены Второго Украинского фронта, и приехавший мне на смену правдист Павел Кузнецов хриплыми голосами кричим забавные корреспондентские песенки. Шум, смех, шуточные тосты. И вот когда на дне кружек остались последние глотки, встал Малибашев, как всегда, сдержанный, серьезный.
— Ну, а последнее выпьем за то, чтобы когда-нибудь всем нам написать корреспонденции о взятии Берлина.
И, сразу посерьезнев, мы молча запили этот тост. Нам с Крушииским повезло. Мы таки написали корреспонденции из Берлина, а принимавший в этой вечеринке участие Лило Лилоян погиб в Румынии. Известинец Павел Трошкин покоится во Львове. Саша Малибашев вот тут, у знаменитых своими боями Зееловских высот, совсем рядом с Берлином…
На полной скорости несутся машины. Регулировщицы открывают им дорогу. Как-то очень быстро минуем Германию, и на дорожных указателях появляются польские надписи. А из головы все не выходят воспоминания о дружеском тосте, провозглашенном год назад, о не найденной нами солдатской могиле нашего товарища, которому не довелось написать последнюю корреспонденцию о взятии Берлина. Эх, если бы читатели знали, сколько иной раз стоили одна строка военной корреспонденции, один-единственный фотокадр, запечатлевший лишь миг истории…
Совсем недавно на полевом аэродроме под Берлином судьба случайно свела меня с летчиком из эскадрильи связи, майором по фамилии Вештак. Узнав, кто я, он сообщил мне, что получил недавно от редакции «Правды» благодарность.
— За что?
— Да вот возил этого вашего сумасшедшего капитана Темина снимать советский флаг над рейхстагом.
— Знаменитый снимок, который обошел все наши и многие иностранные газеты?
— Ну да, этот самый. Знаете, как он нам достался и чего стоил?
И опытнейший пилот из полка связи 12-й воздушной армии не без юмора рассказал историю этого снимка, которую я по привычке записал.
— Утром 1 мая, когда в центре Берлина шли ожесточенные бои, зовет меня командир эскадрильи. Полетишь с капитаном Теминым на рейхстаг. Снимите знамя, которое наши над рейхстагом подняли… Как уж там ваш Темин уговорил командование на этот рейс, не знаю. Зенитная сеть у немцев была мировая. Выставляли такие огневые заслоны — стриж не проскочит. И без самой крайней надобности мы к центру Берлина не вылетали. Ну, что ж, раз приказ — надо лететь. По плану города наметил маршрут. Хотя какой там маршрут, когда то тут, то там зенитки плюются. Однако прорвались. Долетели до большой такой улицы, которая на плане значилась Унтер-ден-Линден. У нас она или же у них, не поймешь. Только над головой зенитные снаряды рвутся. Лечу, прижимаюсь прямо к крышам, думаю, как бы не напороться на какую-нибудь колокольню. Признаюсь, жутковато. А он, этот ваш капитан, хоть бы что. Через борт перевесился с аппаратом, щелкает, вот-вот вывалится. Тут снаряд рванул рядом. Самолет сильно встряхнуло. Меня больно стукнуло в плечо. Осмотрелся, ничего, более или менее целы, несущую ленту крыла перебило, ну она меня в хлестнула. Но лететь можно. Лечу… Впереди большая площадь, вся загромождена техникой — машины, орудия, какие-то фургончики. А за площадью большое здание. По картинкам вспоминаю — рейхстаг. Ну а над ним, над самым выгоревшим куполом, словно кровиночка, наше знамя. Огонь усилился. Из какого-то двора прямо по нам шпарят. Однако закладываю вираж. Мой Темин совсем из сиденья высунулся, снимает. Снял. И делает мне знак, давай, мол, еще круг. Нет, думаю, друг, шалишь. Задание выполнили, а снова под зенитки не полезу. Все-таки самолет подранен. Да и кому охота умирать смертью храбрых под самый конец войны… Ну, до аэродрома дотянул, сел, ничего. Тут мой технарь подсчитал — около пятидесяти пробоин и царапин. И как нам мотор не разбили, как мы с этим вашим Теминым уцелели, непостижимо уму. Хотел поздравить Темина со вторым рождением, а его уже и след простыл. Ребята говорят, умчался на аэродром в Шонефельде отправлять пленку на Москву… Вот за этот рейс меня «Правда» и поблагодарила.
Я записал рассказ летчика для редакционной многотиражки «Правдист». Но этот мой опус опоздал. В очередном «Правдисте» были уже опубликованы две посвященвые снимку заметки. Вот они:
«Правда» на улицах Берлина"
3 мая на улицах Берлина появились свежие номера «Правды» за
тот же день. Газета была доставлена самолетами из Москвы.
В номере были помещены снимки, сделанные т. Теминым в Берлине
2 мая.
Известие об этом было подхвачено мировой печатью. Лондонское
радио сообщило: "Сегодня на улицах Берлина жители читают
русскую «Правду», которая напечатана в Берлине". 4 мая газета
«Таймс» опубликовала берлинские снимки тов. Темина, переданные
по бильду из Москвы.
"Снимок, который будет жить в памяти"
ЛОНДОН, 4 мая (ТАСС). В ранних изданиях "Ньюс кроникл", "Дейли
телеграф энд Морнинг пост" и других газет видное место первой
полосы занимают переданные по бильду из Москвы фотографии,
изображающие советский флаг над рейхстагом и немецких пленных,
проходящих под Бранденбургскими воротами. О последней
фотографии "Ньюс кроникл" пишет, что это "один из исторических
снимков войны, который будет жить в памяти".
А сейчас вот, после того как не нашли мы могилу товарища, будто бы зазвучал в ушах хриплый голос этого бывалого летуна, не без восхищения рассказывающего об одном из наших коллег.
Чтобы сократить путь и не торчать подолгу в дорожных пробках на узеньких польских шоссе, мы свернули на боковую дорогу, которая, по мнению Сергея Борзенко, должна была кратчайшим путем привести нас в Брест, где и намечено было заночевать. Ибо в польских лесах было беспокойно, как информировали нас в дорожной комендатуре. Националистические отряды Армии Крайовой, которые расползлись по лесам, перешли на бандитское положение и вели борьбу против недавно сформированного молодого польского правительства. Они совершали налеты на села, на маленькие городки. Стреляли в представителей власти на местах. Устраивали диверсионные акты на дорогах, нападали на госпитали.
Дорожный комендант прямо заявил: поездка на трех легковых автомашинах опасна. Сказал, что скоро, может быть завтра, в том же направлении, на Брест, будет двигаться передислоцирующаяся танковая часть и нам лучше присоединиться к ней и с ней пройти этот участок.
Судьба Павла Трошкина, погибшего от руки украинских националистов-бандеровцев, была у нас у всех на памяти. Да и аковская пуля, врезавшаяся в самолет, из-за которой Петрович принял не очень ароматную ванну, тоже еще не забылась. Но теперь, когда мы попрощались со своим фронтом, Москва так потянула нас, так вдруг затосковалось по своим женам и детям, что разумное предложение дорожного коменданта показалось просто кощунственным. Мы насмешливо посмотрели на этого пожилого толстого офицера, по представлениям нашим, презренного тыловика, с длинными, свисающими украинскими усами, с головой "редькой книзу", напоминавшего одновременно и Тараса Бульбу и Ивана Никифоровича.
— Не смею задерживать вас силой, но дайте мне, товарищи, слово, что в селах ночевать не остановитесь. А лучше всего доезжайте-ка сегодня до Бреста, — напутствовал нас этот добродушный гибрид из двух гоголевских персонажей и предостерегающе повторил: — Дайте мне слово. — И, вздохнув, добавил почему-то: — Эх вы, окуни.
Слово мы ему, разумеется, дали. И маленькая наша колонна тронулась в путь, сохраняя прежний порядок: эмочка, «мерседес», "бьюик". Я повторяю это, ибо такое построение колонны оказалось для нас, очевидно, спасительным.
Сразу, как только мы свернули на малоезженую дорогу, мы поняли, что карта наша устарела. На ней дорога эта была изображена как шоссе, а на деле оказалась запущенным проселком с булыжным покрытием, с массой выбоин и вымоин, словом, дорога, по которой при всем желании не разовьешь скорость более тридцати километров. Рука сапера не коснулась ее. Узкие ее колеи, выбитые тележными колесами, заросли травой и хранили воду подавно прошедших дождей. Дорожные указатели оказались снятыми. От них остались только столбики.
Эмочка Сергея Борзенко бодро ковыляла по ухабам, но меня уже мучили сомнения, не зря ли мы пренебрегли сонетами дорожного коменданта. Когда на каком-то перекрестке мы увидели два сгоревших воинских грузовика — наши грузовики, марки ЗИС-5, - сомнение перешло в уверенность. Зря, зря занесло нас в эти густые и красивые пущи, наступавшие с двух сторон на неровную булыжную полоску.
Несколько небольших сел, попавшихся по пути, казались пустынными. Только в одном из них мы увидели женщину, шедшую с ведрами. Остановили машину, спросили у нее, есть ли здесь поблизости наши военные. Она как-то странно посмотрела на нас: "Не разумем, пан офицер, не разумем!" — и торопливо побежала прочь, расплескивая воду. Постучали в избу. Дверь оказалась запертой. Из окошка смотрело испуганное мужское лицо. Постучали покрепче. Из двери высунулся молодой мужик в на вопрос торопливо зачастил:
— Ниц не разумем, пан офицер. Ниц не вем…
Ясно стало, что все тут кем-то или чем-то напуганы и просто боятся общаться с нами. А между тем солнце заметно клонилось уже на вечер, опускаясь на зеленый забор вековых елей. Из леса веяло прохладой.
И вот в одном селе мы вдруг увидели нашего красноармейца. Он стоял возле крепкого двухэтажного каменного дома и предостерегающе поднимал руку. Судя по погонам, это был связист. Но в руке у него был автомат, на поясе болтались гранаты, будто бы он собирался в атаку. Опытный Борзенко выскочил из машины и быстро сориентировался в обстановке. Ах, как ругали мы себя за то, что не послушались дорожного коменданта с головой "редькой книзу". Обстановка была скверной. Мы заехали в край, где аковцы просто хозяйничали. Тут все села у них под контролем. У лесничества расположена какая-то их часть. Совсем недалеко, за речкой. По утрам из села слышно, как их горнист играет зорю, это они поднимают флаг. А с темнотой в открытую на подводах заезжают в село, отбирают продукты, угоняют скот.
— Мы это из верхних окон видим, а что сделаешь?
— Сколько же вас? — деловито спросил Борзенко, уже обдумывая обстановку.
— Нас пятеро, товарищ подполковник.
— А кто вы, почему вы здесь?
— Мы связисты.
— Вас не трогают?
— Нас? Пока нет. Боятся. Они один такой наш пункт вырезали, тут недалеко по нашей линии. Против них послали самолеты. Теперь вот не трогают, опасаются. А на дорогах разбойничают.
— Две сгоревшие машины — их работа?
— Ну, ясно, их. Да разве только эти две! Но вообще-то они машины не жгут, шофера убивают, а машины к себе в лес. Как уж они вас пропустили, не знаю.
Борзенко со свойственной ему военной сметкой сразу же оценил обстановку. Двигаться дальше нельзя. Придется ночевать тут, у связистов, и ждать танковую колонну, о которой говорил комендант. Точка связи помещалась в доме сельского торговца, массивной каменной постройке. Двери и окна нижнего этажа закрывались железными ставнями. Двор окружал солидный забор с воротами, закрывающимися на дубовые засовы. Все это тяжелое, прочное сооружение было нам явно на руку. Такой дом без артиллерии, пожалуй, и не взять.
Машины мы закатили во двор, задвинули под защиту дома. Петрович закрыл «бьюик» сверху какими-то досками.
— Не гут, не гут, — ворчал он. — Поспешили, людей насмешили. Верно комендант-то вас окунями назвал.
Машину он закрывал с особым старанием. Нимало не заботясь о том, что нас всех ждет, он осторожно громоздил на машину доски.
— Не ровен час, метнут через забор гранату.
Борзенко, вообще-то человек неторопливый, тут, ввиду явной опасности, просто преобразился. В голубых мечтательных глазах загорелась энергия. Речь стала деловой, отрывистой. Он взял на учет все наше оружие. Кроме личных пистолетов у нас оказались винтовка, два трофейных шмайсера в немало патронов. С автоматами и гранатами, что были у связистов, выходило неплохо. Ночь Борзенко разбил на части, А нас разделил на пары. Мы должны были нести по очереди караул. Потом с помощью связистов мы связались с тем городком, где комендантствовал офицер, назвавший нас окунями. По нашей просьбе тамошние коллеги наших связистов сбегали за ним. Сначала комендант по-отечески выбранил нас, а потом уже начальственным голосом приказал никуда не высовываться со двора связистов, ждать танковую колонну, которая утром выходит по тому же маршруту. Передав эту, так сказать, офицерскую часть приказа, он снова со вздохом произнес: "Эх вы, окуни".
Заступая ночью в наряд вслед за Крушииским, я узнал, что никаких особенных происшествии не было. Правда, был какой-то шум, доносившийся с того конца села, прогрохотали по булыжнику колеса телег, и все.
— Ну, товарищ окунь, счастливой вахты, — сказал Крушинский и вместе со своим шофером передал мне и Петровичу шмайсеры и отправился спать. Уставший в дороге Петрович тоже вскоре задремал, пристроившись на скамейке у ворот в обнимку со своим автоматом. А я расхаживал взад и вперед и раздумывал: окуни, почему окуни? Черт его знает. Но ведь действительно окуни. Надо же было по своей, и только по своей, вине втесаться в такую историю. Что же может быть глупее и бездарнее, чем пройти через четыре года войны, такой войны, и, после того как она закончилась, погибнуть ни за понюх табака от руки какого-то бандита? Потом думалось о доме, о жене, о сынишке, о дочке Алене. Неужели же… Это "неужели же" почему-то никогда не приходило на ум во время войны, а теперь вот, стыдно сознаться, я боялся, по-настоящему боялся, хотя и старался освободиться от этого скверного чувства.
Послышались шаги. Заскрипели ступеньки крыльца. Вышел сержант-связист, решивший, должно быть, тоже проверить состояние наряда. Молодой, смуглый, цыгановатый парень, по возрасту он, пожалуй, мог бы быть моим сыном, но на войне год службы считается за два, и это был уже настоящий мужчина и, по-видимому, опытный воин. Присел на скамейку, закурил.
— Я вот все думаю, как же это они вас пропустили, почему не атаковали, через самые ихние места ведь вы проехали. Они такой кусок мимо рта нипочем бы не пронесли… Машины ваши вас выручили, вот что. В такой машине, как ваша, разве что генерал ездит, да и то не всякий. А раз эмка впереди, ваша машина сзади, а там еще одна идет, стало быть, генерал при охране. Ну, а генералы им не по зубам. Знают, за генерала тут все леса прочешут. — И сообщил, аккуратно пригашивая свою цигарку: — Не доложил я вам еще, позвонили ребята, танковая колонна вышла, часам к двенадцати здесь будет. — Еще посмотрел на часы. — Семь. Вот, слушайте, сейчас у соседей побудка.
И действительно, через минуту где-то далеко в лесу, что за рекой, послышался тонкий звук горна.
— Все, как у людей. И флаг на шесте поднимают, а так бандиты, настоящие бандиты. Ни старого, ни малого не пощадят, девок силком портят, каждую ночь то корову, то две уведут, то в амбаре зерном свои подводы нагрузят… Тут, как смеркаться начнет, никто и из изб не показывается. Двери шкафами да комодами заставляют.
Где-то около полудня за рекой заурчала, задрожала земля, стекла зазвенели в рамах. Шли головные танки. Мы присоединились к колонне и благополучно, без всяких приключений добрались до границы. Впрочем, о том, что Польша осталась позади и мы уже на родине, мы узнали лишь по тому, что появились дорожные надписи на русском и белорусском языках.
Вскоре дорога вывела нас на шоссе, и вдали показался Брест. Брестская крепость, знаменитая еще по дням первой мировой войны, обращенная своими фортами на запад. Сам город, изрядно разрушенный и сожженный, уже ожил. Пожилые милиционеры расхаживали на перекрестках. Открыты магазины. Некоторые здания обтянуты лесами. Заделывают пробоины, чинят, красят. На большой площади на клумбах покачивают разноцветными головами тюльпаны.
Знаменитая крепость представляла собой величественные руины из закопченного красного кирпича. Некоторые здания не просто разрушены, а прямо размолоты. Уцелевшие кирпичные стены местами рябы от пуль и осколков. Все тут говорит о яростном сопротивлении, которое оказал врагу крепостной гарнизон уже во вторую мировую войну. Трава, кусты, маленькие деревца затянули крепостные рвы, проросли сквозь груды кирпича. Но и сюда, в эту разбитую крепость, уже вернулась жизнь. В уцелевших казематах размещался госпиталь. Раненые ковыляли на костылях по зеленой поляне, на ветру порхало развешенное на веревках госпитальное белье.
А потом машины вырвались на шоссе и получили возможность показать свою настоящую скорость. Следы боев, давних и недавних, напоминали о том, что дважды прошла по этим краям война. Там и тут по обочинам шоссе ржавели танки, наши легкие, средние, обращенные орудиями на восток, немецкие, еще не успевшие покрыться ржавчиной, с орудиями, повернутыми на запад. И хотя все они заросли бурьяном, опытному глазу нетрудно было понять, что те и другие нашли свой конец, отступая. Наши — четыре года назад, немецкие — сравнительно недавно. Но жизнь возвращалась уже и на поля. Даже те, что лежали вокруг деревень, от которых сохранились только печные трубы, уже зеленели яровыми всходами. Тут и там видели мы группы женщин, то поднимавших землю лопатами, то пахавших на коровах. Видели мы и то, что больно пронзало сердце: две-три женщины, запрягшись в ярмо, тащили плуги, а четвертая шла в борозде. Так пахали. Несколько таких картин встретили мы по дороге, и пожилой инвалид, которого регулировщица попросила довезти нас до города Борисова, скручивая цигарку, прокомментировал это зрелище:
— Баба, она нынче вся в ярме. Весь тыл войны на себе вытянула. Был бы я товарищем Сталиным, выстроил бы я всех, сколько их ни на есть, наших баб на Красной площади, поклонился бы им, нашим бабам, в ножки и сказал бы; спасибо вам, русские бабы, от партии, от Советской власти и от меня лично за то, что бремя войны на себе тащили, как сейчас вон плуги тащите. — Подумал, раскурил цигарку, выдул дым через опущенное стекло. — Святой народ эти наши бабы. Ох, святой народ. Таких великомучениц и страстотерпиц никакие попы не выдумывали…
Эта сентенция старого солдата запомнилась мне на всю дорогу. И когда мы проезжали города, даже Смоленск, который уже совсем оправился от войны, залечил свои раны, мне теперь особенно бросалось в глаза, что всюду, везде, и в городе и в деревне, работали преимущественно женщины; женщина-милиционер, женщина-вагоновожатый, женщина за шоферской баранкой, женщины в толпе смены, выплескивающейся из ворот какого-то завода. Нет, были, разумеется, и мужчины. Преимущественно старики и подростки. Но после слов старого солдата они как-то совсем потерялись в женской массе.
На последних отрезках Минского шоссе, ровного, гладкого, как рейхсавтобан, мне с особой отчетливостью вспомнилось почему-то, как почти четыре года назад мы с Петровичем на нашей покойной «пегашке», находящейся где-то на дне чужой реки, выезжали в первую нашу правдистскую командировку. Вспоминал суровую осажденную Москву, памятники, обложенные мешками с песком, бетонные огневые гнезда на перекрестках, баррикады. Бетонный прямоугольник «Правды», затемненный и настороженный. Мы едем на только что созданный фронт, в родное мое Верхневолжье. По Ленинградскому шоссе ехать нельзя. Оно перехвачено противником гдо-то недалеко от Химок. Приходится двигаться окружным путем, через Дмитров. И мысли свои, мысли того дня, помню: куда-то он приведет, этот наш путь? Может быть, в Германию, может быть, в Берлин, а может быть, оборвется скоро и окончится фанерным столбиком где-нибудь возле дорожной обочины. А потом вспоминается указатель, стоящий в центре Львова: "До Берлина 896 километров". И бодрая солдатская надпись, изображенная мелом на синей стрелке: "Ни фига, дойдем!"
Дошли. За одно почти непрерывное наступление с боями прошли эти 896 километров, да еще 130 за Берлин, да еще около 200 до Праги. Дошли и не очень устали. "Есть еще порох в пороховницах и не иссякла казачья сила".
Въезжаем во двор московского дома, где я живу, на улице Беговой, огромного дома, заселенного рабочими типографии и сотрудниками «Правды». Двор еще загроможден ржавыми тракторами — остатками баррикады, которая преграждала когда-то нашу улицу. Сманеврировав между ними, Петрович с шиком подводит машину к подъезду. Лифт, конечно, не работает. С солдатским мешком за плечами вбегаю на пятый этаж, звоню, от волнения позабыв, сколько кому в этой квартире, где живут три семьи, полагается давать звонков. Проскакиваю мимо удивленной соседки и с какой-то невольной боязливостью открываю дверь своей комнаты.
И тут повторяется с небольшими вариациями сцена, запечатленная Репиным в картине "Не ждали". Прежде чем даже сказать «здравствуйте», застываю в дверях. Мама, кормящая у стола внука, и сам этот ее внук, мой белокурый кудрявый сынишка, с удивлением смотрят на возникшую в дверях фигуру в военной шинели. Так же удивленно смотрит жена, склонившаяся над колыбелькой дочки, плетенной из ивового прута. Смотрит удивленно, и слезы заливают ее серые и такие дорогие мне глаза. Она растерянно произносит:
— Ты?.. Приехал?..
А в распахнутой двери расплывается круглая и красная, как луна в мглистую ветреную погоду, физиономия старшины Петровича. Он с удовлетворением выговаривает "немецкую фразу" собственной конструкции:
— Аллес нормалес…
Июль 1944 — май 1945, Первый Украинский фронт
Март 1971, Москва