Пускали третью турбину гидроэлектростанции Кегум на широкой и тихой Даугаве, привольно катившей свои воды в низких травянистых берегах через поля и леса Латвии. Для маленькой молодой советской республики завершение этой стройки было настоящим народным торжеством. Города и сёла прислали на него свои делегации. Съехалось республиканское начальство. Наступало самое торжественное мгновение. Инженер-латыш, высокий, костистый с белёсой головой и умным грубоватым крестьянским лицом, положил руку на рубильник, чтобы включить ток новой турбины в сеть. Огромным светлым залом овладела тишина, нарушаемая лишь напряжённым пением машин и сухим тиканьем стенных часов. В этот момент мне бросилось вдруг в глаза чьё-то будничное, озабоченное лицо, показавшееся почему-то очень знакомым.

Невысокий человек в военной гимнастёрке без погон, в стареньких армейских шароварах, заправленных в поношенные, но до блеска начищенные кирзовые сапоги, стоял поодаль от гостей и хозяев и не то машинально, не то чтобы скрыть волнение, рукой обтирал и без того сияющий кожух новой машины.

Ну да, я где-то уже видел это сухое, угловатое лицо, некрасивое, но и не обыдённое, изборожденное глубокими морщинами. Знакомы были не столько лицо, сколько руки этого человека, небольшие, но широкие и сильные, с короткими подвижными пальцами, уверенные и искусные рабочие руки, вот и теперь, в момент наивысшего торжества строителей, что-то шарившие по блестящему металлическому кожуху.

Где мы с ним встречались?

На аккуратно выглаженной гимнастёрке среди других наград - ленточки двух орденов Славы. Значит, воевал солдатом. Чёрно-изумрудная ленточка за взятие Кенигсберга указывала, что воевал он в этих местах, стало быть, на Прибалтийском, а до этого, возможно, на Калининском фронте. Видимо, там и встречались. Но когда, где? С тех пор прошло больше пяти лет.

Из-под кустистых русых бровей узенькие серые глазки его смотрели умно и остро. И эти глаза, их беспокойный, зоркий взгляд тоже были знакомы.

Я тихонько спросил у одного из строителей:

- Кто это?

Тот удивлённо оглянулся:

- Не знаете? Это ж Николай Харитонов, наш знатный человек, один из лучших бригадиров.

Николай Харитонов! И сразу вспомнилось тяжёлое лето 1942 года. Проливные дожди, сковавшие на дорогах всю технику. Трудное наступление на Ржев. Упорные бои на окраине, в военном городке, в массивных каменных домах посёлка, которые немцы превратили в настоящую крепость. Вспомнилось, что четыре таких дома, лежащие параллельными прямоугольниками по одну сторону шоссе, мы звали «полковник», потому что на плане напоминали они четыре «шпалы» полковничьих петлиц тех дней, а три дома по другую сторону шоссе по той же причине звали «подполковник». «Полковник» был тогда у немцев, «подполковник» - у нас. И тут, на маленьком пространстве, на одной единственной короткой улице, шли кровопролитнейшие бои большого напряжения.

Дрались не только за каждый дом или каждый блок - за каждую комнату в квартире, за каждую лестничную площадку. И в сводках из дивизии в штаб армии так и писали дневные итоги: «В результате ожесточённого боя на северном участке авиагородка заняты квартиры два и три в первом блоке, первой шпалы „полковника“».

Вот в эти-то дни и прошла по всему Калининскому фронту слава сапёра Николая Харитонова.

Он творил настоящие чудеса. Ночью с толовыми шашками, надев валенки, чтобы бесшумно ступать, тихий, как привидение, перебирался он через дорогу из «подполковника» к «полковнику», так же бесшумно и ловко закладывал в каком-нибудь уголке кишевшего немцами дома сильный фугас, зажигал шнур и исчезал, точно таял в ночи. А потом, через положенное время, раздавался взрыв, пехотинцы бросались вперёд, в пролом, и - пока ещё не осели облака дыма, пыли и штукатурки, пока оглушённые немцы не пришли ещё в себя - занимали несколько комнат или квартиру.

Так, расчищая фугасами путь пехоте, Николай Харитонов искусной рукой делал то, что на этом участке оказалось не под силу ни авиации, ни артиллерийским батареям. Вот тогда-то в подвале одной из шпал «подполковника» и увидел я впервые этого человека с некрасивым умным лицом, с неустанными, неутомимыми рабочими руками.

Сапёры спали, сломленные усталостью, скованные тяжёлым окопным сном. Из всех углов подвала несся разноголосый храп, наполнявший густыми звуками помещение. Воздух был такой, что пламя беспокойно дёргалось и чадило на фитиле коптюшки, готовое вот-вот задохнуться и погаснуть.

У самой лампочки сидел невысокий худой солдат и что-то старательно выстругивал из чурки самодельным и, очевидно, очень острым ножом. К предложению написать о нём в «Правду» он отнёсся несколько недоверчиво и рассказывать о себе вежливо отказался.

- Что обо мне писать, - сказал он, с поразительной ловкостью орудуя ножом, под которым дерево подавалось покорно, с мягким хрустом, точно это была не твёрдая слоистая ель, а тугая репа, только что вырванная с грядки. - Писать обо мне нечего, наше дело кротовое, земляное, бесшумное. Вот вы лучше о нашем снайпере Солодкове напишите, он, говорят, тридцать двух фашистов срезал. Можно сказать, в одиночку - целый взвод. Вот это да. Иль о разведчике Бахареве. Тоже силён солдат. О нём вон в нашей дивизионной много интересного сообщают. А я что, я, может, за всю войну и двух обойм не расстрелял. Что ж обо мне писать?

И он оторвался от работы, довольным прищуренным взглядом мастера посмотрел на чурку, из которой уже начинали вырисовываться контуры продолговатой деревянной ложки.

Так он о себе тогда ничего и не сказал. Зато товарищи его по роте рассказывали о нём охотно и много, и из этих рассказов возник тогда передо мной портрет Николая Харитонова.

Руки его всегда находили себе дело. Сидя у костра, на котором варилась каша, или слушая, как политбеседчик ефрейтор Капустин читал по вечерам вслух газету, Николай Харитонов всегда с чем-нибудь возился. То шинель зашивал редким солдатским стежком, то тихонько точил топор о гладкий, подобранный у дороги голыш, а то просто строгал большим самодельным складным ножом какую-нибудь чурку. И, глядишь, каша ещё не поспела, ефрейтор Капустин ещё до международного положения не добрался, а у него уж получилась из чурки весьма удобная деревянная ложка, мундштук, трубка, крышка к коптилке или какой-нибудь другой предмет, полезный в окопной жизни.

Много таких предметов, выстроганных старшим сержантом Николаем Харитоновым, гуляло по рукам бойцов в роте сапёров, которой командовал тогда, как сейчас помню, капитан Грушин. И слыл сержант среди товарищей мастером на все руки, хладнокровным, расчётливым, отважным и умелым человеком. Ему капитан всегда поручал самые сложные задания, и Харитонов выполнял их сноровисто, аккуратно и всегда очень удачно.

Он был молчалив. Иной день бойцы не слышали от него и десяти слов, но в роте то и дело повторяли: вот Харитонов об этом то-то и то-то говорил; старший сержант наш советовал так-то и так-то сделать. И жизнь у него была прожита такая же простая, скромная и хорошая, как и он сам. Сын вятского печника, он с детства вместе с отцом бродил по стране и клал в деревнях немудрые русские печи. Он любил это дело и достиг в нём немалого совершенства. Но когда начали строиться первые индустриальные гиганты, он вернул отцу инструмент, простился с ним и остался на Днепрострое. Своими масштабами Днепрострой захватил его воображение.

Сначала он был тачечником, потом землекопом, потом бетонщиком, а к концу стройки уже бригадиром арматурщиков. Ему - как человеку умелому, искусному - предлагали остаться эксплоатационником на электростанции, но он отказался. Его увлекал самый процесс строительства, и до самой войны он возводил на Днепре большие и малые заводы - отпрыски Днепростроя.

В каменных работах достиг он большого умения и был награждён медалью «За трудовую доблесть».

В первые дни войны Харитонов строил на подступах к Днепру бетонные укрепления. А когда немецкие танки прорвались из степи к великой реке, он оказался среди тех, кому поручили взорвать знаменитую Днепровскую плотину. Он видел, как стеганули в голубое небо зловещие облака взрывов и как раскованный Днепр, потеряв свою безмятежную зеркальность, ринулся в образовавшиеся проломы, как воды его сметали и ломали, погребали то, что построено было ценой миллионов рабочих дней и бессонных ночей. Он видел, как в это утро, не таясь, не отворачивая лиц, рыдали закалённые, мужественные люди, уничтожая лучшее создание своего ума и рук, чтобы не оставить его врагу. И, как признался он своим самым близким товарищам, именно в этот страшный день в его смоляных волосах и появилась бобровая искра ранней седины.

Строитель стал солдатом-сапёром. Человек, с увлечением воздвигавший из кирпича и бетона величественные громады на пользу людям, шёл в последних рядах отступавших войск, взрывая за ними мосты, водокачки, электростанции, портя и минируя дороги.

Страшную для рабочего человека разрушительную работу сапёр Харитонов делал с молчаливым ожесточением. И с каждым новым взорванным сооружением сердце его тяжелело, наливаясь ненавистью к тем, кто вынудил его уничтожать изделия ума и рук человеческих, кто заставил строителя, поднявшегося на вершину трудовой славы, стать разрушителем им самим построенного.

Может быть, действительно за всю войну не расстрелял Харитонов и двух обойм, но ущерб, который нанесла врагу неукротимая ненависть этого замкнутого, молчаливого человека, можно было сравнить с работой артиллерийской батареи.

Главным оружием его на войне были смекалка, хитрость, сноровка и хладнокровное мастерство. Друзья его рассказывали, как в первую зиму войны их группу сапёров направили во вражеский тыл минировать дорогу, по которой немецкие подкрепления шли и ехали к месту боя. Метельной ночью сапёры проползли по руслу ручья, по снегу несколько километров, таща на лямках лотки с толом. Ожидая прорыва, немцы в шахматном порядке заминировали дорогу, отметив для себя минированные места табличками-вешками.

Сапёры подползли к этой дороге. Скованный морозом снег звенел. Он был так гладко, так твёрдо, до блеска укатан, что каждая свежая царапина, а не то что вновь заложенная мина, была бы на нём заметна. Как быть? Пока товарищи раздумывали, Николай Харитонов закатал рукава маскировочного халата, мягко ступая в валенках, вышел на дорогу и начал тоже в шахматном, но в обратном порядке переставлять немецкие таблички, тщательно затирая потом старые ямки от колышков.

На рассвете, уже сидя у своих, в блиндаже боевого охранения, за кружкой горячего чая, так как хмельного и на войне Харитонов в рот не брал, он криво улыбался, слушая отдалённые глухие взрывы, доносившиеся с немецкой стороны. Какой-то вражеский транспорт запутался в собственных ловушках, и машины рвались на своих же минах.

В другой раз ночью перед штурмом города Калинина, уже обложенного с трёх сторон частями Советской Армии, Харитонова послали резать проволоку стационарных вражеских укреплений. Капитан предупредил, что местность перед проволокой густо заминирована по какому-то новому, ещё не разгаданному способу и что несколько сапёров из соседнего батальона уже погибли на непонятных ловушках.

Харитонов взял кусачки и пополз по следу одного из подорвавшихся. Он подобрался к проволоке и, прежде чем приступить к работе, долго осматривал место гибели товарища. Пятна чёрной гари явно обозначались под самой проволокой. Значит, секрет был связан с ней. Харитонов пополз вдоль проволоки и вдруг заметил, что у кольев от проволоки вниз идут неприметные, прозрачные, присыпанные снегом ниточки. Сапёр подполз к одной из них, тихонько отгрёб кругом неё снег, а потом стал плавить его своим дыханием, не трогая, не колебля ниточки.

Он знал, что эта нитка протянута к смерти. Он почти касался её губами. Когда в снегу начала оттаивать воронка, он увидел, что на дне её вырисовывается круглый металлический цилиндр. Хитрость была разгадана. Малейшее колебание проволоки ниточки передавали на чуткий взрыватель, и мина огромной силы, уничтожая неосторожного сапёра и одновременно сметая все следы, которые могли бы привести к разгадке секрета, сигнализировала на передовые, что кто-то появился у укреплений.

Поняв; в чём дело, Харитонов сбросил полушубок и, отдавая себе ясный отчёт в том, что может взлететь на воздух, стал осторожно действовать.

Капитан Грушин, сидя в передовой траншее, отсчитывал тягучие секунды и нетерпеливо поглядывал в темноту, туда, где исчез солдат. Давно прошёл положенный час, а Харитонов не возвращался. Но и взрыва не было слышно. Значит, он жив. И капитан, ёжась от холода, продолжал смотреть на часы. Наконец, уже перед рассветом, когда холодная мгла стала рассеиваться и сереть, послышалось тяжёлое дыхание, и захрустел снег.

Через снежный бруствер в траншею свалился Харитонов, весь исцарапанный, измученный, криво улыбающийся синим, окоченевшим ртом. Клацая зубами от холода, он доложил, что ходы прорезаны, и достал из кармана металлический цилиндр, похожий на коробку из-под кофе.

- Вот она. Надобно ребятам показать, двадцать восемь таких штуковин с проволоки срезал. Хитрая работа, чуть проволоку колыхнёшь - будь здоров. - Он небрежно бросил на снег разряженную, уже безвредную мину. Потом вытянулся и доложил: - Проходы прорезаны и обвешаны сосновыми лапками, товарищ капитан.

Потом, в свободный час, Харитонов долго корпел над принесённой миной. Он изучил её механику и, разобрав её на части, показал товарищам нехитрый, в конце концов, секрет немецкой новинки. Он научил их отыскивать соединительные нити и показал, как, оттянув нити вниз, ослабив их напряжение, чтобы «не беспокоить мину», можно безопасно разряжать «секретки» простым ножом.

Особенно пригодились способности Харитонова в дни весеннего наступления по талым дорогам и хлябям Калининщины. Отходя и всё время стараясь вывести свои войска из-под удара авангардов наступающей Советской Армии, немцы двинули в дело всю свою весьма обширную технику минирования. Они усеивали «сюрпризами» дороги, тропинки, пороги изб, двери блиндажей, брошенные машины, орудия, продукты на оставленных складах, даже могильные кресты, даже трупы своих солдат.

Харитонов во главе сапёров-разведчиков шёл впереди одного из наступавших батальонов, обшаривая дороги миноискателями, зондируя их щупами и кошками, зорким глазом осматривая каждый предмет, лежавший на пути.

Молчаливый, сосредоточенный, он, не говоря ни слова, показывал товарищам на ящик с банками консервированного молока, перевязанными безобидной на вид бечёвкой, протянутой, как он сказал, «прямо к смерти», на лежащие у порога блиндажа новые солдатские сапоги, в одном из которых таилась мина с чутким взрывателем. Раз даже показал в отбитом городе на валявшийся в грязи полураскрытый томик пушкинских стихов, корешок которого был хитро присоединён к зарытому в земле фугасу.

- Ишь, что подкинули, подлецы: знают, что книгу любим. Да врёшь, нас не перехитришь, учёные, - сказал он.

На глазах у шарахнувшихся по сторонам товарищей он лезвием безопасной бритвы перерезал нитку, соединяющую книжку со взрывателем, потом бережно отёр рукавом грязь, приставшую к страницам, положил книжку в сумку противогаза и принялся, не торопясь, извлекать зарытую мину.

Уже под самым Ржевом совершил Николай Харитонов подвиг, утвердивший за ним славу не только в полку, но и в дивизии.

Тяжёлый танк, ища брода через ручей, набрёл гусеницей на заложенную в снег мощную противотанковую мину-тарелку. Он был остановлен регулировщиками, но поздно. Однако, по счастливой случайности, мина попала между шпор траков. Её зажало недостаточно сильно, и она не взорвалась. Каждое новое движение танка, малейшее шевеление корпуса самой мины угрожало катастрофой. Вынуть же из-под гусениц мину, вмёрзшую в слежавшийся весенний снег и землю, казалось невозможным.

Вот это-то дело и вызвался добровольно совершить Николай Харитонов. Он потребовал, чтобы все отошли подальше от танка, и начал действовать. Лёг на землю, сбросил рукавицы и ногтями очень осторожно стал потихоньку выгребать из-под гусеницы крепкий снег. Пальцы его, чуткие и осторожные, как кошачья лапа, гибко скользили вокруг мины. Ощущая кожей холод металла, он не касался мины. Когда смёрзшийся снег не поддавался, сапёр наклонялся к самой мине и теплом дыхания размягчал его. Снег становился крупичатым, солонистым. Тогда Харитонов тихонько выскрёбывал щепотку, другую, третью и снова продолжал дышать. За час ему удавалось выбросить таким образом всего несколько оттаянных дыханием горстей снега и земли.

Был один из тех весенних остро морозных дней, какие вдруг выдаются в марте в лесистой части Калининской области. Дул крепкий сиверко. Шурша в вершинах сосен, он нёс по полуобнажённым, пятнисто, черневшим полям резкую крупку, набегающим валком сбрасывал её под берег ручья, где Харитонов возился у танка.

Танковый экипаж, сапёры и их командир, сидевшие поодаль, у костра, совершенно измучились, ежесекундно ожидая рокового взрыва. Они промёрзли до костей. Им было страшно даже думать, каково-то их товарищу лежать под метелью, на ветру, щека в щеку со смертью.

- Харитонов, эй! Командир приказывает погреться! Давай иди к костру! - кричали ему.

- Не могу, некогда! - неслось с ручья.

Харитонов действительно не чувствовал холода. Он сбросил и подложил под себя шинель, скинул ремень гимнастёрки. И всё же ему было жарко, он обливался потом. Промокшая от пота гимнастёрка сверху заиндевела, льнула и липла к телу. Сердце билось, как будто он поднимал невероятную тяжесть, дыхание перехватывало, перед глазами плыли круги.

А он всего-навсего лежал ничком на земле и тихонько скрёб ногтями снег.

Пальцы сапёра окостенели, их мучительно ломило. Когда руки совсем теряли чувствительность, он отогревал их подмышками, засовывал под рубаху, а потом опять окапывал снег у мины, кропотливо и упрямо. Так проработал он до сумерек. К ночи стало морозней, тёмное небо густо вызвездило, копать стало труднее.

Его товарищи не вытерпели, нарушили уговор: они пришли к нему с котелком горячих щей, с флягой спирта, с куском заботливо отогретого на костре, пропахшего дымом хлеба.

Но он есть не стал. Он не мог есть. Кусок не пошёл в горло. Все его силы, всё его внимание были сосредоточены на этом проклятом красном блине, теперь уже почти подкопанном, лежавшем на каких-то столбиках мёрзлой земли. Он не чувствовал ни голода, ни холода, ни усталости. Он глотнул только спирта, не почувствовав даже его вкуса, закусил хлебом и сейчас же сердито отогнал всех от танка.

Дождавшись, пока товарищи отошли, он снова лёг на шинель и приник к мине.

Он проработал так четырнадцать часов. Уже стихла метель, облака затянули небо, пропали звёзды и лес зашумел протяжно, добродушно, по-весеннему тревожно и звонко, когда у костра увидели, что из-под горы медленно, шатаясь из стороны в сторону, поднимается человек в наброшенной на плечи шинели.

Харитонов нёс за ручку разряжённую мину-тарелку, бросил её у костра, хрипло сказал танкистам:

- Заводи, можно.

И тут же упал без чувств на руки товарищей.

Много интересных историй рассказывали о нём сапёры, сидя вокруг коптюшки в подвале одного из домов «подполковника», под Ржевом. Сам же он во время этих рассказов сосредоточенно строгал, весь поглощённый работой, и когда ложка была готова, обтёр её осколком стекла, пополировал о полу шинели, полюбовался и протянул мне:

- Возьми на память. Пригодится… Всё, что они тут рассказали, - было, случалось. Всякий на свой манер воюет. Только чего об этом писать… Мне и самому-то надоело всё взрывать да разрушать, да уничтожать. По хорошей работе душа тоскует, руки чешутся. Верите ли, каждую ночь во сне то стену какую на доме кладу, то бетон в формы заливаю, то арматуру вяжу. Поскорее бы уж весь фашизм рвануть к чертям да за настоящее дело взяться…

…И вот он стоит в этом просторном зале, полном солнечного света и тонкого пения работающих турбин, взволнованный, озабоченный, напряжённый. Он прислушивается к ровному гудению новой машины, как мать к первому крику ребёнка, и в его серых глазах, растроганно глядящих из-под русых кустистых бровей, большое, настоящее человеческое счастье.

В мгновение, когда запела последняя из трёх вновь поставленных турбин на возрождённой из пепла станции, этот человек брал реванш за пять лет тягостной разрушительной работы, за те страшные минуты, что он пережил, взрывая днепровскую плотину, за тяжёлые часы, что он пролежал рядом с миной у танка, за взрывы прекрасных жилых домов, именовавшихся на фронтовом жаргоне шпалами «полковника».

А сколько ещё впереди работы для пытливого, неугомонного ума, для жилистых, умелых, не знающих устали рук, так стосковавшихся по настоящему делу!

1943-1947 гг.