2
В один из тех студеных и ясных дней, когда леса одеваются мохнатым, сверкающим инеем, на столичном аэродроме приземлился воздушный корабль, прилетевший из Сибири. Пассажиры долго выходили по двум трапам из его брюха, казавшегося бездонным. Это были разные люди: командированные, отпускники, летевшие на юг догонять лето, возвращавшиеся в Москву туристы. Была среди них молодая мать с ребятишками, один из которых сидел на руках, а другой шел, держась за ее юбку. Военный, должно быть — сын, вел под руку совсем ветхонькую старушку, и какой-то человек артистической внешности в широкополой шляпе и галстуке бабочкой, которого друзья в Старосибирске доставили в самолет, по определению бортпроводницы, «в полужидком состоянии», сходил с трапа, с трудом переставляя как бы негнущиеся ноги.
Самолет вылетел в шесть утра. Он был в пути семь часов, и вот сейчас, когда часы в Москве показывали восемь тридцать и солнце еще только выкатывалось из-за сверкавшего белизной леса, перелет по одной из самых длинных авиатрасс мира был уже завершен. Вероятно, поэтому пассажиры и вели себя, будто выходили из пригородного поезда. Старушка, ахая, выговаривала сыну-офицеру за то, что, вылетая, он забыл выключить в уборной свет. Молодой отец, встретивший жену и ребятишек, совал им конфеты «Мишка косолапый». Двое военных в ожидании, когда подвезут чемоданы, побежали за свежими газетами, а человек с бантиком после трагического раздумья, подняв палец, многозначительно произнес: «Эрго» — и той же поступью каменного гостя стал подниматься в ресторан.
Только один пассажир, вступив на бетонные плиты аэродрома, не мог скрыть волнения. Он остановился возле алюминиевых поручней трапа и, рассеянно держась за один из них, жадно осматривал все вокруг: ряды советских и иностранных самолетов, выстроившихся вдоль бетонных дорожек, маленькие, похожие на сосиски электропоезда, подвозившие пассажиров на посадку, знакомое здание аэровокзала, которое уже явно не могло вобрать в себя всех прилетающих, даже кромку заиндевелого леска, розовевшую за оградой.
— Что с вами, товарищ? — участливо поинтересовалась одна из проводниц, сходившая с трапа уже со своим походным чемоданчиком. — Может быть, вам худо?
Пассажир — высокий, кряжистый, бородатый человек в офицерской шинели и папахе, без погон и знаков различия — посмотрел на нее голубыми глазами и улыбнулся так, что в русых зарослях сверкнул ряд белых зубов.
— Нет, мне хорошо. Мне очень хорошо, девушка. — И, по-военному козырнув ей, направился в аэровокзал, неся в руках новенький, пузатый, перепоясанный ремнями портфель, составлявший, как видно, весь его багаж.
Странное, противоречивое чувство испытывал Павел Васильевич Дюжев тут, на московской земле, где он рос, учился, вступил в комсомол, потом в партию. Он радовался: снова дома — и волновался, не зная, как этот дом его встретит. Тянуло скорее позвонить друзьям, знакомым. Томила неизвестность: как-то они примут не прежнего Павлуху Дюжева, весельчака, певуна, везучего человека, смелыми, большими шагами входившего когда-то в гидротехнику, получившего в первые же годы работы несколько авторских свидетельств, женившегося на самой красивой и умной девушке своей компании, а его сегодняшнего, побывавшего «там», долго пропадавшего потом неизвестно где; его, бородатого, усталого, еще только нащупывающего дорогу, возвращающую в настоящую жизнь.
И еще беспокоил намек, сделанный Вячеславом Ананьевичем Петиным. Перед отлетом Дюжев заходил к нему по делу. Смотря как бы сквозь посетителя, пожимая ему руку, желая ему доброго пути, тот, едва заметно улыбаясь, доброжелательным тоном предостерег:
— Там не далекая периферия, где Литвинов царь и бог. У Москвы хорошая память. Однажды скомпрометированный проект может встретить там весьма влиятельных и сильных противников. Дружески советую приготовиться ко всему...
Что означали эти слова? Неужели этот человек будет продолжать его преследовать? Во имя чего? Зачем? Ведь Дюжев никогда и никому на строительстве не говорил, что ложные показания, данные, может быть, из трусости, а вернее всего — по инерции времени и испортившие ему жизнь, сделал именно Петин. Зачем ему об этом вспоминать? Сама обстановка, при которой могли происходить такие вещи, разоблачена, сурово раскритикована. Выросли новые поколения гидротехников, которые ничего и не слышали о трагическом происшествии, случившемся когда-то на одной из крупнейших рек страны. Разве Петину выгодно ворошить прошлое? К чему?.. И все-таки против воли снова и снова приходили на память слова старого Савватея: «Кто кого обидит, тот того и ненавидит...»
Одетые инеем подмосковные леса, широкое шоссе, огромные деревянные грибы — белые, подосиновики, подберезовики, стоящие на заиндевевших опушках и указывающие москвичам, где, какие водятся тут летом грибы, и этот новый, не виданный еще Дюжевым пригород, возникший сразу, без окраин, за извилиной какого-то ручья, все эти незнакомые ему, старому москвичу, улицы, огромные дома, витрины магазинов и даже самые вывески: «Кинолюбитель», «Изотопы», «Пчелы» — вся эта новая, незнакомая Москва так захватила его, что он жалел, что автобус идет слишком быстро и трудно что-нибудь рассмотреть.
Но и старой Москвы он не узнал: за незнакомым мостом проплыл тоже незнакомый спортивный комплекс. Только колокольни и купола Новодевичьего монастыря, неизменно поднимавшего свои золоченые кресты в серое, закопченное небо, подсказали ему, что это знаменитые Лужники. Но Большая Пироговская осталась прежней, заиндевевшие тополи закрывали старые здания. Великий хирург сидел в кресле в той же стремительно-вопрошающей позе, будто спрашивая будущие поколения медиков: «Ну-с, молодые люди, а вы что полезного откроете?» Автобус несся на прежней скорости, но теперь Дюжеву казалось, что мотор еле тянет. За забором перед хирургической клиникой он даже успел разглядеть скамью, на которой он в студеный январский вечер ожидал, пока Ольга окончит свою первую операцию.
Ольга... Да, Ольга и сейчас, может быть, в одной из этих клиник. Сойти, позвонить вон в ту дверь и... Дюжев закрыл глаза и отвернулся от окна.
Гостиница «Москва» тоже не изменилась. Телеграмма Толькидляваса была получена, номер забронирован. Дежурный администратор — молодой человек с головой, как бы рассеченной пополам ровным пробором, вручая ключ, поинтересовался:
— Ну как там у вас в Дивноярске? Неужели скоро перекроете Онь? — И улыбнулся. — Следим, следим, как же! Оньстрой у всех на виду. — И добавил доверительно: — Номеров у нас нет: сплошь конференции, но для Оньстроя...
В научно-исследовательском институте, куда Дюжев явился в полдень, марка великого строительства сработала также безотказно. Здесь о прилете инженера Дюжева тоже знали. Уже было приказано провести его прямо к директору. Тут, в большом, облицованном дубовыми панелями кабинете, где каждый карандашик, каждая резинка на огромном письменном столе знали свое место, Дюжев встретил первого человека из своего прошлого. Директор института был его однокашник. Дюжев помнил его неторопливым, рассудительным, усердным парнем. Звезд он с неба, как говорится, не хватал, но был неизменно дисциплинирован, внимателен, отличался старанием и с курса на курс переходил с хорошими отметками. Он располнел, облысел, в голосе зазвучали властные нотки, но из юности он, должно быть, принес и в этот кабинет свою добропорядочность, ровный ритм жизни.
— Здравствуйте, Павел Васильевич, — произнес он несколько в нос, явно стараясь подавить в себе любопытство и не разглядывать посетителя. — Рад снова вас видеть. Товарищ Литвинов о вас уже звонил, и из министерства тоже. Будем рады оказаться полезными Оньстрою... Ну как там у вас, говорят...
— Когда я могу начать работу? — нетерпеливо перебил Дюжев, с раздражением отметив про себя и это «вас» и эти изучающие взгляды.
— Ну... на той недельке...
— А если завтра?
Директор улыбнулся и, наклонясь через стол, заговорил тише:
— Вы, я вижу, все такой же торопыга... Я знаком с вашей идеей, знаю ее историю, трагическую, можно сказать, историю... Как директора института меня это не касается. Ваш эксперимент для нас — давальческая работа, и мы за нее ответственности не несем. Но позвольте мне, уже как старому товарищу, спросить: вы всё взвесили?.. После того, что произошло, вы очень рискуете. Стоит ли именно с этого проекта начинать ваше... — отыскивая подходящее слово, он пошевелил пальцами, — ну, ваше возвращение к инженерной деятельности?..
— Вы мне поможете? Завтра я могу начать?.. Или, может быть, вы трусите?
Директор откинулся на спинку стула, стал официальным, но, видимо что-то в себе подавив, продолжал ровным голосом:
— Там, в Сибири, на Оньстрое, вы на миллионы считаете. Мы институт с мировым именем, но... считаем на рубли. Эти рубли мы не имеем права разбазаривать на неясные эксперименты. Поймите меня.
Спокойный, ровный голос напомнил Дюжеву голос Петина. Он весь встопорщился, вскочил. Буйная растительность закрывала значительную часть его лица, но нетрудно было угадать, что рот его кривит саркастическая улыбка.
— Вы коммунист?
— Что за вопрос? Я вообще не понимаю...
— За решения Пленума о техническом прогрессе, о смелом экспериментировании, о необходимости в нужных случаях идти на технический риск вы голосовали? Может быть, вы возражали? Или записали особое мнение?
— Товарищ Дюжев, я не привык, когда в моем кабинете...
— Привыкайте. Такое время. Нынче надо говорить: да или нет. За или против. Время воздержавшихся прошло.
Воцарилось молчание. Хозяин и посетитель тяжело дышали. Глядели друг другу в глаза, в самые зрачки. Потом, снова что-то в себе преодолев, директор начал неуверенно улыбаться. Все еще смотря в лицо собеседника, он произнес:
— А ты все такой же, Павел Дюжев. И характер...
— Рад бы перемениться, да вот не могу. Не могу и не считаю нужным.
— Где это тебя Литвинов откопал? Получаем проект, подпись «Дюжев», инициалы «Пе», «Ве». Он? Знал, что тебя реабилитировали, партбилет, стаж вернули. Слышал, что гидротехнику ты бросил. Скрылся куда-то. И вдруг этот проект... Пойми же, Павел, я не о себе, честное слово, не о себе. О тебе думаю. После такого... таких... переживаний... А где ты все это время был?
— Не суть важно. Суть — проект. Смогу я тут у тебя все это промоделировать, попробовать? Людей дашь? Или начнем бумажную войну? Тогда нападай, не теряя времени. Я могу, я ко всему готов.
Директор рассмеялся:
— Вояка! Ладно. Всем, чем положено, обеспечим. Оньстрою, как ты знаешь, вообще не отказывают. Но войны тебе не избежать. Дружески предупреждаю. И не со мной. У твоего проекта сильные противники, опытные, рукастые, и не только здесь, но и у вас. Имей это в виду. Но, повторяю, это дело не мое. Я обещаю тебе позитивный нейтралитет.
— Спасибо и на том. Противников уже чую. — Дюжев устало улыбнулся. — Есть у нас там один старый чалдон, мудрейший старец. Так вот он мне на прощание говорил: «Бойся коня сзади, козла — спереди, а человека — со всех сторон». Да если бы мы, техники, не умели кулаками отстаивать свои идеи, разве бы спутник полетел, разве бы человек в космос шагнул? И еще тот старый чалдон говорил: «На смелого собаки брешут, а робкого рвут». Так-то вот. Помнишь, как мы тебя в институте звали? Испуганный ортодокс!
— Помню, спасибо, — уже не скрывая обиды, сказал директор. — Вижу, не только достоинства, но и недостатки у тебя прежние.
— А нас, поволжских кержаков, так за то и звали: дубовые лбы.
Простились оба настороженные, и уже на лестнице Дюжев жалел, что так нелепо погорячился, стал ломиться в дверь, которая была, оказывается, открытой, обидел человека, явно не желавшего ему ничего дурного. «Нервы, нервы. Чего же ты стоишь теперь, Павел Дюжев, если одна петинская интонация в голосе взвинчивает тебя?»
Встречая Дюжева, директор теперь лишь сухо раскланивался, но работа в институте, вопреки ожиданиям, пошла хорошо. В помощники ему дали молодых, не очень опытных, но зато деятельных, ищущих инженеров, искренне заинтересовавшихся проектом.
Дюжев просиживал с ними все дни и вечера, и его мечты о Художественном, о Большом, о концертах александровского ансамбля, который он любил еще с фронтовых времен, отодвигались на второй план. Ничего, кроме «Чистого неба», не успел он повидать, а на «Небе» так расчувствовался, что в конце не мог удержать слезы и еще в темноте, когда на экране шли последние кадры, стал выбираться из зала, цепляясь за ноги соседей и вызывая свирепое шипение. «Нет, нервы еще не те». Окончательно поставив крест на программе развлечений, Дюжев с фанатизмом ушел в работу. Его детищу предстояло выдержать не только напор ледяных полей, но и, что труднее, ту тайную борьбу, которую Петин через своих людей, сам оставаясь в стороне, начал на Оньстрое и о которой предупредил в письме Сакко Надточиев.
Устав до боли в висках, Дюжев пешком отправлялся к себе в гостиницу. Шел каждый раз новым маршрутом, наслаждаясь созерцанием перемен, происшедших в родном городе. Останавливался возле новых тоннелей и новых виадуков, смотрел на новые здания, наблюдал поток машин. Уже много лет не имел он своей квартиры и вообще был равнодушен к жилью, а вот тут, в Москве, радовался, будто все эти новые дома были его домами, а новая, простая, удобная мебель, продававшаяся в магазинах, была его мебелью.
Еле волоча ноги, завершал он этот свой вечерний путь. С аппетитом ужинал в закусочной на углу, покупал на утро бутылку кефира, слоеные пирожки и поднимался к себе на восьмой этаж, чувствуя во всем теле приятную ломоту. То, чего опасались его друзья, чего втайне от себя боялся и он сам, не наступало. Он нарочно останавливался у витрин винных магазинов, читал пестрые этикетки, смотрел на мерцание жидкостей, освещенных электричеством: нет, это тоскливое, щемящее чувство, которое, вдруг налетев, парализует волю, убивает разум и, овладев им, заставляет делать то, что нельзя, не приходило. И он радовался, как радовался когда-то, в первые дни, освобожденный из заключения.
По субботам от Надточиева приходили телеграммы, содержащие один и тот же вопрос: «Как дела?» Друзья волновались. Он с удовольствием выводил на телеграфном бланке стандартный ответ: «Все в порядке». И все-таки втайне Дюжев опасался этого, может быть и не совсем побежденного, а только до поры притаившегося внутреннего врага. Наверное, поэтому он и оттягивал встречи со старыми друзьями, с бывшей женой. Сколько раз, вернувшись из успокаивающего похода по залитой огнями столице, он, очутившись в номере, присаживался к телефону, доставал затрепанную адресную книжечку, находил тот или иной номер и... осторожно клал трубку. «Нет, не сегодня. Сегодня что-то очень устал, позвоню завтра с утра». Приходили завтра и послезавтра, назначались и откладывались новые и новые сроки.
Но вот однажды на пути домой, дожидаясь на переходе зеленого света, он вдруг увидел рядом знакомый профиль: жирный лоб, длинный нос, сочные красные губы, выпуклый подбородок, очки.
— Женька! — крикнул он, забыв о всех своих опасениях, узнав в элегантно одетом пожилом мужчине, сидевшем за рулем голубой «Волги», своего друга, бывшего инженер-майора, командира батальона военных мостовиков. Ну да, конечно же это он! И Дюжев постучал в стекло машины. Голова повернулась, брови поднялись над очками, и казалось, сами очки — толстые стекла без оправы, державшиеся на золотых дужках, — удивленно сверкнули. Но машинам открыли путь, голубая «Волга» тронулась и сейчас же затерялась в густом потоке движущихся огней.
Горькая обида полоснула Дюжева по сердцу. «Ну вот, началось». Ведь как успешно все утряслось в институте, ребята в группе замечательные. Двое из четырех — и оба талантливые — уже просятся в Дивноярск. И опять пришла на ум одна из бесконечных пословиц Савватея: «После меда полынь сама себя горше». Но тут же возникла спасительная догадка: чертов ты псих, а борода, а усищи? Ну кто же тебя, этакого мельника из оперы Даргомыжского «Русалка», узнает? И, совершенно успокоенный этим доводом, он, не поднимаясь к себе, подошел к телефону, стоявшему на конторке дежурного, и сразу же набрал нужный номер. Ну конечно же это он, лысый чертяка! Его грассирующее «Вас с'ушают».
— Женька, это же я, Павел Дюжев. Я тебя сегодня видел на роскошной «Волге» цвета а-ля черт меня побери.
Одно очень короткое мгновение в трубке слышалось дыхание, потом тот же голос, глотая буквы, произнес:
— Па'астите, па'астите, това'ищ, с кем я гово'ю? Гм... Дюжев?
— Да какое там «гм»? Дюжев, Павел Дюжев. Помнишь, в Молдавии на виноградниках вместе в борозде носом землю пахали под бомбежкой, пока «лаптежники» наш мост утюжили?
— Ах вот как... — И после паузы голос, глотая буквы, сказал: — Зд'авствуйте, инженер-по'ковник. Рад вас с'ышать. — В трубке звучало громко, но было ощущение, будто голос доносится издалека, даже и не из Дивноярска, а откуда-нибудь из Сан-Франциско или из Оттавы.
— Вспомнили наконец, и на том спасибо, — весь напрягаясь, сказал Дюжев, и в речи его с особой силой обозначилось увесистое поволжское «о». Молодой человек, с головой, рассеченной аккуратным пробором, опустив глаза, нервно перебирал на столе какие-то счета.
— Что же, вас выпустили дос'очно, това'ищ Дюжев?
— Реабилитировали, восстановили в партии, вернули стаж. Простите, думал, по старой дружбе встретимся, но чувствую: вы занятой человек, не хочу отнимать время.
— Да-а, да, вы п'авы. Я сейчас очень, очень занят. — Голос в трубке сразу оживился. — В обычное в'емя я бы, конечно, с удовольствием, но сейчас... Вп'очем, позвоните по этому те'ефону че'ез неделю-две. П'ашу вас.
— Не позвоню! — почти прокричал Дюжев, опуская трубку, зло смотря на нее. — У, гад! — И, увидев взволнованное сочувствие во взгляде администратора, извинился.
Пройдя мимо лифта, Дюжев стал подниматься по лестнице. Шел с трудом, будто на спине была «коза», груженная кирпичом. С помощью такой «козы» он, студент, зарабатывал когда-то на новый костюм и выходные ботинки, таская кирпичи по лесам первых столичных новостроек. В номер он вошел с твердой решимостью позвонить еще двум друзьям. Сначала он заставил себя позвонить Львову — веселому молодому москвичу, которого он когда-то вытащил из строительного батальона в свой мостовой отряд.
— Кто спрашивает Вадима Юльевича? — послышался в трубке мелодичный приветливый голосок.
— Павел Дюжев. Скажите: инженер-полковник Дюжев, он знает.
— Сейчас. — В трубке послышалось тихое: «Дюжев какой-то. Говорит, ты знаешь». Что ответил мужской голос, разобрать было трудно, но женский, кажется, возразил: «Неудобно, Вадик, он все-таки полковник». Потом тот же голосок лепетал в трубку: — Товарищ Дюжев, ведь так, кажется? Такая жалость, Вадим Юльевич только что был здесь и вот, я не знала, оказывается, вышел. Пошел на уголок за папиросами. Вы, может быть, позвоните ему завтра на работу? Я дам номер.
— Я не позвоню ему на работу, — с трудом сдерживая бешенство, сказал сквозь зубы Дюжев. — Скажите ему сейчас же, громко скажите, что был когда-то под моей командой неплохой парень — техник-лейтенант Вадим Львов, был, понимаете, был.
Дюжев вырвал из книжки страничку адресов на литеру «Л», скомкал и бросил в корзину. Потом за ней туда же полетела и вся книжка. Прерывисто дыша, он прошел в ванную и, наклонившись к крану, долго, жадно пил воду. Вернулся в номер, достал из корзины книжечку с адресами, накопленными за много лет, порылся в ней: «Ну, еще звонок Казакову, чтоб было трое. Будет то же — изорву все к чертовой матери». И опять ему ответил женский голос, только на этот раз дребезжащий, старческий:
— Вам кого?
— Товарища Казакова, — стараясь говорить твердо, произнес Дюжев с просительной, даже лебезящей ноткой. — Вы уж скажите ему, мамаша, что звонит бывший его командир, инженер-полковник. — Краснея от стыда, Дюжев не решился даже произнести свою фамилию. — Скажите, мол, прилетел ненадолго, по делу, хочет по старой памяти парой слов перемолвиться по телефону.
— Скажу, сейчас скажу. Ленечка, к тебе тут товарищ звонит, инженер, не то полковник, я что-то не разобрала. Командовал тобой, говорит, прилетел и хочет...
Фраза не была окончена. В трубку ворвался энергичный, звонкий тенорок:
— Павел Васильевич? Вы? Какими судьбами? С проектом? Вот новость-то! Милый, да где же вы? В Москве? Да здесь же семь миллионов живет, где вас отыщешь? А, гостиница «Москва»! Это рядом, я на углу Художественного проезда и Горького. Я мигом у вас буду.
Дюжев еще сидел в кресле, вытянув ноги, закрыв глаза. Из трубки, лежащей у него на коленях, слышались ровные гудки, когда два звука, раздавшиеся почти одновременно, вывели его из состояния оцепенелости: сердитые, крякающие сигналы телефона и нетерпеливый стук в дверь. И вот перед ним возник коренастый человек в распахнутой шубе, в бобровой боярской шапке, сбитой на затылок. Лишь по дребезжащему тенорку, раздавшемуся в следующее мгновение, узнал он в этом румяном, сдобном толстяке хорошенького техник-лейтенанта, которому в свое время приходилось не раз «всыпать» за нарушения дисциплины самого разнообразного свойства. В распахе шубы золотел лауреатский значок.
— Ого! — сказал Дюжев, не чуждый, как всякий военный, уважения к знакам отличия. — За что?
— Тут некий московский мосток... Не я один, с большой хорошей компанией. Да вы о себе, о себе рассказывайте. Сказали, с проектом. Какой проект? И где вы, где вы теперь? Ну...
Потом, спохватившись, Казаков сбросил на диван шубу, шапку, кашне. Когда шуба падала, она как-то странно грохнула о диванную спинку. Хлопнув ладонью по лбу, гость вынул из кармана шубы бутылку коньяку, лимон. Достал из кармана складной нож. Открыл коньяк. Принес из ванной стаканы. Все это быстро, не переставая болтать. Протянув Дюжеву стакан, он с пафосом воскликнул:
— «И за учителей своих заздравный кубок поднимает». За вас, дорогой Павел Васильевич... — И застыл со стаканом, удивленно глядя на Дюжева.
— Не пью. Нельзя, брат Казаков, болен.
— Язва?
— Язва, — грустно подтвердил Дюжев.
— Ну так я выпью за то, чтобы она зарубцевалась. — И, чокнувшись с бутылкой, опрокинул содержимое стакана в рот. — Ну, а что же вы после войны делали?
Дюжев усмехнулся:
— Разное. Лес валил, баней заведовал. Мосты строил. Хорошие, между прочим, мосты, только за проволокой строил, как у нас урки говорили: я тебя вижу, а ты меня нет.
И захотелось, неудержимо захотелось Дюжеву рассказать этому шумному человеку то, о чем он избегал говорить даже старому однополчанину Иннокентию Седых, приютившему его после тюрьмы у себя в колхозе. И он поведал Казакову свою послевоенную историю от того самого момента, когда в результате ложного, данного Петиным в испуге или злонамеренно технического заключения он был осужден за вредительство, и до сегодняшнего дня, до его мечтаний и замыслов. Казаков слушал молча. Будто чай, прихлебывал он коньячок, и выразительные глазки его гневались, удивлялись, горевали, восхищались. Вдруг как-то очень просто он спросил:
— А Ольга Игнатьевна? Я ведь ее помню. Сколько раз с фронта письма ваши ей возил! Красивая у вас жена!
— Была.
— Наверное, и сейчас такая. Ведь и сын у вас, Олег, кажется. Бывало, все выспрашивал про бои — дотошный мальчуган.
— Наверное, уже студент.
— Как, вы точно не знаете? — поразился Казаков. Поразился так искренне, что Дюжеву, который весь напрягся, будто кто-то нечуткий трогал открытую рану, даже обидеться было не на что.
— Нет у меня семьи, — глухо сказал он.
— Как так нет? — искренне удивился Казаков.
— Ольга замуж вышла, — задумчиво и твердо ответил Дюжев. — Олега он усыновил. Нет Олега Дюжева, есть Олег с какой-то другой фамилией. Понимаешь, Казаков, какие дела.
Гость как-то весь завял, съежился. Сразу заторопившись, он подобрал шубу, шапку, кашне и, не одеваясь, с расстроенным лицом стал прощаться, взяв с Дюжева слово, что тот обязательно к нему зайдет, попробует знаменитые, «мировые» блины, секретом которых монопольно владеет его теща. Дюжев проводил гостя до подъезда и, вернувшись в свой номер, сразу же отыскал в книжечке телефон Ольги Игнатьевны. Ее дома не оказалось. Незнакомый мужской голос спросил: «Как о вас передать?»
— Скажите... друг юности. — Теперь, после кавалерийского налета Казакова, Дюжев говорил спокойно. Мужской голос сообщил, что Ольга Игнатьевна в клинике, дал телефон. Позвонив туда, Дюжев уже назвал свою фамилию. Через малое время услышал гортанный голос, заставивший его схватить трубку обеими руками, прижать к уху:
— Павел, неужели это ты?
— Я, Ольга, я.
На том конце телефонного провода явно волновались. Слышалось прерывистое дыхание. Дюжев, сцепив зубы, комкал рукою бороду.
— Как это ты сразу... Вдруг... Не писал. А ведь мы знали, ты реабилитирован, снова в партии. И уже давно. Ни строчки, ни звонка. Почему?
— Как говорят в Сибири, мертвые с погоста не возвращаются, Оля. — И глухо добавил: — И не мешают жить живым...
— Павел, — тихо ответила Ольга, по-видимому прикрыв ладонью трубку. — Павел, я говорю из ординаторской. Я не одна. Надо что-то сделать. Я не знаю. Боже ж ты мой, надо ж увидеться, наконец!
— Надо? — вопросительно произнес Дюжев. — Где? Когда?
— Я не знаю. Ну, если хочешь, в той, н а ш е й столовке? А? Я ведь не знаю, какие у тебя теперь вкусы, но столовка и сейчас вполне...
— Я тот же. Но учти: я теперь привязываю себе бороду и усы, чтобы не пугать некоторых своих малодушных знакомых, — пошутил он и услышал сердитое:
— Не смей так говорить, Павел...
Кончив разговор, Дюжев разгладил помятую книжку с адресами, достал из корзины страничку на литеру «Л», расправил, вложил на место. Неоконченная бутылка коньяку, которую Казаков забыл закупорить, и ломтики нарезанного им лимона издавали зовущий аромат. Дюжев хотел убрать это в шкаф, но, усмехнувшись, оставил на прежнем месте и стал собираться. Времени до свидания с Ольгой Игнатьевной оставалось немного.
Встречу они назначили на углу Большой Пироговской, где в давние, в «их» времена студенты в дни получения стипендии угощали своих подружек мороженым и клюквенным морсом. Дюжев, приехав первым, занял столик у окна. Сквозь стекло он видел, как по улице прошла Ольга, высокая, прямая, решительная. Она поразила своей неизменностью. Вот, оставив пальто гардеробщику, она, близоруко щурясь, взволнованно, нетерпеливо осматривала зал. Ее взгляд, равнодушно скользнув по его лицу, побежал по другим столикам. Движения стали нетерпеливей. Закусив губу, она посмотрела на часы, дернула плечом. Только когда Дюжев встал, она, растерянно помедлив, бросилась к нему. Инстинктивно они протянули друг другу руки, но в какое-то последнее мгновение остановились. Вместо объятия вышло двойное рукопожатие.
— Павел, — только и сказала она. Потом взгляд поднялся на его лицо, дрожащие губы через силу улыбнулись. — Борода. Действительно борода. Боже мой, какая бородища! А я думала, там, у телефона, это глупая, злая шутка... Фу, зачем ты отрастил это безобразие?
— «Вид воина должен внушать страх супостату», — говорил Александр Невский, а он понимал в этом толк.
— А ты все воюешь?
— Все воюю...
Они спросили пирожное и, если есть, клюквенный морс. Официантка с удивлением посмотрела на эту немолодую пару, но заказ приняла. Морс, оказывается, водился и сейчас. Он показался им даже вкусным. Потягивая из стаканов кислый напиток, они говорили друг другу какую-то чепуху. Но слова, в сущности, ничего не значили. Говорили взгляды. Они рассказывали куда красноречивее, и, странное дело, выяснялось, что ничего, в сущности, не изменилось. Что эти двое любят друг друга, но что эта встреча ничего не изменит, что по-прежнему жить им врозь и что лучше даже не видеться, ибо то, что произошло, уже не поправишь, и любые попытки что-то переделать все сразу усложнят, нанесут травму другим людям и, ничего не дав, только вызовут новую боль.
Нет, это лишь издали Ольга казалась прежней. Она постарела даже больше, чем положено для ее, в сущности, не таких уж больших лет. Резкие морщины пересекали высокий лоб, лучиками разбегались от карих умных глаз, взяли в скобки волевой, энергичный рот. В черных волосах, по-прежнему гладко зачесанных и разделенных пробором, сверкала седина. О себе она рассказывала спокойно, будто передавала сюжет какого-то фильма.
Да, когда это обрушилось, все мелкое, что оказалось вокруг их широко открытого, гостеприимного дома, сразу отхлынуло. Но полного вакуума не образовалось. Место отшатнувшихся заняли другие, на которых раньше порой не обращалось внимания. Было нелегко, произошел тяжкий разговор на партийном бюро. Именно после этого бюро, когда она спускалась по лестнице, смятенная, подавленная, когда ей казалось, что она совсем одна, что ей не верят, не хотят слушать ее доводов, что ее чураются и сама фамилия Дюжева вызывает у всех брезгливый страх, ее догнал Владимир, ученый, в клинике которого она работала ординатором, старый большевик, потерявший в Ленинграде семью. Они давно дружили. Но тут он впервые, на виду у всех, взял ее под руку. Он громко сказал, что верит в Дюжева. Предложил вместе бороться за него.
Они хлопотали. Владимир помогал писать заявления в разные адреса. Старый большевик, он верил в людей, верил в невиновность кем-то оговоренного инженера. Не зная его, многим рискуя, он даже написал письмо лично И. В. Сталину. Но ответа не получил. От Дюжева не было вестей. Только одна эта записочка без обратного адреса со штемпелем заполярного города, вынесенная какой-то доброй душой за проволоку и брошенная в почтовый ящик... И всё. Полное молчание, молчание, длившееся несколько лет. Потом Владимир сделал предложение, и Ольга приняла его. Владимир усыновил Олега.
— ...Вот, в сущности, и все.
— А Олег?
— Он учится тут у нас, в Первом медицинском, второкурсник... Решил стать хирургом, пойти по пути отца.
— Отца?
Ольга густо покраснела. Слезы заволокли ее глаза, усталые и все еще прекрасные.
— Прости, я так привыкла...
— Я понимаю... Кое-что, самое главное, мне о вас тоже было известно, потому я, освободившись, и не поехал сюда. Счастливые концы таких историй теперь не показывают даже в кино.
— Зачем ты так? — Глубокий, гортанный голос, который так любили слушать студенты, совсем не годился для того, чтобы что-нибудь скрывать.
— Я колебался: звонить ли, к чему ворошить прошлое, что это даст?
Она сосредоточенно молчала. И тонкие, изъеденные дезинфекцией на кончиках пальцы крошили сухое пирожное и выкладывали из крошек на стекле столика какой-то сложный узор. Пауза затянулась. Осторожно разрушив рукой этот узор, точно бы поглощавший все ее внимание, Дюжев спросил:
— У тебя нет фотографии Олега?
— Нет... Но я вас познакомлю. — Посмотрела на часы. — У них через тридцать минут перерыв. Пойдем.
— Хорошо. Пойдем.
Они вышли из столовой и двинулись по направлению к Новодевичьему монастырю, мимо старых клиник, выглядывавших из-за заиндевевших деревьев. Клиники походили на головы средневековых ученых в белых напудренных париках. Шли рука об руку, оба высокие, прямые, статные. Шли и вспоминали дни, когда Ольга нарочно медленно водила здесь Павла под руку, чтобы похвастаться перед подружками «своим инженером». Далекая юность шагала вместе с ними.
— ...А ты ведь сначала увлекался Зойкой? Я страшно ревновала. А потом вмешался дядя Вася.
— Ну как же. Я однажды привел Зойку к нам, в дворницкую, пусть-ка отец глянет на профессорскую дочку. Он поил нас чаем, и я видел: усмехается. Когда, проводив ее, я вернулся домой, отец сидел насупившись. «Ну как, спрашиваю, понравилась?» — «Ничего, говорит, востренькая. Только что же это ты, Павел, собрался род Дюжевых на мышей переводить?» И пояснил: «Это, мол, в смысле комплекции...» Ну, а потом ты... Ты ему сразу по душе пришлась.
— Послушался отцова совета, большая, здоровая.
— ...и умная и красивая.
— А ты на Сивцев Вражек не ходил? Дворницкая-то ваша цела... Я в тот край на консультации езжу — каждый раз смотрю, вспоминаю...
— Нет, не ходил... Зачем? В Москве есть на что поглядеть. Бреду из института пешком разными маршрутами и все радуюсь.
— ...А помнишь, Павел, как я пришла к вам и полы вымыла. — Ольга засмеялась, и от этого лицо ее сразу помолодело и даже резкие морщинки на нем будто разгладились. — Я ведь знала, что Зойка у вас провалилась. Она все фыркала: «Дворник — дворник и есть». А я как-то пришла без тебя, дядя Вася был один. Я вскипятила воду и вымыла полы, протерла стекла. Дядя Вася усадил меня пить этот его липовый чай. Помнишь? У вас только липовый и пили.
— Ну как же. Самый наипервейший напиток. Настоящий-то чай кержакам раньше вера запрещала, а отец в те дни был твердый...
Иногда им навстречу попадались студенты, в одиночку и стайками возвращавшиеся с лекций. Здороваясь с Ольгой Игнатьевной, они с любопытством разглядывали ее спутника. Так дошли до клиники, остановились. Юность сразу оставила их, а о сегодняшнем говорить было нечего. Постояли молча. Ольга украдкой посмотрела на часы.
— Нет, я не пойду к Олегу, — сказал Дюжев.
— Отдумал?.. Ну что ж, может быть, ты и прав... — как-то очень быстро согласилась она. — Я сегодня практикантов собираю. Нет, нет, ты не беспокойся, время еще есть. Мы можем...
— Прощай, Ольга. — Дюжев протянул ей руку.
— Неужели так и разойдемся? — почти вскрикнула она. И они обнялись, поцеловались. Лица у них при этом были печальные, слезы стояли в ее глазах.
— Ну, всего вам хорошего, — заокал Дюжев, отстраняясь. — Пришли фотографию Олежки.
— Пришлю... Если бы ты знал, как он на тебя похож... Ну, до свидания, до свидания.
— Прощай, Ольга, — твердо повторил Дюжев и пошел, не оглядываясь, решительным шагом, высокий, прямой человек в старой офицерской шинели, каких давно уже не носили, и в папахе, увеличивавшей и без того немалый его рост.
Вернувшись в гостиницу, он, не раздеваясь, не зажигая света, сел на кровать. Бутылка коньяку, ополовиненная, высвечивалась в полумраке отблеском уличных фонарей. Остро пахло лимоном. Сколько просидел так Дюжев, он потом не мог вспомнить. Но помнил, как встал, как шагнул к столу и вылил в стакан все, что оставалось в бутылке...
...Потом коридорная доложила дежурному администратору, что жилец из 818-го исчез. Он сейчас же сообщил в милицию, рассказал, что тот вышел ночью сильно под хмельком и с тех пор не возвращается. Инженер Казаков, пришедший вечером тащить Дюжева к себе на блины и узнавший о том же, принялся сам обзванивать ближайшие отделения милиции, лечебницу Склифосовского, столичные морги. Нигде ничего о гражданине по фамилии Дюжев не знали. Директор института, где работал Дюжев, был вынужден на третий день уведомить Литвинова об исчезновении командированного.
Только на четвертые сутки в институт позвонили из милиции и сообщили, что ночью в старом доме по Сивцеву Вражку, в подворотне, куда выходили окошки дворницкой, в состоянии тяжелого опьянения подобран человек в военном без знаков различия. Паспорта при нем не оказалось, но, согласно институтскому пропуску, это некий Дюжев Павел Васильевич, каковым он себя и называет. Сопротивления не оказал. В состоянии полной прострации доставлен в районный вытрезвитель, где находится и сейчас.
— ...Если ваш, забирайте, — закончил официальный милицейский голос и уже неофициально добавил: — Кажется, неплохой парень. Мы тут посоветовались, протокола решили не составлять...
Когда Дюжев, небритый, весь измятый, появился наконец в вестибюле гостиницы, дежурный администратор с головой, рассеченной пробором, сочувственно посмотрел на матовое, отечное лицо и мутные глаза номера 818-го. Посмотрел, вздохнул и, ничего не спросив, протянул три телеграммы. Дюжев взял. Дрожащей рукой разорвал бумажные пояски. «Немедленно возвращайся Нач Оньстроя Литвинов», — гласила одна. «Не задерживайтесь не останавливайтесь нигде Привет Партком Капанадзе», — гласила другая. Третья была подлиннее: «Павел ждем нетерпением Много новостей Есть хорошие Торопись Крепко жмем руку Сакко Дина»...
Эту последнюю Дюжев подержал в руках. Потом скомкал все три, пошарил вокруг глазами, но, увидев урну, все же сунул их в карман. Почему-то опять миновав лифт, стал он подниматься по лестнице. Шел, придерживаясь рукой за перила, тяжело дышал, останавливался на каждой площадке. Опять вспомнилось ему, как он, студент, прирабатывая к стипендии, таскает на «козе» кирпичи. Только сегодня, казалось ему, лег на «козу» тот самый лишний кирпич, от которого, по уверению старых каменщиков, «может лопнуть что-то внутрях».