За Дмитровом не пускают
Тоже ноябрь.
Тоже холодный, промозглый ветер, гуляющий по просторам московских улиц. Тоже тяжелый и липкий снег, кроющий всех и вся пухлой белой кристаллической пеленой.
Но Москва осени 1941-го была иная, необычная, такая, какой я ее не видел никогда. Неожиданно из снежного мрака возникают беспорядочные вороха огромных баррикад, пересекающих улицы. В переулках притушенные фары машин выхватывают из тьмы амбразуры импровизированных дотов. Липы на Ленинградском шоссе опутаны колючей проволокой. Озябший часовой в раскисшем от липкого снега полушубке спрашивает пропуск и долго ощупывает документы при свете вспыхивающих и тотчас же гаснущих спичек.
Я не был в Москве с начала войны и еду из окопов из-под Калинина. Но кажется, что с передовой попал на передовую. А тут еще воздушный налет. Нашу полуторку, набитую фронтовыми грузами и фронтовыми людьми, гонят куда-то в переулок. Лежа в кузове на ящике из-под мин, наблюдаю отражение налета немецких бомбардировщиков, буйство прожекторных огней, фехтующих в небе, беспокойные вспышки разрывов, слушаю рев, бухание, клохтание зениток всех калибров и леденящий душу визг падающей бомбы, тупой удар и плеск разбитых стекол.
Да, это не просто передовая, это передовая в момент наступления противника.
Вместе с налетом кончился и снег. Показались звезды. Кубические очертания правдистской громады вырисовываются на них черной глыбой. Здание кажется мертвым. Это впечатление усиливается, когда слышишь, как бухает отзвук твоих шагов в морозном воздухе пустого и темного вестибюля. И опять плывут тоскливые звуки воздушной тревоги.
Но в окошке диспетчерской теплится огонек. Показываю в окошко телеграфный вызов, подписанный ответственным секретарем Ильичевым. Прошу, если можно, провести прямо к редактору. Приходится кричать, так как кругом опять завязалась густая зенитная кутерьма. Девушка звонит в бомбоубежище. Редактора там не оказывается. Он наверху. Приглашает подняться к нему в кабинет. На холодной и темной, как старая шахта, лестничной клетке возникает Лева Толкунов. Ведет наверх. Стрельба такая, что ступеньки дрожат под ногами. Петр Николаевич Поспелов сидит в кабинете за столом у затененной газетой лампочки над ворохом гранок и свежей полосой.
— Ну, рассказывайте, рассказывайте, что там, как там у вас под Калинином?
Слова вырываются струйками пара. Рассказываю под аккомпанемент зениток, рев которых то удаляется, то приближается, и тогда Петр Николаевич, чтобы лучше слушать, перегибается через стол, приставив к уху согнутую раковиной ладонь.
Рев зениток становится невыносимым. Бухают они уже где-то на крыше. Стакан с остывшим чаем подпрыгивает на столе.
У стола торчит немецкая винтовка. На телефонном столике несколько гранат — «самоварчиков». Он только что вернулся от московских партизан, и это его трофеи. Хожу из кабинета в кабинет. Здесь люди живут, кушают, работают, спят. Впрочем, спят меньше всего. Никому не спалось в эти дни, и, когда сделан номер, все спускаются вниз, в подвал. Здесь крутили какие-то иностранные фильмы. Под неаполитанскими звездами поют о любви великолепные тенора. Живописные мошенники крадут девушку из хорошего дома, сажают ее в самолет, самолет бежит по полю, но его догоняет ватага ковбоев. Их выстрелы сливаются с грохотом зенитной канонады. Давид Заславский, тоже в традиционном партизанском ватнике, невозмутимо острит по поводу звуковых эффектов, несущихся сверху с улицы:
— Искусство и жизнь!
Приезжают военкоры. Привозят новости. Новости невеселые. Лидов рассказывает, что, по данным разведки, гитлеровцы устанавливают где-то под Москвой дальнобойные орудия, чтобы бить по Москве. Калашников сдал снимки: танки готовятся к атаке. Танки сняты на фоне подмосковных дач. Струнников поразил всех снимком — немец-разведчик лежит посреди снежной равнины. Он сделал его где-то уже у самой Москвы. На основе военкоровских рассказов на карту заносится передвижение линии фронта. Она изогнулась струной, и струна эта почти касается Москвы. Но «Правда» выходит регулярно. Полосы ее мощным голосом зовут отстоять Москву, отбросить врага от московских ворот. Голос этот могуч и уверен. Это голос партии.
Наконец, мои документы оформлены. Морозным утром с шофером Петровичем выезжаю из Москвы. Ехать нужно уже в объезд через Дмитров. Под Москвой строят новые и новые баррикады. Шоссе минируют в шахматном порядке. У Истры — гром пушек, знакомый свист снарядов, тугие взметы мерзлой земли. Комья земли барабанят по крыше машины, но после московских канонад это кажется не страшным. Когда снаряд разрывается невдалеке и машину встряхивает, мы с Петровичем испытующе смотрим друг на друга. Первый совместный боевой выезд. Кажется, остаемся друг другом довольны. Это важно. Ведь мы оба правдисты, и кто знает, сколько месяцев или лет нам придется вместе ездить по фронтовым дорогам.
За Дмитровом не пускают: враг рядом, проезд закрыт. Требуют свернуть на Рыбинск и давать трехсоткилометровый крюк. Пробуем уговаривать часовых — не удается. Никакие резоны не принимаются во внимание. Где-то впереди только что снарядом разнесло грузовик. Но Петрович нашелся. Он дал строгим часовым несколько свежих номеров «Правды». Улыбаются, благодарят, суровые сердца смягчились:
— Ну уж, поезжайте… Только смотрите, ухо востро! Вон за той водокачкой проскакивайте на полном ходу. Счастливого пути.
И тут же развертывают этот свежий, пахнущий краской номер, жадно просматривают его на холоде, на пронзительном ноябрьском ветру.
Сколько уж времени прошло с тех пор, сколько произошло в жизни больших и малых событий, сколько фронтовых пространств исхожено, изъезжено, облетано с правдистским удостоверением и блокнотом в планшете. Но никогда и никакие впечатления в жизни не смогут стереть и заслонить момент приобщения к «Правде», и навсегда она останется в памяти такой, какой она была в те тяжелые дни, когда свежий, пахнущий типографской краской номер «Правды» открыл нам путь по дороге, где ездить было уже строжайше запрещено.
Сильнее усталости
Глубокой ночью мне довелось приехать в одну из частей, боевую, активную, которая почти пять суток подряд вела напряженный бой, отстаивая важный рубеж на берегу Волги. Была полночь, и среди развалин дома вповалку, в странных позах спали люди, сломленные тяжелой усталостью. Они отсыпались сразу за пять бессонных боевых ночей, и, казалось, не было силы, которая могла бы их поднять.
У одной из более сохранившихся изб часовой окликнул меня:
— Кто идет?
— Корреспондент «Правды».
Пока часовой проверял документы и полномочия, с места, которое было когда-то полом хаты, поднялась голова, послышалась возня, и зажженная спичка осветила широкое лицо бойца с пышными украинскими усами. Он протянул спичку ко мне:
— Вы корреспондент «Правды»? Не будет ли у вас свежего номерка?
Получив вчерашний номер, он сел на пол, порылся в вещевом мешке, выудил оттуда немецкий аккумуляторный фонарь, засветил его и принялся читать газету. К нему присоединился сосед:
— Петро, читай вслух.
Скоро вокруг фонаря образовался тесный кружок. Люди поднимались, потягивались так, что хрустели кости, присоединялись к кружку и застывали. «Правду» слушали все. Бойцы не спали пять суток, но они пять суток и не читали «Правды». «Правда» оказалась сильнее смертельной усталости и дорогого сладкого сна после боя.
Случай маленький, но характерный. Без ложной скромности можно сказать, что «Правда» — самая любимая газета на фронте.
Еще один маленький, курьезный, но очень трогательный пример. 16 декабря 1941 года, когда город Калинин снова стал советским, на военном телеграфе образовался завал. Все корреспонденты ринулись к проводу, забросав телеграфистов статьями, очерками, зарисовками, беседами. Сюда же попал и мой материал о взятии Калинина. Я был очень огорчен, ибо завал был так велик, что не было никакой надежды на то, что материал попадет в номер. Какова же была радость, когда буквально через полчаса с телеграфа пришло известие о том, что материал доставлен и вручен адресату! Возле дежурного связи — пожилого капитана — развертывалась тяжелая сцена: корреспонденты дружественных изданий всячески упрекали его за то, что он «по блату» продвинул материал «Правды». Капитан слушал, слушал и ответил:
— Правильно, все газеты одинаковы. Но вот приходит целая пачка газет, все сразу читать нельзя, какую из них читаешь вперед? Да, конечно, «Правду». Стало быть, мы никаких нарушений и не допустили, продвинув правдинский материал вперед.
Неприкосновенный запас
Однажды летом 1942 года, в дни напряженных боев за Ржев, я ждал нашего военного почтаря с особым нетерпением: должен был прийти номер «Правды» с моим материалом. И вот почтарь постучал в наше окошко, но газет у него не было.
— Не пришли?
— Да нет. Получили утром. Но разрывать не велено. Их упаковали и посылают куда-то.
— Куда посылают, почему?
— Не знаю, говорят, член Военного совета распорядился… Только 5 номеров «Правды» хозяевам разнес. Остальные упаковали. Говорят, неприкосновенный запас…
Я немедленно принялся расследовать это странное дело, и вот что я узнал. На фронте ожидалось знаменательное событие. Крупная воинская часть, находившаяся более двух месяцев в тесном окружении, должна была вырваться из вражеского кольца. Два месяца часть эта провела в напряженных и непрерывных боях. Лес, в котором она оборонялась от обрушившихся на нее атак, простреливался с четырех сторон простым и минометным огнем. Снабжалась она с воздуха и снабжалась скудно, так как блокировавшие ее гитлеровцы стерегли и воздух.
Люди голодали, болели, но, считая каждый патрон, каждый снаряд, отбивали атаки и продолжали обороняться. И вот утром они должны были попытаться вырваться. К месту прорыва были подведены крупные артиллерийские части. Своим огнем они должны были разрубить окружающее кольцо. И туда, куда должны были выйти эти измученные, изголодавшиеся, обносившиеся воины, по распоряжению члена Военного совета корпусного комиссара Леонова были заблаговременно подвезены горы одежды, большие запасы всяческого продовольствия, свезены десятки кухонь. Туда же корпусной комиссар приказал привезти тюки с газетой «Правда» за последние дни… Вот для чего создавался этот самый «неприкосновенный запас».
Выход этой части из окружения, пожалуй, — один из самых волнующих эпизодов, какие мне довелось наблюдать в дни войны. Около получаса бушевал мощный артиллерийский вихрь, разбивая немецкое кольцо. Пушки еще погромыхивали, когда где-то вдали послышался крик «ура!». Он был сначала еле слышен, так как заглушался частой стрельбой, потом звучал яснее и яснее, и вот из соснового леса, что находился за широким полем, где полчаса тому назад были немцы, показались первые пробившиеся роты. Они бежали с криком «ура!», прыгая через еще теплые воронки. Они несли с собой раненых, тянули пулеметы, сами, заменив артиллерийскую упряжку, тащили руками пушки….
Вид у них был страшен. Все они шатались от голода, и многие из них, попав к своим, на эту поляну, затянутую дымком походных кухонь, пропахшую запахами баранины и жареного лука, бессильно садились и начинали плакать… Не обращая внимания на одежду, комплектами которой их обносили, не отвечая врачам и санитарам, искавшим среди вышедших больных и раненых, они склонились над котелками с жирными щами, обжигаясь, ели картошку с мясом. Уже дымили цигарки, и смертельно усталые люди начали засыпать тут же, на траве, возле пустых котелков… Казалось, нет силы, которая сможет поднять их с земли, пока все они всласть не выспятся.
Но вот кто-то крикнул:
— Ребята, газеты! — И поляна сразу ожила. Поднимались с земли отяжелевшие головы, раскрывались усталые веки. Около двух девушек с полевой почты, стоявших с номерами «Правды», сейчас же образовалась очередь. Над поляной, на которой за минуту до этого был слышен только стук ложек да храп сломленных сном людей, поднялись белые паруса газет. И кто-то уже читал вслух. И вокруг чтецов сбивались уже кружки слушателей. И я понял, как глубоко был прав корпусной комиссар Леонов, создав к этому дню «неприкосновенный запас» газет. Он знал душу советского солдата.