В течение всей осени и большей части зимы в Москве велись самые деятельные приготовления к предстоящему походу. Наибольшая часть работы выпадала на долю того из Приказов, который в Московском государстве именовался Разрядом и ведал всех служилых людей. В Разряде велись им списки, по особым разборным описям, ежегодно присылаемые от городовых воевод и из других Приказов, ведавших отдельными частями войска. И вот в течение нескольких месяцев сряду день и ночь неутомимо скрипели перья дьяков и подьячих Разряда, изготовляя десятки тысяч столбцов, и в них подробно обозначали имена и прозвища тех ратных людей, которые должны были явиться не позже марта месяца на службу в Большой полк к князю Василию Васильевичу Голицыну или в другие полки, под начальство бояр: Шеина, князя Долгорукова и окольничего Неплюева. Из Москвы то и дело скакали гонцы в Украйну к гетману Самойловичу, побуждая его спешить с приготовлениями к походу и сбором запасов и всего воинского снаряда в определенные пункты. К украинским городам со всех концов России тянулись длинные вереницы служилых людей, в самых разнообразных одеждах и доспехах, с самым разнородным вооружением. Богатые помещики-дворяне двигались по дорогам большими поездами, окруженные многочисленною конной свитой, с запасными поводными конями, с целым обозом повозок, нагруженных запасом: бедные ехали сам-друг либо сам-третий на дрянных клячонках, плохо вооруженные, с двумя-тремя слугами, которые шлепали по снегу и грязи пешком около какой-нибудь тележонки с рогожным покрытом, на которой сложена была вся их рухлядишка. Многие из таких голяков, вынуждаемые к выступлению в поход особыми «выбойщиками», пускались в дорогу без всяких средств и запасов и, соединяясь партиями человек в тридцать и более, шли по дорогам, питаясь чем Бог пошлет, не брезгуя и возможностью стянуть что плохо лежало, добывая себе пропитание то силою, то хитростью, а иногда прибегая даже к открытому грабежу и разбою. Но, как бы то ни было, хоть и медленно и не совсем стройно и ладно, однако же вся эта масса людей стекалась постепенно к указанным пунктам и во всей русской земле было заметно то усиленное брожение и движение, которое всегда предшествовало всякой войне. Наконец в половине февраля вся канцелярская работа в Москве была окончена, все распоряжения сделаны и все меры приняты: требовалось присутствие главного воеводы на месте для окончательного устройства рати и последних приготовлений к войне. И вот на 22 февраля 1687 года назначено было торжественное выступление воевод из Москвы и проводы тех святынь, которые должны были сопровождать их в поход против неверных.
Уже задолго до назначенного срока на Большом дворе князя Василия Голицына шли деятельные приготовления к походу, но в последнюю неделю, перед выступлением князя из Москвы, двор его обширных палат обратился в настоящий воинский табор. Из оружейной палаты к мастерским палатам и обратно то и дело таскали охапками всякое оружие: шеломы, ерихонки с мисюрками, доспехи дощатые и кольчужные, конскую сбрую и седла. С утра и до ночи над всем этим запасом работали кузнецы и оружейники, седельщики и шорники. Стук кузнечных молотов и лязг стали, оттачиваемой на колесе, не прекращались и нередко сливались с залпами выстрелов, раздававшихся на заднем дворе, где пробовали и пристреливали пищали и мушкеты. Весь двор был заставлен повозками, и крытыми, и открытыми, на которые укладывались шатры и наметы, съестные припасы, сундуки с казною и посудою, коробьи с платьем и всякою домашнею рухлядью. Лошадей, назначенных в поход под князя и его многочисленную свиту, то проезжали, то подковывали, внимательно осматривая, то пробовали и под седлом, и в упряжи. В людской палате тоже происходила суета страшная: все отъезжавшие с князем на службу пригоняли доспехи, примеряли походное платье, упражнялись в умении владеть оружием и управлять конем. Накануне выступления вся эта суетня прекратилась, весь этот шум, стук и гомон стихли: все было готово, словно замерло в ожидании завтрашнего многознаменательного дня.
Вечер накануне выступления князь Василий провел на своем подворье под Девичьим монастырем, а возвратясь домой, призвал к себе сына Алексея и долго беседовал с ним, запершись в своей шатровой палате. В четыре часа утра, на другой день, князь Василий был уже на ногах и поспешно одевался в богатейший золотный кафтан с изумрудными застежками; он спешил во дворец к обычному раннему выходу, за которым должно было следовать «боярское сиденье», назначенное в Грановитой палате, а затем – торжественное богослужение, раздача знамен воеводам и проводы святынь в поход.
Когда князь Василий вступил в комнату царевны Софии, она сидела за столом с пером в руке и перечитывала небольшой лоскуток бумаги, четко исписанный ее почерком. С первого же взгляда князь заметил, что София сильно взволнована: ее глаза были заплаканы, а по лицу было заметно, что она провела бессонную и тревожную ночь. Поздоровавшись с Оберегателем, царевна взяла со стола лоскуток бумаги и сказала:
– Вот тебе, князь Василий, на память от меня вирши, что вчера мною были написаны к гербу твоему. Не осуди – пишу как умею…
И она прочла вслух следующее восьмистишие:
Прочитав свои вирши, София подала их князю Василию, который, приняв их из рук царевны, низко ей поклонился, почтительно приложил к устам ее рукописание и, бережно его сложив, спрятал на груди своей.
– Тяжко мне с тобою расставаться, князь Василий, – проговорила после некоторого молчания царевна Софья. – Я привыкла тебе доверять и видеть в тебе надежную опору… Теперь я остаюсь одна без советника, без главного думца моего среди неистовых врагов и зложелателей!
И она печально опустила голову на руки.
– Да хранит тебя Бог, государыня, от злых наветов со стороны врагов и от излишнего усердия твоих верных слуг! – сказал князь Василий с особенным ударением на последних словах.
– Буду помнить твои советы, князь Василий, и не дам воли Федору Леонтьевичу… Он мне предан всею душою – я это знаю, – но он слишком скор и горяч…
– Твое дело, государыня, как утлое судно в пучине морской, можно вести только медленно и с великою осторожностью. Спехом все благие начинания испортить можно. И я молю тебя, государыня, не предпринимать до моего возврата никаких решительных деяний и ни Сильвестрию Медведеву, ни Федору Шакловитому не дозволять никаких нападок против патриарха или против твоих «Преображенских супротивников».
– Так что же, по-твоему? Я все от них терпеть должна?
– Государыня, сила на твоей стороне, и терпеть тебе от них не придется. Но не придавай веры изветам – не слушай тех слов, что переносят сюда из Преображенского постельницы Сенюкова да Нелидова… От слова не станется!..
– Ну есть и слова такие, что стоют дела! – произнесла Софья многозначительно. – Но я тебе обещаю, что, пока ты там на службе будешь, я без тебя ни на что не решусь! Проси мне у Бога терпения и обуздания: уж больно люта против меня мачеха! И дал бы мне Бог поскорее тебя увидеть, тебя дождаться…
Слезы навернулись у ней на глаза и отозвались в ее голосе… Но она быстро совладала с собою и, поднявшись со своего места, сказала:
– Пора сбираться в Думу! Мы должны расстаться, – ступай с Богом, князь Василий, и возвращайся к нам с победою.
Не далее как полчаса спустя после этой беседы великие государи, в золотых опашнях, с жемчужной нашивкой, осыпанной каменьями, в шапках меньшего наряда вступали в Грановитую палату, в торжественное заседание Боярской думы, и садились на свой двойной, сребропозлащенный трон. Рядом с ними, на особом раззолоченном кресле, заняла место София, «сия великого ума и тонких проницательств исполненная дева». На царевне была великолепная ферязь из серебряной объяри с золотыми разводами, с листьями и травами разных шелков, головным убором ей служил высокий столбунец из той же материи, покрытый частой жемчужной сеткой. Белила и румяна скрыли на лице ее следы внутренней тревоги и недавних слез, и она твердо и мужественно в цветистой речи, обращенной к собранию, заявила от лица великих государей о намерении вести упорную борьбу с крымским ханом.
– Нигде, – говорила Софья, – ни в какой стране злочестивые бусурмане не берут в полон столько народа, как в нашем царстве, православных христиан продают, как скот, в неволю, храмы Божии разрушают, святую веру поносят, а проклятого и богомерзкого лжепророка Маамефа величают своим заступником и помощником… Стыдят и укоряют нас соседние государи, – говорила далее царевна, – что мы, имея многочисленное войско, ежегодно платим бусурманам дань, чего ни одно царство не делает, а между тем, несмотря на дань, несмотря на многократные договоры и клятвы, крымский хан продолжает разорять нашу страну по-прежнему. И вот великие государи, испрося у Бога помощи, решились послать на Крым бояр и воевод с полками…
Окончив речь, София поднялась со своего места одновременно с государями-братьями и пригласила всех следовать за собою в собор для присутствования при торжественном служении напутственного молебна отправлявшимся в поход воеводам. Обычным порядком двинулось длинное и блестящее шествие из Грановитой палаты по Красной лестнице к Успенскому собору. На рундуке той лестницы стряпчие приняли от государей их шапки с крестами и каменьями и подали им шубы и горлатные шапки, и шествие двинулось дальше. Впереди шли стольники и стряпчие, дворяне, дьяки и гости, в «золотах» и в шапках горлатных, а следом за великими государями и царевной шли назначенные в поход воеводы и ближние бояре и окольничие.
Когда шествие вступило в собор, загудели колокола на Ивановской колокольне, раздалось громкое и стройное пение патриаршего хора певчих, и начался долгий напутственный молебен. И между тем как в церкви шло торжественное богослужение, после которого патриарх, посовещавшись с царевной Софией, говорил обращенное к воеводам напутственное слово, стрелецкие головы и полуголовы расставляли стрельцов с ружьем и жильцов с протазанами в два ряда по сторонам мостков, проложенных от южных дверей собора к Никольским воротам и устланных цветными немецкими сукнами. Но вот наконец снова загудели колокола, в громадной толпе собравшегося в Кремле народа пронесся говор: «Идут! идут!» – и от собора двинулось шествие с хоругвями, крестами и иконами, с певчими дьяками и духовенством во главе. День был теплый, ясный – чуть что не оттепель, февральское солнце освещало своими мягкими лучами разнообразную и величавую картину этой массы медленно двигавшихся людей в дорогих одеждах, в митрах, усыпанных каменьями, – эту толпу царедворцев, залитую золотом и серебром, безмолвно шествовавшую за государями… Народ видел, как государи и царевна остановились в конце мостков, как они прикладывались к святым иконам, отправляемым в поход с воеводами, как потом жаловали к руке Оберегателя и других его товарищей, как принимали от окольничего знамена и передавали их воеводам и как, наконец, сели в нарядные сани и теми же воротами вернулись в Теремной дворец, между тем как шествие с иконами и знаменами двинулось далее к Большому двору князя Василия Васильевича Голицына. Туда же хлынула и вся толпа народа из Кремля – посмотреть, как духовенство дворовой церкви Оберегателя будет встречать святыни, как хозяин будет угощать в своих палатах «пестрые власти» и как, проводив его, совершит торжественный выезд в поход со всею своею блестящею свитой и челядью. Многие в толпе утверждали даже, будто Оберегатель и народу выкатит на прощание несколько бочек пива меду из своего погреба.
Часа три спустя после описанной нами сцены царь Петр Алексеевич с братом Иваном Алексеевичем и с князем Борисом Голицыным стояли на переходах, соединявших один из флигелей Теремного дворца с главным зданием. С переходов открывался вид на Кремль, с его древними соборами, зубчатыми стенами и причудливыми башнями, и на часть Замоскворечья, освещенного красноватыми лучами солнца, склонявшегося к западу. Государи стояли на переходах недаром: им хотелось посмотреть, как будет проезжать через Кремль князь Василий Васильевич со своею свитою. Особенно нетерпеливо ожидал этого зрелища царь Иван – страстный охотник до лошадей, много наслышавшийся о чудесных конях Оберегателя. Опершись обеими руками о подоконник, он пристально вперял взор в те ворота, из которых должен был показаться главный воевода со своею свитою, и не обращал ни малейшего внимания на отрывки из курантов, которые князь Борис вслух читал царю Петру Алексеевичу.
«Салтану Турскому, – читал князь, – в Анринополе пришла ведомость, что ассирьяне, Месопотамия и Вавилония учинились непослушны, не хотят идти на войну и на будущий подъем не чают людей, токмо из Палестины, которые годнейшие суть ко грабежу, нежели к войне…» «В Италии же, видится, никогда без войны не будет, потому что посол папин у короля французского ничего не получил, а король французский хощет удовольствования…»
– А знаешь ли ты, князь Борис, – вдруг перебил царь Петр, быстро оборачиваясь к своему воспитателю, – знаешь ли ты, что вчера обещал мне князь Яков Федорович, как приходил ко мне откланиваться перед отъездом во Францию?
– Не ведаю, государь, меня при той беседе не было.
– Он обещал мне вывезти оттуда такой струмент, которым можно мерить землю и, не сходя с места – вот хоть бы отсюда, – сказать без ошибки, сколько до той башни будет сажень? Ведь любопытно…
– Оно, конечно, любопытно… Да только, государь, не перепутал ли чего князь Долгорукий?
– Нет, нет! Он говорил мне, что был у него этот струмент и что зовется он астрелябией, – да кто-то у него украл… Так я просил его, чтобы непременно мне такой же точно из Франции привез…
– Едут! едут! Вот они! Вон!.. И впереди-то все на караковых… – засуетился царь Иван, теребя за рукава то брата, то князя Бориса.
Действительно, из-за угла соборной колокольни на площадь выезжали передовые ряды свиты князя Голицына, человек пятьдесят его слуг в мисюрках с бармицами и в легких кизылбашских пансырях с наручами, с саблями на боку и саадаками за седлом. Вслед за ними ехал сам Оберегатель, в желобчатом немецком шеломе и в таких же латах, с булавою в руке. Чудный серый в яблоках конь величаво выступал под увесистым всадником, круто собрав шею, раздувая кровавые ноздри и потряхивая серебряными гремячими цепями великолепной сбруи. За князем ехали два человека с его копьем и рогатиной и Куземка Крылов в малиновом бархатном чекмене, с другою булавою. Далее вели четырех вороных коней, оседланных богатыми черкесскими седлами, с золоченой оправой, с пестро расшитыми чепраками, с уздечками, усаженными бирюзой и кораллами; за ними – еще четырех серых коней, под богатыми бархатными попонами, и гнедого иноходца, покрытого персидским ковром с длинными кистями. За конями ехали литаврщики и трубачи; за ними две парадные расписные кареты князя, запряженные шестериками, а в каретах сидели священники и держали на коленях святые иконы, отправляемые в поход из Москвы. За каретами ехали иноземские начальные люди, а за ними бодро выступал отряд рейтар, с длинными копьями. Шествие заключалось другим отрядом княжеских слуг, в пансырях, с копьями в руках и с мушкетами за спиною, на крепких и бойких гнедых конях. Впереди этого отряда ехали песенники; запевало – ражий русоволосый детина, ловко потряхивал бубном и вытягивал начальные слова песни, оборачиваясь к хору, который лихо подхватывал и вторил запевале. Покрывая и топот коней, и звяканье оружия, на самые переходы до слуха государей явственно долетали слова песни:
Когда последний всадник скрылся за углом и потянулся один бесконечный княжеский обоз, царь Иван развел руками и сказал:
– Вот так кони! Таких и у меня на конюшне нет! Пойти было рассказать сестрицам, как князь Василий в поход поехал.
И он направился к царевнам.
Петр и не слыхал того, что говорил брат. Прислонившись лбом к узорному переплету окна, он все еще смотрел на опустевшую площадь и ничего перед собою не видел: мысли его были где-то далеко, далеко… Князь Борис проник в его думы и, слегка прикоснувшись к плечу, сказал:
– О чем, государь Петр Алексеевич, задуматься изволил?
Петр поглядел на него пламенными очами и, как бы очнувшись от дум, произнес медленно:
– Ах, кабы воля моя была!..
– Не тужи, государь! Возьми терпенья на час – не далеко и до твоей воли. Скоро ты и сам станешь водить войска к победам!..
Петр стремительно бросился на шею к князю Борису и крепко сжал его в объятиях.