Царевна Софья жадно и осторожно прислушивалась к радостным кликам народа, величавшего боярина Матвеева. Каждый раз, когда эти клики во дворцовом дворе или на ближней площади возрастали до того, что царевна могла расслышать эти «здравия» и «многолетия», — она злобно улыбалась и приговаривала про себя:

«Да, да! И здравия, и многолетия — да не на много дней! — и в мыслях своих дополняла: — Знает ли он, что уж отточены те копья и бердыши, о которые изрежется, истерзается его белое боярское тело?»

И так прислушивалась она к кликам и день, и другой — всеми забытая, всеми пренебреженная, пылающая завистью и местью. Всеми — кроме искренно преданного князя Василия Голицына, который по-прежнему каждодневно навещал ее под рясой монаха. Но и тот был вынужден присутствовать на радостных торжествах и пиршествах, которыми приветствовали возвращение Матвеева из ссылки. И каждый вечер он являлся к царевне с докладом о том, что видел при дворе, что слышал, и какие о чем шли толки…

Вечером, 14 мая, на второй день пребывания Матвеева в Москве, князь Василий, придя, по обычаю, в терем Софьи, был несколько встревожен:

— Царевна, — сказал он с укором, — зачем скрываешь ты от верного раба своего те замыслы, которые питаешь в глубине души своей? Ужели раб твой и слуга по гроб не может дать тебе доброго совета, ни протянуть руку помощи в беде?

— Не понимаю я твоей темной риторской речи, князь Василий! — сказала царевна, стараясь скрыть свое смущение.

— Если точно ты не понимаешь, то дозволь мне высказаться пред тобой на чистоту… Неведомо откуда, ко двору проникли слухи о том, что ты со стрельцами заодно готовишь смуту! Что ты побуждаешь стрельцов стоять за право на престол царевича Ивана? Что подкупаешь их и деньгами, и лаской, и всякими посулами идти против Нарышкиных?..

— Ну, а ты как об этом думаешь, князь Василий? — лукаво и вкрадчиво заговорила царевна, заглядывая князю в очи.

— Я даже думать об этом не хочу! Я считал бы эти толки за измышления твоих злодеев, если бы…

— Ну, если бы… Продолжай смелее, князь!

— Если бы темные слухи не доходили до меня с других сторон, из логовища старой лисы, боярина Ивана Михайловича…

— А! Так и оттуда тоже идут слухи? Ну, вот и скажи, что думаешь об этих слухах, если их считаешь правдивыми и верными.

— Попытку такую… Заодно с буйными, разнузданными скопищами стрельцов… Вступиться за права царевича Ивана — больного, косного умом и языком — о! такую попытку считаю я безумием, царевна!

Царевна гордо выпрямилась.

— Если бы я не знала, что ты мне всем сердцем предан, я бы спросила тебя: за сколько ты продал душу Нарышкиным, взявшись меня отговаривать от замысла, который я лелею, и трепетно, и радостно ношу в груди моей, как мать ребенка носит под сердцем!..

— Или как мы иной раз змею отогреваем у себя за пазухой! — язвительно и желчно ответил ей князь Василий.

— Не смей так говорить! — грозно проговорила царевна Софья, бросая на князя Василия пламенный и гневный взгляд. — Не смей судить о том, что не твоего ума дело! Мягок ты очень, князь! Нежен ты! Не на то ты создан, чтобы силой, натиском, хотя бы и кровавым, вырвать свое счастье из рук противников!.. Ты — муж совета, ты в делах посольских — правая рука… Ну, а где надо засапожником действовать, где надо по колена в крови идти…

— О! Не дай Бог и врагу моему! Кровь проливать и добиваться счастья! Да разве же это возможно? Разве, навек лишившись сна, можно быть счастливым?

— Ну, да! Зная тебя, я и устранила тебя от замысла… Он слишком для тебя опасен, он пахнет кровью, и ты не укорять меня должен в неискренности, а благодарить за то, что я тебя щажу и отстраняю…

— Царевна! — сказал князь Василий с глубоким чувством сознания собственного достоинства. — Никто не может упрекнуть меня ни в трусости, ни в недостатке воинского мужества… Хотя я больше заседал в совете царском и больше действовал пером, нежели мечом, я тыла не обращал к врагу и смерти умел смотреть в лицо! Но то в открытом поле, а не за углом… С честными воинами, а не с презренными крамольниками…

— Тут уж не до того! — перебила его царевна. — Тут или тюрьма и келья — или власть царская! Или в гроб ложись, или на престол всходи! Тут некогда смотреть и взвешивать, и рассуждать, и степенями родов считаться… Чем бы ни взять, да лишь бы взять! Кто с нами — тот наш; кто не с нами — тот враг, и нет ему пощады!

— Государыня-царевна! Не знаю, в чем твой замысел и далеко ли ты в нем ушла; но знаю, что он тебе грозит позором и гибелью!.. Я слышал от достоверных людей, что уж сегодня Матвеев совещался и с патриархом, и с Долгорукими; что был и у царицы долго на тайной беседе; что речь шла о тебе… И что Иван Нарышкин говорил: «Давно пора эту змею распластать под пятой»… Подумай же, царевна! Прежде чем решиться…

В это время в дверь, скрытую под стенным ковром, раздался условный стук, и чей-то знакомый голос произнес:

— Господи, Иисусе Христе, помилуй ны!

— Аминь! — быстро и горячо проговорила царевна Софья, бросаясь к потайной двери. — Отец Варсонофий, гряди!

Ковер приподнялся и пропустил в терем высокую и сухощавую фигуру монаха, у которого скуфья была так надвинута на голову, что из-под нее выдвигался только длинный крючковатый нос и клочья жидкой седой бороды.

Князь Василий едва мог узнать в этой фигуре старого боярина Ивана Милославского.

— Князь Василий! — сказала царевна. — Вот отец Варсонофий, наверно, принес тебе ответ на твой вопрос: далеко ли ушла я в замысле моем?.. Он же пусть и скажет тебе: я ли в руках Нарышкиных, или они в моих? Нарышкин ли Иван змею раздавит, или она ему вопьется жалом в сердце?! Ну, говори, отец Варсонофий! Говори, не опасаясь, с какими ты пришел вестями!

— У нас все готово! — размеренно и мрачно проговорил Милославский, сверкая из-под скуфьи своими хищными очами.

— Слышишь, князь Василий? — с торжеством проговорила царевна.

— Слышу — и трепещу за тебя царевна! и еще раз молю…

— Поздно, князь… Как ты изволишь видеть, я знала хорошо, я угадала, кого куда назначить! На наше нынешнее дело ты нам негож… Ты муж совета, — мы и возьмем тебя в совет, когда настанет время для совещаний; а теперь — ступай и жди от нас вестей в своих палатах…

Она величаво и твердо протянула ему руку; он упал пред нею на колени и с чувством поцеловал ее руку, шепча про себя:

— Да хранит тебя Бог! — затем поднялся и ушел тем же потайным ходом, которым пришел Милославский.

Боярин Иван Михайлович глянул ему вслед с презрительною улыбкой.

— Белоручка! — проговорил он желчно. — Ему бы все только жемчугом по бархату низать! В кровях омываться — не наше дело… Пусть это другие делают за нас, а мы придем потом и им на шею сядем…

— Так все готово? — перебила его царевна.

— Все совершенно… Надо вот еще проверить список, чтобы какой ошибки не было… А там приказывай: когда вершить дело?

Он вынул свернутый столбцом список намеченных жертв — страшный, кровавый список смерти! — и подал его царевне.

Софья развернула его и быстро пробежала глазами. Ни одна жилка не дрогнула в лице ее, когда пред нею стали длинною вереницею проходить эти лица, обреченные на казнь, быть может предназначенную им даже на завтра…

В голове ее даже не шевельнулась мысль о том, что в ту минуту, когда она держит в руках этот страшный список, имена, написанные в нем, еще «не звук пустой», а живые люди… Что они дышат, существуют, радуются жизнью, пьют жадными устами от ее кубка, любят, надеются, окружены семьями, женами и благами земными, — что они менее всего озабочены тою душой, которую она готовится вырвать из их тела!..

— А где же тут Гутменш? — спросила Софья у Милославского.

— Он не внесен… Я думал, что тебе он люб — не то, что дохтур Данила!

— Нет, нет! Обоих… Гутменшу тоже слишком много известно… Надо его молчать заставить…

— Хорошо. Внесу, — преспокойно отвечал Милославский, принимая список от царевны. — Так когда же? День назначить надо…

— Зачем нам медлить? Замыслы наши уж наверху известны. О них уже совещались сегодня… На завтра могут меры принять… Так, значит, завтра утром начинайте…

— Так завтра — утром?

— Да. Завтра, — твердо проговорила царевна, как бы подтверждая этим словом свой приговор над врагами. — Только завтра мы еще застанем их врасплох.

Боярин поклонился и как тень исчез за ковром, оставив Софью в полутьме ее терема, среди непроглядного мрака ее души, готовой на все, ради достижения намеченной страшной цели.