«Ты дал мне детство — лучше сказки, / И дай мне смерть в семнадцать лет!», — это строчки из первого сборника Цветаевой «Вечерний альбом», вышедшего в 1910 г., когда Марине было 18 лет. Один из разделов книги назывался «Только тени». «Тени» тех, кто ушел из жизни, но — незримо — присутствует в здешнем мире. Это прежде всего мать Цветаевой Мария Александровна, умершая, когда будущему Поэту не было еще и 14 лет. Матери — героини других стихов — кончают жизнь самоубийством. (Одно из стихотворений так и называется «Самоубийство».) Есть в «Вечернем альбоме» и «тени» маленькой дочери Горького — Кати Пешковой (в пять лет ее унесла скарлатина) и трехлетнего Сережи — сына знакомой Цветаевой ЛА Тамбурер (всего несколько часов проболел). И многие другие — причем все молодые, прекрасные. Книга посвящалась «Блестящей памяти Марии Башкирцевой» — талантливой художницы, умершей в 23 года. Нотки зависти к ушедшим до срока сквозят в этих стихах.
В «Воспоминаниях» Анастасии Цветаевой есть глухое упоминание о том, что Марина в юности однажды действительно пыталась покончить с собой («Из отрывков ею сказанного… слов брошенных, я узнала: она выстрелила в себя — револьвер дал осечку. В театре, на ростановском «Орленке»)
Значит ли все это, что тяга к самоубийству была изначально заложена в характере (психике) Цветаевой и петля, затянувшаяся на ее шее в Елабуге, — закономерный финал?
Вовсе нет. То был отчасти юношеский максимализм — стремление уйти от «земных низостей дней», пока еще пошлость не затронула юную душу. Отчасти просто бессознательная (подсознательная) дань моде. Во времена Серебряного века — когда и появился «Вечерний альбом» — самоубийства были в чести.
Пройдет всего несколько лет, и она скажет: «Я так не хотела в землю / С любимой моей земли». Но смерть и мир иной никогда не покинут ни стихи, ни прозу, ни письма Цветаевой. (Впрочем, был ли Поэт, вовсе обошедший эти темы?) «Земля — не все», — об этом она догадалась очень рано. На вопрос, верит ли в Бога, всегда отвечала: «Я не верующая — знающая». Вдохновение посылается — об этом говорил ее собственный опыт. Она не боялась смерти. «Ведь в чем страх? Испугаться». Вот умер любимый поэт Цветаевой Райнер Мария Рильке. Он является ей во сне, но Марина Ивановна уверена: в этом сне — не все сон. А снится (или видится) ей Рильке в большой зале, на балу, «…полный свет, никакой мрачности, и все присутствующие — самые живые, хотя серьезные<…> Вывод: если есть возможность такого спокойного, бесстрашного, естественного, вне-телесного чувства к «мертвому» — значит, оно есть, значит, оно-то и будет там<…> Я не испугалась, а<…> чисто обрадовалась мертвому». И далее, в том же письме к Пастернаку: «Для тебя его смерть не в порядке вещей, для меня его жизнь — не в порядке, в порядке ином, иной порядок».
Она пишет и самому Рильке — тоже уже после его смерти (точнее, продолжает переписку с ним).
«Не хочу перечитывать твоих писем, а то я захочу к тебе — захочу туда, — а я не смею хотеть».
Не смею хотеть — мысли о самоубийстве Цветаева оставила в ранней юности. (Они вернутся к ней только после приезда в СССР и в предчувствии трагедий, еще более страшных, чем те, которые ей довелось пережить.) У нее есть долг перед близкими, есть дело — она пока еще не все написала. И она осуждает тех, кто, как Маяковский или Есенин, самовольно ушли из жизни, оставшись в долгу «перед всем, о чем не успел написать». («Негоже, Сережа! / — Негоже, Володя!»).
Самоубийство Цветаевой не было запрограммировано ни ее психикой, ни особенностями ее таланта. И жизненных сил ей было не занимать. Не боги, а люди виноваты в том, что сказанное о себе метафорически в «чумном» 1919 г. — «живая душа в мертвой петле» — стало жуткой реальностью в 1941-м.
«В молчаньи твоего ухода / Упрек невысказанный есть», — писал Борис Пастернак в стихотворении «Памяти Марины Цветаевой». Кому же адресован этот упрек? Не мужу. Хотя, если бы не его служба в ОГПУ и связанное с этим ее — почти насильственное — возвращение в СССР… Но Цветаева была мудра — там, где другие видели ренегатство, она прозрела трагедию. И уж, конечно, не сыну, который единственный из всей семьи был с ней в ее последние дни. (Хотя, конечно, он, как большинство подростков, не всегда и недостаточно был чуток к матери.) И не советским писателям, которые в виде большого одолжения обещали выхлопотать ей должность судомойки. По большому счету — даже и не советской власти, погубившей ее мужа и дочь. Этот молчаливый упрек адресован человечеству, за переделом собственности забывшему о ценностях духовных. («О черная гора, / Затмившая весь свет!» — Курсив наш. — Л.П.). Цветаеву погубила та же сила, которая — под корень скашивала все «лучшие колосья» русской культуры.
В расцвете своего таланта она писала Рильке: «Смерть любого поэта, пусть самая естественная, противоестественна, т. е. убийство, нескончаема, непрерывна, вечно — ежемгновенно — длящаяся. Пушкин, Блок и — чтобы назвать всех разом — ОРФЕЙ — никогда не может умереть, поскольку он умирает именно теперь (вечно!). В каждом любящем заново, и в каждом любящем — вечно».
Надо ли говорить, что эти слова Цветаевой в полной мере относятся к ней самой?