Мы никак не можем насытиться друг другом. Словно стараемся наверстать то, что так долго сдерживали. Я даже не могу разобрать, насколько красиво тело Мишель. Все время перед глазами какие-то отдельные фрагменты. Завиток волос над порозовевшим ушком. Голубая жилка на шее. Почему-то твердый кончик носа. Маленькая ступня, отдергивающаяся от щекотки. Эта чертова узкая офицерская койка... Мы боремся с перепутанным бельем, задыхаясь от дикого притяжения, что вновь и вновь толкает нас друг к другу. Я хрипло дышу. Быстрые прикосновения Мишель пронзают меня, словно разряды электричества. Я и представить себе не мог, насколько чувственным может быть мое тело. Потому что ничего подобного до этой ночи я не испытывал. Дурочки-подружки, которых во множестве приводил в нашу квартирку в мансарде разбитной Васу; и дорогие девушки, что профессионально доказывали мне свою “любовь” в домах с мягкой кожаной мебелью; и жадные стыдливые прикосновения земных женщин — все это меркнет перед тем обжигающим ураганом, что крутит и швыряет наши тела. Мы шепчем что-то бессвязное, неловко прикасаясь друг к другу. Стесняясь поднять глаза, будто делаем это впервые. Чтобы через мгновенье бесстыдно потребовать новой ласки. И рычать, и стонать просительно, и впиваться губами в податливо-мягкое, и расширенными ноздрями впитывать наш запах, еще больше пьянея от него и вновь впадая в сладкое безумство. И Триста двадцатый молчит, потрясенный, и никак не решается обозначить свое существование, и его неуверенность только выдает его незримое присутствие, так, что Мишель вдруг отстраняется и пожирает меня взглядом совершенно незнакомых глаз, которые тут же подергиваются бархатной поволокой желания. И, наконец, мы окончательно сплетаемся искусанными телами, замираем, вытянувшись, вжавшись друг в друга, и только наш едва слышный шепот, который скорее угадывается по щекотке от запекшихся губ, позволяет отличить нас от мертвых. Это волшебное ощущение разговора, когда души открыты и нет никаких запретных тем, и когда все, что сказано — истина, и когда слова рождаются вне зависимости от того, что ты хотел сказать...

— Я сошел с ума.

— И я...

— Ты самое непонятное существо на свете...

— Тоже мне, новость, — прижимаясь крепче, она щекочет мою пятку пальцем ноги. Озноб наслаждения пробегает по мне. Спина моя тут же покрывается гусиной кожей от непередаваемого ощущения. — Мой отец сказал однажды, еще когда я была сопливой девчонкой: никто не может понять ее.

— Я ведь просто отставной офицер. А ты — ну, сама знаешь кто.

— Глупости. В старину всем офицерам присваивалось дворянские звания. Ты офицер, а значит — мы равны. И пусть эта ерунда больше не приходит в твою красивую голову. Мы — равные.

— Здорово.

— И мне...

— А я тебя ревную, — признаюсь я и краснею. Сейчас так легко говорить глупости.

— Дурачок... — ее губы касаются моей шеи в утомленном, едва ощутимом поцелуе. В ответ я лишь крепче стискиваю коленями ее бедра.

— Этот твой чертов Готлиб... И муж... И все мужчины, что едят тебя глазами... Кажется, я бы убил их всех...

— Кровожадное чудище. Ты и так всех убил. Почти. Слава о тебе переживет столетия. Тебе будут ставить памятники. В Миттене твоим именем назовут какую-нибудь площадь. Толпы поклонниц будут писать тебе тысячи писем ежедневно...

— Перестань, — я толкаю ее носом. В ответ она еще глубже зарывается лицом между моим плечом и ухом. Тихо смеется. Спиной я ощущаю легкую дрожь переборки — крейсер идет полным ходом.

Внезапно Мишель становится серьезной.

— Мне так хотелось объяснить тебе... Извиниться. Все произошло так глупо. Там, на лайнере. Я не думала, что ты так отреагируешь. Все время забываю о разном воспитании. Каждый человек воспринимает мир по-своему. Ты — так. Я постараюсь соответствовать твоим представлениям.

— О чем ты?

— Мне было ужасно скучно тогда. И одиноко. Ты был очень мил, но вот было в тебе что-то такое, что не позволяло к тебе прикоснуться. А Готлиб — он напомнил мне о доме. Старый знакомый. Все понимает. Ни о чем не просит... — сбивчиво шепчет она в подушку. — Любовь — ведь это христианское понятие. А я не верю в Бога. Хотя мне и полагается верить. Да мало ли, что кому полагается... Я с детства ненавидела тысячи условностей, которые окружали меня. Они меня душили. К тому же, я женщина. Женщина из древнего военного рода. Мужчины заправляют в нем. А женщины делают так, чтобы их мужчинам не нужно было беспокоиться. Ни о чем, кроме долга. Кроме своей войны.

Она шепчет и шепчет, постепенно распаляясь, словно спорит сама с собой, и я боюсь дышать, чтобы не прервать этот горячий поток:

— Мужчина и женщина ночью — это только их дело. Личное. Так меня воспитали. И это личное любовное дело не должно иметь ни для кого, кроме них, никакого значения. Иногда — даже для них самих. Мне было одиноко. Готлибу было одиноко. Я позволила себе отогнать одиночество. И он тоже. Это не играет никакого значения. Готлиб — человек моего круга. Секс — это удовольствие тела. Не души.

— Не души? — удивляюсь я. — Как такое возможно?

— Теперь и я сомневаюсь, — отвечает она. — Ты простишь меня?

— Мишель, мне кажется, что ты возненавидишь меня за то, что сейчас говоришь.

— Ну что ты за чудовище такое, Юджин? — восклицает она, и в голосе ее мне слышится намек на слезы.

И мне хочется сказать ей что-то такое, чтобы она поняла, что она значит для меня. Что-то очень хорошее. Так сказать, чтобы сразу забыть про все. Но что-то держит за язык, и я дрожу, мучительно пытаясь найти слова, которые не обидят ее. И заранее знаю, что она ждет совершенно не их. И она знает, что я не могу их произнести, и целует меня, не давая говорить.

— Молчи. Пожалуйста. Мне так хорошо сейчас, — просит Мишель.

— Ладно, — послушно откликаюсь я, ловя ее губы. И все, что тревожит меня, мысли о том, куда нам податься завтра, и будет ли оно, это завтра, отступает куда-то далеко-далеко. Как будто не имеет к нам теперешним никакого отношения.

— Зачем ты прилетела за мной тогда? На самом деле.

— Кролл начал на нас охоту. Я боялась, что он доберется до тебя. И ты перестал отвечать на письма. И я решила: добрался-таки. А ты просто влип в другую историю, — тихо отвечает Мишель.

— Сказку о том, что я тебе нужен, ты потом придумала, да? Решила, что рядом с тобой я буду в безопасности?

— Да. Не сердись. Я боялась за тебя. Я и сейчас за тебя боюсь. Кто же знал, что ты на самом деле окажешься таким незаменимым?

— В каком смысле?

— Пошляк, — она легонько теребит меня за мочку уха. Я целую ее в макушку.

Мы наслаждаемся теплом наших тел. Легкая тревога исходит от Мишель. Скрывая ее, она прижимается щекой к моей груди. Ее дыхание — горячее пятнышко, жжет и щиплет кожу.

— Думаешь о чем-то неприятном? — спрашиваю я.

— Откуда ты знаешь?

— Чувствую.

Ее рука плавно скользит по спине, рождая прикосновением пальцев щекочущий холодок. Кажется, Мишель даже не замечает своей нечаянной ласки.

— Тебе так необходимы эти немытые дикарки? — спрашивает она, не отстраняя лица от моей груди, так что я едва слышу невнятно произнесенные слова.

— Какие дикарки, сладкая моя?

— Тогда, на базе, ты сказал, что тебе надо на Кришнагири. Скажи, это у тебя идефикс — влюбиться в индийскую женщину?

— Влюбиться? О чем ты?

— Когда мы познакомились, ты мечтал найти любовь на Кришнагири, — совсем неслышно говорит Мишель. И я чувствую, как отчаянно она смущена.

— Тогда я был... э-э-э... не в себе. Я обещал своему другу, что мы будем вместе добывать “черные слезы”. На Кришнагири. Это я и хотел тебе сообщить. Больше ничего.

— Правда?

— Ну да, — удивляюсь я. — А ты решила, что я еду туда... за этим?

— Назови меня сладкой, — вместо ответа шепчет она. — Пожалуйста. Я такая дура!

— Сладкая моя...

— Еще! — ее губы наливаются жаром.

— Сладкая... Чудо мое... Сумасшедшая девчонка... Котенок...

— Господи, Юджин! Иди же ко мне!

Единственное, что отравляет для меня эту вакханалию страсти — мелкая поганенькая мыслишка. Этакое полуосознанное подозрение. Нет ли в том, что я нравлюсь Мишель, заслуги ее центра равновесия? Я знаю, что пока не получу ответа на этот вопрос, страсть моя не будет полной. Кому охота, чтобы в него влюбились по приказу? Я гоню это неприятное ощущение, загоняю его в самый дальний уголок души, прикосновения Мишель разжигают во мне жуткий пожар, но стоит огню чуть утихнуть, как чертово сомнение вновь выползает наружу и жалит меня, тихо шипя, в самое сердце.