Каникулы проходили в блаженном спокойствии. Казалось, все плохое осталось там, до Рождества. Давно закончились рождественские праздники, еврогости уехали, ни обстрелов, ни тревог, ни даже сильных морозов и перебоев с электричеством. Только мягкие снегопады, редкое солнце по утрам – и мои почти каждодневные визиты в Заречье.

Война, в отличие от праздников, конечно, не кончилась. Но все радовались этому необъявленному, и неизвестно сколько продлящемуся перемирию. Что касается скандала, то его постарались поскорее замять. Запись объявили подделкой, да только мало кто в это поверил. Госпожа Тод по-прежнему занимала свой пост. Только начальник нашей госбезопасности Лажофф то ли ушел в отставку, то ли получил другую должность.

– Как же так? – горячился Александр. – Будто ничего и не произошло. Ведь теперь все знают, почему началась война и осада и кто на самом деле в этом виноват. Все знают про провокацию.

– Вот вроде и умный вы человек, Александр, а юный еще и неопытный, простых вещей не понимаете, – вздохнул в ответ директор Силик. В один из каникулярных дней он пришел к нам – поздравить меня с победой. Так что разговор опять-таки происходил на нашей кухне. – Это начать кровопролитие просто. Многие ли помнят, с чего все началось? Многим ли это важно? Да и с чего, в самом деле, началось-то?

– Как с чего? С теракта на Празднике поэзии! Который вовсе не русские организовали, а наши же – вместе с госпожой Тод!

– Да ну? А может, с событий на Северной башне, с которой полицейские сбрасывали школьников? Или с закрытия русских школ? Или – с того, что называют «оккупацией»?

– А вы как думаете?

– Я думаю, началось, когда стали бередить давние, уже зажившие раны. Кому от этого легче или лучше? Каждый щитом выставлял свою правоту – и свои жертвы. Но тогда еще можно было остановиться. Пока не появились новые жертвы. И теперь у каждой стороны есть, за что мстить и за что ненавидеть, есть погибшие, униженные, страдающие, и наверняка еще будут. И есть страх – проиграть и остаться на милость победителю, который щадить не будет. А политики – у них свой интерес. Ты же заметил, – Силик вдруг перешел на ты, – что русские там, в России, не больше американцев обсуждают запись. Потому как провокацию-то вместе готовили. Все они – американцы, наши, русские – вместе! Но ведь и политики – они тоже не с другой планеты. Они, в общем, такие, как мы. Да-да, не возражай. Разве не наш народ голосовал за тех, кто обещал защитить от «пятой колонны»? Разве мы не боимся остаться сейчас без руководства и без покровительства Запада? Что с нами будет, если русские возьмут Город? Думаешь, они окажутся добрее и лучше нас?

– Раньше надо было думать! – Александру никак, видимо, не хотелось соглашаться, но и аргументов у него явно не было.

– Оно конечно. Все мы задним умом крепки. Да вот только в прошлое не слетаешь – жизнь не перепишешь… И смерть тоже.

Зато дело о расстреле в трамвае получилось куда более громким. Дошло даже до настоящего уголовного дела. Белоглазого урода Альфреда судили военным судом, разжаловали, приговорили к десяти годам тюрьмы – и по законам военного времени наказание заменили – отправили в штрафную роту на передовую. До победы или до смерти.

Это было приятно. Хотя я и удивилась, что об убитом им русском мальчишке говорили куда меньше, чем о вопиющем проявлении нетолерантности, – ведь Белоглазый обозвал достойного гражданина Республики «жидовским потрохом».

– Элементарная логика подсказывает: если бы не это, может, никакого дела и не было бы, – утверждал всезнающий Дед.

– Да ну тебя с твоей логикой! С чего ты взял, что не было бы? – возмутился Томас. Мы сидели в подвале их дома, оборудованного и под бомбоубежище, и под театральную студию (самим Томасом и его малолетней гвардией).

– Это мне Марина объяснила. Ну, мама в смысле. Что какая-то анидидифамац, антимадифац… В общем, не помню, какая-то антилига заявила, что если виновный в таких безобразных заявлениях не будет наказан, то Республика может потерять поддержку сил западной демократии.

В Заречье я перезнакомилась со всей малышней – подопечными Томаса: его сестренкой Марией и веселой гвардией артистов кукольного театра. Ребята, несмотря на возраст (старшему из них, серьезному и молчаливому Валису только что исполнилось шесть), оказались толковыми и дружными. С ними мы придумывали новый спектакль: про городок Мышанск, его глупого, жадного и жестокого мэра по фамилии Прохиндис – и жителей, до поры до времени покорно выполнявших все его дурацкие распоряжения. А потом в городке появился хулиганистый пятиклассник Васис – и все начало меняться.

История увлекла всех, в том числе Деда, который в Заречье вообще-то появлялся нечасто. А мы с Милкой приходили почти каждый день. Сначала премьера намечалась на шестое января – последний день каникул, но потом мы поняли, что не успеем.

Все кончилось накануне предполагаемой премьеры, пятого января.

Мы, как обычно, репетировали в подвале. Деда и Милки не было.

Проигрывали смешной эпизод, как мэр Прохиндис ночью, тайком даже от собственной толстой жены, залезает в холодильник, чтобы полакомиться особенной колбасой, каждый съеденных кусок которой прибавляет человеку сто марти сбережений. Ну а в холодильнике оказывается только веселый мышонок Гуль – пра-пра-правнук короля мышей Мыша, чьим именем назван город. Колбасу Гуль, ясное дело, уже сожрал, а так как у него не было счета в банке – все заработанные на еде марти достались детскому приюту, воспитанников которого Прохиндис держал в черном теле. Потому что терпеть не мог ни детей, ни мышей. Естественно, без пятиклассника Васиса здесь дело тоже не обошлось.

И вот как раз на середине этой сцены где-то далеко грохнуло. Причем так, что пол, показалось, прогнулся. Томас, управлявший Прохиндисом, вздрогнул – и кукла упала. За две спокойные недели все как-то отвыкли от обстрелов. От плохого отвыкаешь быстро.

Взрыв был далекий, но очень сильный. И только минуты через три завыла сирена тревоги. После этого в подвале погас свет. Опомнившийся уже Томас включил здоровенный фонарь, припасенный для таких случаев. Малыши побросали кукол и притихли. Несмотря на тревогу, никто из жильцов дома почему-то не спешил в убежище. Да и взрывов больше не было. Мы пытались продолжить репетицию, но настроение испортилось. Через полчаса ребята разошлись по домам – все жили в одном подъезде, а я отправилась к Томасу. Электричества долго не было, отбой тревоги никак не давали.

Мы сидели на кухне, и мама Томаса постоянно поглядывала то на мобильник, то на почти старинный, с крутящимся диском темно-вишневый телефон на тумбочке. Один раз не выдержала, сама подняла трубку на завитом проводе. В трубке был гудок, но звонить она не стала. Я понимала, что и тетя Нада, и сам Томас волнуются об отце, уехавшем еще два дня назад в пригород – на строительство укреплений. Но у меня никаких волнений и дурных предчувствий не было.

Свет загорелся, когда мы, наверное, в пятый уже раз пили зеленый чай. Томас хотел проверить, работает ли телевизор, но тетя Нада сердито кивнула в сторону маленькой Марии. Я поняла: если ТВ работает, то новости могут быть совсем не для глаз малышей. Томас тоже понял, вздохнул, и отбросил пульт на продавленный диванчик у окна. Часа через полтора наконец-то дали отбой тревоги, и почти сразу зазвонил мой мобильник.

– Возвращайся как можно скорее, – мама сказала только эти слова.

И на самом деле именно тогда закончилась моя вторая жизнь: без папы и Динки, в осажденном Городе, со страхами, тоской и похожим на эту тоску холодом, с вопросами, на которые не находилось ответа, и сомнениями. И все-таки что-то в этой жизни еще оставалось от той, прежней: брат Александр, мама, наш дом… Мой Город, да, настороженный, с ранами руин, но все с теми же ажурными башнями и кружевными мостиками над бастионными рвами. А еще появились Томас и Милка, которых раньше я почти не знала, хотя мы учились вместе и встречались в гимназии практически каждый день. А теперь вот и Томасова малышня в Заречье, и наш театр. И Дед. Мой лучший друг, мой самый лучший, самый надежный друг, тот, что не обманет, не предаст и не бросит.

«Возвращайся как можно скорее». И я бежала через уже сумеречное Заречье, под таинственными, но не страшными, а сказочными тенями тех самых старинных башен центра, по хрусткому, нерасчищенному в нашем микрорайоне снегу. Десять минут, полчаса, час, полтора. Я перепрыгивала через ступеньки, взлетая на свой этаж.

Свет на кухне горел так ярко, что я зажмурилась. А раскрыв глаза, не поверила им. За столом сидели Александр, мама и директор Силик. Точнее мама и Силик сидели, а Александр, уткнувшись лицом в стол, рыдал. Я никогда не видела, чтобы старший брат так плакал. Да что там, я вообще не видела, чтобы Александр плакал. Разве только на похоронах отца и Дина. Но то были короткие злые слезы. А сейчас – настоящая истерика. Он захлебывался слезами, как маленький мальчик. И мама, как маленького мальчика, гладила его по длинным спутанным волосам. Моего появления, кажется, никто даже и не заметил. Когда Александр выдохся и лишь негромко всхлипывал, заговорил Силик:

– Ты прекращай эти слезы. Ими горю не поможешь. Не мальчик уже. Вы же взяли на себя ответственность, когда на весь мир, можно сказать, показали те записи. И что ты думал? Бойцы РОСТа увидят, как в Городе русских детей жандармы в трамваях расстреливают – и так проглотят, ничем не ответив? Это война, мальчик. А на войне как на войне.

Силик сам себе противоречил: то Александр «не мальчик», то «мальчик». Но никто, кроме меня, не обратил на это внимания. А я по-прежнему оставалась незамеченной, хотя и стояла в дверном проеме, не прячась.

Александр поднял наконец красное опухшее лицо, совсем по-детски провел кулаком под носом:

– Я беру ответственность, беру! Потому и принял такое решение.

– Не ты его принял, решение это, а твоя истерика. Успокойся и подумай на трезвую голову: ты жалеешь о том, что сделал? – голос Силика был жесткий, совсем не утешающий.

– Ни о чем я не жалею. Но отвечать должен. А другого способа не вижу, вот и решил в добровольцы.

В добровольцы? Александр? В какие еще, к чертям собачьим, добровольцы! Но все вопросы застряли в горле.

Директор возразил уже более мягким, учительским, уговаривающим таким тоном:

– Саша, ты – не человек войны. Вернее, твой фронт и твоя война иные, а на передовой от тебя не будет никакого толка: себя погубишь, пользы не принесешь. Ты ведь не веришь в правое дело, в освободительное движение! И не сможешь воевать за то, во что не веришь.

– Война сейчас одна, и ее не выбирают. А чем я лучше Мартина Смеоса? Он был человек войны? Он погиб – и ладно, а мы чистенькие? Будто Мартик верил в это чертово правое дело.

Мартин Смеос, Мартик… Я вспомнила, что так звали того двенадцатиклассника, которого поймали с антивоенными листовками. Он был единственный совершеннолетний из пойманных – и отправился добровольцем на передовую. А иначе в тюрьму…

Тут подала голос мама:

– Да подожди ты его хоронить. Может быть, он еще выжил.

– Никто там не выжил, не смог бы, – хмуро возразил Александр.

Директор Силик молчал.

Я поняла, что больше так не могу:

– Да что произошло, что случилось? Объясните мне, наконец!

Мама вздрогнула, Силик резко обернулся, Александр откинул волосы со лба. Все трое посмотрели на меня – и медленно отвели глаза.

Мама налила мне чай – не зеленый, как у Томаса, а черный, крепкий и сладкий.

– Пей, пей, – говорила она.

Но я не могла. Ни пить, ни плакать.

Двумя мощными ударами русские разбомбили тот самый Штаб, куда в Сочельник меня и Деда как нарушителей привезли на вертушке. Официально о том, по какому объекту пришелся первый в этом году удар, не объявлялось. Но об этом откуда-то – и точно – знал Силик. Почему он решил сказать Александру, я могу только гадать. И даже теперь, спустя месяцы, у меня нет ответа.

А тогда я сидела, тупо глядя на радостные обои с разноцветными легкими бабочками (когда-то, сто веков назад, мы с папой выбирали и сами клеили их). Молодой полковник с контузией, младший лейтенант Фред по прозвищу Фродо, юный доброволец Люк, сержант Басис, который окончил нашу гимназию два года назад. Теперь вот еще и Мартин Смеос. Интересно, фотографию «государственного преступника и предателя» Помойка тоже повесит на первом этаже гимназии?

Я молча поставила чашку на стол и ушла в свою комнату. Не раздеваясь, залезла под одеяло. Было очень холодно, я так и заснула, не согревшись.

Седьмого января, в первый день после каникул я не пошла в школу. И Александр не пошел. Он был другой и будто бы не знакомый, мой брат: наголо стриженный, с жестким сухим лицом. Военная форма большинству молодых мужчин идет, делает их стройнее и элегантнее. А на нем она сидела мешковато. Я удивилась: ведь он даже дерюгу умел носить так, как будто это королевский наряд (было такое дело, когда он давным-давно, я тогда училась во втором классе, играл Тома Кенти и принца Эдуарда в гимназической театральной постановке). Не человек войны, так, кажется, сказал директор Силик.

А война снова была повсюду. Где-то далеко непрестанно грохотало, но тревоги не объявляли.

– Наши лупят по Железнодорожному поселку. У русских Рождество сегодня: вот им и праздничный фейерверк, – широкоплечий парень в такой же, как у Александра, форме со знаками различия добровольца по-дружески хлопнул брата по плечу. Тот болезненно поморщился и отвернулся.

У меня оборвалось сердце. Черноглазый Павлик и его брат, малыш Вовка, рыжие близнецы Ванька и Данька, аккуратный и вежливый Тимофей… Это значит, по ним лупят. И по отцу Мартину, хотя он не православный. Мне захотелось дать широкоплечему парню пощечину, нет, даже вцепиться ногтями ему в лицо, выцарапать глаза, выдрать коротко стриженные волосы. Но через мгновение я успокоилась, и парень, будущий сослуживец Александра, уже не казался извергом и монстром. Он ведь даже не догадывался о существовании Вовчика и рыжих близнецов. А завтра, может быть, умирать самому этому парню или нашему Александру. Нет, не надо об этом…

Добровольцы залезли в красный автобус, – на таком каждое лето мы уезжали в детский лагерь на взморье. Вот странно, даже значок на нем был не «Люди», а «Осторожно, дети!». И хотя старший брат всегда казался мне очень взрослым, я впервые подумала, что и он, и все эти галдящие и хорохорящиеся парни в форме ничем не отличаются от Деда, от Томаса, от других наших мальчишек. Но разве война, пули и снаряды будут с ними осторожными?

О чем думала мама, я не знала. Она не отговаривала Александра от решения уйти добровольцем. Не плакала, не причитала, как другие провожавшие ребят матери.

На следующий день я пошла в школу. Еще через три дня колонна новобранцев, которых переправляли к линии «боевого соприкосновения», как это называлось официально, попала под перекрестный обстрел. Два десятка человек погибло, шестнадцать человек пропало без вести. Скорее всего, их взяли в плен русские. Среди пропавших оказался и Александр Даба.