Надо мной опять был потолок, обыкновенный потолок, только не домашний и не такой, как в каморке у Деда, а высокий, с какой-то лепниной, в змеящихся трещинах. Я стала складывать из них картинки: бегущий леопард легко превращался в зубастого крокодила, потом в крылатого дракона и наконец почему-то в страшное лицо Иосифа Черного. Я закрыла глаза, а когда открыла, была только густая темнота.
Зато воздуха было сколько хочешь, чуть прохладного, пахнущего старым деревянным домом и мятой. Точно так же пахло в дачном приморском доме одного папиного приятеля-издателя, у которого позапрошлым летом мы с отцом и Дином гостили больше месяца. От моря дачу отделяла лишь узкая полоса сосен, так что шум прибоя (а когда поднимался ветер, то и гудение сосен) был слышен практически постоянно.
Может быть, все, что случилось в эти долгие-долгие черные месяцы, на самом деле просто страшный сон? Я проснулась среди ночи, а в соседней комнате спит Динка, а на втором этаже в гостевой комнате пишет свой новый роман папа – и ночной свет косым лучом пробивается сквозь плохо задернутую штору, бежит по траве, по темно-красным, почти черным розам и прячется в разросшихся кустах малины. Нет, наверное, папа ничего не пишет, а сидит с хозяином дачи дядей Ричардом на кухне «за рюмкой чая», как он выражается, – и обсуждают они… Что? Ну кто их знает – что, мне всегда неинтересно было слушать их споры о «целевой аудитории, на которую рассчитана книга» или «конъюнктуре издательского рынка». Куда интереснее было читать сами книги.
Но почему же не слышно моря? Видимо, установился полный штиль – и ни ветви сосен, ни морская вода даже не шелохнутся. Или вода у берега просто замерзла, ведь сейчас все-таки зима. Господи, да что это со мной, какая зима: разве мы ездили когда-нибудь к дяде Ричарду зимою?
А вот и голоса – мужские, приглушенные. Дядя Ричард, папа…
– Папа! – я кричу, точнее, пытаюсь кричать, но у меня мало что получается.
Но голоса приближаются, теперь я различаю их совершенно отчетливо. Неужели папа услышал мой всхлип вместо крика, сейчас откроется дверь, и этот жуткий ночной кошмар кончится навсегда?
– Как там девочка? Говорят, дело пошло на поправку. Она сильно пострадала?
– Да нет. Грипп у нее, тяжелый, температура под сорок была. Но вовремя этот раздолбай Гачик ребят довез. Теперь уже намного лучше.
Говорили невидимые собеседники по-русски. Значит, не папа и не дядя Ричард. И… не сон. Папы нет, дачи в Приморье, наверное, тоже. А война, осада, наше с Дедом бегство из Города, Белоглазый, которого застрелил Гачик, спасая меня от ужаса, – это все есть. Но вдруг опять все исчезло.
Меня разбудило солнце. На сей раз окончательно. Оно, круглое, но неяркое (наверное, вечернее), таращилось на меня сквозь стекла незанавешенного окна. Плотные синие шторы кто-то раздвинул – и совсем недавно. Мне даже показалось, что слышала стук металлических колечек по карнизу. Возможно, разбудило меня даже не солнце, а этот звук, только чуть-чуть с запозданием. И заходивший в комнату человек успел ее покинуть. По крайней мере, сейчас никого, кроме меня и солнца, здесь не было.
Комната оказалась большой, с очень высоким и растрескавшимся – значит, не привиделось в горячке, – потолком. Окно тоже было большое – и явно не пластиковое, со старинной узорчатой рамой и широченным подоконником, на нем стопками лежали книги.
Кровать, в которой я, очевидно, провела несколько дней (интересно, сколько?), была придвинута к стене – аккурат напротив окна. Кровать тоже была огромной, вообще казалось, что это дом для великанов. Я села, свесила ноги – с трудом достала до пола кончиками босых пальцев. Из одежды на мне оказалась только огромная футболка в серо-зеленых камуфляжных разводах. Подол доставал почти до колен, рукава опустились куда ниже локтей. Но главное – плечи выпрыгивали из ворота. Интересная футболка: ее можно снять не только через голову, но и через ноги!
Что мой камуфляж подлиннее иного платья, я поняла, когда осторожно соскользнула на пол. Старый занозистый паркет холодил ступни, ноги чуть подрагивали – видимо, от слабости – но все же не подгибались. На прикроватной тумбочке стояла великанская, как все здесь, чашка: красная в золотой горох. Я жадно выпила теплый травяной чай. Подошла к окну, от него веяло холодом. Раздвинув стопки книг с обтрепанными корешками, глянула на улицу. Невысоко, наверное, второй этаж – по крайней мере, если учесть высоту потолка.
Скорее всего, ранний январский вечер (или уже февральский?), ясный и оттепельный. По клеклому снегу бредет мальчик со школьным ранцем за спиной, лениво пинает льдышку. Остановился, задрал голову – и улыбнулся, махнув рукой. Мне? Да нет, вряд ли: солнечный свет делает окно непрозрачным, как зеркало. Мальчик ушел, больше на улице никого не было, я разглядывала двух-трехэтажные дома на другой стороне, под горбатыми крышами. Видно, оттепель началась недавно, и снег только-только стал сползать с коричнево-рыжей черепицы.
– Марта! – в комнату вошла девушка. Незнакомая, коротко стриженая, в пестром растянутом свитере. – Здравствуй, Марта. Ну наконец-то. Мы так ждали, когда ты очнешься.
Я почему-то смутилась. И надо бы что-то сказать в ответ, но что? Вопросов много, а вот не спрашивается. И еще это «камуфляжное платье», которое вот-вот вовсе свалится. Я дернула плечами, чтобы хоть как-то приподнять свою нелепую, сползающую одежку.
Девушка, видно, поняла мою неловкость. Улыбнулась:
– Меня зовут Настя. А одежду я тебе сейчас принесу.
Она выскользнула за дверь, но не успела я доплестись до своей гигантской кровати, как Настя вернулась со стопкой совершенно новой одежды. Положила ее на скомканное одеяло – и опять исчезла. Одежда, как ни странно, оказалась тютелька в тютельку: черные джинсы, ярко-красная рубашка, серый вязаный пуловер…
Это уже весна или еще только оттепель? Наверное, оттепель. Но какое солнце, какой съежившийся, покрытый пупырчатой коркой снег! Какой воздух: густой и приторный, будто пьешь его, а не дышишь. Если бы не подхвативший меня Дед, я наверняка бы просто упала с каменного крылечка дома, где провела последние три недели своей жизни. Еще бы: ведь за это время я ни разу не выходила на улицу. Да и вообще поднялась с постели дней пять назад, не больше. Из зеркала на меня глядело какое-то новое лицо: слишком большеглазое, слишком прозрачное, со складкой между бровями. Я и сама себе казалась тонкой и прозрачной, как льдинка: одно неловкое движение – и разобьюсь на осколки.
– Может, вернемся, пока не поздно? Ты еще очень слабая, а идти далеко. – Дед смотрел на меня озабоченно.
– Нет, пойдем. Только переведу дух. А то я как пьяная. Хуже чем тогда, ну, после таверны – помнишь?
– Да уж! Тебя только оставь без присмотра. – Дед пытался шутить, но у него явно не получалось. Он был вообще какой-то встревоженный – видимо, не только из-за моего головокружения.
Зато Дед опять свой, привычный. Сперва-то, когда мы первый раз увиделись с ним после моей болезни, он показался мне абсолютно чужим, даже хуже – враждебным. Наголо бритый (надо лбом светлеет пятно, из которого, наверное, и росла седая прядка волос), в военной форме – с погонами рядового и эмблемой армии РОСТ на нарукавном шевроне. Перед глазами мелькнул день отъезда в армию брата – такие же коротко стриженные мальчишки в солдатском. Нет, не совсем, конечно, такие же – уже почти взрослые, да и форма другая.
Мы смотрели друг на друга и молчали. Даже не поздоровались. Молчание начинало угнетать. Первой не выдержала я:
– Ты уже и в солдаты записался?
– А что же мне остается, – голос у Деда был хриплый. Он отвел глаза, а потом вдруг с вызовом глянул на меня, оправив форменную рубашку.
– Значит, мы теперь во вражеских армиях? И кто же я – пленница?
В желтых глазах Деда мелькнула уже привычная волчья ярость. Но лишь на мгновенье. И вдруг он стал таким, как всегда, как раньше, – не рядовым армии РОСТ, а моим лучшим другом со смешным для двенадцатилетнего, но очень подходящим ему прозвищем Дед. И ответил соответственно:
– Ты не пленница. Ты дура набитая. Но, думаю, это не навсегда. Элементарная логика подсказывает, что после высокой температуры у тебя временно поехала крыша.
И мы оба рассмеялись. А потом Дед обнял меня. Меня еще никогда не обнимал мальчик (если не считать братьев). Хотя с Дедом мы даже целовались. Но это было другое. От его новой формы так пахло кожей и только что отглаженной горячим утюгом тканью, что у меня запершило в горле. Я оттолкнула Деда – и побежала в свою комнату.
После того как я пришла в себя, мы виделись не очень часто. Дед рассказал, что застреливший Белоглазого Гачик буквально за час и безо всяких происшествий домчал нас до Университетского городка. Все это время Дед орал на Гачика, чтобы тот ехал быстрее, потому что думал, что я умираю. В итоге Гачик не выдержал и дал ему оплеуху, чтобы заткнулся.
Это он, Гачик, привез нас в дом, где мы теперь живем. На третьем этаже здесь обитает старик, с которым Гачик проворачивает какие-то темные делишки. А нас сразу отправил к Насте, у которой отец доктор. И очень хороший. А потом выяснилось, что в городке сейчас располагается главный штаб армии РОСТ. И той же ночью Дед встретился с отцом. И генерал Третьяков приказал, чтобы меня спасли во что бы то ни стало. Конечно, тут приказами не поможешь, когда дело о жизни и смерти. И все же его приказы ростовцы привыкли исполнять.
В Университетском городке раньше жили и коренные, и русские. Мы всем семейством были здесь года два назад – у папиного друга, профессора химии, которого я и Динка называли попросту дедушка Айвар. Я случайно услышала, как он рассказывал нашему Александру, что во время Национального Пробуждения всех русских преподавателей и студентов хотели повыгонять, чтобы не мешали пробуждаться. Но из этого ничего не вышло – я тогда не очень поняла почему. Потом, когда запретили обучение на русском, некоторые, конечно, ушли сами. Но не все. «Чистыми» остались только исторический и филологический факультеты, а остальные, особенно математический и химический, все равно были этнически и языково «грязными». Помнится, Александр спорил тогда недоуменно:
– Почему же грязными? Разве люди, любые люди, и человеческие языки – это грязь?
Дедушка Айвар грустно вздохнул, но сказал, что рад тому, что еще есть молодые люди, понимающие столь простую истину, забытую ныне и стариками. И, повеселев, поведал, как коренные студенты разыскивают некоторые учебники на русском языке, а потом – тайком – еще и русских репетиторов. Потому что нужных им книг на государственном нет совсем, а, например, английские книги, да и преподаватели – так просто не находятся.
– Так что радуйтесь, что у вас дома говорят и по-русски.
Сейчас в Университетском городке можно услышать только русскую речь. Университет, конечно же, не работает. Многие преподаватели – независимо от национальности – разъехались еще перед началом учебного года, когда стало понятно, что он вряд ли начнется. Но тогда коренные еще оставались. А потом потянулись русские беженцы из Райана. Ну и… Дед так и говорил: «Ну и». И Настя тоже. А что это значит – не объясняли. Настя только испуганно добавила:
– Нет, ты не думай. Ничего такого, как в Райане, не было. Просто всем, кто хотел, разрешили уехать. Даже автобусы подогнали. И представители Красного Креста были. Ну, это еще ничего не значит, – Настя болезненно скривилась и надолго замолчала. – Главное, генерал Третьяков был. Иначе бы…
А я ничего и не думала. Точнее, даже не знала, что и думать. И что же такого случилось в Райане, понятия не имела. Но тоскливо и больно екнуло где-то под ложечкой. Вновь перед глазами встали дедушка Айвар и его неугомонная внучка Ритка (постарше Дина, но помладше меня), которая однажды на ночь глядя повела нас с братом и соседских ребят смотреть здешние «пещеры и пустоши». Добраться до них мы не успели, но скандал, когда нас отыскали где-то на краю леса, вовсе не напоминавшего пустошь, был знатный. Досталось всем, кроме Дина, которого посчитали еще слишком маленьким для наказания. Но особенно Ритке. Впрочем, она даже не расстроилась. Сказала – привыкла.
На следующий день я в знак солидарности с ней, наказанной и запертой в четырех стенах, не пошла в университетский клуб. Только там мы все равно оказались. Она, хитро подмигнув, продемонстрировала мне, как можно выбраться из дома через люк в потолке и чердак, а потом мы прятались в клубе в тайном месте. Что был за концерт, я так и не поняла: из тайного места мы ничего не видели и не слышали. Только все равно было весело и интересно.
Где сейчас дедушка Айвар, где сейчас Ритка? Они бы ни за что сами не уехали!
– А те, кто уехать не захотел? С ними – что?
Настя ничего не ответила. А спасший меня доктор, дядя Олег, отодвинул тарелку с недоеденным супом – и вышел из комнаты.
Вечером того дня я познакомилась с генералом Третьяковым. Он-то меня уже видел. Как выяснилось, это его разговор с дядей Олегом я слышала однажды ночью в полубреду. Если в Городе генерал был символом зла, то здесь его любили. Можно сказать, боготворили. Хотя меньше всего он походил на божество. Мог после обеда, на котором был гостем, собрать всю посуду – и отправиться на кухню мыть ее: «чтобы помочь нашей чудесной хозяйке Анне Николаевне». Мог, забыв про все на свете, возиться с малышней: двумя младшими братьями и сестренкой Насти.
Один раз они вчетвером устроили бои подушками на моей огромной кровати. Мне ужасно хотелось к ним присоединиться, но я удержалась. Все же переросла уже такие игры. К тому же старший из братьев, Игорек, так похож на моего Дина. Не хватало еще разреветься во время игры. Генерал, выбравшись из-под груды подушек и диванных валиков, которые обрушили на него ребята, глянул на меня:
– Не хочешь поучаствовать?
Я покачала головой. Генерал почему-то отослал всех малышей «на разведку в гостиную». Ему, видимо, захотелось передохнуть.
Чтобы перебить вдруг подкатившие к горлу слезы, я неожиданно для себя ляпнула:
– Вы совсем не похожи на военного преступника! И даже на генерала, когда без формы.
Третьяков смотрел на меня как-то странно. С интересом, что ли:
– А на кого тогда я похож?
– По-разному. Сейчас вот – на моего папу. Он тоже любил с нами драться подушками. Но он никогда и не был генералом. И военным преступником тоже, – да что же этот «преступник» прицепился к языку.
– Что ж, большинство преступников, я думаю, совсем не похожи на преступников. И дети у них есть, которых они любят. И внуки… Но я хотел узнать: ты и впрямь считаешь меня преступником?
– Да какая вам разница! – я ужасно жалела, что невольно начала этот разговор. – Международный трибунал считает, Евросоюз и США считают, Россия – тоже. Это важно. А кому есть дело до моего мнения?
– Мне есть. А вот на США и Евросоюз и даже на российские власти, поверь, глубоко наплевать.
– Вообще-то нас в школе учили, что преступником человека может назвать только суд. А вас не судили.
– Ох, девочка! Меня-то как раз судят каждый день, каждый час. И ладно бы только журналисты и политики. Мне, как я уже сказал, все равно. Но вот и ты судишь. И твои друзья в Городе. И русские жители Железнодорожного поселка. И матери погибших солдат – своих, чужих…
Надо бы промолчать, уйти, но черт дергает меня за язык:
– А сами себя вы судите?
Генерал смотрит в окно. Долго смотрит, хотя оно занавешено плотными шторами.
– Конечно, сужу. И это самое страшное. Еще и потому, что не имею на это права. И на самокопания права не имею тоже. Война кончится – тогда все можно. А сейчас – нет.
– Значит, военный не может быть добрым человеком – и думать о том, кто живет там, в спящем городе, на который вот-вот упадут его бомбы?
– Не может. И не думать не может.
– Не понимаю.
– Ладно, Марта, прости, не будем.
– Я-то прощу. Потому что, если честно, я вас преступником не считаю. И не из-за того, что суда над вами не было. И не из-за Деда тоже. А другие в Городе – считают. И будут считать…
Генерал не сказал больше ничего.
Вчера вечером Третьяков позвонил Деду и поинтересовался, как я себя чувствую. Дед ответил в духе: а чего, мол, с ней станется. Тогда генерал и попросил, чтобы мы оба пришли завтра. Ради важной встречи. Или сообщения.
И вот мы идем. Голова уже не кружится. Дед в военной форме. Не без гордости отдает честь встречным офицерам – их в Университетском городке немало. И каждый раз на мгновение делается чужим. А пацаны из младших классов, у которых как раз закончились уроки, прикладывают ладошки к своим вязаным шапочкам. Ух, как они завидуют Деду, который настоящий, по их мнению, военный и без пяти минут герой. Нашли, дурачье, чему завидовать.
Из окна, в которое все эти пять дней напролет я наблюдала за жизнью пусть не всего городка, а лишь части нашей улицы, следов войны не было видно совсем. Легко было представить, что никакой войны и нет вовсе. Но и городку, как выяснилось, досталось. Здание университета цело. И студенческие общежития с виду совершенно такие же, как два года назад. Правда, по словам Деда, теперь там живут не студенты, а беженцы из Райана.
Соседний же с Универом квартал, где жили дедушка Айвар и веселая Ритка, лежал в руинах. Черные полуразрушенные стены домов в пулевых отметинах.
Дед перехватил мой взгляд:
– В августе за этот квартал были самые большие бои. Когда республиканскую армию выбили отсюда, дальше они уже отошли без единого выстрела.
– Ты-то откуда знаешь?
– Капитан Снегов рассказал. Он в том бою участвовал, – в голосе Деда послышалось чуть ли не бахвальство. Будто бы он сам участвовал в том бою, а не какой-то неизвестный мне капитан Снегов.
– Было бы чем гордиться! Разрушили дома, выгнали людей. Да и поубивали небось, – я не смотрела на Деда.
Дед не обиделся на мои слова, вздохнул только – и впрямь как старый дед:
– После Райна и хуже могло быть.
– Да что вы все заладили про это Райан, а толком не объясняете! Что там, в конце концов, такого произошло?
Я боялась, что Дед ответит, как было уже однажды: «Лучше тебе не знать». Но на этот раз он заговорил, глядя мимо меня, на черные руины.
– Это случилось в конце июля. Мы были дома, в Райане, втроем. Я, Иринка и Гошка. Иринка специально к нам перебралась, потому что папа уже недели две все время в разъездах был, почти не появлялся. А мама в Город поехала, к тете Инге. Иринка – это моя сестра. У папы раньше другая жена была, она умерла еще до того, как они с мамой познакомились. Иринка их дочь – на четырнадцать лет меня старше. А Гошка – сын ее, племянник мой. Ему три годика. Было три.
После седьмого июля, когда взрыв на Празднике поэзии случился, в Райане стало неспокойно. Мама меня одного не хотела оставлять. Вот Иринка на три дня к нам и перебралась. Эх, если б не это… Понимаешь, у нее муж – коренной, они жили в другом квартале. А в нашем большинство русские. И они… ну, «Гвардия чистого духа» – так они себя называли, – все время шлялись по нашим улицам. Вооруженные, с повязками на руках, слова им ни скажи. А сами-то… Там один такой был, в нашей школе учился до десятого класса. Вроде Белоглазого. Какой там дух. У него и мозгов-то никаких.
И вот в тот день, 28 июля, они вместе с военными – теми, которые коренные, обложили наш квартал. И стали в дома врываться. Выгоняли всех на улицу, а кто не хотел, убивали. У них же оружие откуда-то. А у нас почти ни у кого не было. И вот они гонят, Иринка Гошку на руках держит, а он же уже большой, тяжелый. Да еще орет не переставая. И другие дети, маленькие которые, тоже орут. Я соседскую девочку Вику на руки взял, ее мама где-то в толпе затерялась. Вика младше Гошки и худенькая, а он толстяк. Мне не тяжело было. Только страшно. Куда гонят?
А потом кто-то на перекрестке – одна улица к реке, другая к церкви – крикнул: «Пойдемте в церковь, там они нас не тронут. Церковь католическая. Но ведь и они – католики, что-то святое для них должно быть». И толпа сама как-то развернулась – и все пошли по той улице, что к церкви Святого Марка ведет. Эти стрелять начали. Тогда я Иринку с Гошкой и потерял. И все, больше не видел. Потому что в церкви народу набилось видимо-невидимо, а она немаленькая была. Кто-то у меня Вику забрал.
И тут снова – эти, из «Чистоты духа». Люди кричат отцу Мартину: «Не пускайте их, не пускайте!» А он отвечает: «Как я могу не пустить. Да и не спросят они разрешения. Но вы не бойтесь, все же мы люди – в храме Божьем они ничего не сделают». Он и им так сказал, а эти только смеялись. Храм, говорят, уже не храм, потому что его осквернили грязные православные свиньи. Отца Мартина они вытолкали на улицу. И тут началось такое… Мне Виталька помог – мы с ним только и спаслись, и еще двое ребят маленьких с бабушкой. А церковь эти гады сожгли – оскверненную же по-ихнему. Прямо с людьми сожгли.
Теперь уже не только руины, не только корка на подтаявшем снегу, но и само солнце казалось черным, ослепительно черным. Отец Мартин из пустынной церковки в поселке беженцев, русский мальчик Виталька, без документов, в промозглом и страшном трамвае. Трехлетний толстячок Гошка, про которого Дед ни разу раньше не упоминал – ни намеком, ни полусловом. А я-то думала, что только у меня такая беда, с которой жить невозможно. Нет, знала, конечно, что не только. И все же.
Когда я осмелилась посмотреть на Деда, он вовсе не был таким страшным, как при разговоре с Падре в Сочельник. Лишь желтизна в глазах исчезла, и они теперь казались почти черными. И мы пошли дальше.
Мы вошли в книжный магазин. Ну надо же, где-то в мире, да что там, прямо вот здесь, рядом с руинами – и в ста километрах от сожженной райанской церкви продают книги. И покупают. И читают. Смеются над смешным, плачут над грустным. Хотя и то и другое – выдумки, сказки, ложь. Не буду больше никогда читать книг, даже папиных! И стихов писать никогда не буду! Эта мысль так меня поразила, что я замерла прямо у книжной стойки. И сразу же нарушила зарок, не удержалась. Протянула руку взяла первую попавшуюся книжку, раскрыла.
Оказалась – детская, на государственном языке, выученная почти наизусть. Года три назад Динка заставлял меня перечитывать ее ему чуть ли не каждый месяц, хотя и сам уже научился читать. Так мы и сидели по вечерам с книгой, рядышком, прямо на полу, подстелив лишь полосатый пушистый плед – и хохотали, хохотали до слез. Но горечи в этих слезах не было. «Ох, книжка ведь гораздо смешнее фильма! Правда, Марта?» – неизменно спрашивал Дин. И я неизменно соглашалась.
«В Каттхульте начались поспешные сборы. Надо было привести в порядок Эмиля, умыть и одеть его в праздничный костюмчик. Причесать его, разумеется, было невозможно. Правда, мама ухитрилась просунуть в супницу палец, чтобы выскрести грязь из ушей мальчика, но это кончилось плохо: палец тоже застрял в супнице».
Веснушчатый белобрысый мальчишка на обложке – и издание то же самое! Мне показалось, что рядом хохочет Дин. И я заплакала, и сразу же засмеялась. И снова заплакала. И поняла, что обязательно буду читать книжки и писать стихи. Потому что если книжка не просто хорошая, а настоящая, в ней не может быть лжи. А когда-нибудь, может быть даже очень скоро, сама напишу о том, что случилось с нами за эти страшные месяцы. Со мной, с Дином, с папой, с Дедом, с генералом Третьяковым.
– Барышня! Вы хотите купить эту книгу? – из-за слез я почти не рассмотрела продавца. Только поняла, что он уже совсем старый, а говорит с легким русским акцентом. – Или, знаете что, берите книгу в подарок. И не спорьте, я вижу, как она вам дорога. Берите, берите, не отказывайтесь.
Дед нетерпеливо подталкивал меня в спину. Мы поднялись на второй этаж, я, еще не успокоившись толком, лишь мельком заметила вооруженного часового. Он что-то спросил. Дед невнятно пробормотал в ответ. И мы оказались в светлом просторном кабинете – даже удивительно, что в этом старинном с узкими окнами здании есть такие большие и наполненные солнцем помещения. Наверное, это обман зрения из-за пелены невысохших слез в глазах.
А сидящий за столом рядом с генералом Третьяковым мой брат Александр, живой и здоровый, – это тоже всего лишь обман зрения? «Обман зрения» подошел и начал вытирать мои мокрые щеки шершавым носовым платком. Будто бы я опять маленькая, пятилетняя, свалилась с велосипеда и реву на всю нашу улицу – скорее от испуга, чем от боли.
Книга с глухим стуком упала на паркет. Я, еще ничего не понимая, наклонилась, чтобы поднять ее, встретилась с хитроватыми глазами Эмиля из Леннеберги. Конечно же, он никакая не выдумка и не ложь, если мы столько раз читали о его приключениях с Дином. И Александр с его шершавым носовым платком вовсе не ложь, не обман зрения, не бред от высокой температуры…