Я… Да, это все-таки была именно я, проснулась, кажется, окончательно. Но потолок надо мной был чужой, и стена с отставшей светло-зеленой краской – чужая. А главное, в комнате, где я себя обнаружила, стояла влажная жара. Почти как в бане. В нашей квартире такого просто не могло быть. Я догадалась, что нахожусь в полуподвале, где живет Дед. Раньше я бывала здесь в гостях, а иногда приходила помыться, даже с мамой и Александром. Только прежде я никогда у Деда не ночевала, а тут, сомнений не было: накрыта одеялом, под головой подушка. На стуле рядом с диваном – мои джинсы и свитер. Еще бы вспомнить, как я их снимала. И вообще – почему у Деда, а не дома. А мама? Она, наверное, с ума сходит! О, кажется, вспоминаю все же…
Пиратский ром оказался просто обжигающий, но мы совсем не опьянели. По крайней мере я. Расплатилась с Майком. А потом… Да, мы спускались по крутой деревянной лестнице, и она все время уходила из-под ног. Дед что-то говорил о какой-то Марсовой площадке и шторме. А Милка возражала, что Марс тут совсем ни при чем, это все проделки Венеры.
Снег был синий, блестящий и глубокий, я сразу провалилась по щиколотку. Вон ботинки под батареей стоят. Да разве ж в такой сырости высохнут! Недалекие башни серебрились, как зажженные новогодние елки. Может, наплевали на затемнение и включили рождественскую иллюминацию?
А потом мы с Дедом целовались. И это я тоже очень хорошо помню. Губы у него были сухие, шершавые и горячие, а глаза – большие, круглые, цвета тусклой осенней листвы. Я еще подумала, что мы целоваться вообще-то не умеем, но получается, кажется, вполне прилично.
Потом Дед начал нудеть: где Томас, где Милка… Их и правда не было, но им же вместе – в Заречье. Так я Деду, кажется, и сказала. К тому же у них свои дела, у нас – свои! Они, может быть, тоже целоваться хотят. А дальше что же?
– А, юные алкоголики! Просыпаетесь помаленьку. Как, с похмелья голова не болит? – в комнату вошла мама Деда, тетя Марина. Или просто Марина. Она совсем еще молодая, лет тридцать ей, а в рваных джинсах и футболке со смешной рожицей выглядит вообще как девчонка. Будто не мать ему, а сестра, хотя Дед на нее не очень-то и похож. А вот мы с Мариной похожи, нам об этом не раз говорили разные люди, и даже сам Дед, правда с какой-то ревностью. И коротко стриженными волосами, и серыми глазами. И на Александра моего она тоже похожа. Когда мы вчетвером (я, Дед, Марина и Александр) однажды шли по улице, один приятель брата, увидевший нас, решил, что Марина – его девушка. И мне с ней всегда легко и хорошо, будто с сестрой или подругой. Не то что с собственной матерью…
– Ой, а как же мама? – я снова подумала о ней.
– Ага, мама! Теперь беспокоитесь. А вчера-то где ваши головы были? Вчера что же вы о матерях не беспокоились, да и о себе, любимых? Спьяну-то, ясное дело, голова плохо соображает. Хорошо, я вчера убиралась у одного господина, в доме за Бастионным мостиком. Иду, значит, домой по Старому городу. Смотрю, детишки какие-то, прямо через сугробы топают. И заносит их, будто пьяных. А они и впрямь пьяные. Надо же, думаю, а ведь совсем еще мелкие. А ну как в снегу увязнут и замерзнут. Или до комендантского часа не успеют и в военную полицию попадут. Ох, бедные родители, думаю, воспитали, на свою голову! Подошла ближе, глядь – знакомые все лица! Мой сынуля, и не с кем-нибудь, а с самой Мартой Даба зажигает.
Я совсем не обиделась, Марина говорила со смехом и так, невзначай, освежала в моей памяти вчерашние события.
– Марин, сеть у вас тут есть? Или лучше обычный телефон, домой позвонить.
– Да знают уже дома. Я еще вчера все сообщила.
– Совсем все? – я, несмотря на непривычную жару (как же ее выдерживает любитель мороза Дед?), зябко подернула плечами.
– Ну зачем же еще одной матери в своем ребенке раньше времени разочаровываться? – Марина усмехнулась. – Не дрейфь. Лучше иди на кухню, к Деду, он там уже себя в порядок почти привел, лопает.
– Похмелился, что ли? Так мне не надо. У меня если отчего голова и болит, так от этой вашей жары. И как вы в этом подвале живете? Будто в бане!
– Зато тепло, не то что в многоэтажной сосульке, и воды сколько хочешь.
Хмурый Дед сидел в кухне на обшарпанной табуретке. В их подвале и были только комната, кухня да крошечный санузел. Зато кухня большая, больше даже, чем комната. Судя по примятости пледа на узком диванчике, Дед здесь и спал.
И сейчас Дед, конечно же, что-то жевал. Я хмыкнула:
– Ну да, с бодуна, говорят, не спится.
– И не естся, а я, как видишь, завтракаю, – буркнул Дед. – Ты давай тоже присоединяйся.
Меня аж передернуло. Еще горячего кофе – куда ни шло. Или лучше холодной воды. Но этот явно подсохший хлеб и яичница из порошка… Нет уж, увольте.
– Ну и у кого, спрашивается, похмелье? – Дед продолжал жевать и на меня не смотрел.
Я возмутилась:
– Никогда утром есть не хочу. Это ты – бездонная бочка, лопаешь в любое время дня и ночи. А я вчера на неделю вперед наелась.
– Не-е. Тебе на неделю нельзя, завтра же прием на Евроелке. Там наверняка угощать будут. А клево посидели вчера, верно?
– Да уж, посидели – лучше некуда, – на кухню пришла Марина, зазвенела тарелками в мойке. – Чего теперь делать-то собираетесь, как искупать вину будете?
– Ну мам, какая там вина. Обмыли конец полугодия, Мартину победу. А делать нам ничего не надо, каникулы ведь.
– Обмыли они, как же! Что же с вами к пятнадцати годам будет? Совсем сопьетесь, – видно было, что Марина хотя и сердилась, но все-таки не всерьез.
А Дед ответил, кажется, серьезно:
– Не сопьемся, мам, ты же знаешь. Некогда нам, у нас других, настоящих дел по горло. А вчера – так, праздник души и тела.
Марина удивленно вскинула брови:
– Чего? Это ты на что намекаешь?
– Зачем намекать? Я безо всяких намеков, про обед наш в таверне. Марта говорит, ей на неделю теперь хватит. Мне, ясен перец, нет, так что не надейся. Яичницу я уже съел.
– Поговорить, что ли с этим Майком, чтобы вас больше не спаивал.
– Марин, пожалуйста, не надо. И его в дурацкое положение поставишь. А главное – нас, тогда нам туда вообще не зайти. Мы больше не будем. Никогда, ну лет до шестнадцати, как минимум. Правда, Дед?
Тот энергично закивал.
Марина вздохнула:
– Только совсем без дела не получится, хоть и каникулы. Помнишь, Дед, что сегодня третья среда?
Он вскинул глаза на мать. Между ними будто искра проскочила, непонятная мне, разбившая почти блаженную утреннюю истому и посеявшая тревогу.
Казалось, тревога угасла. Денек был перламутровым от серого с розовыми промельками снега. Меня пошатывало. Неустойчивость возникала от странной путаницы земли и неба. Потому что небо было того же матового и розоватого цвета. Снег больше не шел, только иногда мягко осыпался с веток деревьев ближнего к дому Деда бульварчика. Ботинки мои, как ни странно, высохли, носки, провисевшие ночь на батарее, до сих пор были теплыми. Но озноб бил изнутри, хотя вовсе не от мороза, легкого и совсем не кусачего. Нет, видно тревога ушла не совсем.
Мы сидели верхом на спинке засыпанной снегом и заледеневшей скамейки. Дед смотрел куда-то вверх, казалось, что заглядывает в окна последнего этажа выходившей на бульвар трехэтажки. Только что там увидишь, если и в окнах отразился все тот же непрозрачный перламутр?
– Ну, я пошел, наверное. У меня дела тут кое-какие, – подал наконец голос Дед. Он выглядел смущенным и каким-то скособоченным, что ли.
Дед спрыгнул со скамейки и сделал несколько неуверенных шагов. Все он понимал. Понимал, что бросает меня, что не могу я сейчас домой. В этот первый сочельник без елки, без смеха Дина, радующегося «двойным подаркам» – на праздник и на день рождения, без отцовских веселых придумок, без катка. Все вчерашнее показалось нелепым и стыдным. В ушах звенели беда и одиночество, и звон этот почти заглушал звук шагов уходящего Деда. Я не смотрела в его сторону, а потому не поняла, что он вернулся к скамейке. И не сразу услышала его голос.
– Марта, я ведь… Понимаешь, у нас за Соленым озером родственник живет, в поселке беженцев. Это он нам сюда, в Город помог перебраться. А сам остался там. Я ему каждый месяц продукты вожу и деньги. Немного, но все-таки лучше, чем ничего, – Дед ловко скинул с плеча тяжелый рюкзак.
– Ты ходишь в Заозерье, в зону РОСТ? Но это же опасно! Это же… Тебя и наши могут пристрелить, и те – как лазутчика или по ошибке! А не убьют, так схватят. И поди докажи, что не верблюд. В тюрьму тогда или в заложники.
– Пока же не пристрелили и не схватили, – грустно усмехнулся Дед. – Я пути тайные обходные знаю.
– Да откуда ты их знаешь! В Городе живешь без году неделю. – Я никак не могла прийти в себя от того, что услышала. Или, скорее, от того, каким спокойным тоном он это говорил. Да он просто не понимает, чем это может кончиться!
– Мне наш родственник все показал и рассказал, он всю жизнь в этом поселке прожил. Только раньше он не поселком беженцев, а железнодорожным назывался. Не бросать же его на произвол судьбы.
Тут я уж и не знала, что возразить. С одной стороны, бросать, конечно, нехорошо. А с другой, что это за родственник, если позволяет пацану жизнью рисковать.
Дед опустил голову, натянул синюю с черным зигзагом шапку на глаза, тихо-тихо, но внятно сказал:
– Потому я тебя с собой и не приглашаю. Ты вон и сама понимаешь, что опасно. С какой стати тебе рисковать. Я, по правде, тебе вообще ничего говорить не должен был. А то как предательство получилось. Но и оставить тебя одну тут не мог… Мне вдруг показалось, это тоже предательство. Даже хуже. Слабак я, наверное! – в голосе Деда явственно послышались слезы. И это было так странно, еще непонятнее, чем чудные его слова про слабака и предательство.
Я стянула шапку со лба Деда, но не рассчитала, и она осталась у меня в руках. Его темно-русые, давно не стриженые волосы совсем растрепалась, седая прядь лезла в глаз, он резко отбросил ее, и я увидела, что Дед и правда плачет. На веснушчатых щеках появились мокрые разводы. Он не смутился своих слез, как я ожидала. Вытер ладонями лицо и вдруг усмехнулся:
– Элементарная логика подсказывает, что мы оба – конченые идиоты.
И мы, ничего друг другу больше не говоря и не объясняя, пошли вместе.
Мы двигались по коридору, точнее тоннелю, хотя и не подземному. Слева – грязно-желтый бетонный забор, справа – грязно-желтый бетонный забор, казалось, что они бесконечные. Было страшно и тоскливо. Такая тоска, что минут через десять хотелось выть от безысходности, ну хотя бы надпись на нем какая или граффити, как на всех нормальных заборах. Но нет – ни черточки, ни рожицы, ни буковки. Казалось, в мире больше ничего не осталось, кроме снега и желтого забора.
Иногда то слева, то справа в заборе открывались проломы. Тогда было видно, что за забором – полуразрушенные корпуса каких-то заводских зданий, ржавые остовы трейлеров. Это была давняя, еще довоенная разруха. Когда-то здесь находилась промзона, потом наступила независимость и заводы позакрывали. Не все, конечно, но большинство. Ну а как блокада началась, так жизнь здесь совсем прекратилась. Ничейная территория, как объяснил Дед. Если что, попадает в зону обстрела с обеих сторон.
В одном из провалов я увидела руины жилого квартала, точнее двора. Пятиэтажка и два трехэтажных дома буквой «п». У пятиэтажки середина обвалилась, а трехэтажки казались почти целыми, правда без окон. В середине двора – огромная воронка, даже снег ее целиком не засыпал. Как-то сразу стало понятно, что разрушения недавние. Черные стены и провалы окон, белый снег, который чуть желтило вылезшее из-за тучи солнце, бурая земля по краям воронки. Чуть в стороне – облезлые, но целые детские качели. Мы с Дедом остановились, стали рассматривать этот мертвый двор. Или все-таки не совсем мертвый? В ближней к нам трехэтажке несколько окон на втором этаже были забиты фанерой, в подъезде уцелела дверь. И мне показалось, что к ней ведет чуть припорошенная снегом, но плотно натоптанная тропинка. И тут мне сделалось совсем нехорошо, потому что невозможно представить, что здесь, в этом черно-белом фильме ужасов, обитают люди. Я дернула Деда за рукав:
– Уйдем отсюда, – сказала и пошла прочь.
Дед как хочет, я и на секунду больше не буду здесь задерживаться. Дед, видимо, тоже не хотел оставаться и поспешил за мной. Не успела я подумать о том, что ему, возможно, не так страшно, поскольку видел он это не раз, как Дед сказал:
– Черт, из-за этого снега дорога совсем другая, страшнее. И все стало плоским, как будто ненастоящим. И ты сам ненастоящий. – Он поежился. Я невольно тоже.
Из-за снега мы уже влипли, в самом начале нашего пути. Вышли из трамвая на конечной, у Лесопарка. Дед уверенно повел меня какими-то задворками, даже не поглядел на табличку «Запретная зона», когда свернул в лес. Потом мы съехали с крутого обледенелого обрыва (Дед на заднице, а я на корточках) на занесенную снегом просеку, и тут он первый раз чертыхнулся.
– Заблудился, что ли? – я делала вид, будто недовольна им, хотя злилась на саму себя. Зачем надо было устраивать этот форс и катиться с горы на корточках, а не по-простому – на пятой точке? Вот и получила – ногу подвернула, и теперь приходилось втихаря через ботинок растирать разболевшуюся щиколотку, чтобы Дед не заметил, а то разозлится, что взял дуру на свою голову, а она даже с горки скатиться толком не может. Но Дед смотрел не на меня, а на снег.
– Понимаешь, – сказал он (мне показалось, что смущенно, второй раз за последние два часа. И это обычно всегда уверенный в себе Дед!), – когда я раньше ходил, снега-то не было. Ну и не учел я.
– Чего не учел?
– Вот снега и не учел. Мы же на белом сверху, как два ярких пятна, сразу заметят. У тебя куртка оранжевая, у меня – синяя. Да и следы наши на снегу.
– Ну во-первых, куртка вовсе даже не оранжевая, а коралловая. А во-вторых, кто это нас сверху высматривать будет?
Дед нерешительно помялся, потом безнадежно махнул рукой:
– Может, никто и не будет. В любом случае, делать нечего, надо идти.
Он хотел еще что-то сказать, но сдержался. Хотя догадаться-то было несложно: это мне, такому смелому, надо идти, а ты можешь вернуться, у тебя нет в Заозерье родственников, ради которых надо рисковать жизнью. Хорошо, что не сказал.
В лесопарке было хорошо, пахло снегом, хвоей, почему-то дымком. На душе стало совсем спокойно. Пока мы опять не вошли в коридор между заборами. Но кончился, слава богу, и он. Мы подошли к Соленому озеру. Точнее, к одному из его лучей, потому что оно, нерукотворное, имеет форму почти правильной пятиконечной звезды. Когда-то давно из-за этого чуть не вышел политический скандал. Сразу после освобождения от оккупации национально-пробужденные подняли крик: мол, озеро это, если посмотреть на него сверху, нарушает закон о запрещении советской символики. Их пытались урезонить, объясняли, что на озеро распространяются только законы природы, а не те, что придумал республиканский сейм. В конце концов, советская звезда – красная, а озеро – голубое или белое, если зима выдастся достаточно снежной. Но никакие доводы, как рассказывал папа (а именно от него, естественно, я и узнала эту историю), не помогали. Тех же, кто разглагольствовал о законах, еще обвинили в неуважении к сейму, а за это можно и в тюрьму угодить. В общем, начали большие работы по выравниванию этих самых пятиконечностей. Но потом куда-то пропала большая часть выделенных международным фондом десоветизации средств, разразился большой скандал, который еле-еле удалось замять. И Соленое озеро, по папиным словам, осталось таким, каким сотворил его Бог.
У нижнего левого, если стоять спиной к городу и лицом к морю, луча звезды находился поселок беженцев. Заозерье и раньше не считалось частью города, а теперь здесь настоящая чересполосица. Территорию между городом и двумя нижними лучами звезды контролирует РОСТ. До войны там находилась заброшенная промышленная зона, о которой долго-долго почему-то никто не вспоминал и только недавно землю начали расчищать под строительство коттеджей. Но до них дело дойти не успело, а до русской артиллерии – пожалуйста. Отсюда они и лупят по городу из всех орудий, и выкурить их никак не удается, хотя правее и у самого моря, в бывшей курортной зоне, находятся наши. Пятая часть территории, ограниченная двумя лучами и рекой Синей (та самая, где каток), больше ничейная. Хотя считается, что она тоже оккупирована РОСТ. Но, как мне объяснил Александр, русские укрепились на другой стороне Синей, а холмы, перпендикулярные реке и параллельные морю, подконтрольны Республике. Потому русские и не могут выйти на этом участке к морю, чтобы перекрыть дорогу к Райану и границе с Еврозоной.
Поселок беженцев, бывший железнодорожников, оказался на стыке зоны РОСТ и ничейной, к тому же он хорошо простреливается с наших «курортных» позиций. И все же это единственное место в Заозерье, где по-прежнему живут люди, обыкновенные люди – не военные. Как и в Городе. В поселке и до войны жили в основном русские, так как здесь давали квартиры железнодорожникам и рабочим промзоны. Ну а некоренных среди рабочих всегда было больше.
Когда после теракта на Празднике поэзии некоренных начали выселять из города, некоторые, кто сумел, убежали в Заозерье. Потом сюда пробирались и немногочисленные нелегалы – некоренные, которым удавалось жить в Городе после профилактических мер.
Следы войны и запустения были видны и здесь, в поселке. Но все-таки он не производил такого жуткого впечатления, как те разбомбленные многоэтажки. Пустыми окнами зиял только один уже давно разрушенный дом. Остальные, в том числе и маленькие, окруженные заснеженными садиками, выглядели жилыми. В центре двора, к которому мы подошли, был даже залит небольшой каток, там пятеро мальчишек играли в хоккей. Правда, они были без коньков. В палисадничке у большущего снеговика (как из старых детских книжек, даже с носом-морковкой, хотя, может, морковка была и ненастоящая) возилась малышня. Бабулька с палочкой, в старом пальто, но модной шляпке осторожно шла по плохо расчищенной дорожке к хлебной лавке, рядом с которой толпился народ. В большой серой толпе мелькали зеленые пятна бегающей туда-сюда пацанвы. Как сюда доставляют хлеб и другие продукты, мне сложно было вообразить.
Едва Дед скинул с плеча рюкзак, где, по его словам, были как раз продукты для родственника, к нам подбежали пацаны – те самые, что играли в хоккей.
– Дед, ну наконец-то! Что долго так? – насуплено обратился к нему по-русски старший из подошедших. Лет, наверно, десяти или одиннадцати, но высокий, только чуть пониже меня и Деда. Он был без шапки и наголо брит. Скользнул по мне темными, настороженными глазами, но ничего не сказал. Остальные мальчишки были младше: все, как и старший, в одинаковых зеленых курточках и в шапках – тоже зеленых, вязаных, с длинными ушами. Будто и правда в форме, причем примерно одного размера. Если у старшего мальчишки из слишком коротких рукавов смешно торчали запястья, то самому маленькому куртка была велика размера на три, а шапка все время наползала на нос. Тут до меня дошло, что одежда эта – из гуманитарной помощи Красного Креста. Как и на ребятах в хлебной очереди. Нам в гимназию несколько раз привозили такую же. Неужто и до этого богом забытого места Красный Крест добирается?
– Ладно – заждались. Двух часов еще нет: как обещал, так и пришел, – Дед ответил на чистейшем русском.
Я в первый момент даже обалдела. Наверно, потому, что никогда раньше не слышала, как он говорит по-русски. Но сразу же сообразила: чего удивляться, коли он из Синереченска. У него небось среди друзей русских было больше, чем коренных. Вот и набрался.
Черноглазый мальчишка продолжал молча сверлить меня взглядом. Потом вопросительно глянул на Деда.
– Это Марта. Мы вместе пришли из Города, потому что так надо.
Объяснения Деда были не слишком-то понятными. Но черноглазый ими удовлетворился. Или в этой компании не принято задавать лишних вопросов.
– Ладно, тогда пошли, – черноглазый подхватил Дедов рюкзак и, не оборачиваясь, направился к палисадничку со снеговиком.
Дед махнул рукой, бросил мне: «Я сейчас, минут через десять» – и поспешил вслед за мальчишкой. Догнал, в палисаднике они на минуту остановились и о чем-то поговорили, потом зашли в подъезд. Одним словом, меня к родственнику не пригласили. Хотя бы чуть-чуть погреться и, простите, в туалет сходить. Ну и ладно, в конце концов, сама напросилась. К тому же неизвестно, как тут с канализацией: вполне возможно, что удобства – на улице.
Мелкие мальчишки смотрели на меня с любопытством и совсем без настороженности старшего. Малыш вновь поддернул сползшую шапку, улыбнулся, спросил с заметным русским акцентом:
– Ты правда из Города? А чего раньше с Дедом не приходила?
– Ох, Вовчик! Ну а откуда же она еще? С Луны, что ли? А не приходила, значит, так надо было, – сердито, с таким же акцентом (какие вежливые, думают, что я по-русски не понимаю) сказал мальчик, выглядевший самым чистеньким и аккуратным и, судя по всему, совсем не стеснявшийся своего малышового, в бело-черную клетку шарфика.
Я заговорила с ним по-русски:
– А тебя как зовут и остальных ребят? У вас тоже каникулы сейчас, да?
Мальчик в шарфике, ничуть не удивившись моим познаниям, переключился на русский:
– Меня? Тимофеем. А это Ванька и Данька, близнецы. Мы из одного класса. Ну то есть были из одного класса, из третьего «А», пока в школу авиабомба не попала, еще в сентябре. Так что у нас теперь все время каникулы. Мы в общем, не жалуемся: ни уроков тебе, ни контрольных.
Мурашки пошли у меня по спине. Как это – авиабомба на школу? Видно, что-то такое отразилось на моем лице, потому что заговорил один из близнецов. Из-за одинаковой одежды я не сразу и внимание-то обратила, что лица у этих двоих тоже совершенно одинаковые: круглые, глаза с хитрым прищуром, очень пухлогубые рты, и огненно-рыжие пряди выбиваются из-под шапок.
– Ты не пугайся. В школе тогда никто не пострадал. Авианалет вечером был, почти ночью.
– А у вас, значит, школа работает, да? – снова встрял маленький.
– У нас работает. Хотя когда обстрелы или электричества нет, тоже, бывает, закрывают.
Маленький Вовчик вздохнул:
– Везучие вы. А я только в первый класс пошел. И вот всё – ни школы, ни уроков. А мне так нравилось!
– Ну, это потому, что ты в школу только две недели ходил, не понял, что удовольствие – то еще, – хмыкнул не то Ванька, не то Данька.
Вовчик упрямо свел очень темные брови:
– Это вы с Данькой лентяи и пятерочники. А я бы хорошо учился.
– Теперь-то все что угодно говорить можно, а толку? Никто ж не проверит. Вон, Тим у нас лучше всех учился, а тоже не жалеет, что в школу ходить не надо. Не жалеешь ведь Тим, правда?
Аккуратный Тимофей неопределенно пожал плечами, а Вовчик обиженно надулся.
– Вовчик, ну их, не обращай внимания! А я знаю, ты бы хорошо учился. – Я поправила опять спустившуюся на глаза шапку малыша и наконец-то разглядела его. Он был курнос, смугл и пронзительно синеглаз. – А мне вот в школу ходить нравится. Я жалею, когда занятия отменяют.
Последнее утверждение, прямо скажем, не совсем соответствует действительности. Но Вовчику это знать вовсе необязательно. Он снова заулыбался:
– А ты хорошо говоришь по-нашему! И вообще смелая, раз с Дедом пришла. Я думал, в Городе таких и не осталась. Разве что Дед и еще некоторые…
– Ладно, язык-то попридержи. В Городе тоже разные люди живут, – окоротил Вовчика Тимофей.
В его тоне мне послышалось что-то фальшивое: будто и сам он не был уверен, что в городе живут «разные люди».
Как же так получается – мы думаем, что фашисты, убивающие детей Заречья, в РОСТе. А здесь думают, что нелюди, сбрасывающие бомбы на школы, – у нас, в Городе. Но мы такие же, как они. И как объяснить это мальчишкам из Заречья? Как это объяснить себе самой или Томасу, друга которого придавило насмерть бетонной плитой в разрушенном снарядом армии РОСТ доме? Или все-таки Вовчик, рыжие Данька с Ванькой, отличник Тимофей – не такие, как мы?
Нет, лучше не думать об этом, по крайней мере сейчас. Тем более что одно обстоятельство очень даже мешает думать.
– Народ, а есть у вас тут где-нибудь поблизости… м-м-м, туалет, в общем?
Народ почему-то очень обрадовался вопросу, и я, провожаемая веселой и шумной свитой, побежала к коричневой будке на другом конце двора (догадка об уличных удобствах оказалась правильной). Вышла из будки, потерла снегом руки, захотелось обтереть и лицо, чтобы отбить запах. Но у катка стояли вернувшиеся Дед и черноглазый мальчишка (как выяснилось, Павлик, старший брат Вовчика). Рюкзака уже не было.
Павлик снова как-то недружелюбно глянул на меня. Или мне показалось? Потому что в следующее мгновение он улыбнулся, и сразу стало понятно, что они с Вовчиком – братья. Сказал непонятно:
– Ладно, будет вам и каток. Только сначала к Падре пойдем, лопать!
Мальчики радостно загалдели, Дед снисходительно усмехнулся и мы опять куда-то пошли. Я жадно смотрела по сторонам, будто искала ответы на все вопросы, даже незаданные. Но ответов не было. Были быстрые тени на снегу под ногами и такие же быстрые проблески еще не ушедшего солнца сквозь тучи. Была девочка в зеленой куртке с пакетом, из которого торчали три длинных батона (наверно, из той хлебной лавки). Она помахала нам пестрой варежкой. Была древняя-древняя старуха с лицом, как печеное яблоко. Она оперлась о невысокий заборчик своего похожего на избушку на курьих ножках домика и смотрела куда-то сквозь нас, сквозь снежную путаницу кустов, на такой же шаткий домик на другой стороне улочки. Был раскуроченный светофор без среднего, желтого, глаза. И совсем не было машин. Черт, как же они живут здесь все-таки?
– А вот она и школа наша, – Ванька (или Данька) кивнул в сторону парка.
Между деревьями виднелись присыпанные снегом руины здания. Собственно, от здания осталось две стены и обрушенные перекрытия.
– Ну что, родственник-то жив здоров? Продукты отдали? – спросила я Деда.
Он рассеянно кивнул, и у меня снова появилось ощущение, будто я здесь лишняя.
Падра (так называли его близнецы и маленький Вовчик) был на самом деле отец Мартин. Небольшую католическую церковь построили на окраине поселка перед самой войной. Прихожан практически не было, потому как в поселке железнодорожников (а теперь беженцев) жили в основном русские, и католиков среди них не водилось.
В церкви было очень холодно, казалось – холоднее, чем на улице. Но пацаны сняли шапки – все, кроме Деда. Пахло мерзлым камнем и чем-то пряным. Вовчик быстро и немного смущенно перекрестился на икону. Дед заметил и дернул его за куртку. Данька (или Ванька) недовольно поморщился – и тоже перекрестился. Дед что-то хотел сказать, но не успел. Из клубов пара нашего дыхания появился отец Мартин, очень молодой – в отцы, как мне показалось, он годился только Вовчику, да и то с натяжкой. Он тоже был в зеленой куртке, и если бы ребята (все, кроме Деда), не приветствовали его почтительно: «Здравствуйте, падре Мартин!», я бы и не догадалась, что он священник.
– Ребята! Как хорошо, что вы зашли! Сочельник все же – по крайней мере, у меня. Плохо в праздник одному в доме Божьем, – широкая улыбка отца Мартина приувяла, а на меня вновь начала наваливаться тоска. Потому что не о таком Сочельнике мечтали мы год назад, когда загадывали желания на Рождество.
На приветствие никто не ответил. И чем дольше длилось молчание, тем больше хотелось мне уйти из церкви, тем более Дед был таким мрачным, каким я, пожалуй, никогда его еще не видела. Молчание нарушил Павлик:
– Да, не очень тут у вас празднично. Да и холодина такая. А мы по делу. Хотя и чая выпили бы с печеньицем.
Отец Мартин обрадовался, как-то чересчур суетливо, будто непонятно почему хотел услужить нам. В суетливости этой было нечто неловкое и одновременно искреннее. Словно человек пытается загладить какую-то вину перед нами. Чаем с булками, печеньем и конфетами он поил нас в своей каморке, где кроме продавленного дивана, захламленного письменного стола, за которым мы и расположились (отец Мартин просто сгреб бумаги в сторону), натопленной печки да ободранного холодильника в углу ничего не было. Холодильник не работал: может совсем, а может потому, что не было электричества. Отец Мартин откинул плотную штору. На улице светило солнце, но полумрак в каморке все равно не рассеялся. Зато в комнатке было жарко. Мы скинули куртки. Мальчишки привычно и по-хозяйски расселись у стола на старом диване. Чай хозяин заварил крепкий, нашелся у него и сахар. А такого печенья – с корицей и изюмом – я не ела с самой «довойны».
Чем дольше я здесь находилась, тем больше мне нравился отец Мартин. От его слов и вопросов, вприкуску с довоенным печеньем и взапивку с горячим чаем, меня разморило, и тоска отступила. Даже когда он узнал, что я дочь писателя Андрея Дабы, не стал извиняться, делать скорбное лицо, а легко и незаметно заговорил о том, что, будучи еще студентом религиозной школы, сбежал с однокашниками с занятий на премьерный показ «Синих берегов» – блокбастера по самому известному детективному роману папы. И как потом «святые отцы» наказали прогульщиков и почти святотатцев. Книжку эту в католическом мире официально не жаловали. А неофициально – случалось по-всякому. Вот потому на премьеру заявились не только юные воспитанники религиозного учебного заведения, но и кое-кто из преподавателей. На беду прогульщикам, впрочем, как вскоре оказалось – и самих преподавателей. Рассказывал отец Мартин здорово, говорил по-русски, пожалуй, не хуже меня. Смеялись все – даже я. Удивительное все же дело, еще вчера я вообще не могла говорить ни о чем, связанном с отцом и братом, а сегодня даже могу смеяться.
Хотя, как выяснилось немного позже, смеялись не все. Священник поинтересовался, какой веры моя семья, я сказала, что лютеранской, спросила отца Мартина – почти тезку, – как же он тут один, да еще в самой опасной зоне.
– Бог спасает, – ответил он, вновь погрустнев. – Месяц назад бомба угодила совсем рядом – только стекла повыбивало, а так – все цело.
– Ну да, – впервые, как мы пришли сюда, подал голос Дед.
Лишь сейчас я заметила, что он не только не пил с нами чай (и не ел – это Дед-то!), но даже не снял куртку и шапку. Стоял, прислонившись спиной к входной двери. Ему, никогда и нигде не мерзнущему, наверное, было особенно жарко так, не раздеваясь.
– А вторая бомба упала рядом с детским садом. Вас бог спас, а восемь детей погибло. И Сонька…
Я заметила, что Дед зло глянул на Вовчика, поджавшего ноги в широченных растянутых трениках и с блаженным видом грызущего печенье. Тот неловко заерзал.
– Сонька – моя соседка. Ей три годика было, – Вовчик обращался ко мне, потому что все кроме меня, конечно, знали об этом. – Это я ей шишки на могилку… Цветов же нету.
Я поняла, о чем речь. Рядом с церковью было кладбище, через которое мы проходили – совсем новое, но могил уже немало. На один из холмиков Вовчик и положил смолистые сосновые шишки.
– До настоящего кладбища не добраться. А люди умирают – от холода, от снарядов, без лекарств. Вот тут и хороним. Пусть не наша, а все же церковь, – вздохнул Тим.
Об этом мне не хотелось слышать, ведь мы тоже не могли попасть на могилу к папе и Дину. Дед почему-то смотрел на отца Мартина исподлобья, а ребята – они, кажется, вовсе не поддерживали его отношения к Падре.
– Зачем ты так? – сказал Ванька. Теперь было понятно, что это именно Ванька, потому как на свитере у него оказалось вывязано имя Иван, а у Даньки, соответственно, – Даниил.
– А как можно верить в вашего бога после такого… – Дед запнулся, захлебнулся яростью, прикусил губу, уставился в сереющее ранними сумерками окно.
– А раньше ты в какого бога верил: в того, что у Падры, в Мартиного лютеранского или в нашего православного? – с требовательной ноткой в голосе спросил Вовчик и почему-то придвинулся ближе к брату Павлику.
Дед молчал так долго, что показалось – не ответит. Но он все же ответил:
– Что было раньше, того больше нет. Чего ж об этом.
– Понимаю тебя, Александр, – отец Мартин посмотрел прямо на Деда. Казалось, взгляд этот дался ему с большим трудом.
Дед глаз не отвел, в его недобром прищуре вспыхнули уже знакомые мне желтоватые волчьи искры:
– А я вас – нет.
Похоже, и Деда здесь никто не понимал, кроме отца Мартина. Что-то было между ними – общая тайна, что ли? В Деде она рождала ненависть, в отце Мартине – виноватость.
Дед снова заговорил:
– Пацаны, если хотят, могут и дальше чаи распивать. А вы должны нам помочь. У нас с Мартой времени мало.
Отец Мартин кивнул, хотя почему он нам с Дедом что-то там должен, мне понятней не стало.
– У вас ведь «бобик» на ходу. Так вот, нам срочно нужно в ничейную зону. Подвезите, чтобы до темноты успеть.
– Ребят, да вы в своем уме ли? – длинный и тощий Падре встал с пластиковой табуретки и едва не задел макушкой низкий потолок. – А если с вами там что-нибудь случится?
– А если случится, но не там? Да и в любом случае – за нас (Дед выделил голосом это «за нас») не вы отвечаете. Ну а не поможете, пехом пойдем, сами. На «бобике» туда минут пятнадцать, а пешком до темноты точно не успеем, три часа уже, – только теперь я заметила, что разговаривают они на государственном, а не по-русски.
Отец Мартин больше не возражал. Сказал, что разогреет мотор, а мы можем выходить минут через пять. Мальчишки остались, только Тимофей вышел проводить нас до машины, накинув лишь клетчатый шарфик. Как только мы сели в «бобик», он махнул нам концом этого шарфика, как флагом, и побежал обратно, в тепло…
Мы с Дедом лежали лицом в сугроб, руки за голову, недалеко оглушительно грохотал вертолет. Я не видела, но чувствовала нацеленный на меня автомат. Кто-то из солдат республиканской армии выворачивал мои карманы. Но самое удивительное, что страха не было, ни капельки.
А ведь еще три минуты назад, пока этот снежный гремучий вихрь, с криками: «лежать, не двигаться, стреляем без предупреждения», – не налетел на нас, я была просто парализована. Не страхом – ужасом. Семь часов вечера, отец Мартин ждал нашего возвращения до пяти. Мы в «курортной зоне» – обратно: через ничейную, поселок, лес, потом по Городу – часа три. В десять в Городе комендантский час. Да и кто вообще сказал, что мы доберемся до Города! Я выхватила из кармана мобильник. Сети, ясное дело, не было. А если бы и была – что, матери звонить, объяснять, что мы с Дедом, мол, тут в запретной военной зоне, выбраться не можем, пришлите за нами такси…
До «ничейной» мы добрались минут за пятнадцать. Отец Мартин явно был не в восторге от наших намерений, но больше не отговаривал. Ехали молча.
– Помните святого Марка? – непонятно спросил Дед, когда «бобик» остановился. Мимо меня он смотрел на Падре. Или не на него? И лицо у Деда было страшное, заледенелое – старое, с глубоко запавшими морщинами у рта и на лбу. Будто и правда – дед. И такое же лицо было у Падре. Навалилась ватная, вязкая тишина, как после близкого взрыва. Потом сквозь нее пробился бесцветный голос священника:
– Мальчик, этого не забыть. Потому я и здесь.
Не знаю, сколько мы сидели, съежившись, в холодной кабине.
Только выпрыгнув уже из машины, Дед, уже прежний, с оттаявшим лицом, даже улыбнувшись Падре, сказал:
– Спасибо вам, что помогли тогда с ворованной гуманитаркой. А мы быстро, не волнуйтесь так-то!
А потом было пустынное снежное взморье. Длинная улица, упирающаяся в набережную. Раньше здесь находились магазины, рестораны, гостиницы. Они и сейчас все стоят, никуда не делись. «Делись» только люди. Как ни странно, даже стекла в домах были целые и морозно переливались в отблесках неизвестно откуда возникавшего света. Дома казались абсолютно пустыми – да и откуда в них взяться обитателям? Может быть, и уцелевшие стекла только обман в прозрачной густой синеве.
Но фасады в любом случае абсолютно целые, не тронутые ни взрывной волной, ни запустением. Никаких тебе заколоченных крест-накрест досками дверей, амбарных замков. Можно даже подумать, что просто случилась авария – и свет всюду погас. А когда через пять минут – ну пусть даже через час – он появится, все будет как прежде. Санта с колокольчиком у «Детского мира», дорогие автомобили. Вокруг елки (не срубленной, а всегда растущей в центре площади) прыгает малышня в ярких курточках и срывает с ее ветвей серпантиновых змеек. И среди них – Дин. Я рванулась сквозь просквоженное редким снегом безлюдное пространство к темнеющей елке, под которой слышались детские голоса, голос Дина. Побежала, поскользнулась, упала. Снова побежала. Естественно, под ненаряженной елкой – никого. Только, бог весть откуда, колечко серпантина на снегу. Из прошлой жизни? Из параллельного пространства, где есть Дин, папа, сверкающий каток, смех и музыка?
Подбежал Дед, схватил за рукав:
– Знаешь что? Пойдем на каток!
Катка не было – и каток был. Снега по колено… Мы побежали через нехоженые сугробы к будке проката и раздевалке. Конечно, никаких коньков. Вообще ничего. Пустота и запах обледенелых пластиковых панелей. Да и зачем коньки, если все в снегу, а лед только на ступеньках? Слезы, только что слепившие глаза, ушли. Дышать стало легко – и ноги сделались легкими. И мы бегали по этому нехоженому снегу, орали, прыгали, кувыркались.
Сочельник – и я опять здесь, на катке. Я и Дед, с которым мы познакомились только три месяца назад. Ни папы, ни Дина, – да и как им прийти из того мира, за гранью? Ни мамы, ни брата Александра, которые остались в Городе, а значит, тоже почти за гранью. Но никакие тени прошлого мне не являлись.
А дальше – грохот, вертолет, крики, автоматы, снег, царапающий щеки…
Мы ехали по Городу в автомобиле с мигалкой и спецномерами. А Город сиял, мерцал и переливался всеми цветами радуги, как огромная рождественская елка. Какое уж тут затемнение! Такой иллюминации я и до войны не помню. Слева от меня сидел Дед, справа – брат Александр и мама. На переднем сидении – тетя Марина. Меня так стиснули, что я почти не могла дышать. Зато никаких других чувств попросту не осталось: ни страха, ни тревожного ожидания, что с нами, нарушителями времен военного положения, будет. Ни пьянящей радости от фантастического пустого взморья. От такого бесчувствия потянуло в сон. Тем более, теперь уже понятно: ничего не будет. И вот это самое настоящее рождественское чудо.
Сначала-то нас, как котят за шкирку, сунули в вертолет. А когда Дед то ли всерьез, то ли в шутку поинтересовался – не собьют ли ростовцы вертушку («Элементарная логика подсказывает, что это вполне реально»), моментально получил увесистую оплеуху от амбала, чье лицо скрывала черная маска. Так что желание трепать языком у него мгновенно пропало.
Слава богу, вертушку не сбили, последние мозги Деду амбал не отшиб. И меня даже не тошнило в болтающемся вертолете (тоже, видать, от потрясения). Но когда нас привезли в… Вот даже не знаю, как назвать это место, а потому пусть будет просто Штаб, – началось. Ничего удивительного, конечно. А что еще делать с двумя малолетками, обнаруженными в запретной зоне? «Скажите еще спасибо, что вас сразу не убрали, прямо там, не разбираясь, кто и что», – усмехнулся потом, когда разборки наконец закончились, молодой и веселый младший лейтенант Фред по прозвищу Фродо. А снявший маску амбал, оказавшийся сержантом Басисом, демонстративно потер левую руку, которой и приложил полтора часа назад в вертолете ставшего вдруг чересчур разговорчивым Деда.
В общем-то ничего такого в Штабе с нами не делали. Просто мы сорок, наверное, раз вместе и поодиночке отвечали разным людям на одни и те же вопросы: фамилия, имя, адрес, имена родителей, что делали в запретной зоне. Что касается последнего, мы, естественно, не имели возможности сочинить общую историю. А потому я стала говорить правду, но только не всю. Ни слова про поселок беженцев, родственника Деда, отца Мартина. Только про взморье и каток – про день рождения Дина, родившегося в Сочельник, про семейную традицию, которую, назло войне, решила продолжить. Как выяснилось, Дед повел себя точно так же, так что противоречий в рассказах не обнаружили.
Из карманов у нас выгребли гимназические карточки, считающиеся официальными документами. У меня – еще и кредитную карточку и окончательно сдохший мобильник. Потом были долгие звонки и переговоры – с директором гимназии Силиком, с моей мамой, с тетей Мариной, которых доставили в городской департамент жандармерии. Писателя Андрея Дабу, трагически погибшего вместе с маленьким сыном седьмого июля на Празднике поэзии, конечно, знали. Короче – нам поверили.
Молодой офицер (полковник, как потом сказал Дед, – я в званиях не разбираюсь), не в коричневой форме военной полиции, от которой уже рябило в глазах, а в сероватом камуфляже, устало сказал:
– Что же вы наделали, ребята! Вы хоть понимаете, чем это могло для вас кончиться? И не только для вас. А если бы сбили вертолет? У тех парней тоже матери есть…
У полковника было молодое, но какое-то изможденное лицо. Он мог бы сойти за настоящего красавца, если бы не судорога, которая время от времени кривила левую щеку. Потом я сказала об этом Деду. Он только пожал плечами:
– Вечно вы, девчонки, только о красоте думаете. А судорога – это от контузии, пройдет со временем.
Когда разбирательства закончились, нас отправили в казарму, которая оказалась просторной светлой комнатой. Там целый час мы ждали директора Силика и родителей. И снова было нам весело в компании сержанта Басиса, который учился в нашей гимназии – двумя классами старше Александра (и хорошо его помнил, а заодно и меня, так что его свидетельства нам очень даже пригодились), совсем молодого паренька-добровольца Люка и младшего лейтенанта Фродо, прозванного так за смешные, остро торчащие уши. В комнате работал телевизор, на экране мелькали рождественские сюжеты. Мы разомлели и начали засыпать.
Непривычная яркость Города немного разогнала сон. Ни мама, ни тетя Марина, кажется, не произнесли ни единого слова. Только Александр, смешно вытаращив глаза, сказал: «Ну вы даете!» Скорее с уважением к нашей бесшабашности, чем с осуждением. Директор Силик о чем-то беседовал с красавцем-полковником и, кажется, оставался в Штабе, когда мы уехали на специально предоставленном «лимузине».
– Отвыкли мы, что ли, от света? Или правда как-то особенно сверкает-переливается? – спросил Александр, зевая.
– Праздник все-таки. В праздник эти, ростовцы, стрелять не будут. Пусть детишки хоть денек повеселятся, – отозвался пожилой водитель в незнакомой униформе.
Вдруг вскинулся Дед, дерзко и зло:
– А там праздника нет, и электричества тоже. Почти никогда! Хлеб еле-еле пекут, костры во дворах жгут, чтобы погреться. А детишки и там есть, только им евроелок не устраивают.
– Где там-то? – не понял добродушный шофер.
– В Заозерье!
Он, что, совсем рехнулся? Марина резко обернулась, но промолчала. Я ткнула Деда локтем под ребра. А если шофер донесет? Да и вообще… Почему он иногда вдруг такой делается… чужой. Будто все, кто в Городе, ему безразличны – их не жалко. Нужно, что ли, только заозерских жалеть? Это ведь все – войну – русские и начали! Но в глазах встали настороженное лицо Павлика, улыбчивое – малыша Вовчика. И неподвижная спина незнакомого расстрелянного русского мальчишки из трамвая. И бабка с запекшимся лицом в заснеженном поселке, глядящая вникуда.
Кто знает, что подумал шофер, но откликнулся он, как обычный дедушка:
– Эх, вот ведь, что натворили – никому нормальной жизни нет. Сами натворили, самим и расхлебывать.
О том, как расхлебывать, я подумать не успела. У Бастионного мостика машина затормозила, Дед и Марина вышли. Они уходили и уходили, их долго было видно под неожиданными разноцветными фонарями. Потом повернули – их спины исчезли. Машина мягко тронулась.