Леонид курил в коридорчике возле библиотеки и вдруг услышал:

– Кажется, товарищ Громов? Вы меня помните? Бельский.

– Очень рад.

Бельский стоял рядом, на Леонида не смотрел, но то, что он говорил, относилось к Громову:

– В вашей диссертации мне понравилась одна мысль… – Далее излагалась суть рабочей гипотезы Леонида: толчок приспособительных возможностей, мобилизация внутренних защитных сил организма как возможный способ борьбы с повреждениями, вызываемыми лучами. Кончил он так: – Вы не пробовали сопоставить это с положениями Раисы Петровны Мельковой? Не тут ли лежит путь к общей теории вашей науки?

Бельского Громов, конечно, помнил, вместе учились. Многие считали: Вельский – большой талант. В двадцать три года защитил диссертацию! Однако сейчас Вельский Леониду совсем не понравился: этакий пижон со слащавым лицом, лиховскими кудрями и блудливым взглядом. Ходит и сеет идеи… Впрочем, чтоб быть справедливым, Леонид говорит себе: мальчик – Бельский производит впечатление мальчика – и в самом деле умен, и единственная его беда – отсутствие должной школы. Взять хотя бы последнюю нашумевшую его работу, за которую Бельского аж в идеализме ухитрились обвинить. Когда это случилось, Леонид любопытства ради работу прочел. Никакого идеализма там не было – рецензент, видимо, не очень-то разбирался, однако материализм этого юнца примитивен, на уровне стихийных воззрений прошлого века. И сейчас Вельский насчет общей теории перегнув, но подсказал дельную вещь: какие-то интересные параллели в статьях Раисы поискать можно.

В обеденный перерыв нередки посещения посторонних. Обычно это друзья Лизы, но вот – Леонид удивлен – является посетитель к нему. Во всяком случае, так было сказано.

Это опять же Виталий Бельский. Котова встретила его весьма нелюбезно:

– Вы, видимо, ошиблись комнатою? Вот дверь…

Бельский улыбается примиряюще:

– Извините, я к Леониду Николаевичу. И, собственно, все с тем же. Провели вы сопоставление своей мысли с данными Мельковой? Елизавета Михайловна, в диссертации Леонида Николаевича есть ценная мысль.

Но Елизавета Михайловна вовсе не собирается его слушать; со стулом в руках обходит она вокруг стола и усаживается к гостю спиной. Бельский тоже передвигает свой стул: он не сдается. Теперь он сидит посреди комнаты, смотрит на Лизу, а говорит, обращаясь к Леониду:

– Мысль прямо-таки выдающаяся…

Громов морщится: заладил, как попугай!

– Боюсь, что эта самая мысль лишь синтез чего-то прочитанного и услышанного.

– Такой синтез зовется открытием. Давно, товарищ Громов, прошли времена, когда научный компот хлебали большими ложками и чуть ли не каждый раз зачерпывали новые ягоды. В наши дни все ягоды известны, все мысли передуманы, и счастлив тот, кто, вынув две ягодки, сумеет в их совокупности почувствовать новый привкус.

Леонид потерял интерес к разговору. Какого лешего! Слова Бельского – сплошная рисовка. Между этим пижоном и Лизой что-то стряслось; он же будет спорить, опровергая чушь, которую преподносят ему для затравки. Но все же Леонид возражает:

– В вечном движении материи постоянно возникает новое, и, не говоря уже о новых формах энергии…

Бельский перебивает:

– Новые формы? Рентген, например? Великое открытие, слов нет… Между прочим, позволяет видеть человека насквозь, хоть это часто возможно и без рентгена.

Тут Елизавета встает. Того, что делает она в следующую секунду, Громов, несмотря на инстинктивную какую-то неприязнь к Бельскому, ожидать не мог. Лиза подходит к двери, распахивает ее.

– Вы сейчас же уйдете, или я попрошу вахтера вас вышвырнуть.

Бельский встает, уходит. Теперь он, конечно, смущен.

Закрылись двери – и летит на пол пинцет, стул отшвыривается: Елизавета Михайловна демонстрирует свой характер.

– Слизняк! Вот уж амфибия!

Потом стоит тишина, оглохнуть можно.

И лишь через несколько минут Громов отваживается:

– Ты смотрела на него так, что я боялся: умрет под лучом… Не слишком ли сурово?

Елизавета молчит, не отвечает ни слова.

Мышь как ни в чем не бывало сидит возле кормушки, ест что-то, поддерживая лапками. Но вот открывается дверца клетки, и цепкие пальцы хватают грызуна за хвост, тащат на стол, прижимают к нему. Острая игла шприца прокалывает кожу, розовые женские пальчики давят на поршень, и с точностью до долей кубического миллилитра животному вводится жидкий наркотик. И снова как ни в чем не бывало сидит в клетке мышь и не видит, как на столе оказывается другая, третья…

Но проходит минута, и мышь начинает бегать, бросается к поилке, оттуда к кормушке, кружится на месте.

– Стадия возбуждения.

Потом грызун тычется носом в пол, вздрагивает, шевелит ножками, хочет свернуться калачиком, поджимает хвост и снова вытягивается, замирает. Стальные пальцы пинцета шевелят мышиное ушко.

– Готова!

– Похоже на смерть.

– Будем надеяться, что это спасет мышь от смерти.

Животное кладут в контейнер рядом с другими.

– Быстрее, быстрее!

Снова пальцы прижимают к столу бьющийся белый комочек, снова впивается шприц…

– Ох уж этот Ив-Ив! Всех лаборанток посадил на самостоятельные темы, жаждет объять необъятное. Нам бы в помощь два человека на час в день, и мы сократили бы разрыв от первой мыши до двенадцатой до минимума.

Но вот контейнер полон: шесть опытных «мертвых» мышей и шесть контрольных живых, норовящих удрать, размещены каждая в своем отделении. Леонид и Лиза спешат в облучательскую. Там, все под одной трубкой, мыши получают шестьсот рентгенов – дозу, достаточную, чтобы убить мышь, достаточную и для того, чтобы убить человека.

Вспыхивает лампочка на дверях: «Внимание, лучи!»

Каждая мышь предварительно взвешена, у каждой взята кровь для анализа, каждая под особым номером записана в толстый журнал.

Когда мышей вновь выпускают в клетку (опытных в правое отделение, контрольных в левое), они кажутся такими же, как несколько часов назад. Но это только лишь кажется: прошли лучи сквозь тельца, и кто знает, предохранил ли наркоз от поражения?

А на столе уже новые мыши: быстрее, быстрее!

– На заводах, где штурмовщина, горячка бывает в конце месяца. У нас – всегда.

– Ты не находишь, что научная работа нашего типа – весьма гармоническое сочетание умственного труда с физическим?

– Нахожу. И даже порою скорблю по поводу того, что просто немыслимо сделать маникюр.

– Ну, не скорби! Твои руки в работе без всякого маникюра очень красивы.

– Двадцать четыре…

– Что «двадцать четыре»?

– Это я веду счет комплиментам, которые ты мне говоришь.

– Неужели уже двадцать четыре набралось?

– Увы, лишь только… Ну, хватит болтать! Быстрее, быстрее!

Но вот четыре часа, и кончился рабочий день. Есть порох – ступайте в библиотеку.

– Устала?

– Не очень. Я прочная.

– Почитаем?

– Конечно.

И так день за днем, день за днем…

Но однажды на обычное «почитаем?» Елизавета отвечает:

– Нет. Скопилось много домашних дел.

Они прощаются. Однако через десять минут Лиза прибегает в читалку.

– Ты не мог бы меня проводить? Там Бельский…

– О боги!.. Но если хочешь – я с удовольствием…

Прошлой зимой Лиза играла в волейбол в одной из команд академии. Однажды после встречи остановил ее в коридоре Бельский. Она была в спортивной форме, и стоять так на виду у множества людей ей было неловко. А Виталий беседовал о науке… Лиза мялась с ноги на ногу, порываясь удрать, и тотчас же удрала, как только заметила, что взгляд его находится в противоречии с высоким смыслом произносимых слов.

А через неделю, в другом зале, среди десятка случайных болельщиков вновь оказался Виталий и снова смотрел на нее, и только на нее. Лиза играла из рук вон плохо, а после встречи, когда он хотел ее остановить, бросила, убегая, что-то дерзкое.

А еще через неделю, собираясь на волейбол, она думала: «Придет или не придет?» Виталий пришел и снова смотрел на нее и снова пытался с ней разговаривать.

После этого Лиза стала замечать его взгляд в академической столовой, в читалке, на улице после работы. И странное дело (она искренне этому удивлялась), первое впечатление от этого взгляда пропало, он начал казаться совсем не таким уж страшным. Смотрел же на нее раньше с какой-то непонятной тоской Степа Михайлов, поглядывали и другие, и даже Громов. Но, впрочем, именно Громов почти не смотрел.

Но все же Лиза Виталия сторонилась, пока однажды не заметила, что он не пришел на волейбол. Она не видала Бельского две недели и почему-то нет-нет да и вспоминала о нем, ругая себя за это. А в марте Виталий вновь появился и после игры, дождавшись Лизу на улице, отправился ее провожать.

Он говорил о науке, и только о ней. И пропасть между значением взглядов, пусть даже не очень страшных, и его словами действовала куда сильнее, чем если бы он говорил комплименты. Как хотела она их услышать! Она бы ответила каскадом острот и вмиг посадила бы эту «скользкую личность» в глубочайшую из калош! Но в науке, не в радиобиологии, а в Биологии с большой буквы, Лиза была слабее Виталия. И она иногда думала, что ненавидит науку!

Бельский провожал Лизу несколько раз, причем ходили они все медленнее и медленнее, а однажды даже пересекли пешком чуть ли не весь город. И трудно сказать, как развернулись бы события, если бы Виталий еще некоторое время держался на той же грани.

Но после очередной игры при выходе из зала Бельский сжал легонько рукою Лизину обнаженную руку, а другая его рука в этот момент скользнула по ее талии. Лиза дернулась и убежала.

Домой она шла с подругами и уже по дороге сказала:

– Защита диссертации на носу, и, значит, прощай, волейбол, до лучших времен!

Несколько недель она старательно обходила Виталия, хотя и постаралась выспросить о нем все, что было возможно.

Тем временем и Виталий разведал ее дорожки.

– Вот дьявол! Вечно пасется в библиотечном предбаннике, – сказала она себе однажды и хотела уже прошмыгнуть в дверь, но Бельский ее остановил:

– Вас не интересуют тропические растительные сообщества? Я сейчас каждый день работаю в Ботаническом саду, во второй пальмовой оранжерее. Если бы вы зашли, я бы рассказал вам много интересного. Я там всегда бываю с трех до семи.

«Этого еще не хватало!» – подумала Лиза и, не сказав ни слова, скрылась в библиотеке.

Шло время. Лиза работала изо всех сил – близилась защита. Ни о чем, кроме диссертации, как будто бы некогда было и думать. Но каждый вечер после трудного дня она шла домой одна, и как тут было не предположить, что за мутными взглядами прячется, быть может, живая душа? Положил руку на талию, ну и что же? А помнишь, как в университете, раздурившись, схватил тебя Леня Громов, поднял и посадил на шкаф: сиди, мол, там вместе с куриным скелетом; получится диаграмма – до и после отмены карточной системы. Тогда ты слезать не стала и Володе Токину запретила помогать, пусть Громов снимает: он сажал, ему и снимать. До сих пор эту историю помнишь, не обиделась. А тут… Впрочем, тут совсем по-другому.

Май был на исходе. Позади кошмар защиты, впереди отпуск. И почему бы Лизе не посмотреть цветы?

Косые лучи вечернего солнца, не запыленные еще, точно покрытые лаком листочки. Блестят лучи в Лизиных волосах, коротенькая прядка которых, быть может, и невзначай выбилась из тяжелой косы. Лиза села на скамью у пруда. Она никуда не спешила, никого не ждала, просто смотрела на листья кувшинок и думала: вовсе не надо сажать на них Дюймовочек, чтобы казались сказочными.

А без пяти семь Лиза встала и пошла к оранжерее. Она переступила порог и попала в тропики. После тихой прохлады московского вечера здесь было душно и влажно. «Тропики – тропиканцам! Нам подавай среднюю полосу», – лениво пошутила она по привычке и повернулась, чтобы уйти. Однако Бельский уже шел навстречу.

– Наконец-то вижу вас в наших джунглях!

Знаете, я так увлекся спецификой здешних условий… Взгляните на сочетаемость этих форм… – он сыпал терминами, – сукцессии, биоценоз, экотипы, – а сам вел ее в глубь оранжереи. Сели на скамеечку под пальмами – бог мой, какая экзотика! Фразы из этого Виталия выскакивают вылощенные и обструганные, она не вслушивается в их смысл, а ждет: не выскочит ли хоть одна человеческая, шершавенькая? «Зачем я пришла сюда? Девица с теоретическими задатками уж, верно, сперва обмозговала бы… Но я экспериментатор, и я поставила эксперимент… Лизка, ты дура! Что тебе в этом слюнтявом щенке? Финал заранее можно уже предсказать: достигнет треп апогея, а потом он попытается тебя обнять, но ты ведь ежик и поэтому тотчас же выпустишь иглы. Лизка, ну почему ты ежик? А если б путный кто был на его месте? Но, впрочем, путный выбрал бы иной климат… А ну, Виталий, валяй обнимай! Давай же, цыпленочек, не стесняйся, моя амфибия: тетя Лиза тебе разрешает».

И, как бы подчиняясь команде, Бельский положил ей на плечо руку. Она скривила губы и брякнула:

– Мармелад… Кофе на желудях… Все ваши тропики – мармелад, желудевый кофе – квинтэссенция всех рассуждений… Я не люблю эрзацев, припрячьте, прошу вас, руки! – Опыт не удался, и далее заговорил характер.

Она встает и идет к выходу. Виталий идет следом, постепенно вскипая, и уже у самых дверей говорит:

– Вы обязательно захотите вернуться сюда, поэтому помните: по средам я здесь не бываю!

Лиза встрепенулась. Ого!.. Щенок показал зубки. Ядовитый ответ у нее уже на кончике языка, но тут она видит: в дверях ключ! Шаг, движение руки, и ключ у нее, еще два шага, хлопнула дверь, и между нею и Виталием-преграда из дерева и стекла. Теперь замочком щелк-щелк: посиди, миленький, одиночное заключение – превосходное наказанье за наглость! К черту непонятные сукцессии, к черту тропики! Ни разочарования, ни обиды – одно презрение.

Тогда был май, а теперь август. Но цветет этот август совсем по-весеннему, и поэтому жаль, что появился вновь на ее пути Бельский. Несколько дней назад она превосходнейше вытурила его из комнаты. За что? Да она и сама не знает, но за что-то очень определенное – спросите у теоретиков, может, они объяснят. Сегодня она Виталия не видела, он ведь в оранжерее, поджидает очередную глупышку.

Громов и Котова спустились по лестнице, пересекли вестибюль, вышли на улицу.

– Где же Бельский?

– Не все ли равно? С высоты твоей колокольни не видно – значит, дальше. Ты любишь цветы? Я говорю не о букетах. Срезанный цветок уже труп, пусть даже не разложившийся. Я говорю о цветах живых. – Она взяла Леонида под руку.

– Елизавета, ты влюблена! Может, не следует бегать от Бельского?

– Глупый… Нет, я еще не влюблена. И хорошо, что нет. Но ты не ответил: любишь цветы?

– Предположим. А что?

– Пойдем в Ботанический?

– Для этого ты извлекла меня из библиотеки?

– Ты опечален?

– Не слишком.

Когда над Японскими островами выросли атомные грибы, не все люди, убитые взрывами, сразу же стали трупами. Многие бродили в развалинах, оплакивали тех, кто не может больше бродить, радовались, что сами они живы-здоровы, – они не знали, что тоже убиты. Смерть подкрадывалась к ним незримо, исподволь, и в решительную атаку бросилась через неделю.

Леонид и Лиза знают все это из книг, а кроме того, сходную до мелочей картину могут наблюдать в виварии, на облученных животных.

Ряды клеток – маленьких, средних, побольше – заполняют весь домик. Крутится вентилятор, но смешавшиеся воедино запахи крыс, мышей, кроликов, морских свинок, кошек непривычному человеку все равно кажутся нестерпимыми. Они же не замечают запахов; они спешат к своим клеткам, к результатам своего опыта.

В первую неделю после облучения животные не отличаются от здоровых.

– А ведь правда, Леня, это страшно: скрытый период лучевой болезни?

– Страшно и трудно объяснимо. Невольно начинаешь думать… – Леонид пускается в теоретические рассуждения. Что же сейчас делать, если не теоретизировать? Не вспоминать же, как изнывал от неизвестности и невозможности чем-либо помочь, когда был скрытый период у Валентины?

Но вот восьмой день, и в клетках немало трупов.

– Пока что разницы между контрольными и наркозными мышками нет. Подождем.

Еще сутки, вторые, третьи… Число мертвых животных растет, но разница не выявляется.

– Мы ничего не напутали?

– Нет.

– Так в чем же дело?

– Не знаю.

Целая серия опытов неудачна, и нужно искать причину. Шаровский читает и перечитывает протоколы экспериментов; можно подумать, хочет выучить их наизусть. Но протоколы ничего не дают. Тогда он, спокойный, сосредоточенный, садится на стул посреди комнаты и говорит:

– Покажите, как вы готовите облучение. С начала и до конца, в деталях.

Появляется клетка с мышами. Леонид достает грызуна, прижимает его к столу. Лиза колет, после чего животное кладется в другую клетку.

– Так! – Шаровский пересаживается ближе, разглядывает животное.

Мышь дергает лапками, засыпает. Шаровский сидит и смотрит; можно подумать, тоже заснул. Но вдруг короткий приказ:

– Попрошу тонкий пинцет и налобную лупу.

Иван Иванович отгибает манжеты халата.

– Леонид Николаевич, достаньте мышь. Нет, не эту. Вон ту, из угла клетки. Совсем заснувшую. Да, эту… Лиза! Настольную лампу! Быстро, к самому ее глазу! Так!

Шаровский вскакивает, бежит по комнате:

– Вы меня поняли, Елизавета Михайловна? А вы, Леонид Николаевич? Вот и прекрасно! Как правильно вы меня поняли, у мыши, которую я смотрел, под наркозом сохранился глазной рефлекс. Проверьте на трех десятках животных. Но я почти убежден: нужно увеличить наркозную дозу.

«Как просто! – думает Леонид. – Но эта вот простота, эта легкость, с которой решается вопрос, поставивший в тупик двух кандидатов наук, – это и зовется: Шаровский!»

Неприятный вкус во рту – вот что ощущал Виталий Бельский, когда, изгнанный Котовой, ехал из академии в Ботанический сад. Напиться, что ли? Выхлебать стакан коньяка и закатиться к какой-нибудь девахе попроще, без этих самых, без мармеладов… Змея, а не женщина! На кой дьявол поперся я в академию?

К змее его почему-то тянуло. Много лет – может, десять уже – превосходно он знает: из змей змея Котова. Но вот тянет! Что в ней особенного? Коса да фигура – еще Чехов справедливо отметил, что рыжие чертовски хорошо сложены…

Он вспоминает, как она его вытурила, и удивляется собственной наглости. Это ему не свойственно – наглость. А может, свойственно? С Котовой, вероятно, именно так надо себя вести, но то, что проявил он наглость при Громове, – приперся в лабораторию – тут он поистине удивлен. Громов старше его, опытнее, жизнь как свои пять пальцев знает, а взгляд, который Громов изредка роняет на Вельского, сдается, говорит: «Я тебя, милый мой, понимаю, а ты меня нет». Громов и Котова – оба для Бельского иной, чем он сам, мир, но Котова попроще. Почему так случилось: учились на одном курсе, у всех троих научные интересы на первом месте, в одни и те же концерты ходят, в одни театры – и на тебе: воспринимают они Бельского как нечто совсем несъедобное! Завидуют – обогнал в науке? Талантливее, мол, их? Не похоже. Насколько способен в науке Громов – гадательно, но ценит он себя высоко, вряд ли считает, что в чем-то отстал от Бельского, – обычное самомнение, свойственное любому теоретику. И все же при гигантском громовском самомнении центропупистом прозвали Виталия! Змея эта прозвала, рыжая, курносая змея, к которой его почему-то теперь так тянет…

Это был горестный случай в его жизни. Правда, он был тогда совершеннейшим мальчишкой, однако молодость не оправдание для глупости. Нагрянула война, отец Виталия пропал без вести, мать же, его ангел-хранитель, заставила сына перепрыгнуть в школе-экстернате через два класса в год: к чему война приведет, кто знает, пусть уж мальчик пораньше получит образование. Так случилось, что шестнадцатилетним поступил он на биофак. Однокурсники старше его, некоторые, особенно инвалиды войны, намного. Но инвалидов мало, среди девчонок же да небольшого числа абсолютно безнадежных очкариков Виталий выделяется, несмотря на молодость, начитанностью, способностями. Смешно – ему смешно это, – его выбирают старостой курса. Он презирает свои обязанности, однако впервые в жизни они дают ему некую иллюзию власти над подобными себе, поэтому, презирая, он дорожит ими. Но вот кончается война, приходят на факультет, гремя сапожищами, Громовы да Михайловы. Опытные, перестрадавшие, легко и просто занимают они ключевые позиции не только в общественной жизни, но, к удивлению, нередко и в науке. Из солдат превращаются они в студентов, однако из молодости не возвращаются в юность. Напротив, ассимилируют прочих всех, делают весь курс взрослым, зубастым. И только Виталий остается за бортом: маленький старичок, погрязший в науке, он и по возрасту и в силу характера не может идти в ногу со всеми. Так появляется предрасположение к болезни, именуемой оскорбленным самолюбием.

Нельзя сказать, что не пытался Виталий включиться в общий ритм. С тем же Громовым пробовал не раз вступать в контакт. Первый разговор состоялся у них после теоретической конференции научного студенческого общества. Виталий сделал на конференции доклад, довольно удачный, его хвалили. Вышли из аудитории, и тут Бельского изловил Громов:

– Я не ботаник, в прениях выступать не счел нужным, но вам скажу: кланялся вам Эймлер. Данные интересны, материал изрядный, но зачем было извлекать на свет божий идеи этого усопшего теоретика?

Виталий ничего не ответил, да и ответить не мог: Эймлера он не читал. Три дня потребовалось, чтоб отыскать нужную книжку, понять, что изобрел велосипед, имевший хождение в прошлом веке. Однако каков Громов? Шутит с девчатами, вкалывает за двоих на субботниках, на обычнейших собраниях произносит обыкновеннейшие речи, в душе же, оказывается, несет знания, какие Виталию и не снились!

Жить робинзоном средь моря людского – дело нелегкое. Громов вроде бы человек подходящий, и Виталий пробует с Громовым сблизиться.

Был перерыв между лекциями, и Леонид, Лиза, кто-то еще стояли на лестничной площадке. Виталий подошел, облокотился на перила, совсем рядышком. Громов потянулся, лязгнул зубами:

– Жрать хочется – собаку бы живьем смолотил!

Это была полушутка, и Виталий хотел полушуткой ответить:

– Ничего, товарищ Громов, кончится восстановительный период, продуктов будет сколько угодно.

Громов взглянул на него как-то странно, а Котова, подхватив под руки Леонида, еще кого-то, сказала:

– Пойдемте, мальчики, в тот коридор. Тут дует.

И все ушли. Виталий думал потом: может, нескладной получилась его реплика? Он не умел шутить – негде ему было обрести это оружие, оттачиваемое лишь в тесных людских общениях. А как этих общений добьешься, если чувствуешь себя отлученным?

Однако он не сдавался. Подошел к Громову еще раз, заговорил о внутривидовой борьбе – в те годы было свыше предписано: внутривидовой борьбы нету. Бельский знал, что Громов держится противоположного мнения. Громов не скрывал своих взглядов, выступал с ними. Естественно, Громова в связи с этим терзали, и Виталий, не представлявший, как же могут разрешаться внутривидовые противоречия вне борьбы, хотел предложить Громову свою поддержку. Но Леонид пробормотал в ответ нечто невнятное и отошел. И Бельский взорвался. Это был характерный для него взрыв: вслух он не сказал ничего, но внутри все клокотало и пенилось, Громова он теперь ненавидел.

Вот тут-то и произошел нелепейший случай, позволивший Котовой прилепить к Бельскому позорную кличку, сопровождающую его с тех пор везде и всюду.

Была избирательная кампания, и Громов к прочим своим нагрузкам прибавил обязанности бригадира агитаторов. Составлялись предварительные списки избирателей. Одна из девчонок-агитаторш оказалась недобросовестной – подала прошлогодние списки. Громов прошляпил, а позже выяснилось, что некая старушка за год покончила счеты с миром И вот – собрание. Громова колотят. Виталий слушает, а в голове у него почему-то вертится совершенно иное: стихи из стенной газеты «Советский биолог»:

Холодно, холодно, холодно, Лед на портянках нарос, Душу терзает голодом Тот, нерешенный, вопрос. Помнишь: Москва затемненная, Ночь, эшелон, вокзал, Сердце, тобою плененное, Вновь я тебе вручал. Веет прощание холодом, Писем уж лучше не ждать… Молодость, молодость, молодость, Что тебя может унять?

Подметил Бельский: дважды подходила к газете Валя Громова, читала, и в глазах у нее теплело. Конечно же, Громов стихи писал, он к тому же член редколлегии, а кто, как не редколлегия, пишет стенные газеты? И Виталий – как-то само собой получилось – поднимает руку:

– Боюсь, что ошибка, допущенная Громовым, не случайна. Вспомните стихотворение в «Советском биологе»… – Бельский прочитал стихотворение полностью, память у него безотказная. – Согласитесь: стихи упадочнические. Победоносная армия освобождает страны Европы, а автор ощущает лишь холод физический да голод душевный.

Случалось Виталию наблюдать: начинали вот так же с пустяка, добавлялось что-то, потом еще, еще и еще… Но почему Громов, серьезный до этого, теперь улыбается, а Котова просто хохочет?

Громов в ответном слове сказал:

– Право, мне жаль старушку… Не повезло ей, и мне с ней вместе. Вероятно, меня следует наказать – не будь ротозеем. А вот теперь о стихах. Признателен Белявскому («Белявскому! Надо же: не потрудился фамилии запомнить!») за его высокое мнение обо мне. Но, увы, стихов не пишу. И все же, простите, Белявский: холодно, любимая забыла, однако – что может унять молодость? Где вы тут увидели упадочничество?

Пожалуй, Виталий Громову даже помог: проехался тот на шуточках и отделался в результате лишь легким испугом. А назавтра подскочила к Виталию Елизавета, сунула ему палец чуть ли не в нос и прокричала:

– Знакомьтесь, товарищи: центропупист Белявский, поборник чистого искусства!

Фраза была нелепой – при чем тут чистое искусство, однако обиднейшее из прозвищ – центропупист Белявский – так за Виталием и осталось. Годы прошли. Громов и Елизавета забыли уже про эпизод со стихами, а прозвище все еще при Виталии! И не странно ли после этого, что тянет его, точно магнитом, к ядовитой змее – Лизе Котовой?

«Бабник ты, Виталий, – говорит он себе. – Что тут поделаешь, теоретики в большинстве бабники. Привык к победам, а тут тебе показали кукиш. Смотаться к Зинке?»

Но и к Зинаиде Жуковой – биофаковской студентке, с которой у него был роман,- Бельский пойти не может. Где уж! Еле вывернулся: родился сын. Совесть Бельский сумел успокоить – придумал «теорию» рассеивания генов: талантливый человек обязан оставить миру как можно больше потомков, причем желательно в различных сочетаниях; авось хоть один из них окажется столь же талантливым, как и отец. Молчало по этому поводу и общественное мнение – никто не связывал мальчишку с Виталием. Но зачастишь туда – начнут показывать пальцем.