Глава 1
Читая
Три книги — три судьбы
(Триптих)
Одна за другой пришли эти книги, полистал я их и отложил собравшуюся за пару дней периодику, рассудив, что интернет с теленовостями восполнят пока этот пробел. Это «пока» растянулось на добрые три недели: поначалу открыл я томик в глянцевой зеленоватой обложке, изданный в Балтиморе, — просмотрев оглавление, решил начать с него. И теперь расскажу почему.
Часть 1-я
Там, за экраном…
…Примерно так можно перевести название книги, изданной в Америке 20 лет назад. Издательство «Ардис», если уж выбирало что-то к публикации — то самое-самое (и, тем более, — в переводе на английский): ну, к примеру Окуджаву, Аксёнова, Гладилина, Сашу Соколова. Тем оно и отличалось от других, большей частью крохотных, домашних, расплодившихся по миру с приходом «третьей волны» эмиграции, и компьютерной техники: у нас же каждый второй бухгалтер, и каждый старший инженер имел в запасе вывезенную тайно (!) рукопись. Хотя большей частью и прятать-то, как вскоре выяснилось, было там нечего.
Конечно, бывало и другое: привез с собой Лев Халиф, например, собрание историй из жизни литераторов, рукопись книги «Центральный Дом Литераторов», или бывший «крокодилец» Эмиль Дрейцер — собрание анекдотов из СССР, увидевшее свет на двух языках под названием «Недозволенный смех». Тиражи их разошлись быстро — по университетским библиотекам и кафедрам Штатов, но и в рознице в русских магазинах. И та, и другая книги были впоследствии не раз переизданы — даже и в России.
Здесь я ссылаюсь только на свой издательский опыт тех лет, начала 80-х…
* * *
И теперь — о книге Валерия Головского «Behind the Soviet Screen». Она изначально не претендовала на то, чтобы ввести автора в ряды классиков современной русской литературы — не для того писалась. Но и при этом её литературные достоинства были неоспоримы. Что неудивительно, судите сами, вот фрагменты биографии автора: издательство «Искусство», журналы «Искусство кино» и «Советский экран», помимо множества публикаций в них и в других изданиях, в те же годы он перевел на русский язык книги «Заметки о польском кино», «История мирового кино». Вот такая у человека квалификация.
Автор эмигрировал из России в самом начале 80-х, после чего многократно публиковался в периодических изданиях — в американских и европейских. Так я и познакомился с Головским — после его рецензии, помещенной в парижской «Русской мысли», на только что изданного тогда в Нью-Йорке «Беглого Рачихина». Теперь я понимаю, отчего Валерий обратил внимание именно на нее: ведь и там шла речь о бежавшем из группы Бондарчука киноработнике…
И вот, теперь у меня на столе его новая книга — изданная уже по-русски и в России. «Это книга об истории кино периода застоя, — пишет в предисловии автор, — это воспоминания о людях, о событиях тех лет». О кино? Не только. В одной из глав автор приводит слова Эльдара Рязанова на одном из пленумов кинематографистов:
«Когда я шел сюда, я думал не о том, что надо говорить, а о том, что не надо говорить, потому что все мы, как айсберги, которые высовываются над поверхностью на одну десятую, а на девять десятых остаются под водой». Вот так и знание советского зрителя о так называемом кинопроцессе ограничивалось официозами — сообщениями о присуждении званий, а чаще сплетней типа: «а этот — с этой…».
Иногда, правда, прорывался вдруг слух: Бондарчук после зарубежных съемок отказался сдавать, как это было положено, валютный гонорар в советское посольство: «Не хочу, чтобы на мои деньги сын Подгорного ездил в Африку на сафари!». Так ведь то — Бондарчук. Обошелся ему и побег из киногруппы, на съёмках «Красных колоколов» в Мексике, Рачихина, его ближайшего помощника.
Вспоминает автор в книге и такой эпизод, связанный с «неприкасаемым» режиссером: «Во время одной из встреч в ЦК тогдашний завотделом культуры Шауро оборвал Бондарчука, громко разговаривавшего во время доклада: „Что это вы, товарищ Бондарчук, так себя ведете? Я ведь могу и обидеться!“ Бондарчук громко послал его по матери и добавил: „А если я обижусь, ты знаешь, где ты будешь?!“
Так, наверное, и было бы, коль всё решалось не только и даже не столько степенью известности, но и близостью к партийному руководству. Ну, вот еще эпизод из книги. Брежневу очень нравился фильм Владимира Меньшова „Москва слезам не верит“ и на обсуждение его в редакцию журнала „Искусство кино“ пригласили трёх секретарей райкомов партии, комсомольских работников и даже одного рабочего — члена ЦК КПСС!
„Надо ли говорить, что оценка фильму была дана самая высокая“, — замечает автор. Хотя фильм, действительно, прозвучал в те годы новым словом в советском кинематографе, только мало ли „новых слов“ было упрятано „на полку“ на десятилетия! — и об этом тоже рассказывает Головской. В лучшем случае, менялись концовки, переозвучивались сцены, выбрасывались важнейшие для понимания замысла авторов эпизоды…
Но и при всём, при этом, „Даже самые обласканные и состоятельные, по советским меркам, режиссеры… — пишет автор, — сравнивая свои гонорары с заработками зарубежных актеров понимали, что государство их грабит“. И приводит пример: Ален Делон за три дня съемок в фильме „Тегеран-43“ получил 350 тысяч долларов, а Михаил Ульянов, народный артист СССР, за весь период съемок — 240 рублей»…
Определить жанр этой книги, честное слово, затрудняюсь. Публицистика — да, но и энциклопедия, с любопытнейшей статистикой, которой посвящены многие страницы. Ну вот, например, «Сведения о количестве зрителей посмотревших художественные фильмы за 1 месяц демонстрирования».
Да ведь это не просто статистика кино — это еще и ментальность советского зрителя тех лет. На начало 1980-го лидерами проката оказались мосфильмовские: приключенческий боевик «В зоне особого внимания», мелодрама «Мой ласковый и нежный зверь», еще мелодрама «Черная береза» из Белоруссии, детектив свердловской студии «Лекарство против страха». Ну и так далее…
При этом книга, действительно, увлекательная, а местами читается просто как детектив. Так ведь и правда: страницы жизни советского кинематографа, скрытой от рядового зрителя, вобрали в себя не одну историю, граничащую с сюжетом шпионского романа.
Вот Головской рассказывает о фильме с участием В.В.Шульгина, вышедшего после 12 лет заключения из Владимирской тюрьмы, — его решили использовать в пропагандистской ленте «Перед судом истории»: «Шульгин был нужен, чтобы его устами разоблачить царизм, Белую армию, русскую эмиграцию, Антанту». И дальше:
— Я хочу, чтобы Шульгин сказал: «Я проиграл», — заявил министру кинематографии назначенный режиссером фильма чекист-кинематографист, заметим, действительно талантливый, — Фридрих Эрмлер.
А ещё был к Шульгину прикомандирован — «журналист в штатском», некто В.Владимиров, он был предложен КГБ как автор сценария о раскаянии и признании вины перед советской властью бывшего председателя Государственной Думы. В.Владимиров, он же Вайншток, — в прошлом режиссер (поставивший в 30-х замечательные фильмы «Дети капитана Гранта» и «Остров Сокровищ»), а затем и директор «Мосфильма», после чего многие годы работатал под прикрытием НКВД в журналистике. Теперь он должен был стать автором сценария. Чем не детектив!
Головской рассказывает об обстоятельствах, сопутствующих съемкам, фильм сняли — начальство посчитало его «чистейшей контрреволюцией». Естественно: ведь Шульгин требовал убрать все, что он не хотел произносить — и фильм не был показан…
Хоть дело из прошлого, полувековой почти давности, а любопытно, не так ли? Это сейчас в газеты выплескиваются чуть не ежедневно сведения о склоках в творческих союзах, в Союзах кинематографистов — например, о борьбе за роскошное здание киноцентра, что на Красной Пресне, об увольнении Н.Михалковым директора Дома кино с 15-летним стажем Ю. Гусмана, и по сей день тревожащем своей несправедливостью многих, причастных к российскому кинематографу. Да и о попытках отстранить самого Михалкова от руководства Союзом кинематографистов тоже немало пишется нынче…
А что люди знали тогда о том, что происходило «там, за экраном»?
Теперь знают — и благодаря Головскому тоже.
Кстати, замечу: написать эту книгу мог только автор, не просто близко знающий предмет, но, как в данном случае, и соучаствовавший в качестве свидетеля, а бывало — и не только, во многих коллизиях советской кинематографии.
Я, наверное, захочу взять в аренду несколько забытых мной старых фильмов, чтобы посмотреть их снова, но уже другими глазами. И я не буду удивлен, если книгу Валерия Головского «Между оттепелью и гласностью» станут использовать как учебное пособие в киношколах при изучении истории советского кинематографа, или даже как хрестоматию.
Жаль только, вряд ли читатель найдет ее здесь, в Штатах, в книжных магазинах.
Это было недавно, — опираясь на название новой книги Головского, вспоминаю и такое: минувшим летом мне случилось полный месяц провести в поездках по Штатам, преимущественно по восточным, в городах: Филадельфия, Нью-Йорк, Вашингон…
Редкая удача, когда достало времени не только для дел, приведших туда, но и для встреч с теми, с кем в последние годы поддерживал контакт преимущественно по электронной почте и реже — по телефону (не считая их публикаций в «Панораме»), — с Владимиром Фрумкиным, Владимиром Матлиным, Валерием Головским.
С ними мы дружим мы не первый год и потому мне проще им говорить — Володя, Вадик, Валера, да и они ко мне обращаются тоже «без отчества», что и правильно, все мы примерно сверстники, занимаемся схожим делом.
Так вот, досталось мне привезти из Вашингона, а вернее, его окрестностей (где живет Валерий, в получасе езды от нашей столицы), новый, только что вышедший сборник.
Открыв его на первых страницах, обнаружил главку «Отзывы о книгах Валерия Головского», в числе которых нашлось место и для выдержек из моих книг, опубликованных в разное время в «Панораме», в балтиморской «Чайке». Киноведы, слависты и литературоведы доверили публикацию рецензий на них «Литературной газете», «Славик Ревью», «Культуре». Нечасто выходили книги Валерия — хотя и по ним можно было судить, что работает он непрерывно.
И предисловие к книге Головского Аркадия Ваксберга, помнящего по советскому периоду жизни Валеру Головского известным критиком и журналистом, — «… писавшим и о кино как искустве, и о том, что можно называть „миром кино“» Сам же автор в «замечаниях», предшествующих собственно текстам сборника, говорит, что в книгу включены публикации, написанные как до его эмиграции в 1981-м году, так и позже, когда он «…получил возможность писать то, к чему всегда и безуспешно стремился — не только о кино».
Сегодня только перечисление результатов этого стремления заняло бы не одну страницу, и потому упомяну здесь только его книги: «Между оттепелью и гласностью. Кинематограф 70-х» выпущена московским издательством «Материк» в 2004 г., в России же в 2006 году вышли «Перебежчики и лицедеи», и в 2007-году — «Мерилин Монро. Жизнь и смерть». В периодике публикации за подписью Валерия Головского появлялись — в «Панораме», в «Новом Русском Слове», в «Новом американце», в «Русской мысли», в «Континенте», в «Гранях», в «Стране и мире»… во многих научных изданиях американских университетов.
Кино и вокруг — так бы я определил круг интересов автора, в который он умело приглашает и приводит читателя, в большинстве случаев дотоле знакомого с персонажами книг Валерия по виденным кинофильмам или по рецензиям на них. Что уж тут говорить о Мерлин Монро, легенде мирового киноискусства — её имя и по сей день окружено легендами, домыслами.
Уже будучи знакомым с книгой Валерия, я обнаружил выдержки из неё почти дословные в одном из российских журналов — и, конечно, без ссылок на первоисточник, о чем немедленно сообщил Валерию. Его реакция меня мало удивила: «Да и Господь с ними, я уже занят другими темами». И действительно, спустя некоторое время, возникла новая книга Валерия «Между оттепелью и гласностью» — в Москве, где её издали, она разошлась мгновенно. И вскоре — «Перебежчики и лицедеи» — в России.
Пришел Валерий к этой книге не случайно и естественно. Его тексты появлялись и появляются с завидной регулярностью в периодических изданиях на обоих континентах. Я продолжаю сохранять статью из парижской «Русской мысли», в ней много лет назад Валерий отозвался на «Беглого Рачихина», незадолго до того изданного в Нью-Йорке. По сути это была самая первая рецензия в европейской печати на мою книгу (её название «Когда журналистика становится писательским творчеством» не могло не льстить…) — она и побудила меня разыскать автора в Вашингтоне, что особого труда не составило — Валерий тогда сотрудничал с «Голосом Америки», а статьи его нередко публиковались в нашей периодике.
Возьмем другую книгу Головского — «Это было недавно…» — хотя оборванную фразу, вынесенную на обложку как название книги, можно было бы продолжить «… и давно» — её содержание охватывает периоды, измеряемые десятилетиями.
Автор вспоминает годы службы в издательстве «Искусство», в журнале «Искусство кино», давшим пищу описанию коллизий в организациях, ориентированных на культурную часть советской аудитории, и потому особо контролируемых партийными и правительственными инстанциями. Это само по себе интересно и поныне, спустя много лет — и сегодня можно найти немало схожих черт и особенностей обстоятельств работы нынешних российских учреждений, обслуживающих информацией в области культуры население страны.
Вместе с тем, в книге приводятся сюжеты из обыденной жизни автора, которые можно было бы назвать занимательными, если бы за ними не стояла судьба нашего современника, прошедшего схожими путями… — решение покинуть страну и связанные с этим коллизии, вживание в условия нового, — этому посвящен первый раздел книги «Я вспоминаю». Хотя и последующие ее разделы основаны на памяти — не обязательно о происходившем с самим автором, но на его глазах, в силу служебных отношений или информированности.
А вот история с участием автора — он сумел записать на магнитофон выступление Эльдара Рязанова на Пленуме Союза кинематографистов в декабре 80 года, текст резкого полемического выступления режиссера, боровшегося с партийными чиновниками за выпуск на экран его сатирической картины «Гараж», вскоре появился в «Новом Русском Слове» — его Головской вывез из страны и передал его для публикации в эмигрантскую газету.
Не менее знаменательно описана и судьба фильма Кончаловского «История Аси Клячиной…», — где рассказывается о том, что с фильмом зрители смогли познакомиться лишь 20 лет спустя…
Отдельно в этом разделе книги стоит рассказ о том, как автор исследовал достоверность легенды о подарке Сталиным Рузвельту фильма «Волга-Волга». Читатель «Панорамы» может помнить публиковавшиеся в ней выдержки из рассказа Головского о смерти Мэрилин Монро, чья жизнь и смерть остаются и по сей день окруженными таинственными обстоятельствами. Продолжая эту тему, Головской приводит и анализирует сенсационные сведения, появившиеся в русском варианте журнала «Плэйбой», о том, что ФСБ передала США «Дело» актрисы, разрабатываемое КГБ, — из которого следует, что она, по инициативе Лубянки, тайно провела 8 дней в СССР; и там же — о ее связи с неким советским разведчиком «Вадимом».
Последующие разделы книги включают в себя эссе «О литературе — серьезно», рецензии, фельетоны и публицистику, эти тексты во многом не теряют своей злободневности и сегодня, спустя годы после их первой публикации.
А вот раздел с рассказами Головского — о них нужно говорить особо — их, без натяжки, можно назвать «художественной прозой», при том, что, в ряде случаев, в их основе лежат действительные события, участником которых оказался сам автор. Хотя этот дар легко угадывается и в его эссе, вошедших в сборник, и в его публикациях в периодических изданиях.
Остается только пожалеть, что рассказам уделено в книге столь малое место. Завершая эти заметки, я храню надежду, что в недалеком будущем мы сможем открыть новый сборник Валерия, полностью посвященный его художественной прозе — и совсем не обязательно это будут короткие рассказы: Головскому вполне по силам жанр повести, а то и романа. Почему бы не предположить, что он уже работает над ним, — ему не занимать ни житейского опыта, ни писательского таланта.
* * *
Новая книга Валерия, естественно, как бы встроила себя в ряд ей предшествующих, на первых ее страницах приведены отзывы о них, в том числе и мой, что лестно. Вот бы, пригодилось бы что-нибудь и из этого текста для следующей его книги, которая, я знаю, не за горами — Валерий всегда «при деле», ему есть что вспомнить, что сказать читателю.
В своем авторском предисловии Валерий говорит «многое осталось в прошлом, стало частью истории…», и, как бы между прочим, замечает, что сам он не вполне уверен в подборе части отобранных им текстов, опубликованных до того в разные годы. Головской дает возможность судить об этом самим читателям, а у книги их будет немало, — чему порукой выпустившее её издательство «Чайка», сотрудники которого отличаются отменным вкусом — их книги на прилавках не залеживаются.
Итак, продолжая тему…
Часть 2-я
Хроники Давида Гая
Я как-то вдруг обнаружил, что отзываться в прессе на новые книги или на постановки спектаклей не чужих мне людей (на других просто не достает времени, что порой искренне жаль), не менее увлекательно, чем писать нечто «свое». Хотя, понятно почему: ради отзыва откладываешь это свое и знакомишься с содержанием творения духовно близкого тебе человека, с его героями — и вместе с ними проживаешь еще одну жизнь. Или — несколько…
Так произошло с книгой Давида Гая, переданной мне им из Нью-Йорка с оказией. На этой книге я, кажется, установил персональный рекорд скорочтения: семьсот сорок с лишним страниц за четыре дня. Хотя, почему «с лишним» — нет там лишних страниц, все они ложатся одна к одной. Совсем не значит это, что читал я наспех, бегло перелистывая страницы, напротив, — нередко возвращался к предыдущим…
Вот и сейчас, записывая свои ощущения, я возвращаюсь ко многим главам — что совсем не скучно: наоборот, я нахожу новые стороны, новые краски палитры автора. И я снова проникаюсь ощущением не просто небезразличия, но огромной симпатии к действующим лица повествования, сопричастности им — а они именно действующие, они показаны автором в развитии судеб, характеров, и его собственных, в том числе.
История одной семьи? — да нет, не семьи, но поколений — их Жизнь. Да и судьба самого автора стоит многих — еще и потому, что ей предшествовали, а отчасти и определили её, жизни и судьбы его предков… Помимо мастерского владения пером приметно особенное умение Гая писать о себе открыто, и вместе с тем отстраненно — будто о постороннем, не избегая моментов, о которых последствие иногда сожалеешь.
Действие сюжета обращено от нынешних дней к ретроспективе: автор, спустя годы после эмиграции, разыскивает в Америке потомка той, «первой» американской ветви, своего кузена, нашего современника. У каждого из них своя судьба — она определилась решением, принятым их общими предками сотню лет назад.
И теперь, собственно, о книге, вернее, о книгах — их две. «И рассеет тебя Бог по народам, от края и до края земли…» — о ком это в «Книге Второзакония»? Совсем не случайно автор предложил эту выдержку как эпилог к своей «Книге первой». Обе «Книги» — первая и вторая — содержат по три части, и они тоже никак автором не названы: зато внутри их главы обозначены датами. Да, только число, месяц и год… Но зато какие!
Они не всегда расставлены последовательно, хронологически: отсчёт их начат годом 80-м, июлем, а следующая глава — «Год 1903-й»… и снова наши дни — 70-е… А от них — снова «бросок» в начало века: это еще не Экзодус, он придет потом — когда, следом за первопроходцами, прошедшими все тяготы обустройства на новой земле, но и при том, уже готовыми протянуть руку помощи, последуют их земляки. И мы, вместе с героями, оказываемся на пароходе, плывущем к неведомым берегам Америки. Они еще не знают своего будущего, но верят, что хуже, чем было — не будет.
Отступление первое
Много лет назад мне довелось работать в одной информационно-художественной конторе — называть сегодня ее ведомство нет смысла, поскольку и тогда имя оно носило эвфемическое, а сегодня оно, и подавно, мало что скажет современнику. Только в его «ведении», среди прочих, находился и завод, строящий первые в СССР атомные подводные лодки, ну и, в числе много чего другого, наша «шаражка»…
Да и правда, весь штат наш состоял из начальника — художника Виктора Добровольского, замечательного мужичка, остроумного, выпивохи, не чуждого и прочим мирским утехам при его 60-ти с лишним годах, чему немало способствовала антресоль в его мастерской на Павелецкой, а именно под ней, этой антресолью, и размещалось «производство» нашей шараги. И еще — его помощника, Виктора, которого на работе, вообще, мало кто видел, ну и меня — «специалиста по издательским вопросам».
Служил я там недолго — надо было где-то пристроиться после разгона чучелами из дома на Старой площади нашего «Патента», где неблагополучно, по их разумению, сложился подбор и расстановка кадров: «Вы что! — кричал Арвид Янович Пельше на нашего министра — синагогу устроили у стен Кремля!» Было и такое…
Почему мне сейчас вспомнился этот эпизод служебной биографии? Нашей основной продукцией в тот период был буклет, целлофановые страницы которого несли на себе отпечаток контуров атомной подлодки. Причем, на каждый слой-страницу буклета, начиная с первой, — общего абриса (внешних контуров корпуса), накладывался следующий, несущий уже некоторые подробности внутреннего устройства, — слой за слоем, — буклет, страница за страницей, нес последующие подробности подлодки.
И так, за листками целлофана — срезами определенной части лодки, как бы собиралась и разбиралась вся лодка — от её внутреннего устройства до верхней палубы. Перелистывая страницы этого буклета, можно было добраться до самой первой, от которой «есть пошло» всё судно. Наглядно и поучительно. Представляете?
* * *
Вот так мне и представилась книга Давида Гая: дочитав последнюю её главу, я сразу вернулся к ее началу — к поколению эмигрантов самых первых годов минувшего века, к достоверной истории клана его предков…
Автор прослеживает судьбы семей — от начала прошлого века и до нынешних дней, судьбы двух ветвей его родных: одна протянулась из погромных дней Кишинева в Америку, другая — оставшись в стране, прошла вместе с народами сначала царской России, и потом Советского Союза — все этапы сталинской «коллективизации», «индустриализии», прошла войны, принесшие неисчислимые страдания всему населению, а еврейской его части — особенно… Эти ветви столетие назад расставались «не навсегда», как хотелось им верить, и, храня надежду когда-нибудь ещё встретиться, теряли ее… И ведь бывало — встречались: кому-то везло, кому-то — нет.
Казалось бы, что можно добавить к рассказанному Шоломом — Алейхемом, Башевицем-Зингером о первых еврейских эмигрантах в Америке? Оказывается, совсем не мало: автор находит новые детали, новые подробности — и это не просто роман, каким он читается, но, но скорее, документально-художественное повествование: автор домысливает какие-то подробности, может, не произошедшие в действительности, но, что уж точно, — они могли случиться. И случались, наверняка, в семьях еврейских беженцев тех лет. Гай, мне кажется, намеренно вынес на титул книги подзаголовок «История одной семьи». Одной ли?
Монтаж эпизодов книги, искусно связывающий поколения, отстоящие на многие десятилетия друг от друга, напрашивается стать киносценарием — может, такое и состоится: должен же попасть этот сюжет в руки кого-то из киномира, должен же побудить его снять по книге фильм, — условно говоря, ремейк «Экзодуса». Название ленты может быть схожим, но при этом многое расскажет зрителю такое существенное обстоятельство: тех эмигрантов — не впускали на родину предков, а нас, беженцев последних десятилетий прошлого века, пытающихся оставить страну рождения, — не выпускали из нее… Только и остается заключить словами поэта: «Времена не выбирают, В них живут — и умирают…». Но ведь, живут! Живем, стало быть.
Отступление второе
И почему еще не оставила меня книга равнодушным, почему содержание ее глубоко задевает меня: я нахожу много схожего в ней с тем, что сделал мой сын Стас к совершеннолетию своего сына Дэвида Половца. Он, примерно тогда же, в тот год, когда появилась книга Давида Гая, подготовил и издал небольшим тиражом, «для семейного пользования» красочный альбом — генеалогическое древо нашей семьи.
Со множества фотоиллюстраций — даггеротипов позапрошлого века, чудом сохранившихся в погромах и пожарах многих войн, с семейных фотографий — смотрят на меня узнаваемые лица родных. Именно родных — это подтверждено приведенными здесь же копиями метрических свидетельств о рождении, списков-ведомостей уездных и губернских служб, синагог, копиями школьных аттестатов, солдатских книжек…
И тоже — фон: биографии моих родных, живших в России, Белоруссии, Украине, чьи корни обнаружились в конце 18-го века, и за ними — погромы, революция, бомбежки, немецкая оккупация, жизнь (а чаще — смерть) в еврейских гетто.
* * *
…Здесь, в книге Гая, нет фотографий, но её персонажи — герои её глав — явлены настолько точно и настолько образно, что, мне кажется теперь, я лично их знал, я разговаривал с ними, писал им письма и получал письма от них… Книга уже прочитана, а я еще живу в ней.
Но меня не оставляет мысль: а что, если бы это прямые предки Давида Гая оставили в годы погромов Кишинев, а не предки встреченного им здесь родственника, от которого он, собственно, и узнал многое об «американской ветви» своей семьи, и о чем рассказывает его книга «Средь круговращения земного». И родился бы он тогда, скорее всего, тут, в Америке, — и, возможно, он и здесь избрал бы писательское ремесло, и тридцать лет сотрудничал бы он не с газетой «Вечерняя Москва», а, допустим, с некоей «Ивнинг Стар»…
И тогда все его двадцать книг, его романы и повести, были бы написаны им на английском языке, включая и документальное исследование о советском вторжении в Афганистан, изданное здесь на русском языке. А его «Десятый круг» о Минском гетто — её рукопись не нуждалась бы в переводе с русского на английский перед изданием ее в США, как это случилось недавно. Она сразу была бы написана на превосходном английском, равном тому русскому, на котором Давид Гай пишет здесь и сейчас свои книги.
А может быть — и нет… Только не зря говорят: история не знает сослагательного наклонения.
А эта книга — надо думать, она не останется единственной, доставшейся англоязычному читателю. Пока же, знакомство с ней остается привилегией русскоязычного читателя — не пренебрегайте этим, друзья! Я вовсе не пытаюсь навязать будущему читателю свой взгляд, свои оценки новой книги Давида Гая, только очень советую — прочтите её.
2011 г.
И завершающая часть 3-я…
Неистовый Аркадий…
Аркадий Белинков
Однажды, было это много лет назад — в «Панораму» зашла женщина, зашла без предварительного звонка и не условившись о встрече. В тот раз конец дня случился не такой напряженный, каким он станет завтра — сразу же на утро после сдачи в типографию очередного выпуска. Сотрудники редакции понемногу расходились кто куда…
— Наталья Белинкова-Яблокова, живу сейчас в Монтерее, — представилась она с порога наборного участка, где меня застала. И почти сразу добавила: —…в эмиграции с 1968 года. Вот, хотела вам показать журнал, он только что вышел в Европе, «Новый колокол».
Я взглянул в оглавление — имена достойные, что сказать, хотя многие прикрыты псевдонимами, вроде «А.Анатолий» (сейчас-то не секрет, что под ним скрывался Анатолий Кузнецов, сценарист, автор «Бабьего Яра», попросивший в 1969 году политическое убежище в Англии). А то и просто «читатель» — его «Письмом из России» открывался журнал, за ним следовал «Побег» Аркадия Белинкова. А дальше — «Новый класс» Милована Джиласа, югославского диссидента, за что он и отсидел очередной срок в коммунистической Югославии, Эдуард Штейн с «Записками о польской тюрьме». Редактор журнала — моя собеседница, как выяснилось вскоре в нашем разговоре, вдова Аркадия.
— И легко отпустили, долго ждали разрешения — всё же 68-й, не 75-й, когда стали выпускать понемногу?
— Бежали мы… А журнал вышел только что — вторым изданием, теперь уже в Москве. Первое же его издание состоялось в 1972-м в Англии. Может, редакция расскажет о нем, поместит рецензию?..
Бежали… Да слышал я об этом побеге, сейчас я вспомнил передачи «Свободной Европы», пробивавшиеся сквозь чудовищный вой и треск советских глушилок к допотопной «Спидоле» — еще там, в 60-х. Что-то отрывочно знал я и от знакомых, связанных с миром литературы неофициальной и, стало быть, не всегда легальной.
Вот так состоялось моё знакомство с этой замечательной женщиной, вынесшей на своих плечах груз, какой немногим доставался даже и тогда, там — в Советском Союзе. Вряд ли Рональд Рейган, назвавший СССР «империей зла», был знаком с содержанием «Нового колокола» — хотя оно многократно подтверждало тезис нашего тогдашнего Президента.
Потом мы обменивались письмами, иногда телефонными звонками. И совсем потом, уже спустя годы, я пытался разыскать Наталью — ни один из сохранившихся у меня номеров телефона ей уже не принадлежал. А мне нужно было, и как можно скорее, получить ее согласие на публикацию её письма в редакцию в готовящемся к выпуску в Москве моем сборнике «Между прошлым и будущим» — я испрашивал такого разрешения от всех, чьими письмами завершалась книга. Кажется, именно объявление о продаже вышедшего сборника в «Панораме» подсказало Наталье идею самой позвонить мне:
— Вышла, наконец, книга с текстами Аркадия — не хотите ли познакомится?
— Хочу, конечно!
И вот она, книга — в твердом переплете, издана в Москве престижным издательством «Новое литературное обозрение», едва уместившаяся в прочный почтовый конверт. «В распре с веком» и позаголовок — «В два голоса»… Какой там «в два» — многоголосье! Судите сами: Тынянов, Солженицын, Чуковский, Маршак, Олеша, Шкловский, Струве… и, конечно же, сам Белинков Аркадий Викторович — перечень упомянутых в книге имен для автора не просто фон, но это фигуранты, активные участники действа — по-иному и не назовешь содержание шестисотстраничной книги.
В октябре 1943-го Белинкова исключили из комсомола на собрании в Литинституте: «… до посадки ему оставалось прожить три тревожных месяца» — пишет Наталья в одной из первых глав. Забрали его «…вместе с многочисленными вариантами романа, записками, черновиками, даже вырванными из книг факсимиле…» в 1944 году. Среди предъявленного ему в допросах было и такое, в доносах бывших друзей и сокурсников: «Говорит, будто бы в Советском Союзе нет свободы творчества… Да еще, что договор Молотова-Риббентропа развязал вторую мировую войну». Ну и тому подобное…
А главным было — обвинение в создании в апреле 1943-го года самодеятельного литературного кружка, который и собрался-то «всего три раза, просуществовав меньше месяца», — вспоминает Наталья в главе, названной «Цена черновика». Да и сам Аркадий на допросах открыто заявлял следователю: «У меня… антимарксистские взгляды на литературу». Куда уж больше!.. Следом за Белинковым были арестованы и приговорены к длительным срокам его друзья — мало кто из них вернулся из лагерей.
А Аркадий — вернулся, отбыв в заключении до мартовского Указа Президиума Верховного Совета 56-го года — о пересмотре дел политзаключенных. Вернулся — после 22 месяцев следствия, сопровождавшегося пытками, после приговора к расстрелу, замененного по ходатайствам А.Толстого и В.Шкловского на 25 лет заключения…
Вывез Белинков с собой и рукописи, написанные в лагерном подполье — некоторые из них тоже приведены в книге. И ведь не оставлял он там писательских трудов — наперекор чудовищным обстоятельствам, да еще будучи подвержен серьезному заболеванию сердца!
В его лагерных воспоминаниях есть и такое: после ареста Берии заключенным торжественно объявили, что за хорошую работу их будут хоронить не с биркой на ноге, а в гробах! «Каждый режим обречен на строго определенные поступки», — этой фразой Белинков открывал свой «Роман о государстве и обществе, несущимся к коммунизму».
В семинаре Ильи Сельвинского в Литинституте, чьим любимым учеником стал Аркадий, отмечался его поэтический дар. Только все его стихи оказались изъяты при обыске и, как значится в следственном деле, «за ненадобностью уничтожены», — рассказывает Наталья Белинкова в одной из первых глав. Зато в КГБ 50 лет хранилась переплетенная самим Аркадием и превращенная в самодеятельную книгу рукопись «Черновика чувств», благодаря чему она и сохранилась — как фрагменты из романа приведенные в книге.
«…ДВА ГОЛОСА» — один из них, Аркадия — эмоциональный, даже резкий, временами надрывный, на грани крика. Этот крик слышен и сегодня — поводов к тому прибавляется день ото дня: вот и памятники «усатому убийце» восстанавливают — даже и в московском метро. Дела…
Зато голос Натальи Белинковой в главах, перемежающих сохранившиеся страницы белинковских текстов, звучит спокойно (можно догадываться чего ей это стоило) даже при описании тяжелейших испытаний, через которые им с Аркадием довелось пройти. Белинкова не злоупотребляет аллитерациями, инверсиями, образностью, что в контексте этого повествования могло бы стать помехой — слог ее чист, внятен и этим она достигает высокой степени художественности — читать ее главы хочется, не отрываясь.
Пересказывать здесь даже просто их содержание было непозволительно для газетного отзыва, каким этот текст был опубликован впервые. Но и сегодня очень хотелось бы, чтобы читатели узнали об этой замечательной книге, вышедшей мизерным тиражом, которого, наверное, не достанет даже и тем, кому надо бы её иметь в первую очередь — соратникам Белинкова по литературе, сидельцам тех лет, да просто всем, кому довелось быть с ним знакомым.
Но и иным его университетским коллегам здесь, в Штатах и в Европе, не всегда одобрявшим его борьбу с советским режимом…
А не стало этого замечательного человека в 1970-м году — немного успел он прожить здесь, в условиях, когда его таланты оказались широко востребованы — в американских и европейских университетах, в издательствах… Совсем немного не дожил Белинков до своего 50-летия, и 20 лет до крушения режима, борьбе с которым он посвятил свою недолгую жизнь.
А книга — осталась как памятник людям, чьи судьбы были принесены в жертву борьбе за их идеалы, осталась как назидание поколениям — дабы не вернулись обстоятельства, стоившие жизней миллионам современников.
Вот и последние страницы, перелистал я и их, задумался. Досадно, показалось мне: совсем не богата книга иллюстрациями, всего одна вклейка с уникальными фотографиями… хотя, откуда бы им взяться, ведь столько осталось там при побеге, сколько изъято было при обысках, да и просто потерялось!
Но в книге всё с лихвой окупается «выпуклостью», живостью образов, описаний ситуаций, через которые довелось пройти Белинковым — это я отношу к текстам пера не только самого Аркадия, но и Натальи — повторяю, блестящей рассказчицы, выпускницы нередко, по существу, просто «дантовских», Московского университета, владеющей превосходным повествовательным слогом, отточенным в годы работы в Литинституте и в издательствах, в её публикациях в «Новом Мире», а после побега — в эмигрантских русских изданиях.
Ну вот, скажет читатель, — Половец опять хвалит книгу, едва она попала к нему в руки…
Так вот, признаюсь: книг в руки мне попадает немало — и я искренне признателен авторам или издателям, их присылающим. Только не всё, далеко не всё из присланного, а то и найденного на полках магазинов, побуждает меня сразу же «взяться за перо» — отложив прочее, иногда и, казалось бы, неотложное.
А эта книга — из числа захвативших меня полностью — от первых ее страниц и до самых последних — с библиографией (коих без малого 23), что само по себе дает представление не только о колоссальной работе, проделанной автором-составителем, но и определяет масштаб личности самого Аркадия Викторовича Белинкова.
Признаюсь, не утерпел я, взяв книгу, сразу заглянуть в ее последнюю главу. «Вместо эпилога», и подзаголовок — Российские единомышленники об Аркадии Белинкове. Кто они? Назову лишь немногих из большого числа пришедших в октябре 1996 года в Центральный дом литератора на встречу, посвященную памяти Белинкова: Г.Белая, А.Гинзбург, Д.Данин, Л.Зорин, С. Лесневский, Л.Либединский, И.Лиснянская, М.Литвинов, П.Набоков, Б.Сарнов, М.Чудакова… — это «шестидесятники», причем, иные приехали специально из дальних мест, где они оказались ныне, нередко и в эмиграции.
А вообще-то, список можно было бы продолжить, включив в него и всех нас, кто оставил страну, отторгнувшую от себя своих граждан, в разные годы, при разных обстоятельствах — но по схожим причинам. Но, среди немногих, только Аркадий с женой Натальей нашли в себе мужество бежать оттуда, подвергая себя многим опасностям и многим житейским передрягам, которые им довелось испытать. Мне же эта глава помогла пополнить отрывочные сведения об этих беглецах, которыми я располагал ко дням знакомства с Натальей Белинковой.
Лично же с Аркадием познакомиться я не успел, о чем буду жалеть отныне, и о чем написал Белинковой, перевернув последние страницы книги. И, спустя день, прочел ее ответ: «…A в том, что Вы с Аркадием нашли бы общий язык, я не сомневаюсь».
И ведь правда, где-то рядом проходили, а встретиться не случилось. Жаль…
А сейчас мне только и остаётся, что позаимствовать у классика часть заголовка этих заметок, вполне соотносимую с личностью Аркадия Викторовича Белинкова.
Октябрь 2010 г.
И потому всю ночь…
Людмила Кафанова
Я знаю Людмилу Кафанову как автора множества публикаций — в «Панораме», в других изданиях русской периодики, но и не только зарубежной. Она и сама вспоминает в прологе книги, гранки которой мне довелось прочесть перед самым выходом её в свет: писала статьи и репортажи «о чем угодно» — о театре, кино, музыке, актерах, ученых… Еще бы: корреспондент «Огонька», радио, автор «Нового мира», театральный критик — всего не перечислишь.
«И потому всю ночь не наступало утро…» — да простит мне Булат Шалвович заимствование здесь его строки — просто она пришла мне на память: пусть не всю ночь, но, точно, было далеко заполночь, когда я отложил в сторону стопу листков — гранки будущей книги.
Я читал их, как сюжет многосерийного фильма, от просмотра которого трудно оторваться… И вот сейчас, отложив последнюю страницу, я затрудняюсь определить жанр, к которому можно бы отнести эту книгу: мемуар, по существу — да, но по форме это сборник замечательных новелл, коротких главок, каждая из которых посвящена событию, свидетельницей, а чаще — участницей которого довелось быть автору.
«Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые», — писал поэт. А этих минут, «роковых», на долю Кафановой, ее друзей, родных пришлось немало — еще бы: кафкианские тридцатые-сороковые, отчасти пятидесятые, да и позже…Вот автор цитирует строфу замечательного Николая Глазкова, это ему принадлежит авторство выражения «самиздат»: «…Я на мир взираю из-под столика. Век двадцатый — век необычайный, Чем он интересней для историка, тем для современника печальней».
— Вот эти «интересности» и печали, рассыпанные по страницам книги, составляют ее предмет, и каждая главка-миниатюра выписана умело, искренне. И везде автор остается небезразличным и сопричастным к описываемым сюжетам и к людям, действующим в них.
Автор не стесняется вспомнить свои увлеченности, романы, объектом которых порой были такие лица, что не стыдно и не грех назвать их по именам. И сквозь всю книгу, простите мне невольный каламбур, проходит главный роман ее жизни — любовь к Роману Романову, актеру и режиссеру, ставшему особо известным за рубежом исполнением цыганских романсов. Им заслушивались в самые первые, «итальянские», месяцы эмиграции Людмилы и Романа и сын Шаляпина Федор Федорович, и княжна Волконская, и её друзья — представители старой российской аристократии, доживавшие свой век в Риме и приветившие там супругов, только что оставивших родину.
Совершенно великолепны вставки — мини-рассказы друзей Кафановой, которые она приводит — Мейерхольда, Евгения Весника, Мартинсона (книга о котором была уже завершена и осталась ненапечатанной — негоже тогда и там было издавать труды эмигрантов, даже самые занимательные).
Не удержусь, приведу один из них. Рассказывает Сергей Мартинсон: «Папа мой был швед. Он торговал бриллиантами и был поставщиком камней ко двору Его Величества. Жили мы в Петербурге, в особняке около Зимнего на Миллионой улице. Рядом стоял другой особняк — графа Горобовского, выходивший окнами на Дворцовую набережную. В ночь 25 октября 1917 года у нас в квартире зазвонил телефон. Папа снял трубку. Звонил граф Горобовский. Он сказал: „Александр Иванович, услышал я шум на Дворцовой набережной, выглянул в окно и вижу — матросня входит в Зимний, выходит… Как вы думаете, что делать?“ — „Позвоните в полицию“, — посоветовал папа».
Это — из давнего, а вот и более поздний сюжет: актер еврейского театра Моисей Гольдблат с Иваном Ромом-Лебедевым придумывают и пробивают у советской власти цыганский театр «Ромен».
Прочитав первые несколько десятков страниц, я стал выписывать на отдельный листок имена упомянутых в книге «действующих лиц». Дойдя до половины списка, я заметил: листок был целиком заполнен — и какими именами!
Качалов, Мейерхольд, Райкин, Ростропович… — это сцена. А еще — Михоэлс. А вот Светлов Михаил Аркадьевич с его замечательными остротами, Булгаков, Слуцкий… — это литература. Ученые с мировыми именами — Ландау, Алиханян, Мигдал. И все они в той или иной степени оказались причастны к судьбе автора. И Лиля Брик — тоже…
Или вот, спектакли в «Большом» и его филиале, которые по поручению редакций рецензировала Кафанова, а в них — Козловский, Лемешев, Рейзен, Неллеп, Лисициан, Мелик-Пашаев. И Пирогов Александр Степанович — кумир нашей молодости: мы с друзьями ни одной «Русалки», кажется, не пропустили, когда «Мельником» был он, и ни одного «Бориса», когда пел он! Вот и выходит — мы в одно время с автором слушали спектакли с их участием, мы застали на сцене этих замечательных исполнителей! Какие-то афишки того времени с составом исполнителей я храню до сей поры, здесь они, со мной…
Да, я ведь не привел название книги — «Любовь и мистика»… Так ведь и правда, — разве мистика не есть логика нашей жизни? Вот я читаю и вижу знакомые имена — наверное, не случайно: нашими общими друзьями оказались Коржавин, Миша и Илья Сусловы, Димент Игорь с женой Алидой, замечательной художницей — ее картина, подарок Алиды, украшает одну из стен моего дома…
И уж совсем меня растрогало упоминание автором Большого Козловского переулка, где прошло ее детство: выходит, росли-то мы совсем рядом — мой Боярский переулок длиной всего-то в два дома, как раз там и замыкался, начинаясь от старого метро «Красные ворота».
Хронологически книга завершается перелетом в Америку, где продолжилась неординарная биография семьи Людмилы Кафановой и Романа Романова, послужившая сюжетом второй книги этого «двукнижия». Прочтенное мной, как заметила автор в нашем телефонном разговоре, — только первая ее часть. А вторая — она тоже написана, в ней будут США, Нью-Йорк, ставшие для автора «второй родиной», как принято иногда выражаться.
Только, мне кажется, это не вполне точно: родина-то, всё же, это место, где мы родились — и как бы нам там ни приходилось, именно о ней, ставшей фоном повествования и местом его действия, по большому счету, показалось мне, эта книга. И дай-то Господь тем, кто ее ныне населяет, никогда не испытать тех «печалей», которые пришлись на долю наших современников, оставивших ее в разные годы.
И вы, мундиры голубые…
Лев Бердников
«Щеголи и вертопрахи», — так назвал Лев Бердников свою новую книгу. Что такое щеголи — можно и не объяснять, хотя, в наше время привычнее — «франт», ну еще, может быть, «стиляга». А вот «вертопрахи» — это нечто совсем забытое… Словарь Ожегова объясняет: «легкомысленный, ветренный человек».
Ну да — так оно и было в российской истории: ее судьбу порой решали они — щеголи и вертопрахи, — волею случая вознесенные к властным вершинам империи. О них рассказывает автор, прослеживая биографии царедворцев XVII–XVIII веков — порой благополучные и даже замечательные, но нередко завершавшиеся на плахе. Только и те, и другие оставили след, ведущий ко дням нынешним, вплоть до нашего Сегодня.
Я снова пролистываю её страницы, отмечая на них самые значимые события и имена фигурантов к ним причастных, приведенные в книге. Вот князь Голицын — «…писаный красавец…модник того времени». Он, «…не только заимствовал внешние атрибуты западной культуры, — продолжаю цитату, но и —…проникал в глубинные палаты европейской и мировой цивилизации». Реформы Петра Первого отразили планы и идеи Василия Голицына, хотя оказались куда более жестокими для страны, ее народа, нежели их предполагал Голицын.
Или Лефорт — «герой мод и кутежей», познакомивший Петра со свободными нравами «Немецкой слободы» и с бывшей своей любовницей Анной Моне, ставшей «метрессой» царя, хотя и не единственной (их историки насчитывают сотню, а то и больше), как и Мария Гамильтон, уж было «примерявшая на себя царскую корону», но завершившая жизнь на плахе — свидетельствуют: Петр поднял ее голову, отсеченную палачом, и «почтил поцелуем»…
Именно Лефорт побудил у царя желание «видеть европейские „политизированные“ государства» — и Петр провел там немало времени. Вот после этого и полетели боярские бороды — их кромсал ножницами сам царь! Не сразу россияне приняли новые порядки, последовавшие за брадобрейством — так, например, жители Астрахани восстали, их восстание было жестоко подавлено генералом Шереметьевым…
Тогда же, примерно, воник царский указ о видах одежды, которые становились присущи разным сословиям. Мундиры-мундирами — только реформы Петра вовсе не были поверхностными, но глубинными — к примеру, именно за ними последовала в России эмансипация женщин. Но и укоренилось подобострастное отношение к лицу, облаченному в форму, предполагавшую его положение в иерархии власти и, соответственно, его возможности — от приближенных к царствующим особам, до жандарма и последнего околоточного… и до… представителей заменивших их ныне сословий. Не об этом ли писал Поэт, аллегорически прощаясь с родиной — «Прощай, немытая Россия… и вы мундиры голубые…».
Страница за страницей развертывается в книге полотно российской истории, имена вершивших её — Петр Толстой, Александр Меньшиков, Екатерина 2-я, Павел 1-й… Больше 30 глав, и в каждой приведены уникальные подробности нравов, быта, личных коллизий. Они рассказывают о противостоянии так называемых «славянофильства» и «западничества», а иными словами — косности и прогресса, что делает труд автора актуальным и сегодня.
Завершив чтение последней главы, читатель обнаруживает еще десяток страниц, содержащих ссылки — остается поразиться количеству первоисточников, с которыми работал Бердников, готовясь опубликовать свой труд. А ведь там немало ссылок и на опубликованные ранее труды самого автора, и, стало быть, совсем не напрасно прошли годы его работы в Музее книги «Ленинки» — где теперь, надо думать, хранится и эта книга…
2009 г.
Шаляпин — каким его знали…
Иосиф Дарский
— Да стоит ли… — сомневался мой собеседник, когда я, ознакомившись с полученной от него книгой, позвонил ему в Нью-Йорк и предложил отозваться о ней печатно, то есть в нашей прессе. — Тираж-то у нее совсем маленький, — продолжал он, — вряд ли тех, кому окажется интересно её содержание, много. Ну вот, вам я послал, друзьям, в «Панораму», в университетские библиотеки здесь — в Штатах, в Россию…
— Как раз потому-то и стоит! — возразил я. — Прочесть ее смогут немногие, коль вы сами «приговорили» свой труд всего-то к сотне-другой экземпляров. Уверен, что вы недооцениваете число, не обязательно меломанов, но вообще всех, кому небезразличны или просто любопытны подробности жизни и карьеры гениального певца, Федора Ивановича Шаляпина. И уж, во всяком случае среди читателей «Панорамы», их совсем немало, это я знаю по своему опыту.
В общем, не убедили меня его аргументы, за которыми, не в последнюю очередь, стояла и его авторская скромность. И потому я вернулся к прочитанной недавно книге Иосифа Дарского и снова листаю ее. Хотя, собственно, я и не закрывал ее — открытой она осталась на странице, где был помещен фотопортрет Шаляпина с дарственной надписью героине моего рассказа «Анна Семеновна» — его копию я послал в свое время Дарскому, зная о его одержимости всем, что связано с певцом. И вот результат этой одержимости — его вторая книга, посвященная Шаляпину, — совершенно удивительное издание, результат многолетнего труда.
Итак — «Шаляпин: герой и автор». Дарский в предисловии пишет: «…книга — не совсем моя»… И действительно: в ней собрано все, «что имеет отношение к певцу — публикации о нем в прозе и стихах, — они составили первую половину книги, — и публикации сочинений самого Шаляпина (вторая половина) как известных, так и малознакомых». Кроме, разумеется, хорошо знакомых многим читателям материалов, вошедших в московский трехтомник 1979 года. Еще в книге Дарского приведены отрывки из воспоминаний и рассказов о Шаляпине Ивана Бунина, Леонида Андреева, Александра Куприна, Владимира Гиляровского, Льва Кассиля…
Итого — 270 страниц убористого текста. Я прочел их почти сразу, отложив другие книги, ждавшие своей очереди.
Не все, вошедшее в этот труд, показалось мне равноценным по значимости и столь уж необходимым для воссоздания облика певца. Наверное, их место могли бы занять иллюстрации, которых, к сожалению, в книге не наберется и десятка, что жаль. Возможно, другие читатели найдут в книге другие достоинства и недостатки — важно только, чтобы эти читатели были. А я пока поставлю томик Дарского на полку в раздел, пополняемый книгами о выдающихся деятелях мировой культуры, — там занимать ему место по праву.
2006 г.
* * *
Но вот, спустя несколько лет, пришлось потесниться книгам на этой полке — я только что закрыл пришедшую на днях из Нью-Йоркского издательства новую книгу Иосифа Дарского, и она тоже о Федоре Шаляпине. Этот многостраничный том можно было бы назвать продолжением предыдущей книги, если бы только он не являл собой совершенно самостоятельный труд, на этот раз иллюстрированный уникальными фотографиями и содержащий многостраничый справочный аппарат, включивший в себя, в частности, полный список выступлений великого певца в Северной и Южной Америке в период 1907–1936 гг.
Здесь я вынужден прервать себя — в этом списке 70 (уточняю — семьдесят!) страниц и на каждой поименованы и датированы до 20 выступлений… Отдельными разделами названы книги, посвященные Шаляпину, и упомянуты интервью, взятые у него в Северной Америке. Простите, читатель, ведь я еще не назвал книгу — «Царь Федор. Шаляпин в Америке», то есть всё перечисленное выше относится только к двум американским континентам.
И вот, главное: на отсвечивающем глянцем твёрдом переплете книги значится «Tsar Feodor, Chaliapin in America» — она адресована читателю американскому, прежде всего, а русские слова там можно обнаружить только в иллюстрациях или в сохраненных здесь цитатах из произнесенного, а вернее, спетого в разные годы Шаляпиным — «Достиг я высшей власти», или «И рад бежать, да некуда», — книга-то, все триста с лишним страниц, на английском языке!
И снова простите — лишних страниц в ней попросту нет, за это могу поручиться своей репутацией внимательного читателя. Год за годом ведет нас автор по страницам книги, прослеживая творческую биографию великого певца, и так — до завершающей описание его жизненного пути главы «Последний вояж». Плывя пароходом из Японии в Штаты, в самом конце декабря 1935 года, он узнал о кончине Максима Горького… Пережил он своего друга не надолго, успев еще выступить в Америке и в Европе — не стало Федора Шаляпина в апреле 1938 года. В Париже…
«NOVA» — издательство особое, специализируется оно на тематике «Цивилизации и Культуры»: оказаться в его издательском плане дано не каждому труду, вышедшему из-под пера даже хорошо известного писателя или исследователя — в частности, в серии «Fine Arts, Music and Literature» — «Изобразительное искусство, Музыка, Литература». Книге Иосифа Дарского, оказалось, — дано, и когда автор признался мне, что сам и что сразу писал её по-английски, помолчав, сраженный, я только и смог произнести: «Снимаю шляпу!».
А обнаружив своё имя в перечне тех, кого он счел возможным упомянуть в той или иной степени соучаствовавших при подготовке к публикации его книг о Шаляпине, я был по-настоящему польщен, о чем не преминул сообщить ему: в моём случае это была копия малоизвестного фотопортрета Федора Шаляпина с его дарственной написью, подаренного героине моего рассказа «Анна Семеновна» и после её кончины унаследованного мною. Теперь эта копия хранится в уникальном и по объему, и по составу экспонатов домашнем музее Иосифа Дарского, ожидая превращения музея домашнего в общедоступный — того он стоит. А пока о его содержании отчасти может дать представление знакомство с новой книгой Дарского — её электронная версия представлена в интернете на сайте издательства «NOVA».
Всё написанное выше я поместил в текстах, на которые, хотел бы верить, обратит внимание читатель — прежде всего русскоязычный… Но и в надежде, что английский язык, если и не стал для него, живущего вне России, родным, то, во всяком случае, уже ему не чужд, и он отыщет новый труд Иосифа Дарского на интернет-сайте этого американского издательства.
Да и в нынешней России английский достаточно популярен — вот и хорошо.
2012 г.
…Из кладовых памяти
Даниил Шиндарев
Стихли аплодисменты… Гости, оставив стулья, собрались вокруг стола с угощениями, а правильнее сказать, столпились — потому что нас было за сотню, ну, может, чуть меньше. А мы с ним отошли в сторону. Он, аккуратно уложив скрипку в футляр, присел на валик дивана.
— Даня, а отчего бы тебе не собрать воедино всё, что ты рассказывал сегодня… Или в прошлый раз, когда я был на твоём выступлении (а сколько их я пропустил…), — вот бы записать это! Ведь набралось бы на книгу, а?
Скрипач пошевелил пальцами:
— Посмотри, они для смычка, для струн созданы. Перо — это что-то другое… Вряд ли соберусь…
А ведь собрался — пусть и спустя года три после нашего разговора, вместивших в себя не одно выступление замечательного музыканта и, в том числе, на Первом Всеамериканском фестивале памяти Окуджавы — это Даниил Шиндарев открыл его исполнением попурри на темы песен барда.
Книга — вот она, полторы сотни страниц. Прочел я ее быстро, хоть и возвращался постоянно к некоторым страницам — их содержание требовало того. А, завершив чтение, на другой день в разговоре с автором попрекнул его:
— Там же и половины нет того, о чем ты рассказываешь на встречах!
— Верно, — согласился он, — веришь ли, я начинаю думать о продолжении…
И уж точно не вошло в книгу многое из того, что он мог бы вспомнить, это я знаю достоверно.
А между тем, Шиндареву исполнилось 85, 50 из них остались «там» — в Советском Союзе, так что нетрудно представить, сколько мог бы, наверное, еще вспомнить этот выдающийся скрипач, выступавший в десятках стран в те годы, когда и названия-то их для большинства наших соотечественников звучали как у далеких планет из астрономических атласов — добраться до них можно было разве что во сне…
Но вот фотография, которой ровно тридцать два года: я сделал ее в Доме масонов здесь, в Лос-Анджелесе, на бульваре Уилшир, в один из моих самых первых американских выходов «в свет» — в этот вечер мы и встретились с Даниилом Шиндаревым.
И вот книга «Prima Musica» у меня в руках. Открывая ее первые страницы, я ожидал знакомства с мемуарами музыканта. Да, мемуары, конечно, потому что они охватывают основные сюжеты жизненного пути — автор рассказывает о семье, учебе, первых шагах в мире музыки, о непростых отношениях его обитателей с тогдашними руководителями учреждений советской культуры, да и между собой, порой… И всё же, я определил бы ее жанр — как размышления: здесь не просто перечень событий, но оценка их автором, не всегда беспристрастная, что и нормально.
Порой она мне казалась не бесспорна: ну, не могу, например, я согласиться с автором, что Пирогов Александр Степанович, ведущий бас Большого театра, актером был «не очень». Да я и сейчас помню мизансцены — из «Русалки», например, как он произносил в ответ на приглашение князя — «Не хочешь ли пройти в мой терем?..» «Нет, спасибо — заманишь, а там, пожалуй, и удавишь… ожерельем!» Или его «Борис»: «Молись за меня, юродивый…» Да, певец, один самых лучших басов «Большого» того времени. Но и драматический актер он был потрясающий!
Хотя, может, и правда, из оркестровой ямы всё заметнее, чем было с нашей студенческой галерки, откуда мы устраивали ему, да и не только Пирогову, овации, а за нами, стоя, подхватывал их весь зал, пока контролеры, охотившиеся за безбилетниками, высматривали нас, пристроившихся на ступеньках балконов. Или, вот — Одилия-Уланова крутит 32 фуэте в «Лебедином», а вот — самое последнее выступление Козловского Ивана Семеновича в «Фаусте», его имени уже давно нет в афишах театра, а тут — юбилей, кажется, «ЗИЛа» — мы и туда как-то сумели «просочиться». Помнятся и белые перчатки Мелик-Пашаева, без них, вспоминает Шиндарев, он за пульт не вставал.
А какие еще имена вспоминает автор!
Не случайно же я взял название этим заметкам из самого текста книги. С кем только автору ни доводилось работать: дирижеры со всемирно известными именами, выдающиеся музыканты, солисты «Большого». Перечислить их — и большая часть текста этих заметок была бы ими занята. А потому назову только некоторые: Ростропович — с ним они близко дружили, Давид Ойстрах — выпускник той же школы Столярского, что и автор, — педагог Шиндарева в Московской консерватории, Яша Хейфец, Зубин Мета, Пласидо Доминго…
Не обойдены его вниманием и замечательные музыканты-педагоги, ныне лосанджелессцы, Виталий Маргулис, Абрам Штерн, Сергей Сильванский — все они сложились творчески задолго до эмиграции, но и здесь занимают достойные места в ранжире ведущих музыкантов нашей страны.
Завершая эти заметки, я бы еще отметил людей, помогавших автору в непривычной для него работе, это их стараниями рукопись обрела форму книги: превосходный дизайн Л.Кацнельсона, в высшей степени квалифицированное изложение устных рассказов Даниила Шиндарева Галиной Столиной, с превосходным литературным вкусом уложившей их в книжный слог, — всё-таки в нашей «Панораме» трудились и трудятся замечательные люди!
Ну, а чтобы выразить признание своей главной помощнице и вдохновительнице этого издания, подруге Софии Ветлугиной, автор и сам нашел место на страницах книги, поблагодарим ее и мы.
Теперь будем ждать продолжения повествования Даниила Шиндарева — о судьбе музыканта, о людях, его окружавших, с которыми он был связан профессионально, да и просто по-человечески, многие годы — ведь Шиндарев продолжает концертировать и, стало быть, многое впереди у него, вот и будет немало еще о чем рассказать.
«Два берега» доктора Самуила Файна
Я знал, что по возвращении из Москвы меня ждут обычные вопросы друзей: «Ну, как там?» Подразумевают они при этом: заметны ли перемены? И какие? Готовясь к ответам, я вспоминал прошедшие сорок дней, а они вместили в себя не только Москву, но и две недели в Израиле — там я оказался совершенно неожиданно и ровно двадцать пять лет спустя после первого знакомства со страной. Об этом — в другой раз. Пока же упомяну самые теплые пожелания и приветы редакции и читателям «Панорамы», их просили меня передать наши друзья, писатели, живущие там — Алексин, Губерман, Камянов…
А вот, что касается Москвы — тут не все просто, и не все однозначно. Что-то может порадовать, а что-то…
Ну, например, такое. В дороге домой, растянувшейся на сутки, вместо ожидаемых 12 часов (но и об этом — как-нибудь потом), я вспоминал телевизионную передачу, показанную центральным каналом телевидения за день, до моего отлета. Я её хорошо запомнил и, как оказалось, очень кстати. И вот почему: меня ждал дома подарок — книга Самуила Файна, не одна из тех нескольких научных изданий доктора, профессора медицинских наук, обращенных к специалистам, коллегам Самуила, нет — это его воспоминания.
Прочел я ее быстро — не пропуская ни главы, ни страницы. И мне казалось, что я заново знакомлюсь с этим человеком, хотя я знаю его и ценю наши дружеские отношения вот уже четвертый десяток лет.
Вообще-то, на самом деле, — это две книги под одной обложкой: первая — биографическая: его воспоминания, от детских лет и до нынешних дней, американских, о соратниках, о непростой и не всегда легкой судьбе хирурга. И другая — я бы сказал, просветительская: в ней автор отдает должное своей профессии. Здесь — советы, изложенные доступным и хорошим языком, выполнение которых поможет читателю сохранить здоровье и продлить свои дни в определенных случаях, которых лучше бы и не не было вообще. Однако, жизнь — есть жизнь…
Но и в той, и в другой частях, автор возвращается (трижды!) к отрывку из романа Юлиана Семенова, в котором тот «повесил» Самуила Файна, знаменитого профессора, спасшего не одну жизнь за годы практики в СССР, и якобы не нашедшего себя в эмиграции и в отчаянии покончившего собой. В Книге первой этого издания был приведен отрывок из моей беседы с Семеновым, оказавшимся в конце 80-х в Лос-Анджелесе, в котором упомянут и этот «эпизод», целиком им придуманный. И — заметки по тому же поводу Марка Поповского и Ильи Суслова, опубликованные в «Панораме».
Здесь уместно вспомнить и о российском телефильме из цикла «Наши за границей» — упомянутый эпизод из книги Семенова вполне вписался бы в такую передачу: ведущая, с состраданием и чуть ли не со слезой в глазах, на протяжении часа сочувственно вещала о наших бедах — оказывается, эмигранты, оставившие в разные годы СССР и потом Россию, другие республики, все, поголовно, испытывают постоянно жестокую ностальгию, проклиная тот день и час, когда они оставили родину, они жадно ловят вести оттуда и мечтают вернуться, будь у них такая возможность. Но как — впустить-то впустят, пожалеют, наверное, да откуда взять денег на дорогу? Нету их, нескольких сотен долларов на билет…
Так-то.
Честное слово, — я видел эту передачу каких-то две недели назад, при свидетелях, которым можно доверять, если кто усомниться в достоверности сказанного. Не думаю, что ее показали в Штатах — пусть меня поправят смотрящие здесь программы российского телевидения. С меня же вполне хватает недель, когда я имею доступ к ним, находясь в Москве. Тем, кто не видел эту передачу, но и тем, кто знаком с ней, я от чистого сердца рекомендую книгу Самуила Файна, она называется «Моя жизнь. Два берега у одной реки». Именно о ней я хотел рассказать сегодня, пока впечатление свежо.
А о поездке — я и так не забуду, расскажу как-нибудь потом. Хорошо все же знать, что мы — на этом берегу.
Глава 2
Из зала…
Мы туда никогда не вернемся
Евгений Попов
Прекрасность жизни? Да, прекрасность, талантливо и уверенно отвечает своим спектаклем Попов, а с ним и Театр Пушкина. Я думал ограничить эти заметки спектаклем, а вот что получилось. Много чего происходит в России, а культура как-то выживает.
При абсолютной самобытности видится мне в его почерке что-то аксеновское, «дух» что ли 60-х…
Сегодня мне и не вспомнить, кто и где познакомил нас с Евгением Поповым, сейчас для меня просто — Женей, дружны мы уже много лет: он живал у меня в Лос-Анджелесе, мы и в Москве видимся — там нам случалось встретиться у Беллы Ахмадулиной и Бориса Мессерера дома — они с Поповым соседи, почти дверь — в дверь, а прошлой зимой — у Кузовлевой Татьяны, тоже дома. Встреч по разным случаям — в ЦДЛ, на церемонии вручения «Русского Букера», где-то в другом публичном месте — их не счесть…
В этот мой приезд в Москву мы навестили Майю, жену Аксёнова — она сегодня живет надеждой, что поправится Василий Павлович, а пока он остается в больнице… В небольшой квартире в высотке на Котельнической набережной, полученной Аксеновыми взамен когда-то отнятой у них при вынужденной эмиграции, я бывал и в прошлые приезды, правда, при более благополучных обстоятельствах, а теперь…
Мы провели у Майи с Поповым часа полтора, может, два, и потом, пока Женя вёл машину, мы больше молчали, каждый о своём, оставаясь под впечатлением завершившейся встречи. А расставаясь, условились встретиться на его спектакле в Московском театре им. Пушкина, на Тверском бульваре — рядом с Литинститутом, не ставшим в свое время «Альма-матер» Попова. «Меня туда „дважды не приняли“», — вспоминает Попов. Пригласил нас с Татьяной на премьеру спектакля. Его спектакля — он теперь и пьесы пишет, и ставят их не только в Москве…
Отошло в прошлое время, когда Попов, а с ним Аксенов, Ерофеев… стали в советской литературе персонами нон-грата после участия в самиздатовском неподцензурном журнале «Метрополь». Это после «Метрополя» Аксенова принудили эмигрировать, те же, кто оставались, ощущали себя «внутренними эмигрантами» — они были надолго отлучены в стране от печатного слова. А Евгений, именно он подал мысль о «Метрополе»… — но это отдельная история, благополучно завершившаяся со временем, как завершилась и сама советская власть.
Удивительная внутренняя связь сохраняется и поныне в творчестве этих замечательных художников слова — наверное, само то время породнило и сблизило их творчество, что даже и в слоге заметно, хотя Попов совершенно самостоятелен. Но вот вслушайтесь в название спектакля, поставленного в Амстердаме где-то в конце 90-х, — «Хреново темпирированный клавир» (вскоре прозвучала и радиопостановка по нему) — разве не слышится за этим аксеновская «Затоваренная бочкотара»?..
* * *
Снова встретились мы с Поповым уже после спектакля, дома — он рассказывал о том, как создавался спектакль, оставил мне страницы газет с рецензиями, текстами бесед с ним.
Сегодня я заново листаю их, открываю в интернете «сайты», приводящие интервью с Евгением Анатольевичем, как к нему уважительно обращаются журналисты. Он рассказывает им о том, как родился спектакль — сначала были короткие рассказы, написанные им в 70-х годах в Красноярске. Рассказы эти были тогда же не просто замечены, но и высоко оценены Шукшиным, Ахмадулиной, Аксеновым…
Так вот, «Совковый винтаж» поставлен по ироничным рассказам самого веселого анархиста российской словесности Евгения Попова, как назвал его один из рецензентов. Короткие истории связаны общей темой: любовь, секс и женское одиночество. В костюмах, песнях, танцах и образах воскресает ушедшая эпоха 70-х.
Говоря о постановке «Прекрасности жизни» в Пушкинском театре, Попов особо отмечает роль режиссера, Марины Брусникиной, поставившей спектакль — ей же принадлежит и обозначение жанра, в котором выполнена постановка, — «совковый пейзаж»: «…Она лучше всякого патентованного литературного критика растолковала мне суть того, чем я, собственно занимаюсь всю жизнь…» — вспоминает Женя.
Ее прочтение рассказов Попова и родило спектакль, в котором заняты молодые, но уже известные актеры. Это обстоятельство отмечают все рецензенты, «Культура», например: «…такой классной актерской „смены“, как в Пушкинском, вы мало в каком столичном театре найдете, разве что в „Сатириконе“…
— А ведь они родились примерно в те годы, когда писались рассказы — и ведь как прочувствовали время, его специфику! — восклицал Попов, перебирая передо мной снимки сцен спектакля.
И теперь, собственно, о постановке. Всё её действие происходит в ресторане с ностальгическим названием „Север“ — он и декорирован ностальгически, приметами „совка“ — белые скатерти на массивных столах, колонны, пятиконечные звезды… В меню — „салат столичный“, одежда актеров, соответствующая времени, ну и музыка, конечно, сопровождающая танцевальные вставки.
А состав труппы — они молоды, они хороши и в монологах, и в танцевальных сценках — постановка и здесь выразительна до предела… Все они, появлявшиеся в эпизодах ресторанными певичками, официантами, пропойными оборванцами, — превосходные актеры, но и танцоры… И всё же постановка однозначно заявляет, независимо от времени и обстоятельств, которые мы проживаем, — да жизнь прекрасна!
И теперь не лишне вспомнить, что это не первый спектакль, поставленный по произведениям Попова: в Голландии в 90-х был поставлен „Хреново темперированный клавир“. А этот, „Прекрасность жизни“, ставился и в Саратове, в театре Академии театральных художеств — театр весьма избирательный в подборе репертуара, там ставили Беккета, Ионеско, Хармса… и вот Попова. А еще раньше, в 70-х, было намерение Олега Ефремова поставить во МХАТе пьесу Попова „Плешивый мальчик“ — не случилось „по цензурным соображениям“:
— Там, — вспоминает Попов, — была изображена всяческая сибирская пьянь, рвань и коммунисты.
Примечательно и то, что, как раз в то время, когда Попова изгнали из Союза писателей из-за участия в „Метрополе“, в студенческом театре ГИТИСа состоялся спектакль, в котором играл и будущий алтайский губернатор Михаил Евдокимов, выпускник этого ВУЗа.
О чём-то мы успели поговорить, но столько осталось за бортом, вот мы и после моего возвращения в Штаты, продолжили беседу — уже с помощью электронной почты — да будет благословенно имя его в веках — того, кто ее придумал, как сказали бы на Востоке… А Попов за эти дни успел побывать в Италии, где, по его словам, „проповедовал учащимся славистам современ…“, и теперь нам помогает электронная почта не утратить связь.
От постановки его спектакля мы постепенно перешли к вопросам житейским. Так, в одном из писем, Попов недавно замечал — приведу оттуда почти дословно выдержки:
„Для спасения культуры роль театра в нынешние времена огромна, в силу его специфики“. В кино затраты огромны, нужны миллионы зрителей, чтобы они окупились. И это не телевизор — продолжает Попов, — с Максимом Галкиным, хохмачами, гламурными сучками и о…ими от всего этого зомбированными зрителями. И это даже не эстрада с ее вокально-инструментальными идолами! В театр приходят тысячи, в лучшем случае, и это мало привлекательные угодья для пропитания ПОПСЫ… Театр умнее, интеллигентнее и человечнее других зрительских искусств.
Нормальные люди ходят в театры, причем, — замечает Попов, — процентов 10 так называемых интеллектуалов, остальные — так называемый простой народ. Люди смеются, плачут, хлопают, переживают… Так и на моей премьере… И ведь это не только в Москве, потому что театр для людей такая же отдушина, как, например, радио. А ведь в начале 90-х залы были полупусты, казалось, театру приходит конец».
Попов рассказывает, что в поездках по стране он часто слышит на встречах с читателями: «…Ну, а телевидение — мы мало что смотрим кроме канала „Культура“, радио слушаем, там есть толковые передачи — там с нами хоть разговаривают по-человечески».
Есть сейчас интересные театры и спектакли не только в Москве: одним из театральных центров стал Екатеринбург, например, великолепен оперный театр в Новосибирске. Ну, а в Москве — здесь работают и старые мастера (Табаков, Додин, Виктюк) и новые: «Особо, — говорит Попов, — я бы отметил Марину Брусникину, Романа Козака, главного режиссера Театра им. Пушкина.
В кино тоже: там есть сверхталантливые кинорежиссеры — Вадим Абдрашитов, в первую очередь, Петр Тодоровский, Алексей Герман, Сергей Соловьев — но и они встречаются с теми проблемами, которые легко решают попса и лизоблюды…»
Такая жизнь.
Любите ли вы театр?
Илья Баскин
Помните замечательный монолог Дорониной из старого фильма?… «Любите ли вы театр, как люблю его я?» Если вас спросить, вы, скорее всего, ответите: «Театр? Конечно, люблю!» И теперь сами спросите себя: «А когда я был последний раз в театре?» Боюсь, многие затруднятся с ответом. «Не помню…». И это при том, что Там, до перемены страны проживания и даже, может быть, до самых последних предотъездных дней, вы не пропускали театральных новинок, память о которых храните и поныне.
А что же теперь, Здесь? Язык? — да неправда! У вас, живущих не первый год, а то и не первый десяток лет в Штатах, хватает языка не только на выяснение отношений с лендлордом или с остановившим автомобиль полицейским — конечно, он не прав, потому что вы точно остановились у знака «Стоп», с чем он почему-то не согласен! И ещё для общения со своим дитём языка тоже хватает, когда оно на ваши замечания упорно возражает вам на превосходном английском, и вы его понимаете — хотя не всегда с удовольствием… Но ведь объясняетесь, да?
Мне до последних дней казалось: не ходят «наши» в американский театр. Но вот, посмотрев спектакль «Room service», я больше так не думаю: потому что после аплодисментов, завершавших каждый акт, а было их всего три, минут по сорок каждый, в зале и потом в фойе я слышал русские голоса: «Какие молодцы!»
Совсем недавно я вернулся из недолгой поездки, побывав на спектаклях в московских театрах — хорошо! И спустя несколько дней по возвращении, оказался приглашен на этот спектакль: да, зал здесь поскромнее большинства московских, всего на сотню мест — и ни одного пустого! И пусть после этого говорят наши бывшие соотечественники, побывавшие в Штатах (а правильнее было бы сказать, в торгующих дешевыми шмотками с «лейблами» хороших фирм «Маршалле» или в «Росс» — дресс фор лесс), о бездуховности «америкосов». Что с них взять — знали бы они, что в Нью-Йорке, в Бостоне, в Чикаго… да в любом крупном американском городе испокон века существуют и даже процветают многоместные театры.
А что в остальных городах? Да в любом, даже самом заштатном, городишке есть свои театрики — как этот «Open Fist», составляющие гордость его жителей и, как правило, не пустующие. В них обычно нет своей постоянной актерской труппы и нет постоянного репертуара. Это недостаток? — вряд ли… Играются там спектакли по несколько недель, им на смену сразу же — новая постановка и, чаще всего, с другими актерами. И так — по всей стране.
И ведь выживают, хотя не обязательно процветают. Что же побуждает актеров (если судить по этому спектаклю, весьма профессиональных, иногда — так даже замечательных!), тратить свое время, свой талант на показ для заведомо не многочисленной аудитории? Хотя, иногда спектакли, в составе той же труппы, вскоре перемещаются в другой такой же театрик или в другой город.
Обо всем этом мы беседовали с Ильей Баскиным, который занят в этом спектакле и позвал меня на его просмотр.
— Многим из нас, обычно занятым в кино и на телевидении, бывает просто интересно «размяться» на театральной сцене, — рассказывал он.
Вот так и случилось, что актер Илья Баскин, за плечами которого десятки сыгранных в кино и в театре ролей, оказался участником спектакля, первые показы которого состоялись когда-то, еще в тридцатых годах, на бродвейской сцене.
С выхода Баскина спектакль начинается — а дальше действие набирает обороты, возникают забавные ситуации (как же иначе — жанр-то «фарс»!), появляются новые действующие лица, зрители как бы втягиваются в закручивающуюся спираль действия, и вот они уже чувствуют себя соучастниками событий, сопереживая героям: «Как же они выпутаются из непростой ситуации, в которую сами же себя загнали?»
— А бывает, — продолжает Баскин, — знакомый режиссер-постановщик просит выручить, когда нужно для успеха известное имя. Заработки при этом, конечно, копеечные, — но ведь не всегда в них дело! И к тому же еще есть немало актеров начинающих или просто пока не нашедших себя, своей роли, — они надеются, что в этой постановке их заметят режиссеры, продюсеры и, возможно, за этим последуют предложения, которые выведут их на первые роли, на большую сцену… И ведь случается — их находит режиссер, которому нужен именно этот актер, это лицо, этот голос, этот типаж.
Наверное, так произойдет и с этим спектаклем, на который была благоприятная пресса: были хорошие отзывы рецензентов в газетах и уже заходили нерядовые сотрудники продюсерских компаний… Больше того: предполагавшееся завершение его показа в первых числах марта перенесено на его конец — на ближайшие дни билеты распроданы.
Что ж, в час добрый участникам и постановщикам спектакля «Room Service» — новых им успешных встреч со зрителями!
2011 г.
Глава 3
Моим людям
Наш человек в Москве
Татьяна Кузовлева
Пишется мне сегодня легко, потому что — о Татьяне Кузовлевой.
В простом пересказе биографии можно уложиться в несколько строк — как это делается издательствами на задней стороне книжной обложки: «…Родилась в Москве, училась на историческом факультете Московского государственного педагогического института, окончила Высшие литературные курсы при Литинституте. Автор 17 книг стихов и двух десятков книг переводов, член правозащитного Русского ПЕН-центра, секретарь Союза писателей Москвы, главный редактор литературного журнала „Кольцо А“. Лауреат литературных премий „Венец“ и „Имени Анны Ахматовой…“»
Семнадцать книг… А в их числе был и однотомник «Избранное», выпущеннный издательством «Художественная литература» в 1985-м по-настоящему массовым тиражом — как это бывало в те годы… Здесь я ставлю многоточие — еще и потому, что, хочется надеяться, вернётся в России к людям в прежних масштабах потребность в поэтическом слове, и тогда цифры тиражей станут снова завершаться множеством нулей. Только когда это еще будет.
Но многоточие еще и потому, что надеюсь: выйдут и 18-я, и 19-я книги стихов Татьяны Кузовлевой. Она и теперь много пишет — бывает, в самых не располагающих к тому обстоятельствах: стихи у нее рождаются, по-моему, даже и не всегда от нее зависяще — кажется, они приходят к ней из того сакрального хранилища, откуда черпать дано не каждому пишущему. А ей — дано.
Характерно, что в опубликованных ею сборниках — всегда большинство стихотворений новых, написанных в промежутках от книги к книге.
Нельзя не заметить и такое обстоятельство: при философичности, глубоком подтексте, строфы ее не только не тяжелы, но воздушны, они, действительно, как бы парят «между небом и небом» — так назван недавний сборник стихов Кузовлевой, выпущенный престижным издательством Деком, весьма взыскательным в выборе авторов.
Эссеисты, перечисляя современных российских Поэтов (пишу с большой буквы не случайно, и это не описка), имя Татьяны Кузовлевой ставят в одном ряду с шестидесятниками. Сведения о ней содержат ежегодные книги-каталоги «Знаменитые люди Москвы»; издаваемый в Швейцарии ежегодный справочник «Who is who». Творчеству Татьяны Кузовлевой были посвящены статьи в «Литературной газете», в «Книжном обозрении», в «Культуре», в «Независимой газете», в журналах «Знамя», «Новый мир», «Дружба народов», «Москва», «Новое время»…
И еще, может быть, даже главное — судьба одарила Татьяну не просто отменным литературным вкусом, что заметно из нечастых эссе, которые она отдает журнальным или газетным редакциям, и не просто талантом поэтическим, но и бесконечной добротой и отзывчивостью по отношению к людям. Она открыто обращается с этими чувствами к человеку, априори, еще не зная, достоин ли он того. Но она бескомпромиссна в тех случаях, когда человек оказывается ниже мерок, предъявляемых ему. И тогда тот, кого она назвала или только еще готовилась назвать своим другом, перестает для нее быть таковым.
Она умеет дружить — бескорыстно, ненавязчиво, ее дружбы ищут многие, бывает, и дотоле с ней не знакомые люди. И уж если она кого одарит своей дружбой — это надежно, это самоотверженно: жизнь нередко проводит ее близких через испытания, и в нужный момент Татьяна всегда оказывается рядом: «… За всех прошу, кто тёмен прегрешеньем: \\ Прости, Господь, не знаем, что творим, \\ А тех, кто знает, образумь прощеньем…» Заступничество, сопереживание, прощение — лейтмотив не только её творчества, но, кажется, и самой жизни.
Это тоже одна из причин, отчего искренне любящими ее друзьями стали и мы, живущие в Штатах. Тесно связанная с российским миром литературы, Татьяна «привела» в «Панораму» немало новых авторов. А на страницах литературного журнала Союза писателей Москвы «Кольцо А» появились стихи, рассказы, повести, эссе не только наших нынешних соотечественников — Льва Бердникова, Виталия Бернштейна, Александра Борисова, Леона Вайнштейна, Бориса Кушнера, Владимира Матлина, Владимира Нузова, Владимира Фрумкина и других, но и талантливых поэтов и прозаиков, живущих в Германии и в Израиле.
Возвращаясь к ее творчеству, замечу: у неё не часто встретятся стихи, которые принято называть «гражданственными». Для нее «гражданственность» — суть нравственность, и проявляется она (разве что её гражданская, человеческая позиция вдруг проявляется) во многих лирических стихах, но особенно чётко в таких, как «Беженцы России», «Из этих лет, взметённых Русью», «Старики», «За то, что не всех схоронили солдат…», «Последний пассажир», «Бомж». «Родиться в России»…
И еще одна характерная для понимания жизненной позиции поэта цитата:
Обращаясь к Иерусалиму, — это стихотворение публиковались в «Панораме» не так давно: «Прости, Иерусалим, \\ Была моя бы воля, \\ Губами бы сняла с твоих камней слезу. \\ Здесь вертикаль любви с горизонталью боли \\ Образовали крест, и я его несу» — Татьяна, христианка, придерживающаяся, по её признанию, экуменических, объединительных идей между религиями и людьми, пишет:
Эта мысль продолжена и в стихотворении, эпиграфом к которому послужило мандельштамовское «Нет, ты полюбишь иудея…». Тут её строки «И я встаю с тобою вровень, \\ И как бы ни была слепа \\ Всей русской, всей не русской кровью \\ В тебя вросла моя судьба…» перекликаются с хрестоматийными строками Евгения Евтушенко о трагедии Бабьего Яра: «Еврейской крови нет в крови моей. Но ненавистен злобой заскорузлой \\ я всем антисемитам, как еврей, \\ и потому я настоящий русский!».
10 ноября 2009 г.
Есть в дружбе счастье оголтелое
Анатолий Гладилин
В последние годы мы с Гладилиным чаще видимся в Москве. Хотя случилась однажды совершенно замечательная встреча — в Париже.
Я летел из Берлина домой, в Лос-Анджелес, почему-то казался рейс «Эйр Франс» самым подходящим, хоть и с пересадкой в Париже. Но так только казалось — поначалу. И совсем иное — когда из-за нелетной погоды в Париж самолет прибыл часа на два позже, и когда самолет Париж — Лос-Анджелес со счастливчиками на борту уже пролетал где-то над Атлантикой.
Утро в Париже, наверное, прекрасно, если ты не на скамье в зале ожидания «Орли» — аэропорт от города совсем не близко. А ожидание по плану продлится часов десять, до следующего рейса в Лос-Анджелес… «Не тревожьтесь, — успокаивали нас служащие аэропорта, — ваш багаж сохранен, он на складе, получите его дома». Ну, ладно — а что сейчас? Читать весь день газеты? Это в Париже-то!
Листаю свою телефонную книжицу: с кем бы из парижан поделиться? — такая, мол, проблема… Ага, вот телефон Гладилина — звоню.
— Ты где? — слышу в трубке.
— Да вот, застрял, понимаешь…
— Через час встречу тебя внизу — будь у выхода.
И встретил, и мы поехали, и это была совершенно замечательная поездка! Может, это ради нее погода задержала наш рейс, подыграв мне, думаю теперь я. Потому что именно в этот день парижане, вся Франция отмечали праздник молодого божоле: на украшенные флагами улицы выкатывали бочки с замечательным, едва созревшим вином, вытаскивали из них пробки, что было дальше — понятно.
Французы отмечали этот день так, будто с ними праздновал весь мир. Вот и мы с Гладилиным обошли не один подвальчик в старых, правильнее сказать, «старинных», районах города. Бедный Анатолий Тихонович — он-то был за рулем, ему было нельзя. Ну только так, совсем чуть-чуть, чтобы не было совсем уж обидно. Остается надеяться, что он, проводив меня обратно в аэропорт к исходу дня, причем к моему рейсу мы едва не опоздали, поддержал галльскую традицию, конечно, из сугубо патриотических соображений. А я с тех пор каждый ноябрь проверяю наши магазины — не пришло ли из Франции молодое божоле? А «молодым» оно может быть всего-то несколько недель.
Но вернусь к нашим встречам. В Москве? Отчего — нет? Если там родные, если там есть ЦДЛ, если там магазинов, торгующих книгами, наверное, больше, чем в любой другой столице… Другое дело — какими книгами. Да разными, часто и просто замечательными, а больше всё же переводной мурой, хотя и своей хватает. Ежегодные книжные ярмарки в Доме художников, почему-то названные на американский манер «нон-фикшн», удивительны по обилию издательских стендов.
Туда меня однажды зимой привел Гладилин. Пока мы дошли до здания от оставленной на стоянке машины, уши Гладилина успели сначала покраснеть, а потом, почти сразу начали белеть. Как он в лютый мороз оказался в Москве без ушанки, он и сам почему-то не знал: я едва его уговорил закутать голову моим шерстяным шарфом, так что в тот раз писательские уши оказались спасены. За «потом» — не ручаюсь. Я через день улетал, Гладилин оставался в Москве по издательским делам — там его снова обильно печатают.
А в другой приезд в Доме литератора была презентация (о, это модное, если не самое модное слово в России — ПРЕЗЕНТАЦИЯ!) его новой книги, только что изданной московским издательством. Правильнее всё же сказать — творческий вечер писателя Анатолия Тихоновича Гладилина.
Всё же, для большинства пришедших и выступивших — Толи, — они пришли и говорили хорошие слова, вспоминали что-то, часто только им известное и памятное…
Нашлось и у меня что сказать и, кажется, удалось попасть «в струю» — язык у меня легко развязался: так случилось, что в ЦДЛ я прибыл сразу после встречи с Лимоновым. Мы помянули с Эдом Наташу Медведеву, так я его теперь называю — 60 лет всё же, не Эдиком же звать по старинке, — он очень трогательно описал в недавно изданной книге на нескольких страницах историю его знакомства с Наташей — произошедшего в самом начале 80-х при моём активном посредничестве и участии.
В общем, было у меня основание соответствовать тону, заданному выступившими до меня, и я, получив слово, с трибунки вспомнил эпизод, происшедший со мной однажды после вечера с Гладилиным, проведенного у Аксеновых, — они тогда некоторое время снимали квартиру в Лос-Анджелесе. Приехал я туда поздно, задержала служба, еды на столе не оставалось, только толпились в небольшой гостинной гости, в числе которых помню Кончаловского с Ширли МакЛейн.
Открытая спина актрисы оказалась обильно покрыта крупными веснушками, наудивлявшись им, я просочился на кухню в надежде обнаружить там что-нибудь из остатков, что могло бы послужить закуской. А закусить очень было надо — всё же мы с Гладилиным, оставшись за столом вдвоем, за разговорами «усидели» значительную часть пузатой «Смирновской».
«Обожди! — сказала Майя, — я тебе сделаю чай». И бухнула в небольшой чайник полную пачку чая; стакан этого глубокого черного цвета напитка (чифиря) — как только я не взорвался? — хоть и приглушил аппетит, но вскоре же сослужил мне куда более важную службу. Вот эту историю я и вспоминал на творческом вечере моего доброго друга Гладилина.
В первом часу ночи я пытался выбраться из лабиринта незнакомых мне улочек к фривею, чтобы по нему докатить до дома — там-то уж дорогу я знал. Но где он, этот фривей, пытался я сообразить, меняя ряды: левый — на правый, правый — на левый, и наверное, всё же выбрался, если бы не… Стоп, тут я должен перевести дыхание: слепящий луч, направленный мне в спину и отраженный от зеркала, предлагал мне немедленно остановиться: полиция.
Так — сейчас проверят «на трезвость». Не чувствовал я себя сильно выпившим, только какая проверка не выявит принятую дозу, а значит — ночевать в полиции и, наверное, прощай водительские права.
И вот тут случилось чудо. Конечно же, сначала проверка «на запах», вопрос — сколько выпил, пройти вперед-назад, пальцем до носа, счет от единицы к десяти и наоборот… — Спасибо тебе, Майя, за тот чифирь! — я и сейчас говорю: выдержал все проверки, даже высокие, модные тогда, каблуки не помешали.
— А всё же, сколько вы выпили? От вас пахнет, я должен вас задержать и отвезти в отделение на проверку количества алкоголя в крови, — огромного роста негр-полицейский продолжал испытующе смотреть мне в глаза. Или он только казался мне огромным?
— Да чуть-чуть, рюмку одну, «уан шот»…
— Вы что, не знаете, что за рулём не пьют?
— Офицер, ну пришлось, ну не мог не выпить, друг приехал из Франции, мы столько лет не виделись!..
— Какой ещё друг?
— Как какой — Гладилин! — уже в полном отчаянии, с нивесть откуда взявшимся пафосом, я подтвердил: Гладилин!
— Гла-ди-лин? — переспросил полицейский.
— Да, Гладилин!
— О, Гла-ди-лин… — с уважением повторил за мной полицейский. Не знаю, с чем у него ассоциировалась фамилия писателя. — Гла-ди-лин, — и он протянул мне права. — Смотрите, езжайте осторожно.
— Конечно, офицер, спасибо! — и уж совсем наглея, возвращая карточку водительских прав в бумажник, я почему-то решил спросить:, — а вообще, почему вы меня остановили?
Полицейский обернулся:
— А почему вы ехали вот так? — и он показал руками, как я, плутая, вилял, переходя из ряда в ряд. — Езжайте осторожно! — повторил он. Его машина отъехала, и почти сразу он включил сирену, догоняя очередного нарушителя, а я положил руки на руль и так просидел минут пять, а может, все пятнадцать, не решаясь тронуться с места…
Вот так имя писателя Гладилина магическим образом уберегло меня от крупных неприятностей в личной жизни и, соответственно, на работе, о чем я с удовольствием вспомнил вслух на его творческой встрече в Центральном Доме Литератора. Да.
Ноябрь 2008 г.
Сохраненная молодость
Лев Халиф
Выступала гостья из Швейцарии. Романсы — старинные и современные, песни известных бардов, на слова Ахматовой, Есенина, на свои…Небольшой зал вместил десятка четыре любителей бардовской песни. Кто-то с энтузиазмом аплодировал, кто-то ушел со второго отделения — правда, таких было немного, обычное дело, ничего обидного.
И вдруг она объявляет: «…а это — на слова замечательного поэта Льва Халифа — „Черепаха“». Честно, я чуть не подпрыгнул, услышав имя доброго друга, когда-то популярного писателя, чьи стихи во время оно «открыл» для литературы Назым Хикмет.
В перерыве непременно спрошу — где, как нашла его стихи? Лев вот уже четверть века, как вдвоем с сыном оставил страну, живет тихо, на самой окраинной части большого Нью-Йорка, печатается мало, понемногу забываются его стихи. Но — не проза, об этом чуть ниже.
В перерыве исполнительницу обступили слушатели, перебивать их я не стал, да и после концерта её я не дождался, только спросил у сопровождавшей её особы, пока та принимала у билетёров выручку — как связаться с исполнительницей.
Заполучив номер её нью-йоркского телефона, куда она вылетала на следующее утро, я передал его Халифу, доставив ему несколько приятных минут, рассказом о переложении его стихов на музыку. Только и он не сумел связаться с исполнительницей.
А ведь как кстати пришлось это — ведь ему 29 ноября исполняется 90 — вот и получился нежданный подарок. Хотя, спрашиваю я себя сейчас — почему «нежданный»?
Талант писателя Халифа всегда достоин доброго упоминания, и это не только моё мнение. В своё время «Панорама» неоднократно публиковала его стихи, не говоря уже о главах из немало нашумевшего «ЦДЛ» — о чём стоит рассказать подробнее.
Здесь уместно вспомнить эпизод, приведенный в книге 1-й, и потому позволю себе вкраце его изложить. В 1979 году мой бывший коллега и начальник по работе в «Патенте» Михаил Каган каким-то образом сумел вывезти в эмиграцию чемодан с рукописями — их достало бы на годовой план солидной издательской фирмы. К тому времени только-только становилось на ноги издательство «Альманах»: у нас вышло несколько книг и брошюр, уже готовилось издание первой в Лос-Анджелесе газеты на русском языке, ставшей потом «Панорамой».
Обо всем это Каган знал и надеялся, что привезенный им чемодан содержит нечто, что позволит нам с ним выйти на широкий читательский рынок, возможно даже и американский. Вот с этим чемоданом в багажнике старинного «драндулета» и с женой Таисией и маленькой злобной собачкой по кличке Буся в кабине, он и перебрался к нам из Нью-Йорка…
Ооочень я его огорчил, разобравшись с эти чемоданом, выловив оттуда одну-единственную рукопись, достойную быть здесь изданной — зато какую!.. Это был «ЦДЛ» Халифа. Пересказывать его содержание — не хватит рамок этих заметок, да и невозможно передать своими словами образность, самобытность стиля, в котором выдержана вся книга, от первой до последней её страницы.
В лёгкой книге, полной юмора и насыщенной историями, в большинстве своем негласными, из закулисной жизни «Центрального Дома Литератора» и вокруг него, было нечто, побудившее меня наскрести из скудной казны «Альманаха» какое-то количество долларов, обойдя другие нужды, порой неотложные, вскоре же издать «ЦДЛ». Тираж был скромный — всего, кажется, книг 500, из которых половина была передана Халифу в качестве авторского вознаграждения, и оставшиеся разошлись по университетским библиотекам, едва возместив расходы по выпуску книги.
И еще мне сегодня вспоминается эпизод из телевизионного фильма «Русские пришли» (как парафраз знаменитого американского фильма 60-х годов «Русские идут»). Так вот, Офра Бикел (по-моему, так звали журналистку, вскоре трагически погибшую в автоаварии) интервьюировала недавних эмигрантов из СССР: как им живется в Америке — с этим вопросом она обратилась и к Халифу. «Там меня, хотя бы в КГБ читали (что правда — неоднократно его вызывали в „Контору Глубокого Бурения“, как шутили в диссидентских кругах) — а здесь нет у меня читателей!»
Правда, в начале 90-х, уже спустя несколько лет, в продолжении фильма, на вопрос «Не хотите ли вернуться в Россию, там ведь теперь нет КГБ?» — «Нет, не хочу!» «Почему же?» «Да потому, что я там уже жил!» — и снова не могу упустить и такой эпизод из книги 1-й. Лучше ведь не скажешь…
А читатель у него там снова — и в солидном числе: как-то в московском книжном магазине я обнаружил его «ЦДЛ», изданный многотысячным тиражом.
Так что, и правда, нет сегодня резона Льву Халифу менять своё место жительства: свое 80-летие он отмечает будучи гражданином замечательной страны Соединенные Штаты Америки и жителем замечательного города Нью-Йорка.
— Лёва, — многая лета! Будь здоров и благополучен еще много лет на радость нам, твоим друзьям. Но и твоим читателям — настоящим и будущим. Продолжай писать!
29 ноября 2010 г.
Потому что — Кунин
Бывает, авторы сетуют: найти заголовок к будущему тексту так непросто! А сейчас начало пришло сразу, оно и подсказало мне название.
Потому что — Кунин.
Итак. Лет десять тому назад в «Панораме» публиковались мои заметки «Семь жизней Владимира Кунина», основой которых стала наша беседа с… — здесь уместно упомянуть по крайней мере две ипостаси Кунина из тогдашних семи, (а теперь, их, пожалуй, больше) —… с писателем, со сценаристом.
Тогда мы только-только познакомились (лично, очно — я имею в виду), чему способствовал его приезд в Калифорнию. С той поры мы видимся довольно регулярно — здесь, в Штатах, в Европе, и успели по-человечески сблизиться — вот даже недавно и отпуск провели вместе. Так что я могу говорить сегодня и о восьмой его ипостаси: о Кунине — Человеке.
Тех же, кто успел забыть (или вовсе не был с ним знаком) упомянутый выше текст, посвященный Кунину, могу отослать к одному из сборников антологии «Беседы». Названием того сборника стала строка из помещенного в нём пересказа беседы с Булатом Шалвовичем Окуджавой — «Для чего ты здесь…». Что в данном случае оказалось очень кстати, потому что Кунин уж точно знает, для чего он Здесь.
В эти дни мы ждали Володю и Ирину Куниных в Лос-Анджелесе: из наших телефонных переговоров следовало, и мы все сошлись на том, что отмечать юбилейную дату Кунин будет с нами. Все — это их друзья, число которых с каждым приездом Куниных в Штаты приумножалось, уж не знаю в какой пропорции — в арифметической, в геометрической — какая из них солиднее?
Так вот, в той самой, которая больше… А может, в географической, — наверное, теперь есть и такая, и открытие ее непосредственно связано с приездами Куниных. Потому что там, где есть Кунин, образуется круг людей, кому импонирует сочетание качеств, которыми он щедро наделен: чувство достоинства, безусловная честность, неприятие любого проявления людской непорядочности, — и тогда можно стать резким, можно одним словом отшить, как это умеет Кунин. Юмор его может быть беспощаден, но и добр — по отношению к друзьям. А при случае, можно его и на себя обратить — на такое способен только обладающий незаурядным умом. И он — способен.
Потому что — Кунин.
Люди до того были мало знакомы или вовсе не были знакомы, но вот — появляется Кунин, и у них, живущих, может быть, в разных концах страны, появляется лестное основание причислить себя к друзьям Кунина. И тогда возникают новые знакомства, новые связи, крепнут воскресшие старые: киношники — коллеги, литераторы, живущие Здесь и Там, вдруг, спустя годы, находят друг друга.
Потому что — Кунин.
«Интердевочку» я увидел, когда она уже обошла все экраны СССР и не только, была многократно транслирована телеканалами, и вот, наконец, я прочел имя сценариста в титрах. Из всех фильмов, сценарии к которым написаны Владимиром Куниным, я смотрел немногие: среди них «Хроника пикирующего бомбардировщика», «Ребро Адама», «Разрешаю взлет», «Трое на шоссе»… а сколько их еще не смотрел! — почти все они, числом больше двадцати, вышли в годы, когда меня отделили от российских экранов многие тысячи миль. Это — многие годы, даже — десятилетия.
Что ж поделаешь, и это — отрыв от культуры, в которой мы выросли, — тоже цена, мы ее готовы были платить. И мы ее платили, покидая страну рождения, как нам тогда было известно — навсегда. Но именно после того, первого увиденного мной кунинского фильма, я стал охотиться за видеокассетами, пытаясь наверстать упущенное, и каждый раз убеждался в не новой истине — настоящее искусство не стареет: прошла война, и вот уже столько лет, как не существует СССР, а фильмы замечательного художника смотрятся, как будто отсняты они только вчера.
С книгами — всё проще: и тогда, когда советские границы были на замке, а мы жили «защищенные» ими от «тлетворного влияния», находили мы способы добыть и «самиздат», и «тамиздат». Ну, а сейчас-то, что и говорить: было бы время прочесть всё стоящее, только успевай! Я — не успеваю, даже и теперь, когда нет нужды ежедневно ходить на службу. И всё равно не успеваю.
Еще и потому что — Кунин.
Кажется, благодаря Кунину-писателю я могу предложить неологизм — «вездеиздат». Мне известны споры российских издательств за право издания и переиздания его книг, — той же «Интердевочки» (сейчас она напечатана в 20 странах), многотомного «Кыш» — приключений хитроумного кота Мартына, забавы которого не обязательно кошачьего свойства, хотя, в известном смысле, и кошачьего тоже.
Однажды на ночь досталась мне книжка с названием мало мне что тогда говорящим — «Русские на Мариенплац». Знал бы на что иду, а вернее, «на что ложусь», пристроившись на подушках поудобнее и ближе к неяркой прикроватной лампе. Какой тут сон, когда впору через каждую страницу звонить кому-нибудь из близких, чтобы немедленно процитировать абзац-другой из «Русских…», и похохотать вместе. Я в ту ночь спал совсем немного.
Потому что — Кунин.
Кунин-писатель не принадлежит одному жанру. На смену проблемной «Интердевочке» приходит легкомысленно-авантюрный «Кыся-Мартын», перебирающийся из тома в том, из Германии — в Россию, из России — в Штаты, самолетом, пароходом, автомобилем. Кот уже мог бы и устать, но фантазия автора не дает ему уйти на нормальный кошачий покой, и, надо надеяться, еще долго не даст.
Еще тогда, в нашей первой подробной беседе, Кунин признавался, что к реализму охладел: «Хочется писать сказки — мне это интересно…» Так возникли и «Кыся», и «Русские…», и «Иванов и Рабинович»…
А вот уж совершенно необычный, в чем автор и сам признается, для Кунина жанр — «Мика и Альфред». Это экскурс в мир ирреальный, метафизический, но он, этот мир, волей автора, не просто существует и живет по своим законам, но и навязывает их вполне реальным героям: и вот границы между этими мирами оказываются размыты, и герой уже не знает, к какому из них он принадлежит. Удивительная книга! Но язык ее остается прежним — сочным, ярким. И полифоничность фабулы — та же.
Потому что — Кунин.
Очень огорчительно для нас оказалось известие, что свой юбилей Кунин будет встречать не с нами, как мы уславливались еще совсем недавно. Писатель только что вернулся в Мюнхен — по месту нынешней «прописки», где ему нормально живется и хорошо работается — вернулся из Санкт-Петербурга, города, где он прожил много лет, где его талант киносценариста реализовался в первых постановках. Правда, тогда город назывался Ленинград.
А потом — были полтора десятка картин на Мосфильме, принесшие призы, в том числе и международные. Ну, и что с того, что название города переменилось? Сейчас там издаются и переиздаются одна за другой книги Кунина, и вот уже готовится к печати новый роман, продолжающий жанр, в котором ангел — нет, не фигуральный, а самый настоящий, каким только бывает ангел, спустившийся с небес, — одно из главных действующих лиц.
Но пока автор предпочитает о сюжете не распространяться — и это его право. Подождем — тем более, что первая публикация в периодике отрывков из этого романа обещана нам в «Панораме». Автор свое слово непременно сдержит.
Потому что — Кунин.
Я люблю этого человека.
Июнь 2002 г.
И академик, между прочим
Лев Шаргородский
Когда-то было сказано, правда, по иному поводу: «Не могу молчать!» Вот и я сегодня не могу, сам бы себя не простил, промолчав. Одному из самых (самых!) первых авторов, чьи рассказы были опубликованы в нашей газете двадцать и даже больше лет назад, моему близкому товарищу подошла юбилейная дата.
Дата солидная, при которой принято припоминать «этапы большого пути» — а он у Левы Шаргородского, правда, велик. Даже и географически: Ленинград — Нью-Йорк — Женева… далее — со всеми остановками, под которыми можно понимать города и страны, где издавались и сегодня издаются его книги.
Грустно думать, что больше нет на обложках новых книг имени его брата — Алика. А так было привычно прочесть: Лев и Александр Шаргородские.
Биограф из меня — неважный, даже никакой. И поэтому позволю себе сегодня лишь коротко пересказать некоторые мысли, высказанные самим Левой в разные годы в наших беседах — что, возможно, добавит какие-то штрихи к портрету замечательного писателя, сценариста, доброго, веселого и остроумного человека. Но прежде — все же несколько слов из творческой биографии Льва.
С 69-го года братья Шаргородские — члены Ленинградского Союза драматургов, что можно считать началом их профессиональной творческой деятельности. Их пьесы ставились в десятках театров — Лениграда, Москвы, Омска, Новосибирска, Ташкента — да и вообще по всей стране.
Телевизионные постановки, радиоспектакли, и это, по оценке Левы, стало важнейшей вехой в их жизни — постоянное сотрудничество с «Литературной газетой», с ее 16-й полосой, полигоном юмора и сатиры, представленной замечательными именами — Горин, Арканов, Розовский, Суслов, Аксенов… И среди них, может быть, даже чаще других — братья Шаргородские, писавшие как бы от и для советской (а на самом деле ее самой антисоветской части) интеллигенции, балансируя на самой грани дозволенного в те годы.
Последний в России спектакль Шаргородских прошел 21 марта 79-го года — в день отлета из страны семьи Льва. А в 84-м году вышла их первая французская книжка. С этого момента, рассказывал мне Лева, мы стали писать романы — французы не любят читать рассказы, но наш первый роман был полностью соткан из рассказов. И дальше — прямая цитата из нашей с Левой беседы, состоявшейся лет пять назад. Тогда я спросил Льва:
— Все, что ты пишешь в эмиграции основано на еврейской тематике — не продиктовано ли это какими-то конъюнктурными соображениями?
Лева мне ответил примерно следующее:
— Башевич-Зингер в свое время сказал: «Я не пишу о евреях — я пишу о людях, но я лучше всего знаю евреев». Думаю, — продолжил Лева, — это в какой-то степени и нас с братом касается: мы лучше знаем евреев. И так уж получилось, что мы любим евреев. А это замечательно, когда любишь свой народ! Ни в какой мере не противопоставляя его другим народам…
Не будет преувеличением заметить, что народ отвечает Льву Шаргородскому взаимностью — и не только еврейский: среди почитателей его творчества и русские, и украинцы, и армяне — судите хоть бы и по читателям «Панорамы» — они всегда ждут новых публикаций Льва Шаргородского. А добавим еще, как мы уже знаем, — и швейцарцев, и французов, и немцев — всех тех, кто пока не читает нашу газету, но знаком с его публикациями по другим источникам. Только на французском языке в эти годы вышло тринадцать его книг в переводах самых лучших переводчиков.
Ну, а что касается возраста — Лева как-то заметил, что «по швейцарским понятиям — у него идет третья молодость». Таким ему и оставаться еще много лет — замечательным писателем, плодовитым, талантливым, остроумным, щедрым, надежным в дружбе!
4 октября 2004 г.
Глава 4
Помнить
О всех ушедших грезит коноплянник…
Люди, чьи мысли и некоторые обстоятельства жизни хотя бы отчасти нашли отражение на этих страницах, и без скромного участия автора сохранятся в памяти нашего и идущих за нами поколений, они прочно связаны со временем, в котором нам довелось жить. Только никогда уже не придется мне записать наш новый разговор с Булатом Шалвовичем Окуджавой, хотя мысленно я не перестаю беседовать с ним, примеряясь — а что сказал бы он, как бы он поступил в том или ином случае…
Многие имена не однажды повторялись в трех сборниках антологии «БЕСЕДЫ», а между тем, пока готовилось к выпуску это издание, не стало многих участников тех встреч и его фигурантов — Валентина Бережкова, Александра Шаргородского, Анатолия Федосеева, Бориса Сичкина, Эфраима Севелы, Владимира Кунина, Сая Фрумкина, Михаила Кагана… это далеко не все имена.
И вот, совсем недавно, ушла Белла Ахмадулина.
И все же…
Здесь уместно вспомнить мой недавний визит в Москву. Экспромтом, на другой день прилета, оказался я на спектакле в Театре-студии Марка Розовского. «Песни нашего двора» игрались, и правда, во дворе у Никитских ворот, ставшем продолжением сценической площадки театра.
К завершению спектакля стемнело — и в руках актеров, замерших перед зрителями там, где застала их последняя реплика, вдруг зажглись свечи, и они запели «Виноградную косточку». И за ними следом поднялись зрители, они зажгли кто спичку, кто зажигалку, кто невесть откуда взявшийся карманный фонарик — и допели вместе с актерами всю песенку, до самого последнего куплета.
То, что судьба когда-то свела меня и подружила с человеком, явившим собою саму совесть, олицетворившим самые высокие грани людской порядочности и пределы чистоты, остается величайшей для меня наградой — и я не мог не включить в тот сборник «Бесед» слова, родившиеся буквально в часы, когда стало известно о его кончине.
Многие, чьи имена названы в оглавлении разделов этого издания, были знакомы с женщиной, давшей жизнь автору этих строк — их соболезнования в связи с ее кончи ной я храню в ее архиве. Как храню и сборники Окуджавы, в которые он включал посвященные ей стихи, — ими я смел завершить ту книгу и посвятил ее памяти моей мамы.
Стихи эти завершают главу…
Умереть в Париже…
Булат Окуджава
Скончался Булат Шалвович Окуджава.
Как, чем измерить эту потерю? Да и кто возьмется сегодня за это? Ясно только: она огромна и невосполнима — для России, для нас, обитающих сегодня за ее пределами, для всей мировой культуры.
Месяца не прошло, как мы говорили с ним. Теперь оказалось, в последний раз. 25 мая… Дату напомнил мне сегодня живущий в Париже Гладилин, у него в тот день гостили Булат Шалвович и Ольга.
Всего три недели назад.
Да, 25 мая зазвонил мой телефон.
— Вот, с тобой тут хотят поговорить. Передаю трубку… — шутливо произнес Гладилин. И я услышал спокойное и бодрое:
— При-ивет, ну как там жизнь?
Это его интонация, он всегда так растягивал — «при-ивет». Говорили мы недолго, телефон Булат не очень жаловал, но все сводилось к тому, что, скорее всего, ближе к осени приедут они с Ольгой в Лос-Анджелес — безо всяких дел, просто отстояться, перевести дух. Тем более, что не так давно снова дало о себе знать сердце — слегка в этот раз, но все же…
Спустя несколько дней я вспомнил о звонке из Парижа за столом у наших общих друзей, Владислава Всеволодовича и Светланы Ивановых. Посетовав на то, что Ивановы не смогут присутствовать на предстоящем юбилее моей мамы (они уже готовились к отъезду за рубеж), я не преминул тогда похвастать новым сборником Булата, в который он опять включил стихи, посвященные ей: даже и при том, что Булат был щедр на посвящения, для нас это значило много. Очень много.
И еще я припомнил, как он сообщил в нашем телефонном разговоре, что вот сейчас он плеснул себе в стакан крепкой водки (это было особо подчеркнуто, потому что водок во Франции всяких сортов множество), чокнется им с Гладилиным и выпьет — в качестве профилактики от возможных французских зараз.
Не помогло.
* * *
Приехали они в этот раз в Париж из Германии, состояние Булата было вполне хорошим; сердце, капитально «отремонтированное» лос-анджелесскими медиками несколько лет назад, в эти дни ничем о себе не напоминало.
В Германии было выступление, аудитория собралась, в основном, русскоговорящая — студенты-слависты, посольские сотрудники, иммигранты, гости страны. Зал оказался не очень большим, люди стояли в проходах. Булат не пел, но читал стихи, рассказывал, отвечал на вопросы.
А потом — Париж. Наверное, в первый раз они, Булат и Оля, оказались здесь на отдыхе, хотя на 28 мая назначили все же, по инициативе российской миссии при ЮНЕСКО, встречу с земляками. Гладилин поспособствовал размещению Булата и Ольги там же, в доме миссии, хотя поначалу планировалось остановиться в гостинице. Были деньги, было время просто побродить по Парижу.
— Тогда, 25 мая, — рассказывал мне сейчас Гладилин, — Булат за столом был разговорчив и весел, принял немного «крепкой», говоря «мне нужно дезинфицирующее покрепче». А на следующий день позвонил — болен, похоже на грипп, трудно дышать. «И Оля больна, и я, не приходи, я тебя не пущу — заразишься!»
Чуть позже звонит Оля: Булата из больницы, куда он приехал на проверку, перевезли в военный госпиталь, один из лучших во Франции, находится в Кламаре, специализирован по легочным заболеваниям. Начали лечить… от астмы. Привез я ему туда российские газеты, разговорил его как-то — но выглядел он скверно, совсем скверно: за несколько дней переменился так, что смотреть на него было больно…
…Дальше все стало закручиваться по спирали — трагической и необратимой.
— Проснулись все недомогания, — рассказывала мне уже сама Ольга. — Обнажились все уязвимые места — одно за другим. Стали отказывать легкие, почки, печень. Открылась язва — и за ночь ушло два литра крови. Хотели сделать переливание — потребовалась справка о группе крови. А где ее взять?
Все же достала ее Оля — но российской справке не поверили. Пытались установить группу на месте, анализом — так ведь крови и так мало осталось, не идет она — и все тут!
И все тут…
Дочь Гладилина, Алла, почти все это время оставалась в больнице, выполняя роль переводчика с французского. И на французский. Она-то и объясняла врачам, чем был болен Булат раньше: похоже, они поначалу не знали даже, что была операция на сердце, хотя шов на груди вроде бы достоверно свидетельствовал об этом. Был еще какой-то мальчик, видимо, из посольских — он дежурил по несколько часов в день.
Потом на госпиталь обрушилась лавина звонков из Москвы — МИД, Министерство культуры, Союз писателей…
И из французских учреждений, в том числе правительственных: кажется, тогда только стало доходить до госпитальных служащих, кто оказался их пациентом.
* * *
Последние три дня, когда положение стало казаться безнадежным, дали легкие наркотики — и Булат спал. Он так и не проснулся — к вечеру 12 июня, когда перестало биться его сердце. В российском посольстве в эти часы шел прием, посвященный введенному ныне празднику — Дню России. А разговоры там только и были о Булате.
Надо же — такая судьба: родился в день, совпавший два десятилетия спустя с днем, назначенным для празднования Победы, к которой и он успел приложить руку. Три года — от звонка до звонка. Умер в объявленный ныне праздник — День России.
Дни, когда положено праздновать, назначаются властью. Всенародное горе не объявляют. Его не назначают, оно просто приходит, заявляя само о себе слезами, застывшими в глазах людей. Как сегодня — когда не стало Булата Шалвовича Окуджавы.
Ольга последние сутки вообще не отходила от постели мужа, ночевала там же.
— Не стало Булата… — телефонная связь с Парижем была великолепной, и я мог различить малейшие интонации голоса Гладилина: звучал он отрешенно, замолкал, а потом, торопясь, вдруг переходил к каким-то деталям, казавшимся сегодня уже совсем незначимыми и необязательными: что-то о только что закончившейся медицинской страховке, о российском торгпреде, активно пытавшемся помочь с ней.
А я, уже не очень вслушиваясь в эти подробности, вспомнил вдруг, с какой нежностью они — Булат и Гладилин — всегда отзывались друг о друге…
— Будешь говорить с Толей — мои ему поцелуйчики! — не раз приходилось мне слышать эти слова…
* * *
«Я хотел бы жить и умереть в Париже…»
Написано это почти три четверти века назад. Автор слукавил, добавив следующей строкой — «если бы…».
Говорят, очень хотел жить в Париже Владимир Владимирович Маяковский — но не дали. Не позволили.
Окуджава не хотел. И тем более — умирать на чужбине. Выезжая за рубеж, он весь был в России — и с Россией. Я помню, как здесь, в Лос-Анджелесе, жадно просматривал он российскую прессу, ощущая прямую свою причастность к судьбам страны, ее будущему.
И я помню, какая брезгливость звучала в его голосе, когда говорил он о поднявшейся вдруг с самого темного дна мутной и страшной в своей неожиданности фашистской нечисти. В России! — столько претерпевшей от нее — ведь полвека не прошло, ведь живы еще свидетели, живы…
Много чего вспомнится — не сейчас, позже, когда притупится острота этой невероятной утраты. Когда стихнет боль. Когда пройдет время.
Когда пройдет время, Булат будет в нем отдаляться от нас — от всех, кто имел счастье называть себя его современником.
Тем, кто был ему при жизни близок, не однажды вспомнятся часы, проведенные с ним рядом. Другие будут слагать истории с его участием, не всегда достоверные, но непременно почтительные и добрые.
Перемежаясь с правдой, они станут частью мифологии, начало которой положено было четыре десятилетия назад — с появлением его первых стихов, первых песен, первых магнитофонных записей.
А он, окруженный легендой, Он всегда будет оставаться в нашей памяти таким, каким мы знали его и каким был он в действительности. Он всегда будет для нас жив.
Он всегда будет с нами.
* * *
Мы не раз еще обратимся к образу Булата Шалвовича Окуджавы, к его творчеству. Теперь придется говорить — к творческому наследию. Помню, в его приезд к нам в 91-м, ровно 6 лет назад, он выступал сначала на Восточном побережье — в Нью-Йорке, в Бостоне, еще где-то, потом у нас в Калифорнии — в Сан-Франциско, Лос-Анджелесе…
Последней намечена была встреча в Сан-Диего. Ее по каким-то причинам отменили, и высвободился вечер, в который собрались у меня дома; сюда Окуджавы переселились из гостиницы, завершив отношения с антрепренером, спланировавшим поездку. Набралось человек сорок, может быть, больше.
У меня сохранилась видеозапись этой встречи. Булат пел под фортепианный аккомпанемент сына, помогал себе гитарой. Пел — как никогда много, почти не отдыхая. И только иногда, пристроив инструмент на коленях, положив на деку правую руку и слегка наклонившись вперед, он, прикрыв глаза, читал стихи. И отвечал на вопросы. И шутил.
Через три-четыре дня предстояла операция на открытом сердце — это мы уже знали почти наверняка.
Хотя сердце поэта было открыто всегда.
* * *
— под последние аккорды произнес Окуджава.
У меня перехватывает горло, когда я вспоминаю слова, завершившие его выступление в тот вечер.
— Смог! — хочется мне прокричать так, чтобы слышали все те, кто когда-нибудь аплодировал ему из зала, кто просто читал его книги или внимал его записям. И чтобы услышал он: «Главная песенка» сложилась сама — из сотен, созданных вами, Булат Шалвович, и каждая из них могла быть для кого-то из нас главной. Она и была. И остается.
В эти дни несколько раз говорили мы по телефону с живущим в Вашингтоне музыковедом, составителем самого первого песенного сборника Окуджавы, Владимиром Фрумкиным. Уместно привести здесь его рассказ.
— В нынешнем году исполнится ровно 30 лет, как мы познакомились с Булатом Шалвовичем. Я встретился с ним, чтобы подготовить его первый музыкальный сборник, который планировало выпустить издательство «Музыка» в Москве. Вроде бы начальством был дан зеленый свет — на сборник из 25 песен, с нотами, которые я записал, с предисловием и т. д. Окуджава очень помогал при подготовке книги: давал тексты, напевал мелодии.
Мы подружились… Но сборник в конце концов запретили, и об этом я написал в американском выпуске, изданном «Ардисом». Я счастлив, что смог сделать эту работу, запечатлевшую огромное явление русской культуры. Булат начал движение свободной песни в России — независимой, свободной от «советчины», от стереотипов и идеологии — и не только в словах, но и в музыке. Он создал совершенно неповторимый музыкальный стиль, принес свою интонацию, которая была настолько необычной, что казалась властям подпольной. Между прочим, из-за мелодии прежде всего они не пропустили сборник в печать — а ведь я выбрал песни, тексты которых уже были напечатаны.
Но с музыкой они выглядели в глазах властей возмутительно — поскольку приходилось признать сам факт неофициальной песенной культуры: песни Окуджавы звучали по квартирам, маленьким залам — и безо всякого разрешения свыше. Это было обвинительным актом советской массовой песне — ее придуманности и фальши.
Окуджава был одним из первых деятелей российской культуры, которые вернули русской речи, русской поэзии теплоту и человечность, — и это стало замечательной заслугой его перед русской культурой.
Не кладя трубку, я набрал бостонский номер Наума Коржавина, замечательного поэта, одного из ближайших друзей и соратников Окуджавы.
— Я знал, что он болен, что с ним нельзя было поговорить в эти дни, но Булат все равно был со мной всегда рядом — и особенно, когда я думал о литературе. Как бы сложно ни складывалась судьба в эмиграции для меня, он ее буквально скрашивал. «Но погоди, это все впереди…» — помнишь эти строки? Они помогают жить.
«Это все» стало частью меня. Я был рядом с Булатом при всем его творческом пути. Он был для меня одним из тех, кто дал мне в этом мире подпорку — и этими словами тоже. Мир опустел для меня. В значительной степени… Ушла эпоха.
Коржавин замолчал. И после добавил: «В общем, что еще говорить, сам понимаешь…»
Евтушенко, на лето поселившийся в Переделкино, от всех интервью и комментариев, за которыми обратились к нему из российского телевидения, из газет и журналов, отказался.
— Не могу, просто не в силах, веришь, — говорил он мне приглушенно, и в голосе его была какая-то спокойная обреченность. — Ну, знали мы все, что слаб он, что все может произойти — и настолько оказались неподготовлены к мысли, что нет его больше… Я то и дело подхожу к калитке его дачи: там сейчас масса цветов, люди все время приезжают и оставляют цветы. Очень много простых полевых цветов — ромашки, васильки, еще какие-то… И портрет его на калитке — один из последних. Я взял из его садика ветвь сирени домой…
Значимость человека, по-моему, определяется по той пустоте, которая возникает, когда он уходит… Мы даже не могли предположить, как много на самом деле Булат для нас значил. И сейчас, ну невозможно представить, что его больше нет… только теперь начинает доходить до сознания это.
Наши писатели — они далеко не едины, они страшно разобщены — по союзам, по группам, но все, буквально все сходятся на любви к Булату. В свое время партийные идеологи заявляли, что песни Окуджавы пошлы. На самом же деле он всегда противостоял пошлости: сначала пошлости партийно-номенклатурной идеологии, потом пошлости воцарившегося в стране беспредела…
Гражданская панихида по Булату Шалвовичу Окуджаве состоялась 18 июня 1997 года в помещении Театра имени Вахтангова; отпевание и похороны, на которых, по просьбе вдовы, присутствовали только близкие — 19 июня.
Булат Окуджава похоронен на Ваганьковском кладбище.
Июнь 1997 г.
ЗВЕЗДА ГОЛЛИВУДА
Посвящено Д. А. Половец
Закатилось солнце…
Белла Ахмадулина
Есть то, что всегда с нами, оставившими Россию в разное время и по разным причинам, навсегда. Это язык, на котором мы научились говорить с самого рожденья и который сохраняется для нас — на каком бы языке впоследствии мы ни говорили, — Первым. Здесь, в зарубежье, он держит наше сородство с замечательными явлениями русской культуры, с ее выразителями — и прежде всего, с литераторами.
Встречи с ними — всегда дорогие подарки для нас. Праздники. А для меня — особенно когда случалась возможность не только присутствовать на выступлениях Беллы, но провести с ней и Борисом вечер-другой у себя дома. В нечастые приезды Беллы и Бориса в Калифорнию было именно так. Сегодня я достал из альбома свои домашние фотографии восьмидесятых годов и сравнительно недавнюю — конца девяностых: на них Беллу и Бориса окружают Вячеслав (Кома) и Светлана Ивановы, Вениамин Смехов, Владимир Паперный, его мама — «новомировка», литературовед Калерия Озерова…
Я и в Москве редко упускал возможность встретиться с Беллой и Борисом. Иногда у них дома — тогда еще — на Аэропортовской, а бывало, и путешествуя в автомобиле по городу… Сохранились у меня и эти снимки. И всегда после таких встреч оставались в душе необычайное тепло и свет, исходящие от Беллы, гордость, что вот — удалось оказаться одним из первых, кто услышал ее новые стихи.
Горько сознавать сегодня, что новых стихов Беллы уже не будет.
Я помню, как нежно Булат произносил её имя, когда случалось ему в моем присутствии звонить Белле и Борису по телефону. И совсем не случайно первая российская Государственная премия памяти Булата Окуджавы была присуждена именно Белле Ахмадулиной. Трудно сегодня судить, много ли эта премия прибавила к перечню наград замечательной Беллы, в числе которых был и скромный Диплом нашего Американского культурного фонда Булата Окуджавы, врученный ей — тоже первой — в Домике Булата в Переделкине…
Не стало Беллы…
Мне трудно говорить и писать об этом. Только и остается повторить печальное, как нельзя подходящее к этим дням: «Закатилось солнце русской поэзии…».
2012 г.
«Жизнь я прожил не без риска…»
Андрей Вознесенкий
Строка в заглавии из его стихов последних лет, «Аксиома стрекозы», автобиографична лишь отчасти. Хотя и правда, выпало Вознесенскому многое: площадка у памятника Маяковскому — московский «Гайд парк» молодых поэтов, переполненный зал Политехнического… но и и не только. И не то чтобы замалчивали молодого поэта, только самый первый его сборник «Мозаика», изданный во Владимире, претерпел сбрасывание набора, только и после, отпечатанную уже эту в блекло-оранжевой обложке величиной с ладонь книжицу, из типографии не сразу выпустили: чтобы повторная цензура уже изданного — такое не часто и тогда бывало.
А с ним — было: издали после бесконечных проволочек, в провинциальном издательстве, да и то с «вырывкой» из уже готового тиража: вместо значившегося в оглавлении стихотворения «Прадед» на указанной странице было вручную вклеено другое — «Кассирша», на мой взгляд лучшее из написанных поэтом Божьей милостью в те годы: «Немых обсчитали, // Немые вопили,// Медяшек медали// Влипали в опилки…». Завершалось оно рискованным по тем временам «…но не было Ленина, она была фальшью…» — это про полсотенную ассигнацию, такой эвфемизм, вроде. Что же тогда было в вырванном «Прадеде»?
Сотрудницу издательства — редактора составившую «Мозаику», с работы выгнали. Может оттого и в выпусках популярных сборников «Дни поэзии» тех лет его стихов не было… убоялись составители. Это и при том, что сборники стихов Вознесенского, многократно процеженные решетом Главлита всё же выходившие, мгновенно исчезали с полок «Дома книги», (где я случайно, заметив в стопке книг на прилавке, успел купить его «Мозаику», ту самую, с «вырывкой»).
Сегодня, проверяя память, я достал с книжных полок вывезенные в эмиграцию три с половиной десятка лет назад томики «Дней поэзии»: появились стихи Вознесенского в сборниках этой серии, но позже — из сохранившихся у меня я нашел их в выпуске 1962-го года и в следующем, вышедшим в 63-м… Только не было их и в сборнике «Факел» 63-го года серии «Антология молодой поэзии» — зато в нем я нашел среди мало что говорящих читателю сегодня имен и первые стихи Тани Кузовлевой, Игоря Волгина, Тамары Жирмунской.
А тем временем новые сборники стихов Вознесенского появлялись регулярно, помогая перевыполнению издательских «финпланов». Это и при том, что вот, совсем недавно, в «Окнах сатиры» на улице Горького в Москве он был изображен таким образом: «мухинский» рабочий выметал, как мусор, Вознесенского со сборником его стихов, кажется с «Треугольной грушей». Было и такое… Прослеживалась ли связь этого плаката с появившейся в центральных газетах, годом спустя, поэмой Андрея «Лонжюмо», посвященной Ленину, — об этом ведомо её автору и редакторам тех газет… Поэту же теперь оказалось дозволено путешествовать по миру — только в США был он пять или шесть раз, успел там сдружиться с Артуром Миллером, с поэтом-гуру битников Алленом Гинзбергом, познакомился с Мерилин Монро…
Каким-то чудом сохранилась у меня открыточка изданная фотостудией ИЗОГИЗа в 1962 году тиражом 1300 экземпляров со стихами Андрея «Первый лёд» на обороте и указанной ценой — «8 копеек»… Сам он на ней позирует на фоне строительных цементных блоков, заложив руки в карманы модно зауженных брюк. Вряд ли её выставляли за стеклами газетных киосков — затерялась бы между бесчисленными ликами Любови Орловой, Веры Марецкой и, конечно, Кадочникова и Самойлова…
Подарил же мне открытку автор её — фотограф, снимавший Вознесенского. Это он, Гершман Аркадий, в те годы получил первую премию на конкурсе Министерства внешней торговли за рекламный плакат с вмонтированным в него снимком: на кремлевской брусчатке валяются, как бы случайно оброненные, часы «Победа» (помните такие?), с подписью «Советские часы — находка!». Выдумщик мой приятель Гершман был отменный, а на этом фото — Андрей именно такой, каким он тогда был. Разве что цементные блоки…
Дальше биография поэта складывалась достаточно благополучно и шла плавно к 1978-му году, когда Вознесенского удостоили Государственной премии. Но и в том же году его имя появилось в неподцензурном «Метрополе», изданном в Штатах в виде ротапринтных копий с машинописных страничек, — после выхода которого его авторов дружно гнали из Союза Писателей СССР. Хранится у меня и этот сборник, дареный его инициатором и составителем Аксеновым. Позже, после Аксенова раз за разом, подписывали его мне участники альманаха — Ерофеев Виктор, Белла Ахмадулина, Розовский Марк, Арканов Аркадий… А Андрея подписи там нет — не случилось. Теперь уже и не случится.
* * *
В одной из поездок оказался я в Московском Доме кино на Фестивале зарубежных фильмов, начавшимся просмотром новой, американской, кажется, ленты — названия ее сейчас не вспомню, но запомнилось вот что. Как и раньше, не на платные просмотры вход в дом «На Васильевской», так его называют между собой кинематографисты, был доступен лишь причастным к индустрии кино или их близким — кому везло.
В ожидании показа, в фойе на втором этаже, между буфетами и залом, к которому ведет широкая лестница, устланная свежеочищенными к тому вечеру коврами, среди гостей события, неспешно прогуливался, под руку с супругой Зоей, Андрей Вознесенский. Знакомы мы с ним были не коротко, но и при этом оснований и тем для беседы набиралось. Вот я и вспомнил в разговоре с ним о вывезенной мною много лет назад в эмиграцию, в числе книг домашней библиотеки (а больше у нас с сыном к отбытию из страны ничего и не оставалось), его «Мозаики». «У меня-то, — говорил Вознесенский, — остался один свой экземпляр…» — он немало был растроган, о чем я мог судить по слезам появившимся в его глаза: вот, мол, ведь — вывез, сберег!
Андрей и после, при наших встречах в Лос-Анджелесе, в Москве в Доме литератора, на иных литературных «тусовках», здороваясь, вспоминал: «Сохраняешь?» — и мы оба знали, о чем он. И оттого особо горько признаться сегодня, что нет — не сохранил: кто-то когда-то взял почитать — и «с концами». Вспомнить бы сейчас — кто?.. Это потом возникло великое множество сборников Вознесенского, они издавались в России и за ее рубежами, — и сейчас издаются, после кончины поэта, только тот маленький томик мне хотелось бы заполучить обратно.
А ещё однажды я оказался в зале Чайковского на ежегодном концерте — Фестивале памяти Окуджавы: во вступительном слове, открывавший вечер Вознесенский, как мне показалось, униженно благодарил за финансовую помощь тогдашнего российского министра культуры — долговязую даму, благосклонно его выслушивавшую. «Булат такого бы не перенес, — подумалось мне, — доведись ему здесь присутствовать». Правда потом мне объяснили: «Так надо, от той дылды зависит очень много, в том числе и благополучие Литфонда». Надо — так надо…
Случилось нам повидаться и в Калифорнии, куда он был приглашен встретиться с университетскими студентами-славистами. Потом подписывал Андрей свои сборники, выступив в скромном зале вместившим в себя несколько десятков человек, — а могло бы быть их несколько сотен, будь зал просторнее…
Потом в итальянском ресторанчике в Западном Лос-Анджелесе, куда увез я его после выступления, он снова вспоминал, как кричал на него Хрущев, на памятном Съезде писателей в 1963-м что-то вроде: «Убирайтесь, господин Вознесенский, из страны к своим хозяевам! Я прикажу выдать вам заграничный паспорт!». Сам же Хрущев, вскоре после того, с помощью близких соратников по Политбюро, благополучно завершил своё правление, только и после него не наступила так ожидаемая оптимистами новая «весна».
Напротив — цензоры в масштабах страны потихоньку расправлялись с ростками старой.
И ещё потом, в один из моих приездов в Москву встретились мы с ним и коротко поговорили о том о сём в фойе ЦДЛ. Было заметно, как сдает Андрей после перенесенного инсульта… Кажется в тот вечер у меня оказался в руках «Алмазный фонд»— сборничек стихов трех поэтов — 100 страничек дорогой мелованой глянцевой бумаги со стихами трёх поэтов. Открывали его стихи Вознесенского — новые и рядом те, с которых начиналась его поэтическая биография. Необычная вёрстка — вертикальные строки, перебивающие строфы, такой парафраз авангарда 1910-1920-х годов прошлого столетия, тираж не указан: хорошо, если отпечатана сотня-другая для дарения авторами друзьям.
«Аксиома самопоиска»— это вертикальный столбик, вставший между строфами Андрея в первом же стихотворении этого сборника — я его процитировал в названии этих заметок. Вознесенский, и правда, не переставал искать — в поэзии прежде всего, но и в эссеистике, в плакатных рисунках сопровождающих эссе. «Видеомы» и «видухи», посвященные Пастернаку, благословившему его первые шаги в поэзию, Гумилёву, Мандельштаму… — они появились в московских художественных галереях, приемлющих поиск (или изыск?) современных «Родченко», «Клио»… Всё таки Андрей после Архитектурного института готовился стать художником.
Повезло нам — не стал: за 50 лет 40 поэтических сборников: от «Мозаики» до «Ямбы и блямбы» в 2010-м — это надежнее будущего памятника на Новодевичьем кладбище.
И совсем потом, потому что для меня это было в последний раз, уже на выходе из ЦДЛ, Таня Кузовлева мне показала на спины медленно удалявшихся от подъезда — Андрея, Зои Богуславской, и их водителя — они бережно поддерживали Андрея с двух сторон, а он… было видно и со спины, с каким трудом он переставляет ноги.
Надо ли продолжать, что было потом?..
2010–2012 гг.
Только что…
Юрий Щекочихин
«…Россия на третьем месте (после Филиппин) по числу убитых журналистов…» — это из «Лос-Анджелес Таймс» десятилетней давности. На каком она месте сегодня?…
Переделкино, писательский поселок, 14 июня. Месяца еще не прошло от того дня. Вроде только что было это…
Улица Довженко, по-дачному узкая — двум встречным машинам не разминуться — дорожная полоса, размытая недавним дождем. Он еще может вернуться, солнце ярко в просветах облаков, по-летнему ослепительно, но еще неуверенно и готово спрятаться снова, уступив место ливню, загнавшему несколько десятков человек в тесное помещение домика-музея Булата.
Люди съехались отовсюду — и не только из Москвы. Они собрались здесь на традиционную встречу, приуроченную к годовщине кончины Поэта. Нам — как раз туда. В машине, кроме меня и водителя, Евтушенко — он живет в нескольких кварталах отсюда, совсем неподалеку, минутах в десяти пешего хода, но, опасаясь дождя, просил подобрать его по пути из Москвы.
И вот, наш «жигуленок» медленно ползет, останавливаясь, уступая дорогу встречным машинам, приближаясь к музею Булата. Мы уже совсем рядом — теперь уже нам уступают дорогу трое встречных: это, не спеша, прогуливается Щекочихин, слева и справа от него — миловидные дамы.
— Привет, привет! — на ходу бросаем друг другу.
— Придешь? — спрашиваю я. Куда — понятно.
— Да, — отвечает он. — Конечно, приду! Вот только домой загляну, — его дача тоже здесь, как раз полпути от домика Булата до дачи Евтушенко. Так он и жил — на полпути, между поэтами.
Наверное, и сам писал стихи, мне он их не показывал, даже когда подолгу гостил у меня. Не мог не писать. Романтик, на грани наивности, он верил, что словом можно побороть, словом — журналиста, писателя, сценариста, депутата Госдумы. Зло — оно вот, рядом: детская преступность, беспризорность, чудовищная коррупция, разъедающая высшие эшелоны власти — как же молчать! И он не молчал.
В минувшем году, как раз в этот день, там же, в домике Булата, мы виделись. А потом он зазвал к себе — во дворе его дачи за длинным столом, составленным, наверное, из пяти-шести столиков, умещалось дюжины две гостей. Двое кавказцев квалифицированно управлялись с мангалом, непрерывно поднося пирующим блюда с дымящимися шашлыками, проложенными слегка обугленными помидорами и ломтями лука, сочные колбаски люля-кебаб.
Здесь почти все мне незнакомы, разве что Успенский со своей напарницей по передаче «В нашу гавань…» Элеонорой Филиной. Кого-то, помнится, Юра, знакомя нас, представил, кажется, генералом ФСБ, кого-то — крупным ювелиром, конкурентом знаменитого Де Бирса, кого-то — ведущим московского радио. Удивительная компания…
Застолье длилось, судя по всему, уже не первый час. Юра казался совершенно трезвым — да и вообще, при том, что мог выпить крепко, но чтоб он был пьян — такого я не помню.
А ведь сегодня только и слышишь: «Ну, конечно, он же пил!»…
Чуть ли не в каждом выступлении лидеров либерального Союза правых сил звучит: кому-то такая версия выгодна.
Кому? — вряд ли покажет вскрытие. А обстоятельства его внезапной кончины многим кажутся странными. Да и как не казаться — не случайно же в феврале минувшего года его семья была взята под государственную охрану.
Вот названия и темы его публикаций только за последние несколько лет: «Первая рокировка Валентины Матвиенко. Банкир стал замом, сын стал банкиром»… «Овец для генеральских папах не хватает»… «Большой передел маленькой России»… «Мы Россия или КГБ СССР»… «…Государство разрешает мочить в сортире»… «Кто и за сколько может закрыть уголовное дело»… «Коррупция в высшем руководстве Минатома»… «Как мелкие клерки хотят взять власть»… «Хорошо живется тем, кто борется с мафией»… «Касса по имени война»… «Государственные карманники»…
Так сказать, информация к размышлению.
Вот и заявил Григорий Явлинский, председатель партии «Яблоко», членом которой был Щекочихин: «Обстоятельства смерти Юрия Щекочихина оставляют много вопросов, ответы на которые может дать только специальная экспертиза».
Жил, Щекочихин жил, на здоровье не жаловался, не вылезал из служебных поездок.
Только что, ну совсем недавно привез из Чечни освобожденных российских пленных — о чем не любил распространяться. Наверное, были для того причины.
Прошлогодней весной — и это тоже только что — я позвонил ему на дачу: «Завтра у меня встреча с читателями в Доме литераторов, как бы творческий вечер. В городе не собирался быть? Может, заглянешь в Малый зал?». Конечно, я знал о вечере не за день и даже не за неделю, но мало кому из друзей звонил сам: была же какая-то информация в прессе, в календарике ЦДЛ было объявлено.
Живут в Москве напряженно, даже суматошно, — что же людей еще «напрягать», — сумеют, придут. А Щекочихин тем более — постоянно в разъездах, депутат Госдумы, член множества комитетов и комиссий, журналист, зам. главного редактора крупнейшей российской газеты…
— Так что, смотри — не обижусь, если не сможешь. Увидимся в другой раз, по другому поводу.
— Не знаю, попаду ли в город…
Попал. Приехал чуть позже начала встречи, тихо присел где-то на заднем ряду. Потом прошел к трибуне, чего я уж совсем не ждал, сказал красивые слова, чем очень меня тронул. А потом, конечно, фуршет в «нижнем» буфете — хороший обычай, мне нравится.
Штатный «летописец» Дома литераторов фотограф Миша отснял множество снимков и почти всю встречу запечатлел на видео — может быть, эта лента стала если не последним, то одним из последних «домашних», неофициальных видеодокументов, запечатлевших Юру Щекочихина. Словом, вечер этот мы завершили вместе. Ночевать же он остался в городской квартире.
И было все это, вроде, только что…
Теперь я думаю — ну, почему я не вышел из машины, почему не обнял Щекочихина, как всегда при наших встречах? Ладно, мол, обнимемся в другой раз. Нужно было выйти!
Нужно было… Так ведь кто мог знать?..
Ну кто, кто мог знать, что другого раза не будет!..
В Калифорнии завершался день 2 июля, в Москве уже шло 3-е число…
Удивительная вещь — на грани мистики: я прибирал дом — гостившие здесь в мое отсутствие переворошили все книги — заново укладывая их на должные места на полки, я обронил фотографию (ими заставлены корешки книг), подобрал глянцевую карточку — Щекочихин обнимает моего добермана. Наверное, было это 10 лет назад, пса-то давно уже нет.
Почему на пол свалилась именно эта, и только эта фотография? Я повторил вопрос спустя несколько часов в телефонном разговоре с московской писательницей Аллой Рахманиной, после того как она спросила меня:
— Ты знаешь, что Щекочихин умер?
— Когда?!
— Только что, сообщили по «Эхо Москвы»…
Стало быть, в Москве это было 3 июля. Трех недель не прошло от нашей последней встречи…
«Только что перестал жить замечательный человек», — писал я тогда в некрологе. — Очень, очень мало отведено ему было жизни. А сколько в нее вместилось!
В тот год 9 июня Юре исполнилось 54 года.
2003 г.
…В своей постели
Геннадий Жаворонков
…Минувшей весной его снова избили — подкараулили у лифта, в подъезде дома, где он жил. Как Политковскую. Больше он там не живет: не стало Генки. Геннадия Жаворонкова, бесстрашного журналиста, правдоискателя, никогда и никого не обременявшего своими проблемами, не кичившегося авторитетом, заслуженно признанным в редакциях, где он работал — и в «Комсомолке», и «Московских новостях», и в «Общей газете». «Просто Жаворонков» — не случайно так назван некролог, опубликованный в эти дни в «Новой газете».
— Били, — рассказывал мне Жаворонков после того нападения, — жестоко, чтобы убить, проломили голову. Помешал спускавшийся с верхнего этажа сосед.
Это было уже второе нападение на него. В первый раз его поджидали среди бела дня во дворе, у подъезда. Били вчетвером одного. Спасли подоспевшие дворовые пацаны — так отметелили напавших, что те уползли без табельных пистолетов. Дворовые отняли их и вместе со служебными удостоверениями бросили там же, в помойку. Зачем им чужие — у них свои. Таких сейчас называют «конкретные пацаны». Рисковые ребята… Взрослели они с Генкой вместе, а выросли по-разному. И рисковали-то они в жизни по-разному и по разным поводам.
Умер Журналист. Я это намеренно пишу с большой буквы: их, таких, как он, было всегда мало, теперь осталось еще меньше. Скорбная цепочка протягивается: Холодов, Листьев, Щекочихин, Политковская и вот теперь — Жаворонков. Наверное, те избиения ускорили его кончину.
Не стало его 7 ноября — аккурат к празднику коммунистов, им и его кончина была бы в радость, много в свое время он попортил им крови. Ну, ладно — самиздат. Но и дотошное расследование Катынского преступления: он и его коллега Алексей Памятных первыми опубликовали в «МН» документы и свидетельства причастности тогдашних советских властей к Катынскому делу. Это стало поворотным моментом в ходе всего расследования. Александр Квасьневский, президент Польши, вручил обоим ордена.
Было на счету «просто Жаворонкова» и немало «горячих» точек — Чечня, Абхазия, Грузия, юг России. К нему с уважением относились Александр Н.Яковлев и Елена Боннэр. Одна из последних его публикаций — развернутая рецензия на дневники Андрея Николаевича Сахарова (изд-во «Время», 2006), за которыми долгие годы охотилось КГБ… Рисковый он был всегда, сколько я его знал — ещё с тех дней, когда ночами через фотоувеличитель гнал страницы переснятой на пленку Авторхановской «Технологии власти».
Генка не боялся власти и раньше, он и теперь смел говорить в открытую о многом… Что именно «смел» — не уточнял, так, иносказательно, намекал. Мол, зачем вам, ребята, подставляться: «Вот, лучше книжечку почитайте!» — и дарил свой, только что изданный в Москве, томик.
Осталась подготовленная к печати «Тайна мифов и мифология тайн», с подзаголовком «Правдивая, с точки зрения обывателя, книга» — с новыми журналистскими расследованиями. Главы из нее печатались в недавнем выпуске «Кольца А». Публикация была уже посмертная…
Жаворонков знал, что обречен, а нам, друзьям своим, и этого не говорил, отшучивался — пустяки, язвочка… Смертельная оказалась «язвочка». Когда мы с Таней Кузовлевой, его институтской сокурсницей, навестили Жаворонкова в заштатной квартирке старого дома на Таганке, он почти ничего не ел, хотя принесли мы с собой всякой вкуснятины взятой по пути к нему в недальней бакалее. «Ерунда, желудок не в порядке», — объяснял он между маленькими глотками охлажденной к нашему приходу «Столичной».
И теперь нам остается повторить следом за Александром Галичем, написавшим после кончины Пастернака: «Как гордимся мы, современники, что он умер в своей постели…».
Время, правда, теперь не то. Другое время, но и все же…
Размышлявший у стен Кремля
Валерий Бегишев
Бегишев Валерий, еще одна утрата — для друзей неоценимая… Начинал он со скромных газетных репортажей, и вскоре уже его подпись регулярно появлялась под полосными статьями в «Комсомолке», в «Известиях», а со временем Бегишев обрел и штатные должности в редакциях — поначалу журналиста в «Социндустрии», а чуть позже — обозревателя в «Экономической газете». Подружились мы с ним именно тогда: Валера готовил материал по проблемам научной информации в Советском Союзе и в том числе — патентной, с коей проблем было пруд-пруди. Визит Бегишева к нам в издательство завершился двумя полосами в «Экономической газете», в редакции которой у него уже был свой рабочий кабинет.
Круг его интересов был необычайно широк: при том, что он был хорошо известен как автор проблемных материалов по экономике, исключительно эрудированный Валерий утвердился и как журналист-международник, причем, не только советских изданий 70-90-х годов, но и как корреспондент иностранной прессы в Советском Союзе, что всегда было и престижно и денежно.
И потом были у него годы работы за рубежом обозревателем журнала «Новое время» в Германии и Австрии — его немецкий был совершенен. А однажды «Панораме» повезло… но, поначалу, не Бегишеву — из своей редакции он был изгнан со скандалом по доносу приставленного к нему немецкого гида: в частном, как Валере казалось, разговоре он нелицеприятно отозвался о «родной» советской власти.
Зато теперь он стал волен сотрудничать с иностранными изданиями (благо, началась «перестройка») — с нашей, американской, «Панорамой», прежде всего, и оставался не только нашим представителем в России на протяжении последующих двадцати лет, но и желанным гостем редакции и, конечно, моим личным. «Размышления у стен Кремля» называлась его еженедельная колонка — я знаю читателей, которые, получив «Панораму», открывали её именно с этой страницы.
Четыре с половиной десятка лет насчитывалось нашей с ним дружбе — и пяти уже не бывать…
Не стало Валерия Бегишева 9 сентября 2012 года.
Светлая ему память!
Человек, которого я очень любил
Феликс Розинер
Где-то в конце 70-х мне позвонил из Италии мой стародавний приятель, бывший выпускник Литинститута и будущий кандидат на «отсидку», где мы с ним вполне могли встретиться с хорошим сроком за размножение и распространение самиздата, — не случись Андрею вовремя жениться на прелестной Чинции, сотруднице итальянского посольства в Москве, а мне с сыном — чуть раньше оставить страну с визой беженца.
— Слушай, старичок, у меня такая повесть на руках… Нет, не моя, ты автора не знаешь — но вещь потрясающая, только что вывезена оттуда, автор собирается в Израиль. Очень рекомендую — издавай!
К тому времени издательство «Альманах» существовало в Лос-Анджелесе, существовало почти виртуально, всего пару лет, на счету его было несколько сборничков, выпущенных за собственный счет руководства, то есть на остатки моей зарплаты, дважды в месяц получаемой в американском издательстве за проводимые там вечерние и ночные часы. И ещё — четырехстраничное «Обозрение», предтеча нынешней «Панорамы». Это — на «издательском» счету. На банковском же — только то, что собиралось за десяток выполненных по заказу книг и брошюр, и этих средств едва хватало на оплату самых неотложных редакционных нужд.
А как раз в те месяцы мне приходилось оставлять на этом самом счету почти все, что я зарабатывал на службе…
— О чем книга, какой ее объем? — поинтересовался, тем не менее я, привычно доверяя вкусу собеседника.
— Говорю тебе — книга потрясающая! Феликс написал гениальную вещь. А страниц в рукописи… ну, примерно, пятьсот. Они пока на микрофильме: сделаешь фотоотпечатки, набирай — и в типографию.
Прикинув, во что может обойтись подобное предприятие, я поблагодарил Андрея за доверие, — как тогда сразу же выяснилось, чрезмерное, к возможностям едва народившегося издательства, — и забыл о нашем разговоре. Забыл лет на 5.
А в 83-м или в 84-м, сейчас не вспомню точно, в автомобильной поездке из Нью-Йорка в Вашингтон я заночевал в предместьях американской столицы у Ильи Суслова, служившего в те годы в редакции журнала «Америка». После обильного обеда, плавно перешедшего в ужин, который вот-вот готов был стать ранним завтраком, мы наконец отпустили друг друга ко сну. Однако привычка не ложиться без чтива сработала и сейчас.
— Знаешь, — в ответ на мою просьбу сказал Илья, — посмотри на полке «Некто Финкельмайер». Очень рекомендую — «Премию Даля» зря не дают. Книга лежала на самом виду, и я взял ее, рассчитывая просто полистать, засыпая.
…В ту ночь я не уснул. Да, это был тот самый роман, рукопись которого Андрей готовился мне переслать из Италии. Но и сейчас, в эту ночь, читая книгу, я не жалел, что не взялся ее выпустить: даже набери я тогда те тысячи долларов, что были нужны на ее издание, — откуда взяться тем возможностям, которыми располагало солидное европейское издательство «Оверсиз,» — а они-то и привели в конечном счете труд Феликса Розинера к столь престижной в литературном мире премии.
Потом, подружившись с Феликсом, мы не раз вспоминали этот эпизод — и когда я гостил у него в Тель-Авиве, где он жил в первые годы эмиграции, и потом, в Лос-Анджелесе, когда он останавливался у меня, и в Бостоне, где я оказывался по каким-то случаям и где он жил до последних лет.
Еще потом, его книги стали выходить солидными тиражами и в России, и в Литве. В Литве — потому что его монография о Чюрленисе признана одним из лучших трудов, посвященных этому мастеру литовской, но и мировой культуры. В России же — понятно почему. Добавлю только: премия «Северная Пальмира», которой был удостоен его роман «Ахилл бегущий», стала новым признанием неординарности творчества писателя, вернувшегося своими книгами к аудитории.
А еще тогда вышел сборник его стихов. А еще в московском издательстве «Терра» был выпущен сборник избранных его сочинений. А еще Розинер стал одним из создателей и ведущих редакторов международного издания «Краткой энциклопедии советской цивилизации»…
И, вообще, мне кажется, Феликс самым замечательным образом подтверждал своим примером мысль, что автор — это его книги. Книги Розинера мудры, они содержат много пластов повествования, но и при этом остаются легкими и остроумными, с ними просто «общаться», и это общение всегда хочется продлить и теперь, когда Феликса уже нет. Но есть его книги.
Так уж складывалось, что последние годы мы виделись с ним не часто, но томики с именем Феликса Розинера на обложке — их я традиционно получал от автора по мере выхода в свет — создали замечательный эффект его постоянного присутствия: он всегда здесь, он всегда рядом.
Не успел Савва…
Савелий Крамаров
Почему не сейчас, и почему не здесь, вспомнить хотя бы вот это…
В двадцатую годовщину кончины вдруг о Крамарове заговорили сразу и чуть ли не все российские телеканалы, газеты. Хотя по-настоящему Савву никогда там и не забывали, несмотря на то, что после его отъезда из страны — в эмиграцию, как все мы тогда знали, навсегда, — сняли с экранов фильмы с его участием, из других, с небольшими ролями, просто вымарывали его имя в титрах. А люди все равно знали — там будет Крамаров, и шли в кино специально, чтобы эпизод хотя бы увидеть с ним.
Конец 70-х… И вот — он «в подаче», власти растеряны… Еще бы — ситуация-то складывалась скандальная: секретов государственных Савва, вроде, не ведал, в «почтовых ящиках» даже и по ролям своим не служил… Так нет ведь — не отпускали! Он даже и к американскому президенту обращался, просил, чтобы нажали дипломаты на советских коллег по своим каналам — не помогало: в овировских ответах оставалось всё то же: «нет» и «нет» — года три провел Савелий «в отказе».
Но вот, времена там стали меняться, и постепенно вернулись на экраны все его фильмы, а вскоре — и газетные, и журнальные публикации, где Крамаров был упомянут если не с любовью — её-то всегда испытывал к нему российский зритель, — то с благожелательностью, во всяком случае.
И однажды, в этой связи, я стал жертвой крамаровского недовольства — очень он меня ругал, Савва, — за то, что, будучи по делам в Нью-Йорке, дал его телефонный номер корреспондентке «Комсомолки», фамилия её была, кажется, Овчаренко: очень уж она просила, а отказать даме, пусть даже и обладательнице журналистского удостоверения, для меня всегда было непросто.
Нет, правда, я таким Савву просто не помню, как в тот раз: когда я вернулся из города Большого Яблока, на моем автоответчике было несколько его «месседжей», — настолько он был зол на меня, что не стал дожидаться моего возвращения, чтобы высказать всё, что обо мне думает: позвонила ему таки эта дама и, видно, хорошо его «достала» своими расспросами.
А он… Не хотел Савва возвращаться в СССР, даже просто упоминанием своего имени, и понять его было можно. Не то чтобы он был рассержен на страну, а только не с чем было: работы в кино было немного, но была всё же, на жизнь хватало — но куда до недавней славы!.. Хотя, вот и слава стала возвращаться — не быстро, но вернулась, причем в полном размере, пусть её пока и не прибавлялось. Не успел Савва — не стало его.
Но и теперь продолжились публикации, даже еще в большем числе: появились мемуары — «каким он был…», и тому подобное. Конечно же, как это всегда бывает, большей частью они были скроены шаблонно — что-то вроде «Я и Крамаров». Не все они, конечно, попадались на глаза, но одна вызвала негодование у меня и еще у нескольких человек, близко знавших Савелия и друживших с ним — Олега Видова, Мельниковой Сони, живущей теперь в Сан-Франциско после многолетнего отказа, одновременно с Савелием — они, действительно, были тогда рядом.
А еще некий литератор разразился премерзким текстом в адрес Савелия, не хочу здесь приводить ни имени его, ни содержания его опуса, помещенного в «Огоньке» — его тогда перепечатали несколько русских газет, и в Штатах тоже. Я потом просил его больше не присылать в «Панораму» свои тексты, что до того случалось, и даже какие-то из них публиковались. И вот…
Я не вспомню другого случая, когда у нашего с Савелием общего приятеля, человека отнюдь не сентиментального, скорее даже напротив, недоброго, были бы на глазах слезы.
Помню как сейчас, мы спускались по узкой дорожке, ведущей из стоящего на склоне холма дома Савелия к припаркованной машине: было до жути ясно — Савелий от нас уходит.
А только что, ну почти вчера, Крамаров звонил мне, он в тот раз остановился в Лос-Анджелесе у Видова — Олег был первым, кому Савва сказал о том, что серьезно болен.
— Саня, — слышал я в трубке его голос, в котором легко угадывался не то чтобы испуг, но, я бы сказал, негодование и даже возмущение, — Саня, у меня рак!..
Конечно же, я стал приводить случаи успешного избавления от этой страшной напасти: мол, медицина в Штатах сейчас такая!.. Вот ведь и Мишку оперировали — и всё прекрасно, уже который год! Вот и у Алика было — и тоже обошлось…
Савелий расспрашивал меня о том и о другом — он хотел знать подробности, как и что было с ними. А ведь правда — было, оба наших друга вполне благополучны, оба продолжают трудиться, хотя по возрасту давно могли бы и пребывать в почетной отставке, пенсии нормальные. Так нет ведь! — и мои уговоры на них не оказывают влияния.
Ну и на здоровье им.
А про Савву всегда хочется помнить что-нибудь веселое, даже смешное — поводов для того в нашей жизни всегда хватало. И я охотно делился прежде всего именно этими воспоминаниями — с телевизионными группами, десантировавшими к нам из России одна за другой, с газетной публикой.
Ну вот, например, я рассказывал в камеру, как однажды, собираясь в многодневный вояж, предупредил меня Савелий, что завезет ко мне завтра несколько вещей — у него дома будет ремонт.
— Валяй, — говорю, — в чем дело! В гараже места достаточно.
Оказалось — почти недостаточно: я с легким ужасом наблюдал, как из припаркованного к дверям моего гаража грузовичка выносились чемоданы, дорожные мешки с одеждой, и наконец — складной диванчик! Потом, когда оказалось, что в гараже все уложилось, нам оставалось обоим только смеяться, распивая за столом чаи — а больше ничего, я говорю о спиртном, Савва не пил — это вопреки легендам, на которые были горазды наши земляки: «Во, мы на прошлой неделе с Крамаровым так надрались!..».
Вообще же, Савва первым из всех нас побывал в Японии, в Индии, не говоря уже о «ближнем зарубежье» — для нас это Мексика, например, Панама…
Ну а в Австралии Савва оказался почти сразу, едва пересек советскую границу — на гастролях: в Венском аэропорту он был встречен импресарио, «из наших» же, с букетом, составленным из стодолларовых купюр. Виктор, это имя импресарио, знал, что не прогадает. Он загодя снял залы в Сиднее, Мельбурне, в Берлине, но и в Иерусалиме, и в Тель-Авиве… Разумеется, и в Нью-Йорке, и в Бостоне, и у нас в Лос-Анджелесе — и нигде «лишних билетиков» не оставалось.
Чуть ли не на другой день после выступления у нас Савелия мы отправились подыскивать ему жильё — и скоро нашли недорогую квартирку как раз там, по соседству, где сохранял и я тогда свою первую обитель, или почти первую, в Лос-Анджелесе — теперь она служила подсобкой «Панораме» — жаль было расставаться, да и правда нужна она была для дела.
Что еще вспомнить: может, как Савелий появился в Лос-Анджелесе после операции — в Москве ему «исправили» косящий глаз, а заодно и подтянули складки на шее, хотя их-то у него почти и не было, отчего шея у него стала казаться совсем тонкой, с непривычки для нас. Вообще же, Савва всегда сохранял великолепную физическую форму, много ходил, особенно любил он прогулки по берегу океана — вот и поселился там, в Санта-Монике, совсем рядом с набережной.
— Савва, знаешь, на кого ты стал похож теперь?
— На кого?
— На сперматозоид!
Любил наш приятель шутки, хотя они были не всегда добрые. Только в этот раз Савелий не обиделся, а рассмеялся вместе с нами. Обиделся он в другой раз, когда в мое недолгое отсутствие в «Панораме» появился на странице юмора вроде бы дружеский, не очень остроумный, и даже пошловатый текст того же нашего приятеля.
Что вспоминается сегодня еще? Ну, например, как у меня дома, где гостил Савелий, пока жил в нашем городе, еженедельно, а бывало и чаще (сауна оставалась его слабостью), он всегда появлялся не с пустыми руками — ну, пустяк какой-нибудь копеечный — книжка, картинка, рюмка, — он обязательно что-то дарил, радовался, когда гостинец ставился сразу на полку, открывал принесенный термос с настоями каких-то неведомых трав или с морковным соком — он доверял только магазинам «здоровой пищи», а однажды вообще увлекся сыроедением…
Или вот еще помню, как он представлял мне свою новую подругу, Наташу… Потом он потихоньку спрашивал меня — «Ну, как тебе она?», и я в ответ только поднимал большой палец. И ведь, действительно — замечательный, красивый во всех смыслах человек, Наташа вскоре стала его женой. Мы с ней с той поры сохраняем дружбу даже и теперь, когда у нее новый муж. А она всё мечтает увидеть опубликованными воспоминания близких друзей о Савелии, и, конечно же, раньше или позже их увидит, нашими общими заботами.
Или вспомнить о том, как Савелий у меня же дома познакомился с Булатом, и, наверное, подружились бы, видься они чаще: у Савелия был замечательный, живой ум, что не в последнюю очередь определило его актерские возможности. Думаю я, чтобы так, как это делал Крамаров, сыграть роли его всегдашних героев-придурков, нужно было обладать незаурядным умом и талантом.
Розовский Марик — это в его самодеятельной студии «Наш дом» началась актерская биография Крамарова — потом сетовал: «Савелия эксплуатировали в кино, а для него, под него надо было создавать фильмы!». Что есть совершенная правда.
Здесь, мне показалась уместна вставка из нашей беседы с Олегом Видовым — полный текст её я приведу когда-нибудь потом и не здесь.
«…А еще до того, была «Любовная история» — напомнил я Олегу, — я видел тебя на этих съемках, там и Савва играл: хорошо помню сцены с выстроенной декорацией палубы океанского лайнера, — мне довелось быть там гостем во время съемок. Помню, про этот фильм ты потом рассказывал: «Звоню Савелию, когда меня утвердили, говорю ему: «Что же у меня слов-то по роли почти нет! Сижу и молчу…». — А он мне: «Тебе деньги плотють?» — «Плотють…», — в тон ему отвечаю. — «Ну, — говорит, — тогда сиди и молчи!»
«Савка, — продолжал Олег. — Там я очень переживал за него — его брали сниматься в вестерн, роль была — ну, просто на него! Но продюсер, несмотря на мои просьбы отпустить его на неделю, категорически отказался: контракт есть контракт. И из России поначалу не поступали ему приглашения… Это потом пошли — одно за другим. Да вот не успел он, не судьба была, значит… Сюда приезжать надо в 20 лет… Савелию, помню, кто-то из только приехавших эмигрантов сказал как-то: „Савва, что же ты уехал, снимался бы на родине! Там для тебя работы навалом…“ — „А ты что сюда приехал — работать?“ — смеясь, спросил Савка. — „Да“. — „А я приехал сюда гулять!“»
Вот и получился, кажется, кусочек из будущей главы будущей же книги о Савелии Крамарове — я очень надеюсь, что в этом качестве мои строчки увидят со временем свет. До сих пор не могу простить себе, что не уломал я Савелия на такую беседу, вроде подробного интервью, чтобы ее текст можно было опубликовать, если не в газете — то хотя бы со временем включить в один из сборников, в которых я собирал разговоры с близкими мне людьми. Только Савелий всё отмахивался — потом, как-нибудь…
Это потом никогда не наступило.
…А было вот что:
К исходу 2011-го, в конце ноября, ранним утром зазвонил телефон: милый женский голос сообщил мне, что канал «Россия» готовит телемост «Москва — Лос-Анджелес», посвященный памяти Савелия Крамарова, и что меня просят принять участие в этой передаче вместе с Олегом Видовым — так вот, не смогу ли я на пару дней прилететь в Москву — билет будет меня ждать. Повод же для предновогодней программы — 30-летие отбытия Саввы из Советского Союза… Это к праздникам — так, что ли?
В тот же день позвонили мне Наташа, вдова Савелия, и Видов, узнав от организаторов программы, что я засомневался — какой там «лететь», да и вообще, стоит ли: ведь совсем недавно по заказу Первого российского телеканала был здесь снят фильм о Савелии. Но то — здесь, принять участие в нем я счел для себя за честь — и не ошибся: фильм действительно получился достойным, и показан был в России неоднократно, о чем мне каждый раз сообщали друзья из Москвы: «Мы опять тебя видели…». И до сих пор показывают.
Дальнейшее подтвердило основательность моих сомнений: начну с того, что телемост получился с «односторонним движением», т. е. нас аудитория в Москве видела, мы же их только слышали: ну не нашлось у организаторов программы нескольких сотен долларов, чтобы арендовать время на одновременную трансляцию изображения из Москвы в Лос-Анджелес! А, скорее, там просто решили — обойдутся. Ладно, обошлись как-то. Сказал я в эфир несколько слов по этому поводу, но если бы только это…
Приглашена на программу оказалась и сестра первой американской жены Крамарова, сообщившая, что не уйди Савелий от ее сестры, он бы «нормально питался и не умер бы так рано…». И в тон ей, ведущий, как бы между прочим, но уверенно, заметил, что во всем виновата американская медицина — «…не сумели у вас спасти Крамарова, и не оставил бы он родину — был бы жив и успешен по сегодня».
Я не думаю, что в передаче сохранили текст моей реплики и по этому поводу…
Возвращаясь же в прошлое, вспомним и такое:
Я всегда рядом!
Борис Сичкин
В тот же раздел, что и текст несостоявшейся беседы с Савелием, могла бы войти и, тоже не состоявшаяся, беседа с Сичкиным. Этот раздел сборника в его первой публикации я назвал «Жители волшебного мира» — там было и о Леночке Кореневой, и еще о ком-то из киноактеров… В общем, не случилось такой беседы с Борей Сичкиным. Он и был для всех нас, его друзей — Боря, несмотря на солидную разницу в годах. А для всех — Бубой Касторским.
Одно из последних воспоминаний о Сичкине связано с моим юбилеем, празднование которого случилось при моем яростном сопротивлении: вечер все же состоялся с участием прилетевших из Москвы, из Иерусалима друзей и, конечно же, Бори Сичкина, прибывшего за несколько дней до того, загодя, из Нью-Йорка. Боже, — как он лихо танцевал на эстраде, повторяя эпизоды из «Неуловимых мстителей», как пародировал дряхлого Брежнева (он сыграл и серьезную роль в этом амплуа в фильме у американцев)! А потом, после хорошего застолья, мы погружались в пузырящуюся воду джакузи, и с нами — спокойно, все было пристойно — не вполне одетые девушки…
А еще Боря позванивал иногда из Нью-Йорка со словами: «Саша, ты же знаешь, как я тебя люблю, я всегда рядом! Ну скажи, чем я тебе могу быть полезен? Может, тебе нужны деньги? — немедленно звони мне. Нужен миллион? О чем разговор, ты только скажи, и мы побежим искать этот миллион вместе!».
Денег он мне, однако, никогда не присылал, что и правильно — всё зарабатываемое Борисом уходило на инструменты и прочие профессиональные нужды его сына, композитора талантливого, что, как известно, не всегда сопровождается большими деньгами, зато новые записи Емельяна ко мне приходили часто.
А вот еще: мы собирали деньги на памятник Савелию — они тесно дружили и с какой-то даже, я бы сказал, нежностью относились друг к другу. Борис успел посвятить Савелию многие страницы своей книги, весёлой и забавной, изданной незадолго до его кончины в Нью-Йорке. (Сичкин был великолепным рассказчиком — в застолье, и, как теперь оказалось, обладал писательским даром — тоже.)
Борис по старой памяти передал через меня в «Панораму» главки из этой, подготовленной к печати, книги и, ожидая их публикации, звонил мне: «Ну, что, вышли они?». Опубликованы главки были с небольшой рекламой незадолго до выхода самой книги. Кто тогда мог знать, что и незадолго до кончины самого автора…
Так вот, когда не стало Савелия. Мне удалось договориться с Михаилом Шемякиным — собственно, и уговаривать-то его не требовалось, надо было создать надгробный памятник Савелию.
Шемякин сказал сразу:
— Да, конечно, за честь сочту, только не сразу — надо сдать срочные заказы. Какие деньги, ты что? — возмутил его мой вопрос. — Только на литье потребуются — это будет сделано в Ленинграде.
И было сделано, причем, превосходно — может быть, даже это одна из лучших работ замечательного художника и скульптора.
Вот и Сичкин прилетел из Нью-Йорка, и он снова был неподражаем, Журбин Саша с супругой Ириной, Круглова Вероника из Сан-Франциско. Эрнст Неизвестный на мою просьбу откликнулся, прислав для проводимого аукциона статуэтку — что тоже помогло собрать недостающую сумму. Привезли дочку Савелия Басечку — названную так Савелием в память о своей маме. Наташа Крамарова (она и сейчас сохраняет фамилию Савелия) — первые деньги на памятник, конечно, были её — едва скрывала слезы на протяжении вечера.
Вот уже сколько времени прошло со дня, когда звонил мне Емельян, сын Бориса… Сказанными тогда его словами завершил я главку, посвященную Крамарову и Сичкину, в вышедшей недавно в Москве книге. Не случайно их имена стоят там рядом: они и в жизни были близки, свидетелем чему мне довелось быть на протяжении лет, прожитых ими в Штатах.
И в судьбах их было немало общего — так, они оба оставили страну, где их популярности могли завидовать актеры-лауреаты многих государственных премий (и ведь завидовали! — мне и с этим довелось столкнуться, когда я добывал в Москве согласие соратников Савелия по экрану на беседу с американскими авторами фильма о нём).
А недавно принял я с благодарностью, но и с грустью, предложение российского издательства участвовать в сборнике, посвященном памяти Бориса Сичкина, ушедшего в мир иной немолодым, если возраст исчислять годами, но невероятно юным душой и неутомимо активным и в жизни, и в творчестве. Он и умер за рабочим столом, поднявшись пешком на четвертый, кажется, этаж к себе в квартиру…
Вспомнил я в своей главке, как в первый приезд в Лос-Анджелес Сичкина сопровождал импресарио Виктор Шульман. Кажется, это была первая американская гастрольная поездка Сичкина по Штатам с концертами, участие в которых принимал и популярный в те годы эстрадный певец Жан Татлян. Вспомнить это помогла мне сохранившаяся фотография — её я сделал по пути в Малибу, в замечательный рыбный ресторан-поплавок, таким не зазорно было похвастать перед гостями из Нью-Йорка.
Помню, разместились мы за столиком у окна с потрясающим видом на открытый океан. На Тихий океан! — не уставали мы с Баскиным бахвалиться, заказывая славящиеся на всю Калифорнию местного приготовления лобстеры и креветки.
— Что пить будем?
— Здесь превосходный шабли… Или красное?
— Минутку!.. — Борис склонился к походной сумке, невозмутимо вытащил из-под стола и торжественно выставил на него бутылку «Столичной». Мы с Баскиным дружно охнули: нельзя же здесь! Однако так же дружно вскоре прикончили «нелегальную» бутылку, манипулируя под столом стаканами, в которых нам принесли вино (его заказать все же следовало).
И как не вспомнить здесь его «Брежнева» — этот номер он исполнял неподражаемо точно, повторяя невнятную манеру изъяснения престарелого партийного вождя. Видимо, не случайно именно Борису досталась роль Брежнева в американском фильме — ее он сыграл с минимальным гримом.
Немного, но успел Борис поработать и в американском кино: сегодня, когда я вернулся к опубликованным в книге заметкам о Сичкине помог мне вспомнить его участие в американских фильмах Олег Видов. Именно Олег в 89-м году уступил Сичкину предложенную ему роль в фильме «Последние дни», что позволило Борису, став членом американской актерской гильдии, получить и роль Брежнева в фильме «Никсон».
Снимался здесь Сичкин и потом в нескольких (небольших, правда, — язык всё же!) ролях. Вспомнил сегодня Олег и телевизионный фильм, в котором он снимался с Борисом в России «Стоянка поезда 2 минуты».
А тогда, в Лос-Анджелесе, начинал Сичкин, обращаясь к залу: «Дорохие… товарищи евреи!..» — что сразу вызывало хохот в аудитории: большинство присутствующих как раз благодаря этому обстоятельству смогли покинуть Киев, Житомир, Москву… Далее следовали поздравления с праздниками Пасхи или с наступающим Новым годом по еврейскому календарю, и «Брежнев» переходил, вдруг, на местечковый жаргон, обильно вставляя в монолог словечки на идиш.
И потом, в фойе, зрители тесно обступали артиста и снимались на памятные фото — одно из них, сделанное, кажется, в последний приезд Сичкина в Лос-Анджелес, я сохранил в своем фотоархиве.
* * *
Даже и тогда, когда Борис задерживался в Лос-Анджелесе на неделю-другую, останавливаясь у меня, побеседовать с ним «под магнитофон» не случилось. Какие-то детали, подробности, вроде бы забытые, сегодня всплывают в памяти, ну, вот такое, к примеру.
Один из приездов Сичкина был связан с десятилетним юбилеем «Панорамы» и, значит, это был год 1990-й. Соответственно, был большой концерт с участием Бориса и последующие приемы — первый был устроен в доме, принадлежащем разбогатевшим (замечу, вполне справедливо) на создании компьютерных программ знакомым эмигрантам из Киева, по инициативе самих хозяев.
Наши нью-йоркские гости, авторы публикаций в «Панораме» Вайль и Генис (их имена всегда произносят вместе, нередко даже и теперь, когда не стало Петра Вайля), прилетевшие из Москвы Розовский Марк, Долинский Володя, еще кто-то и мы с Борисом Сичкиным шествовали за хозяевами по дому. Проходили, молча переглядываясь, через анфилады просторных комнат, минуя крытый домашний бассейн, джакузи и упиравшиеся в высокие потолки мраморные колонны.
И только когда мы спускались со второго этажа, Борис не выдержал, потрогав пальцем обитую стеганным атласом стену: «Мягкая… как в дурдоме», — шепнул он мне, подмигнув, полагая, что нас никто не слышит. Услышали, однако: хозяйка, шедшая впереди нас виду не подала, только с той поры наши с ней контакты стали очень нерегулярными. Что и ладно…
А вот — еще… Листая страницы альбома с надписью на корешке «Сичкин», нашел одну фотографию, напомнившую мне и такое: случилось нам однажды с Борисом встретить Новый год в замечательной компании в нью-йоркском ресторане. За столом в «Русском самоваре» собрались с нами Аксеновы Василий и Мая, Журбины Саша и Ирина, Лев Нусберг с супругой, Илья Баскин…
Гостеприимство Ромы Каплана, хозяина ресторана, в тот вечер пределов не знало — порознь все мы там бывали и раньше, но вот так, все вместе — впервые.
Борис, как-то естественно, сразу оказался в центре внимания: он сыпал новыми анекдотами (откуда только он их успевал добывать!), разбавляя их поток забавными историями из жизни бывших одесситов, населивших Брайтон-Бич. Думаю, многие из этих «историй» рождались у него здесь же, за столом, экспромтом — и это тоже было одной из сторон его таланта.
«Знаешь, — заметил Олег в нашем нынешнем разговоре, — удивительно чистый Борис был человек, полон достоинства, в компании друзей он мог повести себя „опереточно“, поддерживая общее веселье, но при этом совершенно не выносил пошлости, звучащей иногда в рассказываемых анекдотах».
* * *
А однажды я проверял свой автоответчик, готовясь к возвращению из Москвы, и услышал такую запись: «Саша, мы вчера папу похоронили…». Это звонил Емельян.
Ну вот, пока — всё. Остальное было в книге «Между прошлым и будущим»: это пространство вместило и те страницы, что посвящены дружбе с Борисом Сичкиным — они хранят для меня одно из самых дорогих воспоминаний.
Первым пробивший лёд…
Леонид Хотин
Снова некролог… То одна кончина, то другая. И ведь какие люди уходят! — известнейшие писатели, замечательные актеры… Поразительный год выдался. Убийственный.
И вот теперь он — Леонид Хотин. Ему бы жить и жить. Не случайно друзья называли его «человек-ртуть», таким он и был: ни минуты покоя, всегда в работе, новые идеи, новые люди. Неисчислимое множество публикаций — сначала в американской, в русско-американской, и в «Панораме» прежде всего, и потом в постсоветской российской прессе, когда она вознила — в «Известиях», в «Экономической газете», в журнале «Знание — Сила».
Родившийся в 1930-м году в Лениграде выпускник-историк Свердловского университета беспартийный еврей Леонид Хотин не был допущен в аспирантуру и он брался за любую работу — случалось ему подрабатывать тапером в театре, истопником… и, наконец, оказавшись в Москве, он аспирантуру завершил.
В те годы свободное время Хотин посвящал шахматам — он тренировал московских шахматистов, судействовал на шахматных турнирах, а став научным сотрудником Института социологии Академии наук СССР, провел серьезнейшее исследование по прогнозу потребностей советского населения. Может быть, отчасти, результатом этого (не говоря о прочих обстоятельствах), и явилось его решение оставить Советский Союз, что не удивительно.
С 1975 года Хотин преподавал русский язык в Военной школе в Калифорнии, а с 1977 года он — социолог-исследователь Университета в Беркли. В этот период он организовал и провел опросы среди эмигрантов из СССР в США и в Израиле на темы «второй экономики» и советской экономической бюрократии.
Сфера его интересов всегда выходила далеко за круг профессиональный — социологические исследования. Чего, например, стоит его поистине титанический труд, начатый на правительственный грант США в 1981-м году, — многотомный справочно-информационный журнал «Abstracts» на английском языке с аннотированными текстами из русской периодики — востребованный сотнями университетов и библиотек в США, Европе, Израиле, Австралии…
С 91-го года по 2004-й год журнал выходил на русском языке под названием «Зарубежная периодическая печать на русском языке» — он и в хранилище «Панорамы» присутствует как пособие, необходимое в случаях, когда ответа на возникший вопрос «Где…», «В каком году…», «Кто автор…» больше нигде не сыщешь.
Как результат этой работы в 2007-м году вышла итоговая книга «Литературная критика и литературоведение по материалам русской зарубежной прессы». А за год до того ему был поставлен диагноз — ALS, болезни пока мало изученной, при которой постепенно, начиная с ног, атрофируются мышцы.
Уже будучи неизлечимо больным, Хотин продолжал работу над статьями по исследованиям в области социологии, которые выходили в свет в российской и американской научной периодике — таким я и застал его в Москве год назад… Самая последняя его работа была опубликована в журнале, посвященном проблемам переходного периода российской экономики.
* * *
Я как-то зимой гостил у него в Монтерее… уехали мы в горы с лыжами. На обратном пути машины забуксовали в глубоком снегу, потом их крутило на обледенелой дороге, и пока мы выбирались, он места себе не находил: срывался график работы! — пусть всего на несколько часов, но для него эти часы не были прожиты, как надо и как планировалось: он должен был посвятить их работе. И ведь, правда, едва мы добрались домой, остававшиеся там сообщили — «телефон разрывается!». А на автоответчике давно кончилась лента (тогда еще не было нынешних, безленточных).
Просто сказать, что Хотин был востребован — значит не сказать ничего.
Хотин, по сути дела, стал первым, кто, по выражению нашего общего друга, Бориса Горбиса, жившего немало лет с ним бок о бок в Северной Калифорнии, «из числа ученых, покинувших СССР с нашей „волной“, пробил здесь головой лёд американской науки», т. е. в середине семидесятых.
Круг людей, с кем Лёня был связан в жизни профессионально, непостижимо велик. Но и добрыми друзьями, ценившими его незаурядный ум аналитика, его доброжелательность, его способность сохранять чувство юмора в самых непростых обстоятельствах, Господь не обделил Хотина. А среди них вспомним Булата Окуджаву, Василия Аксенова, Сашу Соколова… Но и не только со столь громкими именами. Сейчас мы перезваниваемся — вспоминаем с ними Лёню: А ты знаешь?… А ты слышал? — не стало Хотина.
И каждый из них находит свои слова — всегда добрые и искренние, потому что таким был человек Леонид Хотин. Среди них назову сегодня только наших авторов Мишу Лемхина, Валерия Головского, Сергея Замащикова, Лилю Соколову, Ольгу Матич… И моего сына Станислава, до нынешних дней поддерживавшего связь с семьей Хотина. И потому можно считать что их подписи стоят рядом с моей. А сколько их, тех, кого я сегодня здесь не назвал — тех, кто звонил с соболезнованиями Галине, его супруге, и дочери Тане…
Светлая память ученому, публицисту, издателю, нашему другу замечательному Лёне Хотину.
11 февраля 2004 г.
Всё, от него зависевшее
Генри Джексон
Когда я пишу о Генри Джексоне, я опираюсь не только на слова близко знавших его сенаторов и конгрессменов, произнесенные в связи с его неожиданной кончиной. Мне повезло встречаться и беседовать с ним в официальной обстановке, когда я дважды брал у него интервью — для телевидения и для газеты — и в домашнем кругу, у наших общих друзей. У меня сохранились фотографии, на которых сенатор с открытой улыбкой смотрит в объектив фотоаппарата, а его руки лежат на плечах недавних эмигрантов из Советского Союза — тех самых, которые навечно обязаны ему своей свободой. И магнитофонные ленты — записи наших с ним бесед…
Я вспоминаю мою первую встречу с конгрессменом. Это было 8 февраля 1981 года. Со времени принятия «поправки Джексона-Вэника» прошло 6 лет. Советский Союз формально не признавал полномочность закона, связавшего предоставление ему «режима наибольшего благоприятствования» в торговле с либерализацией процесса эмиграции из СССР, но на деле вынужден был сделать ряд уступок. И, в результате, за шесть лет около 200 тысяч советских евреев и, одновременно, значительное число русских армян, немцев, да и этнических русских сумели покинуть пределы Советского Союза.
К началу 1981 года число разрешений на выезд из СССР стало резко снижаться. Именно это было основной темой нашего телевизионного интервью. Вопросы Джексону задавали Фил Блейзер, ведущий этой телепрограммы и издатель американского еженедельника, и автор этих заметок.
Генри Джексон особо отметил тогда то обстоятельство, что только неуклонным соблюдением американским правительством требований его поправки процесс эмиграции может быть восстановлен.
На мой вопрос, можно ли добиться от советских властей признания достаточными для эмиграции из СССР вызовов родственников не только из Израиля, но и из США, Генри Джексон ответил, что он знаком с этой проблемой и готовит определенные предложения для переговоров американского правительства с Советским Союзом.
В то же время он заметил, что эмиграция из Советского Союза не есть вопрос изолированный, что это — фрагмент общих отношений двух стран, которые зависят во многом от того, насколько твердо и решительно будут держаться Соединенные Штаты в переговорах с СССР, насколько быстро США сумеют восстановить свою мощь и свою репутацию, в значительной степени утерянную в последние годы.
Генри Джексон сказал, что будет делать все от него зависящее, чтобы помочь только что принявшему тогда верховную власть президенту Рейгану усилить мощь Соединенных Штатов и упрочить репутацию нашей страны как надежного оплота свободного мира.
Это заявление конгрессмена очень характерно для него: сейчас, после его смерти, многие его коллеги по правительству отмечают, что хотя по партийной принадлежности Генри Джексон был демократом, его деятельность в очень многом отличала его от других деятелей его партии, готовых идти на уступки под давлением советского блока; чего, например, стоило заявление калифорнийского сенатора Аллана Крэнстона, который, готовясь выставить свою кандидатуру на предстоящих президентских выборах, заявил, что первой его акцией после избрания будет… поездка в Москву с целью уговорить советских лидеров «дружить» с Соединенными Штатами, которые под его руководством будут готовы подать первыми пример такой дружбы, начав свое одностороннее разоружение.
Генри Джексону была чужда политическая наивность. Он глубоко разбирался в сущности коммунистического учения, его целях и его современной практике. И на всех правительственных постах, которые ему приходилось занимать за 44 года, в течение которых он постоянно избирался в Конгресс США, возглавляя ведущие правительственные комиссии и комитеты, Генри Джексон твердо и последовательно отстаивал и защищал интересы своей страны, интересы всего свободного мира.
Я вспоминаю еще одну встречу с ним, посвященную сбору средств в фонд его избирательной кампании. Разговаривая со мной, Генри Джексон заметил: «Вот, иные говорят, что я борюсь за свободу людей, которые, приехав в США, становятся иждивенцами нашей страны. Это же чушь! Я вижу собравшихся здесь — инженеров высокого класса, бизнесменов, киноработников, вас — издателя и редактора газеты! Не трудно догадаться, какой огромный творческий потенциал сдерживается советской системой в своих гражданах и сколько пользы могли бы принести своей стране люди, будь они по-настоящему свободны».
Когда пресса сообщила о смерти Генри Джексона, я позвонил Саю Фрумкину, ведущему много лет борьбу за свободу выезда евреев из СССР и тесно сотрудничавшему в этом вопросе с сенатором.
— Я сегодня вряд ли смогу назвать кого-либо в американском Сенате, кто так упорно и настойчиво боролся бы за соблюдение права советских евреев оставить страну, ставшую им злой мачехой. Я просто не знаю, кто сумеет его заменить в этой деятельности… — сказал Сай.
Добавить к этому можно лишь то, что сенатор Генри Джексон принимал близко к сердцу любые случаи нарушения прав человека в любой точке земного шара, любое проявление несправедливости.
Думаю, не последнюю роль в его преждевременной и внезапной смерти сыграло известие о гибели южнокорейского гражданского самолета — документальные кадры, заснятые на последней пресс-конференции сенатора, свидетельствовали, как пережил он известие об этой трагедии.
Заканчивая эти заметки, я снова перебрал сохранившиеся у меня фотографии покойного сенатора, магнитофонные записи наших бесед с ним. Я аккуратно сложил их в небольшую коробку и заклеил ее по швам прочным скотчем. Когда-нибудь я передам эту коробку своему сыну. И он будет хранить ее и, возможно, передаст своему сыну с напутствием — помнить о выдающемся политическом деятеле, о замечательном человеке, благодаря которому наша семья в числе многих тысяч других обрела свободу — хочется верить, и для последующих поколений.
Сентябрь 1983 г.
Отпусти народ мой!
Сай Фрумкин
Рука не поднимается начать этот текст… Я тупо смотрю на экран компьютера — ну как написать такое «… с нами больше нет Сая».
Казалось, сколько будем мы — столько с нами будет и Фрумкин. И вот…
…К исходу 76-го нас познакомили в Еврейской федерации, или в чьем-то доме, да и какое это имеет значение сегодня! А имеет значение то, что мне сказали, представляя меня Саю, а его — мне: «Скажи ему спасибо, что ты уехал из СССР — это он и еще кучка бескорыстных правдоборцев, таких как он, начали борьбу за свободу выезда советских евреев из страны!» Хотя почему «бескорыстных», корысть у них была — наше освобождение, очень скоро поняли мы. Так и возник Южнокалифорнийский комитет в защиту советских евреев — а действовали такие комитеты по всем Штатам.
Тогда нас было сравнительно немного: ну, выпускали несколько тысяч семей в год — в 76-м, кажется, тысячи полторы это из нескольких сотен тысяч еврейских семей. Отпустили немногих уже подавших прошение, а больше оставалось — ожидавших времени, когда это станет не таким опасным, или подавших заявление и получивших «отказ» — этого слова мы тогда боялись больше всего, потому что знали, с чем оно связано. И стало ведь — не считать же опасным, получив разрешение, быть объявленным изменником родины или кем-нибудь еще похлеще, вроде «агента мирового сионизма».
Это уже потом Сай познакомил меня с конгрессменом Генри Джексоном, своим другом и соратником по борьбе за освобождение советских евреев, чьим именем названа поправка принятая Конгрессом США, связавшая условия торговли с Советским Союзом со свободой выезда из страны.
Я еще успел принять участие в факельных шествиях в центре Лос-Анджелеса, прошедших под лозунгами в защиту советских евреев. И помню, как мы с Саем звонили из офиса тогдашнего мэра Лос-Анджелеса Тома Бредли отказникам в СССР, передавая трубку хозяину кабинета — эти фотографии у меня сохраняются в числе самых дорогих и ценных…
А вскоре Сай свел нас и с Филом Блейзером, издателем всеамериканской газеты «Израиль сегодня» и продюсером теле — и радиопрограмм с тем же названием — и там, и там мне довелось вести передачи на русском языке для эмигрантов из Советского Союза, число которых непрерывно росло, и, в частности, дважды интервьюировать Генри Джексона.
Ведь и «Панорама» в большой степени возникла благодаря этому знакомству — сначала как приложение «Обозрение» к газете Фила, а потом и как самостоятельное издание. И с первых же ее выпусков многие читатели начинали читать газету со статей Сая Фрумкина — всегда актуальных, написанных живо, с юмором и основательным знанием темы. Даже и такой, как устроенный фашистами Холокост — с чем Сай знаком был не понаслышке, он сам прошел через концлагеря, чудом выжил, но потерял там близких родных.
Сай не только способствовал образованию из группы разрозненных семейств, — приехавших из России, Украины, Молдавии, Грузии, мало между собой знакомых, — сплоченной общины, с которой считаются американские властные структуры — Федеральные, Штатские и городские, общественные организации. И в этом тоже заслуга Сая, который перекинул для нас мостик к реалиям жизни этой великой страны, к ее людям.
Возвращаясь к началу, я поправляю сам себя — Сай остается с нами, в нашей памяти, в наших душах и в наших свершениях — и в тех, что уже есть, и в тех, что еще будут, а будут они обязательно! В них тоже будет содержаться крупица памяти о замечательном человеке, талантливом многими талантами, мужественном, обаятельном в личном общении, нашем Сае Фрумкине.
2009 г.
Хранивший память
Анатолий Штейнпресс
Кажется, совсем недавно мы обсуждали с ним его участие в проведении Американского фестиваля Окуджавы. В общем, и дата уже была условлена — март 2007-го.
Ровно года жизни ему не хватило. Толя, Толик, как называли его друзья… мог ли я подумать тогда, всего несколько недель назад, что мне придется написать сегодня — «не стало Анатолия Борисовича Штейнпресса».
Немного ему досталось жить в Америке. А ведь наша Калифорния такое место, — казалось бы, живи и живи! К этому он и готовился — с самых первых дней здесь, причем, к жизни активной. Он одним из первых включился и увлек за собой тех, кому дорога память Булата, в проводимый нашим Фондом сбор средств, позволивших закупить Российскому фонду Окуджавы самую современную звукозаписывающую аппаратуру.
Электронный сайт, открытый им, вряд ли был доходен, но не всё же можно измерить деньгами — куда дороже была Анатолию возможность собрать вокруг этого источника информации разрозненно живущих в Штатах почитателей и исполнителей бардовской песни, в общинное содружество — и он собрал их, чему свидетельством проведенные им бардовские сборы на подобие знаменитых российских «Грушевских». И оно продлится, и, может быть, даже в их названии сборов увековечится имя Анатолия Борисовича Штейнпресса.
Так он и жил, порой на грани самопожертвования: да и как он мог иначе, многие годы отдав сбережению уникального песенного жанра — там, в России, а теперь и здесь в Штатах.
В Анатолии замечательным образом сочетались качества, позволявшие «проверить гармонию арифметикой» — безукоризненный вкус и замечательное компьютерное умение. Он оставил нам километры звукозаписей — многие из них уже легли, и еще лягут в основу коллекций, по-настоящему оценить которые сумеют наши дети и внуки… Мы же им цену знаем сегодня, как и те россияне, кому Толя помог встретиться с американским слушателем — не только их записями, но лично — а таких исполнителей десятки.
И поэтому сегодня горе семьи Анатолия Штейнпресса, наше, разделят многие и многие почитатели авторской песни и исполнители — и у нас в Штатах, и в России. Светлая ему память.
2006 г.
Его местом был весь мир
Сергей Левин
Часто что-то приходится последнее время подписываться под заметками с словами прощания — уходят друзья, уходят соратники… Грустно это.
«Вот фотография — ей без малого тридцать лет», — заметил я, передавая этот снимок в «Панораму». Когда-то он был опубликован в нашей газете (а других русскоязычных газет тогда в Лос-Анджелесе и не было) как иллюстрация к тексту беседы с Виктором Платоновичем Некрасовым.
Сергей Левин оказался в Америке, имея за плечами солидный стаж спортивного журналиста — его имя было хорошо знакомо любителям хоккея, футбола… Конечно, не сразу нашел он здесь применение своему опыту и своим талантам. Я хорошо помню, как он появился на пороге моей квартирки, именно там, а не в первом весьма скромном редакционном помещении на улице Фейрфакс.
Да и мало ли возникало в те годы новых предприятий на этой замечательной улице. Их создавали беженцы, оставившие СССР, как мы знали тогда, — навсегда. И стало быть, надо начинать жизнь сначала, с белого листа.
Вот и у Сергея случился поначалу удивительный изгиб судьбы — он оказался в Лас-Вегасе, обучился там на специальных курсах науке крупье. С этим он и приехал в Лос-Анджелес, не для него оказался тот мир азарта, мир игроков, алчущих немедленного богатства. Не эта жизнь занимала Сергея.
С его приходом в газету впервые появилась у нас рубрика «Спорт» — я знаю многих, кто и сегодня открывает газету именно со спортивной страницы. Начал её Сережа Левин четверть века назад. Но и не только спортивные обозрения подписывались его именем: многим читателям памятны живые репортажи о примечательных событиях, случавшихся в Калифорнии, а вскоре — и в Соединенных Штатах, в Европе: Сергей подолгу не засиживался на одном месте — его местом был весь мир. Так он и жил. И умер ведь не дома — а в Германии, Европа тоже была для него домом.
Там же на улице Фейрфакс, на первом этаже — прямо под нашим помещением — появилась вывеска «Русское радио» — да, да — он первым в Лос-Анджелесе договорился с американскими телеканалами о синхронном переводе их передач на русский язык. Так тоже происходило приобщение новых жителей Лос-Анджелеса, а потом и других городов, к реалиям американской жизни, к культуре страны.
Пришло время, и Сергей передал эстафету этого замечательного начинания, а сам — вернулся в большой спорт, но уже не в качестве журналиста, а импрессарио ведущих хоккейных игроков — он преуспел и в этой ипостаси. А в общем-то, сегодня я и не вспомню, в чем он был неудачлив — наверное, потому, что им, за что бы он ни брался, всегда руководили энтузиазм и невероятная работоспособность. Таким он и останется в памяти друзей, коллег, всех кто пользуется и поныне трудами его первых американских свершений.
Светлая тебе память, Сережа Левин.
2007 г.
Его бесценные кадры
Владимир Сыркин
Теперь я знаю — не хотели друзья меня огорчать в этот день, когда мы собрались на традиционную встречу замечательного американского праздника. Они уже знали, что не стало Володи Сыркина, а я — нет, не знал. И только потом, спустя пару дней, когда пришла «Панорама», я обнаружил страницы с его фотографиями в траурных рамках и словами прощания родных и друзей: «… Ты не можешь уйти из нашей памяти…».
Володя ушел, мало сказать, безвременно — несправедливо рано. Несправедливо не только по отношению к нему самому, к его близким — но ко всей русско-американской общине. И стало быть к стране, страницы истории которой он наполнял своим творчеством, своим искусстовом фотографа, оператора.
Это благодаря Владимиру Сыркину сохранятся для будущих поколений бесценные кадры и целые сцены из нашей недавней жизни. Не обязательно это семейные торжества, но, конечно же, и они тоже: это и встречи с руководителями страны и штата, выдающимися российскими гостями нашего города — писателями, актерами, военачальниками. И эти работы тоже не уйдут из нашей памяти.
Большая, очень большая часть фото— и видеоархива, хранящегося в «Панораме», в Американском культурном фонде Булата Окуджавы принадлежит — так и напрашивается слово «перу» — Володи Сыркина. А можно сказать и его «кисти», потому что он, действительно, был и художником своего дела, и летописцем.
И теперь мне очень хочется надеяться, что недалеко время, когда в будущем Калифорнийском музее эмиграции будет раздел, целиком составленный из работ Сыркина. А пока нет такого музея, хорошо бы силами энузиастов и друзей Володи подготовить такую экспозицию, хотя бы и временную, в рамках нашего города.
2006 г.