Мистерии доктора Гора и другое…

Половец Александр Борисович

Часть 3

Мистерии доктора Гора

 

 

Феномен

Злодейство первое — в жанре фарс-мажор

 

Пролог

В достоверность истории, которую я готовлюсь рассказать, легче не поверить, чем поверить, так что читатель современный и образованный скажет непременно: «Господь с вами, да не может быть такого!» и, пожалуй, будет прав. Зато другой, ищущий смысла даже и в самом невероятном, чему мы становимся свидетелями — отметит в этом сюжете нечто рациональное…

Так ведь ничего в приводимом здесь рассказе и не содержится, кроме описания события действительно произошедшего — ничего, кроме правды и только правды! Автору передал эту историю (под обещание, что — никому, никогда и ни-ни), его стародавний приятель, выпускник мединститута, бывший научный сотрудник, без имени и без степеней, отслуживший некоторое время в засекреченной лаборатории — человек честный и добросердечный.

Конечно, было бы несправедливо его подвести, но времени с той поры утекло столько, что и лаборатории той давно нет, а, стало быть, нет и секрета, к разгадыванию которого был привлечен мой приятель. Следы его тоже к настоящему времени затерялись и, даже говорили, что уехал он работать в страну, где платили много лучше и при этом регулярно… На всякий же случай (а ведь знаете — бывает же и в наши дни всякое), прикрою его условным именем, скажем, — Гор. Ну, Гор, так Гор…

Так вот, много лет назад сидели мы с ним вдвоем в прокуренной и пахнувшей скверно зажаренными шашлыками кают-компании «поплавка» — пароходика, навсегда причаленного к берегу Москвы-реки, приспособленного под кавказский ресторанчик — в ту пору общепитовский, потому что не подошли еще годы, которые теперь называют перестроечными, и явно в частном владении такого заведения быть тогда не могло. Хотя, не явно — именно так оно уже и было.

Иногда мы поднимались на корму. Свежий, пахнущий рекой воздух после духоты шашлычной был особо приятен, и Гор предложил здесь задержаться, да и рассказать, признался приятель, готовился он мне нечто такое, что лучше бы нам с ним постоять тут, в одиночестве. Тем более, что бутылка «Саперави» уже переместилась под наш столик следом за ей предшествовавшей, а другого мы в тот вечер ничего и не пили.

Так что, кажущаяся невероятность случая, поведанного мне приятелем, никак не могла быть связана с игрой его фантазии, подогретой парами алкоголя, а так, мы понемногу пили любимое нами обоими легкое столовое вино. Хотя, причины у нас были и к тому, чтобы позволить себе в тот вечер чего покрепче — наша встреча была прощальной: я готовился к отъезду из страны — навсегда.

Поплавок медленно кренился с борта на борт, и, в ритм его покачиванию, поднимался и опускался берег с чернеющим в сумеречном вечернем свете городским парком, и другой берег — с рядом многоэтажных домов, которые, казалось, плыли на фоне гаснувшего неба и подмаргивали зажигающимся в окнах светом…. И еще казалось, что шпиль высотного дома мрачным силуэтом был нацелен не только ввысь, но и на нас, и вообще, на все сущее в окрестностях, своим отражением, колеблющимся в ряби речной поверхности, делавшей его почти живым.

И пока приятель рассказывал, мне все больше чудилась некая связь этого сооружения с сюжетом услышанной истории.

ПРЕДПОЛОЖИТЕЛЬНО, НАЧАЛО БЫЛО ТАКИМ:

ЭТУ ЧАСТЬ ПРОИСШЕСТВИЯ УДАЛОСЬ ВОССТАНОВИТЬ ПО ДНЕВНИКОВЫМ ЗАПИСЯМ, СДЕЛАННЫМ В ПРОЦЕССЕ ИССЛЕДОВАНИЙ СО СЛОВ ЕЁ ГЕРОЕВ, И ХРАНИМЫМ В АРХИВЕ ОДНОГО УЧРЕЖДЕНИЯ ПО СЕЙ ДЕНЬ В ПАПКАХ С ГРИФОМ «ДЛЯ СЛУЖЕБНОГО ПОЛЬЗОВАНИЯ»

Итак… Совсем уже под утро Туся начала просыпаться, потерлась о жаркую подушку щекой с натекшей на нее за ночь слюной, хрустнула поясницей… и обомлела. Причина изумления ее была самая основательная: от начала замужества не позволяла она себе ничего такого, укрощая естество зрелой женщины, хранила целомудрие супружеской близости, преуспела в этом довольно скоро, чего, признаться, сама от себя не ожидала, если учесть, что не был муж Тусички (как он называл жену — Натуся, Туся…) первым мужчиной в жизни Наталии, как, впрочем, и вторым… — чего считать-то.

Супруг же её — «телок» называла она его про себя, придавая тому особый смысл, признался, что она у него первая (мог и не говорить, сама догадалась в ночь после свадьбы) — и ни о чем таком понятия не имел. И всегда потом ночи их были пресны. Бесплодны и пресны. А когда в супруге ее вдруг просыпалось нечто ему не свойственное, когда он, неосознанно, подчиняясь таившемуся в нем инстинкту мужчины, пытался целовать ее стеариновую грудь, ее вялый живот, она удивленно говорила ему: «Ты что, Сеня!», обиженно отворачивалась и, отодвинувшись к самому краю кровати, натягивала одеяло к подбородку.

Словом, не было в нем очевидных недостатков, какие могли бы дать ей повод к недовольству — водки вообще не пил, за подругами ее или у себя на службе — ни за кем не волочился, о чем бы она быстро догадалась. Ну, любил муж пиво, так ведь, кто его не любит?

И — вот!.. Может, подумалось ей, простудный жар (супруг с вечера легко температурил) перевернул его во сне и теперь они оказались лежащими как бы наподобие карточного валета. Или сама она заспала неполную четверть века непорочного супружества? «Сень, а Сень!» — сипло, со сна, позвала она, с трудом разлепила второй глаз, охнула и, зажмурившись, стала оседать с низкой кровати на вытоптанный босыми пятками когда-то плюшевый коврик.

* * *

Семен же, настало время назвать его имя, а полностью — Семен Семенович Глазьев, полноватый среднего роста мужчина, завкадрами небольшого, местного значения, предприятия эту ночь спал неспокойно, часто просыпаясь. То возникали перед ним совершенно невероятные анкеты принятых на работу — какие могли бы свидетельствовать о полной утрате им профессионального чутья, чего, конечно, быть не могло — биография не та… Или вдруг приснился себе Глазьев холостым — мура же, какую и во сне бы не видеть!

И перед самым утром вспомнил он очередь к пивному ларьку. Вчера, возвращаясь со службы, отстоял он в ней свое, вот она — вот она, его кружка! И оставалось ему бросить монеты на залитый пенными лужицами прилавок — руки стоявших впереди него граждан дрожали по причинам естественным, — как вдруг между ним и предметом его вожделения (уже сколько здесь отстояно!) втиснулась фиолетовая физиономия, беспорядочно поросшая кустиками седой и рыжей щетины. И к его, Семена, кружке протянулась заскорузлая пятерня с грязно-бурыми когтями.

Не был Семен смел от природы, от житейского опыта, а сейчас, чувствуя суровую поддержку напиравшей сзади очереди и видя углом глаза маячившего на недальнем перекрестке регулировщика в милицейской форме, поставил он свое рыхлое плечико между отвратительной харей и прилавком, отжал ее, неожиданно тоненько сказав при этом: «Гражданин, вы не стояли», и приготовился апеллировать, при необходимости, к окружавшим его гражданам, при всей разности судеб, вмиг ставшим его единомышлениками.

Ожиданию вопреки, конфликт не состоялся: физиономия отступила на полшага от очереди, как-то мутно хихикнула и отчетливо произнесла: «У, падла, чтоб у тебя на лбу хуй вырос!», и растворилась среди кружек, поднесенных к сосущим и чмокающим губам. Семен осмотрелся в поисках к себе сочувствия, обнаружив, что никто не проявлял больше интереса к положению, в котором он остался, взял свою кружку, но почему-то не было уже у него того острого желания, знакомого каждому, кто провел хотя бы и несколько минут на пыльной, источающей жаркие миазмы всеми своими плитами и камешками, летней мостовой окраины большого города, в очереди к деревянной палатке — храму граждан окрестных территорий, живущих или работающих неподалеку.

* * *

— Сеня, Сеня! — слышал он уже окончательно просыпаясь. И звук мягкого тяжелого шлепка подсказал ему, что супруга уже не рядом с ним в постели, привычно согревая его своим раздобревшим телом, одетым на ночь в длинную полотняную сорочку, а, напротив, — лежит на полу, и теперь, наверное, нуждается в его помощи…

«Дела… — недовольно подумалось ему, — кровать двуспальная ей уже тесна», — и кряхтя, стал приподниматься, чтобы подать руку, создавая видимость, что вот, помогает ей взобраться обратно. Она же, вместо того, чтобы принять его помощь, на четвереньках пятилась, не отводя от Семена широко раскрытых глаз, в которых читались изумление, но и ужас…

— Мать, ты что, ты что?.. — и, сам пугаясь, прерывисто зашептал Семен, боясь оглянуться, полагая увидеть позади себя нечто, испугавшее до такой степени супругу. Собравшись с силами, он, неизвестным себе самому дотоле звериным приемом, оттолкнулся от кровати и грохнулся всем телом неподалеку от Туси. При этом взгляд его случайно скользнул по зеркалу, встроенному в шифоньер, и остановился, не решаясь поверить в реальность в нем увиденного.

Не отводя глаз, он, как под гипнозом, всматривался в свое отражение, все отчетливее проступавшее в мягком утреннем свете, сочившемся из окон. Схватив себя за нечто, безобразное и отвратительное, выступившее у него на лбу, он яростно дергал и мотал это из стороны в сторону, часто повторяя: «Сволочь… сволочь… сволочь…». И только обессиленный пробегавшей по телу нервной судорогой, распластанный на полу под зеркалом, он стал понимать, что это не сон, что сон не может быть так реален и так чудовищен.

Теперь в голове его, странным образом, не оставалось ни одной мысли, а пришедшее спокойствие было благостным и казалось вечным. «Значит, так нужно… — обреченно подумал он, вяло отмахиваясь от пришедшей, наконец, в себя супруги, пытавшейся поднять его, усадить к столу. — Оставь… оставь…»

Он слушал ее сбивчивый шепот и не слышал.

На утро первым трезвым решением супругов было — прочно запереть дверь спальни, оставив за ней притихшего Глазьева, что и было немедленно сделано посредством двух внутренних замков, недавно заменивших собой обычный накидной крючок — почти постоянное присутствие в доме нанятой домработницы подсказывало такую необходимость — хоть и казался надежным упрятанный под кроватью тайничок с бирюльками, облигациями «золотого» заема и некоторым количеством денежных купюр.

— Есть, есть, — твердила она, листая блокнот в поисках записанного когда-то, на всякий случай, прямого номера телефона главного врача их районной клиники. Вот он, вот он случай… Вот и телефон: доктор Пронякин…

Часом позже, когда за окнами отгремели первые, полупустые, трамваи, смешивая звонки с общим гулом проснувшегося города, и когда за тонкой стеной зашевелилась и запричитала вполголоса, по утреннему своему обыкновению, старая татарка-домработница, супруги уже почти спокойно обсуждали обстоятельства, связанные с невероятным событием, поставившим перед ними вопросы, на которые, забегая вперед, скажем и сегодня вряд ли кто умеет ответить.

* * *

А ВОТ ЧТО ПРОИСХОДИЛО НА ГЛАЗАХ НАУЧНОГО СОТРУДНИКА ГОРА, ДАЖЕ ПРИ НЕКОТОРОМ ЕГО УЧАСТИИ

Карьера доктора Пронякина никак не складывалась по-настоящему. Возможности он за собой чувствовал огромные, анкета — куда лучше, все в ней правильно, вот и кандидатскую степень получил, наконец… Ну, назначили Главным в эту задрипанную больничку — а дальше что? И казалось Пронякину, что дальше нет ему пути — не в последнюю очередь, понимал он, и оттого, что фамилия его приемлема для дворового слесаря, разве что… Ну, был бы, скажем, Прониным, а? Звучит ведь, профессор Пронин… И даже — академик Пронин! А?

Эх, Пронякин, Пронякин…

* * *

Главный врач сдвинул очки на лоб, потом снял их, аккуратно протер замшевым лоскутком, отложил в сторону, умел все же Пронякин придать себе важность в глазах подчиненных, и, наконец, удостоил прищуренным взглядом переминавшегося с ноги на ногу у двери кабинета начинающего терапевта Гора. Это именно к Гору, прошмыгнув через регистратуру в полутемный коридорчик и не найдя нужную табличку с именем Главного, поначалу вошли супруги, герои этого повествования.

И теперь Гор, плотно прикрыв за собой дверь и преодолевая неожиданное заикание, пытался рассказать, как с началом утреннего приема к нему зашел пациент с неловко забинтованной в обрезок крахмальной простыни головой и просил провести его немедля в операционную. Когда же он, Гор, объяснил, что в этой клинике не оперируют, соответственно, своего хирурга нет, разве только по заранее сделанному вызову может приехать, и что «вам, больной, надлежит обратиться в городскую больницу», пациент стал настойчиво убеждать Гора, что ждать ему никак нельзя, что он вынужден будет жаловаться… И потом гость заговорил совсем уже несвязно — что-то про пивной ларек и про домработницу, которой он не может теперь показаться на глаза…

И тогда, — Гор продолжал свой странный рассказ, — поняв, что самому от гостя вряд ли удастся избавиться, хотел он было звонить по внутреннему телефону вахтеру, который помог бы, но гость, видимо, прийдя в окончательное отчаяние, сорвал с головы повязку и беспрерывно заговорил, непрестанно повторяя: «Нате вам, нате вам!». И здесь Гор начинал нести такое, что Пронякин стал жалеть выжившего из ума молодого коллегу, а заодно и проклинать, в который раз, доставшееся самому ему место службы.

Однако, спустя минуту, глядя на приведенного к нему гостя, махнув рукой застывшему в дверях вахтеру — уходи же! — он только и мог, едва шевеля губами, шептать: «Феномен… феномен… феномен… Феноменально!»

— Что, что делать-то мне? — повторял Семен, умоляюще глядя на Главного.

«Вот, вот он мой звёздный час!» — промелькнуло первой отчетливой мыслью в голове Пронякина.

«Феномен» — следом за ним будем и мы впредь так называть это удивительное явление (чтобы не ставить в затруднительное положение при знакомстве с нашей невероятной историей читателей, в особенности, читательниц — не всех, не всех…), возникшее всего лишь за ночь и зафиксировавшее себя на самом видном месте организма Глазьева, только что приведенного к Главврачу районной клиники доктором Гором, моим добрым приятелем.

А так — феномен, он и есть феномен.

* * *

Руководитель диссертации Пронякина, действительный член Академии, достигший преклонных лет и определенного положения в научном мире, давно не только не практиковал сам, но и на заседания в Академию не всегда являлся — а только брал домой на рецензию труды коллег. К Пронякину, бывшему своему аспиранту, он благоволил, вот его и умолил сегодня Пронякин принять их с необычным пациентом у себя на дому — хотя бы минут на несколько! — «Особый случай! Может составить тему не одной докторской диссертации и даже стать поводом организации нового научного института или, по меньшей мере, специальной лаборатории!» И как в воду глядел…

— Мд-да… у вас, сударь, — рассматривая удивительное образование на лбу неожиданного гостя, привезенного к нему Пронякиным на такси в сопровождении Гора, и осторожно дотрагиваясь до него кончиком указательного пальца, — случай не вполне обычный, — и, уже обернувшись к Пронякину, пожевав губами, добавил спустя некоторое время, — я бы сказал, мда-да… Я бы определил это… как, сублимированное проявление комплекса латентной гомосексуальности. Да, да, дружок — именно латентной… — это «дружок», в единственном числе, он почему-то произнес, обращаясь уже ко всем присутствующим в комнате.

— Что-что? — затравленно повторял Семен.

«Боже, — думал в эти минуты Академик, отводя глаза от внимательно смотревших на него коллег в ожидании заключения светилы, — что я такое говорю?..»

Но что, что он мог сказать!..

Семен понял, что вот сейчас решается его судьба и, может быть, вообще вся его будущая жизнь.

— Ну… — замялся Академик, обращаясь уже только к нему, — скажем так, голубчик, вам мужчины часто… скажем, о мужчинах вы часто думаете?

— Чего, чего? — не понял Семен. — Ну, часто. У нас на работе женщин почти нет вообще, вот…

— Да нет, голубчик, не в этом смысле, не в рабочем…

— Ну, собираемся иногда после работы, пивко… то-сё… — почти шопотом ответил Семен, виновато глядя в сторону двери, там за ней, под присмотром вахтера, оставалась Тася.

— Ну… а обнять… в кровати побыть с другим мужчиной?

До Семена начал доходить смысл вопроса, лицо его приняло багровый цвет, привстав и волоча за спиной стул, он придвинулся вплотную к Академику, сидевшему напротив, откинувшись в удобном кресле…

— Именно латентной! — упрямо повторил, ощутив вдруг своё превосходство — превосходство обыкновенного человека перед гостем в его нынешнем положении, Академик, но на всякий случай отошел в дальний угол кабинета, при этом ненамеренно потирая носовым платком свой лоб.

* * *

Да, немало забот «феномен Глазьева» (так его в научных трудах решили пока называть, не находя объяснения удивительному явлению) принес многим и многим занятым людям. Единодушное поначалу мнение «ампутировать», исходившее от медиков-практиков, было в конце-концов признано поверхностным, а их подход к проблеме — ненаучным.

Лаборатория по исследованию «феномена Глазьева» была, действительно, создана, нанимаемые в нее сотрудники проходили строжайшую проверку, получая допуск к сверхсекретным исследованиям. И здесь уместно пояснить, что в результатах работы лаборатории заинтересованы — «Там!» Академик, назначенный сюда заведовать, давно уставший бояться начальства, поторапливал ведущих сотрудников (и в их числе Пронякина, докторская которого теперь обретала ясные и благоприятные очертания), — «Там…» — не поднимая руки от живота, устремлял Академик указательный палец куда-то к потолку.

А Там, Наверху, действительно, его торопили, ожидая, что, при благополучном завершении проводимых в лаборатории исследований, человек сможет (ну, не каждый человек — тот, кому следует…) заполучить резервный детородный орган, исправно, как и замысленно природой, действующий. А вот этим Торопящие Академика похвастать не могли: работа отбирает все силы… — вот и пробуй, объяснись с супругой!

— Ну, — наставляли «сверху» Академика, — если не взамен, то можно где-то рядом с отпущенным от рождения.

Только разгадка феномена была еще где-то впереди…

Глазьеву оформили отпуск «в связи с профзаболеванием», но решили, на первое время, ограничиться его обязательной явкой для текущего осмотра, а потом уже поместить в стационар, создаваемый на одну персону для проведения опытов и тщательного исследования. Пока же зачислили его внештатным консультантом, взяв подписку о неразглашении. И теперь приходил он к себе на работу в специально смастеренном в закрытом ателье, по эскизу Гора, — вот ведь и Гор оказался при деле — картузе, почти прикрывавшем брови. «Экзема», — сразу объяснил Семен на службе, а потом больше никто и не интересовался.

И еще порекомендовали ему немедленно рассчитать домработницу, о чем она и сама просила теперь, здоровым народным чутьем догадываясь, что в доме ее хозяев твориться что-то неладное.

В лаборатории же, после просвечивания Глазьева особыми лучами и прикладывания к нему электродов, было определено, что при полном внешнем сходстве с природным органом, устройство его феномена было несколько отлично (не станем вдаваться в подробности) — сместилась туда некая жизненно важная субстанция, от которой, помимо прочего, зависела сохранность не только убеждений, но и самой памяти Глазьева — и то, и другое для ведения исследований было совершенно необходимо. Да и сам Семен решительно теперь ампутации не хотел, и даже боялся, а надеялся на всесилие современной науки, веру в которую он пока не терял.

На службу к Глазьеву слухи все же просочились, неясные, но будоражащие. И поскольку никто толком не знал ничего, то слухи приобретали уродливый характер, обрастая подробностями и вовсе невероятными. Даже кто-то стал требовать партийного разбирательства. Разбирательства чего? — этого там и сами не очень понимали, но смутьянов быстро одернули, рекомендуя, на всякий случай, усилить в коллективе антирелигиозную пропаганду.

В помощь Академику была создана специальная комиссия, члены которой углубились в изучение печатных источников, не брезгуя при этом сохранившимися преданиями, легендами и даже художественной прозой, в поисках описания подобного, происшедшего хоть бы и в отдаленном прошлом. В числе прочего были отвергнуты ссылки на единорогов, на циклопов, как и на ослиные уши древнекритского царя Мидаса, — вся эта чепуха из обзорных рефератов историков-членов комиссии вскоре вновь перекочевала в глубину тысячелетий, где ей и надлежало находиться.

* * *

Эксперимент — за экспериментом, опыт — за опытом и, наконец, появилась возможность доложить в инстанции, нетерпеливо ожидавшие результатов: выявились некие любопытные закономерности. Ну вот, например, такая: обычно находившийся в аморфном состоянии феномен, обнаружили его исследователи, единственно отчего приходил в возбужденное состояние, это когда по радио передавали важные правительственные сообщения, например, об очередном снижении розничных цен, и то же явление наблюдалось, когда Глазьев просматривал передовые статьи центральных газет.

Словом, поначалу происходило это в самое неподходящее время, поскольку знакомство с прессой обыкновенно приходилось на служебные часы, отчего, оказывавшиеся рядом, сослуживцы Глазьева подозрительно косились на вдруг начинавший шевелиться картуз Семена, прикрывавший его лоб. Зато на различного рода электрические и магнитно-резонансные возбудители, специально сконструированные на предприятиях военного назначения по заказу лаборатории, феномен никак не реагировал.

Не проявлял он себя и в минуты физической близости Семена с супругой — об этом Глазьев ежеутренне докладывал Пронякину лично или по телефону, ради чего спаренный квартирный номер Глазьева «распарили», и звонить теперь он мог в любой час и в любую минуту. Подыскали в соответствующих службах девиц, согласия которых на участие в эксперименте не требовалось, но ни блондинки, ни брюнетки, ни худышки и ни толстушки никаким образом на объект эксперимента влияния не оказали.

А далее… Далее события приняли характер стремительный и масштабный, и уже можно, пожалуй, порадовать читателя, с трудом удерживающего себя от желания заглянуть на последнюю страницу пересказа этой истории, некогда записанной автором со слов его приятеля.

Случилось непоправимое: зарубежная радиостанция, ведущая свои передачи на русском языке, передала трехминутный комментарий, посвященный феномену, назвав при этом полностью имя, отчество и фамилию Семена, упомянули занимаемую им должность и даже адрес лаборатории, в которой ведутся секретные исследования феномена. В Академию медицинских наук и лично Академику из-за рубежа посыпались запросы, поставившие всех в весьма щекотливое положение…

Ученым из дружественных стран сразу было заготовлено типовое письмо, в котором официально существование феномена не отвергалось, но и не подтверждалось. Послали, было, то же, так сказать, разъяснение и американцу — недавнему лауреату Нобелевской премии, на что вскоре получили ответ: в связи со странной, на его взгляд, позицией, занятой уважаемыми коллегами в стране данного происшествия, он вынужден впредь отказаться от чести состоять членом их Академии, хотя остается при совершеннейшем почтении и прочая, и прочая…

Дальше — больше: последовало приглашение (которого Глазьев, естественно, не видел и не знал о нем вообще) обладателю феномена принять участие собственной персоной в работе научного конгресса, проводимого в курортном местечке, затерявшемся на прибрежной территории экзотической нейтральной страны. И одновременно в заокеанской бульварной газетке появился фельетон, сопровождаемый фотомонтажом-портретом, чьим?.. — догадаться несложно, если понимать, что, взглянув на портрет, не дай Бог, при свидетелях, каждый из нас пришел бы в неописуемое волнение и патриотическое возмущение.

И тем более — Президент Академии наук… Когда референт, на цыпочках приблизившись к его столу, положил перед ним вынесенную под расписку из спецхрана газетку, раскрытую на странице с фотомонтажным портретом, Президент, негнущимся от волнения пальцем, стал набирать трехзначный номер на стоящем отдельно от других телефонном аппарате.

Ну, сколько можно держать ото всех в секрете такое происшествие? И просачивалось за пределы круга причастных и посвященных что-то неясное, неточное, но уже и в очередях, и в городском транспорте вслух об этом заговорили, еще и со смехом, появились анекдоты… В различных сферах общественной и научной жизни нагнетались страсти, потребовалась активная разъяснительная работа — не поддаваться на провокационные слухи, дать им отпор, ну, и так далее… Выражаясь специфическим языком, дело стало принимать политическую окраску.

И было сочтено целесообразным, несмотря на протесты Туси, — оставаться Семену круглосуточно в лаборатории под неусыпным надзором двух молчаливых молодых людей с военной выправкой (аспиранты — объяснили Глазьеву, где надо), и теперь они посменно ночевали в соседнем помещении. Однажды все же позволили Семену оставаться дома, пока собирались новые приборы для продолжения исследований, аспирантов на эти дни поместили в освободившейся после увольнения домработницы комнате.

Семен же теперь редко вспоминал о службе, приносимые ему аспирантами газеты сразу раскрывал со второй полосы, радио дома держали выключенным, отчего феномен практически всегда находился в аморфном состоянии, о себе не напоминая. Здесь, естественно, картуз Семену не требовался, феномен для гигиены был прибран в эластичный мешочек с тесемками, скроенный по эскизу того же Гора, чего для полноценной кандидатской диссертации было явно недостаточно, понимал мой приятель. Да и фамилия — тоже…

Такое поведение, а правильнее, — отсутствие поведения феномена приводило Пронякина в отчаяние: рушилась надежда на скорый взлет карьеры… Семен же, пользуясь своей нужностью науке, потребовал, нет, попросил, но настойчиво, чтобы вот, начиная с сегодняшнего дня, ему было обеспечено пиво в бутылках — не магазинное, а то, что туда не попадает (однажды ему довелось в гостях такое пробовать), какое готовится на специальной линии — «не для всех». Пиво это было Пронякиным истребовано как необходимое для ведения эксперимента. И было выпито Семеном в тот же день, сначала в количестве двух бутылок, а потом — за ними последовала еще одна, и еще…

И вот, чудесное дело: когда, ближе к вечеру, Семен пристроился было на диване в надежде вздремнуть часок до ужина, он, машинально ощупывая мешочек, что стало для него привычкой, обнаружил: стал тот несколько великоват, чем и создает определенное неудобство, щекоча особо чувствительные места. Развязав на затылке тесемки и сняв мешочек-камуфляж, Семен, подойдя к зеркалу, стал внимательно рассматривать свое отражение.

«Не может быть!» — готово было сорваться с уст Семена: феномен несколько скукожился, уменьшившись в размерах, выглядел скромнее, нежели еще сегодня утром — пусть не намного, но все же! На другой день Семен, выполняя норму по пиву, — завтрашнюю и послезавтрашнюю — снимал время от времени мешочек, приглядывался к феномену, а ближе к ночи, добравшись до кровати, лег с самого края, не решаясь тревожить супругу.

И сон его был глух и темен, как деревенский погреб.

Дежурившему аспиранту ни в тот день, ни утром ничего сказано не было, а только просил Семен заказать ему еще пива в бутылках — того же сорта, ссылаясь на предстоящее воскресенье, когда это может оказаться затруднительным. Подошел понедельник — ставший для Семена явочным днем — ему надлежало быть в лаборатории, но машина за ним не пришла, явка его сегодня оказалась отменена: Академик испытывал затруднения со временем в связи с внезапной внеплановой проверкой деятельности его лаборатории.

— Где же, где же результаты? — спрашивали его уполномоченные задавать подобные вопросы члены комиссии. А на выходные дни впервые отозвали дежурного «аспиранта» и, казалось, о Семене все вдруг забыли. Так что, ровно в полдень, в этот понедельник Семен, потребивший за двое суток рекордное количество спецпива, без чьей-либо санкции вышел в сопровождении супруги на улицу.

На его открытом всему миру челе лишь поблескивали крупные бусины пота. Подчиняясь расписанию, доложиться, он посчитал, следовало хоть бы и в нынешнем состоянии, Глазьев добрался сам на трамвае до дверей лаборатории, но они оказались заперты изнутри, вахтера он не дозвался, и двери ему не открыли.

 

Happy End

А больше никто и никуда Семена не вызывал, наверное, полагались на данную им подписку о неразглашении. А, может, и просто забыли о нем — бывало тогда и такое.

Лабораторию же почти сразу расформировали, затраты на проведенные ею исследования списали по какой-то секретной статье.

Ну и хорошо…

Но и этот опыт для страны оказался не напрасным, а даже полезным, найдя свое применение, что, собственно, и спасло Академика от крупных неприятностей.

* * *

— Как так? — спросил я своего приятеля (имя его вам уже известно), рассказ его явно близился к завершению.

— А так, — объяснил он. — Результатом исследований моего шефа Пронякина, при моем участии, и под руководством Академика, стало заключение, что именно спецпиво, столь любимое Семеном, повинно и является (помимо отбирающих силы забот о благе страны и естественных возрастных обстоятельств) главной причиной в неладах, испытываемых при специфических обстоятельствах постоянными потребителями этого эксклюзивного напитка.

Сгоряча собирались было вообще запретить его выпуск, но, по совету того же Академика, линию, выпускавшую спецпиво, перепрофилировали на изготовление близкого по составу кваса для поставки в гарнизонные части, с тем, чтобы личный состав был в большей степени ориентирован на несение службы и меньше бы думал, или вообще бы не думал, ни о чем таком постороннем…

— А что стало с Глазьевым? — не удержался я от вопроса, прощаясь с приятелем.

— Что? Да ничего. Он перевелся на другую службу. Я случайно, — рассказывал мне Гор, — встретил на улице Наталью, супругу Глазьева, она поведала — при их обоюдном согласии, о происшедшем с Семеном они не говорят, повторения подобного с ним никак не ожидают, и только иногда, пожаловалась она, ночью будит ее Семен, крича дурным голосом: «Сволочи!.. Сволочи!..» Оба они знают, что при этом имеет в виду Семен, но дальнейшая судьба супругов, заверил меня Гор, не вызывает у него ни малейшего беспокойства.

Признаться, и у автора тоже. Ведь феномен, он потому и феномен, что случается в жизни чрезвычайно редко, и если кто об этом сожалеет, — пусть себя представит на месте Глазьева.

Гора же, повторяюсь, я с тех пор не видел, и не было случая взять с него честное слово, что все рассказанное им и действительно произошло. Ну, а нафантазировать можно что угодно…

Вот так-то, друзья.

 

Кукла по имени Элизабет

Злодейство второе — почтовое

 

Вместо вступления

Прошло четверть века, и даже несколько больше, от нашей встречи за прощальным ужином с молодым тогда доктором, моим приятелем. Читатель, знакомый с записанной с его слов совершенно фантастической историей, это к нему я обращаюсь в первую очередь, может быть, вспомнит это имя: в рассказе о престраннейшем происшествии мой приятель условно был назван Гором, хотя настоящая фамилия его звучит несколько иначе.

Описываемые в ней события действительно имели место, клялся мне Гор, — правда, с той поры столько всего произошло, что память о них в народном сознании давно стерлась. А у непосредственных свидетелей и участников тех событий отобраны подписки «о неразглашении», не утратившие свой силы и сегодня. И теперь немногие сведения о случившимся «феномене» сохраняются лишь в виде стенографических записей, сделанных на заседаниях ученых советов и совещаниях в кабинетах руководства некоторых государственных учреждений.

Эти записи упрятаны в сейфы архивов, так и остающихся закрытыми для широкой публики — мною же, услышанное тогда от доктора Гора, опубликовано много лет спустя — рассказ назывался «Феномен». И вот, сегодня вы узнаете, что совсем недавно обнаружился Гор здесь, в Соединенных Штатах — на что ни он, ни я тогда совершенно не расчитывали…

Каким образом Гор нашел мой адрес в электронной почте, я не знаю, но присланный текст был сопровожден несколькими строками приветствия и примечанием, уверяющим меня в том, что с героем рассказа он был знаком лично. Итак, привожу его рассказ, не поменяв в нем ни одной запятой, ни одного слова. Вот он…

* * *

Дюк отвечал по телефону сам, — разумеется, по-английски, но быстро, при необходимости, переходил на сносный русский, украинский и даже на польский. Не так уж странно, если учесть, что его отдаленные предки покинули в начале века захолустное местечко, затерянное где-то в Полесьи. Здесь же фамилия Бородюк оказалась совершенно непроизносимой для новых соотечественников, следовало избавиться от части её написания: небольшая манипуляция при оформлении бумаг в иммиграционном офисе приютившей их страны — и последующие поколения американских Бородюков все стали Дюки.

Дюк, наш современник, имел свою практику — не врачебную, но близкую к ней. Начитанность позволяла ему при случае произносить без запинки медицинские термины, а то и целые фразы, по латыни. Но и с новыми эмигрантами без особого труда находил он общий язык, тот, что понемногу всё еще передавался бывшими Бородюками из поколения в поколение.

Дипломов его никто не видел и никто не спрашивал, да и зачем? Дюк был — целитель. Экстрасенс? — как сейчас говорят — наверное, и это: со временем он научился помогать при нездоровьи людям, даже и когда современная медицина предполагала необходимость хирургического вмешательства. Прежде же всего, Дюк брался избавлять пациентов (нет, все-таки — правильнее называть их клиентами) от заикания, мигрени и бессоницы. Возможно, вместе с языком, передалась ему и некая способность от его пра-прабабки, слывшей в Полесьи знахаркой, а то и ведьмой. Хотя, зла она никому не причиняла, а даже, напротив, помогала многим — заговорами, отварами трав, только ей известных.

Приемная его редко пустовала. Дюк арендовал в офисе старика-окулиста одну комнату, где и встречал посетителей. Практиковал он, разумеется, не касаясь больного руками — для такого вида врачевания (теперь это называют «мануальная терапия») требовалась бы лицензия, а ее у Дюка не было и быть не могло, потому что все внешние приемы лечения были им обретены в результате недолгой работы у китайца-целителя, хоть и практиковавшего под вывеской хиропрактора, но часто обходившегося и без применения рук. Ну, все же, наверное, и пра-прабабка Дюка «помогла»…

Попал он к китайцу сразу после школы, которую оставил, недоучившись всего год, а китайцу требовался помощник с хорошим английским — так и выстроилось начало карьеры Дюка. У хиропрактора на полках хранилась библиотека с книгами и журналами, в том числе и изданными в Штатах, — откуда и начитанность Дюка. Иногда Дюка приглашали ассистировать китайцу — разместить пациента на специальном лежаке, смешать в нужной пропорции растительные настойки и мази, извлекая их из флаконов и банок с загадочными иероглифами на этикетках.

И, знаете, открывшему со временем свою практику, Дюку врачевание удавалось, оно становилось всё успешнее — расставались с ним больные, почти всегда довольные результатами. Теперь в его активе числились избавленные от гастритов, язв, грыжи, и даже был случай, рассказывал Дюк, когда он одним лишь мысленным усилием избавил новорожденного от косоглазия. Как это у него получалось — не спрашивайте, он и сам этого не понимал. Может, еще и от китайца незаметно и постепенно передалась ему способность влиять на болезнь, некое тайное умение? Так и складывалось, одно — к одному…

Словом, клиентов унего хватало, но все же настал момент, когда постаревший Дюк понял, что незаметно, почти вдруг, подступил тот самый час разделить отпущенное ему время с кем-то очень надежным. Конечно, вернее сказать — «надежной». «Только, как её найдешь, — размышлял Дюк, — чтобы было хорошо, спокойно, чтобы без ссор, без назойливых подруг, часами болтающих по телефону, а то и являющихся в гости при самых неподходящих моментах домашней жизни». В знакомых ему семьях такое было нередко, и даже, можно сказать, всегда. Этого Дюк совсем не хотел, отчасти потому и оставался один.

Конечно, он не был девственником, но его опыт интимной жизни, главным образом, ограничивался недолгой связью с сидевшей с ним рядом в школе девчонкой, взрослой не по годам, и проявившей первой необходимую инициативу. А продлить эту связь он не знал как, да и не стремился к тому, только обдумывая полученный опыт и не умея его применить… Ну, случались и потом знакомства — на одну, на две встречи — какие Дюк старался скорее забыть…

Словом, не складывалась личная жизнь Дюка: сначала не было денег, чтобы пригласить, возможно, настоящую в перспективе подругу, хоть бы и в недорогое кафе. Потом было некогда… Потом всегда опасался чего-то… А потом пришел возраст, называемый критическим. Одиночество, к которому Дюк привык и приспособился, все же давало о себе знать, особенно вечерами, оно лишь изредка прерывалось звонками недавних клиентов, просящих совета, — и тогда, протянув руку к телефонной трубке, он вдруг думал — а что, если… Да что там — если, хотя откуда ему взяться, этому «если»?

* * *

Однажды в почтовом ящике Дюка обнаружился конверт, адресованный жильцу, съехавшему отсюда уже сколько лет тому назад. Конверт содержал красочный каталог, приглашавший заказать по почте с большой скидкой, или, навестив один из магазинов фирмы, приобрести предметы интимного свойства — как то: эфирные масла для «безопасного секса», презервативы причудливой формы и расцветки, даже и ароматизированные игрушки, способные разнообразить, а при нужде и подогреть, минуты любовной игры представителям любого пола. И — вообще, заменить недостающего партнера: последний раздел каталога был целиком составлен из страниц с описанием надувных кукол в рост человека — преимущественно, имитирующих женщину. Занятно…

Да вы что! В магазин? Дюк, скорее, провалится сквозь землю, чем окажется там перед глазами продавца, а тем более продавщицы. Ну, допустим, он им объясняет: вот, мол, у приятеля день рождения, готовим сюрприз, собираемся пошутить над ним… Продавщица понимающе посмотрит на него: «Конечно, конечно, пожалуйста, — выбирайте…». Да что вы! Да никогда! И он забросил журнальчик с адресами магазинов и фирменного бюро почтовых заказов в дальний угол спальни, где перед самым сном листал каталог. И почти забыл о нем.

А однажды, когда Дюк случайно, почти машинально, поднял его с пола, задумался — и вдруг, совсем уже одиноко себя осознал. Ну, сколько, сколько еще! А что… И Дюк — решился. Он, стесняясь самого себя, заполнил вложенный в каталог бланк, и, приложив к нему чек на требуемую сумму, включающую торговый налог и стоимость почтовой пересылки, стал ждать.

* * *

За посылкой пришлось ехать на почту, в его почтовый ящик она вместиться не смогла, почтальон оставил извещение: «За бандеролью следует явиться в районное отделение». Плотно прикрыв за собой дверь, Дюк, отодрав оберточную бумагу, раскрыл коробку и принялся рассматривать покупку. «Элизабет», — прочел он этикетку. Да, правильно. Когда он пролистывал каталог, почему-то его взгляд остановился именно на этой модели — а был их не один десяток.

Куклы отличались друг от друга не только именами и не только цветом «кожи», и не только размерами, но и некоторыми подробностями устройства. В принципе же, все они, варьируясь, — от модели к модели — повторяли основные качества, отличающие женщину от мужчин. И, естественно, — цена их определялась степенью сложности изделия: каталог предлагал модели с моторчиками, с пневмоподкачкой, с подогревом, со сменными париками, с наборами белья, и еще черт знает с чем… Дюк выбрал эту — не из самых сложных, но все же…

Вот она… присыпанная тальком и пахнущая свежей резиной, — как новые хозяйственные перчатки, — вспомнил Дюк. Там же, уложенные отдельно в прозрачном пластиковом мешочке, виднелись ажурные трусики, такая же, алая, отороченная кружевом, ночная рубашка. Дюк обнаружил в коробке и совсем небольшой, похожий на велосипедный, насос. Он подкачал куклу — сначала немного, и ее тело перестало быть плоским. Лица, как сейчас выявилось, у нее не было (иллюстрация в каталоге этого не показала), а только были довольно небрежно нарисованы глаза, чуть выступавшие груди и нос. Рот ее был приоткрыт. Волосы Элизабет, хоть и явно синтетического происхождения, выглядели почти натурально. Понятно…

Сегодня Дюк впервые укладывал в свою кровать Элизабет, одетую в присланное белье, теперь уже наполненную комнатным воздухом, но еще холодящую ладонь, если прикоснуться к ней. Экономя приложенные к Элизабет батарейки, Дюк протянул от нее электрический шнур к розетке — чтобы высвободить там место, пришлось отключить ночник. Потом он ждал, пока Элизабет согреется — примерно, до температуры человеческого тела, и только потом сам нырнул под одеяло.

Осторожно положив руку на куклу, он натянул ей на голову одеяло, и залез сам с головой под одеяло, повернувшись к Элизабет лицом. И почти сразу пришло удивительное ощущение, и даже понимание — Дюк больше не один. А это — все, чего ему недоставало и чем он ограничится, знал Дюк, сейчас, и знал всегда потом.

Он и не был один — теперь с ним была Элизабет, для которой он, однажды, зайдя в отдел женского платья хорошего магазина, купил на солидную сумму одежду, такую, какую он купил бы жене, будь она у Дюка. И зачем-то — губную помаду, тушь для ресниц. Зачем — этого он не знал, и, вернувшись, сложил все на столик у зеркала в ванной комнате.

Для хранения одежды Элизабет было выделено в стенном шкафу специальное место. И теперь Дюку представлялось, что днем, пока он отсутствует, Элизабет примеряет сначала брючный костюм, высокие сапожки, потом легкое шелковое платье, потом еще что-то из шкафа… включала на кухне кипятильник, переставляла посуду… Дюк вспоминал приемы, подсмотренные у китайца-хиропрактора — как тот оживлял парализованную недавним инсультом руку больного, как возвращал пациенту утраченный с годами слух. И ему казалось, — умей и он так, могла бы Элизабет… что могла бы — этого он не знал. Но думал об этом непрерывно.

Теперь он, уходя, усаживал ее в кресло у письменного стола, а вернувшись, рассказывал ей о самых занятных случаях из сегодняшней практики. Только уходить из дома ему хотелось все меньше и меньше — он нередко оставался теперь, даже если были на тот день назначены часы для приема клиентов. И Дюк непрерывно думал, думал, не отводя глаз с Элизабет…

Почему-то, вернувшись однажды, он застал Элизабет не в кресле, куда, Дюк был уверен, она была им усажена перед самым его уходом, — теперь кукла была прислонена к двери, ведущей в ванную комнату. Дюк поморщился, сетуя на слабеющую память, и вернул Элизабет в кресло, чтобы потом, ближе к ночи, как всегда, перенести ее в кровать. Такое повторилось на следующий день, и на следующий… Дюк решил, что теперь он перед уходом не раз убедится, что Элизабет — остается в кресле.

А на неделе Дюк, вдруг, решил устроить себе выходной, освободиться от всего — так, чтобы в офисе делать было бы совершенно нечего. Сегодня он вообще не встанет — а проведет день в кровати рядом с Элизабет, будет до неё дотрагиваться, как будто она совсем такая, какой он хотел бы её знать живой — спокойная, понимающая его, как никто другой…

Весь день Дюк провел в полудреме и ему чудилось, что, вот, сбывается: Элизабет сама встала с кровати, вот она подошла к зеркалу, подкрашивает губы, подводит ресницы, проводит гребнем по распущенным, падающим на плечи, волосам…

Потом он заснул — глубоко и прочно.

* * *

Элизабет перед тем, как уложить волосы, достала из них заколку и, отогнув одеяло, прикрывавшее спящего мужчину, резким движением воткнула ее в мерно поднимающуюся и опадающую, в такт дыханию, грудь. Уходя, Элизабет закрыла за собой на ключ дверь. Вернувшись к вечеру, она проверила — весь ли вышел воздух из того, что сегодня утром было Дюком. Оказалось — весь. А то, что теперь оставалось от вчера еще практикующего целителя, она, наскоро свернув, уложила в наволочку и забросила сверток в бельевой шкаф, на самую верхнюю полку: так ведь, и правда, — на что оно сгодится теперь?

А все же, между нами говоря, жаль его — был Дюк неплохой парень.

* * *

Вот такой рассказец прислал мне на этих днях по электронной почте мой давний приятель доктор Гор. В конце он приписал свой телефон (судя по коду, проживал он теперь где-то, кажется, под Чикаго), предупредив, что сам он будет некоторое время отсутствовать.

И, между прочим, заметил: если снимет трубку женщина — это его жена Лиза, Элизабет, — американка, по-русски она пока не говорит…

 

Жуткое дело

Из рассказа пострадавшего

Злодейство третье: эту, действительно, жуткую, как со временем выяснилось, для всех её участников историю автор слышал от доктора Гора давно, очень давно, но вот не забывается она и поныне…

А главный ее герой, он что? — наверное, ничего существенного в его жизни больше и не произошло бы, подчеркнем, именно — в жизни, если бы не эта история.

Был он человеком маленьким и для своего времени совсем незначительным, и вот — удивительный конец, подведший черту его земному существованию

Сосед Шмакова по коммунальной квартире был немолод, сменил не одну службу, и, время от времени, Шмаков навещал его. Почему — именно его? За остальными дверями жили семьи с шумными детьми, они не были Шмакову интересны ни с какой стороны и Шмаков их как бы и не замечал, так — соседи. А этот: во-первых, и он жил один. Оба они нуждались в общении, работу же Шмаков не считал местом, подходящим для доверительных разговоров.

Полагая себя непьющим, Шмаков всегда чтил наказ отца, хотя самого отца помнил смутно. А совет его помнил: в одиночестве бутылку откупоривать не следует. Нельзя. Но, бывало, и ему хотелось почувствовать горький, и все же чем-то приятный, вкус водки. Приятный? — может, памятью о молодости, об армейской службе, которая не была для него особо тяжела и на всю последующую жизнь определила его профессию, если так можно называть обретенные им навыки хранения и выдачи материальных ценностей…

Конечно, можно выйти к гастроному, где неподалеку от винного отдела всегда ошивались ханыги в ожидании возможного мероприятия «на троих»… Быть там «третьим» Шмаков не хотел, а сосед был как раз тот самый, заветный, нужный ему, «второй».

Тихий (такая у соседа была фамилия) — отставной спившийся миллиционер был естественно и всегда безденежен, Шмаков деликатно стучал в дверь соседа, заходил, присаживался к столу, и возникала гармония, в которой проходил час и другой, после чего можно было и расходиться — до другого случая, происходившего с годами устоявшейся периодичностью — ровно один раз в неделю, ближе к ее исходу. Не чаще.

Тихий из отдаленной провинции как-то вселился в главный город страны в первый послевоенный год, когда многокомнатная квартира почти пустовала: не все еще эвакуированные вернулись домой. А кто-то и вообще не вернулся… И комната его оказалась самой просторной.

Пригубив из граненного стакана, а потом и опрокинув в себя всю влагу, ее немногие остатки, он становился разговорчивым. Шмаков любил слушать соседа, давно изгнанного из милиции, где, известно, не одни трезвенники служат, но сосед Шмакова по способности «принять на грудь» превосходил самого начальника отделения. И ладно бы выпивал только на отдыхе, так ведь, бывало, не умея вовремя задержать дыхание, пропускал дежурство и был без шума из отряда отчислен.

И теперь, находясь на мизерной пенсии, сосед чинил в этом же доме сантехнику, когда требовалось, а до того сменил немало самых разных работ. Он, вообще, много повидал, даже и в медицинском институте работал, охраником подвального помещения — по его определению (чтобы Шмакову было понятно) — «где мертвые тела», то есть в морге.

Эту часть его биографии тошно было слушать Шмакову, потому что существовал в нем страх смерти и, отодвигаясь от стола с остатками закуски, закрывал он глаза и начинал представлять, как его, его самого, Шмакова, кладут на холодную цинковую поверхность стола, а он уже и не чувствет этого холода и, вообще, ничего не чувствует — и вот этого он понять не мог и боялся себе представить.

А еще боялся Шмаков ревизий, боялся, что посадят его однажды «за недостачу», хотя старался он быть в меру честным, да и с чего там было разжиться: гвозди, отвертки, молотки, машинное масло (машинное!) — а ведь другие разживались, и поэтому все представители его профессии, все заведующие складами, независимо от профиля хозяйства, находились у власти под подозрением.

И однажды — обрушилось…

Какое может быть состояние человека, которого ни за что, ни про что могут упрятать в тюрьму? Откуда взялась эта недостача, не знал Шмаков, знал только, что сам не крал, не дарил, и что денег, чтобы покрыть эту недостачу, у него, даже и сразу после получки, не было. Вот и рассказал об этом Шмаков соседу — в ближайший же день, внеочередно заглянув к нему с выпирающим из внутреннего кармана пиджака абрисом водочной бутылки.

Самому бы ему не додуматься до такого, но Тихий, покряхтев над опустевшим стаканом, вдруг сказал:

— А у нас на той службе скелеты покупали, по 14 тысяч старыми давали… Не то, чтобы готовые скелеты, а, как сказать, — на корню: деньги еще живому платили, а не стало тебя — изволь, по твоим косточкам будут учиться студенты.

* * *

Шмаков ворочался всю ночь с бока на бок, сон не шел. Размышлял Шмаков, сомневался: «Хотя, с другой стороны, на что он мне, этот скелет, когда я буду мертвый?»

А что делать-то?… Словом, решился Шмаков — очень не хотелось в тюрьму… Да и не за что! «На работу, — решил Шмаков, — сегодня лучше не ходить, скажусь больным».

Утром Шмаков побрился, что делал не каждый раз, отправляясь на службу, а сегодня вот и ногти постриг, и на ногах тоже. И теперь Шмаков забеспокоился: не хватало у него на правой ступне последней фаланги мизинца, потерянной в таком далеком теперь детстве, что вот уже который десяток лет и думать забыл о такой ерунде. Вспомнил он, как тогда, в сельском медпункте, фельдшер, при отсутствии штатного доктора, взял на себя решение, спасая оставшуюся часть отмороженного мизинца: заигрались пацаны во дворе, и не почувстствовал мальчишка Шмаков, как в худой, хоть и подшитый, валенок прокрадывался морозный воздух, а потом, и вообще, ступню он не чувствовал.

Теперь Шмаков забеспокоился — а могут и не взять: брак ведь. Хотя что, в армию взяли же! «Упрошу, может, как-нибудь, проведут, хоть бы и вторым сортом! Ну, меньше заплатят — хватило бы откупиться от той проверки». Заглянув по пути к соседу, за адресом, застал он его лежащим пластом на полу рядом с диваном. «Когда это он успел?» — удивился Шмаков.

Понаблюдав, как над соседом управляющая домом размахивает руками и поносит его словами, которые произносить женщине, даже и находящейся при исполнении обязанностей, как бы и не к лицу, Шмаков решил: «Сам найду, не может же быть, — размышлял он, — чтобы живой еще человек не мог по своему желанию свой же будущий скелет продать!»

В общем, надо было самому искать выход из положения, а другого пути добыть деньги, чтобы покрыть недостачу, придумать у Шмакова не получалось. И продать больше было нечего.

Начав с районной поликлиники, Шмаков, решив, что там ему хоть адрес подскажут, с минуту помялся у окошечка регистратуры (на удивление, здесь было пусто и никто перед ним не стоял) и, дождавшись, пока сидящая за стеклом женщина с изможденным лицом, в белом халате, подняла на него глаза, открыл рот, но сказать у него ничего не получилось.

«За больничным?» — почти не сомневаясь в ответе, подняв глаза, женщина некоторое время рассматривала молчащего Шмакова, а, расслышав его, не поднимаясь со стула и обронив очки на стол, как перенесенная неведомой силой, оказалась вдруг на приличном расстоянии от окошка, там и застыла.

«Мне бы…» — Шмаков не знал, как нужно вести себя и что говорят в подобных случаях, и, вытерев несвежим платком обильно вспотевшую шею, что с ней всегда случалось при душевном волнении Шмакова, заговорил: «Мне бы… того… скелет, чтобы сдать, к кому здесь можно?»

«Гражданин, проспались бы дома!..» — почему-то шепотом произнесла из-за стекла женщина. Шмаков услышал ее, но никак не мог вникнуть в смысл сказанного. Он покрутил головой, осмотрелся — к нему ли это обращено. И понял, что его гонят, что надо уходить.

Как Шмаков добрался до городской клиники, он не помнил, только вдруг обнаружил себя в приемном покое, и потом — идущим вдоль крашенных в тускло зеленый цвет стен по длинному коридору, устланному затоптанной линолеумной дорожкой.

Мимо Шмакова пробегали занятые люди в белых халатах, вот носилки проехали со свисающей простыней по краям… Кто-то остановился на секунду и, едва выслушав Шмакова, по какому он делу, махнул рукой — туда, мол, и побежал дальше к приемному покою. Остановился Шмаков у двери со стеклянной табличкой — «13». Вот, кажется, эту дверь указал пробегавший.

Шмаков был суеверен, но в меру, и дверь все же отворил. В комнате умещалось много столов и стульев — пустых. И только два совсем молодых доктора в белых халатах, небрежно наброшенных на плечи, присели у окна на край стола. Один заглядывал в толстую книгу, которую он держал навесу в руках, перелистывая ее страницы (как только не уронит, почему-то подумалось Шмакову), произносил непонятные слова. Другой, прикрыв глаза, внимательно слушал. Шмакова они заметили только, когда он уже стоял пред ними, переминаясь с ноги на ногу…

— Вам чего, папаша? — отрываясь от книги, спросил первый.

У Шмакова была заготовлена фраза, он ее где-то слышал и повторял про себя по пути сюда, чтобы не забыть, ведь от нее все может зависеть — быть ему посаженным или обойдется. И вот теперь всплыло: «…Принести пользу медицинской науке… Продать скелет…»

— Какой скелет? — не поняли Шмакова.

— Свой.

— Так, так, интересно! — заулыбались обитатели комнаты.

— А вы это точно решили, папаша? Не одумаетесь?

Шмаков вдруг снова засомневался: «Свой скелет загнать — не брюки, другого не будет… А может, предложить им не весь, а руку, например, пока, а придет время — на что она ему?»

— Нет, папаша, — смеются, — или все, или ничего! По частям — не имеем права.

— Ладно, — решился Шмаков, представив себя сидящим рядом с бандитами и шпаной в темной и холодной тюремной камере, — отдаю весь!

Доктора, став очень серьезными, предложили Шмакову раздеться, внимательно осмотрели его, замерили школьной деревянной линейкой рост, спросили адрес, записали что-то в толстый журнал, на разграфленный лист бумаги, дали Шмакову расписаться — «вот здесь и здесь». Шмаков только и рассмотрел жирные линейки, все буквы и все слова сливались в его глазах в сплошные чернильные полосы.

— Ну, вот — теперь ваша жизнь, а точнее, — ваша смерть, папаша принадлежит науке! Вы, конечно, живите дольше, наука подождет. И постарайтесь беречь себя, чтобы руки-ноги были целы и все остальное. А насчет денег — не беспокойтесь, папаша, через неделю получите в банке, мы вам извещение домой пришлем, — и так легонько-легонько подтолкнули Шмакова к дверям: — Пока, папаша!

Очнулся Шмаков в трамвае, обнаружив себя едущим в направлении, привычном ему: через пару остановок — служба. «Значит, судьба, — подумалось Шмакову, — предупредить начальство, чтобы делу хода пока не давали — теперь-то рассчитаюсь непременно, будет чем!»

Начальник, подняв голову от бумаг, протянул руку, как ни в чем не бывало: «Привет, Митрич!» Так он его называл в хорошие минуты. И добавил: «Ты уж, прости, Митрич, — нет за тобой вины: подлец бухгалтер, не там запятую поставил, и меня подвел, и тебя чуть не посадил. Выходи завтра. Сегодня, чего уж, отработаешь потом».

Так… Шмакову же эта коварная запятая обернулась вопросом: на что ему теперь такие деньги, человеку одинокому и в почти пенсионном возрасте? «Получается, теперь скелет мой, — размышлял он по пути домой, — вроде бы уже и не мой?..» Его и ночью преследовала эта мысль, вызвавшая собой сон, из которого никак не мог вырваться Шмаков: его, плотно запеленутого в простыню, не отпускали с носилок те двое в белых халатах, и с ним рядом, но отдельно от тела, размещался скелет, про который Шмаков знал, что это его кости, а, тем временем, каталка с носилками въезжала в узкую дверь, за которой тот самый морг — и это Шмаков тоже знал. Шмаков кричал, что он живой, что он живой!

Шмаков долго не мог пробудиться и от своего крика, наконец, проснулся… После кошмарной ночи решение спросить совета у Тихого пришло к Шмакову совершенно естественно. Сосед, уже переместившийся, или перемещенный с чьей-то помощью, с пола на диван заинтересованно уставился в тот район пиджака Шмакова, за которым скрывался внутренний карман, и, удовлетворясь увиденным, отметил в положенном месте выпуклость.

Когда, принесенная им, заветная емкость просвечивала на фоне окна, не знавшего занавеси от самого вселения сюда соседа, безнадежной пустотой, Тихий, подперев голову двумя руками, вдруг произнес: «Слушай, если тебе без скелета, который уже как бы и не твой, невозможно — купи мой! Мне он не нужен, владей! Все равно скоро умирать буду. Придет время, — отдашь им мой, а свой — носи пока. Недорого можешь взять — ну, чтобы хоть на старый телевизор хватило, видишь, живу безо всего, как в тюрьме!» — от такого оборота Шмакову стало не по себе. «В тюрьме… в тюрьме…» — стучало в ушах, наваждение и только. И, вообще, — путаница какая-то: если «умирать» — зачем соседу телевизор?

«Может, и правда, купить? — выпитое придало мыслям Шмакова новое направление. — С другой же стороны, только не у него, соседский — размерами меньше его, Шмакова, да и пьющий человек сосед, скелет его может и гнилым оказаться». Сосед, как угадал сомнения Шмакова: «Не нравится мой — у других поспрашивай». Когда бутылка опустела окончательно, сосед на обороте какой-то квитанции вывел: «Купим. Недорого. Скилет. Целый. Мужчину». Ниже обозначили номер своей квартиры. И приклеили на стену рядом с почтовыми ящиками в парадном. Так, вроде шутка, но и всерьез.

Утром проснувшемуся Шмакову стало не по себе при воспоминании об этой бумажке. И вскоре — звонок в дверь: участковый внимательно осмотрелся.

— Что это ты, гражданин Шмаков, коммерцию завел на старости лет? Мало тебе ее на работе?

«Неужто, и до него уже дошло о недостаче? Так ведь не было ее!»

— Ты это брось, не позорься, Шмаков!

— Да пошутили мы с соседом, — стал оправдываться Шмаков.

— Ничего себе, пошутили, а если вы кого-нибудь на самоубийство толкаете?..

Шмаковским объяснениям участковый не очень поверил: «Мы еще побеседуем…» А через день, едва Шмаков вернулся с работы, — у дверей дожидается некто с удостоверением — «фининспекция». «У вас, по слухам, кустарное пуговичное производство — где ваши отчеты, накладные — можно ознакомиться? Будем облагать».

И почти следом за ним — жилец с первого этажа, чаще живший не здесь, а там, откуда так, запросто, в гости не заходят. Шмаков, как и другие жильцы, его побаивался и старался обходить стороной. Вот он: физиономия небритая, опухшая:

— Я насчет скелета. Бери! Пара банок — товар твой!

При всей нереальности происходящего, мелькнула все же у Шмакова практичная мыслишка: «Фигура подходящая, может, и правда, купить… А лучше, — сразу поправил себя Шмаков, — выпроводить его, пусть уходит». Так ведь, не уходит!

— Ладно, хоть на одну дай!

— Пиши обязательство, — нашелся Шмаков.

Пришлось сесть за стол, Шмаков на листке сверху нацарапал: «Договор». И дальше… В общем, очень странная получилась бумага. Но — документ. Выходило по ней, что свой скелет Шмаков может сохранить за собой, передав, взамен его, медицине только что купленный. «Оформить надо бы все сразу, неровен час, — опасался Шмаков, — пока дружки бывшего хозяина скелета ребра ему не повредили». А то и под машину пьяный попадет, но если потом, это будет уже не его, Шмакова, забота.

А перед самой работой вдруг подумалось: «Ну, пропущу еще день, отработаю. Такое дело — надо торопиться. Да и печать бы на договор поставить — могут без печати не принять. И, вообще, в любом деле нужен порядок» — по пути зашел Шмаков в контору, где недавно заверял бумаги о предстоящей пенсии, к нотариусу. Тот, прочтя — «Документ», и дальше — недоверчиво посмотрел на Шмакова, не шутит ли посетитель, потом еще раз прочел: «Обождите, гражданин», — ушел за перегородку. И вернувшись: «Нет, гражданин, не можем мы такие документы заверять, вы уж сами как-нибудь, полюбовно» — и снова ушел. Совсем ушел, понял Шмаков.

Подходя к клинике, Шмаков готовился к серьезному разговору, в надежде, что еще не поздно, что все может обернуться по-хорошему и что удастся забрать свою расписку, отдав взамен новую, на чужой скелет. Надо только быть с ними построже, понимал Шмаков, и даже заготовил такое: «Безобразие! При современном развитии пусть ваши ученые придумают искусственные скелеты из пластмассы!»

В комнате с табличкой номер «13» оказались совсем другие люди, солидные, пожилые. Шмаков начал очень миролюбиво, объясняя, что хотел бы свою расписочку получить обратно, взамен вот этой. А заметив, что его не понимают и, не читая, возвращают ему «документ», сорвался: «Нет пока такого закона, чтобы у трудящихся насильно покупали их скелеты!»

— Успокойтесь, товарищ, присядьте, вот стул, — что вас беспокоит?

Шмаков сбивчиво объяснял про недостачу, про фининспекцию и про пьющего соседа, который его надоумил…

— Николай Николаич, — обратился, наконец, задыхаясь от хохота, один пожилой юрист к другому, — это твои, твои аспиранты отчебучили! Ты им теперь практику должен зачесть по высшему балу!

* * *

Подошло время — так ведь и умер по-настоящему Шмаков: жил-жил и перестал…

Неприятная, даже и для человека привычного, процедура освидетельствования того, что оставалось от Шмакова, досталась, как и положено, дежурившему в тот раз доктору, не поверите — им оказался один из шутников, оформивших когда-то здесь же, в институтской клинике, «прошение» Шмакова. Произведя необходимые действия, доктор окликнул штатного прозектора, боясь поверить глазам, да какой — глазам, всем пяти чувствам, которыми наделила нас природа: вместо костей, составляющих так называемый опорно-мышечный аппарат «хомо сапиенса», мышцы, сухожилия и всё остальное, удерживалось в относительно должном порядке некоей субстанцией, на кости мало похожей.

А похожа она была на аккуратно оструганные деревянные щепы и палочки, которые рассыпались при малейшем к ним прикосновении скальпеля… Плоть же Шмакова сохраняла при этом заданную природой форму, будучи ни к чему не прикрепленной. К ней и не стали прикасаться, в ожидании вызванной местным руководством, не посмевшим брать на себя ответственность за результаты вскрытия, комиссии, которой следовало освидетельствовать факт отсутствия скелета у покойника.

В тот день месячный запас спирта всей клиники был освоен досрочно и полностью… Комиссия же, видимо, в предположении абсолютной невменяемости дежурного персонала, имевшего почти неограниченный доступ к ректификату, не появилась. Ну, и Господь с ней, решили оказавшиеся причастными к этому прискорбному событию сотрудники.

А Шмакова в тот же день поспешили предать кремированию, ибо, как помнит читатель, не было у него близких, кто пришел бы проститься с покойным. Так и сожгли Шмакова, и вместе с ним ушла в трубы крематория загадка его существования, а может, и вообще всех нас.

Любого человека.

P.S. Вот такой сюжет подарил мне много лет назад собеседник, навестивший меня дома, в надежде на приятную беседу с участием двух моих приятельниц, и он не обманулся, естественно. Записал я тогда его рассказ, как смог, наспех, а теперь, наткнувшись на пожелтевшие листки, чувствую — пришла пора и с вами, уважаемые, поделиться ею. Много лет спустя можно, пожалуй, и открыть имя собеседника — догадливый читатель уже понял, что был это не кто иной, как мой добрый знакомец доктор Гор — это именно он и был одним из шутников-ординаторов медицинского института.

Дошутился, значит…

 

Обалдуевщина

Злодейство четвертое, совершенно неправдоподное, и всё же…

— Дед, почему ты всегда рассказываешь о таком, чего никогда не может быть? Расскажи что-нибудь, что было на самом деле!

— потребовал внук, закутавшись по самые уши в одеяло.

— Ну, хорошо — сегодня я расскажу тебе самую правдивую историю на свете! Слушай, вот она.

* * *

Знаешь ли ты, что живет в нашем городе человек с фамилией Обалдуев? Человек как человек, ничего особенного, только досадует, что от рождения досталась ему такая дурацкая фамилия. А совсем недавно ему сказали, что фамилию, когда захочешь, можно поменять на какую-нибудь другую и стоит это совсем недорого.

— А что — это идея!.. Ну, допустим, поменяю, — задумался Обалдуев, — а на какую? — и принялся составлять список, из которого мог бы выбрать для себя что-нибудь подходящее. Обалдуев листал телефонные книги, читал надписи на старых почтовых ящиках, где они еще сохранились, заходил в книжные магазины — запоминал имена авторов на обложках книг, потому что дома своих у него почти не было, да и зачем бы? А вот ведь, потребовались…

Со временем образовалась не очень большая, всего на трех страницах, коллекция, но и из неё следовало, что его фамилия вовсе не самая неудачная. Грибоедов, например, — чем лучше, чем Обалдуев? Или еще: он обнаружил, что по соседству с ним жил человек с фамилией Кукиш — вот это, действительно, наверное, было обидно! — и, конечно, записал ее тоже. А когда кто-то из мальчишек перерисовал на почтовом ящике соседа всего одну букву, лучше не стало, а только еще хуже — Какиш… Убрать же с ящика фамилию совсем сосед, наверное, не решился: было нельзя — пропадут же письма!

В этом месте внук рассмеялся и посмотрел на меня с сомнением — не вру ли?

А я продолжал…

В общем, оказалось, выбирать было особенно не из чего. Хотя, поначалу, и может показаться обидно, а так — ничего, особенно, если привыкнуть. Он-то привык: Обалдуев — и Обалдуев. Кто ему что скажет? Досадно — да, немного, а только вспоминал он неполное совершенство своей фамилии лишь когда его окликали, что, честно говоря, бывало совсем не часто — мало кому он был нужен, и фамилия его тут была совершенно не при чём. Так-то…

В общем, дело застопорилось, ничего не придумывалось. Вот и остался Обалдуев — Обалдуевым. Так и проживал он свою жизнь.

— Ну вот, опять ты всё придумал! — обиделся, было, внук.

— Нет, правда, правда! — убеждал его я.

— Ладно, может быть, в этот раз тебе еще поверю, — согласился внук. — А дальше было что, где сама история-то?

— Засыпай-ка, дружище, дальше — будет завтра, — пообещал я.

* * *

На завтра хотел я для внука вспомнить совсем другую историю, потому что с Обалдуевым дальше случилось такое, во что внук вообще ни за что не поверил, — думал я. Но назавтра внук потребовал продолжить именно это — про Обалдуева, вот и пришлось вернуться к нему.

А было вот что.

Однажды Обалдуеву приснилось, что он спит и видит странный сон — настолько удивительный, что он и рассказывать его никому не стал бы, если бы и запомнил: такого и во сне не должно случаться, а вот ведь случилось.

Ну ладно, по порядку… Видит всё Обалдуев как бы со стороны, наблюдает он себя в разговоре с чёртом — и выглядит это очень убедительно.

Чёрт совсем не был похож на чёрта, каким Обалдуев мог бы себе его представить, помня картинки из книжек со сказками. Сидел же перед ним некто в глубоком кресле с высокой спинкой, на фоне которой он казался совсем маленьким.

И щурился:

— Ну, и как поживаем, любезный? — буравили его глазки.

Обалдуеву стало неуютно: он не привык, чтобы к нему так обращались, да и к другим при нём — тоже не слышал, да и где бы? Дела…

— А ты — кто? — робея, спросил Обалдуев.

— Да чёрт я, обыкновенный чёрт.

— Чертей нет и не может быть — никогда! — убежденно сказал Обалдуев.

— Э, да вы, батенька, нигилист… Как это не может быть чертей — вот я же чёрт, самый настоящий. — Чёрт вздохнул, укоризнено покачал головой, и, сцепив пальцы, сложил руки на округлом животике, упрятанном в жилетку с глубоким разрезом и светлыми перламутровыми пуговицами.

— Никогда?.. — переспросил чёрт. — Так-так… Ну, ладно. Вот я же — черт! — повторил он. — Хотите, сударь, потрогайте меня, — взяв за руку Обалдуева, он потянул ее к себе, — трогайте, трогайте!

Обалдуев быстро выдернул руку, забоявшись, да и кто бы не забоялся?..

А этот, в кресле, до-о-олго смотрел на него, покачивая головой, и, будто читая мысли Обалдуева, поморщившись, замахал на него руками:

— Рога? Борода? Хвост? Будет вам, голубчик! Не было отродясь у нас никаких рогов, выдумки это! Бородки да, могут быть, иногда… И, вообще, черти существа добрые: вот я, например, очень добрый чёрт. Чего нас боятся-то?..

— Да кто в такое поверит? — сообразил сказать Обалдуев. — Никто. Никто не может доказать, что черти бывают.

— А я вот могу, — возразил сидящий в кресле. — Доказать? Пожалуйста! Чего бы вам лично, сударь, больше всего хотелось? Вот вам, например, стоит захотеть чего-нибудь для себя невозможного — сделаю! Ну, — настаивал он, — какое у вас, сударь, самое неисполнимое желание?

На Обалдуева всё больше действовал уважительный тон собеседника, он даже засмущался оттого, что обращался к нему, привычно для всех случаев обалдуевской жизни, — на «ты». И Обалдуев задумался. Знал он, есть у него всё, что требуется человеку: жильё нормальное, есть куда пригласить друзей-подруг и принять их есть чем — заработка хватает… а чего еще надо человеку?

— Так не отстанет ведь, — догадался Обалдуев, — может, стоит всё же просто так, для проверки этого чудака, заказать что-нибудь такое, действительно невыполнимое?

Он задумался — и вспомнил, что ему, бывало, о-очень хотелось стать незаметным, чтобы никто его не видел: например, когда пацаном пытался он проникнуть зайцем в кино… или с лотка мороженщицы стибрить пачку пломбира… А еще, бывало, — заглянуть бы незаметно на женскую половину общежития… Или потом, когда раздумывал, брать ли билет в автобусе, и не брал, а тут — контроллер входит.

Не то теперь. Напротив: бывает, вдруг Обалдуев замечает за собой — так ему хочется, чтобы заметили, наконец, его все, чтобы люди знали, чтобы видели — живет ведь между ними, есть такой, вот он, Обалдуев, смотрите!

— Хотя, — вдруг подумалось ему, — а что, если взять и пройти невидимо по городу, посмотреть — что да как, и чтобы о присутствии моем никто не догадывался.

Обалдуев не успел ничего сказать, да и постеснялся бы, наверное, если бы вдруг решился.

— Почему же, — можно, конечно! — прочитав мысли Обалдуева, заулыбался некто в кресле. — А только вы, сударь, сейчас же, вот сию минуту, должны поверить, что я могу сделать вас невидимым. Ну как, верите, милейший?

— Да, как сказать… почти, — снова засомневался Обалдуев.

— Как это «почти» — да или нет? Говорите сейчас! — твердо сказал черт.

— Не знаю… — продолжал сомневаться Обалдуев. — Ну, как вам сказать, — переходя вдруг, неожиданно для себя самого, на «вы», что было ему совсем непривычно и несвойственно, — верю, в общем… наполовину. То есть, с одной стороны, — верю… а с другой, — не совсем…

Чёрт продолжал внимательно разглядывать Обалдуева.

— Ладно, уважаемый, — совсем уже перенимая тон собеседника, заторопился вдруг Обалдуев.

— Ну, ступайте, милый, ступайте, Обалдуев… Только послушайте моего совета: надо всё же совсем поверить, полностью: а то ведь потом придется вернуться сюда, надолго. Прощайте пока, любезный, и передайте там мой поклон, — черт долго и пристально смотрел вслед Обалдуеву, пока тот уходил из сна.

Потом Обалдуеву стало сниться, что он проснулся и что он уже «там» — где нет чёрта, и где вообще всё другое. А проснувшись, смутно помня последние минуты дурацкого, как он понимал, сна, Обалдуев стал смотреться в зеркало — не пора ли бриться, что делал он не каждый день. Надо же присниться такой чепухе!

— Соврал, конечно, этот, в кресле, — всё подробнее вспоминал Обалдуев сон, — и вообще, какой еще чёрт: вот он я — в зеркале.

Намылив на ощупь щеку, он повернул ее к зеркалу, поднес бритву — и ничего не увидел: не видна щека, нет ее!

Поверить в такое было совершенно невозможно, но всё же пришлось. Обалдуев обнаружил, что, если смотреть в зеркало прямо перед собой, — вот же он, Обалдуев: заспанные глаза, нос с прожилками… А повернуться боком к зеркалу — пусто, видно насквозь все, что позади Обалдуева! Теперь он вертелся перед зеркалом, тер глаза мокрым полотенцем, смотрел на себя то с одного бока, то с другого — пусто!

Понял он, произошло с ним такое — не стало у него профиля. Представляете, смотришь прямо — есть Обалдуев, лицо, всё остальное полностью сохраняется, смотришь сбоку — нет Обалдуева! То есть, стал он невидимым — не совсем, но наполовину. Еще не веря себе, Обалдуев, как был в трусах и майке, набросил на уши, на то место, где им, сейчас невидимым, надлежало быть, застиранное вафельное полотенце, вышел из дому — курить хотелось смертельно, кончился «Беломор», киоск же — вот он, совсем рядом, через дорогу.

Ступил Обалдуев на мостовую — едва успел увернуться от пронесшегося грузовичка. Шагнул назад — велосипедная педаль царапнула ногу. Еще попятился — пребольно ударило что-то в бок. Обернулся — стоит интеллигентный гражданин, в руках у него зонт, извиняется — ой, не заметил вас, простите!

Выждав, пока дорога опустеет, сунулся всё же Обалдуев в небольшую очередь у киоска, где немедленно оказался зажатым двумя мужиками, те недоуменно уставились друг на друга: расстояние между ними сохраняется, а встать ближе друг к другу — не могут. Обалдуев посмотрел поочередно на того, что слева, и на того, что справа, ничего хорошего для себя в выражении их лиц не увидел — заметили его, оба готовы были тряхнуть его за грудки, со всеми вытекающими последствиями.

— Домой, быстро домой! — сказал себе Обалдуев. Но и на обратном пути встречные норовили пройти насквозь невидимую сторону Обалдуева, что теперь даже забавляло его, потому что начальный испуг почти прошел. Только эти толчки и доставляли ему теперь неудобство, а так — ничего.

— Жить можно, — решил он. Прохожие же, все как один, сталкиваясь с Обалдуевым, вздрагивали, бормоча недоуменно: «У, черт!»

Теперь Обалдуев возвращался мысленно в недавний сон во всех его подробностях.

— Это ему, чёрту, должно быть, надо, чтобы помнили о нем, вот и не забывают, — размышлял Обалдуев, — а я-то причем?

Оказавшись дома, Обалдуев, прежде всего позвонил на работу — разумеется, в отдел кадров, и осторожно рассказал, без особых подробностей: не может он пока выйти из дома, объясню, мол, потом. Только в тот же час узнали Где-надо про всё и очень вежливо, по телефону, пригласили Обалдуева Куда-надо, предупредив, что высылают за ним машину, неотложку, — чтобы не смутить специальным транспортом его соседей, те и так беспокоятся.

Сотрудники оттуда, Откуда-надо, — приехали быстро, осмотрели Обалдуева, убедились в произошедшей с ним перемене, отошли в прихожую, чтобы между собой решить, как с ним быть: в дурдом Обалдуева, или — везти его к себе. И так же быстро, как приехали, привезли его Куда-надо: тем более, что сигнал туда сразу же поступил из отдела кадров и от случившихся, при появлении на улице Обалдуева, сознательных граждан — прямо из уличного автомата рядом с домом Обалдуева, что и помогло быстро установить адрес странного происшествия.

Открыли перед Обалдуевым дверь, за которой оказалась еще одна дверь, перед ней — часовой с ружьем. Ввели Обалдуева в комнату, а там Тот-кто-надо, не предлагая Обалдуеву сесть, строго обратился к нему:

— Чего это вы надумали, Обалдуев, прекратите фокусы, оставьте их для цирка, народ смущается, — начал он, поглядывая на телефон.

Стоявшие по обе стороны стола фигуры в фуражках с блестящими кокардами, заглянули за спину Обалдуева, обойдя его с боков, и согласно закивали головами: «Прекратить немедленно!» — читалось в их строгих взглядах.

— Да ведь как я прекращу, если не от меня это зависит! — объяснял им Обалдуев. — Вы бы чёрта этого пригласили сюда…

— Чёрта — это пока невозможно, чертями занимаются в другом месте, — с видимым удовольствием сказал Обалдуеву Тот-кто-надо, при этом осторожно огляделся по сторонам просторного кабинета и добавил уже шепотом, — накажем мы вас. Ясно?

Было яснее ясного, положение Обалдуева становилось безвыходным и пугающим, теперь его мысль лихорадочно заработала:

— А как? А что если отсутствует у меня видимость сбоку и сделать с этим пока ничего нельзя, использовать меня как шпиона! — открылась вдруг Обалдуеву, понявшему, где он находится, новая перспектива. — Ну, не в Америке, конечно, — объяснял он Кому-надо, — а хотя бы здесь, у нас в городе: пройти я могу там, куда ни в жизнь не просочится самый опытный ваш человек, а я — боком-боком — окажусь везде. Вот подсел я, например, в трамвае, с краю на скамью и слушаю, о чем говорят, — так меня не видно будет, верно ведь?

— Ну, верно… Дурень! — спохватился Тот-кто-надо, он начинал терять терпение и чуть ли не в крик объяснил Обалдуеву: — А если кто со спины посмотрит? Ну, ладно, — добавил он, переглянувшись со стоявшими рядом, — мы подумаем, а вы, гражданин, пока не высовывайтесь. Это — предупреждение, ясно? Дома побудьте и подумайте…

Обалдуев, пятясь, снова оказался за дверями, рядом с часовым, там он уже не мог видеть, как хозяин кабинета расстегнул мундир, и как блеснули на открывшейся жилетке с глубоким вырезом перламутровые пуговички.

Так ведь и хорошо, что не видел…

Обалдуев вздрогнул во сне, сейчас ему по-настоящему стало страшно, правда, ненадолго, но и просыпаться пока не хотелось. И Обалдуев, зевнув, повернулся на другой бок, любопытствуя — что будет дальше: доверяют ли ему Там-где-надо?..

* * *

— А правда, дальше-то, что дальше было? — спросил внук на другой день, не дождавшись завершения истории.

— Да ничего, дружище. Спит пока Обалдуев, сон этот ему до сих пор снится, только добудиться его очень легко, если говорить громко. Впрочем, из наших знакомых никто пока не пытается — кому он здесь наяву нужен? И без него хватает таких.

Вот уж, если сам проснется Обалдуев — беда…

Прости меня, внук, и вы, друзья, простите великодушно за пересказ этой истории, если она окажется не по душе, мне она тоже не очень нравится… Хотя, бывает, и не такое рассказывают.

 

Камо грядеши

Злодейство пятое, возможно, не последнее

Представьте себе, что где-то, не на самом краю света, но все же достаточно далеко от известных нам территорий, существовала в свое время страна Гондония. Страна — как страна. Но чем страна была замечательна, это ее жителями — гондонцами. Они были самые счастливые люди на свете! Прежде всего, отметим, они не были бедны, потому что они не знали что это такое — богатство. Да и откуда им знать: богатые по улицам городов Гондонии не ходили и даже не ездили, а только перелетали на воздушных шарах из своих домов прямо по месту службы, или, при надобности, — за покупками…. Причем, летели они так высоко, что с земли их не было видно. А, может, их и вообще в стране не было.

Хотя, было известно, что жили некоторые гондонцы в домах, огороженных со всех сторон высокими заборами — такими высокими, что сравнивать свои жилища остальным гондонцам было просто не с чем. А так, в Гондонии все были равны, и это считалось самым главным достижением и доказательством правоты и справедливости гондонистики — так называлось учение, которым в детских садах и школах просвещали граждан с самых первых лет их жизни. Таким образом, это учение признавалось единственно правильным, а о других учениях в стране просто не знали.

Гондонцев можно было бы, наверное, причислить к самым здоровым людям на планете: гондонцы не ведали болезней — хотя, может быть, они просто не знали, что больны, или что чувствуют себя скверно. Можно было бы предположить, существует сегодня и такое мнение, что вполне здоровых среди них вообще не было. Кто знает, — сравнивать свое состояние, порой действительно неважное, им было просто не с чем.

И еще — они никогда не голодали, потому что не знали, что такое быть сытым — они умели обходиться ровно таким количеством пищи, которую производили на государственных фабриках и которая распределялась таким образом, чтобы каждый гондонец получил от выделенной ему порции ровно такое количество энергии, какое необходимо для выполнения функции, определенной каждому индивиду при его рождении.

А о том, чтобы никто не чувствовал себя обиженным, оттого, что ему не было назначено функции, неустанно заботился лично правящий страной король Гондон Великий через своих доверенных подданных. Его подданные очень ценили своего короля и всегда чувствовали на себе его заботу. Как это достигалось? А так: на каждого гондонца при его рождении назначался гондонец-определитель функций, и в этом заключалась его личная функция. Над ним — существовали более ответственные категории граждан Гондонии.

Какие? За распределением пищи среди граждан и за выполнением ими порученной (в Гондонии это называлось — доверенной) работы надзирали гондонцы-надзиратели. Деятельностью каждого из них, в свою очередь, ведал гондонец-руководитель, им же, в свой черед, руководил гондонец-попечитель — и так до самой вершины, вплоть до самого Гондона Великого. Таким образом, королевским вниманием в Гондонии никто обделен не был, каждый ощущал его на себе постоянно. Чего, скажите, еще желать человеку, знали думали гондонцы, чтобы чувствовать себя совершенно счастливым?..

А вся цепочка эта составляла «большую семью» — основу справедливости государственного устройства страны.

Любопытно, что гондонцы не знали огнестрельного оружия — не успели, или просто не захотели его изобрести. Да и воевать им, собственно, было не с кем, кто о них знал? При необходимости же, они метали в противника гнилые яблоки, а происходило это, главным образом, в случае проявления серьезных разногласий между вождями нескольких политических партий, официально допущенных в королевстве, — последователями трех смежных ветвей гондонистики. Трения между ними возникали, чаще всего, при выяснении, кто всё же из них самый верноподданный, самый преданный королю Гондонии. И эти сражения были главной забавой короля и его приближенных.

Яблоки выращивали на специальных плантациях, и есть гондонцам их категорически не дозволялось, для еды существовала пища. Следовало выждать, пока яблоки созреют, пока они станут гнилыми, пригодными для метания во внутреннего противника, как называли друг друга приверженцы трех гондонских партий.

Но и внешний противник со временем все же появился — и об этом мы тоже расскажем.

Вообще-то, гондонцы до поры не знали, что есть и другие страны, потому что Гондон Великий хотел для своих подданных счастья, а разве можно чувствовать себя счастливым, когда только и думаешь, что вот где-то еще живут люди, и даже, может быть, они немножко другие, так что никто из простых гондонцев ни разу не перешагнул границу своего королевства. Вот и получалось, что звидовать им было некому.

Да и границ, собственно, Гондония не имела до самых недавних пор, поскольку, как мы уже объяснили, гражданам Гондонии просто не было известно о других странах по соседству. Но вот, случись же так, что в одном из окраинных районов королевства появился — назовем его пока «некто», вполне ничтожный и незначительный, — объявивший гондонистику не самым правильным в мире учением. И у него немедленно появились приверженцы, с которыми он укрылся в лесах, покрывавших значительную часть территории королевства.

Представляете себе! После чего его смотритель, руководитель, а за ним и попечитель былинемедленно отстранены от должности, со строгим выговором каждый — и так до самого верха, пока, по личному указу Гондона Великого, не был заключен в деревянную клетку самый главный попечитель этой, вроде бы незначительной, части «большой семьи». Клетку же выставили для устрашения на главной площади столицы королевства Гондония прямо перед воротами, ведущими в королевский дворец, где обычно собирались посудачить жившие неподалеку гондонцы.

Только все было уже поздно: завиральные идеи этого «некто» получили быстрое распространение, спустя небольшое время, у него появились соратники — и кончилось дело тем, что некоторая часть Гондонии отделилась от нее, объявив себя самостоятельным государством — свободной республикой Загондония. И получалось, что теперь граничила Гондония с этой самозванной республикой, президентом которой стал тот самый бунтарь «некто» — только теперь у него появилось имя, и его называли «наш президент Загондон Первый».

Заметим, что на этот пост он был избран путем всенародного и открытого голосования, причем, единогласно и многократно он избирался и в дальнейшем — за чем следили самые верные и самые преданные соратники Загондона Первого, пользующиеся его полным доверием, для чего и получившие от президента лично необходимые полномочия. Но даже и теперь гондонцы точно знали, что жизнь там, в Загондонии, гораздо хуже чем у них, а потому и в мыслях не держали, чтобы поехать туда, даже просто посмотреть.

«И чего смотреть-то, — расуждали они, — если известно: там хуже, чем у нас!». Зато, в свою очередь, загондонцы знали то же самое о своих соседях-гондонцах, хотя бы и потому, что еще совсем недавно были сами гондонцами.

Долго так продолжаться, конечно, не могло и Гондон Великий объявил мобилизацию всего трудоспособного населения королевства на выращивание невиданного урожая яблок, который надлежало использовать в войне против непокорных бунтарей… И надо же было случиться засухе — такой, какой никогда здесь не было. Яблони засыхали на корню и никаких плодов не приносили, о чем вскоре стало известно и в Загондонии — куда пришла та же беда.

Шло время, и неизвестно, чем бы все это кончилось, но Загондон Первый не рассчитал, что пример его может быть заразителен, и вскоре, в самой свободной республике Загондония возникли — поначалу небольшие — кружки противников существующего республиканского строя, который, так уж получилось, совсем незначительно отличался от основ государственного устройства королевства Гондония.

Можете себе представить, спустя совсем небольшое время, если исчислять в историческом масштабе, от Загондонии отделилась самая обширная её провинция, назвавшая себя «Новая Гондония». В свою очередь, и это образование долго не оставалось единым — от него стали отделяться область за областью, город за городом, село за селом… Конечно, можно было бы дождаться, пока не вызреют и не сгниют новые урожаи яблок, и силой объединить воедино все отвалившиеся части Гондонии, но ждать этого никто не захотел. А могли бы дождаться.

Зато, над всеми территориями бывшего Королевства Гондония пошел, наконец, дождь, да еще какой! Дождь лил много дней, много недель, и даже лет, не переставая, — над всеми территориями. А потом под ними земля провалилась, и не стало больше этих стран. Гражданам их довелось пережить немало, кто-то и вовсе пережить такого не смог. А те, кто уцелел, плюнули в сердцах на все и разбрелись, куда глаза глядят. И чего им, спрашивается, не хватало? Земли, что ли — так она здесь скоро снова поднялась.

На том месте выросла потом высокая и густая трава, которую с удовольствием пощипывают коровки — их выращивают теперь пришельцы из других галактик, случайно обнаружившие неизвестные им раньше заливные луга на, казалось бы, давно изученной и давно наблюдаемой ими планете.

Может от них-то, от пришельцев, как раз и все зло?

Вот и решили они людей больше здесь не выводить. Что толку-то?.. И улетели.

 

Послесловие

Спустя много месяцев после неожиданного появления в моих американских буднях знака-свидетельства — не забыт я старинным приятелем моим, доктором Гором, — получил я от него еще одно короткое электронное письмо. Собственно, содержало оно в себе обращенное ко мне: «Привет… привет…», и почти сразу завершалось словами: «…Посмотри сам, а то и найди способ показать полученное — кому сочтешь. Учти только: на самом деле, возможно, все не так скверно, как можно заключить из знакомства с прочитанным — это же только притча».

И еще: «…Я знаю, ты хотел меня найти — не теряй времени — меня не найти и не встретить. Остаюсь с полным к тебе расположением, Гор». И все… Любил, однако, загадки мой приятель. Я и не пробовал снова его искать.

А притча — она и есть притча и ничего более.

КОНЕЦ