Наконец-то на большинстве хуторов перестали хлопать, строчить, кричать, теперь там только было полыханье, извергавшее дым, — петля подбиралась к центру. Безмолвный народ гнали по улицам к церкви и школе; ропот и шум на миг утихли, даже полицаи не ругались, подталкивали молча, то и дело оглядываясь на клубы густого, сизого и тяжелого в утреннем воздухе дыма, который, поднимаясь стеной, закрывал горизонт со стороны хуторов; люди тоже украдкой оглядывались туда, торопливо, боясь сглазить, может, все-таки утихло окончательно и дым остался, как напоминание, может, сейчас победители призовут народ к послушанию и распустят по домам; но в центре гудели, фыркая, ряд машин, с интервалом в три метра, солдаты стояли с оружием наперевес, перед ними зияла свежая яма; однако окончательно в расстрел никому не верилось, страшно даже думать, что смерть является вот так просто — из постели да в землю, к тому же всем селом, в поисках истины с надеждой обращались один к другому и не находили ее, но услышать ее от кого-нибудь крайне хотелось, что вот-вот прояснится, неспроста немцы и полицаи молчат. Только бы развеялась неизвестность! Никому и в голову не приходило думать о своей хате, как будут возвращаться домой; если немцы и полицаи потом уедут, они, казалось, навсегда останутся здесь, будут стоять единой семьей, тесно прижавшись друг к другу, огражденные стенами дыма; а в другой толпе, теснившейся в проулке со стороны Подгайцев, окруженной плотным кольцом полицаев, царило иное настроение: здесь роптали, по крайней мере в задних рядах, переспрашивали, что намереваются учинить с теми, стоявшими возле ямы, неужели до сих пор нельзя выяснить, кто виноват, а кто нет, сколько можно так стоять. Но и тут отгоняли мысль о смерти, она представлялась слишком дикой и непонятной: какая смерть? За что? Стрелять в детей? Они-то при чем? Это волновало и толпу, ожидавшую на улице со стороны Высочного, и ту, что на пустыре, возле школы, и ту, что со стороны въезда; немцы же, похоже, и не собирались ничего выяснять; кто-то там махнул рукой, машины взревели, словно бешеные, и в этом реве потрескивание автоматов воспринималось невинным занятием, словно горят тоненькие и сухие дровишки; даже единогласный вопль потонул в том реве; и началась собственно акция.

Андриан Никонович Поливода тоже не ожидал такой развязки. Машины въехали в село, едва забрезжил рассвет, он вышел из хаты, увидел эсэсовцев и полицаев и понял, что опоздал, Рауха обошли, теперь ясно, почему он не сообщил о числе. И они: староста, Окунь и Орлик — не выйдут уже встречать карательную экспедицию во главе смиренного села. Они и списки приготовили самых ненадежных, и другие списки — собранных даров, и еще одни — уже расстрелянных и тех, кого, связав, заперли в школе под охраной, чтобы потом передать в руки правосудия. Нет, не удалось спасти Залесы от расправы, каратели прибыли, не уйти отсюда ни одной живой душе, и все сгорит до колышка; погибнет теперь село, и ему, Поливоде, делать здесь будет нечего, маяться ему на старости по миру, не изведать ему испуганного уважения за спасенное село, ведь нынче, если кто и останется в живых, тебя, староста, сожгут, убьют или зарежут, еще, гляди, и эти, не раздумывая, расстреляют за компанию с другими. Вот тебе и староста, довел село до гибели.

И все же, пересилив дурную слабость в ногах, Андриан Никонович побрел к легковому автомобилю; его серый брезентовый верх был откинут, а на нем, невольно бросилось в глаза, расплылись темные пятна — следы росы; в автомобиле сидели несколько человек, самого высокого начальника выделил безошибочно, хотя тот и был одет в гражданское, — среди водителя, охраны и еще двух неизвестных, которых, скорее всего, привезли на расстрел, узнать его не составляло труда.

— Староста села Залесы, — представляясь, старался, чтобы в голосе не отразились страх, волнение, чтобы голос невольно не прозвучал льстивым, угодническим: что заслужил, то и получишь, зачем теперь пищать?

Зельбеманн, сидя спокойно, измерил его взглядом, посмотрел прямо в глаза, увидеть в его взгляде Поливода ничего не смог, одно спокойствие, нисколько не проясняющее ситуацию.

— Староста? Это хорошо, — сказал погодя Зельбеманн, застегивая верхнюю пуговицу на плаще; немного помолчав, снова обратился к Поливоде.

— Догадываетесь, с какой целью прибыли?

— Да уж догадываюсь, — невольно вздохнул Андриан Никонович.

— Жаль?

— Мы люди подневольные, — снова вздохнул Андриан Никонович, — как прикажете, вам видней.

— Ну, мы сверху тоже видим плохо, вам здесь, на месте куда видней, — широко улыбнулся Зельбеманн.

И тогда Андриан Никонович неторопливо, пытаясь говорить внятно, выложил свой план, какие у них имелись намерения, выложил, не выдавая Рауха, он вовсе не предлагал, не советовал, как лучше следовало бы поступить, сообщал только факты — намеревались сделать так-то и так-то, и передал списки.

— Похвально, — оценил Зельбеманн, перелистав списки, — план вполне приличный. Вот если бы к этому додумались во всех селах, наверняка хлопот бы поубавилось. И крови. Для остальных районов круговая порука — самый лучший метод. Слышите, Михайлич? — Зельбсманн повернулся к арестантам. Поливода посмотрел следом и узнал Володьку Михайлича, долго же тот в сорок первом шлялся по Залесам, пока не поволочился в партизаны и не стал комиссарить, а теперь, видишь, из-за таких, как он, суета… — Круговая порука, — продолжал Зельбсманн, — спасая себя как единый организм, село сообща отсекает загнившие части. Сообща! И потом неизбежно ищет у нас защиты от партизан. Такие-то дела, Михайлич. Этот староста имел шанс спасти Залесы, я прекрасно понимаю его мотивы. Но село, к сожалению, погибнет. Теперь, Михайлич, будем считать, что погибнет оно исключительно из-за вас.

На заднем сиденье автомобиля никто не шевельнулся, и у Поливоды вспыхнула в душе такая злость, что сейчас он готов был оттолкнуть Зельбсманна и охрану, лишь бы вцепиться Михайличу в горло, задавить, растоптать, коль вовремя не подсказал Зинюку, Орлику или Окуню убрать этого Михайлича, стереть с лица земли, смешать с грязью. Но сдержался, наклонив голову, смотрел себе под ноги.

— Хорошо. Не жалейте. Даром не пропадает, — успокоил Зельбсманн. — За службу благодарю. То, что настроили должным образом своих людей, правильно. Будут помогать. Работа предстоит большая.

Андриан Никонович малость успокоился. В конце концов почему это мне пришло в голову все переиначивать, им там, наверху, видней, что и как. Мое дело маленькое — исполнять точно указания. Коль решили так, значит, так и надо. На Рауха понадеялся, обеспеченной старости захотелось, чтобы без лишних хлопот. Но все по-другому вытанцевалось. А злиться надобно на самого себя: не лезь, как говорится, впереди батьки в пекло. Этот, из Бреста, хоть и благодарит за службу, но радость невелика: сам, видимо, что-то недомозговал.

— Вам, Поливода, тоже предстоит поработать, — вывел его из задумчивости голос Зельбсманна. — Я прикинул и решил пойти навстречу вашим хорошим начинаниям. Действительно, с какой стати село должно из-за кого-то умирать? Сделаем так. Операция на хуторах идет, остановить ее невозможно. Кто виноват, а кто нет — на том свете встретятся и выяснят между собой. Хотя должен, пан Поливода, оговориться: виноваты все, в том числе и вы. Разве справедливо винить только тех, кто в партизаны пошел? Или кто кусок хлеба им давал? А сосед куда смотрел? То-то и оно! Но сделаем скидку на забитость волынского мужика: моя хата, мол, с краю. Ну, крайние хаты, предположим, горят! — засмеялся Зельбсманн, — думать поздно. Но все-таки сделаем скидку на забитость волынского крестьянина, тех, кого еще не коснулась господня десница. Так вот, пан Поливода. Народ будут сгонять сюда, в центр, видите, парни уже ров размечают. Попытайтесь все же помочь землякам. Возьмите несколько своих людей, обойдите по крайней мере ближайшие хаты. И передайте следующее: кто появится с белой повязкой на рукаве — знак признания немецкой власти, — он и его семья может рассчитывать на помилование. Понятно? С белой повязкой! Много вам сейчас не успеть, первую партию все равно расстреляем в порядке предупреждения, назидания наследникам, а другим группам можете объявить: белая повязка на рукаве, на левом или на правом — значения не имеет. Понятно? Таким образом, вам останется кем управлять, и это также будет служить круговой порукой, как и ваш план. Собственно, операцию отменить нельзя, она расписана по нотам и минутам, она неотвратима, как судьба. Тем, кто в списках, пощады, безусловно, никакой, все абсолютно справедливо. Согласны? Действуйте!

— Мюллер! — затем негромко позвал Зельбеманн, и к машине подбежал офицер. — Давайте сигнал и начинайте.

Зашипела, взлетая в небо, ракета, но Андриан Никонович продолжал стоять на месте.

— Но ведь, пан…

— …полковник, — подбодрил Зельбсманн.

— Но ведь, извините, пан полковник, — никак не мог выразить мысль Поливода, — эта белая повязка… все напялят, иной для видимости, откуда нам известны все подпольщики и активисты, да еще и те, кто пособляет партизанам? Им что: напялят для видимости, а потом снова за свое?

— Не беспокойтесь. Это уже наши заботы. Ваше дело — довести до сведения: белая повязка на рукаве — пропуск в этот мир, потому что для меня в данный момент Залесы — мертвые.

Такой развязки Андриан Никонович Поливода и вовсе не ожидал. «Может, это я к старости сделался таким тупым, — думал он, никак не решаясь тронуться с места. — И почему-то стою, когда задание ясно. Как ясно? То собираются всех расстреливать, то белая повязка… Если уж всех, значит, всех, а потом пусть действительно на том свете выясняют между собой. А он возьмет да расколет мне сегодня село на мертвых и живых, и за свой страх, за испуг, за унижение живые из тех белых повязок совьют веревочку — что будь здоров, всю семью выдержит. А ему что? Он сядет и укатит.

И все же мое дело — исполнять! Леший его знает, пусть они сами голову ломают. Я не знаю, почему солнце всходит каждое утро, но знаю, что оно есть и взойдет, зачем тогда мудрствовать? Исполнять!»

— Своих родственников тоже не забудьте предупредить! — крикнул вслед ему Зельбсманн.

Светало быстро, Андриан Никонович не успел заметить, как утро сменялось днем. На хуторах гремели выстрелы и плыл дым. Полицаи, рывшие большой прямоугольный ров — страсть, как много их согнали, — спрятались почти по пояс. А ему кажется, будто стоит здесь сутки.

— Пошли со мной, — приказал Поливода своим залесским полицаям. Уцелев в мае, они просидели лето дома, ни во что не вмешиваясь, каждый занят собой, такие же лодыри, как и их комендант, поди, и винтовки поржавели, зачем, скажи, таких в полицаи набирают? Лишь бы для счета, — записался, сволочь, знать, дела делай, а не бока на печке пролеживай. Потому партизаны о них и забыли, что живут и голоса не подают. Так бы, наверное, и дольше жили, но теперь, когда сила прибыла, выползли, вишь, и винтовки среди кочерег отыскали, лихорадка б тебя взяла, кусок побольше урвать не терпится, с такими повоюешь…

— Да живо! — заорал, давая выход злости. — Я вас, хлопцы, приучу к порядку, нагулялись, теперь получайте! Думали, вас сие минует? На готовенькое захотелось?

— Дядько, вы о чем? Здесь такое делается, а вы?.. — оправдывались полицаи. — Вы разве не знаете? Такое было… Да и вы сами…

— Помолчите лучше… объездчики.

— Команды-то не было! — не выдержав, огрызнулся Конелюк.

— Поступит! Команда поступит! Не придется больше за чужой спиной прятаться.

— А куда мы идем?

— Для начала хотя бы и в эту хату.

— К Ваньке Явтушику? — не поверили полицаи.

К нему, к Ивану Явтушику-таки, в первую очередь вел полицаев Андриан Никонович, хотя почему именно сюда, и сам не знал, можно было бы заглянуть и в соседние хаты, к более пристойным людям, как-никак, Ванька Явтушик считался последним человеком в селе, горьким-прегорьким пьяницей, голым-голюсеньким, пропил все, что мог, мог бы и душу, но ее не вынуть, мог бы и хату, но ее с места не сдвинуть, дети голые, жена голая, только стыд тряпьем прикрывает. Но-таки к нему первому шел Андриан Никонович.

«А мне какое дело? — подогревал себя. — Сказали, я выполняю, а то, что первым иду к Ваньке, так ведь не было обусловлено, кому сообщить первому, да и белая повязка, скорее всего, подвох, немец не такой дурак, чтобы протягивать соломинку утопающему, а что за этим, я и знать не желаю, просто скажу Ваньке первому — пусть спасается».

В хате у Явтушика было тихо и пусто. Иван сидел на единственной скамейке, за непокрытым столом, жена, свесив ноги, — на голой лежанке, на печи прятались дети — сидели, словно кого-то ожидали, или о чем-то совещались, или стерегли, когда из угла появится буханка хлеба, на гостей и внимания не обратили.

— Доброго здоровья, хозяин, — неожиданно для самого себя поздоровался Андриан Никонович.

Ему никто не ответил, все только чуть заерзали.

— Иван, эй, Ванько! — глухо, как в бочке, раздался в пустой хате голос Кухаря, — самогон пришли искать. Вставай, лучше покажи по-хорошему.

И заржали, дураки, переглядываясь между собой.

— А ну, замолчите! — приструнил Поливода. — Спятили? Идите на улицу, проветритесь.

И они, молча толкаясь в дверях, быстро ушли.

— Ну, вот, Иван, — сказал Андриан Никонович и присел на другой конец скамейки.

— А-а, Андриан Никонович, — улыбаясь, поднял голову Явтушик, — родненький наш, благодетель, уже пришел…

— Жить хочешь? — напрямик спросил Андриан Никонович, видя, что все бесполезно. — Не куражся, лучше скажи, жить хочешь?

— Хочу, ой, хочу, и горилки хочу, — пританцовывал перед ним Явтушик, как будто собирался пуститься в пляс. — Почему бы и нет, почему бы и нет…

— Немцы приехали село жечь, — сказал Андриан Никонович, — народ до корня, всех… Ну, если и останется, то малость…

Но и на это Явтушик не среагировал.

— Коль всех, так всех, нам без разницы, перед богом все равны, и пьяница Ванька, и староста Андриан, все равны. — И дурачок продолжал пританцовывать, а дети, вытянув шеи, смотрели не на него, Поливоду, а на отцовские выкрутасы. — А какое мне дело до всех? — вдруг остановился Явтушик, даже взгляд его, кажется, просветлел. — Какое мне дело к другим, мой хороший? С Ванькой все не пили. Ванько пил один… разве что иногда с женой. Ванько за себя отвечает, а тут завели: все-все-все, — замахал руками Ванька, будто это не он мгновение раньше говорил обратное.

«Почему я его выслушиваю, дурака, мразь, у меня что, других хлопот мало, тут и так быдла много, а тут еще этот…»

— Так ты пришел за Ванькой?! — закричал Явтушик и стукнул кулаком в запавшую грудь. — Тогда забирай Ваньку!

— Ты меня выслушаешь до конца, олух? — терял терпение Андриан Никонович.

— А если не думаешь забирать, катись тогда отсюда… — не унимался Ванька.

— Да ты послушай. Расстреливать будут всех… у кого не окажется на рукаве белой повязки, понял? Если ничего не найдется нацепить, могу дать свой носовой платок, порви на куски.

— Белой повязки? — удивился Ванька и замыслился. — Это как будто сдаешься или как?

— Считай, что да. Давать платок?

— Подожди-подожди… Почему это я должен сдаваться?

— Потому что село провинилось перед властью.

— И я тоже провинился? А остальные тоже с платками? — спросил, подумав, Ванька.

— И остальные пойдут с белыми. Куда деваться. Жить-то всем хочется. Даже тебе, потерянному.

— Ты мне молебень не читай, не читай. Нахватался… Значит, сдаваться… И ты заскочил сперва ко мне: куда, мол, денется, схватит белое и мигом побежит, да? Смотрите, мол, люди, вы тоже сдавайтесь, да? Посмешище из меня устраивать? Жил — смеялись и помирать — смеяться? Нет, Андрианчик, любезный ты мой, — Явтушик приблизился к лицу старосты. — Нет, Андрианчик, тут-то твое и прогорело, за соседей не отвечаю, но я не сдамся, нет, миленький, я тебе не комедия, насмешничать не позволю, хоть сам стреляй, хоть к немцу веди. Не сдамся!

— Знай, — оглянулся, словно что-то его озарило, Андриан Никонович. — Если у тебя не окажется повязки, детям тоже капут. Вот так.

Андриан Никонович сначала не сообразил, зачем Ванька бросился шарить по углам, он догадался, когда Ванька завопил жене: «Марфа, Марфа, куда девался наш топор, спрятала, клятая, дай мне топор!» Нет, подумал Андриан Никонович, пьяницу уже не остановить, ладно, хоть хозяйство не пропил, а Ванька тем временем судорожно искал что-нибудь позамашистей, но не находил: Марфа умело все прятала; разуверившись, с голыми руками кинулся к Поливоде, настигнув у сенных дверей, на улицу выкатились клубком, над ними мелькали раскорячившиеся ноги полицаев.

— Убью, убью змею… губителя… проклятого… ой, мамо…

Андриан Никонович был гораздо сильней, Явтушик напал неожиданно, потому-то ему и удалось свалить Поливоду на землю, но затем Андриан Никонович одной левой оттолкнул Ваньку и встал на ноги.

— Стреляйте, почему стоите?! — ощетинился на полицаев. Какой позор: в их присутствии пьяница Ванька вывалял его в пыли.

Ванька Явтушик, стоя на коленях, стонал и рвал траву, бросая себе на голову: «Мамочка, ой, мамо…» Кухар сплюнул, ткнул Ваньке, как палку, ствол между глаз и выстрелил, даже мозги разлетелись во все стороны.

…Машины взревели, и в этом реве потрескивание автоматов воспринималось невинным занятием, словно горят тоненькие и сухие дровишки; даже вопли тонули в том реве. Шла собственно акция.

Андриану Никоновичу Поливоде не приснилась бы такая развязка.

Он сидел в сторонке и молча наблюдал, как немцы и полицаи работают оружием, как седой туман от сгоревшего пороха и выхлопных газов, будучи более легким, чем дым пожарищ, быстро поднимался в небо, закрывая солнце. Иногда поглядывал на выраставшую перед ямой кучу трупов, — через минут сорок пять ее уберут. Да пропади все пропадом. Никого не узнавал. Пропадите вы пропадом, я на всех не разорвусь.

Автоматчикам приходилось легче: не надобно часто перезаряжать, знай себе строчи, в толпе не промахнешься, ложатся, словно трава под косой; с винтовкой нужно выбирать цель да еще и затвор передергивать, и все требовалось делать быстро, начальство видит старание каждого. Молоденький немец перестарался, дергая затвор, случайно прищемил кожу между большим и указательным пальцем, сильно разорвал, ладонь залила кровь. Испугавшись, он обеспокоенно оглянулся вокруг и увидел Поливоду.

— Эй! — крикнул, но староста не услышал. Голос солдатика звучал просительно, поняв это, он рассердился. И подойдя к Поливоде, ткнул ему оружие, — пока он будет перевязывать рану, винтовка не должна простаивать.

Андриан Никонович сначала не понял, что от него требовали. Он встал. Солдатик тыкал оружием в руки.

— Ну!

Показав свою окровавленную ладонь, здоровой рукой махнул в сторону толпы. Сурово уставившись, ждал исполнения приказа. Андриан Никонович хлопнул в толпу без прицела.

— Молотец! — сказал солдатик, но указал на левый глаз: нужно целиться, стрелять точно, экономить патроны.

В прорез прицела попадали одни знакомые, они смотрели прямо на своих убийц, лишь дети стояли спиной, пряча свои лица в материнских подолах; если не смотреть на матерей, разве узнаешь, чьи они, эти хлопчики и девочки. Андриан Никонович поймал на мушку серенькую спинку, и нажал крючок до упора.