Бобби Диллиган
покупай, моё сердце, билет на последний кэш
из лиможа в париж, из тривандрума в ришикеш
столик в спинке кресла, за плотной обшивкой тишь
а стюарда зовут рамеш
ну чего ты сидишь
поешь
там, за семь поездов отсюда, семь кораблей
те, что поотчаянней, ходят с теми, что посмуглей
когда ищешь в кармане звонкие пять рублей —
выпадает драм,
или пара гривен,
или вот лей
не трави своих ран, моё сердце, и не раздувай углей
уходи и того, что брошено, не жалей
* * *
Уже ночь, на стёкла ложится влага, оседает во тьму
округа. Небеса черней, чем зрачки у мага, и свежо, если
ехать с юга. Из больницы в Джерси пришла бумага, очень
скоро придётся туго; «это для твоего же блага», повторяет
ему подруга.
Бобби Диллиган статен, как древний эллин, самая
живописная из развалин. Ему пишут письма из богаделен,
из надушенных вдовьих спален. Бобби, в общем, знает, что
крепко болен, но не то чтобы он печален: он с гастролей
едет домой, похмелен и немного даже сентиментален.
Когда папа Бобби был найден мёртвым, мать была уже
месяце на четвёртом; он мог стать девятым её абортом,
но не стал, и жив, за каким-то чёртом. Бобби слыл отпетым
головорезом, надевался на вражеский ножик пузом,
даже пару раз с незаконным грузом пересекал границу
с соседним штатом; но потом внезапно увлёкся блюзом,
и девчонки аж тормозили юзом, чтоб припарковаться
у «Кейт и Сьюзан», где он пел; и вешались; но куда там.
Тембр был густ у Бобби, пиджак был клетчат, гриф
у контрабаса до мяса вытерт. Смерть годами его
выглядывала, как кречет, но он думал, что ни черта у неё
не выйдет. Бобби ненавидел, когда его кто-то лечит. Он по —
прежнему ненавидит.
Бобби отыграл двадцать три концерта, тысячи сердец
отворил и выжег. Он отдаст своей девочке всё до цента,
не покажет ей, как он выжат.
Скоро кожа слезет с него, как цедра,
и болезнь его обездвижит.
В Бобби плещет блюз, из его горячего эпицентра
он таинственный голос слышит.
* * *
поезжай, моё сердце, куда-нибудь наугад
солнечной маршруткой из светлогорска в калининград
синим поездом из нью-дели в алла’абад
рейсовым автобусом из сьенфуэгоса в тринидад
вытряхни над морем весь этот ад
по крупинке на каждый город и каждый штат
никогда не приди назад
поезжай, моё сердце, вдаль, реки мёд и миндаль,
берега кисель
операторы «водафон», или «альджауаль»,
или «кубасель»
все царапины под водой заживляет соль
все твои кошмары тебя не ищут, теряют цель
уходи, печали кусок, пить густой тростниковый сок
или тёмный ром
наблюдать, как ложатся тени наискосок,
как волну обливает плавленым серебром;
будет выглядеть так, словно краем стола в висок,
когда завтра они придут за мной вчетвером, —
черепичные крыши и платья тоньше, чем волосок,
а не наледь, стекло и хром,
а не снег, смолотый в колючий песок,
что змеится медленно от турбин, будто бы паром
неподвижный пересекает аэродром
Куба – Пермь – Гоа – Екатеринбург – Москва,
2009–2010
Сигареты заканчиваются в полночь
сигареты заканчиваются в полночь,
и он выходит под фонари
май мерцает и плещет у самой его двери
третий месяц одна и та же суббота, —
парализует календари, —
пустота снаружи него
пустота у него внутри
он идёт не быстрее, чем шли бы они вдвоём
через светофоры, дворы, балконы с цветным тряпьём
но её отсутствие сообщает пространству резкость
другой объём
белая сирень ограды перекипает,
пруд длится алым и золотым
тридцать первый год как не удаётся
подохнуть пьяным и молодым
он стучится в киоск,
просит мальборо
и вдыхает горячий дым,
выдыхает холодный дым
24 мая 2010 года
Стража
камера печального знания,
пожилая вдова последнего очевидца,
полувековая жилица вымеренного адца, —
нет такой для тебя стены, чтоб за ней укрыться,
нет такого уха, чтоб оправдаться
заключая свидетельство для искателя и страдальца,
в результате которого многое прояснится,
ты таскаешь чужую тайну – немеют пальцы,
каменеет намертво поясница
неестественно прямы, как штаба верные часовые
в городе, где живых не осталось ни снайпера, ни ребёнка
мы стоим и молимся об убийце, чтобы впервые
за столетие лечь, где хвоя, листва, щебёнка
начертить себе траекторию вдоль по золоту и лазури,
над багряными с рыжим кронами и горами.
сделай, господи, чтоб нас опрокинули и разули,
все эти шифровки страшные отобрали
18 сентября 2012 года
Тридцать девятый стишок про тебя
вот как всё кончается: его место пустует в зале
после антракта.
она видит щербатый партер со сцены, и ужас факта
всю её пронизывает; «вот так-то, мой свет. вот так-то».
и сидит с букетом потом у зеркала на скамье
в совершенно пустом фойе
да, вот так: человек у кафе набирает номер, и номер занят,
он стоит без пальто, и пальцы его вмерзают
в металлический корпус трубки; «что за мерзавец
там у тебя на линии?»; коготки
чиркают под лёгким – гудки; гудки
вот и всё: в кабак, где входная дверь восемь лет не белена,
где татуированная братва заливает бельма,
входит девочка,
боль моя,
небыль,
дальняя
колыбельная —
входит с мёртвым лицом, и бармен охает «оттыглянь» —
извлекает шот,
ставит перед ней,
наливает всклянь
вот как всё кончается – горечь ходит как привиденьице
по твоей квартире, и всё никуда не денется,
запах скисших невысыхающих полотенец
и постель, где та девочка плакала как младенец,
и спасибо, что не оставил её одну —
всё кончается, слышишь, жизнь моя – распылённым
над двумя городами чёртовым миллионом
килотонн пустоты. слюна отдаёт палёным.
и я сглатываю слюну.
20 ноября 2009 года
Звездочёт
я последний выживший звездочёт
тот, кто вскидывается ночью, часа в четыре,
оттого, что вино шумит в его голове,
словно незнакомец в чужой квартире, —
щёлкает выключателем,
задевает коленом стул,
произносит «чёрт»
тут я открываю глаза,
и в них тёплая мгла течёт
я последний одушевлённый аэростат,
средоточие всех пустот
водосточные трубы – гортани певчих ветров,
грозы – лучшие музыканты
а голодное утро выклёвывает огни с каждой улицы,
как цукаты,
фарный дальний свет, как занозу, выкусывает из стоп
и встаёт над москвой, как столп
я последний высотный диктор,
с саднящей трещиной на губе.
пусто в студии новостей —
я читаю прощальный выпуск
первому троллейбусу из окна,
рискуя, пожалуй, выпасть —
взрезав воздух ладонями, как при беге или ходьбе.
в сводках ни пробела нет
о тебе.
16 апреля 2009 года
Профессор музыки
что за жизнь – то пятница, то среда.
то венеция, то варшава.
я профессор музыки. голова у меня седа
и шершава.
музыка ведёт сквозь нужду, сквозь неверие и вражду,
как поток, если не боишься лишиться рафта.
если кто-то звонит мне в дверь, я кричу,
что я никого не жду.
это правда.
обо всех, кроме тэсс, – в тех краях,
куда меня после смерти распределят,
я найду телефонный справочник,
позвоню ей уже с вокзала.
она скажет: «здравствуйте?..»
впрочем, что б она ни сказала, —
я буду рад.
16 апреля 2009 года