Осточерчение

Полозкова Вера

XI

 

 

Вкратце

я пришёл к старику берберу, что худ и сед, разрешить вопросы, которыми я терзаем. «я гляжу, мой сын, сквозь тебя бьёт горячий свет, — так вот: ты ему не хозяин. бойся мутной воды и наград за свои труды, будь защитником розе, голубю и – дракону. видишь, люди вокруг тебя громоздят ады, — покажи им, что может быть по-другому. помни, что ни чужой войны, ни дурной молвы, ни злой немочи, ненасытной, будто волчица — ничего страшнее тюрьмы твоей головы никогда с тобой не случится».

7 февраля 2012, Сочи

 

Текст, который напугал маму

самое забавное в том, владислав алексеевич, что находятся люди, до сих пор говорящие обо мне в потрясающих терминах «вундеркинд», «пубертатный период» и «юная девочка» «что вы хотите, она же ещё ребёнок» — это обо мне, владислав алексеевич, овладевшей наукой вводить церебролизин внутримышечно мексидол с никотинкой подкожно, знающей, чем инсулиновый шприц выгодно отличается от обычного — тоньше игла, хотя он всего на кубик, поэтому что-то приходится вкалывать дважды; обо мне, владислав алексеевич, просовывающей руку под рядом лежащего с целью проверить, тёплый ли ещё, дышит ли, если дышит, то часто ли, будто загнанно, или, наоборот, тяжело и медленно, и решить, дотянет ли до утра, и подумать опять, как жить, если не дотянет; обо мне, владислав алексеевич, что умеет таскать тяжёлое, чинить сломавшееся, утешать беспомощных, привозить себя на троллейбусе драть из десны восьмёрки, плеваться кровавой ватою, ездить без провожатых и без встречающих, обживать одноместные номера в советских пустых гостиницах, скажем, петрозаводска, владивостока и красноярска, бурый ковролин, белый кафель в трещинах, запах казённого дезинфицирующего, коридоры как взлётные полосы и такое из окон, что даже смотреть не хочется; обо мне, которая едет с матерью в скорой помощи, дребезжащей на каждой выбоине, а у матери дырка в лёгком, и ей даже всхлипнуть больно, или через осень сидящей с нею в травматологии, в компании пьяных боровов со множественными ножевыми, и врачи так заняты, что не в состоянии уделить ей ни получаса, ни обезболивающего, а у неё обе ручки сломаны, я её одевала час, рукава пустые висят, и уж тут-то она ревёт – а ты ждёшь и бесишься, мать пытаешься успокоить, а сама медсёстер хохочущих ненавидишь до рвоты, до чёрного исступления; это я неразумное дитятко, ну ей-богу же, после яростного спектакля длиной в полтора часа, где я только на брюхе не ползаю, чтобы зрители мне поверили, чтобы поиграли со мной да поулыбались мне, рассказали бы мне и целому залу что-нибудь, в чём едва ли себе когда-нибудь признавалися; а потом все смеются, да, все уходят счастливые и согретые, только мне трудно передвигаться и разговаривать, и кивать своим, и держать лицо, но иначе и жить, наверное, было б незачем; это меня они упрекают в высокомерии, говорят мне «ты б хоть не материлась так», всё хотят научить чему-то, поскольку взрослые, — размышлявшую о самоубийстве, хладнокровно, как о чужом, «только б не помешали» — из-за этого, кстати, доктор как-то лет в девятнадцать отказался лечить меня стационарно — вы тут подохнете, что нам писать в отчётности? — меня, втягивавшую кокс через голубую тысячерублевую в отсутствие хрестоматийной стодолларовой, хотя круче было б через десятку, по-пролетарски, а ещё лучше – через десятку рупий; облизавшую как-то тарелку, с которой нюхали, поздним утром, с похмелья, которое как рукой сняло; меня, которую предали только шестеро, но зато самых важных, насущных, незаменяемых, так что в первое время, как на параплане, от ужаса воздух в лёгкие не заталкивался; меня, что сама себе с ранней юности и отец, и брат, и возлюблённый; меня, что проходит в куртке мимо прилавка с книгами, видит на своей наклейку с надписью «“республика” рекомендует» и хочет обрадоваться, но ничего не чувствует, понимаешь, совсем ничего не чувствует; это меня они лечат, имевшую обыкновение спать с нелюбимыми, чтоб доказать любимым, будто клином на них белый свет не сходится, извиваться, орать, впиваться ногтями в простыни; это меня, подверженную обсессиям, мономаниям, способную ждать годами, сидеть-раскачиваться, каждым «чтобы ты сдох» говорить «пожалуйста, полюби меня»; меня, с моими прямыми эфирами, с журналистами, снимающими всегда в строгой очерёдности, как я смотрю в ноутбук и стучу по клавишам, как я наливаю чай и сажусь его пить и щуриться, как я читаю книжку на подоконнике, потому что считают, видимо, что как-то так и выглядит жизнь писателя; они, кстати говоря, обожают спрашивать: «что же вы, вера, такая молоденькая, весёлая, а такие тексты пишете мрачные? это всё откуда у вас берётся-то?» как ты думаешь, что мне ответить им, милый друг владислав алексеевич? может, рассказать им как есть — так и так, дорогая анечка, я одна боевое подразделение по борьбе со вселенскою энтропией; я седьмой год воюю со жлобством и ханжеством, я отстаиваю права что-то значить, писать, высказываться со своих пятнадцати, я рассыпаю тексты вдоль той тропы, что ведёт меня глубже и глубже в лес, размечаю время и расстояние; я так делаю с самого детства, анечка, и сначала пришли и стали превозносить, а за ними пришли и стали топить в дерьме, важно помнить, что те и другие матрица, белый шум, случайные коды, пиксели, глупо было бы позволять им верстать себя; я живой человек, мне по умолчанию будет тесной любая ниша, что мне отводится; что касается славы как твёрдой валюты, то про курс лучше узнавать у пары моих приятелей, — порасспросите их, сколько она им стоила и как мало от них оставила; я старая, старая, старая баба, анечка, изведённая, страшно себе постылая, которая, в общем, только и утешается тем, что бог, может быть, иногда глядит на неё и думает: «ну она ничего, справляется. я, наверное, не ошибся в ней».

30 марта 2009 года

 

Спецкорры

мы корреспонденты господни, лена, мы здесь на месяцы. даже с дулом у переносицы мы глядим строго в камеру, представляемся со значением. Он сидит у себя в диспетчерской – башни высятся, духи носятся; Он скучает по нашим прямым включениям. мы порассказали Ему о войнах, торгах и нефти бы, но в эфир по ночам выходит тоска-доносчица: «не могу назвать тебя “моё счастье”, поскольку нет в тебе ничего моего, кроме одиночества». «в бесконечной очереди к врачу стою. может, выпишет мне какую таблетку белую. я не чувствую боли. я ничего не чувствую. я давно не знаю, что я здесь делаю». «ты считаешь, Отче, что мы упрямимся и капризничаем, — так вцепились в своё добро, что не отдадим его и за всю любовь на земле, — а ведь это Ты наделяешь призрачным и всегда лишаешь необходимого». провода наши – ты из себя их режешь, а я клыками рву, — а они ветвятся внутри, как вены; и, что ни вечер, стой перед камерой, и гляди в неё, прямо в камеру. а иначе Он засыпает в своей диспетчерской.

1 февраля 2009 года

 

«Пристрели меня, если я расскажу тебе…»

пристрели меня, если я расскажу тебе, что ты тоже один из них — кость, что ломают дробно для долгой пытки шаткий молочный зуб на суровой нитке крепкие напитки, гудки, чудовищные убытки чёрная немочь, плохая новость, чужой жених ты смеёшься как заговорщик, ты любишь пробовать власть, грубя ты умеешь быть лёгким, как пух в луче, на любом пределе всё они знали – и снова недоглядели я чумное кладбище. мне хватило и до тебя. я могу рыдать негашёной известью две недели. дай мне впрок наглядеться, безжалостное дитя, как земля расходится под тобою на клочья лавы ты небесное пламя, что неусидчиво, обретя контур мальчика в поисках песни, жены и славы горько и желанно, как сигарета после облавы, пляшущими пальцами, на крыльце, семь минут спустя краденая радость моя, смешная корысть моя не ходи этими болотами за добычей, этими пролесками, полными чёрного воронья, и не вторь моим песням – девичьей, вдовьей, птичьей, не ищи себе лиха в жёны и сыновья я бы рада, но здесь другой заведён обычай, — здесь чумное кладбище. здесь последняя колея. будем крепко дружить, как взрослые, наяву. обсуждать дураков, погоду, еду и насморк. и по солнечным дням гулять, чтобы по ненастным вслух у огня читать за главой главу. только, пожалуйста, не оставайся насмерть, если я вдруг когда-нибудь позову.

30 июня 2011 года

 

Как будто

давай как будто это не мы лежали сто лет как снятые жернова, давились гнилой водой и прогорклой кашей знали на слух, чьи это шаги из тьмы, чьё это бесправие, чьи права, что означает этот надсадный кашель как будто мы чуем что-то кроме тюрьмы, за камерой два на два, но ждём и молчим пока что как будто на нас утеряны ордера, или снят пропускной режим, и пустуют вышки, как будто бы вот такая у нас игра, и мы вырвались и бежим, обдирая ладони, голени и лодыжки, как будто бы нас не хватятся до утра, будто каждый неудержим и взорвётся в семьсот пружин, если где-то встанет для передышки как будто бы через трое суток пути нас ждёт пахучий бараний суп у старого неулыбчивого шамана, что чувствует человека милях в пяти, и курит гашиш через жёлтый верблюжий зуб, и понимает нас не весьма, но углём прижигает ранки, чтоб нам идти, заговаривает удушливый жар и зуд, и ещё до рассвета выводит нас из тумана и мы ночуем в пустых заводских цехах, где плесень и горы давленого стекла, и истошно воют дверные петли и кислые ягоды ищем мы в мягких мхах, и такая шальная радость нас обняла, что мы смеёмся уже – не спеть ли берём яйцо из гнезда, печём его впопыхах, и зола, зола, и зубы в чёрном горячем пепле как будто пересекаем ручьи и рвы, распускаем швы, жжём труху чадящую на привале, состоим из почвы, воды, травы, и слова уходят из головы, обнажая камни, мостки и сваи и такие счастливые, будто давно мертвы, так давно мертвы, что почти уже не существовали

27 июня 2011 года

 

Песни острова Макунуду

I

океан говорит: у меня в подчиненьи ночь вся, я тут верховный чин ты быстрее искорки, менее древоточца, не знаешь принципов и причин сделай милость, сядь и сосредоточься, а то и вовсе неразличим сам себе властитель, проектировщик, военный лекарь, городовой, ни один рисунок, орнамент, росчерк не повторяю случайный свой кто не знает меры и тот, кто ропщет, в меня ложится вниз головой ну а ты, со сложной своей начинкой, гордыней барина и связующего звена будешь только белой моей песчинкой, поменьше рисового зерна, чтобы я шелестел по краю и был с горчинкой, и вода была ослепительно зелена

II

когда буря-изверг крошит корабли пусть я буду высверк острова вдали — берега и пирса, дома и огня; океан скупился показать меня. чаячьего лая звук издалека, ракушка жилая едет вдоль песка, и гранат краснеет вон у той скалы, и вода яснее воска и смолы — так, что служит линзой глянувшим извне и легко приблизит, что лежит на дне. мрамора и кварца длинны берега, и в лачуге старца суп у очага. век свеча не гасла у его ворот. вёл густого масла этот резкий рот, скулы и подглазья чей-то мастихин, и на стенке вязью древние стихи. «где твоя темница? рыбы и коралл. ты погиб, и мнится, что не умирал. что-то длит надежду. и с моим лицом — кто-то средний между богом и отцом. судно кружат черти. для тебя кошмар кончен – счастье смерти есть великий дар». не сочтёт кощунством грустный сын земли — я хочу быть чувством острова вдали.

III

и когда наступает, чувствуешь некое облегчение: всё предвидел, теперь не надо и объяснять. истина открывается как разрыв, как кровотечение — и ни скрыть, ни вытерпеть, ни унять. смуглый юноша по утрам расправляет простыни, оставляет нам фруктов, что накормили бы гарнизон. – где вы были в последние дни земли? – мы жили на острове. брали красный арабский «мальборо» и глядели на горизонт. мы шутили: не будет дня, когда нас обнаружат взрослыми, — ничего живого не уцелеет уже вокруг. – что вы знали об урагане? – что это россказни для туристов, жаждущих приключений, и их подруг. ровно те из нас, кого гибель назначит лучшими, вечно были невосприимчивы к похвалам. – что вы делали в час, когда туча закрыла небо? – обнявшись, слушали, как деревья ломаются пополам. вспоминали по именам тех, кто в детстве нравился, и смеялись, и говорили, что устоим. старый бармен, кассу закрыв на ключ, не спеша отправился ждать, когда море придёт за ним.

IV

молодость-девица, взбалмошная царица всего, что делается и не повторится. чаянье, нетерпение, сладостная пытка — всё было от кипения, от переизбытка. божественное топливо, биение, напряженье — дай тем, кем мы были растоптаны, сил вынести пораженье, кем мы были отвергнуты — не пожалеть об этом, а нам разве только верности нашим былым обетам, так как срока давности — радуга над плечами — нет только у благодарности и печали.

декабрь 2012 года, остров Макунуду,

Мальдивский архипелаг

 

Больше правды

как открывается вдруг горная гряда, разгадка, скважина; все доводы поправ, ты возник и оказался больше правды — необходимый, словно был всегда. ты область, где кончаются слова. ты детство, что впотьмах навстречу вышло: клеёнка, салки, давленая вишня, щекотка, манка, мятая трава. стоишь, бесспорен, заспан и влюблён, и смотришь так, что радостно и страшно — как жить под взглядом, где такая яшма, крапива, малахит, кукушкин лён. я не умею этой прямоты и точной нежности, пугающей у зрячих, и я сую тебе в ладони – прячь их — пакеты, страхи, глупости, цветы; привет! ты пахнешь берегом реки, подлунным, летним, в молодой осоке; условия, экзамены и сроки друг другу ставят только дураки, а мы четыре жадные руки, нашедшие назначенные строки.

25 апреля 2012 года