Нюрнбергский эпилог

Полторак Аркадий Иосифович

I. Суд народов

 

 

Дорога в Нюрнберг

Июль 1945 года. Дивизия, в которой я служил председателем трибунала, возвращается из-под Праги в родные места. На этот раз путь был легким – солдаты спешили домой.

Меня же ожидало другое. Из Москвы пришло указание немедленно прибыть в Главное управление военных трибуналов. А там объявили, что идет подготовка к созданию Международного военного трибунала для суда над главными преступниками второй мировой войны, процесс состоится в Нюрнберге и я командируюсь туда в составе советской делегации.

Поспешный выезд в дивизию. Сдача дел. Прощание с фронтовыми друзьями. И снова – в Москву.

Первая встреча с моим новым шефом – генерал-майором юстиции Ионой Тимофеевичем Никитченко. До сих пор я знал его как заместителя председателя Верховного суда СССР. Теперь он – член Международного трибунала. В лаконичной беседе с Никитченко выясняется мое будущее положение в Нюрнберге: мне предстоит ведать советским секретариатом.

Пока оформляются документы, работаю в Военной коллегии Верховного суда СССР. Оформление длится два месяца. Наконец вместе с военным прокурором Василием Самсоновым, тоже командируемым в Нюрнберг, я сажусь в самолет. Мы летели на процесс, который продлится около года и о котором так много будет написано и хорошего, и плохого, и правдивого, и лживого.

Скоро я услышу английского обвинителя Шоукросса, и он будет утверждать, что Нюрнбергский процесс «явится авторитетной и беспристрастной летописью, к которой будущие историки могут обращаться в поисках правды, а будущие политики в поисках предупреждений». Но когда закончится процесс, я прочту книгу его соотечественника публициста Монтгомери Бельджиона, где есть такие слова: «Если бы обыкновенный человек попал с луны в Нюрнберг, то он пришел бы к выводу, что там царит сплошная бессмыслица». В чем заключается эта «бессмыслица», разъяснит затем лорд Хенки. Он назовет Нюрнбергский процесс «опасным прецедентом для будущего» и поспешит заверить, «чем скорее мы покончим с этими процессами, тем будет лучше…»

Я услышу в зале суда исполненное глубокого смысла заявление главного французского обвинителя Шампетье де Риба:

– После предъявления документов, после того, как были заслушаны свидетели, после демонстраций кинофильмов, при просмотре которых даже сами подсудимые содрогнулись от ужаса, никто в мире не сможет утверждать, что лагеря уничтожения, расстрелянные военнопленные, умерщвленные мирные жители, горы трупов, толпы людей, изуродованных душой и телом, газовые камеры и кремационные печи, – что все эти преступления существовали лишь в воображении антинемецки настроенных пропагандистов, этого не сможет утверждать никто.

А пройдет несколько лет, и другие французы с пеной у рта станут опровергать Шампетье де Риба. Я прочту книгу Мориса Бардеша, выливающего не один ушат грязи на Нюрнбергский процесс, пытающегося доказать, что «нельзя слепо, на веру принимать приговор, подписанный победителями…». Я узнаю из газет о поездке по городам и весям Западной Германии французского профессора Поля Рассиньи. Он будет читать лекции, посвященные шестнадцатой годовщине Нюрнбергского процесса, и убеждать немцев в том, что приговор Международного трибунала был вынесен на основе «фальшивых свидетельских показаний и коммунистической травли». Мне придется еще прочитать, что пишут теперь западногерманские реваншисты. У них свое мнение о газовых камерах, о кремационных печах, и, призывая германскую молодежь под черные знамена бундесвера, они представят Шампетье де Риба подлейшим фальсификатором истории и жуликом.

В первые же дни процесса главный американский обвинитель Роберт Джексон, требуя справедливого возмездия гитлеровской клике, скажет:

– Преступления, которые мы стремимся осудить и наказать, столь преднамеренны, злостны и имеют столь разрушительные последствия, что цивилизация не может потерпеть, чтобы их игнорировали, так как она погибнет, если они повторятся.

Но тотчас же после процесса рядовой американец, не успевший еще забыть этих слов Джексона, окажется поставленным в тупик цинично откровенным заявлением сенатора Тафта о том, что «Соединенные Штаты еще долго будут сожалеть о приведении в исполнение Нюрнбергского приговора».

В ночь на 16 октября 1946 года мне доведется быть в здании, где свершится последний акт процесса – гитлеровскую клику поведут на эшафот. Но затем именно этот день объявят в ФРГ «черным днем германской истории», и журнал «Национ Эйропа» прольет слезу по осужденным, напишет, что они «не нарушили ни одного из существующих где-либо законов».

Потом я прочитаю изданные в Америке и немедленно переведенные в Западной Германии мемуары Адольфа Розенберга. В них будет воспроизведено «политическое завещание» этого духовного отца гитлеризма: «Как и другие великие идеи, знавшие победы и поражения, национал-социализм в один прекрасный день будет возрожден в новом поколении, которое создаст в новой форме империю для немцев… национал-социализм начнет произрастать из здоровых корней и превратится в крепкое дерево, которое даст свои плоды».

И мне придется убедиться в том, что такие тлетворные плоды действительно произрастут в ФРГ и в скором времени составят новую угрозу миру. Германские милитаристы захотят поскорее расправиться с Нюрнбергским процессом. Ведь это о них – Хойзингере, Каммхубере, Шпейделе, Ферче и многих других, им подобных, – в Нюрнбергском приговоре записано:

«Они были ответственны в большой степени за несчастья и страдания, которые обрушились на миллионы мужчин, женщин и детей. Они опозорили почетную профессию воина… Истина состоит в том, что они активно участвовали в совершении всех этих преступлений… в более широких и более потрясающих масштабах, чем мир когда-либо имел несчастье знать».

Такой приговор не мог, конечно, не вызвать раздражения у уцелевших гитлеровских генералов. И не удивительно, что они открывают теперь по нему массированный огонь из всех пропагандистских калибров.

Нюрнбергский процесс оказался таким явлением в истории международных отношений, которое на многие десятилетия вперед дало пищу уму и государственных деятелей, и историков, и юристов, и дипломатов.

 

Среди руин

Итак, из трибунала дивизионного я прибыл в трибунал международный. Было это 1 декабря 1945 года. Весь Нюрнберг, и в особенности его «Гранд-отель», где мы с Василием Самсоновым нашли первый приют, являли собой вавилонское столпотворение. Туда съехались люди всех стран мира, и, конечно, больше всего оказалось корреспондентов.

На следующее утро, пасмурное, по-настоящему осеннее, прежде чем идти во Дворец юстиции, мы решили побродить по городу. Впечатление гнетущее. Нюрнберг лежал в развалинах. Но и в этом его состоянии нетрудно было заметить черты типичного средневекового города. Сохранилась в целости крепостная каменная стена с массивными башнями. Уцелели некоторые дома с островерхими крышами. Очень запутана сеть кривых, узких, без плана построенных улиц.

Все это и многое другое свидетельствовало, что Нюрнберг имел до войны весьма своеобразный и неповторимый вид. Это был город-музей.

Мы идем вдоль реки Пегниц, которая делит его на две почти равные части. Над рекой повисли мосты, сделанные четыреста – пятьсот лет назад. Прямо перед нами среди груды камней и щебня высятся две стройные башни, легкие и ажурные. Это все, что осталось от знаменитой церкви Святого Лоренца.

А вот небольшая площадь на перекрестке двух улиц, и на ней фонтан «Колодезь добродетели». Красивая ограда. Прекрасная скульптура. Когда-то этот фонтан бил множеством струй, но теперь он будто умер, как и окружающие его руины.

Руинам, казалось, не будет конца. И мы задумались над тем, почему именно этот город фашизм сделал своим идеологическим центром. Что он нашел здесь родственного своей звериной идеологии? Почему только в Нюрнберге, начиная с двадцатых годов и вплоть до момента крушения, гитлеровская партия проводила свои съезды, напоминавшие скорее шабаш ведьм, чем собрание политических деятелей?

Свыше девятисот лет существует Нюрнберг. В XIV–XVI веках здесь била ключом творческая мысль немецкого народа, воплощаясь в замечательные произведения искусства, науки, техники. Тут жили и творили художник Дюрер, скульптор Крафт, поэт и композитор Ганс Сакс. Нюрнберг издавна снабжал всю Европу компасами и измерительными приборами. Наконец, часы, обыкновенные карманные часы, были впервые сделаны здесь Питером Хенлейном. Это не помешало гитлеровцам четыре столетия спустя попытаться в том же самом городе остановить вечный бег времени и повернуть вспять колесо прогресса.

Но история Нюрнберга это не только и даже не столько история развития науки и культуры. В нем жили и действовали не одни лишь мастера, творцы и умельцы. В нем обитали и действовали еще и другие лица – хищные, властолюбивые, жестокие.

В течение столетий Нюрнберг служил символом захватнической политики «Священной Римской империи». С 1356 года, согласно «Золотой булле» Карла IV, каждый новый император свой первый имперский сейм должен был собирать непременно в Нюрнберге. Именно этот город очень любил и жаловал Фридрих I Барбаросса, всю жизнь бредивший мировым господством и бесславно погибший на подступах к Палестине во время третьего Крестового похода.

Гитлеровцы признавали три германские империи. Первой они считали «Священную Римскую империю». Второй ту, которую создал в 1871 году Бисмарк. Основателями третьей тысячелетней империи нацисты считали себя. И именно поэтому Нюрнберг стал партийной столицей нацистов…

Раздумывая и рассуждая о всех этих причудах истории, мы незаметно подошли к окраине города. И тут вдруг вспомнилась французская пословица: «когда говорят о волке, видят его хвост». Перед нами открылся вид на так называемое Партейленде – традиционное место фашистских съездов и парадов.

Огромный асфальтированный стадион с трибунами из серого камня. Грубо и тяжело попирая землю, господствуя над всем, высилась махина центральной трибуны, со множеством ступеней и скамей, с черными чашами на крыльях, где в дни фашистских сборищ горел огонь. Словно рассекая эту махину пополам, снизу вверх проходит широкая темно-синяя стрела, указывающая своим острием, где следует искать Гитлера. Отсюда он взирал на марширующие войска и штурмовые отряды. Отсюда под рев осатанелой толпы призывал их к разрушениям чужих очагов, к захватам чужих земель, к кровопролитиям.

В такие дни город содрогался от топота тысяч кованых сапог. А вечерами вспыхивал, как гигантский костер. Дым от факелов застилал небо. Колонны факельщиков с дикими возгласами и визгом проходили по улицам.

Теперь огромный стадион был пуст. Лишь на центральной трибуне стояло несколько дам в темных очках, очевидно американских туристок. Они по очереди влезали на место Гитлера и, щелкая фотоаппаратами, снимали друг друга…

На одной из улиц Нюрнберга – широкой и прямой Фюртштрассе – остался почти невредимым целый квартал зданий, и среди них за безвкусной каменной оградой с овальными выемками, с большими двойными чугунными воротами – массивное четырехэтажное здание с пышным названием Дворец юстиции. Первый его этаж без окон представляет собой крытую галерею с овальными сводами, опирающуюся на короткие, круглые, тяжелые, как бы вросшие в землю колонны. Выше – два этажа, оформленных гладким фасадом. А на четвертом этаже – в нишах статуи каких-то деятелей германской империи. Над входом – четыре больших лепных щита с различными эмблемами.

Редкая полоска деревьев с внутренней стороны ограды отделяет здание от улицы. Если присмотреться внимательно, то и здесь видны следы войны. На многих колоннах выщерблен камень не то очередью крупнокалиберного пулемета, не то осколками снарядов. Пусты некоторые ниши в четвертом этаже, очевидно освобожденные от статуй внезапным ударом взрывной волны.

Рядом с Дворцом юстиции – соединенное с ним переходом другое административное здание. А со двора перпендикулярно внутреннему фасаду вплотную к Дворцу примыкает длинный четырехэтажный тюремный корпус. Тюрьма как тюрьма. Как все тюрьмы мира. Гладкие оштукатуренные стены и маленькие зарешеченные окна, налепленные рядами почти вплотную одно к другому.

Капризная военная судьба пощадила этот мрачный квартал будто специально для того, чтобы здесь могло свершиться самое справедливое в истории человечества правосудие. С ноября 1945 года во Дворце юстиции помещался Международный военный трибунал, разбиравший дело по обвинению главных немецких военных преступников. Здесь же, в тюрьме, они содержались под стражей в ожидании приговора.

…Мы проходим первую цепочку охраны. Это шуцманы, новые немецкие полицейские, одетые в темно-синюю форму. Увидев советских офицеров, они вытягиваются – руки по швам, носки врозь.

Затем нас встречают «МР» – американские военные полицейские. Предъявляем пропуска.

– О'кэй! – солдат широким жестом приглашает нас пройти.

Перед самым входом в здание – советские часовые. Здесь нас несколько задержала смена караула. Печатая шаг, прошли наши гвардейцы. Рослые, здоровые ребята с орденами и медалями на мундирах, с желтыми и красными нашивками, свидетельствующими о ранениях в боях.

Мы поднимаемся на второй этаж и оказываемся в помещении, отведенном для советской делегации. Но нам, конечно, не терпелось скорее очутиться в зале суда, увидеть тех, кто столько лет терроризировал Европу и мир, тех, по чьей вине миллионы ни в чем не повинных людей сложили свою голову. Как часто во время войны приходилось слышать их имена, всегда сопровождаемые весьма нелестными эпитетами. Теперь к этим многочисленным и очень выразительным эпитетам прибавился последний, предусмотренный уголовными законами всех стран мира, – подсудимые.

 

В судебном зале

Наконец мы в зале, где заседает Международный военный трибунал. Первое, что бросается в глаза, – отсутствие дневного света: окна наглухо зашторены.

А мне почему-то хотелось, чтобы этот зал заливали веселые, солнечные лучи и через широкие окна, нарушая суровую размеренность судебной процедуры, сюда врывались бы многообразные звуки улицы. Пусть преступники чувствуют, что жизнь вопреки их стараниям не прекратилась, что она прекрасна.

Зал отделан темно-зеленым мрамором. На стенах барельефы – символы правосудия. Здесь неторопливо, тщательно, с почти патолого-анатомической точностью вскрывается и изучается политика целого государства и его правительства. Судьи и все присутствующие внимательно слушают прокуроров, свидетелей, подсудимых и их защитников. Каждые 25 минут меняются стенографистки (к концу дня должна быть готова полная стенограмма судебного заседания на четырех языках). Кропотливо трудятся фотографы и кинооператоры многих стран мира. Чтобы не нарушать в зале тишину и торжественность заседаний, съемки производятся через специально проделанные в стенах застекленные отверстия.

На возвышении – длинный стол для судей. За ним слева направо разместились генерал-майор юстиции И. Т. Никитченко, подполковник юстиции А. Ф. Волчков, англичане лорд Биркетт и лорд Лоуренс, американцы Биддл и Паркер, французы Доннедье де Вабр и Робер Фалько. Ниже судейского стола, параллельно ему, расположился секретариат. Еще ниже – стенографистки.

Справа – большие столы сотрудников прокуратуры четырех держав, руководимых главными обвинителями: от СССР – государственным советником юстиции второго класса Р. А. Руденко, в то время занимавшим пост прокурора Украинской ССР; от США – Робертом Джексоном, членом Верховного суда; от Великобритании – Хартли Шоукроссом, генеральным прокурором Англии; от Франции – Франсуа де Ментоном, членом французского правительства. Позади обвинителей – места для представителей прессы.

Слева от входа – скамья подсудимых. Первый ряд ее занимают Герман Геринг, Иоахим фон Риббентроп, Рудольф Гесс, Вильгельм Кейтель, Эрнст Кальтенбруннер, Альфред Розенберг, Ганс Франк, Вильгельм Фрик, Юлиус Штрейхер, Вальтер Функ, Яльмар Шахт. Во втором ряду – Карл Дениц, Эрих Редер, Бальдур фон Ширах, Фриц Заукель, Альфред Иодль, Франц фон Папен, Артур Зейсс-Инкварт, Альберт Шпеер, Константин фон Нейрат, Ганс Фриче. Перед каждым судебным заседанием их доставляют сюда по одному. Под усиленным конвоем они следуют через новый подземный ход, соединяющий тюрьму с Дворцом юстиции, и поднимаются в пустой еще зал. Бесшумно открывается узкая дубовая дверь, и подсудимые, как злые духи, будто возникают прямо из стены. Некоторые здороваются друг с другом. Другие озлобленно, по-волчьи шмыгают на свои места, ни на кого не глядя.

Скамью подсудимых окружают солдаты американской военной полиции. Впереди нее на специально отведенных местах – одетые в мантии адвокаты.

На втором этаже зала – балкон для гостей…

В этой обстановке мне предстояло работать без малого год. Судебный процесс начался 20 ноября 1945 года и закончился 1 октября 1946 года. Трибунал провел 218 судебных заседаний. Протоколы его насчитывают 16 тысяч страниц. Обвинители предъявили 2630 документов, защитники – 2700. Свидетелей было заслушано 240 и, кроме того, изучено 300 тысяч письменных показаний, данных под присягой.

Этот беспримерный судебный процесс поглотил 5 миллионов листов бумаги, весившей 200 тонн. В ходе его было израсходовано 27 тысяч метров звуковой кинопленки и 7 тысяч фотопластинок. Стенограмма каждого судебного заседания для обеспечения максимальной точности дублировалась звукозаписью и затем сверялась с ней.

В первый же день процесса в своем кратком вступительном слове о правовых основах деятельности Международного военного трибунала председательствующий заявил:

– Процесс, который должен теперь начаться, является единственным в своем роде в истории мировой юриспруденции, и он имеет величайшее общественное значение для миллионов людей на всем земном шаре. По этой причине на всяком, кто принимает в нем какое-либо участие, лежит огромная ответственность, и он должен честно и добросовестно выполнять свои обязанности без какого-либо попустительства, сообразно со священными принципами закона и справедливости.

Мы еще увидим, насколько вняли этому призыву некоторые участники процесса, как отнеслась к нему защита, как вели себя многочисленные и очень не одинаковые по своему положению и политическим взглядам свидетели. А пока мне хотелось бы задержать внимание читателя на скамье подсудимых.

Нацистские главари стараются держаться непринужденно. Они переговариваются между собой, пишут записки адвокатам, делают довольно пространные записи для себя. Особенно усердствует Риббентроп. Он буквально завалил защитника своими «инструкциями» и, пожалуй, с самого начала процесса прямо в зале суда стал сочинять «мемуары», которые очень скоро после его казни были изданы на Западе. Казалось бы, зачем? Ни один еще из буржуазных государственных деятелей не получал возможности столь обстоятельно поведать миру о своей жизни и своих делах, как это довелось в Нюрнберге бывшим членам правительства гитлеровской Германии. Стенографический отчет процесса явился уникальным собранием правдивых биографий нацистских политиков. Но это противоречило их желаниям и намерениям. Нет, не такие «мемуары» хотелось им оставить для истории. И каждый старался по-своему. Одни сами взялись за перо. Другие попытались использовать в этих целях перо многочисленных агентов буржуазной прессы.

Уже в первые дни процесса я заметил, что с подсудимыми часто беседует молодой американский офицер с повязкой «ISO»[]. То был судебный психиатр доктор Джильберт. В Нюрнберге этому человеку завидовали журналисты всего мира. Как все они, Джильберт мог слушать и наблюдать происходящее в зале суда. Как никто из них, он имел возможность без всяких ограничений в любое время общаться с подсудимыми и в зале суда, и в камерах тюрьмы, и публично, и наедине.

Доктор Джильберт хорошо владел немецким языком, который, как рассказывали, был для него родным. Это еще больше расширяло возможности. Он знал многое, чего не знали другие. Журналисты буквально охотились за ним, надеясь выудить что-нибудь сенсационное для прессы. Но Джильберт умел держать язык за зубами. Перед самым концом процесса он сообщил мне, что заканчивает обработку своих дневников и несколько западных издательств очень торопят его с этим. Ему очень хотелось, чтобы и советские издательства приобрели эту рукопись. Джильберт передал мне первую ее половину для ознакомления. А полностью его книгу «The Nuremberg diary»[] я прочел позже. Она была издана в США и во многих европейских странах. По-своему это очень любопытный документ, особенно для участников процесса. Джильберт дополняет общую картину увиденного в Нюрнберге рядом ярких деталей, о которых подсудимые поведали ему в частных беседах. Это как бы ежедневный комментарий самих подсудимых ко всем сколько-нибудь значительным событиям процесса, в какой-то степени объясняющий их собственное поведение в суде. Джильберт оказался тонким наблюдателем.

Галерею для гостей всегда переполняли офицеры союзных армий, преимущественно американской. Приезжали сюда и тогдашний военный министр США Паттерсон, и бывший военный министр Англии Хор-Белиша, и лорд-канцлер Англии Джоуит, и председатель английской комиссии по расследованию военных преступлений лорд Райт, и лорд Моэм – брат писателя Соммерсета Моэма, и известные публицисты Гарольд Никольсон, Уолтер Липпман, Джозеф Олсоп.

Как-то во время обеда у судей меня познакомили с одним толстяком, очень живым и экспансивным. То был Фиорелло Лагардиа, губернатор Нью-Йорка.

Не раз в зале суда появлялись весьма расфранченные дамы, каким-то образом получившие пропуска на длительный срок. Некоторые из них – жены подсудимых, другие – супруги крупных государственных деятелей западных стран. Однажды в перерыве между заседаниями я очутился рядом с двумя такими дамами. В тот день обвинитель предъявлял доказательства, касавшиеся немецко-фашистской агрессии против Австрии, но не успел закончить своих объяснений. Дамы были огорчены этим обстоятельством. Одна из них спросила другую, придет ли она на следующий день. Ответ был умилительным:

– Конечно приду, моя милая, ведь я так хочу узнать, чем же закончилась эта агрессия против Австрии.

Даме было под пятьдесят, но она, увы, как-то не успела вовремя узнать, каким это образом Австрия вдруг перестала существовать…

Говорили, что в Нюрнберг приезжала жена Рудольфа Гесса. Проживая во время процесса в американской зоне, она только и делала, что рассказывала всем о «великих достоинствах» своего мужа и своем намерении издать собственный дневник.

Под стать фрау Гесс была и жена Гиммлера. Эта тоже не пропускала ни одной возможности поговорить с иностранными корреспондентами и поведать им, что она «считает своего мужа великим немецким вождем».

В той же шеренге шествовала жена Квислинга, которая громогласно объявила, что ее муж «мученик, умерший за нордическую свободу».

Но оставим в стороне дам. Не они, в конечном счете, определяли лицо публики на галерее для гостей и в кулуарах Дворца юстиции. И там и здесь куда больше было «деловых» людей.

Вот ведут беседу два человека. Один, на вид лет пятидесяти, весьма респектабельный джентльмен небольшого роста – представитель какого-то издательства. Второй, в черной мантии – адвокат Альфреда Розенберга, высокий и массивный Тома. Доктор Серватиус – адвокат Заукеля, наблюдая за собеседниками со стороны, понимающе качает головой. Несколько позже он жаловался, что вся защита подсудимых, и без того перегруженная по горло, почти ежедневно должна была вести переговоры с заполонившими Нюрнберг американскими и английскими издателями, решившими, что можно неплохо заработать на публикации мемуаров подсудимых. И результаты этих переговоров проявились незамедлительно: сразу же по окончании процесса в Америке были опубликованы мемуары Розенберга и Риббентропа, написанные в Нюрнбергской тюрьме.

Американцы не зря утверждают, что время – деньги. В ходе Нюрнбергского процесса мы не раз имели возможность убедиться, что некоторые из них пускались здесь во все тяжкие, лишь бы к концу каждого дня подсчитывать доходы от мелких спекуляций. Впрочем, не всегда мелких.

Однажды, когда мы с помощником главного обвинителя от СССР Львом Романовичем Шейниным направлялись в буфет, нас остановил американский полковник. Помнится, он работал в отделе хозяйственного обслуживания американской делегации. Полковник обратился ко мне с просьбой познакомить его с Шейниным, а затем стал расспрашивать Льва Романовича, действительно ли тот на несколько дней вылетает в Москву. Шейнин подтвердил.

– О, это прекрасно, генерал! – обрадовался американец. – У меня есть к вам деловое предложение. Это будет хороший бизнес.

– Какой? – насторожился Шейнин.

– Очень простой. Привезите из Москвы партию сибирских мехов. Поверьте, я их неплохо реализую. Улавливаете?

Я перевел Шейнину эту тираду, и от меня не ускользнуло, как он побагровел от ярости и изумления. Таким мне давно не приходилось видеть Льва Романовича.

– Не понимаю вас, полковник. Может быть, вы не знаете, что я юрист, а не меховщик.

– Я тоже юрист, – не сдавался американец. – Но скажите, пожалуйста, господин генерал, разве юристы самые глупые люди на свете?

– Вот что, давайте прекратим этот бессмысленный разговор, – зло бросил Лев Романович. – Меня удивляет, полковник, что вы посмели обратиться ко мне с такими спекулятивными предложениями.

– Почему спекулятивными, – недоумевал американец. – Это же нормальный бизнес. Я не понимаю, почему вы обиделись.

Он так горячо произнес эти слова и с таким искренним удивлением посмотрел на Шейнина, что тот в конце концов расхохотался.

– Полковник, нам не понять друг друга.

Пробормотав слова извинения, американец отошел в сторону, но на следующий день, встретив меня, снова вернулся к старой теме. Только на этот раз пытался представить свой вчерашний разговор с Л. Р. Шейниным как шутку.

Другие американцы, помельче рангом, усиленно спекулировали часами. Очень часто они совершали вояж из Нюрнберга в Женеву и, возвращаясь обратно, обвешивались часами, как завзятые контрабандисты. От некоторых из них не было отбоя. Они ловили людей в коридорах, отводили в сторону и предлагали свой товар на выбор.

Мне рассказывали о весьма любопытном инциденте с советским писателем Борисом Полевым. Один энергичный продавец часов, молодой американский парень, как-то остановил его в коридоре и стал навязывать часы. Полевой показал американцу свои собственные и ответил, что других часов ему не нужно. Тогда американец опустил часы в стакан с водой, продержал их там несколько секунд и поднес к уху Полевого. Они тикали нормально. Но Полевой и после этого отказался приобрести их. Раздосадованный такой несговорчивостью, американец зажал часы в кулак и со всего размаха швырнул в мраморную колонну. Затем опять проделал привычную манипуляцию с опусканием их в стакан с водой и снова поднес к уху Полевого. Перед такой рекламой устоять уже было нельзя – Борис Полевой купил у этого парня часы, в которых совсем не нуждался.

Своеобразный колорит вносят своим появлением в коридорах Дворца юстиции пленные эсэсовцы. Использовали их для всякого рода подсобных работ: перетаскивания мебели, уборки помещения. Этих эсэсовцев каждое утро привозили сюда в крытой машине. Потом они как-то сразу исчезли. Это совпало с появлением в длинных коридорах Дворца юстиции дзотов, в которых постоянно дежурили американские солдаты, вооруженные пулеметами и автоматами. Были также установлены зенитные посты на крыше, и вся американская охрана приведена в боевую готовность.

При случае спрашиваю начальника охраны полковника Эндрюса, кто угрожает Международному трибуналу. Оказывается, пленные эсэсовцы. Они будто бы разбежались из лагеря, захватили оружие и идут на Нюрнберг. Относительно целей этого похода циркулировали различные слухи. Одни утверждали, что эсэсовцы решили силой освободить гитлеровских главарей. Другие доказывали, что они собираются линчевать их за проигрыш войны. Вскоре, однако, выяснилось, что все эти слухи сильно преувеличены. Дзоты были убраны. Но корреспонденты буржуазных газет ликовали: им представилась счастливая возможность сообщить в свои газеты, журналы и агентства еще одну сенсацию из Нюрнберга.

Не забуду и еще одного эпизода. Однажды утром я вошел в зал суда вместе с Л. Р. Шейниным. До начала заседания осталось минут двадцать. Мы стояли недалеко от скамьи подсудимых и разговаривали. Ввели фон Папена, и я заметил, как он вдруг остановился, встретившись взглядом с моим собеседником. Лев Романович тоже всматривался в Папена с каким-то особым выражением. Когда этот зрительный поединок кончился и Папен сел на свое место, а мы с Львом Романовичем вышли в коридор, мне, естественно, захотелось узнать, чем обусловлен их взаимный повышенный интерес друг к другу.

– Ничего особенного, – усмехнулся Шейнин. – Просто мы старые знакомые.

И он рассказал мне, как в 1942 году был командирован советским правительством в Турцию в связи с делом о покушении на Папена. По этому делу без всяких оснований привлекались к суду советские граждане Павлов и Корнилов. Льву Романовичу предстояло возглавить их защиту. Но перед тем турецкое МИД устроило хитрую шутку: Л. Р. Шейнина пригласили вместе с нашим тогдашним послом в Анкаре С. А. Виноградовым на спортивный праздник и усадили их рядом с Папеном. Там-то и состоялось первое «знакомство» нацистского дипломата и разведчика с видным советским следователем и литератором. А теперь вот в Нюрнберге они встретились вновь, и Папен, конечно, узнал Шейнина.

В богатой контрастами картине Дворца юстиции особое место занимали переводчики. Теперь мы уже привыкли к тому, что во время международных встреч и конгрессов, где дискуссии ведутся на многих языках, ораторы не прерывают своих речей для перевода. Перевод осуществляется синхронно: с помощью радиоаппаратуры немцы и болгары, французы и арабы, англичане и итальянцы сразу слышат на доступных им языках любое высказывание. Но тогда, в Нюрнберге, такая система перевода была в новинку, особенно для наших советских переводчиков. С микрофоном они работали впервые, и можно себе представить, как все мы волновались, имея в виду, какое огромное значение придается в судебном разбирательстве буквально каждому слову. Однако волнения эти оказались напрасными. Наши ребята (я называю их так потому, что почти все переводчики были еще в комсомольском возрасте) не ударили в грязь лицом.

Технически синхронный перевод был организован так. Рядом со скамьей подсудимых стояли четыре стеклянные кабины. В них размещались по три переводчика. Каждая такая группа переводила с трех языков на свой родной – четвертый. Соответственно переводческая часть аппарата советской делегации включала специалистов по английскому, французскому и немецкому языкам, а все они вместе переводили на русский. Говорит, например, один из защитников (разумеется, по-немецки) – микрофон в руках Жени Гофмана. Председательствующий неожиданно прерывает адвоката вопросом. Женя передает микрофон Тане Рузской. Вопрос лорда Лоуренса переведен. Теперь должен последовать ответ защитника, и микрофон снова возвращается к Гофману…

Но работа нашего «переводческого корпуса» не ограничивалась только этим. Стенограмму перевода надо было затем тщательно отредактировать, сличив ее с магнитозаписями, где русская речь чередовалась с английской, французской и немецкой. А кроме того, требовалось еще ежедневно переводить большое количество немецких, английских и французских документов, поступавших в советскую делегацию.

Да, дел оказалось уйма, и я благодарил судьбу за то, что наши переводчики были не только достаточно квалифицированными (большинство из них имело специальное языковое образование), но, что не менее важно, людьми молодыми и физически крепкими. Это и помогло им выдержать столь значительную нагрузку.

Сегодня, когда я пишу эти строки, мне очень хочется вспомнить добрым словом Нелли Топуридзе и Тамару Назарову, Сережу Дорофеева и Машу Соболеву, Лизу Стенину и Таню Ступникову, Валю Валицкую и Лену Войтову. В их добросовестном и квалифицированном труде – немалая доля успеха Нюрнбергского процесса. Им очень обязаны ныне многие советские историки и экономисты, философы и юристы, имеющие возможность пользоваться на родном языке богатыми архивами Нюрнбергского процесса.

Среди переводчиков у нас были и такие, чья деятельность выходила за рамки обычной работы с текстами и у микрофона. Скажем, Олег Трояновский и Энвер Мамедов номинально считались только переводчиками, и они действительно оказали большую помощь нашей делегации своим участием в переводах. Но у них имелся еще и опыт дипломатической работы, который тоже, конечно, не остался втуне.

Летом 1945 года, когда в Лондоне на четырехсторонней конференции разрабатывалось соглашение о наказании военных преступников и Устав Международного военного трибунала, О. А. Трояновский впервые вступил в деловые контакты с И. Т. Никитченко и А. Н. Трайниным. Он был прикомандирован к ним в помощь из аппарата нашего лондонского посольства и сразу зарекомендовал себя с самой лучшей стороны. В этом еще молодом тогда помощнике отличное знание иностранных языков счастливо сочеталось с эрудицией в области международных отношений, большой культурой, личным обаянием и исключительным тактом. Все это, вместе взятое, очень способствовало успешному решению сложных задач, стоявших перед советской делегацией. Иона Тимофеевич Никитченко рассказывал мне, как много полезных советов получал он в те дни от Олега Александровича Трояновского. Неудивительно, что впоследствии, оказавшись судьей в Международном трибунале, И. Т. Никитченко не пожалел трудов, чтобы добиться от МИД СССР распоряжения об откомандировании О. А. Трояновского в Нюрнберг. Здесь Олег сидел за судейским столом, обеспечивая контакт советских судей Международного трибунала с судьями других держав. Он же участвовал и во всех закрытых судебных заседаниях.

Э. Н. Мамедов прибыл на процесс из советского посольства в Риме и тоже, как говорится, очень пришелся ко двору. Советские судьи и обвинители высоко ценили его как переводчика, но в то же время привлекали к поручениям и совсем иного характера, требовавшим от исполнителя определенной политической зрелости. Я еще расскажу о таком интересном эпизоде процесса, как допрос германского фельдмаршала Паулюса, об обстоятельствах его прибытия в Нюрнберг. Здесь же упомяну только, что, прежде чем обеспечить выступление Паулюса в суде, следовало преодолеть ряд организационных трудностей. В немалой степени этому содействовал Энвер Мамедов.

Не могу не назвать здесь также Тамару Соловьеву и Инну Кулаковскую, Костю Цуринова и Таню Рузскую. После окончания Московского института истории, философии и литературы каждый из них по нескольку лег работал во Всесоюзном обществе культурной связи с заграницей. И мы с гордостью сознавали, насколько выше они в своем развитии по сравнению с переводчиками других стран. Когда на окончательно выправленной стенограмме стояла подпись Кулаковской или Соловьевой, можно было надеяться, что будущий историк, изучающий Нюрнбергский архив, не найдет повода для претензии. Кроме того, обладая опытом общения с зарубежными деятелями культуры, эти наши товарищи постоянно помогали работникам советской делегации находить общий язык со своими американскими, английскими и французскими коллегами.

Переводчиков у нас было гораздо меньше, чем у делегаций других стран. Работы же для них оказалось, пожалуй, даже больше, чем у наших партнеров по трибуналу. И здесь все мы имели возможность лишний раз на практике убедиться в том, что такое новое, советское, отношение к труду.

Князь Васильчиков, состоявший на службе у американцев, с недоумением спрашивал наших синхронных переводчиков:

– Слушайте, господа, зачем вы еще занимаетесь переводом документов? Вам ведь за это не платят.

Синхронные переводчики, тратившие очень много энергии на выполнение своих прямых обязанностей, действительно освобождались от всякого иного перевода. Однако Костя Цуринов и Тамара Соловьева, Инна Кулаковская и Таня Рузская не могли оставаться безразличными, когда их товарищи – «документалисты» Тамара Назарова или Лена Войтова – сгибались под тяжестью своей нагрузки.

Наше неписаное правило – товарищеская взаимопомощь – ярко проявлялась и в другом. Как я уже говорил, в кабинах переводчиков каждой страны всегда сидело по три человека. Речи судебных ораторов порой продолжались в течение часа и даже более того. В этих случаях переводчик с соответствующего языка работал с предельным напряжением, а остальные двое могли слушать, так сказать, вполуха, только чтобы не пропустить реплику на «своем» языке. Переводчики – американцы, англичане и французы в подобной ситуации обычно читали какую-нибудь занимательную книгу или просто отдыхали. Наши же ребята почти всегда все вместе слушали оратора и в полную меру своих возможностей помогали товарищу, ведущему перевод.

При синхронном переводе даже самый опытный переводчик непременно отстает от оратора. Переводя конец только что произнесенной фразы, он уже слушает и запоминает начало следующей. Если при этом в речи дается длинный перечень имен, названий, цифр, возникают дополнительные трудности. И вот здесь-то у наших переводчиков всегда приходили на выручку товарищи по смене. Они обычно записывали все цифры и названия на листе бумаги, лежавшем перед тем, кто вел перевод, и тот, дойдя до нужного места, читал эти записи, не напрягая излишне память. Это не только гарантировало от ошибок, но и обеспечивало полную связность перевода.

Справедливости ради не могу не заметить, что такая форма товарищеской взаимопомощи вскоре получила распространение и среди переводчиков других делегаций. Вот оно, пусть хоть маленькое, но все же торжество нашей морали!

Работать в Нюрнберге в качестве переводчиков или даже архивариусов стремились многие советские историки, экономисты, международники, юристы. Хорошо помню письмо ныне покойной академика А. М. Панкратовой. Она рекомендовала в качестве переводчика своего ученика М. С. Восленского. Миша Восленский оказался прекрасным работником и замечательным товарищем. Он мечтал стать летописцем процесса. К сожалению, мечты эти почему-то не сбылись: прошло уже двадцать лет, а его книга о Нюрнберге остается еще не написанной. Зато Нюрнберг определил весь жизненный путь М. С. Восленского – он стал одним из наиболее известных советских историков-германистов. Теперь Михаил Сергеевич Восленский уже доктор исторических наук.

Другой наш переводчик – Костя Цуринов – большой знаток испанской литературы. В ходе Нюрнбергского процесса почти переквалифицировался в юриста. По моему представлению он был назначен секретарем советской делегации. Но в отличие от Михаила Сергеевича Восленского, Константин Валерьянович Цуринов в конечном счете не испытал такого влияния Нюрнберга на свою дальнейшую судьбу. Он остался верен филологии и является ныне одним из крупнейших специалистов по испанской литературе.

Когда мы проводили на мирную конференцию в Париж Олега Трояновского, его сменил за судейским столом Берри Купер. Это был переводчик особого рода. Случилось так, что английский язык стал для него родным. В переводе на английский ему не было равных в нашей делегации. Но с переводами на русский он чувствовал себя не очень уверенно и частенько прибегал к помощи товарищей. Зато и сам помогал друзьям всем, чем мог. Это был на редкость добрый и благожелательный человек, щедро наделенный от природы чувством юмора.

С теплым чувством я вспоминаю также Лену Дмитриеву и Нину Орлову. В течение всего процесса они работали с Р. А. Руденко и И. Т. Никитченко. Наши коллеги – обвинители и судьи других стран, – прощаясь с ними, от души благодарили этих тружениц за то, что было сделано каждой из них для установления хороших деловых отношений между руководителями делегаций.

Были среди переводчиков и такие, которые пришли в зал суда прямо из концлагерей. Они тоже относились к своей работе не только добросовестно, а просто самозабвенно. Для курьеза скажу, что один из них, обычно заикавшийся, сразу исцелялся от этого своего недуга, как только входил в переводческую кабину.

Правильный перевод в обстановке Нюрнбергского процесса выходил далеко за рамки чисто технической задачи. Это подчас приобретало характер большой политики. Вспоминается антисоветский выпад доктора Штамера, адвоката Геринга. Допрашивая одного из свидетелей, он весьма часто употреблял слово «безетцунг», говоря об освобождении Польши советскими войсками в 1944 году. Слово это имеет два значения: «оккупация» и «занятие». По всему духу вопросов адвоката советский переводчик Евгений Гофман понимал, какой смысл вкладывает тот в слово «безетцунг», и потому перевел его как «оккупация». Р. А. Руденко тут же заявляет протест. Западные судьи, которым их переводчики перевели это слово в его нейтральном звучании, не понимают, чего добивается главный советский обвинитель. Объявляется перерыв. Суд удаляется на совещание. Наш переводчик разъясняет суть дела. Суд возвращается в зал и объявляет о своем решении: в протоколе заседания слово «оккупация» должно быть заменено словом «освобождение». Доктор Штамер недовольно кривится, но возражать не смеет…

Не обходилось, впрочем, и без казусов. Мне вспоминается сейчас один забавный казус. Показания давал Геринг. Переводила их очень молоденькая переводчица. Она была старательной, язык знала хорошо и на первых порах все шло гладко. Но вот, как на грех, Геринг употребил выражение «политика троянского коня». Как только девушка услышала об этом неведомом ей коне, лицо ее стало скучным. Потом в глазах показался ужас. Она, увы, плохо знала древнюю историю. И вдруг все сидящие в зале суда услышали беспомощное бормотание:

– Какая-то лошадь? Какая-то лошадь?..

Смятение переводчицы продолжалось один миг, но этого было более чем достаточно, чтобы нарушить всю систему синхронного перевода. Геринг не подозревал, что переводчик споткнулся о троянского коня, и продолжал свои показания. Нить мысли была утеряна. Раздалась команда начальника смены переводчиков: «Stop proceeding!»[] Напротив председательского места загорелась, как обычно в таких случаях, красная лампочка, и обескураженную переводчицу тут же сменила другая, лучше разбирающаяся в истории.

А вот еще аналогичный пример. Одна из переводчиц, не особенно искушенная в военно-морской терминологии, переводила показания свидетеля. И вдруг у нее получилось так, что далеко в открытом океане английский корабль обнаружил… мальчика. Когда его выловили и как следует отмыли, то на самом мальчике явственно проступила надпись, свидетельствующая, что он принадлежал потопленному немцами английскому кораблю… Тут голос переводчицы стал звучать несколько неуверенно, но уяснить свою ошибку ей удалось лишь выйдя из кабины. Она перепутала близкие по звучанию английские слова «буй» и «бой» (мальчик).

Всякое случалось в переводческой практике!

В составе делегации США, Англии и Франции находилось на службе значительное количество русских эмигрантов. Были среди них и такие, которые упорно сохраняли к Советскому Союзу враждебное отношение. Но большинство все-таки явно симпатизировали нам. Многие из этих людей покинули родные места еще в детские годы. Находясь за границей, в массе своей они бедствовали. Помнилась война с Германией 1914–1918 годов, полная неудач для царской России. И вдруг четверть века спустя, когда германские милитаристы вновь оказались на русской земле, все обернулось по-иному – война закончилась блистательной победой русского оружия. Уже от одного этого у вчерашних белоэмигрантов не могло не заговорить чувство национальной гордости, и они, порой безотчетно, потянулись тогда к нам, советским людям.

Как-то раз, во время очередного заседания, один из секретарей советской делегации, майор Львов, сообщил мне, что в коридоре вот уже больше часа меня дожидается какой-то сотрудник английской делегации. Я спустился вниз и увидел пожилого человека, весьма небогато одетого. Лет ему было под шестьдесят.

– Чем могу быть полезен? – обратился я к нему по-английски.

– Господин майор, – ответил он по-русски, – позвольте мне говорить с вами на родном языке.

После этого незнакомец представился. За точность не ручаюсь, но, кажется, фамилия его была Строганов. Он эмигрировал из России после революции. До того был не то членом правления, не то просто чиновником РОПИТа. Я сразу не понял, что это такое. Строганов разъяснил – Российское общество пароходства и торговли. Потом рассказал мне, что родился, жил и служил до революции в Одессе.

Оказавшийся рядом со мной Аркадий Львов не удержался от восклицания:

– Так вы же с майором земляки!

Это была не самая удачная реплика. Строганов забросал меня вопросами. Чувствовалось, что он сохранил глубокое уважение к своей Родине, а к Одессе – нежную сентиментальную любовь. В глазах его появились слезы. Старого одессита интересовало все: велики ли в городе разрушения, цел ли Николаевский бульвар, гостиница Лондонская, как Дюк? Ну и, конечно, осведомился о состоянии Оперного театра, в отношении которого одесские аборигены десятки лет спорили, первый ли он по красоте и изяществу в мире или только в Европе. Некоторые снисходительно соглашались с тем, что в Вене построили такой же театр, но, разумеется, скопировав с одесского. Это спор, начавшийся где-то в XIX веке, прошел через две революции и несколько войн, но острота его не уменьшилась.

Не скрою, мне приятно было поболтать со стариком. Они ведь очень занятные, эти одесские старики. Недаром о них с такой симпатией писали Куприн, Бабель, Ильф и Петров. Но времени у меня было в обрез, и я постарался переключить нашу беседу на деловой тон:

– Так чем же я все-таки обязан вашему вниманию, господин Строганов?

– Господин майор, я очень прошу вас представить меня его превосходительству генералу Никитченко.

Майор Львов чуть было не прыснул от такой торжественной формы обращения, но сдержал себя и тактично заметил:

– Господин Строганов, а ведь можно и без «превосходительства».

Старик улыбнулся, взглянул поочередно на наc обоих и не без лукавства отпарировал:

– А ведь я знаю, господа, что в России все это отменено. И сам считал, что это было сделано правильно. Но покорнейше прошу меня извинить: теперь самое время восстановить эти слова. После всего, что случилось, молодые люди, после таких побед русской армии я не могу обращаться к русскому генералу без приставки «ваше превосходительство».

Я обещал Строганову поговорить с Никитченко, хотя так и не мог понять, о чем он хочет говорить с весьма несловоохотливым Ионой Тимофеевичем. Старик был очень доволен и заверил, что впредь мы можем полагаться на него, он всегда готов помочь нам.

– И вообще, господа, – закончил он, – я ведь знаю местную нюрнбергскую эмиграцию. Можете к ней относиться с доверием. Люди настроены к вам очень дружески.

Скоро мы действительно убедились в этом. Многие из эмигрантов старались по мере сил быть полезными нам.

Помню, однажды мне пришлось вступить в спор с начальником отдела переводов генерального секретариата полковником Достером. Нами с некоторым опозданием был сдан в перевод с русского на английский язык текст предстоящей речи помощника главного советского обвинителя Л. Н. Смирнова. Одновременно подоспела к переводу речь другого советского обвинителя – Л. Р. Шейнина. Полковник Достер отказался обеспечить своевременный перевод. Мы и сами понимали, что ставим переводчиков в тяжелое положение, но продолжали добиваться своего. Чтобы убедить нас в невозможности своевременно перевести обе речи, полковник Достер повел меня и Шейнина в русскую секцию бюро переводов, целиком состоявшую из эмигрантов. Каково же было удивление Достера, когда возглавлявшая эту секцию княгиня Татьяна Владимировна Трубецкая заявила ему:

– Милый полковник, вы, конечно, правы. Но на этот раз позвольте нам, русским, самим договориться с русскими.

Нас же она заверила, что работа будет выполнена в срок. И слово свое сдержала.

В памяти остались и некоторые другие встречи с эмигрантами.

Хочется сказать, в частности, о Льве Толстом – внучатом племяннике великого писателя. Как сейчас, вижу перед собой его худощавое смуглое лицо человека лет тридцати – тридцати трех. Работал он переводчиком во французской делегации и, возвратившись однажды из поездки в Париж, привез советским писателям, работавшим на процессе, сердечное приветствие от И. А. Бунина. Бунин прислал также свежий номер русского эмигрантского журнала, в котором был напечатан его рассказ «Чистый понедельник». Об этом рассказе много говорили и спорили. Но в одном соглашались все: от начала до конца его пронизывало чувство беспредельной тоски по Родине и нежнейшей любви к ней.

Не могу я забыть и того, как пришла к нам группа русских переводчиков из западных делегаций с просьбой показать им документальные фильмы о преступлениях нацистов на советской территории. Такой киносеанс был организован, и трудно описать, что на нем происходило. Плакали поголовно все – мужчины и женщины, молодые и старые. Волнение зрителей было непередаваемым. И тогда мне невольно вспомнились слова Дантона, брошенные в ответ на предложение эмигрировать из Франции, ибо гнев Робеспьера скоро настигнет и его:

– Нельзя унести Родину на каблуках своих сапог.

Да, действительно нельзя!

* * *

Каждый день процесса был по-своему богат впечатлениями. Не случайно в нюрнбергский Дворец юстиции стекалось тогда такое количество писателей и публицистов. Нашу советскую прессу представляли Константин Федин, Леонид Леонов, Илья Эренбург, Всеволод Иванов, Всеволод Вишневский, Борис Полевой, Лев Шейнин, художники Кукрыниксы, Бор. Ефимов, Н. Жуков и др.

 

«Весьма важные персоны»

Давно замечено, что в разных странах внутреннее расположение тюрем – камеры, их оборудование – и даже режим дня имеют много общего. Это дало когда-то повод Илье Эренбургу остроумно заметить устами Хулио Хуренито, что палка, в чьих бы руках она ни оказалась, не перестанет быть палкой; ни мандолиной, ни японским веером она стать не может.

Нюрнбергская тюрьма не являлась исключением. Это многоэтажное здание нафаршировано камерами размером 10 на 13 футов. В каждой камере на высоте среднего человеческого роста – окно в тюремный двор. В дверях – другое окошко, постоянно открытое (через него передавалась подсудимому пища и осуществлялось наблюдение). В углу – туалет.

Весь мебельный «гарнитур» составляют койка, жесткое кресло и вправленный в пол стол. На столе разрешалось иметь карандаши, бумагу, семейные фотографии, табак и туалетные принадлежности. Все другое изымалось.

Когда подсудимый ложился на койку, его голова и руки должны были всегда оставаться на виду. Всякий, кто пытался нарушить это правило, вскоре чувствовал руку часового: его будили.

Ежедневно заключенных брил безопасной бритвой проверенный парикмахер из военнопленных. Бритье тоже проходило под наблюдением охраны.

Электропроводка и освещение были сделаны так, что свет в камеры подавался снаружи. Это исключало возможность самоубийства током. Очки выдавались только на определенное время и на ночь обязательно отбирались.

Один-два раза в неделю заключенные могли ожидать обыска. В таких случаях они становились в угол, а военная полиция перетряхивала буквально всю камеру. Еженедельно полагалась баня, но перед ней непременно нужно было пройти через специальное помещение для осмотра.

Я часто видел начальника тюрьмы полковника Эндрюса. Высокий, широкоплечий, представительный, в очках, придававших его строгому лицу еще большую официальность, он проявлял много забот о подсудимых, дабы каждый из них чувствовал себя настолько хорошо, чтобы не пропускать заседаний суда. Эндрюс производил впечатление настоящего служаки, понимавшего, что под его надзором находятся не обычные уголовники, а заключенные особого рода. Как-то он мне сказал, показывая на скамью подсудимых: «Уф». Я сразу не понял его, и он разъяснил:

– Very important persons[].

Эти «Vip» не однажды жаловались на него. Самое курьезное заключалось в том, что, даже сидя на скамье подсудимых, многие из них по-прежнему претенциозно рассматривали себя государственными деятелями. Их возмущали любые ограничения. Шахт, например, гневно жаловался на то, что ему не разрешают встречаться в тюрьме с такими джентльменами, как Папен и Нейрат (остальных он считал преступными каторжниками, которым давно место на галерах, и потому его даже устраивало, что видится с ними не очень часто).

Но больше всех и наиболее шумно выражал свои протесты Герман Геринг. В отношении его полковник Эндрюс проявлял особую заботу и предосторожность. А вот это-то «свободолюбивой» натуре Германа Геринга как раз и не нравилось.

На одном из заседаний генерального секретариата начальник тюрьмы давал объяснение по поводу очередной жалобы на него заключенных. Эндрюс пожаловался на Геринга:

– Понимаете, этот толстый Герман все-таки неблагодарная свинья. Я же его избавил от пагубной привычки целыми пригоршнями поедать наркотические таблетки. Ведь когда он прибыл ко мне, никак не хотел расставаться с чемоданом, наполненным наркотиками. Я отобрал. Он ругался, но вынужден был примириться. Я сделал из него человека и спас от верной и позорной для мужчины смерти…

В первые дни своего пребывания в тюрьме Геринг пытался убедить Эндрюса в том, что хотя среди подсудимых он действительно «первый человек», но это еще вовсе не значит, будто он самый опасный. Когда эта линия защиты ничего не дала, «толстый Герман» избрал другую, с его точки зрения, более весомую: как-никак процесс в Нюрнберге – исторический, и вряд ли, мол, чиновники вроде полковника Эндрюса захотят, чтобы их имя ассоциировалось потом с оскорблениями в отношении больших государственных деятелей, оказавшихся, увы, в беспомощном и безответном положении. Эндрюс рассказывал, что однажды Геринг, обращаясь к нему, воскликнул с явно напускным пафосом:

– Не забывайте, что вы имеете здесь дело с историческими фигурами. Правильно или неправильно мы поступали, но мы исторические личности, а вы никто!

Полковник Эндрюс держался иного мнения, а потому довольно легко сносил такие истерические вспышки своих клиентов. Эндрюса не столько обижало, сколько смешило то, что бывший рейхсмаршал пугает его судьбой тюремщиков Наполеона.

Никто в Германии, даже среди ближайшего окружения Германа Геринга, не подозревал, что он питает интерес к истории и литературе. Мы еще увидим, как загружен был день этого «второго человека в империи». Но, видно, Геринг давно готовил себя к положению «первого человека», в связи с чем его очень волновала карьера Бонапарта. На изучение жизни и печального конца императора он находил время. Наполеона из него явно не вышло. Для Геринга не нашлось даже какого-нибудь экзотического острова, подобного тому, где доживал остаток дней своих «великий корсиканец». Это тоже оказалось лишь глупой мечтой. Геринга посадили в обычную уголовную тюрьму, в обычную одиночную камеру с парашей, под надзор не очень посвященной в историю американской стражи. Ему не оставалось ничего иного, как попытаться своими силами восполнить этот пробел в образовании американцев.

– Не забывайте, полковник, – поучал он Эндрюса, – о судьбе тюремщика Наполеона. Он позволял себе дурное обращение с пленником. Я хотел бы, чтобы вы знали, что ему пришлось потом написать в свое оправдание два тома воспоминаний.

Но Эндрюс очень хладнокровно выслушивал такие тирады…

Припоминается и еще одно заседание генерального секретариата, на котором в числе прочих вопросов рассматривалась очередная жалоба некоторых заключенных Нюрнбергской тюрьмы. На этот раз жаловались немецкие фельдмаршалы и генералы. Человек пятнадцать – двадцать. В их числе: Кейтель, Иодль, Рунштедт, Гудериан, Гальдер.

Главное, что их возмущало, это уборка камер. Каждое утро один из немецких военнопленных солдат передавал господам фельдмаршалам обыкновенную метлу, которой они самолично должны были подмести пол своей камеры.

Жалуясь на столь оскорбительное к ним отношение, германские фельдмаршалы и генералы обильно цитировали Женевскую конвенцию 1929 года о режиме для военнопленных. Они упорно не хотели считаться с тем, что являются уже не военнопленными, а военными преступниками, что режим их содержания определяется не Женевской конвенцией, а уголовным кодексом.

Полковник Эндрюс отозвался по поводу этой жалобы с присущей ему лаконичностью.

– Дьявол цитирует священное писание…

Каждый день подсудимые совершали прогулки в тюремном дворе. Во время прогулок им разрешалось разговаривать. Но не все пользовались этим правом. Некоторые предпочитали держаться особняком. Многие открыто сторонились Штрейхера. Отношение к нему других обвиняемых с предельной ясностью выразил Функ:

– Я достаточно наказан уже тем, что вынужден сидеть рядом со Штрейхером на скамье подсудимых.

Довольно странные вещи происходили иногда в тюрьме. 26 декабря 1945 года американская администрация устроила для бывших национал-социалистских руководителей рождественское богослужение. Английское радио посвятило этому специальную передачу, в деталях сообщив своим слушателям, как все протекало.

Оказывается, еще накануне рождества из двух или трех тюремных камер было оборудовано нечто напоминающее церковь. Каждый подсудимый приходил туда со своим охранником. Разговаривать не разрешалось. Если охрана замечала, что кто-то не столько произносит слова молитвы, сколько болтает с другими подсудимыми, к «нарушителю» применялись соответствующие меры.

Какое отвратительное зрелище, какое фарисейство! Матерые преступники смиренно «беседуют с богом». Даже Фриче, опубликовавший впоследствии свои мемуары, пишет, что «слышать это было страшно».

Подсудимым без ограничения давали из тюремной библиотеки книги. Риббентроп читал мало, и преимущественно Жюля Верна. Он верил, что ему еще удастся выйти из этой тюрьмы: ведь в романах Жюля Верна бывали и более фантастические ситуации. Садист и развратник, один из «теоретиков» и практиков антисемитизма, Штрейхер увлекался немецкой поэзией. Бальдур фон Ширах, бывший руководитель гитлеровской молодежи, переводил на немецкий язык стихи Теннисона. Говорили, что у него неплохо получалось, и в тюрьме он, видимо, искренне пожалел, что не посвятил себя этому целиком. Франц фон Папен, бывший вице-канцлер, углубился в религиозную литературу; старый диверсант и политический авантюрист на склоне лет из своей тесной тюремной камеры простирал руки к богу. Бывший министр внутренних дел Фрик не читал ничего, он любил поесть. Вскоре ему уже не годились его пиджаки – так располнел. Позже Эндрюс рассказывал мне, что уже через пять минут после объявления Фрику смертного приговора он ел с большим аппетитом.

 

«О'кэй, следуйте за нами»

Если бы кто-нибудь задумал сличать фамилии обвиняемых, названные в обвинительном заключении, с табличками, висевшими на каждой тюремной камере, он без труда обнаружил бы, что в тюрьме недостает Роберта Лея. Как же это случилось?

Когда явно обнаружился близкий крах гитлеровского режима, Роберт Лей решил, что ему пока еще нет оснований отчаиваться. С тонувшего корабля бежали многие, сбежит и он. Все пытаются спастись, и ему это не заказано.

И Роберт Лей бежит в Баварские Альпы. Там, в горах, изменив фамилию, он терпеливо пережидал, пока союзникам не надоест его искать.

Но Лею не повезло. Командование 110-й американской парашютной дивизии получило о нем сигнал от местного населения. И 16 мая 1945 года солдаты этой дивизии двинулись в путь на поимку Лея.

Вот они уже в домике, затерянном в горах. В полутемной комнате на краю деревянной кровати сидит мужчина, заросший бородой. Он заметно испуган, весь дрожит.

– Вы доктор Лей?

– Ошибаетесь, – возразил бородач. – Я доктор Эрнст Достельмайер.

– О'кэй, следуйте за нами!..

Задержанный был доставлен в штаб дивизии в Берхтесгаден. Опять допрос, и опять упорное отрицание: он не Роберт Лей. Вот документы, устанавливающие, что он Эрнст Достельмайер. Не помогли даже доводы офицера из разведывательных органов США, много лет следившего за Леем и хорошо знавшего своего подопечного. Ответ был прежним:

– Вы заблуждаетесь.

– Ну хорошо, – сказал офицер и сделал знак солдатам.

Через минуту в комнату был введен старик немец, восьмидесятилетний Франц Шварц, бывший казначей национал-социалистской партии. Увидев задержанного, Шварц громко воскликнул:

– О! Доктор Лей?! Что вы тут делаете?

После того как его опознал и сын Шварца, Лей счел дальнейший фарс с переодеванием бесцельным.

– Вы выиграли, – с досадой бросил он американскому офицеру.

Так бывший руководитель германского трудового фронта был арестован, а затем водворен в Нюрнбергскую тюрьму и включен в список подсудимых. Надо сказать, что в этом списке Роберт Лей занял свое место вполне заслуженно. Это он по указанию фюрера ликвидировал в Германии свободные профсоюзы, конфисковал их средства и собственность, организовал жестокое преследование профсоюзных лидеров. Под его руководством пресловутый германский трудовой фронт стал жестоким орудием эксплуатации немецких рабочих. Затем Роберт Лей – генерал войск СА, был поставлен во главе центральной инспекции по наблюдению за иностранными рабочими и на этом посту проявил себя самым безжалостным, самым бесчеловечным истязателем миллионов иностранных рабочих, насильственно угнанных в Германию.

Люди, близко знавшие Роберта Лея, уверяли, что только в тюрьме они увидели его трезвым. В своем пристрастии к алкоголю он был, конечно, далеко не одинок в придворной камарилье Гитлера. Никогда не упускавший случая подчеркнуть свое отвращение к соседям по скамье подсудимых, Шахт в одном из показаний заявил:

– Я должен сказать, что лишь одно сближало большинство партийных фюреров с древними германцами: они всегда пили кружку за кружкой.

Но Роберт Лей отдавался кружке с особым усердием и железной последовательностью. А поскольку в Нюрнбергской тюрьме кружки наполнялись отнюдь не спиртным, он сразу заскучал. И кто знает, может быть, именно это обстоятельство настроило его на философский лад. Он охотно откликнулся на просьбу тюремного врача доктора Келли высказать в письменной форме свои мысли о власти и перспективах Германии.

Не стоило бы, пожалуй, тратить время на то, чтобы воспроизводить здесь фрагменты из его политических пророчеств, если бы этот матерый нацист не нарисовал в них более или менее верную картину того, как сложились германо-американские отношения в последующие годы.

Да, рассуждал Лей, Советский Союз сумел разгромить Германию, но нельзя забывать, что это победа марксизма, а она опасна для Запада… И тут же начинается тривиальное запугивание «большевизмом», «азиатским наступлением» на Европу: «Запад всегда смотрел на Германию, как на дамбу против большевистского потока. Ныне эта дамба разрушена и немецкий народ не способен восстановить ее сам».

А кто же, по мысли Лея, может свершить такое? Ну конечно же «Америка должна восстановить эту дамбу, если сама хочет жить», а немецкий народ обязан предоставить американцам соответствующую помощь. «Для нас и для Америки, – вещает Лей, – нет другого выбора».

Ратуя за германо-американский союз в будущем, он, конечно, понимает, что национал-социализм связан был в своей деятельности некоторыми крайностями, которых порядочное общество «не приемлет». И потому Лею хочется убедить американцев, что лично им эти крайности никогда не одобрялись. По мнению Лея, национал-социализм, для того чтобы он существовал дальше и стал американским союзником, нуждается только в некоторой демократической приправе. «Национал-социалистская идея, очищенная от антисемитизма и соединенная с разумной демократией, – пишет Лей, – это наиболее ценное, что может предоставить Германия общему делу».

А о каком же общем деле идет речь? Общем для Германии и США! Ну конечно же об антикоммунизме.

Лей готов на определенную трансформацию, на совершенствование системы национал-социализма, но в целом он считает, что германо-американский союз надо начинать «с Гитлера, а не против Гитлера». Он предостерегает американцев от возможной недооценки аппарата гитлеровской партии и всех тех, на ком держалась гитлеровская Германия:

«Наиболее уважаемые и активные граждане – это те люди, которые работали в качестве гаулейтеров, крейслейтеров и ортсгруппенлейтеров. Сегодня все они или почти все находятся в заключении. А они должны быть использованы для благородной цели – примирения с Америкой и превращения Германии в проамериканского союзника».

Вот какие мысли посещали Роберта Лея в одиночной камере старой Нюрнбергской тюрьмы. Очевидно, сам того не подозревая, он стал основоположником целей послевоенной американской политики в Германии, по-своему предвосхитил и Бизонию, и Тризонию, и НАТО, и новые карьеры Глобке, Хойзингера, Шпейделя, Ферча и многих, многих других. Судьба, однако, так распорядилась событиями, что доктору Лею не пришлось лично убедиться в полном совпадении своих взглядов со взглядами и политикой американских властей.

Чтобы уж совсем закончить здесь с рекомендациями Лея, упомяну лишь еще об одном совсем трогательном его совете американским властям. Говоря о необходимости освобождения из-под стражи всех нацистских руководителей, всех гитлеровских генералов и использовании их в новых условиях, но понимая, что это может вызвать взрыв общественного мнения, он резонно подчеркивал:

«Эта акция должна быть осуществлена в полной тайне. Я думаю, что это вытекает из интересов американской внешней политики – для того, чтобы американские руки не были слишком рано видны».

Да, протрезвев наконец в тюрьме, бывший руководитель имперского трудового фронта высказал ряд пророческих мыслей насчет будущего развития американо-германских отношений. Трезвости у Лея не хватило лишь на то, чтобы предсказать собственную судьбу. Он, видимо, переоценил значение просьбы Келли – сформулировать письменно свои мысли о будущем. Где-то в глубине души у него шевельнулась надежда, что он еще пригодится – новые отношения между Америкой и Германией лучше строить с ним, чем без него. Не зря, пожалуй, вот уже несколько месяцев Лею не предъявляют никакого официального обвинения, и, кто знает, может быть, спустят дело на тормозах. Ведь было же нечто подобное с германскими руководителями после первой мировой войны. На всякий случай Роберт Лей обращается с личным письмом к Генри Форду, хорошо известному своими профашистскими настроениями, сообщает ему о своем опыте сооружения автомобильных заводов – «фольксваген» – и просит обеспечить место после того, как будет освобожден.

И вдруг все рухнуло. Как гром с ясного неба прозвучали для него слова обвинительного заключения. Этот документ вырывает Роберта Лея из мира сладких иллюзий и возвращает к жестокой действительности. Чем больше Лей вчитывается в неумолимые строки, тем меньше он верит в воздушные замки, которые без конца и без устали только недавно сооружала его фантазия. Он наконец постиг ту горькую истину, что и без доктора Лея американцы смогут провести намеченную им программу. Программа-то, без сомнения, хороша, да только сам ее автор слишком уж скомпрометирован. Эта битая карта никогда уже не будет пущена в ход в новой политической игре.

Перед Леем впервые во всей своей жуткой реальности представилась ожидающая его судьба. Нервы окончательно сдают, весь день он мерит шагами свою камеру. Его навещает доктор Джильберт и записывает в своем дневнике, что глаза у подсудимого «имеют безумное выражение».

Это было в ночь на 25 октября 1945 года. Через 25 суток должен был начаться исторический Нюрнбергский процесс, на котором Лею было уготовано его законное место.

Ночью происходит последний диалог между бывшим руководителем германского трудового фронта и часовым, охранявшим его камеру. Часовой спросил, почему он не спит. Лей близко подходит к «глазку», неподвижно смотрит в лицо простому американскому парню и невнятно бормочет:

– Спать? Спать?.. Они не дают мне спать… Миллионы чужеземных рабочих… Боже мой! Миллионы евреев… Все убиты. Все истреблены! Убиты! Все убиты. Как я могу спать? Спать…

Может быть, в эту ночь доктору Лею стало вдруг жаль загубленных жизней? Нет, не об этом он думал. Палач боялся той неотвратимой ответственности, которая его ждет. Он жалел не тех, кого помогал мучить и уничтожать, а только себя. Все остальное было лишь психологическим фоном, на котором происходило разложение этого мелкого себялюбца, трусливого и низкого. Перед ним отчетливо вырисовывались веревочная петля и огромная толпа людей в лагерных халатах, которая вот-вот потащит его к помосту, к этой петле. Ему стало невыносимо страшно, настолько страшно, что он поспешил сам полезть в петлю…

Часовой, совершавший обход других камер, вновь заглянул к Лею и вдруг обнаружил, что его нет. Присмотрелся внимательнее и в одном из углов камеры, где установлен туалет, увидел согнувшуюся фигуру заключенного. Ну что ж, обычная картина.

Бегут минуты, а Лей все не меняет позу. Часовым овладевает беспокойство.

– Эй, доктор Лей! – кричит он в «глазок».

Ответа нет.

Через мгновение четверо американских военных вскакивают в камеру, и перед ними жалкое зрелище – имперский руководитель трудового фронта, согнувшись над стульчаком, висит в петле, сделанной из полос разорванного одеяла. Попытки привести его в чувство не удались. Врачи констатировали смерть.

Самоубийство Лея вызвало смятение среди тюремной стражи. Если до этого один часовой полагался на четыре камеры, то после самоубийства охрана появилась у каждой двери. Круглые сутки за всеми подсудимыми неотрывно велось наблюдение в «глазок». Это было очень утомительно, и караул приходилось часто менять.

Весть о бесславном конце Лея очень скоро проникла в камеры к остальным подсудимым. Первым на нее реагировал Геринг:

– Слава богу! – жестко сказал он. – Этот бы нас только осрамил.

А в разговоре с Джильбертом бывший рейхсмаршал развил свою мысль:

– Это хорошо, что он мертв. Я очень боялся за поведение его на суде. Лей всегда был таким рассеянным и выступал с какими-то фантастическими, напыщенными, выспренними речами. Думаю, что перед судом он устроил бы настоящий спектакль. В общем, я не очень удивлен. В нормальных условиях он спился бы до смерти.

Такова эпитафия одному из руководителей «третьей империи», тем более ценная, что она исходила из уст нациста №2.

Имперский руководитель трудового фронта не дожил до суда. «Фельдмаршал в битве против рабочего класса», как его охарактеризовал один из обвинителей на процессе, ответил на обвинение самоубийством. Очевидно, у него не было лучшего ответа.

 

Червь возвращается к червям

Не дожил до суда и Генрих Гиммлер, но имя его поминалось в ходе Нюрнбергского процесса почти ежедневно.

– Это Гиммлер отдал приказ…

– По этому вопросу имелась директива рейхсфюрера Генриха Гиммлера…

– Об этом мог бы дать показания только Гиммлер…

Такие и подобные им ссылки делались всеми подсудимыми, когда речь заходила о страшных преступлениях нацизма.

Много раз и судьям, и обвинителям приходилось сожалеть об ошибке, допущенной офицерами английских оккупационных властей, лишившей Международный трибунал возможности допросить имперского руководителя СС. Вряд ли стоит говорить о том, какой услугой была эта ошибка для того же Германа Геринга, который с такой циничной откровенностью выражал свое удовлетворение самоубийством Лея.

Правда, рейхсфюрер СС не отличался истеричностью Лея. Но ведь никто не поручился бы за то, что Генрих Гиммлер по-рыцарски мог взять на себя всю вину, щадя своих соседей по скамье подсудимых. Это никак не вязалось с его характером и привычками. Гораздо легче можно было представить нечто совершенно противоположное, если бы вдруг открылась дверь и солдаты ввели в зал Генриха Гиммлера. Но увы, появление его здесь совершенно исключалось.

* * *

Шли последние месяцы войны. Геббельс и Фриче все еще надрывно кричали в микрофоны, что Германия полна сил и недалек тот час, когда по приказу фюрера на чашу весов будет брошено новое секретное оружие, которое быстро решит исход тяжелой борьбы в пользу «фатерланда». Но и сами они, и, уж конечно, Генрих Гиммлер к тому времени ясно поняли, что карта «третьей империи» бита, что гитлеровский режим накануне жесточайшего поражения.

Главный имперский каратель все чаще стал задумываться о собственной судьбе. Он всегда слыл реалистом, а тут вдруг утратил всякое чувство реального, сочтя себя подходящей фигурой для официальных переговоров с союзниками. Нет, слишком много крови было на нем, слишком широкой известностью пользовалось имя палача и инквизитора, главаря СС, организатора и повелителя лагерей уничтожения и газовых камер, чтобы даже на Западе его рассматривали как «высокую договаривающуюся сторону».

Однако Гиммлер упорно пытался игнорировать это. В течение нескольких месяцев, предшествовавших краху, он неоднократно встречается с шведским графом Бернадотом, видя в нем подходящего посредника для установления контакта с западными державами. Предлог: переговоры о судьбе датских и норвежских военнопленных.

«Когда Гиммлер внезапно предстал передо мною в роговых очках, в зеленом мундире эсэсовца, без всякой декорации, – вспоминал позднее Бернадот, – то он сразу произвел впечатление какого-то незначительного чиновника. Если бы я встретил его на улице, то определенно не обратил бы на него никакого внимания…»

Между тем перед Бернадотом стоял человек, которого боялась и люто ненавидела вся оккупированная Европа.

Гиммлера давно уже не волновали военнопленные, в особенности датские и норвежские. И вообще, разве они еще сохранились? Сегодня Гиммлер волновался преимущественно за судьбу самого Гиммлера. Несмотря на то что участь гитлеровской империи уже предрешена, он еще чувствует в своих руках власть и пытается через Бернадота установить связь с Эйзенхауэром, предложить американскому генералу капитуляцию гитлеровских войск на западе, с тем чтобы иметь возможность продолжать сопротивление на востоке.

В поисках спасения главный исполнитель чудовищного гитлеровского плана поголовного уничтожения целых народов мечется из стороны в сторону и в последние дни войны смиренно склоняет голову даже перед Хиллом Сторчем, стокгольмским представителем еврейского всемирного конгресса. В результате из Швеции в Берлин прилетает Норберт Мазур, чтобы вести переговоры об освобождении из концлагерей еще оставшихся в живых евреев.

Совещание между Гиммлером и Мазуром происходит 21 апреля 1945 года в кабинете шефа гестапо. Гиммлер пытается через Мазура уверить мир, что преступлений против евреев совершались помимо его воли. Сам он-де всегда был рад помочь им и готов даже сейчас идти на ужасно рискованные для него комбинации, лишь бы спасти этих несчастных. Тут же Мазуру предъявляется только что подписанное Гиммлером распоряжение об освобождении из лагеря Равенсбрюк тысячи еврейских женщин. Но Гиммлер просит, чтобы это не получило огласки в печати. В официальных документах речь будет идти о польских женщинах.

Наконец, он показывает Мазуру и свою последнюю инструкцию. Она гласит:

«Приказ фюрера об уничтожении всех концлагерей со всеми находящимися в них людьми и лагерной стражей настоящим отменяется. При подходе армии противника должен быть выброшен белый флаг. Концлагеря эвакуации не подлежат. Впредь запрещается убивать евреев».

К тому времени было уже уничтожено шесть миллионов евреев. В лагерях их оставалось совсем немного. И вот тут-то чудовищный убийца решил перевоплотиться в ангела-хранителя.

Гиммлер сознает, что если об этих переговорах станет известно Гитлеру, то «обожаемый фюрер» даже в последние часы собственной жизни позаботится о голове «железного Генриха». И Гиммлер старается упрятать концы в воду. Вместе со своим подручным эсэсовцем Шелленбергом он планирует путч.

Гиммлер доверительно сообщает Шелленбергу о все усиливающейся болезни Гитлера, о все увеличивающейся его сутулости, вялом виде, дрожании рук. Этот разговор происходит в лесу (в другом месте могут подслушать!). Обсуждаются наиболее подходящие методы устранения Гитлера. Гиммлер говорит об аресте, а Шелленберг предлагает своему шефу отправиться к Гитлеру с разъяснениями всей безнадежности положения Германии и настойчиво рекомендовать ему уйти в отставку.

– Это исключено, – отвечает Гиммлер, – фюрер в припадке бешенства велит меня застрелить.

– Ну против этого можно принять соответствующие меры, – спокойно возражает Шелленберг. – Вы имеете в своем распоряжении достаточное количество высших офицеров СС, которые в крайнем случае могут осуществить арест. Наконец, если убеждение не поможет, то в это дело надо включить врачей…

Заодно обсуждается, что должен сделать Гиммлер, как только займет место Гитлера.

– Немедленно распустить национал-социалистскую партию и создать новую, – советует Шелленберг.

– А какое название вы дали бы ей, этой новой партии? – спрашивает Гиммлер.

– Партия национального единства, – отвечает матерый гестаповец…

Но Советская Армия путает Гиммлеру все карты. Каждый ее новый удар, каждый километр, приближающий ее к сердцу Берлина, делает намеченные планы все более эфемерными.

И все-таки он снова встречается с Бернадотом, опять просит графа устроить ему встречу с Эйзенхауэром. Гиммлер настолько уверен в возможности такой встречи, что тут же, можно сказать, параллельно обсуждает с Вальтером Шелленбергом, как ему держаться с американским главнокомандующим:

– Должен ли я только поклониться, или надо подать ему руку?

Шелленберг, более трезво оценивающий обстановку, вместо ответа на вопрос, сам спрашивает своего шефа:

– А что вы станете делать, если ваше предложение будет отвергнуто?

– В этом случае я возьму на себя командование батальоном на Восточном фронте и паду в бою, – торжественно заявляет Гиммлер.

Конечно, рейхсфюрер лгал. Он и в мыслях не имел такого.

Главарь СС умел пускать пыль в глаза, ловчить, заметать следы. Однако, как он ни старался, Гитлер все же прознал о его переговорах с Бернадотом. Появись Гиммлер в то время в имперской канцелярии, и голова его покатилась бы с плеч. Но рейхсфюрер СС предпочитал держаться подальше от гитлеровской норы. Он курсировал между Любеком и Фленсбургом, все еще надеясь стать главой государства, хотя Адольф Гитлер уже заклеймил его в своем «завещании» как предателя.

30 апреля Дениц получил шифрованную радиограмму следующего содержания:

«Раскрыт новый заговор. По радиосообщениям противника Гиммлер через Швецию добивается капитуляции. Фюрер рассчитывает, что в отношении всех заговорщиков Вы будете действовать молниеносно и с несгибаемой твердостью. Борман».

Дениц был несколько смущен такой радиограммой. Что значило действовать «молниеносно и с несгибаемой твердостью» против Гиммлера, который все еще располагал полицейскими силами и организациями эсэсовцев? Адмирал вежливо попросил Гиммлера встретиться с ним. Эта встреча состоялась в одной из полицейских казарм в Любеке в присутствии всех начальников СС, которых удалось вызвать.

Как вспоминает Дениц, рейхсфюрер принял его не сразу. По-видимому, он уже чувствовал себя в положении главы правительства.

Адмирал спросил, соответствует ли действительности сообщение о том, что он, Генрих Гиммлер, пытался через графа Бернадота связаться с союзниками. Ответ последовал отрицательный, и оба собеседника расстались мирно.

Но на исходе того же дня, 30 апреля 1945 года, Дениц получает новую радиограмму:

«Вместо рейхсмаршала Геринга фюрер назначает отныне Вас, господин гросс-адмирал, своим преемником. Письменное полномочие выслано. С настоящего момента Вам надлежит принимать все меры, которые окажутся необходимыми в новой обстановке. Борман».

Теперь уже Дениц пригласил к себе Гиммлера. Не зная еще, как последний отреагирует на решение Гитлера, адмирал принял необходимые меры предосторожности. Была усилена охрана штаба вплоть до установки тяжелых орудий. Отряд телохранителей, составленный из команд подрывников, цепью окружил дом, в котором помещался сам Дениц.

Свидание состоялось в атмосфере взаимной подозрительности и недоверия. Беседа велась без свидетелей, но сам Дениц так записал о ней:

«Мы встретились с Гиммлером с глазу на глаз в моей комнате. На всякий случай я положил свой браунинг на письменный стол, с тем чтобы в любой момент им воспользоваться. Спрятал пистолет под бумаги. Затем дал Гиммлеру телеграмму, чтобы он прочел ее. Он побледнел и углубился в размышления».

Имперский палач, как видно, только в этот миг почувствовал, что положение его становится совсем безнадежным. Но тяжкие его размышления не затягиваются надолго. Гиммлер встает, поздравляет Деница и, обращаясь к нему, говорит:

– Разрешите мне быть вторым лицом в государстве.

Новый фюрер решительно отвергает это предложение.

«Мы беседовали с ним около часа, – вспоминает Дениц. – Я объяснил ему причины, в силу которых мне хотелось образовать правительство как можно более аполитичное».

Конечно, Деницу, который еще на что-то надеялся, не нужен был такой кровавый союзник. Гестапо не та фирма, с которой можно было связывать себя в последние дни «третьей империи».

С этих пор Генриху Гиммлеру хотелось только одного: чтобы люди о нем забыли. Однако его усиленно ищут контрразведывательные органы союзных стран. Район, где скрывается Гиммлер с двумя своими адъютантами, надежно блокирован.

Рейхсфюрер СС сбрил усы, на левый глаз надел черную повязку, в кармане у него удостоверение тайной полевой полиции на имя Генриха Хицингера. Полицейский ум Гиммлера ищет спасения в дешевом фарсе с переодеванием.

То были шумные дни, когда по дорогам Германии двигались многоязычные толпы: здесь и немцы-беженцы, и освобожденные иностранные рабочие, и военнопленные. Пробираясь через людской поток, 21 мая 1945 года Гиммлер и два его спутника оказались близ Бремерверде. И тут он нос в нос столкнулся с патрулем. По иронии судьбы патрульными оказались русские парни из военнопленных, добровольно вызвавшиеся помочь комендантской службе британской армии.

Бывший рейхсфюрер СС предъявляет свое удостоверение: новенький, безупречно подготовленный документ, такой, какого никто в толпе не имел. И эта полицейско-чиновничья предусмотрительность Гиммлера стала началом его конца. Патрули подозрительно покосились и на всякий случай задержали господина с черной повязкой на левом глазу.

Задержанный передается английским властям. Те эвакуируют его из лагеря в лагерь. Пока он все еще остается только подозрительным лицом. Однако через несколько дней британская контрразведка начинает догадываться, с кем имеет дело. Генрих Гиммлер и сам понимает, что долго ему не продержаться в роли Хицингера. Он принимает отчаянное решение и требует, чтобы его доставили к коменданту лагеря Тому Сильвестру.

Вот они один на один с комендантом. Хицингер, не торопясь, снимает черную повязку, надевает очки и четко глуховатым голосом представляется:

– Генрих Гиммлер.

Капитан Сильвестр несколько огорошен, но быстро овладевает собой:

– Отлично. Чего же вы хотите?

Гиммлер доволен тем впечатлением, которое произвело его признание. В нем снова теплится надежда.

– Я хотел бы поговорить с фельдмаршалом Монтгомери, – отвечает он.

Комендант обещает доложить кому следует. Однако вскоре рейхсфюрер СС убеждается, что никто не собирается вести с ним «переговоры», его ожидает лишь следователь.

Гиммлера тщательно обыскивают, раздевая догола. В кармане куртки находят ампулу с цианистым калием. Офицеров разведки это успокаивает. Они считают принятые ими меры предосторожности вполне достаточными для предотвращения возможного самоубийства разоблаченного преступника. Гиммлера направляют в камеру.

К вечеру из штаба Монтгомери в лагерь прибывает полковник Мэрфи. Он намерен лично допросить Гиммлера, но перед тем осведомляется:

– Был ли найден яд?

– Да, в кармане оказалась ампула. Она изъята.

Мэрфи выясняет, был ли тщательно осмотрен рот арестованного. Вот это, оказывается, сделать не догадались. Полковник требует исправить упущение.

– Я думаю, – говорит он, – ампула в кармане была лишь для отвлечения внимания.

Гиммлера доставляют для повторного обыска. Предлагают открыть рот. Глаза рейхсфюрера СС превращаются в узкие щелочки. Быстро и энергично он сдавливает челюсти. Что-то явственно хрустнуло, и Гиммлер падает как пораженный молнией.

Вторая ампула с ядом оказалась мастерски вмонтированной позади зубов…

Таков был конец Генриха Гиммлера. Его захоронили где-то в лесу близ Люнебурга. Неизвестный английский солдат, бросив последнюю лопату земли на могилу первого палача «третьей империи», удовлетворенно сказал:

– Пусть червь возвращается к червям.

Опаленный огнями сражений английский ветеран никак не подозревал при этом, что пройдет не так уж много лет и в Западной Германии еще вспомнят «железного Генриха», попытаются обелить его. Для чего? С какой целью? Цель ясна: милитаристам и реваншистам очень импонируют вчерашние люди рейхсфюрера, потребовался опыт СС…

На Нюрнбергском процессе один из видных эсэсовцев – обергруппенфюрер Бах-Зелевский показал, что в 1941 году на совещании в Везельсбурге Гиммлером была поставлена задача: уничтожить в России тридцать миллионов человек. Речь шла, конечно, о мирном населении, ибо Гиммлер в данном случае толковал не о боевых действиях, а об уменьшении биологического потенциала славянских народов.

Такую установку Гиммлера помнил и Геринг. В своих показаниях он сообщил:

– Гиммлер произнес речь в том духе, что тридцать миллионов русских должны быть истреблены.

Советский обвинитель спросил Бах-Зелевского:

– Подтверждаете ли вы, что вся практическая деятельность немецких властей, немецких воинских соединений… была направлена на выполнение этой директивы – сократить число славян на тридцать миллионов человек?

Бах-Зелевский ответил утвердительно:

– Я считаю, что эти методы действительно привели бы к истреблению тридцати миллионов, если бы их продолжали применять и если бы ситуация не изменилась в результате событий.

А теперь давайте прочитаем, что пишет о Гиммлере Ганс Фриче в своей книге «Меч на весах», вышедшей в Западной Германии. Оказывается, у Гиммлера и в мыслях не было уничтожать 30 миллионов советских граждан. Фриче рисует такую картину:

«Как-то вечером в начале 1941 года Гиммлер, собравшись вместе с Бах-Зелевским, Гейдрихом, Вольфом и другими в Везельсбурге, говорил о возможной войне с Россией. Подсчитывая наиболее вероятные потери России на полях сражений, от болезней, эпидемий и голода, Гиммлер пришел к выводу, что Россия потеряет 30 миллионов человек».

Все вывернуто наизнанку. Никаких директив об уменьшении биологического потенциала славянских народов Гиммлер не давал. Он лишь прикидывал, во что может обойтись России война с Германией.

Так задним числом делаются фальшивки!

Ганс Фриче, к сожалению, не одинок. Там же – в Западной Германии – бывший личный врач рейхсфюрера Феликс Керстен опубликовал не менее лживую книгу под претенциозным названием «Генрих Гиммлер без мундира». Читателям доверительно сообщается, что «железный Генрих», по существу, был либеральным человеком, отличался исключительной честностью, скромностью и добротой. За это его будто бы очень любили солдаты. Из своего скромного жалованья рейхсфюрер якобы оказывал им материальную помощь. С серьезным видом Керстен уверяет, что однажды, когда он привез Гиммлеру из Швеции часы стоимостью в 160 марок, могущественный министр «третьей империи» оказался не способным сразу расплатиться с ним. «Он дал мне лишь 50 марок, так как был конец месяца, и просил меня повременить с остатком суммы до получки».

Таковы сказки Керстена. А вот один факт.

Уже когда Гиммлер был мертв, под Берхтесгаденом обнаружился принадлежавший ему клад: 25935 английских фунтов, 8 миллионов французских франков, 3 миллиона марокканских франков, 1 миллион рейхсмарок, 1 миллион египетских фунтов, 2 миллиона аргентинских пезо, полмиллиона японских иен и другая валюта.

 

Последняя резиденция гитлеровского правительства

В зале суда бывшее германское правительство размещалось на двух скамьях. Принцип размещения, в общем, соответствовал положению, которое каждый подсудимый занимал в нацистской иерархии.

На первом месте в первом ряду – Герман Вильгельм Геринг. Вряд ли я узнал бы его, если бы встретил в гражданском костюме где-нибудь в коридорах Дворца юстиции. Ведь нам приходилось видеть больше карикатуры на Геринга, чем его портреты. С карикатур на нас смотрел тучный сатрап с заплывшим жиром лицом. А здесь, в зале суда, когда я вплотную подошел к скамье подсудимых, передо мной сидел человек весьма умеренной полноты. Лишь по тому, как на нем висел френч, можно было догадаться, что он сильно исхудал.

Тщетно было бы искать на лице или в повадках Геринга то, что итальянский криминалист Ломброзо называл чертами врожденного преступника. И, чтобы уже не возвращаться к этому вопросу, скажу здесь сразу, что почти никто из нюрнбергских подсудимых не производил впечатления озверелого эсэсовца. Напротив, некоторых из них – например, руководителя «Гитлерюгенда» Бальдура фон Шираха – можно было принять за весьма респектабельных джентльменов.

Ничего зверски палаческого не проглядывало и в Геринге. Он широк в плечах. На энергичном лице – серые живые глаза, прямой нос, тонкие губы. Лишь мешки под глазами выдавали патологию. Полковник Эндрюс повел с ней борьбу, лишив Геринга наркотиков. Может быть, именно потому Геринг и выглядел к началу процесса более презентабельно, чем в былые времена. То, что не смогли сделать его многочисленные врачи, сделала нюрнбергская камера.

В Германии, пожалуй, всем была известна страсть рейхсмаршала чуть ли не ежедневно менять мундиры. Он сам придумывал их рисунки и покрой. Но на процессе Геринг все время появлялся в сапогах и брюках галифе с генеральскими лампасами. Прежде чем сесть, обязательно укутывался в армейское одеяло, которое приносил с собой. Видимо, ему было не очень уютно на обыкновенной деревянной скамье.

Если другие подсудимые сидели в одной, привычной для них позе, то Геринг очень часто менял положение, вел себя весьма экспансивно, поминутно поворачивался к соседям, что-то шептал им. Но при всем том и он, и его соседи по скамье подсудимых в первые дни процесса держались с показным достоинством, совсем как на очередном партейтаге. Стоящих вокруг американских полицейских они, как видно, склонны были считать чем-то вроде своей охраны.

В гитлеровском государстве Геринг любил величать себя «человеком №2» (первое место уступалось Адольфу Гитлеру). Здесь же его называют подсудимым №1, и он старается держаться соответственно: благосклонно беседует с членами правительства германской империи, которых судьба загнала на скамью подсудимых, все время позирует, привлекая к себе внимание иностранных фотокорреспондентов. Внешне Геринг спокоен – пока ведь на процессе не произошло еще ничего такого, что могло бы вывести его из равновесия. Но это только внешне. Ему хорошо известно, что придет время, когда каждый из сидящих рядом с ним должен будет давать показания. И кто знает, как поведут себя эти люди – не захотят ли они спрятаться за его спиной, откупиться его именем и жизнью?

В первые дни процесса его явно задевали нелестные эпитеты прокуроров. Геринг часто вскакивал и вытягивал руку, требуя слова. Лишь после спокойных, но убедительных своей категоричностью разъяснений председательствующего он несколько утихомирился. Никто, разумеется, не лишал его возможности отвечать на предъявленные обвинения (мы еще увидим, сколько часов и дней слушал трибунал одного Геринга), однако ему сумели внушить, что здесь он не рейхсмаршал, а лишь подсудимый и вести себя должен соответственно, как ведут подсудимые во всех судах мира. Нетрудно было заметить, сколь тяжело переживалось это «вторым человеком империи». Совсем ведь недавно к нему самому приходили верховные судьи Германии получать «высочайшие» указания. Но, увы, все это в прошлом.

Когда-то грудь и заплывший живот Геринга, усеянные орденами, сравнивали с витриной ювелирного магазина. Теперь он сидит во френче без погон, без орденов и без радостных перспектив. Тем не менее стоит Герингу только заметить, что на него направлены объективы фотоаппаратов или кинокамер, и он сразу же начинает устраивать мимические сцены: вскидывает голову, пытаясь глядеть невозмутимо и надменно, делает театрально повелительные жесты охране.

Геринг сидит рядом с Рудольфом Гессом и чаще всего обращается к нему. Беседы эти носят характер монолога: Геринг что-то убежденно говорит, активно жестикулируя, а Гесс только обводит зал суда мутным взглядом.

Одет Гесс в серый костюм. Редкие черные волосы, на которых не заметна седина, зачесаны наверх. Скуластое лицо, большие торчащие уши. Под густыми черными бровями два глубоких провала. Оттуда, из глубины, тускло мерцают маленькие, ни на чем не задерживающиеся глазки. Иногда кажется, что они смотрят, но не видят. Что и говорить, совсем не «арийская» внешность у этого яростного адепта теории «избранной расы». Время от времени он корчится, как будто от страшной боли. Пошел слух, что у него рак желудка. Однако Гесс и поныне отбывает пожизненное заключение в тюрьме Шпандау.

В нацистском государстве Рудольф Гесс был заместителем Гитлера по руководству национал-социалистской партией. До 1941 года это один из наиболее могущественных министров. От него исходили важнейшие директивы всем партийным организациям.

В отличие от большинства подсудимых родился он не в Германии, а в египетском городе Александрии. До пятнадцати лет его учил домашний учитель, и лишь после этого Гесс был послан в Германию для завершений своего образования. Первая мировая война свела Гесса с Гитлером: они оказались в одном полку. К концу войны он уже летчик и вместе с Герингом отличается в бомбардировках мирных городов.

После поражения Германии Гесс вступает в национал-социалистскую партию и играет важную роль во время путча в ноябре 1923 года. Гитлер поручает ему захватить в качестве заложников нескольких руководителей Баварской республики. Когда путч провалился, Гесс бежит в Австрию, однако вскоре возвращается в Германию и подвергается аресту. Его помещают в тюрьму при форте Ландсберг, где оказался и Гитлер.

Здесь Гесс фактически служит Гитлеру секретарем: записывает под диктовку большую часть национал-социалистской библии «Майн кампф». Когда-то отец Гесса, мечтая сделать его коммерсантом, учил стенографии. Коммерсантом он не стал, но знание стенографии пригодилось. Впрочем, Гесс не только стенографировал «Майн кампф». Он делал большее – творчески участвовал в создании людоедской библии. Гесс был увлечен агрессивными теориями геополитики, которую внушал ему его учитель Гаусгофер, и постепенно все это перекочевало в гитлеровскую книгу.

На Нюрнбергском процессе каждого, пожалуй, интересовал вопрос о полете Гесса в Лондон перед самым нападением Германии на Советский Союз. Как известно, уже день спустя после этого полета канцелярия Гитлера сообщила, что Гесс совершил сей «бессмысленный акт», находясь в умственном расстройстве. Но так ли это было в действительности?

И во время процесса, и значительно позже в литературе, особенно немецкой, широко была распространена версия, будто Гесс в течение многих лет болезненно переживал тот факт, что Гитлер объявил своим преемником не его, а Германа Геринга. Одновременно западноевропейские историки пытаются доказать, что Гесса якобы очень взволновало намерение Гитлера уже в 1941 году развязать войну против СССР. Он считал, что таким своим решением Гитлер нарушает основную заповедь его, Гесса, кумира – Гаусгофера: никогда не воевать на два фронта. И Гесс пришел к выводу, что настало время сделать нечто такое, что раз и навсегда отбросило бы назад Геринга и возвысило самого Гесса. Таким блестящим государственным шагом он считал заключение мира между Германией и Англией. Вот тогда-то Гитлер поймет, кто действительно достоин быть его преемником. И Гесс полетел в Лондон.

Здесь не место распространяться о подробностях его переговоров в Лондоне (я об этом писал уже в своей книге «От Мюнхена до Нюрнберга»). Скажу лишь, что опубликованные на Нюрнбергском процессе документы, излагающие ход переговоров с Гессом, не оставляют камня на камне от сложных логических построений жрецов буржуазной исторической науки. Совершенно неоспорим факт, что то, с чем Гесс прилетел в Лондон, полностью совпадало с тем, к чему стремилось и все правительство Гитлера в период, предшествовавший нападению на СССР: обеспечить нейтралитет Англии и тем самым обезопасить свой тыл с запада. Ничего, собственно, оригинального Гесс в Лондон не привез. А сделав Англии унизительные, по существу, предложения – признать будущее господство Германии в Европе – и обещая ей взамен лишь господство в странах Британской империи, он, конечно, и не мог ничего добиться. Не то было время, и не так-то просто оказалось заставить англичан вступить в союз с Гитлером.

Не выдержала проверки и версия самих гитлеровцев об умственном расстройстве Гесса. За нее поначалу очень цепко ухватилась защита. Было заявлено ходатайство о судебно-психиатрической экспертизе. Международный трибунал удовлетворил его. Гесса подвергла исследованию специальная комиссия, в составе которой оказались виднейшие психиатры мира: доктор Жан Деле – профессор психиатрии Парижского медицинского института, доктор Нолан С. Люис – профессор психиатрии Колумбийского университета, доктор Ю. Н. Камерон – профессор психиатрии университета в Мак-Джилле, а со стороны Советского Союза – профессор Е. К. Краснушкин, действительный член Академии медицинских наук Е. К. Сепп и главный терапевт Министерства здравоохранения доктор А. П. Куршаков.

На основании осмотра и тщательного обследования комиссия пришла к заключению, что «в настоящее время Гесс не душевнобольной в прямом смысле этого слова. Потеря памяти не помешает ему понимать происходящее, но несколько затруднит его в руководстве своей защитой и помешает вспомнить некоторые детали из прошлого, которые могут послужить фактическими данными». Чтобы положение было совершенно ясным, эксперты рекомендовали провести нарко-анализ, но, как указывается в заключении комиссии, Гесс категорически отказался от такого анализа и не захотел подвергаться какому бы то ни было лечению для восстановления памяти.

На основании отчета английского психиатра доктора Риза, который наблюдал Гесса с первого дня его пребывания в Англии, можно судить, что после аварии самолета у Гесса не было никакого мозгового повреждения. Однако в тюрьме у него появилась мания преследования: он боялся, что его отравят или убьют, а затем объявят о самоубийстве и что все это сделают непременно англичане «под влиянием евреев». В то же время сам Гесс предпринял две попытки к самоубийству, но, как заключили специалисты-медики, попытки эти были истерическо-демонстративного характера.

В одном из отчетов психиатров есть такие строки:

«С точки зрения психической Гесс находится в твердой памяти, зная, что он в тюремном заключении в Нюрнберге и что он обвиняется как военный преступник. Он читал и, по его собственным словам, знаком с обвинениями, выдвинутыми против него. На вопросы отвечает быстро и правильно. Речь его связна, мысли точны и правильны и сопровождаются достаточным количеством эмоционально выразительных движений… Гесс обладает нормальными умственными способностями, и в некоторых отношениях они выше среднего… Потеря памяти у Гесса не является следствием заболевания мозга, а представляет собой истерическую амнезию, основанием которой явилось подсознательное стремление к самозащите. Такое поведение часто прекращается, когда истерическая личность сталкивается с неизбежной необходимостью вести себя правильно. Поэтому амнезия у Гесса может пройти, как только он предстанет перед судом».

Эксперты сошлись в мнении о том, что «Гесс проявляет истерическое поведение с признаками сознательно-намеренного симулятивного характера». Но полную ясность в возникший вопрос о психической полноценности этого обвиняемого неожиданно внес… сам Гесс.

Когда закончилось рассмотрение судебно-психиатрических заключений, он медленно встал со своего места на скамье подсудимых, поднял глаза к потолку, облизнул губы, выждал, пока американские солдаты поставят рядом с ним микрофон, и вдруг объявил:

– С этого момента моя память находится в полном распоряжении суда. Основания, которые имелись для того, чтобы симулировать потерю памяти, были чисто тактического порядка. Вообще, действительно, моя способность сосредоточиться была несколько нарушена, однако моя способность следить за ведением дела, защищать себя, ставить вопросы свидетелям и самому отвечать на задаваемые мне вопросы не утрачена, и мое состояние не может отразиться на всех этих перечисленных явлениях…

На минуту в зале воцарилась полная тишина. Но едва Гесс опустился на свое место, моментально распахнулись двери и несколько ретивых журналистов сломя голову бросились к телефонам. Лорд Лоуренс прервал заседание.

На следующий день председательствующий в самом начале заседания сообщил:

– Суд тщательно рассмотрел заявление защитника и обвиняемого Гесса и имел возможность выслушать объяснение по этому поводу как защиты, так и обвиняемого. Суд также принял во внимание подробные медицинские отчеты и пришел к заключению, что нет никаких оснований проводить дальнейшее обследование обвиняемого. После того как обвиняемый Гесс сам дал объяснение суду, а также имея в виду собранные судом доказательства, суд приходит к выводу, что обвиняемый в настоящее время дееспособен. Ходатайство защитника поэтому отвергается, и процесс продолжается.

Так закончилась история с попыткой вывести из-под суда одного из ближайших подручных Гитлера.

Судьба была благосклонна к Гессу: четырехлетнее пребывание в Англии спасло ему жизнь. Суд, видимо, учел, что, находясь вне Германии, Гесс не мог принимать непосредственного участия в тягчайших преступлениях, совершенных за эти годы. Однако, бесспорно, прав был советский судья, считавший, что и за все содеянное до вылета в Англию Рудольф Гесс трижды заслужил смертную казнь…

Соседом Гесса слева являлся Иоахим фон Риббентроп. Это единственный из гитлеровских политиков, фотографии которого обошли все советские газеты. Он приезжал в Москву для заключения пакта о ненападении, который через год был так вероломно нарушен. Я помнил портрет этого человека – он выглядел тогда импозантно. А теперь? В его внешности произошли весьма заметные перемены. Он не похудел, скорее, опустился. Как-то обмяк. Если Кейтель всегда был в тщательно отутюженном френче и до блеска начищенных сапогах, то Риббентроп нередко появлялся на процессе в довольно неряшливом виде.

Один из советских журналистов обратил однажды внимание на мятый костюм Риббентропа. И тогда известный советский художник-карикатурист Борис Ефимов, бросив быстрый взгляд в сторону бывшего министра иностранных дел, негромко, чуть растягивая слова, сказал:

– Ничего, отвисится.

Риббентроп сидит в позе некоего непонятого страдальца. В действительности для всех было ясно, что это мечущийся, смертельно перепуганный человечек, готовый на все, на любые унижения, лишь бы спасти свою жизнь.

По сравнению с ним сидящий рядом Вильгельм Кейтель выглядит просто браво, хотя и у того на лице нет признаков оптимизма. Кейтель вполне сохранил и внешность, и повадки, типичные для представителя прусской военщины. Прямой нос, точно очерченный подбородок, голубые глаза, подстриженные усики. Мускулы лица напряжены. Он чем-то напоминает эмблему гитлеровского орла. На нем обычный мундир с бархатным воротником, но без погон. На скамье подсудимых он появляется с неизменной папкой, наполненной бумагами, которые изучает во время заседаний. Время от времени подзывает своего адвоката доктора Нельте, видимо советуясь с ним.

Последний раз Кейтель был в полном параде с фельдмаршальским жезлом и моноклем в правом глазу 8 мая 1945 года. Он подписал тогда акт о капитуляции Германии. И как только на бумаге появилась его подпись, энергично и повелительно прозвучали слова:

– Германская делегация может удалиться.

И он удалился… в Нюрнберг.

А вот Эрнст Кальтенбруннер, заместитель Гиммлера. Из его кабинета шли директивы об уничтожении миллионов людей в подопечных ему лагерях смерти. Лошадиное лицо, испещренное шрамами – следами бретерской удали на студенческих дуэлях, – холодные черные глаза, длинный с горбинкой нос. Рот всегда полуоткрыт. Он смотрел в зал суда ненавидящим взглядом убийцы, пойманного с поличным на месте преступления.

И этот человек когда-то был юристом, венским адвокатом, членом корпорации, требовавшей уважения к закону и его постоянного соблюдения!

В первые дни процесса Кальтенбруннер отсутствовал. Он заболел, и врачи усердно хлопотали вокруг него. Это был, пожалуй, самый «трудный» подсудимый. Уличенный сотнями бесспорных, лично им подписанных документов, не говоря уже о свидетелях, Кальтенбруннер, мобилизовав старый адвокатский опыт, делал все, чтобы запутать ясные вопросы, петлял, как зверь в лесу…

Сосед Кальтенбруннера – Альфред Розенберг. Абсолютно заурядная внешность. Ничего нордического, ничего от образцов «сверхчеловека», фигурирующих в его «философских» трактатах. Родился он не в Германии, а в Прибалтике. Молодость провел в России. Учился в институте, сначала в Петербурге, затем в Москве. Хорошо знал русский язык и часто использовал это для всякого рода провокаций. Конец войны застал его во Фленсбурге, где обосновалось последнее правительство «третьей империи». С горя напившись, он каким-то образом вывихнул себе ногу и оказался в госпитале. Оттуда его и извлекли, перед тем как доставить в Нюрнберг. Главный философ нацистской партии и имперский министр по восточным оккупированным территориям тоже предстал перед судом.

Дальше сидит Ганс Франк – «суперюрист» нацистской партии. Это он был адвокатом Адольфа Гитлера на судебном процессе в Мюнхене после провала путча 1923 года и затем все время неотступно следовал за фюрером как в период его борьбы за власть, так и после захвата власти. Во время войны Франк занимал пост генерал-губернатора оккупированной Польши. Но, оказавшись на скамье подсудимых, пожалуй, первым стал в позу разоблачителя Гитлера, нацизма и своих коллег. Франк буквально рыдал, слушая показания свидетелей и смотря на киноэкран, где обвинение демонстрировало документальные фильмы о фашистских зверствах. Было ли это проявлением лицемерия, отчаянной попыткой спасти свою жалкую жизнь, видимостью раскаяния, или, может быть, в психике Франка действительно произошел какой-то надлом? Не хочу спешить с ответом. К этому вопросу мы еще вернемся.

Бок о бок с Франком – Вильгельм Фрик, один из старейших деятелей нацистской партии, руководитель ее фракции в рейхстаге еще до захвата власти, потом министр внутренних дел и в последние годы имперский протектор Богемии и Моравии. Он уже не молод – ему за шестьдесят. Под его руководством разрабатывались варварские расовые законы, послужившие «юридической» базой для преследования и уничтожения целых народов. И первым помощником Фрика в этом деле был Глобке, способности которого он неоднократно отмечал в аттестациях. Как видно, именно эти аттестации помогли Глобке после войны занять пост статс-секретаря в правительстве Аденауэра.

За Фриком сидел главный «теоретик» антисемитизма Юлиус Штрейхер, – пожалуй, самая омерзительная личность среди подсудимых. Он немало преуспел в отравлении сознания немецкого народа. Яд Штрейхера оказался настолько устойчивым и сильным, что и теперь время от времени дает себя чувствовать новыми расистскими инцидентами в Западной Германии.

Оказавшийся рядом с Штрейхером Вальтер Функ ужасно возмущался своим вынужденным соседством с «этим выродком», «злобствующим юдофобом». Маленький, толстенький Функ с огромной лысой головой и вечно заспанными глазами удава, бывший министр экономики и президент имперского банка, не хотел иметь «ничего общего с преступным фанатиком» Штрейхером. А Юлиус Штрейхер сардонически улыбался, когда обвинители стали потрошить «пуританина» Функа, напомнив ему, в частности, что в сейфах Рейхсбанка хранились золотые кольца и зубные коронки, снятые с жертв Освенцима и Майданека.

А вот Яльмар Шахт, человек, без которого не было бы ни Гитлера и Геринга, ни Гесса и Розенберга, ни Функа и Штрейхера. Это он, полномочный представитель германского монополистического капитала, щедро финансируя гитлеровскую партию и дело вооружения Германии, помог Гитлеру сесть в рейхсканцлерское седло и развязать вторую мировую войну.

Не менее красочен второй ряд скамьи подсудимых. Здесь сидят пираты, поправшие все морские законы и обычаи, гросс-адмиралы Дениц и Редер. Они бросили германский военно-морской флот под ноги Гитлеру, а затем пытались спасти тонувший нацистский корабль. Но корабль все же пошел ко дну, а Дениц и Редер – на скамью подсудимых.

Дениц, пожалуй, был фигурой более примечательной, чем Редер. Всю жизнь он прожил у Северного моря. Еще в 1910 году поступил в германский военно-морской флот и во время первой мировой войны попал в плен к англичанам. В лагере для военнопленных симулировал безумие: бродил, свесив голову, и жужжал, имитируя подводную лодку. Но английские психиатры быстро разоблачили его, а одиночное заключение моментально вылечило.

Будучи репатриированным в 1919 году, Дениц вновь поступил на службу в военно-морской флот, стал командиром флотилии эсминцев, затем командиром крейсера и, наконец, при Гитлере дослужился до поста командующего подводным флотом. Во время войны, снедаемый честолюбием и стремясь занять пост главнокомандующего военно-морскими силами Германии, он стал подкапываться под Редера. Между Редером и Гитлером давно шел спор по поводу роли линкоров. Гитлер считал их устаревшим оружием, а Редер настаивал на обратном. Дениц делал вид, что поддерживает в этом споре Гитлера, хотя наедине с Редером не раз высказывал одобрение взглядам последнего на роль крупных кораблей.

В 1943 году Редер был смещен, и на место главнокомандующего военно-морским флотом получил назначение Дениц. Из ближайшего военного окружения Гитлера он наиболее рьяно ратовал за то, чтобы армия и флот были «пронизаны духом национал-социалистской идеологии». Открытая приверженность взглядам нацизма сыграла важнейшую роль в судьбе Деница. И не только в годы всемогущества Гитлера, но и в момент краха. Сходя в могилу, Гитлер нашел нужным назначить в качестве своего преемника именно Деница.

Любопытно, что до самой капитуляции Дениц не расставался с подаренным ему бюстом фюрера. Он убрал этот бюст, лишь когда Фленсбург был оккупирован союзниками.

Двадцать дней пробыл Дениц на посту главы германского государства. Развязка наступила 22 мая 1945 года. Гросс-адмиралу позвонили по телефону из межсоюзнической комиссии и предложили явиться туда вместе с Иодлем и Фридебургом. Когда адъютант доложил ему об этом вызове, новый «фюрер» встал, прошелся по кабинету и после нескольких секунд молчания распорядился:

– Приготовьте нужные вещи, день нашего ареста наступил.

До того дня на всех союзнических кораблях и в помещениях союзнических штабов Деница принимали с соответствующими воинскими почестями. А на этот раз его встретили лишь английский унтер-офицер и большое количество фоторепортеров.

После томительного пятисуточного ожидания появились наконец английский генерал Фукс, американский генерал Форд и советский представитель Трусков. Они-то и объявили Деницу, что получено распоряжение арестовать его и все возглавляемое им правительство.

На скамье подсудимых рядом с гросс-адмиралами отведено место Бальдуру фон Шираху, руководителю «Гитлерюгенда». Этот человек много лет был озабочен тем, как лучше отравить сознание германской молодежи, сделав из нее послушное орудие нацистского режима.

А кто это с большой лысиной и гитлеровскими усиками, так часто напоминающий суду о своем рабочем происхождении? Это Фриц Заукель. Даже в своем последнем слове он не преминул заявить:

– Я происхожу из совершенно иной среды, чем люди, сидящие со мной вместе на скамье подсудимых. В душе и мыслях своих я остался моряком и рабочим. Я был горд и сейчас горд тем, что моя жена – дочь рабочего, который был социал-демократом и остался таковым.

Но то, что он забыл сказать – знал весь мир: этот моряк и рабочий «в душе и мыслях» на практике был самым свирепым работорговцем. Он являлся генеральным уполномоченным по набору рабочей силы, загнал миллион людей на германскую каторгу и сделал все, чтобы почти каждый вырабатывался там до смерти.

За Заукелем – Иодль, начальник штаба оперативного руководства ОКВ. Далее Франц фон Папен, матерый шпион-диверсант, а затем рейхсканцлер, хитрая лиса, принявшая обличие благочестивого католика. Это он в 1932 году открыл Гитлеру дорогу к власти.

По соседству с Папеном – Артур Зейсс-Инкварт, один из тех, кто помог Гитлеру осуществить аншлюс Австрии в 1938 году. Потом, во время войны, будучи уже гаулейтером, он топил в крови польский и голландский народы. 3 мая 1945 года, когда новый фюрер – Дениц вызвал к себе всех гражданских и военных руководителей из еще занятых германскими войсками областей Богемии, Бельгии, Голландии, Дании, Норвегии, прибыл во Фленсбург и Зейсс-Инкварт. Штормовая погода задерживает его там. Только 7 мая он пытается вернуться в Нидерланды, но по дороге его захватывают канадцы, и Зейсс-Инкварт достигает Голландии уже в качестве арестованного. Ему вспомнили все, в том числе и его коварную роль организатора пятой колонны в Австрии.

А вот и Шпеер. До войны и даже в начале ее о нем слышали очень немногие. Но к 1944 году по своему политическому весу он превзошел и Геринга, и Геббельса, и Риббентропа. Не говорю уж о других менее влиятельных нацистах.

Не случайно накануне краха гитлеровской Германии разведка союзников получила указание следить за Альбертом Шпеером в оба. И в мае 1945 года, когда во Фленсбург прибыла американская делегация, она прежде всего позаботилась о встрече с бывшим гитлеровским министром вооружений.

Шпеер сразу же заявил американцам:

– Я буду счастлив снабдить союзные державы всей необходимой информацией, которой располагаю.

Шпееру явно льстило, что из всего нового правительства Деница он был первым, к кому обратились представители США.

В день приезда американцев рейхсминистр пребывал еще в коричневой униформе. Но на следующее утро Шпеер обрядился уже в штатское и со своей мягкой улыбкой производил впечатление скорее молодого профессора, нежели матерого нациста. Он торопился доказать новым повелителям свое расположение, свою лояльность. И уж, конечно, старался представить себя только блестящим организатором и техником, а вовсе не политиком. То, что он оказался в составе нацистского правительства, не больше чем трагическое обстоятельство. Он – инженер, он – специалист и с одинаковым успехом мог бы применить свои таланты в любом другом правительстве.

Шпеер уверяет американцев, что он даже вел борьбу против политики Гитлера и что начал ее сразу же, как только у него раскрылись глаза на сущность фашизма. Он поливает грязью всех тех, с которыми совсем недавно сотрудничал. Кто такой Геринг? «Грабитель, нечестный человек, преступник». А Геббельс? «Это легкомысленный болван». «Риббентроп – клоун». «Гиммлер – чудовище». «Заукель – зверь». А все они вместе – «люди без чести и совести». К власти пришли «сравнительно бедными, а получив большие посты, стали грабить налево и направо, создавая себе состояния».

Шпеер ведет беседу так, будто сам он был тайным агентом американцев в правительстве Гитлера и только теперь получил наконец возможность сбросить маску, поделиться с друзьями своими мыслями и наблюдениями. С брезгливой миной на лице он рассказывает, что в последние месяцы войны, по мере того как кризис углублялся, многие гитлеровские министры ударились в пьянство. И даже вздыхает, вспоминая, как тяжко было ему иметь дело с этими спившимися людьми.

Но прошло несколько месяцев, и судьба опять свела его со старыми коллегами. Шпеер уселся вместе с «грабителем Герингом», «клоуном Риббентропом» и «зверем Заукелем» на одну скамью подсудимых.

Вот он дает суду показания. Родился в 1905 году. Основная профессия – архитектор. Дед и отец тоже были архитекторами. С Гитлером познакомился в 1934 году. Гитлер считал себя художником, меценатом искусства и на первых порах именно поэтому приблизил к себе молодого Шпеера, стал давать ему одно за другим задания по специальности. Шпеер разработал проект строительства новой имперской канцелярии и некоторых других зданий, потом занялся реконструкцией Берлина и Нюрнберга. Постепенно между ним и Гитлером начала складываться дружба.

– Если Гитлер вообще имел друзей, – заявил Шпеер на процессе, – то я, без сомнения, был одним из них, и притом наиболее близким.

В 1938 году он получил от фюрера золотой партийный значок. В 1941 году Гитлер назначил его членом рейхстага. А 8 февраля 1942 года, когда доктор Тодт погиб при авиационной катастрофе, 36-летний Альберт Шпеер уверенно уселся в кресло министра вооружений.

И вот тут-то он развернулся! Шпеер строит подземные военные заводы и мощные лаборатории, торопит руководителей концерна «ИГ Фарбениндустри» с производством отравляющих веществ, готовит совершенно новое «тайное оружие».

В 1942 году происходят первые испытания немецких боевых ракет. Шпееру уже мерещились лежащие в развалинах города. И действительно, очень скоро на Лондон начали падать ФАУ-1 и ФАУ-2. Они обладали большой разрушительной силой. Но министру вооружений этого было мало. Он подгоняет ученых-атомщиков, все чаще и чаще наведывается в их лаборатории, старается сделать все, чтобы ускорить атомную развязку войны. Увы, дело это оказалось сложнее, чем он предполагал.

Шпеера спрашивают на процессе: как далеко зашла в Германии подготовка атомного оружия? И он отвечает:

– К сожалению, все лучшие силы, которые занимались изучением атомной энергии, оказались в Америке. Мы очень отстали в данном вопросе. Нам потребовалось бы еще один-два года, чтобы расщепить атом.

При этих словах по залу суда прошел приглушенный стон. Люди поеживались. Кто мог сомневаться в том, что, получи Гитлер от Шпеера атомные бомбы, они сразу обрушились бы на десятки городов, на всю Европу. Нацисты, не задумываясь, превратили бы весь мир в пустыню.

На Нюрнбергском процессе Шпееру пришлось сразиться с опытными обвинителями. Главным образом его допрашивал М. Ю. Рагинский.

С Марком Юрьевичем я познакомился только в Нюрнберге. Это был человек-машина, способный работать по 20 часов в сутки, воплощение высокой организованности.

Противники заняли свои места. Друг против друга сидят два человека. Обоим около сорока. Где-то в глубине души Шпеер надеялся, что в той сложной области, в которой он действовал, обвинитель до конца не разберется. Одно дело политика, другое – экономика, в особенности промышленность вооружения. В ее лабиринтах юристы легко могут заблудиться.

Но в первые же минуты допроса гитлеровский министр вооружений почувствовал, что его надежды рушатся. Он был поражен специальными знаниями обвинителя. М. Ю. Рагинский потрошил Шпеера так, как будто сам являлся военным инженером. А секрет такой осведомленности юриста в чисто технических и экономических вопросах объяснялся просто: в годы войны, как раз в то время, когда будущий подсудимый Альберт Шпеер сменил профессию архитектора на должность министра вооружения, его будущий обвинитель Марк Рагинский стал уполномоченным Государственного Комитета Обороны в одной из важнейших отраслей военной промышленности СССР…

По мере того как обнажалось истинное лицо Шпеера, тот все больше и больше терял самообладание. Он стал бормотать что-то не очень внятное в том смысле, что «охотнее остался бы архитектором, чем министром вооружений». Но советский обвинитель не интересовался его карьерой архитектора и одно за другим предъявлял суду неопровержимые доказательства преступной деятельности Шпеера в качестве руководителя министерства вооружений. Попытка подсудимого предстать перед судом неким «беспартийным специалистом», и даже более того – «гуманным человеком» никак не удалась. Обвинитель оглашает подписанный Шпеером приказ о том, чтобы СС и полиция «спокойно принимали суровые меры и направляли лодырей в концлагеря». Шпеер знал, что «лодыри» – это иностранные рабочие, а концлагеря – это верная смерть.

Затем предъявляется новый документ – показания рабочих танковых заводов о каких-то стальных ящиках. Подсудимый спешит объяснить, что это ведь обычные шкафы для вещей, для спецодежды. Но обвинитель вновь обращается к показаниям свидетелей:

«Я, нижеподписавшийся Дамм, лично видел, как трое русских рабочих были заперты в ящик, причем двое из них в одно отделение… Двое русских должны были всю ночь под Новый год находиться в этом ящике, в то время как на них выливали ледяную воду».

Шпеер уже не может отрицать, что эти «шкафчики» не что иное, как камеры пыток. Он просит только верить ему, что всегда требовал хорошего обращения с иностранными рабочими, ибо понимал: от условий, в которых они находятся, зависит результат труда. Однако обвинитель и на этот раз нокаутирует его. Он цитирует статью Шпеера из газеты «Дас рейх» от 19 апреля 1942 года:

«Энергичнее применять самые суровые наказания за проступки: карать каторжными работами или смертной казнью. Война должна быть выиграна».

– Вы так писали? – спрашивает Рагинский.

И Шпеер, которому деваться уже некуда, признается:

– Да, писал.

Постепенно выясняются и связи министра вооружений с Гиммлером. Подсудимый тщетно пытается увернуться: помилуй бог, как можно заподозрить его в том, что он не знал, что такое гестапо? Знал, конечно знал, и потому не хотел иметь никаких дел с этим грязным учреждением. Однако советский обвинитель опять показывает Шпееру, сколь неуважительно его отношение к труду следователей. Рагинский напоминает Шпееру, что 4 января 1944 года у Гитлера состоялось совещание, на котором он, министр вооружений, потребовал, чтобы Заукель поставил ему в 1944 году «не менее 4 миллионов рабочих из оккупированных областей». Но не это еще было самым неприятным. Обвинитель тут же обращает внимание Шпеера: в протоколе совещания зафиксировано, что в осуществлении указанной программы «будет принимать участие Гиммлер». И это еще не все. Обвинитель предъявляет новый документ, свидетельствующий, что Шпеер договаривался с Гиммлером, сколько процентов от продукции, производимой при помощи угнанных в рабство иностранных рабочих, должны получать эсэсовцы.

Так шаг за шагом раскрывался истинный облик Шпеера и становилось совершенно очевидным, что под личиной внешней респектабельности, под маской технического специалиста скрывался оголтелый нацист, опасный военный преступник, жестокий работорговец, человек, готовый на любые злодеяния. Прав был Р. А. Руденко, заявивший в своей заключительной речи:

– Когда фашистские летчики бомбардировали мирные города и села, убивая женщин, стариков, детей, когда немецкие артиллеристы обстреливали из тяжелых орудий Ленинград, когда гитлеровские пираты топили госпитальные суда, когда «Фау» разрушали города Англии – это был результат деятельности Шпеера…

* * *

И еще двое – Нейрат и Ганс Фриче.

Первый до Риббентропа был министром иностранных дел. Прусский аристократ, дипломат старой школы, помогавший Гитлеру делать самые начальные шаги агрессивной внешней политики. Потом, поднаторев в нацистской идеологии, Нейрат занял пост рейхспротектора Чехии и Моравии.

Второй – заместитель Геббельса, возглавлявший радиопропаганду в гитлеровской Германии и все время старавшийся возбудить в немецком народе ненависть к другим народам.

В Нюрнберге Гансу Фриче удалось довольно выразительно обрисовать обстановку последней встречи со своим шефом. Накануне самоубийства Геббельс собрал в салоне для просмотра фильмов ближайших подручных. В числе их оказался, конечно, и Фриче. Горели свечи, Геббельс был тщательно одет. Напоследок он произнес речь, в которой с бесподобным цинизмом отзывался о немецком народе и попытался свалить на него все беды нацистского режима.

– Немецкий народ, – шипел Геббельс, – нарушил свои обещания. На востоке он бежит. На западе встречает врага с белыми флагами. Что мог я сделать с народом, у которого мужчины не борются. Немецкий народ сам выбрал себе эту судьбу. Вспомните, господа, голосование в ноябре 1933 года по поводу выхода Германии из Лиги Наций. Тогда немецкий народ выбрал свой путь и пошел на этот риск, который закончился неудачей.

По свидетельству Фриче, в тусклом мерцании свечей, освещавших салон, Геббельс уже выглядел призраком. Он отлично понимал, что ждет его самого и тех, на кого все время опирался. Подручные ждали если не благодарности за верную службу, то хотя бы сочувствия, но их шеф злорадно бросает им:

– Вот вы работали со мной, а теперь вас всех перережут.

Геббельс с удовольствием наблюдал за тем, как от этих его слов бледнеют лица присутствующих. Потом молча направился к выходу. Однако у самой двери обернулся и патетически выкрикнул:

– Когда мы отступим, земля должна вздрогнуть!..

Это был последний «крик души» тягчайшего преступника, который вместе с Гитлером вверг немецкий народ и народы всей Европы в пучину невероятных страданий.

Фриче вспоминает, как после этого совещания он тщетно пробовал побудить Мартина Бормана к капитуляции Берлина. Тогда у него возникает мысль лично обратиться с письмом на имя командующего советскими войсками под Берлином. Письмо было написано и передано по назначению через линию фронта. Последовал вызов Фриче в штаб маршала Жукова. Он полагал, что советский маршал намерен лично беседовать с ним, но этого не случилось. 4 мая Ганса Фриче повели в подвал имперской канцелярии и предъявили для опознания труп Геббельса. Только и всего…

* * *

Итак, на скамье подсудимых в Нюрнберге уместилось целое правительство. По своим масштабам это был самый большой судебный процесс во всей истории человечества. В него надлежало включить события целых десятилетий, жизнь целого континента. Впервые закон настиг людей, которые, приобретя огромную власть, использовали ее самым преступным образом во вред человечеству.

Человечество пережило только за последние два века сотни захватнических войн. И с каждой новой войной преступления, ее сопровождавшие, становились все более тяжкими. Но, несмотря на это, не было еще случая, когда бы виновники агрессии привлекались к ответу.

Сколько захватнических войн было развязано в Европе Наполеоном. Сколько городов и сел превратил он в развалины. Венский конгресс 1815 года пытался наказать агрессора, а кончил тем, что подарил ему остров Эльбу.

Хорошо известна комедия, которую разыграла Антанта в 1918 году, на словах вознамерившаяся судить Вильгельма II, а на деле давшая ему возможность бежать в Голландию и прожить там в роскоши двадцать лет. Как раз до той поры, когда Гитлер разгромил Францию. Идеологи и политики империализма понимали, что значит установить на будущее прецедент для уголовной ответственности за агрессию. Политик должен смотреть вперед, а не назад. Вчера народы требовали судить Вильгельма II, а завтра они потребуют нового суда. Над кем? Никто этого не может сказать: ведь война – постоянный спутник империалистической политики.

Безнаказанность агрессоров во все прошлые времена, безусловно, поощряла нацистов к новым агрессиям. До поры до времени они со смехом встречали предупреждения стран антигитлеровской коалиции о неотвратимом возмездии. Гитлер был убежден, что навсегда сохранится в силе пессимистическое суждение Паскаля о человеческой справедливости в сфере международных отношений:

«Справедливость является предметом споров. Силу легко узнать, она неоспорима. Вот почему не смогли сделать так, чтобы справедливое было сильным, а сделали сильное справедливым».

Но Гитлер просчитался. В середине XX века безнаказанности агрессоров пришел конец. Нюрнберг стал как бы символом того, что народы решили справедливое сделать сильным. Для начала была изменена резиденция германского правительства: из пышных дворцов гитлеровские министры переселились на жесткую скамью подсудимых. Здесь уже было не до смеха. В первый же день процесса им дали почувствовать, что агрессия признана тягчайшим международным преступлением, а в последний его день все человечество узнало, что в знак уважения к закону, выстраданному народами, Международный трибунал приговорил гитлеровских приспешников к повешению.

Это было недвусмысленным предупреждением: всякий, кто вновь попытается плести заговор против мира, сплетет петлю на собственную шею.

Ошибочно было бы думать, что соглашение между союзниками о суде и наказании главных нацистских военных преступников родилось легко и беспрепятственно. На пути к нему оказалось немало помех. Реакционеры Запада всячески старались сорвать судебный процесс. Попытки эти делались под различными предлогами. Отъявленные ханжи взывали к христианским чувствам всепрощения и облекали это в ту же форму, какую использовали в свое время французские легитимисты, требуя оставить жизнь Людовику XVI. «Он достаточно будет наказан, – уверяли эти фарисеи, – если останется жить среди свободной нации, для которой был вождем, а стал позором. Пусть он живет, вечно испытывая гнет стыда и раскаяния».

– Обречь его на долгую пытку жизни! – лицемерно кричали защитники короля-преступника.

И этот их клич подхватили некоторые из защитников Геринга, Риббентропа. Но такие были все же в меньшинстве. Чаще раздавались другие голоса:

– Расстрелять их, мерзавцев, без суда и следствия.

Иногда эти архирадикальные требования облекались во внешне убедительные формы. Так, издаваемая в Канаде газета «Оттава Морнинг Джорнел» писала, что суд над явными преступниками войны будет фальшью. Их вина бесспорна, и никакая самая способная и самая энергичная защита не могла бы привести таких аргументов, которые повлияли бы на вердикт или меру наказания. «Если мы хотим избежать упреков в лицемерии, нужно придумать какой-то другой способ для наказания этой категории преступников».

На расстреле без суда и следствия всех гитлеровских сообщников по развязыванию второй мировой войны особенно настаивала реакционная пресса. И конечно, чаще всего подлинная подоплека таких выступлений заключалась в том, чтобы не допустить публичного разоблачения империализма и не создать опасного прецедента на будущее. При этом реакция считала, что она ничего, собственно, не теряет: Геринг и Риббентроп, Гесс и Розенберг уже не пригодятся ей – это полные банкроты, политические трупы, выброшенные за борт истории. Судебный же процесс над ними, открытый, публичный судебный процесс, мог обернуться совсем нежелательной стороной. Матерые реакционеры никак не желали, чтобы судьи копались в святая святых империалистической политики, выясняли причины войны.

Но одно дело желания, другое дело возможности. Середина двадцатого столетия с ее бурным развитием общественной жизни, политического сознания народов, колоссально возросшими силой и международным авторитетом Советского Союза ограничивала возможности апологетов империализма. Попытки реакции сорвать судебный процесс над главными военными преступниками провалились.

* * *

Когда я вернулся из Нюрнберга на Родину, меня многие спрашивали: как подсудимые относились к предъявленному обвинению? Я не мог тогда и не могу сейчас ответить односложно. Не могу потому, что вопрос о признании или непризнании своей вины подсудимые в конечном итоге превратили в вопрос тактический, а тактика защиты у каждого была своя. Общее же заключалось в том, что от имени обвиняемых защита оспаривала самый закон, на основании которого их судили, что дало основание одному из обвинителей остроумно заметить:

– Вор, который чувствует на своей шее веревку, не может придерживаться хорошего мнения о законе.

Сами же подсудимые на вопрос председательствующего о признании вины отвечали весьма стандартно:

– Не виновен.

Некоторые, впрочем, добавляли к этому еще несколько слов:

– В том смысле, как предъявлено мне обвинение, не виновен.

Лишь Рудольф Гесс попытался внести в свой ответ некоторое разнообразие:

– Признаю себя виновным перед богом.

Но существовал один документ, на полях которого главные военные преступники в неофициальной форме и менее лаконично выразили свое отношение к вопросу о виновности. Это экземпляр обвинительного заключения, принадлежавший доктору Джильберту. Доктор попросил своих пациентов написать на этом экземпляре их мнение о предъявленном каждому из них обвинении.

Все подсудимые, разумеется, понимали, что их беседы с Джильбертом не останутся секретом. При помощи этих бесед они всегда пытались апеллировать к истории и создать о себе впечатление, противоположное тому, которое формировалось в зале суда под давлением неотразимых улик. Так было, конечно, и в данном случае. К тому же надо иметь в виду, что свое отношение к предъявленным им обвинениям они высказывали в первые дни процесса, когда еще не развернулись во всей убийственной убедительности доказательства их преступной деятельности и когда многие из них еще не потеряли надежды избегнуть изобличения.

Герман Геринг никак не хотел признать, что перед ним юридический документ, фиксирующий на основе общепринятых норм его чудовищные преступления против человечества. Он написал на обвинительном заключении, видимо, давно продуманную формулу: «Победители будут всегда судьями, а побежденные – обвиняемыми».

Иоахим фон Риббентроп решил пролить крокодилову слезу: «Обвинительное заключение направлено против невиновных людей». При этом, как отмечает доктор Джильберт в своем дневнике, он добавил устно:

– Мы все были тенью Гитлера.

Рудольф Гесс, который тогда еще симулировал амнезию (утрату памяти), отделался всего тремя словами: «Я не помню».

Эрнст Кальтенбруннер, один из самых зловещих сатрапов Гитлера, учинил на тексте обвинительного заключения следующую надпись: «Я не считаю себя виновным в каких-либо военных преступлениях. Я выполнил лишь свой долг, как руководитель разведывательного органа, и я отказываюсь заменить здесь Гиммлера».

Альфред Розенберг, главный теоретик нацизма и человекоистребления на Востоке, написал: «Я отвергаю обвинение в заговоре. Антисемитское движение было только мерой защиты».

Ганс Франк, гитлеровский министр юстиции, затем генерал-губернатор оккупированной Польши, избрал другую тактику. Его надпись гласит: «Я рассматриваю этот процесс как божьей воли мировой суд, которому предстоит рассмотреть и положить конец ужасной эре страданий под властью Гитлера».

Гитлеровский министр внутренних дел Вильгельм Фрик был более лаконичен: «Все обвинительное заключение основывается на фиктивном предположении о заговоре».

Фриц Заукель, имперский уполномоченный по набору рабочей силы на оккупированных территориях, хотел, чтобы ему поверили, что он только идеалист, стремившийся к социальной справедливости и, увы, слишком поздно прозревший. Он написал: «Пропасть между идеалами социальной общности, которые я представлял себе и защищал как моряк и рабочий в прошлом, и ужасами концентрационных лагерей глубоко потрясла меня».

Франц фон Папен, бывший рейхсканцлер Германии, а впоследствии видный гитлеровский дипломат, хотел уверить современников и потомков, что только обвинительное заключение раскрыло перед ним мрачную историю «третьей империи», что оно ужаснуло его «безответственностью, с которой Германия была ввергнута в эту войну и мировую катастрофу, а также массой преступлений, совершенных некоторыми представителями немецкого народа».

Кейтель, бывший начальник штаба ОКБ (верховного командования германских вооруженных сил), пытался укрыться от возмездия ссылкой на воинскую дисциплину: «Для солдата приказ есть приказ».

А гросс-адмирал Дениц решил еще раз засвидетельствовать свою беспримерную наглость и осчастливил доктора Джильберта такой надписью: «Ничто в этом перечне обвинительного заключения меня не касается. Типичный американский юмор».

Но все это было в первые дни процесса. В дальнейшем же, по мере исследования в суде убийственных для подсудимых доказательств, их отношение к обвинению менялось. К концу процесса среди них не было ни одного, который отрицал бы доказанность обвинения в целом. Однако почти не оказалось и таких, кто признал бы свою личную ответственность за эти преступления. Я говорю «почти», ибо имелись два исключения.

Подсудимый Франк заявил на суде:

– Я прошу трибунал в результате судебного разбирательства решить вопрос о степени моей виновности, но я лично хотел бы заявить, что после всего, что я увидел на протяжении этих пяти месяцев процесса, благодаря чему я смог получить общее представление обо всех совершенных ужасах, у меня создалось чувство моей глубокой виновности…

Аналогичную позицию занял и Ширах, заявивший трибуналу:

– Вот в чем моя вина, за которую я отвечаю перед богом и перед германским народом: я воспитывал нашу молодежь для человека, которого на протяжении долгих и долгих лет считал вождем нашей страны, но который в действительности был убийцей, погубил миллионы людей… Каждый немец, который после Освенцима еще придерживается расовой политики, является виновным…

Ширах даже просил разрешить ему выступить по германскому радио с речью перед немецкой молодежью, чтобы «раскрыть ей глаза».

В кулуарах процесса такое поведение Франка и Шираха, а потом и Шпеера кое-кто расценивал как «крик души», как хоть и запоздалое, но «чистосердечное раскаяние». Эта точка зрения нашла свое отражение даже в заключительной речи главного французского обвинителя Шампетье де Риба.

С еще большим успехом некоторые из подсудимых разыграли роль кающихся, когда вели частные беседы с доктором Джильбертом. Франк, например, в последние дни процесса разразился перед ним такой тирадой:

– Пройдут века, и народ спросит: боже мой, как могло все это случиться? Вы не можете назвать это просто преступлением – преступление слишком мягкое слово… Воровство – преступление. Убийство человека – преступление. А это? Это просто не укладывается в голове! Система массовых убийств. Две тысячи жертв в день. Золотые зубы и кольца – в имперский банк, волосы – для матрацев! Боже мой! И все это было приказано одним дьяволом, который появился в человеческом облике…

Франку вторил Шпеер:

– Я видел, как вся страна была в отчаянии и как убивали миллионы людей из-за этого маньяка…

Сохранились для потомства и доверительные высказывания перед Джильбертом Функа:

– Среди нас не найдется ни одного человека, который мог бы избежать моральной ответственности за все это. Я уже говорил вам, как меня мучили угрызения совести, когда я подписывал законы о передаче еврейской собственности в собственность немецкого государства… Все виновны!

А вот к какому выводу пришел Дениц, утверждавший в первые дни процесса, что обвинительное заключение является «типичным американским юмором»:

– Я негодовал, узнав, что меня привезут на процесс, потому что ничего не знал об этих зверствах. Но сейчас, когда я заслушал все показания, узнал о двурушничестве и всех грязных делах на Востоке, я удовлетворен тем, что здесь пытаются выяснить корень этих злодеяний.

В таком же духе высказался и Папен:

– Я охотно готов принять свой приговор как жертву на алтарь дела разоблачения гитлеровского режима перед немецким народом. Немецкий народ должен знать, как его предавали, и он должен также помочь стереть с лица земли последние остатки нацизма…

Все эти признания вспомнились мне в связи с оголтелой кампанией против Нюрнбергского процесса, которая ведется сегодня в Западной Германии с целью реабилитации нацистов, находящихся на службе у Бонна. Ведь даже Франк и Ширах, Дениц и Папен не посмели подвергнуть сомнению достоверность собранных Международным военным трибуналом доказательств виновности нацизма в тягчайших преступлениях против человечества.

И все-таки нельзя согласиться с теми представителями трибунала от западных держав, которые пытались объяснить эти признания подсудимых следствием их психологического надлома и раскаяния. Один американец как-то даже упрекнул меня:

– Нет, майор, вы, русские, слишком прямолинейны и недоверчивы. Для вас, если это нацист, то уже этим все сказано, раз и навсегда.

Вместо ответа я предложил ему прочесть протокол допроса Франка в суде и показать хоть одно место, где он признает тяжкие преступления, совершенные им лично.

Был конец рабочего дня. Мы взяли стенограмму. В ней зафиксировано отношение Франка к документам, предъявленным советским обвинителем Л. Н. Смирновым. Документы – бесспорные. Это собственноручные кровавые резолюции подсудимого, выдержки из его речей и дневника.

В январе 1940 года на совещании в Варшаве Франк с циничной откровенностью заявил:

– Пятнадцатого сентября тысяча девятьсот тридцать девятого года я получил задание принять на себя управление завоеванными восточными областями и чрезвычайный приказ беспощадно разорять эту область, как территорию войны и как трофейную страну. Сделать ее грудой развалин…

Через несколько лет он уже подводит итог этой своей деятельности. 2 августа 1943 года, выступая на приеме функционеров нацистской партии в Кракове, Франк утверждает:

– Мы начали здесь с трех с половиной миллионов евреев. Сейчас от них осталось лишь несколько человек. Все другие, скажем мы когда-нибудь, эмигрировали…

Но на суде он юлит, валит все это на Гиммлера и Кальтенбруннера. Франк признает только факты. Преступления действительно совершены. Они чудовищны и по характеру, и по масштабам. Однако Франк тщится доказать, что лично он не причастен к их совершению, хотя и испытывает «чувство глубокой виновности», поскольку был членом германского правительства.

Если поверить Франку, то все беды Германии, всех ее режимов, включая и гитлеровский, проистекают из характера немецкого народа.

– Вы знаете, – говорил он Джильберту, – варварство, видимо, характерная расовая черта немцев. Иначе как можно объяснить, что Гиммлер заполучил в свое распоряжение столько людей для исполнения своих преступных приказов.

А в другом случае Франк попытался «углубить» эту свою мысль:

– Мы, немцы, мы все грабители. Не забывайте, что немецкая литература началась с «Разбойников» Шиллера. Вам никогда не приходило это в голову?..

К какой только чуши не прибегал Франк, стремясь переложить ответственность за преступления гитлеризма на весь немецкий народ.

– Вы знаете, доктор, – с серьезным видом уверял он Джильберта, – немецкий народ действительно женственен в своей массе. Мы, пожалуй, должны говорить не «дас фольк», а, скорее, «ди фольк». Он такой эмоциональный, такой непостоянный и так зависит от настроения и окружения, так поддается внушению, так преклоняется перед мужеством. Вот в этом, герр доктор, и заключается секрет гитлеровской власти. Гитлер встал, начал бить кулаками по столу и кричать: «Я мужчина, я мужчина, я мужчина…» Он так долго кричал о своей силе и решимости, что народ подчинился ему. Нельзя сказать, что Гитлер изнасиловал немецкий народ. Он соблазнил его…

Франк, конечно, был далек от того, чтобы объяснить то главное, что действительно обеспечило Гитлеру господство над немецким народом. Он не сказал, что нацистская партия пришла к власти не потому, что за нее голосовало большинство немецких избирателей, а в результате лишь порочного союза господ из Рура с нацистскими заговорщиками и прусскими милитаристами. Но об этом очень правильно заметил на процессе один из обвинителей:

– Если бы германский народ добровольно принял нацистскую программу, не понадобились бы штурмовые отряды, созданные в первый же день после прихода этой партии к власти, не понадобились бы концентрационные лагеря, гестапо, которые были организованы сразу же после того, как государственная власть перешла в руки нацистов…

К теме о национальных чертах германского народа не раз возвращался и Геринг. В беседе с тюремным врачом он пробовал даже острить по этому поводу:

– Если перед вами один немец, то это наверняка порядочный человек, два немца – это уже банда, а трое – обязательно вызовут войну.

Конечно, ни Геринг, ни Франк не склонны были признать, что нацистская пропаганда годами дурманила немецкий народ, отравляла его душу ядом ненависти к другим народам, воспитывала в нем чванливое чувство «избранной расы», развязывала темные инстинкты, звала к легкой жизни «господ», на которых должны работать «низшие расы».

Было бы, однако, несправедливым умолчать здесь о том, что некоторые из подсудимых понимали всю несуразность позиции Франка и Геринга, всю неуклюжесть их попыток переложить личную ответственность за содеянные преступления на германский народ в целом. Вечером 26 января 1946 года Папен рассказывал Джильберту:

– Розенбергу случилось сегодня гулять вместе со мной во дворе. Обычно я не разговариваю с ним, потому что у нас нет ничего общего, но случилось так, что мы вышли в одно время. Мы стали говорить о вчерашнем выступлении французского обвинителя – о пытках и других зверствах. Розенберг вдруг невинно сказал мне: «Не понимаю, как немцы могли делать подобные вещи». И вы знаете, что я ему ответил? Я сказал, что хорошо могу это понять. И добавил: вы и ваша нацистская философия, ваши понятия морали просто разрушили все нормы нравственного поведения. Ничего нет удивительного в том, что результатом всего этого явилось подобное варварство.

Папен, конечно, не так глуп, чтобы отрицать или хотя бы замалчивать отвратительную роль, какую играли пропаганда и философия нацистов в моральной подготовке нацистских преступлений. Но тщетно было бы ожидать от него признания личной вины за это, исповеди о том, какие он сам приложил усилия для того, чтобы стали возможны в Германии и Гитлер, и Розенберг, и вся их человеконенавистническая философия.

Так же действовали и другие «признававшиеся» подсудимые.

Шпеер говорил о маньяке Гитлере. Он даже поведал суду, что к концу войны втайне готовил убийство фюрера, чем вызвал бурю лицемерного негодования у Геринга. Но у Шпеера не хватило духу признать, что именно он отдавал все свои силы и способности развитию военного производства, привлечению для этого в массовых масштабах миллионов рабов, угнанных из других стран.

Дениц возмущался «грязными делами на Востоке», но при этом не вспомнил на суде о своих личных приказах «топить без предупреждения» торговые суда и расстреливать несчастных моряков, плавающих в воде и пытающихся спастись. Он умолчал о том, как готовил кадры морских пиратов (среди них оказался и нынешний командующий западногерманским флотом адмирал Ценкер), требуя, чтобы каждый из них был «образцовым национал-социалистом». Характерно и другое: именно Дениц через десять лет после Нюрнберга, отбыв наказание, выпустит книгу, обливающую грязью не гитлеровский режим, а тот самый Восток, о котором он «скорбел» на скамье подсудимых. И совсем не случайно боннские реваншисты изберут его впоследствии президентом германского союза моряков, готовящего новые грязные дела.

Функ проливал крокодиловы слезы по поводу конфискации еврейской собственности, но забыл сообщить суду (за него это сделали другие), что сам он получил из конфискованных ценностей полмиллиона марок в виде дотации от фюрера.

И еще в одном были едины подсудимые: в своем стремлении свалить с себя ответственность на покойников – Гитлера, Гиммлера, Гейдриха, Геббельса, Лея. Больше всего, конечно, на Гитлера. Даже Геринг, старавшийся казаться по отношению к Гитлеру лояльным, всякий раз, как только доходило до обвинений в собственный адрес, пытался поскорее спихнуть все на обожаемого фюрера.

Кейтель, как мы это еще увидим, сетовал на то, что Гитлер сам покончил с собой и оставил их одних перед судом. Он расценивал самоубийство Гитлера как проявление трусости. К этой теме часто возвращались и другие подсудимые.

Тогда Геринг попробовал объяснить своим «коллегам», почему фюрер поступил так и что, собственно, ускорило этот акт. Геринг рассказал, что было с Гитлером, когда ему показали однажды фотографию «оскверненного дуче». Фотография запечатлела мертвого Муссолини лежащим в канаве вместе со своей любовницей. Взглянув на эту карточку, Гитлер забегал взад и вперед, руки его дрожали. Он стал истерично кричать, что никогда не сдастся врагу и что ни один «злой немец» не получит возможности осквернить его тело.

Весьма симптоматично, что Гитлер заговорил при этом о «злых немцах». Фюрер боялся немецкого народа, боялся его гнева. С каждым днем, приближавшим неотвратимую катастрофу, он все отчетливее сознавал, что и немецкий народ предъявит ему свой счет за чудовищные преступления.

Если я сегодня вспомнил об этом и воспроизвожу здесь кое-что из того, что говорилось подсудимыми о Гитлере во время Нюрнбергского процесса, то причиной здесь является одно-единственное обстоятельство: в своей проповеди всепрощения нацизма западногерманские реваншисты дошли до реабилитации даже самого Гитлера. С каждым днем на книжный рынок поступают новые и новые панегирики в честь его. Среди авторов этой дурно пахнущей стряпни и казенные прусские историки, и вчерашние гитлеровские генералы, и личный шофер Гитлера Эрих Кемпка, и его личный секретарь Альберт Цоллер, и даже камердинер Краузе. Полубогом выглядит Гитлер в этих книгах.

А в Англии вышла книга под названием «Стратегия Гитлера», в которой до небес превозносится его военный гений. С Наполеоном сравнивает Гитлера и западногерманский вице-адмирал Курт Асман.

А вот что пишет о вожаке нацистов довольно известный западногерманский историк Вальтер Герлиц: «Адольф Гитлер является личностью мирового масштаба. Он изменил карту мира больше, чем любой европейский правитель до него». Чем только не умиляется Герлиц! Его растрогали до слез и спартанский образ жизни Гитлера, который так контрастировал с пиршествами Геринга и других близких фюреру лиц, и то, что Гитлер «способствовал преодолению классовой борьбы», за что якобы его любили немецкие рабочие. Ну и, конечно, Герлиц снимает с Гитлера ответственность за поджог рейхстага, а равно и за многие преступления против германского народа.

Читая эти и подобные им панегирические высказывания о Гитлере, невольно припоминаешь слышанное о нем от подсудимых в Нюрнберге. А уж они-то лучше знали Адольфа Гитлера, чем те, кто пытается обелить его задним числом.

Ганс Франк, юрист по профессии, начавший свою карьеру с защиты Гитлера в суде после провала мюнхенского путча, тот Ганс Франк, который был министром юстиции в гитлеровском правительстве, а затем рьяно и жестоко проводил в жизнь гитлеровскую политику в оккупированной Польше, – этот самый Франк писал в камере Нюрнбергской тюрьмы:

«Кем был Адольф Гитлер? Государственным деятелем? Но ведь он лишил государство всех его существенных институтов, таких, как законные права граждан, конституция, основы администрации, и, наконец, подорвал империю при помощи войны.

Был ли он партийным деятелем? Но он систематически подрывал свою собственную программу, обесценивал ее идеи и сделал партию инструментом своей политики.

Он любил называть себя артистом, меценатом искусства, но он подавлял и мешал развитию подлинного искусства. Можно спрашивать без конца, но отвечать можно только «нет», потому что он постоянно разрушал то, что однажды создавал».

И, отмечая далее, что Гитлера часто называли гигантом, Франк уточняет: «Да, он был гигантом, но гигантом разрушительного происхождения».

Вновь и вновь возвращаясь к характеристике Гитлера и в официальных высказываниях на Нюрнбергском процессе, и в интимных беседах с доктором Джильбертом, Франк все время подчеркивал: «Гитлер представлял дух дьявола на земле».

Франк признавал:

– Вначале я был в союзе с этим дьяволом. В последующие годы узнал, каким Гитлер был в действительности – бесчувственным, жестоким, безумным психопатом. Его так называемый очаровывающий взгляд был не чем иным, как взглядом психопата. Он руководствовался чистым примитивизмом, упрямым и необузданным самомнением…

Вряд ли кого-нибудь могла обмануть манера этой критики, стремление Франка и других подсудимых говорить о Гитлере так, как будто сами они люди посторонние, люди, имеющие право возмущаться Гитлером наравне с его искренними противниками. Но здесь суть не в этом. Здесь мне хочется сконцентрировать внимание читателя на том, что думали о Гитлере и как оценивали его те, кому довелось тесно общаться с ним на протяжении многих лет.

Франк был не единственным «критиком» Гитлера. Довольно красочно отзывался о своем недавнем кумире и бывший руководитель гитлеровской молодежи Бальдур фон Ширах. Он неоднократно заявлял, что Гитлер был «фанатиком и полуобразованным человеком», «бесчеловечным тираном». Главарь «Гитлерюгенда» даже предлагал союзным властям созвать в Бухенвальде всех лидеров германской молодежи и позволить ему лично выступить перед ними с разоблачением преступной натуры Гитлера. А когда обвинители цитировали в суде речь фюрера на секретном совещании 5 ноября 1937 года, речь, в которой Гитлер провозгласил программу завоевания мирового господства, тот же Ширах отозвался о ней, как о «концентрированном политическом сумасшествии». Франк же зловеще заметил тогда:

– Подождите только до тех пор, пока немецкий народ сам ознакомится с этим документом и увидит преступное дилетантство, с помощью которого фюрер решал его судьбу.

А Шахт? Этот о Гитлере говорит такое, что Геринг, еще и еще раз демонстрируя свое лицемерие, затыкал уши.

Один перед другим изощрялись подсудимые в подыскании своему вчерашнему кумиру самых нелестных эпитетов. Но при всем этом никто из них не заикнулся, что действия фюрера – это их собственные действия, что это они создали его, курили ему фимиам, наделяли эту преступно-неврастеническую личность неограниченной властью, сами разжигали в нем ненависть и вселяли в него чувство страха.

Такая весьма существенная деталь не могла, разумеется, ускользнуть от внимания обвинителей. Они не оспаривали, что на Гитлера и Гиммлера падает огромная доля ответственности, однако вполне резонно указывали:

– Гитлер не унес всю вину с собой в могилу. Вся вина не окутана саваном Гиммлера.

* * *

Нетрудно представить, какой ужас охватил бы скамью подсудимых, если бы вдруг открылась дверь и в зал вошел Адольф Гитлер. Но, увы, он покончил с собой, исчез из мира таким же, как жил, – демагогом и лжецом, оставив в качестве официальной версии сообщение о том, что «погиб в бою».

Нетрудно вообразить, что произошло бы с подсудимыми, если бы перед ними встал Генрих Гиммлер с кипой досье под мышкой. Увы, и это было невозможно…

История знает немало политических судебных процессов. И эти процессы нередко являлись строгим экзаменом для определения духовных качеств политических деятелей, когда они оказывались в критической ситуации, часто перед лицом смерти. История с исключительной яркостью раскрыла тот несомненный факт, что поведение политических деятелей на таких процессах прямо зависело от характера и целей всей предшествующей деятельности этих людей. Глубокая идейность, преданность интересам народа, сознание исторической справедливости своей миссии рождали самоотверженность, принципиальность, бесстрашие и сплоченность перед лицом суда, который в таких случаях являлся лишь юридической маскировкой расправы со стороны врага.

Нюрнбергский процесс дал возможность всему миру познать подлинное лицо нацистских лидеров. Никто из них не решился открыто выступить в защиту подлого дела, которому они столько лет служили. Никто не посмел отрицать страшных преступлений, учиненных именем «третьей империи». В трибунале они вели себя, как типичные уголовные преступники, имеющие за плечами не одну судимость: схваченные с поличным, отрицали свое участие в содеянном, валили на мертвых и на соседей по скамье, делали все, чтобы спастись.

Говорят, что близость смерти облагораживает. Очевидно, не всех и не всегда. Эти шли к эшафоту, как жили: думая только о себе, ненавидя всех, даже тех, кто шагал с ними плечом к плечу в дни власти, в дни побед.

Вот их ввели первый раз в зал суда. Геринг садится, укутавшись в тюремное одеяло, локтем опирается на барьер и закрывает рукой лицо. Какие мысли роятся в его голове? Может быть, он вспоминает, что однажды уже был в суде, и, собственно, не так уж давно, всего двенадцать лет назад. Но как все переменилось с тех пор. Тогда он являлся премьером прусского правительства, президентом рейхстага, а на скамье подсудимых сидел Георгий Димитров со своими товарищами-коммунистами. Это был процесс, где преступники обрядились в тогу обвинителей, а противостоял им политический деятель, воплощавший идею свободы, справедливости и человеческого достоинства.

Димитрову и его друзьям предъявляли нелепое обвинение в поджоге рейхстага. Он, Геринг, знает это лучше всех. Ведь рейхстаг был сожжен по его личному приказу. Этот поджог должен был послужить удобным предлогом для расправы с инакомыслящими и представить гитлеровцев в глазах мирового общественного мнения «защитниками западной цивилизации против большевистских экстремистов». Но в действительности Герингу в пору было защитить самого себя. А наступал посаженный на скамью подсудимых большой политический деятель Г. М. Димитров, который отлично понимал, что пожар рейхстага может стать (и действительно стал) мировым пожаром. Димитров защищал не столько себя, сколько общественные идеалы, ради которых жил.

– Я здесь не должник, а кредитор! – смело заявил он нацистскому суду 31 октября 1933 года.

А через месяц, 28 ноября, он же сказал:

– Мы находимся на политическом процессе. Поэтому должны быть до конца уяснены политическая подоплека и политический характер вопроса. Они хотели политического процесса, они получат политический процесс, но уж до конца: «Коль война, так по-военному!»

Вспомнив об этом, Герман Геринг мог бы сравнить теперешнее свое поведение и поведение своих коллег с поведением того, другого. И перед судом, и в ходе суда… Но, как видно, он избегал таких сравнений. В очень уж невыгодном свете предстал бы рейхсмаршал перед самим собой.

Нацистские лидеры понимали, что и без судебного процесса у них нет в перспективе ничего хорошего. Тем не менее они пуще смерти боялись открытого суда. Первый шаг их адвокатов состоял в том, чтобы не допустить процесса. Об этом же хлопотал и сам Герман Геринг. В беседах с американцами он горячо доказывал, что не нужно никакого суда, что США гораздо лучше достигнут желаемых результатов, договорившись с ним, Герингом. И сам он, и другие военные преступники явно страшились луча судебного прожектора, который вскроет всю мерзость их жизни и политики.

В 1933 году в Лейпциге Герман Геринг, выступавший как свидетель против Димитрова, слышал кредо обвиняемого:

– Я защищаю свои идеи, свои коммунистические убеждения. Я защищаю смысл и содержание своей жизни.

А что мог сказать в Нюрнберге сам Геринг? Что могли защищать его сообщники? О каких идеях могла идти речь после Освенцима, Дахау, Треблинки, после миллионов убитых и замученных по их приказам людей, после того, как в сейфах имперского банка обнаружены золотые коронки с зубов растерзанных жертв? Кто из двадцати подсудимых в Нюрнберге осмелился бы встать и сказать, что он здесь «не должник, а кредитор»? Кто из них посмел бы открыто защищать национал-социализм? Разве подсудимые в Нюрнберге не пытались уверить трибунал, что они даже не читали розенберговского «Мифа XX столетия», а потому не могли разделять взглядов этого «сумасшедшего философа»? Ведь это же Геринг на вопрос советского обвинителя Р. А. Руденко, согласен ли он с расовой теорией, ответил:

– Я лично не считаю ее правильной.

А Роберт Лей, который с упорством маньяка и жестокостью варвара проводил расовую политику в Германии, писал в своем «Завещании»:

«Антисемитизмом мы нарушили основную заповедь… Антисемитизм исказил нашу перспективу. Конечно, трудно признаться в собственных ошибках, но все существование нашего народа стоит под вопросом, и мы, национал-социалисты, должны иметь силу отречься от антисемитизма. Мы должны объявить юношеству, что это была ошибка… Закоренелые антисемиты должны стать первыми борцами за новую идею. Они должны найти в себе силу побороть себя и должны указать путь своему народу».

Не в большей мере «защищал» в Нюрнберге расовую политику и Ширах. Разве не он просил дать ему микрофон и позволить прокричать на всю Германию, что фашизм яд для народа? Разве не Ширах, всю свою жизнь исповедовавший расовую религию, заявил на процессе, что «каждый немец, который после Освенцима еще придерживается расовой политики, является виновным»? И разве не Ганс Франк истерически клялся в Нюрнберге, что «пройдут тысячелетия, а позор Германии не изгладится из памяти народов»?

Георгий Димитров, отвергая обвинение, сказал:

– Коммунисты не поджигали рейхстага. Они не могли совершить это преступление, так как оно совершенно противоречит их политическим принципам. Коммунисты – не поджигатели, не заговорщики, не авантюристы.

А кто из двадцати подсудимых нацистов мог нечто подобное сказать в Нюрнберге после того, как стали известны «план Отто», «план Грюн», «план Барбаросса»? После того, как гитлеровский генерал Каммхубер (тот самый, который стал впоследствии командующим военно-воздушными силами ФРГ) провокационно бомбил немецкий город Фрейбург, чтобы дать нацистам предлог для разрушения с воздуха мирных городов за пределами Германии? После немецкой провокации в Глейвице, явившейся кровавой увертюрой второй мировой войны? Никто конечно!

Разоблачив преступную нацистскую инсценировку с поджогом рейхстага, Димитров предъявил суду ряд требований: об оправдании невиновных, о привлечении к ответственности истинных виновников поджога и т.д. Председатель суда иронически заявил тогда:

– Эти ваши так называемые предложения суд при обсуждении приговора будет иметь в виду.

В ответ последовала быстрая и точная, как удар меча, реплика Димитрова:

– Наступит время, когда такие требования будут выполнены с процентами.

И вот это время наступило. В Нюрнберге – городе нацистских партейтагов и шабашей, собрался Суд народов. Банда уголовных преступников, с помощью политических отмычек вломившаяся на авансцену истории, попала туда, куда ей надлежало попасть. Настал час, когда долги надо было оплатить с процентами.

На Лейпцигском процессе Г. М. Димитров смело бросил в лицо нацистской клике:

– Фашизм лжет, убивает, подстрекает к войне и преследованиям людей… Вы стоите перед мировым судом! Вас судят все, и вы должны ответить за свои преступления.

И вот они почувствовали наконец тяжелую длань этого неотвратимого суда. Пришло время защищаться. Но как они защищались? Их защита являла собой картину полной безыдейности.

Геринг, например, утверждал, что он якобы приложил все усилия, чтобы не допустить войны с Польшей, и поэтому за спиной Риббентропа вел переговоры с англичанами через своего посредника шведского инженера Далеруса. Он даже показал, что его сосед по скамье подсудимых Риббентроп, неожиданно узнав о переговорах, готовил аварию самолета, на котором Далерус по заданию Геринга вылетал в Лондон.

Защитник Гесса утверждал, что миролюбие его клиента зашло так далеко, что он, рискуя жизнью, накануне нападения Германии на СССР сам полетел в Англию. Пройдет много лет, и шведские неонацисты, «поверив» в эту версию, представят Гесса к Нобелевской премии мира.

Да и Геринг поделился с трибуналом тем, что он тоже будто бы резко выступал против нападения на СССР в 1941 году. Но Шахт не замедлил опровергнуть его, заявив, что ушел в отставку, не считая возможным далее сотрудничать с этим человеком, решившим ввергнуть Германию в пучину большой войны.

Отставка! Все они старались убедить суд, что, понимая несправедливость политики Гитлера, неоднократно просили фюрера уволить их в отставку. Статс-секретарь Ламмерс подтвердил, что Розенберг просился в отставку. Франк требовал того же. Иодль вспомнил, а Кейтель засвидетельствовал, что он тоже просил об освобождении «от занимаемого поста» и назначении на должность командира горнострелковой дивизии. Похвастался Иодль и тем, что сумел заставить Геббельса отказаться от попытки открыто денонсировать Женевскую конвенцию. А Функ причитал, что, оставаясь в своем доме один на один с женой, он говорил ей, что «лучше было бы бросить все это дело, переехать в маленькую трехкомнатную квартирку и жить спокойно». Розенберг же усиленно требовал, чтобы нашли его докладную записку на имя Гитлера, где он решительно протестовал против зверств в отношении советских военнопленных.

На процессе все они самым бесстыдным образом интриговали друг против друга.

Я замечал, что подсудимые во время перерывов образовывали небольшие группки и состав этих групп почти никогда не менялся. Например, в группе Геринга нельзя было видеть Шахта, как никогда к группе Риббентропа не примыкал Нейрат. Не случалось и такого, чтобы Штрейхер беседовал с Герингом, а Шахт с Кальтенбруннером или Риббентропом.

Профессия юриста, положение судьи военного трибунала, а одно время и адвоката в московских судах не раз давали мне возможность наблюдать картину самых разных, подчас скандальных, разногласий на скамье подсудимых по групповым делам. До поры, до времени, будучи объединены единой целью и выгодой, единым атаманом, они подавляли в себе или атаман подавлял в них назревавшие конфликты. Когда же банда оказывалась изловленной и представала перед судом, то от былой «общности» и «верности» чаще всего не оставалось и следа.

В Нюрнберге было то же: преступное правительство крупнейшей западноевропейской державы, заняв подобающее ему место на скамье подсудимых, сразу обнаружило нравы матерых уголовников.

В самом деле, почему на протяжении всего процесса не разговаривали между собой Герман Геринг и Юлиус Штрейхер? Разве их разделяли какие-то разногласия политического характера? Разве Штрейхеру не понравилось поведение Геринга в «ночь длинных ножей», когда по приказу «этой свиньи», как деликатно выразился Штрейхер, летели десятки голов непокорных? Отнюдь нет. Штрейхер был горд тогда «бесстрашием и решительностью» «толстого Германа». Но, может быть, в таком случае Герингу претила Штрейхерова «теория» антисемитизма? Напротив, Геринг имел все основания высоко оценить «теоретические заслуги» Штрейхера, положившего столько сил, чтобы обосновать необходимость «окончательного решения еврейского вопроса». Ведь Герман Геринг нажил десятки миллионов марок на так называемой «аризации» еврейской собственности, проще говоря, на ограблении евреев.

Но так уж случилось, что один из «идейных» вождей национал-социализма, и особенно антисемитизма, попал в пренеприятную историю. На него пожаловались Гитлеру. Пожаловались не евреи, против которых он уже в 1938 году устраивал погромы, а чистокровные белокурые арийцы. Оказывается, партейгеноссе Штрейхер имел пристрастие к малолетним арийским девочкам, растлевая их по мере своих сил и возможностей. Для проверки многочисленных заявлений по этому скандальному факту Гитлер назначил комиссию во главе с Герингом. Факт подтвердился, и вконец скомпрометированного гаулейтера пришлось сместить с его тюрингского поста. Тем более что это давало ему возможность полностью сосредоточиться на дальнейшей разработке антисемитизма. Гитлеровская Германия готовилась к войне, и «труды» Штрейхера были весьма кстати.

Но сам-то Штрейхер затаил с тех пор глубокую ненависть против «кокаиниста», а заодно и «откровенного грабителя» Геринга. Штрейхера душила злоба от одной мысли, что на него, ветерана нацистской партии, отважился поднять руку этот «выскочка и карьерист Геринг».

Вот, оказывается, почему, угодив вместе на скамью подсудимых, они даже не здоровались.

А что разделяло с Герингом Шахта? По какой причине они за все десять месяцев процесса не обмолвились ни единым словом? Ведь пока Шахт был у власти и в большом фаворе у Гитлера, отношения между ними казались более чем лояльными. Шахт высоко ценил организаторские способности толстого Германа, во многих своих делах встречал с его стороны всяческую поддержку и сам искренне отдавал Герингу весь свой опыт финансового чародея международного класса. Но перед самой войной между «толстым Германом» и «финансовым чародеем» пробежала черная кошка. Властолюбивый и жадный, Геринг не захотел терпеть, чтобы кто-нибудь кроме него руководил экономикой страны. Он ценил Шахта. Оба они били в одну точку – скорее перевооружить Германию, скорее приблизить день, когда можно будет бросить полчища вермахта на соседние страны. Это их объединяло. Однако личное соперничество, взаимная зависть этих двух гитлеровских министров оказались настолько сильными, что привели к взрыву, отбросившему Шахта и возвысившему Германа Геринга.

Вот, оказывается, почему в ходе Нюрнбергского процесса я ни разу не видел их рядом, зато часто слышал о нелестных эпитетах, отпускавшихся одним в адрес другого.

На скамье подсудимых сидели матерые волки, и вели они себя по-волчьи.

Вспоминается одна сценка. Шеф гитлеровского гестапо Эрнст Кальтенбруннер перед началом процесса заболел и потому не присутствовал на первых заседаниях суда. Только 10 декабря 1945 года его привели на скамью подсудимых. Очевидно, пресса была заблаговременно уведомлена об этом. Кинооператоры и фотокорреспонденты приготовились снимать Кальтенбруннера. Внимание всех присутствовавших в зале суда сосредоточилось на скамье подсудимых. Кальтенбруннер широким жестом приветствовал своих друзей, но со скамьи подсудимых повеяло холодом, как будто морозный воздух ворвался через открытую дверь. Кальтенбруннер протянул руку Иодлю, который находился ближе всех к нему. Тот демонстративно отвернулся. Неожиданно и все другие подсудимые стали смотреть в противоположную сторону.

Охрана указала Кальтенбруннеру, что он должен сесть между Кейтелем и Розенбергом. Пока тот усаживался, Кейтель старался казаться очень занятым. Кальтенбруннер подал ему руку, но Кейтель уклонился от рукопожатия и завел ничего не значащий разговор с американским врачом.

Кальтенбруннер повернулся к Франку, но и этот не пожелал обменяться с ним приветствием. Франк уткнулся носом в книгу и заскрипел зубами.

Кальтенбруннер обращается к адмиралам Редеру и Деницу, однако и они не скрывают своего нежелания разговаривать с кровавым палачом. Проглотив обиду, некогда всесильный шеф гестапо обращается к своему защитнику, протягивает и ему руку. Она, однако, опять повисает в воздухе. Защитник тоже воздерживается от рукопожатия, хотя разговаривает со своим клиентом очень вежливо.

Люди, наблюдавшие все это со стороны, еще не подозревали, что именно в тот момент зарождался новый миф, который получил затем исключительно широкое распространение, – миф о непричастности остальных подсудимых, и в особенности германского генералитета, к зверствам и насилиям, чинившимся гестаповцами во время второй мировой войны. Отворачиваясь от Кальтенбруннера, Кейтель и Иодль, Редер и Дениц хотели тем самым заявить, будто они никогда не имели и не хотят иметь ничего общего с кровавыми потехами гестапо и СС. Господа генералы и адмиралы как бы сказали судьям:

«Хотите верьте, хотите нет, но мы даже здороваться с этим гестаповцем не можем. Преступления, конечно, совершались и в Германии, и на оккупированных территориях, однако не германским генералитетом. Его репутация всегда была чище снега альпийских вершин».

Пройдет, правда, несколько месяцев, и тот же Кейтель, тот же Иодль, те же Дениц и Редер под давлением неопровержимых документов вынуждены будут до конца раскрыть фарисейский характер сцены, которую они разыграли 10 декабря 1945 года. Придет время, и сам Кальтенбруннер скажет многое такое, отчего придет в смятение вся скамья подсудимых. Он еще покажет, что не следует другим господам, оказавшимся на этой скамье, так уж стесняться знакомства и дружбы с ним, что, ей-ей, надо еще хорошенько взвесить на весах истории, кто более «грязная свинья» – он, Кальтенбруннер, или те, кто сидит рядом и за его спиной.

Впрочем, не будем забегать вперед. Каждый из подсудимых имел на процессе достаточно много времени и возможностей, чтобы раскрыть перед миром разбойничье нутро и фальшивую, с двойным дном, совесть. Грызня между ними возникала по разным поводам.

Вот дает показания Риббентроп. Всем уже очевидно, что нацистская внешняя политика обернулась для Германии катастрофой. Однако бывший министр иностранных дел пытается защищать ее. Фон Папен при этом довольно громко говорит соседям, что он ведь давал хорошие советы Риббентропу, но разве ему впрок. На это Риббентроп отвечает злобной репликой, адресованной Герингу:

– Его давно надо было убить.

Геринг согласно кивает головой и напоминает, что сам-то «оппозиционер» Папен получил от Гитлера в качестве награды золотой значок нацистской партии. Папен спешит оправдаться, заявляет, будто Гитлер дал ему этот значок, чтобы замаскировать разногласия. Но Геринг только машет рукой и бормочет:

– Лгун, трус…

Затем яблоком раздора меж подсудимыми неожиданно становится «Миф XX столетия». Розенберг всегда так гордился своими философскими трактатами. И надо же было адвокату так нелепо повести себя, задать Шираху вопрос: что он думает об этом произведении? Имперский руководитель «гитлеровской молодежи» под смех всего зала заявляет, что он никак не мог осилить сей трактат. После этой сцены Джильберт опросил каждого из подсудимых, и все они ответили, что не читали книги Розенберга. Лишь Штрейхер пожалел нацистского философа. Он отозвался о «Мифе XX столетия» как об очень глубокой работе, настолько глубокой, что лично для него она оказалась недоступной.

Но был на скамье подсудимых один человек, который значительно меньше других вмешивался в происходящие ссоры. Он не обвинял и не защищал своих коллег. Он старался быть нейтральным. Это никогда не принадлежавший к нацистской партийной элите шестидесятидевятилетний гросс-адмирал Редер – типичный представитель германского милитаризма.

Редер отдал все свои способности созданию пиратского германского флота, помог Гитлеру тайно вооружиться и подготовиться к большой морской войне. А когда она началась, то именно по приказам Редера моря и океаны превратились в арену разбоя. Лишь в 1943 году Гитлер поменял Редера на Деница, гросс-адмирал ушел в отставку, что не спасло его, однако, от скамьи подсудимых. И вот он восседает на ней, смирный, тихий…

Но что случилось? Почему так заволновались подсудимые? Геринг бросил на Редера сверкающий злобой взгляд. Дениц демонстративно отодвинулся от него. Кейтель, посмотрев в его сторону, осуждающе покачал головой…

Оказывается, в суде было объявлено, что на предварительном следствии в Москве Редер в письменном виде дал характеристики своим «коллегам».

Геринг, по свидетельству Редера, «оказал гибельное влияние на судьбу германской империи. Его характерными чертами было невероятное тщеславие, честолюбие, любовь пускать пыль в глаза, неверность, эгоистичность… Он особенно отличался своей жадностью, расточительностью, изнеженными манерами, не свойственными солдату».

О Денице, своем выученике, Редер тоже отзывался нелестно. «Наши взаимоотношения, – писал он, – были довольно холодными, поскольку мне не нравилось его высокомерие и его зачастую бестактное поведение… Политические наклонности Деница поставили его в довольно затруднительное положение, как главнокомандующего военно-морскими силами. Его последняя речь, обращенная к гитлеровской молодежи, над которой смеялись во всех кругах, принесла ему кличку «гитлеровский мальчик Дениц».

Не забыл «тихий» Редер и Кейтеля, «человека невероятно слабовольного, который именно благодаря этому качеству столь долго пребывал на высокой должности».

Адвокат Кейтеля приготовился было задать Редеру вопрос, но его клиент передал записку, в которой просил не делать этого. Ширах не скрывал своего удовлетворения тем, что еще раз попало «жирной свинье» Герингу.

Советский обвинитель хотел полностью зачитать в суде заявление Редера, но его защитник категорически возражал против этого. Пока шел спор, Иодль сказал своему адвокату:

– Пусть зачитывают.

Но Кейтель, метнув в Иодля злобный взгляд, требовал от своего защитника совсем иного. Указывая пальцем на советского обвинителя Покровского, он шипел:

– Остановите его!

Сложившаяся на скамье подсудимых ситуация позабавила Гесса, и он вдруг расхохотался.

Потом уже во время перерыва Иодль объяснил доктору Джильберту, почему у него не было возражений против зачтения заявления. «Он перечитал мне ту часть из заявления Редера, – вспоминает доктор Джильберт, – в который шла речь о нем, особо подчеркнув, что даже Редер признавал, что Иодль в противоположность Кейтелю был независим в отношениях с Гитлером и ему часто удавалось поступать по-своему».

Зато Дениц был менее доволен Редером и в вечерней беседе с Джильбертом уже в камере методично обливал его грязью, патетически восклицая:

– Я не выношу людей, которые ведут себя как флюгер – куда ветер дует. Почему, черт возьми, люди не могут быть честными?!

Но чего стоила «честность» самого Деница? Во время войны немецкая подводная лодка без всякого предупреждения потопила английское торговое судно «Атения». Дениц пожелал скрыть это разбойничье нападение на мирный корабль, и по его приказанию был совершен прямой подлог – из судового журнала подводной лодки одну страницу вырезали и заменили фальшивой.

В Нюрнберге Дениц вынужден был признаться в этом.

* * *

«Дружба, единство и сплоченность» обвиняемых, совсем недавно именовавших себя германским правительством, доходила до того, что, когда кто-нибудь из них хотел своими признаниями произвести впечатление «раскаявшегося», все остальные тут же старались изобличать его в ханжестве. Особенно не повезло в этом отношении Франку. Даже Шпеер и тот не отказал себе в удовольствии кольнуть его напоминанием, что после того, как дневник Франка оказался у обвинителей, ему уже ничего не оставалось, кроме как признать все и без того установленное.

– А по сути дела, – сказал Шпеер, обращаясь к своим соседям, – Франк еще более виновен, чем мы.

Но и самому Шпееру досталось, когда он вздумал вдруг бросить в зал «бомбу» – заявил, что после провала «генеральского заговора» лично готовил новое покушение на Гитлера. Шпееру очень хотелось создать впечатление, будто мысль об этом созревала у него постепенно, по мере того как он убеждался в преступной сущности своего высокого покровителя и друга. Такую тактику считал, по-видимому, наиболее верной и его адвокат доктор Флекснер. Во всяком случае, действовали они согласованно.

Вот Флекснер поднимается на трибуну и задает своему подзащитному вопрос:

– Господин Шпеер, свидетель Шталь в своем письменном показании заявил, что в середине февраля тысяча девятьсот сорок пятого года вы потребовали, чтобы он доставил вам новое отравляющее вещество для умерщвления Гитлера, Бормана и Геббельса. Почему у вас возникло такое намерение?

И Шпеер отвечает с видом человека, отдавшего много лет своей жизни борьбе с фашизмом:

– С моей точки зрения, другого выхода не было.

Затем он подробно рассказал о своем плане убийства Гитлера:

– После двадцатого июля[] даже самым ближайшим сотрудникам нельзя было входить в убежище Гитлера без того, чтобы эсэсовцы не осмотрели их карманы и портфели. Я, как архитектор, точно знал устройство этого убежища. Там имелся вентилятор, подобный установленному здесь, в зале суда. Газ мог довольно легко попасть в убежище через вентиляционное отверстие, которое выходило в сад имперской канцелярии… В середине февраля тысяча девятьсот сорок пятого года я попросил к себе своего сотрудника, руководителя комитета «Боеприпасы» Шталя, и открыто высказал ему свои намерения…

Осуществлению этих намерений помешали якобы какие-то «технические трудности», и тогда, как заявил Шпеер, у него возник другой план: похитить десять виднейших нацистских руководителей, включая Гитлера, и переправить их на самолете в Англию. Но и тут его подстерегала неудача – «участники заговора струсили».

Эти показания Шпеера явились столь неожиданными для остальных подсудимых, что они в первый момент буквально открыли рты. Потом их охватило негодование. Особенно бурно реагировал Геринг. Он показывал пальцем на Шпеера, качал головой. Геринг хорошо помнил историю неудавшегося покушения на Гитлера в июле 1944 года и, конечно, не забыл, как Шпеер метал тогда громы и молнии в адрес заговорщиков, как выражал свой восторг по поводу того, что обожаемому фюреру удалось спастись.

Во время перерыва бывший рейхсмаршал злобно спросил бывшего министра вооружений, как тот осмелился прибегнуть к такой форме защиты? Последовала горячая дискуссия, закончившаяся тем, что Шпеер послал Геринга ко всем чертям. «Фюрер скамьи подсудимых» был страшно уязвлен такой резкостью и, как побитая собака, вернулся на свое место. А вечером в тюремной камере он жаловался врачу:

– Да, доктор, это был трудный день. Черт побери этого дурака Шпеера… Не представляю себе, как мог он так низко опуститься, чтобы давать эти гнуснейшие показания для спасения своей подлой шеи! Я чуть не умер со стыда…

Всячески понося Гитлера, Шпеер стремился в то же время не задевать своими показаниями соседей по скамье подсудимых. Но Геринга он задел самым неделикатным образом. Бывший министр вооружений сообщил суду, будто однажды в разговоре с ним Гитлер сказал, что «Геринг ведет себя подло, что он продажный человек и морфинист». Это был единственный случай, когда подобные слова произносились не со свидетельского пульта и не с трибуны обвинителя, а со скамьи подсудимых. К тому же Шпеер не только во всеуслышание воспроизвел, но и соответствующим образом прокомментировал отзыв Гитлера о своем «верном паладине»:

– Я был чрезвычайно потрясен… Мне казалось, что если уж главе государства все это давно известно, то нет ему извинения за то, что оставляет на посту такого человека и тем ставит в зависимость от него судьбы многих людей.

Герингу, естественно, очень не нравились эти показания. Да и неизвестно было, остановится ли Шпеер на том, что уже сказал, или будет дальше раскрывать ящик Пандоры. Геринг попытался воздействовать на него, подослал к нему Шираха с призывом вести себя «более мужественно». Но Шпеер просил передать Герингу, что ему самому «следовало бы проявлять больше мужества во время войны и сознавать свою ответственность, а не одурманивать себя наркотиками…»

Показания Шпеера взбудоражили всю скамью подсудимых.

Розенберг твердил:

– Если попытка с покушением провалилась, ему следует молчать.

Шахт восторгался:

– Вот это защита!

– Его следует повесить! – сказал Функ.

Но, конечно, вешать Шпеера он хотел бы не за его преступления, а лишь за то, что бывший министр вооружений догадался создать себе такое алиби, тогда как сам Функ прошел через весь процесс, не додумавшись ни до чего хорошего.

Франк, тот самый истеричный Франк, который недавно проклинал Гитлера, теперь тоже изливал свою ненависть на Шпеера:

– Не забывайте, что Шпеер бахвалился, будто сумеет расчистить небо от самолетов противника.

Фон Папен, зоологически ненавидевший Геринга, использовал этот инцидент, чтобы еще раз бросить ком грязи в рейхсмаршала. Во время завтрака он заявил своим соседям по столу:

– Показания Шпеера прикончат этого толстяка.

Шахт и фон Нейрат согласились с Папеном:

– Геринг для немецкого народа конченый человек.

И действительно, Геринг не находил себе места. После завтрака он сказал Гессу и Деницу:

– Нам никогда не следовало бы доверять Шпееру.

Потом подошел к Розенбергу и Иодлю и стал развивать свою мысль о том, что Шпеер лгал, утверждая, будто у него не было возможности убить Гитлера из-за «технических трудностей». Его портфель никогда не обыскивался, и, если бы Шпеер действительно хотел, он мог бы покончить с Гитлером.

Так подсудимые почти единым фронтом напали на Шпеера, выражая либо зависть, либо откровенную ненависть к этому «раскаявшемуся» грешнику.

Перепалка между Шпеером и Герингом продолжалась даже перед лицом суда. Шпеер старался убедить суд в том, что он хотя и с некоторым опозданием, но все же пытался внести свой вклад в борьбу с гитлеризмом. А Геринг открыто призывал не верить «этому гитлеровскому фавориту, этому отщепенцу». Отщепенцу потому, что Шпеер неожиданно пошел вразрез с той общей, как говорил Геринг, «солидарной линией», какой придерживалась большая часть подсудимых.

– Какая там солидарность? – отмахивался Шпеер и, показывая пальцем на своих вчерашних коллег, добавлял: – Все они должны были притворяться друзьями, даже если готовы убить друг друга. В этом отношении и я оказался таким же…

Я пишу эти строки, а запас фактов подобного рода отнюдь не иссякает. Их слишком много. Двести пятьдесят дней шел процесс, и каждый день давал бесчисленное множество подтверждений идейной опустошенности, злобности и коварства подсудимых. И теперь, когда западногерманские реваншисты бросают комья грязи в Международный трибунал, всячески стараются опорочить его справедливый приговор, тщатся доказать, что нюрнбергские подсудимые «не нарушили ни одного из существующих законов», мне очень хочется напомнить им слова того же Шпеера, произнесенные в том же Нюрнберге. Рассказывая, как «вожди германского народа поспешили бежать из Берлина, когда там стало слишком жарко», Шпеер добавил:

– Но никто из них не подумал защитить народ от этого безумия. Каждый раз, когда я вспоминаю об этом, я прихожу в ярость. Ни один из них не должен войти в историю как человек, заслуживающий малейшего уважения. Пусть вся эта проклятая нацистская система и все ее руководители, включая и меня, получат то бесчестие и позор, которых они заслуживают. Пусть народ забудет о них и начнет строить новую жизнь на разумной демократической основе.

 

Черчилль вызывает восторг у подсудимых

По мере того как громоздкая машина правосудия хотя и медленно, но верно приближалась к финишу, бывшие нацистские лидеры все больше убеждались, что избранная ими линия защиты дает нулевые результаты. Примирившись с бесплодностью своих попыток оспаривать Устав Международного трибунала, в частности его положение об ответственности за агрессию, некоторые из подсудимых, покопавшись в памяти, вдруг обнаружили, что агрессивная политика отнюдь не являлась их монополией. Вспомнили золотой XIX век (золотой потому, что тогда и в голову никому не приходило привлекать агрессора к уголовной ответственности) и стали примерять разбойничьи его войны к положениям Устава Международного трибунала.

Геринга заинтересовал захват Соединенными Штатами Калифорнии и Техаса. Он пришел к выводу, что «это была настоящая агрессивная война в целях территориальной экспансии».

Розенберг начал разговоры с доктором Джильбертом о тогдашней английской политике в Китае:

– Что вы можете сказать об открытой двери в Китай? Было ли высшим проявлением демократии навязывание китайцам войны лишь для того, чтобы потом отравить опиумом тридцать миллионов человек? Вы когда-нибудь видели опиумные притоны? Это гораздо хуже, чем концентрационные лагеря. Миллионы китайцев были духовно убиты для того, чтобы Англия могла открыть дверь для внешней торговли.

Риббентроп тоже поспешил включиться в дискуссию:

– Разве вы не слышали, как американцы устроили резню индейцам? Они ведь тоже были низшей расой. Вы знаете, кто первый создал концлагеря? Англичане. И вы знаете зачем? Затем, чтобы заставить буров сложить оружие.

Особенно старательно подбирались исторические аналогии с современной расовой политикой. Розенберг, охваченный мрачными предчувствиями, вдруг потерял авторское самолюбие и прямо заявил, что не может считать себя «творцом расовой теории». Через своего адвоката он стал буквально забрасывать судейский стол выписками из книг американских, английских и французских «теоретиков» расизма. Особенно полюбилась ему книга американского расиста Мэдисона Гранта «Конец великой расы». В ней оказалось много законов, принятых американским конгрессом, который в целях борьбы «природных американцев» за расовую чистоту ограничивал иммиграцию, сокращал возможности приезда в США из Южной и Восточной Европы и, наоборот, расширял эти возможности для уроженцев европейского Севера и Запада.

Адвокат Розенберга усердно цитировал из книги Гранта как раз те абзацы, которые имели наибольшее сходство с творениями подзащитного, и таким образом старался доказать, что последний начинал свои исследования «не на голом месте».

Эту тактику очень скоро перенял и Ширах. В своих показаниях он тоже стал ссылаться на то, что наибольшее влияние на формирование в нем антисемитских чувств оказали книги американских расистов.

Но к чему все это? Никто ведь никогда не утверждал, что именно нацистская Германия впервые в истории начала вести агрессивные войны. Никто не спорил с Розенбергом о том, что и до него были мракобесы, разрабатывавшие расовую «теорию». Фашизм является лишь крайним, самым воинственным и человеконенавистническим выражением империализма. Он унаследовал весь предшествовавший ему опыт империалистической агрессивной политики и, конечно, привнес в него много нового, превратил войну в систему организованного бандитизма.

Беда заключалась в том, что во все предшествовавшие времена не было возможности противопоставить агрессорам организованную силу народных масс. Политическое сознание народов, степень их организации были недостаточными для того, чтобы схватить агрессора за руку и покарать его. В этом смысле подсудимые могли приводить многие сотни исторических примеров. Но ни один из них не являлся основанием для амнистии германским нацистам. В том-то и состояло великое значение Нюрнбергского процесса, что он наконец выбил из рук политиков агрессивных государств привычное оружие – ненаказуемость агрессии.

Для всех, в том числе и для подсудимых, было очевидным, что и Розенберга, и Шираха, и Штрейхера судили не только за их человеконенавистническую пропаганду, которая на языке уголовного права любого цивилизованного государства означает подстрекательство к совершению тягчайших преступлений. Гораздо опаснее было то, что варварские идеи нацизма были воплощены в кровавые дела, и как раз за эти дела судили гитлеровскую клику, в том числе Розенберга, Шираха и Штрейхера.

Нюрнбергский процесс проходил не в безвоздушном пространстве. За оградой Дворца юстиции бурлила жизнь, бушевали политические страсти, каждый день приносил в судебный зал новости. Подсудимые жадно набрасывались на газеты, которые им передавали защитники. Нацистские лидеры особенно интересовались, нет ли сообщений о разногласиях между союзниками. Как голодной курице снится просо, так Герингу и Риббентропу хотелось прочесть о конфликтах между буржуазным Западом и Советским Союзом.

Однако в первые месяцы процесса ни европейская, ни американская пресса не доставляла большого удовольствия подсудимым. Скорее, наоборот. Газеты всего мира сообщали тогда, что в Норвегии казнен квислинговский министр внутренних дел, что бывший комендант лагеря Освенцим Хесс этапирован в Варшаву, где он должен предстать перед судом, что в столице Чехословакии готовится процесс над гитлеровским наместником Карлом Франком. Промелькнуло и такое совсем неприятное для подсудимых сообщение: президент США Трумэн получил предложение из Англии использовать осужденных военных преступников вместо подопытных животных во время атомных испытаний на Тихом океане…

Но по мере того как дни завершения войны все дальше уходили в прошлое, в западной, особенно американской, печати все чаще стали появляться высказывания о первых признаках напряжения в отношениях между Западом и Востоком. И чем чаще это случалось, тем оживленнее становилась скамья подсудимых. Во время перерывов подсудимые собирались группами, активно обсуждая новые мировые события. Тон их выступлений в ходе судебных заседаний становился развязнее, и всем своим видом они давали понять, что каждый из них гораздо лучше, чем западные обвинители, осознает очередные задачи империалистического мира.

И вот настало 12 марта 1946 года. Зайдя в это утро в зал суда еще до начала судебного заседания, я обнаружил весьма любопытную картину. Скамья подсудимых напоминала встревоженный улей. Даже Геринг покинул свое обычное место: с правого края первого ряда перешел в центр. Вокруг него собрались Риббентроп, Розенберг, Дениц, Франк, Заукель, Ширах. В другом конце совещались Шахт, Папен, Фриче, Зейсс-Инкварт, Нейрат. А между этими двумя группами, как всегда в подобных случаях, курсировал доктор Джильберт.

Независимо от «групповой» принадлежности все подсудимые без исключения излучали радость. На лицах некоторых появилась даже затаенная надежда.

Что же случилось?

Оказывается, американские газеты вышли в тот день с крупными заголовками: «Объединяйтесь, чтобы остановить Россию!» А ниже следовал текст печально знаменитого фултонского выступления Черчилля. Видный политический деятель одной из союзных держав призвал западный мир к антисоветскому объединению, с нескрываемой злобой говорил о народно-демократических государствах. На стол большой политики был брошен обветшалый козырь антикоммунизма.

Ознакомившись с речью Черчилля, Геринг настолько осмелел, что сразу же заявил:

– Летом прошлого года я не надеялся увидеть осень, зиму и новую весну. Если я дотяну до следующей осени, я, наверное, увижу еще не одну осень, не одну зиму и не одно лето.

И, выдержав подобающую случаю паузу, с явным удовлетворением в голосе и сардонической улыбкой на лице добавил:

– Единственные союзники, которые все еще находятся в союзе, – это четыре обвинителя, да и они в союзе только против подсудимых.

Геринг потирал руки, смеялся охотнее и дольше, чем всегда, изливал свое чувство доктору Джильберту:

– Я вам говорил, что это вполне естественно. Так всегда было. Вы видите, я прав: опять старое равновесие сил. Это они (западные державы. – А. П.) получили за их попытку стравить нас с Востоком…

Воспользовавшись удобным моментом, Джильберт спросил Геринга, что думает он о мюнхенском пакте – не дала ли Англия уже тогда свое согласие на расширение границ Германии к востоку за счет России.

– Да, конечно, – ответил Геринг, как будто это была вполне очевидная вещь. – Затем они испугались, что Германия будет слишком сильной державой. А вот теперь их беспокоит Россия… Вы знаете, доктор, если бы я только мог встретиться с сэром Дэвидом Максуэллом Файфом[] за стаканом виски и иметь с ним сердечный разговор, я уверен, что ему пришлось бы признать, что англичане всем своим сердцем желали, чтобы мы начали войну с Россией.

Далее Геринг высказался в том смысле, что англо-американцам давно следовало бы найти общий язык с гитлеровской Германией.

– Большинство наших лидеров, – заявил он, – были бы счастливы сотрудничать с ними…

Так же оживленно протекала дискуссия и в группе Папена. Прочитав за завтраком газету с отчетом о речи Черчилля, Папен сказал:

– Черт возьми, он очень откровенен!

– Возвращается к своей старой политике, – с удовлетворением констатировал Дениц.

– Вполне естественно, – подхватил Нейрат. – Черчилль приветствовал помощь России, когда он в ней нуждался. Но Англия была и остается Британской империей. Ему не следовало бы уступать так много русским в Тегеране и Касабланке.

– В Ялте, – поправил его Дениц. – Именно там он не должен был уступать так много России, поскольку стало вполне очевидно, что Германия все равно проиграет войну… Об этом я писал Эйзенхауэру, когда был еще на свободе…

Восторг гитлеровцев речью Черчилля был настолько сильным, что они не преминули заявить ходатайство о вызове его в Нюрнберг в качестве свидетеля. И Рудольф Гесс громогласно заявил Герингу:

– Вы еще будете фюрером Германии.

Но фултонское выступление Черчилля было не единственным приятным сюрпризом для нацистских лидеров. Вслед за тем пришло сообщение о помиловании американскими властями гитлеровского генерала Штудента. Потом разразился антисоветской речью американский главнокомандующий в Германии Мак-Нарни, вышла книга американского дипломата Буллита, в которой программа Черчилля получила дальнейшую конкретизацию.

Геринг быстро ориентировался в новой обстановке. В своих показаниях он стал вдруг подробно расписывать, как еще в 1940 году Англия и Франция готовили бомбардировку нефтяных районов Кавказа. Защита поспешила тут же подкрепить эти показания документальными доказательствами, захваченными немцами во Франции. Все делалось для того, чтобы создать трещину в отношениях между советскими и западными представителями в Международном трибунале. Такую трещину, в которую мог бы провалиться весь Нюрнбергский процесс.

 

Гневный голос миллионов

Итак, еще задолго до окончания Нюрнбергского процесса в международной обстановке начались серьезные осложнения. Но, удивительное дело, все это как-то мало отразилось на поведении представителей четырех держав в Международном трибунале.

Как бы хотелось подсудимым стать очевидцами какой-нибудь передряги между, скажем, Джексоном и Руденко. Увы! Такого удовольствия обвинители им не доставили.

Вглядываясь в прошлое, я должен сказать, что Нюрнбергский процесс в целом был ярким примером плодотворного и лояльного сотрудничества четырех держав. Это сотрудничество охватывало буквально все стороны деятельности советской, американской, английской и французской делегаций.

С первого же дня подсудимые и адвокаты вознамерились рассматривать Нюрнбергский процесс как спор между акционерными компаниями, из которых одна потерпела крах, но все же считает, что во взаимных расчетах, вызванных прежними отношениями, должен действовать принцип смешанной ответственности. Именно поэтому время от времени они напоминали о той помощи, которую оказывали западные державы Гитлеру в осуществлении его внешней политики.

Конечно, такие заявления ставили обвинителей западных держав в неудобное положение. И вот здесь-то перед советской делегацией возникала дилемма – либо стать на путь критики мюнхенской политики Запада, затеять на этой основе полемику с представителями США, Англии и Франции и уйти далеко от тех целей, которые человечество поставило перед Нюрнбергским процессом (именно этого и добивались подсудимые), либо раз и навсегда сказать главным немецким военным преступникам: действуя здесь по мандату народов всего мира, мы судим вас за ваши преступления, которые не становятся менее тяжкими и опасными от того, что в западных странах нашлись люди или группы людей, на помощь которых вы опирались, развязывая войну.

Наши обвинители избрали второй путь, и на него же встали все остальные нюрнбергские обвинители.

Главным американским обвинителем на процессе был Роберт Джексон, который в то время занимал в США пост члена Верховного суда. К чести его будь сказано, он не отрицал, что правящие круги Америки проводили до войны не очень-то мудрую политику в германском вопросе. В своей вступительной речи Джексон заявил:

– Демократические элементы, пытавшиеся управлять Германией при помощи… механизма, созданного Веймарской республикой, не получили достаточной поддержки от демократических сил остальных стран, включая мою страну.

Далее он опять возвращается к этой мысли. Говоря о политике крупных империалистических держав в тридцатых годах, о проблемах предотвращения войны в связи с агрессивными акциями нацистской Германии, Джексон подчеркивал:

– Мы не можем сослаться ни на этику, ни на мудрость ни одной из стран, в том числе моей собственной, перед лицом этих проблем…

Пройдет несколько лет, и мы станем свидетелями того, что история повторяется. В определенной мере окажется под влиянием этой новой обстановки и сам Джексон. Тогда в Нюрнберге он, как опытный юрист и политический деятель, сделал, в общем, правильный вывод о роли и значении Нюрнбергского процесса. Его речи, его допросы свидетельствовали, что американский обвинитель настроен самым решительным образом, желая разоблачить гитлеровскую угрозу, которая вчера чуть было не преуспела в Европе, а завтра могла стать реальностью и на американском континенте.

Джексон отлично понимал, с какой надеждой смотрят на Нюрнбергский процесс народы всего мира, в том числе американский народ, и, конечно, как всякий буржуазный политический деятель, учитывал, что верный тон выступлений на таком процессе может способствовать усилению его популярности в американском общественном мнении. А это тоже важно, особенно когда пост члена Верховного суда не кажется пределом карьеры (ведь как раз во время Нюрнбергского процесса было объявлено о смерти председателя Верховного суда США Стоуна).

Но Джексон понимал и другое. Как-то еще в Лондоне, при подписании соглашения о Международном трибунале, в разговоре с советским представителем, будущим судьей на Нюрнбергском процессе генералом Никитченко, он сказал:

– Вы знаете, генерал, этого соглашения мне в Америке многие не простят.

Генерал Никитченко отлично понимал, о ком говорит Джексон. Совершенно очевидно было, что речь идет об американской реакции, о тех кругах в США, которые с сожалением отнеслись к факту разгрома гитлеровской Германии и которые считали, что отныне в Европе не будет силы, способной держать в руках и в необходимых границах народные массы. Поэтому Никитченко дал Джексону совет:

– А вы, когда вернетесь в Америку, выступите по радио и объясните американскому народу все, что думаете по поводу предстоящего судебного процесса.

Позже, когда Джексон вернулся из Америки и вновь встретился с Никитченко, первыми его словами были:

– Знаете, генерал, я действительно выступил по радио, и все прошло великолепно…

В своих речах на Нюрнбергском процессе Роберт Джексон говорил не только о прошлом, гневно осуждая нацистские преступления, но и заглядывал в будущее, подчеркивая ту мысль, что никакие судебные процессы не обезопасят человечество, если в новых условиях будет проводиться старая политика в германском вопросе. И это не понравилось правящим кругам США. Это вызвало нападки на него в реакционной американской печати, становившейся все более агрессивной по мере того, как активизировалась послевоенная американская политика восстановления германского милитаризма.

На Нюрнбергском процессе Роберт Джексон настоятельно и в сильных выражениях требовал предать суду Круппа за соучастие в гитлеровской агрессии и военных преступлениях. Он прямо заявил:

– Интересы правосудия не будут соблюдены, если не принять во внимание интересы людей четырех поколений, чьи жизни были отняты оружием Круппа или же находились под его угрозой, а также интересы народов будущего, которые не могут чувстровать себя в безопасности, если Крупп и ему подобные не будут осуждены на таком процессе.

Но стоило измениться политической обстановке, стоило американским круппам выразить возмущение такой позицией, и Роберт Джексон сразу почувствовал, что под ним разверзается пропасть. Когда практически встал вопрос о международном судебном процессе над германскими промышленниками, в том числе и Круппом, тот же Джексон радикально изменил свою позицию. Он вдруг сделал заявление, диаметрально противоположное всем своим прошлым высказываниям: будто на Соединенных Штатах «не лежит ни морального, ни юридического обязательства проводить в дальнейшем процессы такого рода».

Так произошла обычная в буржуазном мире политическая метаморфоза. Но объективности ради мне хотелось бы еще раз подчеркнуть, что на Нюрнбергском процессе Джексон сделал немало для разоблачения германского фашизма и милитаризма. Благодаря этому у членов советской делегации остались о нем самые хорошие воспоминания.

Хочется сказать несколько слов и о заместителе Джексона Томасе Додде. Он значительно уступал Джексону в политической эрудиции. Тем не менее его речи, его допросы буквально разили нацистов и их политику. Всему миру известна фотография, на которой изображен Томас Додд, предъявляющий суду вещественное доказательство – препарированную голову казненного поляка, которая являлась своего рода украшением на письменном столе начальника одного из нацистских лагерей смерти. Опытный нью-йоркский адвокат знал, что и как надо делать на процессе, чтобы завоевать популярность в американском народе. Прошло немного лет, и американские избиратели, памятуя речи Додда в Нюрнберге, избрали его в сенат. Но, став сенатором, Додд, уже не заботясь ни о чем, поплыл в фарватере послевоенной американской агрессивной политики, о сущности которой, даже не подозревая того, он так много и ярко говорил на Нюрнбергском процессе. Став председателем сенатской подкомиссии безопасности и обретя власть, Томас Додд стал вдруг поклоняться тому, что совсем недавно испепелял в своих речах. Тогда, в Нюрнберге, он убедительно доказывал, что антикоммунизм – это лишь прием маскировки агрессивной политики. А теперь, в США, оказался в числе наиболее злых проповедников антикоммунизма. Нападает на Сайруса Итона только за то, что тот решается на какие-то контакты с «русскими коммунистами». Выступает с манифестом, который, по его словам, должен впредь стать символом веры для всех вышедших «на смертельную борьбу против мирового коммунизма».

Таким был и таким стал заместитель главного американского обвинителя.

Но встречались среди американских обвинителей и совсем иные натуры. Наиболее яркая из них – Тельфорд Тэйлор. Его невзлюбили в США за то, что он умел правильно предвидеть будущее и слишком акцентировал внимание миллионов людей на опасности возрождения германского милитаризма. Выступая на процессе с обвинительной речью по делу германского генерального штаба, Тэйлор предъявил массу документальных и иных доказательств виновности этой организации в тягчайших преступлениях против мира и человечества. Очень убедительно прозвучали его слова:

– Центральной пружиной немецкого милитаризма в течение многих лет являлась группа профессиональных военных руководителей, которая стала известна всему миру как немецкий генеральный штаб. Именно поэтому разоблачение и дискредитация этой группы в результате объявления ее преступной являются значительно более важными, чем судьба отдельных лиц, одетых в военную форму и сидящих на скамье подсудимых.

Глубоко правильная мысль! Тэйлор видел задачу в том, чтобы на многие годы обезвредить эту наиболее агрессивную организацию германского милитаризма. Однако Международный трибунал, вернее, его буржуазное большинство рассудило иначе. Требование о признании германского генерального штаба преступной организацией было отклонено.

Западная реакционная печать сразу откликнулась на это панегириками. А Тэйлору американские милитаристы ясно дали понять, что вооруженные силы США с легкостью обойдутся без такого генерала, как он, «Арми энд нэви джорнэл» обрушил на него, а заодно и на Джексона каскад самых нелестных эпитетов за то, что они посмели выступить с обвинением против «лиц почетной военной профессии», против генералов, которые лишь «выполняли свой долг».

Джексон тогда же решительно отмел все такого рода инсинуации.

– Военнослужащие, – заявил он, – находятся перед нами на скамье подсудимых не потому, что они служили своей стране, а потому, что они правили ею вместе с другими подсудимыми и привели ее к войне. Они находятся здесь не потому, что проиграли войну, а потому, что начали ее. Политики могли считать их солдатами, но солдаты знают, что они были политиками.

Тем не менее американская военщина осталась при своем мнении и угрозы в отношении Тэйлора привела в исполнение. Его уволили из армии, сделали мишенью для самых резких и беспощадных нападок. Ему пришили ярлык «красного».

Несколько лет спустя после окончания Нюрнбергского процесса я читал статьи и книги Тельфорда Тэйлора. Местами он отдал дань «холодной войне», однако в целом его литературная деятельность определялась разоблачением германского милитаризма.

Запомнился мне и Роберт Кемпнер – помощник главного обвинителя от США. В Нюрнберге он провел большую и полезную работу. Но здесь я вспоминаю его еще и потому, что после окончания процесса, проживая главным образом в ФРГ, Кемпнер продолжает разоблачение нацистских преступников. Не случайно нацистский генерал-полковник в отставке Альфред Келлер (тот самый, что командовал гитлеровской авиацией под Ленинградом), отражая настроения боннских реваншистов, выступил недавно с призывом судить Кемпнера и опубликовал в неонацистской газете «Дейче национал-цейтунг унд зольдатенцейтунг» «Обвинительный акт по делу бывшего помощника американского обвинителя на Нюрнбергском процессе». В этом, с позволения сказать, документе утверждается, что Кемпнер «повинен в соучастии в убийстве, в особенности при вынесении приговора генерал-полковнику Иодлю».

Для боннских реваншистов Роберт Кемпнер – это олицетворение Нюрнберга. Потому он так и ненавистен им.

* * *

Главным обвинителем от Великобритании был сэр Хартли Шоукросс. Ему исполнилось тогда сорок два или сорок три года. В только что пришедшем к власти лейбористском правительстве он занимал пост генерального прокурора и являлся членом палаты общин.

Назначение Шоукросса в Нюрнберг, по существу, совпало с самым началом его деятельности в качестве генерального прокурора Великобритании. Видимо, поэтому он ненадолго отлучался с родины и находился на процессе очень незначительное время. Но во всяком случае, Шоукросс произнес в Нюрнберге вступительную и заключительную речи.

Фактически же английскую делегацию возглавлял заместитель главного обвинителя сэр Дэвид Максуэлл Файф, предшественник Шоукросса на посту генерального прокурора. Дело в том, что состав английской делегации формировался еще консервативным правительством Черчилля и именно Файф был назначен тогда главным обвинителем на Нюрнбергском процессе. Но поскольку еще до начала процесса консервативное правительство уступило место правительству лейбористскому, Файф соответственно уступил свое место Шоукроссу, согласившись остаться его заместителем.

Это был коренастый темноволосый человек с большой лысиной, красивыми глазами и выразительным лицом, типичный представитель английской юридической школы, большой мастер допроса. Он стал на процессе одной из ключевых фигур обвинения. Подсудимым и многим из свидетелей очень часто доставалось от него при малейших попытках уходить от очевидных фактов. В кулуарах Дворца юстиции справедливо говорили, что у Файфа бульдожья хватка.

К чести сэра Дэвида Максуэлла Файфа надо сказать, что накалявшаяся с каждым днем международная политическая атмосфера не повлияла на него. С первого до последнего дня процесса Файф проявлял полное и глубокое понимание важнейшей задачи – сохранения единства в рядах обвинителей с целью разоблачения, осуждения и наказания нацистских агрессоров.

* * *

Советский Союз послал в Нюрнберг в качестве главного обвинителя Романа Андреевича Руденко. Он, можно сказать, прошел до этого все ступени прокурорской лестницы, обладал огромным опытом, большим политическим кругозором и занимал в то время пост прокурора Украины.

Когда я впервые увидел Романа Андреевича в Нюрнберге, ему не было еще и сорока лет. Половину из них он состоял в Коммунистической партии.

Положение его на процессе было и легче, и сложнее, чем у обвинителей западных держав. В своей вступительной речи Р. А. Руденко подчеркнул:

– Господа судьи, я выступаю здесь как представитель Союза Советских Социалистических Республик, принявшего на себя основную тяжесть ударов фашистских захватчиков и внесшего огромный вклад в дело разгрома гитлеровской Германии и ее сателлитов.

Уже этим одним определялось многое. Никакая другая страна не пострадала от гитлеровской агрессии так, как пострадал Советский Союз и никто другой не приложил столько поистине героических усилий для того, чтобы спасти мир от фашистской чумы.

Роману Андреевичу не приходилось делать оговорок, к которым время от времени вынужден был прибегать американский главный обвинитель. Еще до начала суда Джексон многозначительно заметил:

– Я думаю, что если, организуя процесс, мы начнем входить в обсуждение вопроса о политических и экономических причинах этой войны, то этот процесс может причинить определенный вред как Европе, так и Америке.

Советский обвинитель был свободен от таких опасений. Наше обвинение против нацистской клики опиралось не только на гранитный фундамент строго отобранных и юридически безупречных доказательств, но и на высокий моральный авторитет внешней политики Советского государства, неизменно выступавшего против фашизма, против опасности развязывания гитлеровским государством агрессивной войны. На пути советского прокурора не имелось тех подводных камней, которые могли быть использованы подсудимыми в попытках морально опорочить государство, от имени которого он выступал.

Все это, несомненно, облегчило позицию и деятельность Р. А. Руденко и его советских коллег. Но в то же время нельзя было не сознавать и особых трудностей, которые возникали перед советскими обвинителями.

В Нюрнберге происходил Суд народов, и в представителях Советского государства человечество видело наибольшую гарантию того, что реакции не удастся свернуть процесс с правильного пути. На имя Р. А. Руденко посыпалось большое количество писем из всех стран мира с призывом самым решительным образом осуществить многолетнюю мечту человечества – покарать гитлеровских агрессоров. Ему писали об этом и немцы, которые уже тогда, в 1946 году, стали замечать первые признаки восстановления германского милитаризма в западной части Германии. Вот, например, письмо Шульте из Фрейфельда-на-Рейне. Восхищаясь речью советского обвинителя, Шульте с тревогой сообщал о том, что нацистские преступники вновь выползают из своих нор и западные оккупационные власти поддерживают их:

«…Даже самые большие пропагандисты не потеряли работы, нет, г-н генерал-лейтенант… Сейчас они уже снова говорят о войне с Россией и видят выгоду в этом для себя».

А вот письмо из Америки. Отправитель – «Общество для предупреждения третьей мировой войны». Этим письмом до сведения Р. А. Руденко доводилось, что, по данным печати, американские власти освободили из-под стражи виднейшего национал-социалистского идеолога Карла Гаусгофера, и тут же выражалась надежда, что именно советский прокурор примет меры, чтобы Гаусгофер был вновь арестован и включен в список главных военных преступников.

Да, большие, исторически ответственные задачи пали на плечи советского обвинителя. И эти задачи, в сущности своей антифашистские, антиимпериалистические, ему надо было решать, находясь в одной упряжке с буржуазными юристами, представлявшими в Нюрнберге крупнейшие империалистические державы.

Совсем недавно я еще и еще раз просмотрел протоколы комитета обвинителей на процессе и с чувством глубокого внутреннего удовлетворения подумал о той политической остроте и вместе с тем гибкости, проявленной советскими обвинителями, чтобы обеспечить не изолированную, а до деталей согласованную деятельность этого комитета. К сожалению, судьи Международного трибунала, постановив в целом справедливый приговор, все же не сумели избежать некоторых разногласий, отмеченных в особом мнении советского судьи. Обвинители же сохранили единство до конца, в том числе и по тем вопросам, в которых разошлись судьи. И среди других причин, обусловивших это, одна, несомненно, заключалась в большом такте главного советского обвинителя.

Р. А. Руденко как-то удивительно удавалось культивировать в комитете обвинителей дух союзничества. Высококвалифицированный и политически острый юрист, человек, от природы щедро наделенный чувством юмора, очень живой собеседник, умеющий понимать и ценить тонкую шутку, он импонировал всем своим партнерам, и они преисполнились к нему чувством глубокого уважения, искренней симпатии. Это, конечно, очень облегчало совместную работу.

У каждого прокурора в Нюрнберге был свой стиль допроса. Стиль Руденко отличался наступательностью, и, выражаясь спортивным языком, нокаут у него всегда превалировал над нокдауном.

Геринг и его коллеги по скамье с самого начала прибегли к весьма примитивному приему, для того чтобы посеять рознь между обвинителями четырех держав. Держась в рамках судебного приличия в отношениях с западными обвинителями, они сразу же пытались подвергнуть обструкции советского прокурора. Как только Руденко начал свою вступительную речь, Геринг и Гесс демонстративно сняли наушники. Но продолжалось это недолго. Стоило только Руденко назвать имя Геринга, как у рейхсмаршала сдали нервы, он быстренько опять надел наушники и через две-три минуты уже стал что-то записывать. А когда советский обвинитель закончил допрос Риббентропа, Геринг с жалостью посмотрел на бывшего германского министра иностранных дел и лаконично подвел итог:

– С Риббентропом покончено. Он теперь морально сломлен.

С не меньшим основанием Риббентроп мог сказать то же самое и в отношении Германа Геринга, когда тот возвращался на свое место после допроса, проведенного советским обвинителем. В Нюрнберге в то время распространился нелепый слух, будто Руденко, возмущенный в ходе допроса наглостью Геринга, выхватил пистолет и застрелил нациста №2. 10 апреля 1946 года об этом сообщила даже американская газета «Старз энд страйпс». Такая дичайшая газетная утка многих из нас буквально ошеломила. Но меня тотчас же успокоил один американский журналист:

– Собственно, чего вы так возмущаетесь, майор? Какая разница, как было покончено с Герингом? Как будто ему легче пришлось от пулеметной очереди убийственных вопросов вашего обвинителя…

На следующий день, однако, падкая на сенсацию газета решила спустить свою выдумку на тормозах. Появилось сообщение о том, что не Руденко, а председатель Международного трибунала лорд Лоуренс выхватил будто бы из-под своей черной мантии пистолет и выстрелил в Геринга. Затем и эта версия была заменена новой: никто, оказывается, пистолета не выхватывал, а просто рейхсмаршала хватил «мозговой удар». Этого тоже не случилось, но теоретически такая выдумка была все-таки ближе к истине.

Все месяцы процесса меня просто поражала исключительная выдержка нашего обвинителя. Она не изменила ему даже во время допроса Розенберга, который через каждые несколько минут жаловался на неточность переводов. Он неплохо знал русский язык, и это давало ему дополнительные «шансы» для подобных придирок. Нетрудно, однако, было заметить, что такие заявления Розенберг делал как раз тогда, когда Р. А. Руденко задавал ему очередной неприятный вопрос. Прервать заседание жалобой на неправильный перевод было гораздо легче, чем ответить по существу. По крайней мере, выигрывалось время на обдумывание ответов.

Память моя хорошо сохранила также один по-своему драматический эпизод, связанный с допросом свидетеля Паулюса. Паулюс был тем человеком, который досконально знал все, что касалось подготовки гитлеровской агрессии против СССР. Как-никак, будучи заместителем начальника германского генерального штаба, он лично участвовал в разработке «плана Барбаросса». Не удивительно поэтому, что защитники гурьбой бросились с протестом к суду, когда советский обвинитель пытался огласить показания, данные Паулюсом в Москве. Защита требовала доставки этого свидетеля в Нюрнберг и почему-то была уверена, что Р. А. Руденко не отважится на такой шаг. В кулуарах адвокаты хихикали: одно, мол, дело давать показания в Москве и совсем другое здесь – в Нюрнберге, где Паулюс окажется лицом к лицу со своими бывшими начальниками и друзьями. Но когда щепетильный к протестам и просьбам защиты председатель трибунала Лоуренс осведомился, «как смотрит генерал Руденко на ходатайство адвоката», то случилось совершенно неожиданное. Советский главный обвинитель и уговаривать себя не дал – сразу согласился. Лишь люди посвященные могли заметить что-то сардоническое в его взгляде. И когда ничего не подозревавший Лоуренс спросил, сколько примерно времени потребуется для доставки свидетеля, Р. А. Руденко спокойно, я бы даже сказал непривычно медленно и как-то даже безразлично, ответствовал:

– Я думаю, ваша честь, минут пять, не более. Фельдмаршал Паулюс находится в апартаментах советской делегации в Нюрнберге.

Читатель уже догадался, что советский главный обвинитель, заранее предвидя обструкцию защиты, заблаговременно (но без излишней огласки) принял меры к доставке Паулюса в Нюрнберг. Это был удар подобно внезапно разорвавшейся бомбе. Защитники поторопились ретироваться, отказаться от своего ходатайства, но рассерженный Лоуренс потребовал немедленно доставить Паулюса в суд.

Допрос Паулюса, мастерски проведенный Р. А. Руденко, окончательно сразил попытки защиты представить нападение на СССР как оборонительную войну, а заодно и вскрыл перед лицом мировой прессы, присутствовавшей на процессе, негодные приемы нюрнбергских защитников.

Как я уже упоминал, защита и подсудимые все время стремились сыграть на том, что гитлеровская Германия не могла бы достичь многих своих успехов, если бы не помощь определенных кругов на Западе. Именно для этой цели заявлялись многочисленные ходатайства о вызове в суд в качестве свидетелей защиты таких политических деятелей, как Даладье, Поль Бонкур, лорд и леди Астор, Ванситарт, Лондондерри. Признаться, иногда хотелось, чтобы такие свидетели появились во Дворце юстиции: их показания могли бы пролить дополнительный свет на мюнхенскую политику, сыгравшую столь роковую роль в укреплении нацистского движения и развязывании второй мировой войны. Но советский обвинитель неизменно протестовал против этого, решительно пресекая любые попытки «отвлечь внимание трибунала от выяснения личной вины подсудимых и сделать объектом исследования действия государств, создавших трибунал».

Не ускользнул от советского обвинителя и другой тактический прием подсудимых и их защиты – затягивание процесса до греческих календ. Если бы дать волю, скажем, Розенбергу, он стал бы часами цитировать многочисленные труды американских и западноевропейских расистов. Но это не удалось сделать ни самому Розенбергу, ни его адвокату Тома. Едва последний вознамерился втянуть трибунал в такую дискуссию, Руденко сделал энергичное заявление:

– Обвинение предъявило подсудимым конкретно совершенные ими преступления: агрессивные войны, чудовищные злодеяния… Я полагаю, что трибунал совершенно не намерен слушать лекции по вопросам национал-социализма, расовой теории и прочего.

И трибунал согласился с Р. А. Руденко.

Никогда не забуду, как слушал судебный зал заключительную речь главного советского обвинителя. На следующий день – это было 30 июля 1946 года – американская печать сообщала:

«Подсудимые сидели на своей скамье бледные и напряженные, слушая, как представитель их злейшего врага обличает их такими суровыми словами, которые впервые произносились обвинением».

 

Нюрнбергская линия нацистской обороны

На Нюрнбергском процессе каждый подсудимый мог быть представлен адвокатом по собственному выбору. Каждого спросили, какого конкретно защитника он хотел бы иметь.

Легко спросить, а попробуйте-ка ответить на этот вопрос. Бывших правителей Германии мало интересовала адвокатская корпорация: они хорошо знали ей цену в условиях режима беззакония и произвола. Впрочем, Геринг мог вспомнить нескольких немецких адвокатов, известных ему по Лейпцигскому процессу. Тех самых, от которых так энергично и настойчива отказывался Димитров по принципу «боже, избавь меня от друзей, а от врагов я сам избавлюсь». Нет, нет, в Нюрнберге такие защитники Герингу были не нужны.

Возникли затруднения и иного порядка. Многие германские адвокаты, когда к ним обратились с предложением принять на себя защиту главных военных преступников, вежливо, но решительно отказались от этой «чести». Других же, которые сами предложили свои услуги трибуналу, пришлось отвести – они оказались лично замешанными в нацистских преступлениях.

И все-таки проблема защиты была успешно разрешена. Каждый подсудимый имел своего адвоката, а тот еще и помощника. Как справедливо заметил один из обвинителей, такую счастливую возможность подсудимые, будучи у власти, редко предоставляли даже своим соотечественникам.

Но в то же время Международный трибунал решительно отверг попытки германских милитаристов «подкрепить» адвокатов «собственными силами». Такая участь постигла, в частности, весьма своеобразное ходатайство генерала пехоты гитлеровской армии Граммера о допущении на судебные заседания представителей немецкого генералитета в качестве наблюдателей и «для выражения своего сочувствия подсудимым из состава ОКВ». Судебный процесс в Нюрнберге имел совсем иную задачу, чем та, которую представлял себе Граммер…

В составе защиты оказались весьма колоритные фигуры. Прошлое многих из них связано с университетскими кафедрами.

Вот массивный, но не утерявший подвижности доктор Экснер. Ему было уже, видимо, около семидесяти. Длительное время он занимал должность профессора уголовного права в Лейпциге, Мюнхене, Тюбингене. Свой многолетний юридический опыт Экснер решил использовать для защиты генерала Иодля, одного из ближайших военных советников Гитлера.

А профессор Герман Яррайс свои знания в области международного и конституционного права отдал защите гитлеровского правительства. Ему выпала сомнительная честь произнести в суде речь по «общеправовым вопросам», в которой делалась попытка подложить юридическую мину под весь процесс.

Здесь же был и доктор Рудольф Дикс – один из столпов адвокатуры «третьего рейха». Он имел огромную юридическую практику и некоторое время при Гитлере даже возглавлял ассоциацию германских адвокатов. Но когда разразилась вторая мировая война, Дикс сменил адвокатскую мантию на мундир чиновника нацистской оккупационной администрации в Словакии, а затем в Польше. В Нюрнберг он прибыл в качестве защитника подсудимого Шахта.

Адвокат Деница доктор Кранцбюллер более десяти лет занимал должность судьи в германском военно-морском флоте. Этот отлично знал законы и обычаи морской войны и, конечно, оказывал своему клиенту весьма квалифицированную помощь.

Защитник Геринга доктор Отто Штамер принадлежал, скорее, к числу цивилистов, чем криминалистов. Вся его деятельность в прошлом была связана с ведением крупнейших международных патентных процессов. Но и он, несомненно, являлся весьма опытным буржуазным адвокатом.

Я привожу выдержки из «послужных списков» некоторых представителей защиты лишь затем, чтобы читатель мог отчетливее представить себе соотношение юридических сил на Нюрнбергском процессе и обусловленную этим остроту поединков между адвокатами и обвинителями. И все-таки самому мне, глядя на мощную когорту нацистской защиты, невольно думалось, что ни один адвокат в мире не стал бы завидовать своим нюрнбергским коллегам. В адвокатской практике бытует такое понятие – «безнадежное дело», когда ввиду полной доказанности предъявленного обвинения защитнику остается лишь взывать к так называемым смягчающим вину обстоятельствам. Но нюрнбергский корпус защиты, включавший в себя наряду с высококвалифицированными адвокатами еще и людей с профессорскими званиями (они носили университетские фиолетовые мантии), отлично сознавал, что и этот аргумент, увы, не обещает большого успеха. Адвокатам с самого начала было ясно, что совестью человечества их подзащитные давно уже осуждены.

Да и в уголовном плане виновность сатрапов Гитлера не вызывала никаких сомнений. С первых дней процесса защита убедилась, какую огромную работу проделал аппарат союзных обвинителей, представив бесчисленное количество подлинных документов из захваченных германских архивов.

Тем не менее «последняя линия нацистской обороны», как остроумно окрестили нюрнбергскую защиту советские карикатуристы Кукрыниксы, действовала очень решительно. Идейным ее руководителем стал адвокат Геринга доктор Штамер.

Сразу же после того, как председательствующий открыл первое заседание Международного трибунала и сделал краткое заявление об историческом значении процесса, доктор Штамер поднялся на трибуну, держа в руках несколько листов бумаги. Вся защита, все подсудимые, уже проинформированные о том, что он скажет, с величайшим вниманием и надеждой взирали на старейшину нюрнбергских адвокатов.

Доктор Штамер начал издалека. Он говорил об ужасах мировых конфликтов (конечно избегая упоминать о том, кто же развязал эти конфликты), о пострадавших нациях. И решительным тоном заключил, что пора-де, давно пора установить наказуемость агрессии.

– Человечество добьется, – воскликнул он с пафосом, – что в будущем эта идея не будет только требованием, а станет международным законом! – Но тут же с наигранной скорбью в голосе, как бы сетуя на довоенных политиков и юристов, обращаясь к судьям, продолжал: – К сожалению, многочисленные благие пожелания установить наказуемость агрессии остались пока еще гласом вопиющего в пустыне.

Адвокат обрушился на печальной памяти Лигу Наций, которая во всех случаях, когда к ней обращались по поводу агрессии того или иного государства, обнаруживала полную неспособность воздействовать на агрессора. Штамер считал это не случайным. Все дело, оказывается, в том, что нет до сих пор такого международного документа, который провозгласил бы агрессию международным преступлением. Но если бы даже и существовал закон, осуждающий агрессию, то и в этом случае, по мнению Штамера, можно было бы говорить об ответственности государства, а не отдельных физических лиц, являющихся лишь агентами этого государства, действующими от его имени.

Наконец, адвокат почтительно напомнил, что трибунал состоит из судей стран-победительниц, и этим якобы исключается их беспристрастность. Меморандум защиты заканчивался следующими словами:

– Трибунал должен собрать мнения признанных во всем мире авторитетов в вопросах международного права относительно законности этого процесса.

Среди многочисленных зарубежных корреспондентов были и такие, которые в душе сожалели о происходящем в зашторенном зале суда. «Опасный, очень опасный прецедент», – говорили они о процессе. Война не является монополией только Гитлера. И кто знает, кого захотят посадить на эту жесткую нюрнбергскую скамью после следующей войны.

Вот на такого рода представителей буржуазной прессы меморандум защиты произвел большое впечатление. Как-никак в этих трудных условиях адвокаты все же нашли аргумент, под корень подсекающий всю правовую основу процесса.

Расчет был на то, что никто не станет рыться в памяти, никому и в голову не придет вспомнить другие исторические судебные процессы. Ну, скажем, процесс Людовика XVI. Ведь именно там защитники утверждали, что особа короля неприкосновенна и что нет такого закона, который позволял бы привлечь его к суду:

– Закон нем по отношению к преступнику, несмотря на всю чудовищность его преступлений. Людовик шестнадцатый может пасть только под мечом закона. Закон безмолвствует, а следовательно, мы не имеем права его судить…

Однако революционная Франция не посчиталась с этими жалкими юридическими потугами защитников преступного монарха. Один из членов Конвента, выражая волю всей французской нации, нашел правильные и яркие слова для ответа защитникам короля:

– Когда-нибудь люди, столь же далекие от наших предрассудков, как мы от предрассудков вандалов, изумятся варварству того века, когда суд над тираном был каким-то священнодействием… Они удивятся тому, что в восемнадцатом веке проявлялось больше отсталости, чем во времена Цезаря. Тогда тиран был умерщвлен в полном присутствии сената, без всяких других формальностей, кроме двадцати двух ударов кинжала, без всякого другого закона, кроме свободы Рима.

И вот через сто пятьдесят лет после того, как прозвучали эти слова, вдребезги разбитая аргументация защитников преступного короля вновь была пущена в оборот. Адвокатура выдвинула тезис: даже если, мол, признать, что суд над главными преступниками второй мировой войны может состояться, то элементарная справедливость требует, чтобы судьями были люди нейтральные, а не представители стран одной из воевавших коалиций. А много ли осталось подлинно нейтральных государств при том огромном размахе агрессивных действий, которые проводились под руководством гитлеровской клики, оказавшейся на скамье подсудимых?

Уже после возвращения из Нюрнберга я перечитывал отчет о судебном процессе Людовика XVI и натолкнулся на весьма любопытную аналогию. Там, оказывается, тоже велись разговоры о том, что монарха может судить лишь незаинтересованный суд. На это последовала полная сарказма отповедь члена национального Конвента Амара:

– Вас спрашивают, кто будут судьи? Вам говорят, что все вы – заинтересованная сторона. Но разве французский народ не заинтересованная сторона, если на него падали удары тирана? К кому же обратиться за правосудием?

– К собранию королей! – бросил ироническую реплику другой член Конвента – Лежандр.

Так же решительно были отвергнуты явно несостоятельные домогательства защиты и на Нюрнбергском процессе. Представитель обвинения уже на второй день судебного разбирательства подчеркнул, что Международный военный трибунал действует не только от имени четырех держав, представленных в нем, но и от имени пятнадцати других стран, присоединившихся к соглашению и Уставу трибунала в целях «использования международного права для того, чтобы противодействовать величайшей угрозе нашего времени – агрессивной войне». Главный американский обвинитель Джексон добавил к этому:

– Здравый смысл человечества требует, чтобы закон не ограничивался наказанием мелких людей за совершенные ими незначительные преступления. Закон также должен настичь людей, которые приобретают огромную власть и используют ее преднамеренно и совместно для того, чтобы привести в действие зло, которое не щадит ни один домашний очаг в мире.

Очень аргументированной была речь Романа Андреевича Руденко. Он не оставил камня на камне от утверждения защиты, будто нет на свете такого международного закона, который рассматривает агрессивную войну как преступление. Главный советский обвинитель сослался на резолюции Лиги Наций, на подписанный еще в 1928 году многосторонний пакт Бриана-Келлога, в котором прямо сказано: «Высокие договаривающиеся стороны торжественно заявляют от имени своих народов, что они осуждают обращение к войне для урегулирования международных споров и отказываются от таковой в своих взаимных отношениях в качестве орудия национальной политики».

Так была обезврежена первая и главная диверсия нюрнбергской защиты. Нокаут процессу не состоялся.

Но адвокаты заготовили запасные ходы. Как юрист, я должен признать, что они защищали своих клиентов с «душой», использовали любые возможности. И делалось это с точки зрения стандартов буржуазной адвокатской морали весьма квалифицированно.

В здании Дворца юстиции имелся газетный киоск, где можно было приобрести любые иностранные газеты. Я не раз наблюдал, что наиболее активными покупателями были здесь немецкие защитники. Они зорко всматривались в политический горизонт, радовались появлению любой тучки в отношениях между Востоком и Западом и без труда уверовали в то, что время будет работать на пользу подсудимых. Именно потому одной из главных линий своей стратегии защита избрала максимальную затяжку процесса. Достижение этой цели осуществлялось различными методами.

Началось с многочисленных ходатайств о назначении перерывов в заседаниях трибунала. Все тот же доктор Штамер от имени всей защиты попросил объявить рождественские каникулы сроком на три недели. Просьба была удовлетворена, хотя срок каникул сократили до десяти дней. Но ровно через четыре дня после возобновления работы трибунала, 5 января 1946 года, вдруг поднимается доктор Меркель (защитник гестапо) и вновь ходатайствует об… отсрочке процесса.

Эта попытка успеха не имела. Тогда адвокаты прибегли к новому приему: начали настаивать на вызове в суд десятков и сотен свидетелей, либо вообще не имевших отношения к делу, либо имевших к нему весьма и весьма сомнительное касательство.

Затем последовал уже известный читателям «маневр Розенберга», имевший целью втянуть всех активных участников процесса в длительную дискуссию по «теории» расизма. Защита потащила в судебный зал десятки фолиантов американских, английских, французских расистов, а заодно и труды своих подзащитных.

Кое-кто из обвинителей усмотрел в этом злонамеренную пропаганду фашистской идеологии на антифашистском процессе. Но лично я не очень-то уверен, что защитники (за исключением, может быть, некоторых) сознательно выступали в роли проповедников нацизма. В данном случае прав был, пожалуй, адвокат Дикс, заявивший на суде:

– Ни одному защитнику, независимо от его мировоззрения и политических взглядов в прошлом, не может прийти на ум использовать зал суда для проведения идеологической пропаганды за погребенную, я подчеркиваю – уже погребенную, «третью империю». С нашей стороны это было бы не только несправедливостью, но и несказанной глупостью.

Да, большинство адвокатов, конечно, понимало, что 1945 год это не 1939 и что зал заседаний Международного трибунала это не гитлеровский рейхстаг. Недурно разбирались они и в подлинной ценности «теоретических» изысканий своих подзащитных. В этой связи мне невольно приходит на память весьма курьезный эпизод.

Доктор Тома стоит на трибуне и, обращаясь к суду, предъявляет один за другим документы в защиту Альфреда Розенберга. Перед адвокатом микрофон. Рядом с микрофоном специальное устройство, которое позволяет оратору на время отключаться от зала. К этому устройству адвокаты прибегают всякий раз, когда хотят сказать что-либо своему ассистенту, сидящему за столом рядом с трибуной. Ассистент доктора Тома внимательно слушал патрона и услужливо подавал ему соответствующие документы. Но вот он то ли ослышался, то ли сам Тома оговорился, и в руках адвоката оказалась книга Розенберга «Миф XX столетия». Тома механически хотел передать ее судьям, однако в самый последний момент обнаружил оплошность. Побагровев до ушей, адвокат сверкнул гневным взглядом в сторону своего ассистента, и вдруг по всему залу, во всех наушниках явственно прозвучало:

– Болван, зачем вы мне суете это дерьмо?

Тома забыл, оказывается, выключить микрофонное устройство.

Все присутствовавшие на этом заседании разразились хохотом, настолько дружным и мощным, что даже лорд Лоуренс, неизменно подчеркивавший, что «смех в зале причиняет моральный ущерб достоинству трибунала», ничего не мог сделать. Старый опытный судья сумел сдержать лишь самого себя, да и то ненадолго. Во время перерыва он тоже хохотал так, что стены дрожали. Хохотали и подсудимые. Один лишь Розенберг был мрачнее тучи, метал громы и молнии в адрес своего незадачливого адвоката.

* * *

В громадном большинстве случаев защита, по существу лишенная возможности прибегнуть к сколько-нибудь оправданным методам оспаривания показаний свидетелей обвинения, избрала другой, с ее точки зрения, более верный путь – она старалась опорочить самую личность свидетеля и таким образом бросить тень на его показания.

Вот идет допрос свидетеля фон Паулюса. Опровергнуть его разоблачительные показания нет никакой возможности. Тогда адвокат задает вопрос:

– Продолжает ли свидетель читать лекции в Московской академии Фрунзе?

Смысл вопроса ясен: как можно верить «вероотступнику», который дошел до того, что читает лекции своим врагам. Но на эту провокацию защиты очень остроумно отреагировал английский обвинитель Файф.

– Странное дело! – заметил он. – Видимо, адвокат так и не разобрался, кто же кого победил в этой войне. Насколько можно судить, русская армия разгромила германскую армию. Так не будет ли более резонным немецким генералам слушать лекции русских генералов, а не наоборот?

А вот другой типичный пример.

Идет допрос заместителя начальника германской военной разведки генерала Лахузена. Он монотонно рассказывает о страшных преступлениях нацистского режима. Адвокат Заутер ставит ему вопрос:

– Вы рассказывали здесь об убийствах, которые поручалось совершить вам, или вашему отделу, или другим офицерам. Но сообщали ли вы об этом полицейским органам? Ведь попустительство в этом отношении карается по германскому закону тюремным заключением, а в особых случаях – смертью.

Расчет и здесь очевиден – свидетель смешается, начнет изменять свои показания. Но свидетель, который, очевидно, лучше адвоката разобрался в ситуации 1945 года, неожиданно парирует:

– Я должен был бы слишком много делать таких сообщений. Ведь совершено более ста тысяч убийств, о которых я знал.

Тем же способом защита пыталась нокаутировать и бывшего унтер-офицера из лагеря Маутхаузен Хельригеля. Адвокат Штейнбауэр спрашивает его:

– Господин свидетель, вы только что говорили о том, как сбрасывали людей с обрыва в каменоломне, то есть описали нам происшествие, которое, с точки зрения каждого цивилизованного человека, может быть определено только лишь как убийство.

Хельригель утвердительно кивает головой. Адвокат насупливает брови, и в голосе его звучит металл:

– А вы доложили об этих случаях своему начальству?

Но Хельригель, оказывается, тоже не настолько прост, чтобы растеряться от такого вопроса.

– Видите ли, – отвечает он, – эти случаи имели место очень часто, и поэтому можно со стопроцентной уверенностью сказать, что все начальство о них знало.

Такое поведение защиты имело лишь один результат: вызывало глубочайшее возмущение общественного мнения, в том числе и в самой Германии.

Терпимость судей, их стремление избежать упреков потомства в каких бы то ни было ограничениях защиты переходили, на мой взгляд, всякие границы. Впрочем, может быть, именно в этом заключалась судейская мудрость – исключить навсегда всякие возможности подвергнуть сомнению объективность ведения судебного разбирательства на таком историческом процессе, как Нюрнбергский.

Вспоминается любопытнейший в этом смысле случай, имевший место на одном закрытом заседании трибунала. Судя по записям, которые у меня сохранились, это было вечером 17 декабря 1945 года. Судьи вызвали для объяснений доктора Маркса, защищавшего подсудимого Штрейхера. Объяснения эти носили совершенно необычный характер. Не адвокат выражал свое недовольство тем, что судьи отказали ему в удовлетворении какого-то ходатайства, а, наоборот, судьи урезонивали адвоката в том, чтобы он поддержал просьбу своего подзащитного о вызове некоторых свидетелей, в частности его жены фрау Штрейхер.

Доктор Маркс ожидал, кажется, чего угодно, но только не этого. Ознакомившись с жалобой, поступившей от подзащитного в генеральный секретариат трибунала, этот бывалый адвокат не сразу уразумел, чего же, собственно, добиваются от него на данном заседании.

– Господа судьи, – не совсем уверенно начал он, – если я правильно понял, то речь здесь идет о том, нужны ли свидетели по делу Штрейхера? А если да, то почему я не желаю подписать ходатайства Штрейхера? Дело в том, что господин Штрейхер просил вызвать свидетелей, которые уже были опрошены мной лично, и я имею некоторое сомнение насчет целесообразности их вызова в суд, по крайней мере с точки зрения защиты.

– А вы сообщили об этом Штрейхеру? – интересуется лорд Лоуренс.

Адвокат отвечает утвердительно, но добавляет, что Штрейхер по-прежнему настаивает на вызове этих свидетелей. Дальше диалог между судьей и представителем защиты принимает такое направление.

Лорд Лоуренс. Некоторые члены Международного трибунала полагают, что, по крайней мере, один или двое из списка свидетелей могли бы быть вызваны и их показания, судя по заявлению Штрейхера, могут относиться к делу. Вот почему Международный трибунал хочет выслушать ваши доводы.

Адвокат. Я вижу, что здесь может возникнуть недоразумение, могут меня неправильно понять как адвоката. Во всяком случае, я с большим вниманием слушаю эту рекомендацию трибунала и хотел бы еще раз проверить, насколько будут полезны показания этих свидетелей для моего подзащитного.

Лорд Лоуренс. Вы, видимо, понимаете, господин адвокат, что Международный трибунал не желал бы брать на себя функции защиты. Поэтому мы предоставляем вам возможность самостоятельно пересмотреть данный вопрос.

Этот разговор, воспроизведенный здесь по моей записной книжке, достаточно ясно показывает, насколько щепетилен был трибунал, когда так или иначе вопрос касался законного права подсудимых на защиту. Адвокаты быстро оценили это и явно пытались злоупотреблять терпимостью судей.

В ряде случаев защита, не очень полагаясь на поведение своих свидетелей перед лицом трибунала, стала снабжать их заблаговременно подготовленными текстами. Именно так случилось при вызове на допрос в качестве свидетеля бывшего статс-секретаря германского министерства иностранных дел Штеенграхта. Сидя за свидетельским пультом и отвечая на вопросы адвоката, он совершенно беспардонно пользовался шпаргалкой. Тогда даже лорд Лоуренс утратил свое обычное хладнокровие и в несколько раздраженном тоне обратился к защитнику Риббентропа:

– Доктор Хорн, согласно решению трибунала свидетели могут освежать свою память, пользуясь заметками, но трибуналу кажется, что этот свидетель читает почти каждое слово… Он фактически произносит речь, которую написали заранее. Если это будет продолжаться, то трибуналу придется подумать, не следует ли изменить установившийся на данном процессе порядок и придерживаться обычного правила, запрещающего свидетелям пользоваться какими-либо заметками, за исключением тех, которые делаются в данный момент…

А в другой раз мне пришлось быть очевидцем довольно резкой перепалки между председателем трибунала и американским обвинителем Доддом, с одной стороны, и адвокатом Диксом – с другой. Этот адвокат, обращаясь к свидетелям с вопросами по содержанию того или иного документа, стал все чаще и чаще тут же оглашать либо весь документ, либо какую-то наиболее существенную часть его. Таким образом, свидетелю уже не приходилось догадываться, какого ответа ждет от него адвокат. В конце концов председатель суда вынужден был прервать Дикса и напомнить ему, что защите не полагается в ходе допроса подсказывать свидетелям желательные ответы, ссылаясь на определенный абзац того или иного документа.

Однако и после этого подсказки продолжались. Адвокаты все время прибегали к откровенно наводящим вопросам. Например, защитник фон Папена Кубушек пытался однажды вести допрос свидетеля Штеенграхта в такой манере:

– Помните ли вы, господин свидетель, что фон Папен занял пост посла в Турции в апреле тысяча девятьсот тридцать девятого года после предварительного двухкратного отказа, в тот день, когда Албания была взята Италией и тем самым на юго-востоке появилась реальная угроза войны?

Нужно ли объяснять, что свидетель в данном случае получил от адвоката совершенно точные указания, на какие моменты следует сделать упор: во-первых, подчеркнуть, что Папен дважды отказывался быть послом Гитлера в Турции и этим якобы показал свое нежелание сотрудничать с нацистским правительством; во-вторых, непременно отметить, что Папен принял предложенный ему пост только потому, что в этот период на юго-востоке сложилась реальная угроза войны, которую подсудимый надеялся предотвратить своей деятельностью в Турции.

А вот адвокат генерального штаба Латерзнер настойчиво проводил линию, будто военные не являются политиками, в политику не вмешиваются и не имеют на это права; их дело выполнять приказ, не задумываясь над его политическим содержанием. В рамках этой схемы он стремился удержать и свидетельские показания. Скажем, при допросе в суде начальника имперской канцелярии Ламмерса этот адвокат домогался:

– Известно ли вам, свидетель, что Гитлер не разрешал своим военным руководителям оказывать какое-либо влияние на его решения в политических вопросах?.. Известны ли вам высказывания Гитлера, в которых он настаивал, что генералы не могут судить о политических делах?

Ламмерс тотчас же понял, чего от него хотят, и произнес по этому поводу целую речь.

Понимали ли адвокаты, в какое положение они ставят себя перед лицом возмущенного общественного мнения?

Видимо, понимали.

Уже к концу процесса генеральный секретарь трибунала передал мне одно весьма примечательное с этой точки зрения ходатайство. Защита просила выдать каждому адвокату охранную грамоту, то есть твердо гарантировать защиту его личных прав со стороны закона.

Но это беспокойство адвокатов за свою судьбу оказалось совершенно напрасным. В атмосфере реваншистского угара, охватившего вскоре Западную Германию, нюрнбергские адвокаты не только не испытали нужды в охранных грамотах, но, более того, вскоре почувствовали, что именно благодаря той миссии, которую они выполняли на Нюрнбергском процессе, их дивиденды (и финансовые, и политические!) неизмеримо возросли.

Я уже обращал внимание читателей на то, что подсудимые говорили на суде правду в двух случаях: либо когда их припирали к стенке исчерпывающими и убийственными по своей силе доказательствами, либо, что бывало чаще, когда они давали характеристики друг другу. В какой-то мере это было типично и для защиты.

Вспоминается допрос свидетеля Зеверинга. Еще в юношеские годы я знал эту фамилию. Зеверинг был одним из видных германских соглашателей и немало сделал для того, чтобы не допустить создания единого фронта коммунистов и социал-демократов перед лицом назревавшей фашистской опасности. На Нюрнбергском процессе эта весьма одиозная фигура с большим знанием дела и неожиданной для ее возраста экспансией стала гвоздить Геринга и Гесса. Все, что говорил о них Зеверинг, было точно, веско и глубоко обличительно. Не пощадил он и Шахта.

– Шахт предал дело демократии, – сказал Зеверинг и обрисовал этого подсудимого как одного из активных пособников Гитлера, человека, сделавшего все возможное, чтобы открыть дорогу фашизму в Германии.

Тогда адвокат Шахта доктор Дикс, не решаясь прямо опровергнуть этого опасного свидетеля, сам наносит неотразимый удар по Зеверингу:

– Несмотря на все мое уважение к Зеверингу, я, к своему глубокому сожалению, вынужден именно ему отказать в умении правильно оценивать государственных деятелей… Зеверинг и его политические друзья несут несравнимо большую ответственность, чем Шахт, за переход власти в руки Гитлера. Они несут ответственность перед историей, потому что проявили нерешительность и в конечном счете политическую безыдейность. Эта ответственность возрастает в связи с тем, что свидетель уже тогда понял – переход власти в руки Гитлера означает войну. Если верить ему, что он действительно обладает такой правильной политической интуицией, его пассивность в то время и позже, пассивность его политических друзей еще больше увеличивают их ответственность… Наши немецкие рабочие, право же, не трусливее, чем голландские. Мы очень рады были слышать здесь от одного свидетеля о мужестве голландских рабочих, которые осмеливались бастовать под дулами солдат армии вторжения. Зеверинг и его политические друзья, игравшие большую роль в жизни рабочего класса Германии, не должны были бы допустить роспуска профсоюзов в тысяча девятьсот тридцать пятом году… Гитлеровский режим не был еще настолько силен, чтобы не бояться истины, заключающейся в словах поэта, адресованных рабочим: «Все колеса остановятся, если этого захочет твоя сильная рука». Тогдашнее национал-социалистское правительство точно понимало это и не без основания опасалось… Но и сильная рука, о которой я только что говорил, нуждается в руководстве, в котором рабочему классу было отказано. Его должны были взять на себя такие люди, как Зеверинг…

С большим интересом слушал весь зал этот словесный поединок между Диксом и Зеверингом. В конечном счете оба они были правы – и Зеверинг, дававший уничтожающие характеристики Герингу, Гессу, Шахту, и доктор Дикс, изобличавший бывшего лидера германской социал-демократии, предавшей интересы немецкого рабочего класса. В тот момент многие, наверное, еще раз подумали, сколь же велико значение Нюрнбергского процесса для создания правдивой истории нашего времени.

Наряду со старыми зубрами германской адвокатуры нюрнбергская защита включала в себя и небольшую группу молодых, которых сегодня я назвал бы «бешеными». Эти уж совсем не брезгали никакими средствами.

Типичным их представителем был доктор Зейдль, человечек маленького роста, щуплый, с длинным, совсем не арийским носом и глубоко сидящими злыми глазами. Геринг величал его «мышонком» и довольно часто использовал для выполнения таких поручений, которые не рисковал давать солидным адвокатам типа Штамера или Дикса.

Зейдль всем своим поведением жаждал скандальной известности и постоянно вертелся возле Геринга, хотя должен был защищать Гесса и Франка. Он ревностно исполнял все инструкции этого старого мастера провокаций и уголовных плутней. Всегда можно было совершенно точно предугадать, что после очередного перешептывания с Герингом Зейдль сделает какое-то новое «сенсационное» заявление.

Вот он идет к трибуне и предъявляет очередную фальшивку с целью скомпрометировать советскую внешнюю политику. Его спрашивают, где добыто это. И Зейдль, нагло глядя в глаза американскому судье Биддлу, отвечает:

– В кругах американской делегации.

Его не очень смущает, что наспех сработанная провокация тут же разоблачается. Он уже готовит новую и очень горд собой. Этот гаденький тип, всю свою жизнь имевший дело лишь с мелкими жуликами да средней руки аферистами, далеко не сразу освоился со своими новыми подзащитными. Когда он говорил с ними, у него всегда как-то инстинктивно вытягивались руки по швам.

В любой стране судья не потерпел бы такого поведения адвоката. Но Зейдль, видимо, лучше других почувствовал спасительную для себя щепетильность судей. Особенно председателя Международного трибунала.

И пожалуй, я не ошибусь, если скажу здесь, что поведение этого адвоката и терпимость к нему нюрнбергских судей служит лучшей иллюстрацией лживости распространяемых ныне в Западной Германии сказок, будто немецкая защита на Нюрнбергском процессе ограничивалась в правах. Кстати уж, сошлюсь здесь и на некоторые красноречивые цифры: обвинители вызвали в суд 37 свидетелей, а защита – 102, на предъявление доказательств обвинения в ходе Нюрнбергского процесса израсходовано 74 дня, а защита заняла 133 дня.

Всем своим поведением защитники стремились показать, что Нюрнбергский процесс это не тот случай, когда гонорар имеет для них решающее значение. Они не раз высказывались в том смысле, что считают честью для себя выступать на таком историческом процессе и полагали бы постыдным вести длительные переговоры о ставках гонорара.

Но уже в первые дни генеральный секретариат почувствовал всю фальшь такой позиции. Доктор Дикс, например, похвалявшийся, что для него защита Шахта это вопрос принципа, не замедлил уехать из Нюрнберга, как только ему отказали в десятитысячном гонораре, и вернулся во Дворец юстиции, только достигнув компромисса. Другие защитники требовали согласия трибунала на временные их отлучки из зала суда для участия в других судебных процессах в различных городах страны. А защитник СС доктор Бабель, посчитав назначенный ему гонорар недостаточным, сам начал собирать деньги с эсэсовцев и был явно огорчен, когда трибунал пресек эту его коммерческую деятельность.

Мне никогда до этого не приходилось присутствовать на судебных процессах с участием буржуазных адвокатов. Но я много читал речей таких адвокатов, как русских дореволюционных, так и западных. И должен признаться, что они порой производили на меня большое впечатление. Это были действительно шедевры судебного ораторского искусства.

В Нюрнберге же мне не довелось услышать ничего подобного. Даже многоопытные буржуазные адвокаты понимали неодолимость мощного наступления страшных фактов, порожденных нацистским режимом. Перед лицом этих фактов оказались бессильными и высокий профессионализм, и изощренность приемов, и экскурсы в область психологической защиты, этого последнего убежища адвокатуры, когда спор о фактах бесполезен.

Спору нет, отдельные речи адвокатов могли произвести внешнее впечатление. Я бы, например, выделил речь защитника Шахта доктора Дикса, который очень ловко использовал все нюансы шахтовской карьеры. Были и некоторые другие исключения. Но в целом речи нюрнбергских защитников вряд ли будут когда-нибудь признаны образцами судейского красноречия.

Защитники приложили максимум усилий, чтобы доказать, будто захват Австрии был произведен с согласия самой Австрии, и более того, австрийский народ якобы с восторгом принял аншлюс. Адвокат Штейнбауэр решил дополнить это еще одним аргументом: Гитлер сам был австрийцем, и Австрия являлась для него любимой родиной.

– Восточнее Берхтесгадена, – живописал адвокат, – на высоте тысячи метров, на склоне горы, среди лугов и лесов, у северного подножья Высокого Гелля расположен Оберзальцберг, с его разбросанными домиками и замечательным видом… Здесь, а не на Рейне, не в Тевтобургском лесу и не на берегу Северного моря, Адольф Гитлер устроил себе дом, куда он приезжал, когда хотел отдохнуть от работы в имперской канцелярии. Погруженный в свои мысли, Адольф Гитлер стоит у широкого окна своей виллы, и его взор скользит по полям, долинам и покрытым снегом горам, которые загораются пурпурно-красным светом в лучах заходящего солнца. Страна, охраняющая эти горы, – Австрия!..

Адвокат, как видим, не пожалел красок. Но каков результат? Он сам почувствовал, сколь шатки его доводы, а потому заключил свою речь призывом:

– Не судите с гневом, а лучше поищите эдельвейс, который растет под терновником!

У нюрнбергских адвокатов было свое понятие эдельвейса. Они и в Нюрнберге внушали мысль о том, что судебные процессы над военными преступниками не нужны цивилизованным государствам. Один из адвокатов прямо заявил, имея в виду суды над виновниками первой мировой войны, проведенные в Лейпциге в 1921 году и закончившиеся, в сущности, оправданием всех тяжких военных преступников:

– Эти процессы требовались, скорее, разъяренной публике, нежели государственным деятелям. Если бы общественное мнение в тысяча девятьсот девятнадцатом году пошло своими путями, то процессы могли бы являть собой жестокие представления, которых стыдились бы будущие поколения. Но благодаря государственным деятелям и юристам вопль о мести был превращен в подлинную демонстрацию величия права и силы закона. Да будет приговор этого трибунала аналогичным образом представлен суду истории!

Вот каких «эдельвейсов» искали нюрнбергские адвокаты. Они готовы были бы аплодировать, если бы Нюрнбергский процесс закончился такой же демонстрацией «величия права», как процессы 1921 года в Лейпциге. Но нюрнбергские судьи отказали им в таком удовольствии. Они не нашли эдельвейсов ни под тремблинским, ни под освенцимским терновниками.

* * *

Всякий, кто внимательно читал в те дни реакционную западную прессу и столь же внимательно слушал на Нюрнбергском процессе все заявления защиты, не мог не заметить поразительного единства взглядов и тесного взаимодействия между адвокатами в мантиях и защитниками агрессии, подвизавшимися на газетных полосах, на страницах журналов.

Адвокаты в мантиях протестуют против привлечения к ответственности за агрессию физических лиц. И в поддержку им тотчас же выступает американский журнал «Атлантик».

Адвокаты в мантиях оспаривают те или иные доказательства обвинения. И на помощь им немедленно спешит американский журнал «Нэйшн». Журнал идет даже гораздо дальше, заявляя, что процесс в целом бездоказателен и что «обвинительное заключение не соответствует ни принципам права вообще, ни принципам международного и уголовного права в частности».

С большим удовлетворением прочитали нюрнбергские защитники и журнал «Форчун», который в самые острые дни дискуссии о праве трибунала судить гитлеровскую клику писал: «В отношении главных преступников Московская декларация воздержалась от упоминания о суде над ними. Она лишь говорила о решении правительств». И чтобы уж не было сомнений, о чем идет речь, журнал напоминал судьбу Наполеона, наказанного лишь ссылкой на пустынный остров, после чего кровавый завоеватель «был уже безвреден». Мораль отсюда напрашивалась сама собой: вместо всей этой «судебной канители» лучше бы облюбовать на земном шаре еще какой-нибудь экзотический островок и переселить туда Геринга, Гесса, Риббентропа…

Так сомкнулись в один ряд две линии защиты гитлеризма: защита официальная в лице адвокатов и защита неофициальная, широко представленная в многочисленных реакционных газетах и журналах Запада.

Это были те самые органы печати, которые очень скоро открыто стали призывать к восстановлению германского милитаризма, с тем чтобы опять повернуть его против СССР.

 

«Вы скажете, что я лишил вас сна»

Как советский юрист, я привык, что еще до того, как суд приступает к рассмотрению любого дела, на судейском столе уже находятся все необходимые материалы, сброшюрованные в один или несколько томов. Следственные органы, закончив расследование, систематизируют все собранные доказательства, устанавливающие виновность подсудимого, и заблаговременно представляют их суду.

Совершенно иным оказался порядок в Международном военном трибунале. Там была принята англо-американская система: суд приступает к рассмотрению дела… без самого дела. Судейский стол чист, и обе стороны – обвинение и защита – уже в ходе процесса представляют собранные доказательства.

Тем не менее даже с позиции догматически мыслящего юриста Международный трибунал самым строжайшим образом подошел к отбору и оценке доказательств виновности каждого подсудимого. Как это ни парадоксально звучит, но и в отношении этих людей суд применил известный юридический принцип: никто не признается виновным, пока иное не будет доказано судом.

Вряд ли надо убеждать читателя, сколь сложной, я бы сказал грандиозной, была задача сбора и отбора доказательств виновности целого правительства крупнейшей европейской державы, нацистской партии и ее руководителей, которые в течение тринадцати лет готовили захват власти в Германии, затем шесть лет вооружали и готовили страну к агрессии, а потом еще шесть лет вели непрерывные войны, сопровождавшиеся тягчайшими военными преступлениями. Однако Международный трибунал сумел проделать эту работу с величайшей тщательностью.

Нюрнбергский процесс часто называют процессом документов. И это верно. Хотя Международный трибунал отдавал должное и свидетельским показаниям, и показаниям самих подсудимых, и всякого рода вещественным доказательствам, тем не менее по удельному весу и значимости важнейшими и определяющими являлись документальные доказательства. Ведь на последнем этапе войны в руки союзников как на Востоке, так и на Западе попали важнейшие архивы гитлеровской Германии. Во Фленсбурге был захвачен архив германского генерального штаба со всей оперативной документацией, раскрывающей подготовку и развязывание агрессивных войн. В Марбурге взяли архив Риббентропа. В потайном хранилище одного из замков в Баварии удалось найти архив Розенберга.

Воротилы третьего рейха подробнейшим образом фиксировали на бумаге все свои действия. У Гитлера и его министров не было, по-видимому, ни одного такого заседания, после которого не осталось бы стенограммы либо подробной записи.

Геринг и Кальтенбруннер, Розенберг и Ширах приказывали убивать людей, грабить, сжигать и притом заботились, чтобы все эти их приказы, изречения, похвалы и порицания обязательно заносились не только на бумагу, но и на кинопленку. Ничто не должно пропасть для потомства!

– Откройте огонь, и вы объедините нацию, – повторяя чужие слова, высокопарно говорил Риббентроп японскому послу Осима, призывая к нападению на СССР. И Риббентропу хотелось, чтобы этот его «исторический» призыв не был забыт. Он попал в запись беседы.

Ганс Франк содержал при своей персоне специального стенографа, который должен был буквально ходить по пятам за господином генерал-губернатором и фиксировать каждое его слово, каждое действие. К концу войны записи составили десятки томов в солидных кожаных переплетах. Бог свидетель, тогда Франк меньше всего думал, что это собрание его сочинений будет фигурировать как вещественное доказательство в Международном трибунале. Но в первый же день процесса он с огорчением вспомнил о своем дневнике, услышав слова обвинителя, обращенные к суду:

– Мы не потребуем здесь, чтобы вы осудили этих людей лишь на основании показаний их врагов. В обвинительном заключении нет ни одного раздела, который не мог бы быть доказан книгами и документами.

В СССР, как известно, еще во время войны была создана Чрезвычайная государственная комиссия по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков и их сообщников. Существовали аналогичные комиссии и во многих других странах, подвергшихся гитлеровской агрессии. Таким образом, перед началом процесса в Нюрнберге скопилось огромное количество разоблачительных материалов. В составе советской делегации изучением их занималась специальная следственная группа во главе с государственным советником юстиции третьего ранга Г. Н. Александровым.

Надо было отобрать самые существенные, самые яркие по своей доказательственной силе документы, произвести допрос ряда подсудимых. И Георгий Николаевич Александров вместе со своим многоопытным заместителем С. Я. Розенблитом трудились в поте лица. Уже в первые дни пребывания в Нюрнберге их деятельность увенчалась большим успехом – был обнаружен во всех деталях гитлеровский план агрессивной войны против СССР, так называемый «план Барбаросса».

Многими интересными материалами располагали делегации Франции, Англии и в особенности Америки. Требовалось в возможных пределах изучить и эту документацию, отобрав из нее то, что могло пригодиться советским обвинителям, поддерживать постоянные контакты с американскими, английскими и французскими следователями, которые также производили допросы подсудимых и свидетелей. Всю полезную координацию с нашими коллегами в этой области обеспечивали Николай Андреевич Орлов и Сергей Каспарович Пирадов. Длительный опыт прокурорской работы, природный такт и хорошее знание иностранных языков позволили им с успехом выполнить свою нелегкую миссию.

В ходе процесса количество документов должно было непрерывно возрастать: ведь каждый из обвинителей четырех держав, предъявляя суду то или иное доказательство, тут же передавал копии соответствующих материалов всем другим делегациям. Кроме того, к нам продолжали поступать новые и новые материалы из Советского Союза и иных стран. Каждый из них мог потребоваться в любой момент. Эффективное судебное разбирательство на таком процессе, как Нюрнбергский, было невозможно без четко налаженной документальной службы, научной систематизации многочисленных доказательств процесса. Придавая большое значение этому делу, советский главный обвинитель Р. А. Руденко назначил руководителем документальной части профессора Д. С. Карева, достойной помощницей которого на протяжении всего процесса являлась Татьяна Александровна Илерицкая.

Такая же документальная часть была организована и в аппарате советских судей в Международном трибунале. Здесь систематизацией доказательств занимались майор юстиции А. С. Львов и Г. Д. Бобкова-Басова.

По мере того как приближался заключительный этап суда, все более и более выявлялась необходимость в обобщении доказательств, предъявленных Международному трибуналу. Необходимо было составить многочисленные справки, меморандумы, таблицы. Одним словом, оказать всю возможную помощь советским представителям в трибунале в период обсуждения итогов процесса и подготовки приговора. На первых порах нам явно не хватало человека, который квалифицированно занялся бы этим. И тогда из Москвы был вызван Александр Ефремович Лунев. Еще до войны он закончил адъюнктуру Военно-юридической академии и в 1945 году являлся уже преподавателем той же академии. С помощью майора Львова ему удалось за короткий срок проделать значительную работу по обобщению судебных материалов: на стол советских судей в нужное время легли многочисленные досье по отдельным группам преступлений и по каждому из подсудимых.

* * *

Повторяю, в основном и главном Нюрнбергский процесс был процессом документов. Превалирующее значение на нем имели доказательства письменные. Но наряду с документами здесь в полной мере использовались и все другие средства установления виновности подсудимых, в том числе свидетельские показания. Круг свидетелей был исключительно разнообразен. За свидетельским пультом можно было увидеть и нацистского министра Ламмерса, и личного шофера Гитлера Кемпка, и фельдмаршала Кессельринга, и австрийского министра иностранных дел Гвидо Шмидта, и крупного чиновника гестапо Гизевиуса, и одну из жертв гестаповского террора Шмаглевскую, и крупных деятелей культуры (таких, скажем, как советский академик И. А. Орбели), и служителей культа.

Свидетели, как обычно, делились на две категории: вызванных обвинением и вызванных защитой. В конечном же итоге получилось так, что по характеру показаний они мало отличались друг от друга.

Как мы уже видели, Кейтель и Иодль всячески поддерживали версию о том, что армия третьего рейха была воспитана на «благородных традициях прусского воинства», а все зверства – дело рук эсэсовцев. В связи с этим на процессе разыгрались форменные баталии между свидетелями из армейских генералов и армейских эсэсовцев. Об этом приходится вспоминать еще и потому, что выдвинутая тогда Кейтелем версия стала теперь официальной линией боннской пропаганды, которая стремится обелить многочисленных представителей гитлеровского генералитета, поставленных Бонном во главе бундесвера.

Вот у свидетельского пульта появляется бывший фельдмаршал Манштейн. Председательствующий приводит его к присяге. Один из главарей вермахта клянется богом «говорить правду, только правду и ничего, кроме правды». Но, произнеся эти сакраментальные слова, фельдмаршал тут же пустился в самую низкопробную ложь. Стал отрицать, что в армии, которой он командовал, существовала специальная оперативная группа для массового уничтожения людей, однако немедленно был уличен показаниями другого свидетеля – видного эсэсовца Олендорфа, возглавлявшего эту группу. Оказывается, Манштейн лично давал ему указания о массовом уничтожении советского гражданского населения, и по его же (Манштейна) распоряжению тысячи пар часов, снимавшихся с жертв, раздавались в качестве подарков армейским офицерам. Остальные ценные вещи (золотые зубные протезы, кольца, браслеты), принадлежавшие уничтоженным, подлежали строгому учету и затем направлялись в Берлин, в имперский банк.

Через много лет после этого допроса мне случилось присутствовать на пресс-конференции в Москве в связи с судебным процессом в Кобленце против группы видных эсэсовцев, совершавших тягчайшие преступления на территории Белоруссии. С гневной речью перед собравшимися выступил мой старый друг по Нюрнбергскому процессу Василий Самсонов. Правительство ФРГ отказало ему в праве представлять на процессе в Кобленце потерпевшую сторону – белорусский народ. Отказали в этом боннские власти и Георгию Николаевичу Александрову, бывшему начальнику следственной части советской делегации в Нюрнберге. Подлинные мотивы этого станут более чем очевидными, если привести здесь лишь один пример из тех доказательств, которые советские юристы собирались передать суду в Кобленце. В период нацистской оккупации с 1942 по 1944 год финансовым отделом ведомства имперского комиссара Лозе в Риге руководил Виалон. 25 сентября 1942 года Виалон подписал директиву генеральным комиссарам Риги, Таллина, Каунаса и Минска о порядке использования различных вещей «из поступившего еврейского имущества», то есть как раз того, которое оставалось после массовых расстрелов. Пуще всего Виалон беспокоился об отобранных у жертв золотых вещах, о выломанных челюстях с золотыми коронками. Поэтому в своей секретной директиве он требовал:

«…Все золотые и серебряные вещи точно подсчитывать, описывать и пересылать в мое распоряжение… Копии описей представлять мне».

Ныне Фридрих Виалон занимает пост статс-секретаря боннского министерства по вопросам экономического сотрудничества. Как же не поставить препоны допуску в Кобленц советских юристов, располагающих такими материалами против Виалона?..

Но вернемся в Нюрнберг.

Перед лицом Международного трибунала выступает в качестве свидетеля бывший комендант лагеря Освенцим Рудольф Гесс. Когда его спрашивают, сколько людей было уничтожено в Освенциме, он с хладнокровием, вызывающим у всех присутствующих нервную дрожь, отвечает:

– Два с половиной миллиона человек.

Он даже делает тут же точные вычисления, сколько пропускала ежедневно каждая печь крематория. Подсудимые между собой называли потом день допроса Гесса «самым черным днем процесса».

– Этого люди не забудут тысячу лет, – со страхом в голосе заметил Франк.

Но особые основания считать этот день «черным» имел Альфред Розенберг, ревностно проводивший гитлеровскую политику на Востоке. Он жаловался:

– Обвинители подстроили мне грязный трюк, допросив Гесса как раз перед тем, как начать мой допрос. Это поставит меня в очень трудное положение…

А вот вызывают свидетеля Лахузена, и два дюжих американских солдата вводят лысого человека, одетого в военную форму без погон. На скамье подсудимых опять замешательство. Канариса, начальника германской разведки, Гитлер повесил за участие в июльском заговоре 1944 года. Но его заместитель Лахузен остался жив, и подсудимым это не сулило ничего хорошего. Лица Геринга и Кейтеля сразу налились кровью. А когда Лахузен спокойно, со ссылками на документы стал рассказывать об участии Геринга, Кейтеля и Иодля в бомбардировке Варшавы, уничтожении польской интеллигенции, провокации в Глейвице, бывший рейхсмаршал совсем потерял самообладание.

– Изменник! – зашипел он. – Это один из тех, о ком мы забыли двадцатого июля. Гитлер был прав: наша разведка оказалась гнездом изменников. Ничего нет удивительного в том, что мы проиграли войну. Наша собственная разведка запродалась врагу.

Позднее Лахузен, когда ему передали эту тираду Геринга, тоже разгневался:

– После того как убиты миллионы людей, они еще говорят о чести!..

Было время, когда ни Геринг к Лахузену и к его шефу Канарису, ни они к Герингу не имели никаких претензий. Но после того как Лахузен вовремя бросил тонущий корабль, а Герингу сделать этого не удалось, они стали смертельными врагами. Геринг пытается представить дело таким образом, будто поражение Германии объясняется, прежде всего, предательством разведки, хотя он, конечно, хорошо знал, что в основе этого лежали гораздо более важные причины. Но как-то удобнее было свалить все на Канариса, на Лахузена. Герман Геринг вообще предпочитал сваливать на других, как только речь заходила о серьезных обвинениях в его адрес.

Пожалуй, лишь Риббентроп не понял смысла поведения Лахузена и, надеясь на более лояльное отношение к себе, передал ему через своего адвоката несколько вопросов. Но адвокат оказался дальновиднее и решительно воспротивился этому:

– Не надо задавать так много вопросов. Вы ведь видите, что они превращаются в бумеранг…

А в общем, странно было наблюдать возмущение подсудимых поведением таких свидетелей, как Лахузен, которые еще совсем недавно распинались в «верности и вечной преданности» руководителям «третьей империи». Как будто сами главари гитлеровской Германии, оказавшись перед лицом суда, проявили большую «идейность» и «порядочность» в отношениях между собой.

Одной из наиболее колоритных фигур среди свидетелей был, несомненно, генерал войск СС Бах-Зелевский. Этого свидетеля защита пыталась использовать для доказательства того, что все преступления во время войны совершались гестапо и СС, а германский генералитет, германское командование здесь ни при чем, никакой связи между вермахтом и СС не существовало.

Бах-Зелевский рассказал суду о тех преступных методах, которые применялись для уничтожения захватываемых в плен партизан, а заодно (под предлогом борьбы с партизанами) и для жестоких расправ над мирным населением. Он подтвердил, что «для борьбы с партизанами» формировались специальные подразделения из уголовных преступников. А когда его спросили об осведомленности в этих преступлениях командования вермахта, спокойно ответил:

– Методы были общеизвестные, так что военное командование тоже должно было знать об этом.

Во время перерыва Геринг неистовствовал. Скамья подсудимых еле сдерживала его.

– Это грязная, вероломная свинья! Он ведь самый кровавый убийца, продающий свою душу, чтобы спасти свою вонючую шею.

Так отреагировал на признания Бах-Зелевского «подсудимый №1».

Побагровел от ярости и Иодль, которого показания Бах-Зелевского тоже задели за живое.

– Спросите его, знает ли он, что Гитлер представлял его нам как образцового борца с партизанами, – выпалил генерал своему адвокату. – Спросите эту грязную свинью.

И «грязную свинью» спросили. Сделал это адвокат Геринга Штамер. Собственно, особого смысла в том не было, ибо Бах-Зелевский понимал всю тщетность попыток укрыться от ответственности и не отрицал собственного участия во всем. Но так или иначе, вопрос был задан.

Штамер. Известно ли вам, что Гитлер и Гиммлер особенно хвалили вас за жестокость мероприятий, которые вы проводили в отношении партизан и за которые вас и наградили?

Бах-Зелевский. Все мои награды, начиная от пряжки к железному кресту, я получил за действия на фронте от военного командования.

Уж меньше всего такой ответ нужен был защите. Но что интересно: как вопрос, так и ответ заключали в себе правду.

Когда Бах-Зелевский закончил свои показания и, покидая зал, проходил мимо Геринга, последний крикнул ему так, что услышали все:

– Швайнехунд!

Кровь бросилась в лицо Бах-Зелевскому, но он никак не ответил Герингу. Бранное слово не было повторено переводчиками, большинство присутствовавших в зале и без перевода понимали, что такое «швайнехунд».

После этого инцидента свидетелей никогда больше не водили мимо скамьи подсудимых. Их стали проводить через дверь, которой обычно пользовались переводчики. А Герингу полковник Эндрюс прочел нотацию и в наказание лишил его на неделю табака.

Однако Геринг оказался недалек от истины, применив к Бах-Зелевскому эпитет «швайнехунд». Этот эсэсовец действительно был кровавой собакой Гитлера. Тем не менее, оказавшись в американской зоне оккупации, он с легкостью сумел избежать ответственности за свои преступления во время войны. Лишь по прошествии пятнадцати лет его арестовали и судили там же, в Нюрнберге. Но не за убийство сотен тысяч славян и евреев, а за то, что в «ночь длинных ножей» (при подавлении путча Рема) он расстрелял восточнопрусского помещика фон Хоберга, который сам был эсэсовцем, но в отношении которого имелись подозрения в связях со старыми рейхсверовскими генералами. Бах-Зелевский не мог особенно обижаться на западногерманскую юстицию: его осудили всего на четыре года лишения свободы.

* * *

В один из июльских дней 1946 года, освободившись от текущих дел, я поднялся в зал суда и застал там выступление адвоката Бергольда. Первая долетевшая до меня фраза прозвучала несколько странно:

– Нюрнбержцы не повесят никого, кого они прежде не поймали.

Лишь через две-три минуты я догадался, что адвокат воспользовался средневековой поговоркой в интересах своего подзащитного Бормана.

Мартин Борман в течение многих лет был начальником штаба у Рудольфа Гесса, а после его отлета в Англию в мае 1941 года сам стал заместителем Гитлера по руководству национал-социалистской партией. В последние дни войны Борман исчез, и его судили заочно. Были все основания полагать, что он остался жив. Да и теперь еще время от времени в печати появляются заявления различных лиц, будто бы встречавших Бормана то в одном, то в другом конце земного шара, но преимущественно в Южной Америке.

Советский журналист Лев Безыменский обобщил эти многочисленные заявления и составил более или менее правдоподобную картину исчезновения и последующих скитаний Мартина Бормана. Бежав из охваченного боями Берлина, он через некоторое время оказался в Австрии, затем перекочевал в Данию. Оттуда следы Бормана ведут в Италию, где его приняла в свои объятия католическая церковь. С ее помощью Борман перебрался в Испанию, а в последующем прочно обосновался в обетованной для беглых нацистов земле – одной из стран Южной Америки.

Но иногда западная печать публикует «сенсационные» сообщения и совсем иного характера. Однажды, например, некий Ярослав Дедик утверждал, что лично присутствовал при захоронении трупа Бормана в Берлине. В мае 1945 года Дедика пригласили в Берлин, и тут произошел конфуз. Он ничем не мог доказать, что закапывал труп именно Бормана. А самое главное – в том месте, на которое указал Дедик, вообще не удалось обнаружить никакого трупа. Подобных «свидетелей» в последнее время появилось немало, и это невольно наводит на мысль о том, что до сих пор кто-то очень заинтересован, чтобы Борман считался мертвым.

Попытки засвидетельствовать смерть начальника партийной канцелярии и тем предотвратить дальнейшие его поиски усиленно предпринимались еще в дни Нюрнбергского процесса. По требованию защиты был допрошен тогда Эрих Кемпка – начальник гаража имперской канцелярии и личный шофер Гитлера. Он являлся одним из немногих, кому якобы довелось близко наблюдать Бормана в момент его таинственного исчезновения.

Этого свидетеля первым допрашивал адвокат Бергольд, и Кемпка дал следующее показание:

– Последний раз я видел рейхслейтера Мартина Бормана в ночь с первого на второе мая тысяча девятьсот сорок пятого года у вокзала на Фридрихштрассе. Борман спросил меня, какова общая обстановка в районе вокзала и можно ли там пробиться. Я сказал, что это почти невозможно, так как там идут очень сильные бои. Затем он спросил меня, можно ли пробиться с помощью танков. Я ответил, что все зависит от того, как будет организована эта попытка… После этого действительно прибыло несколько танков и бронеавтомобилей. Вокруг них образовалось несколько групп… Вдруг головной танк, рядом с которым шел Мартин Борман, получил прямое попадание. Я предполагаю, что из какого-то окна стреляли противотанковыми снарядами. Танк подорвался. По-моему, на той стороне, по которой шел Мартин Борман, возникло пламя. Я сам был взрывом отброшен в сторону и потерял сознание. Когда вновь пришел в себя, не мог ничего видеть, так как меня ослепило пламя…

Адвоката Бергольда это показание устраивало лишь отчасти. Всячески стремясь получить подтверждение, что Борман погиб при взрыве, он задает Эриху Кемпка наводящий вопрос:

– Свидетель, вы видели при этих обстоятельствах, как Мартин Борман упал, когда возникло пламя?

И свидетель начинает «прозревать»:

– Да, я заметил одно движение Мартина Бормана. Он, по-моему, падал, его относило взрывом.

Адвокат усиливает давление:

– Этот взрыв был таким сильным, что, по вашим наблюдениям, Мартин Борман погиб от него?

Кемпка обнаруживает полное понимание поставленной перед ним задачи и отвечает уже более категорично:

– Да, я определенно полагаю, что из-за силы этого взрыва он лишился жизни…

Судьи Международного трибунала редко сами допрашивали свидетелей, предоставляя это почти всецело обвинению и защите. Однако на сей раз в допрос включился сам председатель Международного трибунала.

Председатель. Как далеко вы находились от Бормана?

Кемпка. Примерно в трех метрах.

Председатель. Затем снаряд попал в танк?

Кемпка. Нет, мне кажется, что не снаряд, а панцерфауст, выброшенный из окна, попал в танк.

Председатель. Затем вы видели вспышку и потеряли сознание?

Кемпка. Затем внезапно я увидел пламя и через долю секунды заметил, как рейхслейтер Борман и статс-секретарь Науман были отброшены от танка. Я сам в тот момент также был отброшен в сторону и потерял сознание. Когда пришел в себя, я не мог ничего видеть. Стал пробираться ползком и полз до тех пор, пока не натолкнулся головой на противотанковое заграждение…

По мере того как Кемпку стал допрашивать другой судья – американец Фрэнсис Биддл, – его показания приобретали все более и более неопределенный характер.

Биддл. На каком расстоянии вы находились от танка, когда он взорвался?

Кемпка. Я считаю, что на расстоянии трех-четырех метров.

Биддл. А на каком расстоянии от этого танка находился Борман во время взрыва?

Кемпка. Я предполагаю, что он держался одной рукой за танк.

Биддл. Вы говорите «я предполагаю». Скажите, вы действительно видели его или нет?

И тут Кемпка окончательно путается в собственных показаниях. От него вдруг следует такой ответ:

– Я Бормана не видел непосредственно у танка. Чтобы успеть за танком, я также держался за него.

Здесь уж все почувствовали, что дела у этого свидетеля совсем плохи: в одном случае он заявляет, что сам находился на расстоянии трех-четырех метров от танка, а в другом показывает, что держался за него; в одном случае утверждает, что Борман тоже держался одной рукой за танк, а во втором говорит, что вообще не видел его непосредственно у танка. Если к этому прибавить, что все описанное, как сообщил свидетель, происходило между двумя и тремя часами ночи, в кромешной тьме, то нетрудно себе представить, насколько богата у Эриха Кемпка фантазия. Любопытно, что человек, который держался за танк, не получил ни малейшего ранения при его взрыве. Зато был «совершенно уверен», что Борман при этом погиб.

На всех, кто присутствовал при допросе Эриха Кемпка, он произвел впечатление жалкого враля. Свидетель не столько помог адвокату Бергольду, сколько дезавуировал всю его аргументацию в защиту версии о смерти рейхслейтера. Несмотря на все потуги защиты, Международный трибунал заочно приговорил Мартина Бормана к смертной казни через повешение.

Кстати замечу, что в ходе Нюрнбергского процесса кое-кто утверждал, что и Эйхман мертв. Но прошло пятнадцать лет, и он «воскрес из мертвых», после чего был судим и повешен.

* * *

Идет допрос свидетельницы Мари Клод Вайан-Кутюрье. Имя ее было хорошо известно – в течение многих лет она вела во Франции самоотверженную борьбу с фашизмом. А когда нацистские войска оккупировали Францию, Мари Клод была арестована, посажена в Освенцим и прошла там весь круг Дантова ада.

На вопросы обвинителя свидетельница отвечает, что она депутат Учредительного собрания, награждена орденом Почетного Легиона. Арестована 9 февраля 1942 г. полицией Петэна. В руки гитлеровских властей передана шесть недель спустя. В тюрьме Сантэ по соседству с ней оказалась камера философа Жоржа Политцера и известного физика Жака Соломона. Путем перестукивания Жорж Политцер сообщил, что нацисты под пытками заставили его писать теоретические брошюры в защиту национал-социализма, а когда он категорически отказался выполнить это гнусное требование, пригрозили включением в первую же группу заложников, которая будет расстреляна…

Мари Клод продолжает свой страшный рассказ:

– В Освенцим меня отправили двадцать третьего января тысяча девятьсот сорок третьего года. Я входила в партию из двухсот тридцати француженок. Среди нас оказалась Даниэль Казанова, которая погибла в Освенциме.

Вслед за тем она называет имя еще одной несчастной – Аннет Эпо.

– Никогда в жизни я не забуду ее! – восклицает Мари Клод. – Аннет посадили в грузовик, чтобы отправить в газовую камеру. Она бережно поддерживала при этом старуху Кулин Поршэ и, когда грузовик тронулся, закричала нам: «Если вы возвратитесь во Францию, вспомните о моем маленьком мальчике!» Потом все начали петь «Марсельезу».

С чувством трудно скрываемого волнения свидетельница рассказывает о коварных методах обмана, к которым прибегали нацисты для того, чтобы избежать «нежелательных инцидентов» при массовом уничтожении людей:

– Прибывающие эшелоны встречал оркестр из молодых красивых заключенных, одетых в белые блузки и синие матросские юбки. Оркестрантки играли арии из оперетты «Веселая вдова» и баркароллу из «Сказок Гофмана». Прибывшим говорили, что это трудовой лагерь, и затем тех, кто был отобран для отравления газом, то есть стариков, детей и матерей, направляли в здание из красного кирпича…

Когда Мари Клод давала свои показания, в судебном зале было настолько тихо, что ухо легко улавливало, как скрипят перья стенографисток. Все взоры были устремлены в сторону свидетельницы. А она раскрывала и раскрывала страницы жуткой трагедии:

– Была в лагере девушка по имени Мари. Из девяти членов ее семьи она оставалась в живых одна: мать, все братья и сестры были уже отравлены газом. А Мари заставили раздевать новые партии обреченных перед отправкой в газовую камеру. Когда они входили в это помещение, внешне напоминавшее душевую, туда через отверстие в потолке вбрасывались капсюли с газом. При этом один из эсэсовцев наблюдал через «глазок» за тем, что происходит внутри. Спустя пять-шесть минут он подавал знак, люди в противогазах (тоже заключенные) открывали двери, проникали в помещение и вытаскивали оттуда мертвые тела, обычно крепко сцепившиеся друг с другом в предсмертных мучениях, и стоило большого труда их разъединить. Затем приходила другая команда, которая срывала у мертвых золотые коронки с зубов и снимала искусственные челюсти. Поиски золота продолжались даже после того, как тела превращались в пепел – его тщательно просеивали.

Поведала Мари Клод и еще об одной чудовищной провокации. Когда в Освенцим прибывали евреи из Салоник, им выдавали почтовые открытки и готовый текст, который они должны были переписать собственноручно: «Мы хорошо устроились, у нас есть работа, с нами хорошо обращаются и хорошо кормят. Ждем вашего приезда». Каждый должен был послать такую открытку своим родным. А внизу на ней уже заранее был проставлен адрес отправителя – Вальдзее (хотя в действительности такого пункта не существовало).

– Я не знаю, – заявила Мари Клод, – применялся ли этот метод в других местах, но в Греции (как и в Словакии) целые семьи приходили в бюро по вербовке, изъявляя желание присоединиться к своим родным. Помню профессора-филолога из Салоник, который с ужасом узнал о добровольном приезде в Освенцимский лагерь родного отца…

Уже говорилось, что многие из подсудимых и их защита всячески пытались доказать на процессе, будто Освенцим, Майданек и другие им подобные фабрики смерти – это, мол, епархия Гиммлера, к которой вермахт не имел ни малейшего отношения. Но Мари Клод своими показаниями нанесла сокрушительный удар по такой легенде. Она сообщила, что охрану лагеря Освенцим наряду с эсэсовцами несли армейские солдаты и офицеры.

Эта свидетельница доставила много огорчений и хлопот адвокатуре. Стремясь подорвать значение ее показаний, адвокат Нельте заявил:

– Мне понятна ненависть этих так тяжело пострадавших людей. Страдания, пережитые ими, были настолько велики, что от них нельзя ожидать объективности.

Что можно сказать по поводу такой адвокатской сентенции? В гитлеровских концентрационных лагерях были только две категории людей: преступники и потерпевшие, убийцы и убиваемые, палачи и истязаемые. Как говорится, третьего не дано. Эсэсовские палачи не рассылали пригласительных билетов на свои кровавые оргии. Кого же в таком случае можно было привлечь на суд в качестве свидетеля? Кому по адвокатской логике можно было верить? Чьи свидетельства суд мог принимать во внимание и признавать объективными? Убийц и палачей или их жертв, чудом спасшихся от смерти?

Ринулся в атаку и доктор Маркс. Этот решил сразу показать «некомпетентность» Мари Клод Вайан-Кутюрье в вопросах, по которым она давала показания.

– Как можно объяснить тот факт, что у вас оказались статистические сведения, например, о прибытии из Венгрии семисот тысяч евреев?

Мари Клод тут же удовлетворяет любопытство адвоката: она сумела добыть эти сведения, работая в канцелярии лагеря. Адвокат пытается сбить ее:

– Утверждают, что из Венгрии прибыло только триста пятьдесят тысяч евреев. Это по данным чиновника гестапо Эйхмана.

На это следует полный сарказма ответ:

– Я не желаю спорить с гестапо. У меня есть веские основания считать, что заявления гестапо не всегда бывают точны.

С трудом выбравшись из освенцимской темы, адвокат Маркс переключается на другую, с его точки зрения, менее опасную:

– Еще один вопрос к вам, госпожа свидетельница. До тысяча девятьсот сорок второго года вы могли наблюдать поведение немецких солдат в Париже. Разве немецкие солдаты вели себя там непристойно и разве они не платили за все то, что отбирали?

И опять ответ Мари Клод сражает его:

– Я не знаю, платили ли они за то, что отбирали. А что касается достойного обращения, то слишком много моих друзей и близких было убито или истреблено, чтобы мое мнение по этому вопросу не отличалось от вашего.

Вконец обескураженный адвокат пускает в ход последнее средство, чтобы скомпрометировать Мари Клод:

– Скажите, свидетельница, если там, в Освенциме, было так уж плохо, то почему вы выжили, почему не умерли?

И дальше в том же духе:

– Почему вы так хорошо выглядите? Почему вы не в больнице?

Эти омерзительные приемы защиты вызвали резонанс далеко за пределами нюрнбергского Дворца юстиции. Газета «Берлинер Цейтунг» опубликовала статью, которая заканчивалась следующими словами:

«Нельзя, конечно, запретить человеку выражать свои симпатии. Вопрос только в том, что можно об этом человеке затем думать… Человек, который не считает нужным молчать, услышав об ужасающих страданиях жертв гитлеризма, а, наоборот, пытается обратить их в пользу садистов-убийц, должен быть навсегда исключен из общества порядочных людей».

А через несколько дней на закрытом заседании трибунала председательствующий вдруг объявил о поступлении от доктора Маркса жалобы. Адвокат выражал возмущение тем, что берлинская газета нанесла ему оскорбление.

Лично мне казалось, что трибунал в этом случае мог принять одно-единственное решение: указать адвокату на бестактность его поведения. Но случилось нечто иное. Совершенно неожиданно американский судья Паркер произнес гневную филиппику в адрес газеты.

Я знал Паркера в течение многих месяцев совместной работы на процессе. Это был довольно уравновешенный человек. А тут судью как будто подменили. Он стучал кулаком по столу и даже обронил такую фразу:

– Если бы это было в моем штате, я бы такого редактора загнал за решетку. Как может он оскорблять адвоката!

Мое служебное положение не позволяло вступать в дискуссию с судьями. А так хотелось тогда напомнить Паркеру, что не кто иной, как он, когда возникал вопрос об ответственности подсудимого Фриче за пропаганду агрессии, столь же категорично заявлял:

– Как можно судить человека за пропаганду?.. Не забывайте, что за этим понятием скрывается свобода печати, свобода слова, святая свобода, предусмотренная американской конституцией.

Трудно было понять, почему в одном случае печатная пропаганда – это охраняемая конституцией свобода, а в другом – выражение в той же печати общественного мнения является действием, за которое редактора следует упрятать в тюрьму.

И такое случалось в Нюрнберге.

* * *

Показания дает другая узница Освенцима – Северина Шмаглевская. У многих в глазах появляются слезы, когда она начинает рассказывать, как отбирали детей у матерей и как эти беззащитные существа сжигались затем во всепожирающих печах лагеря. Непередаваемой скорбью и гневом звучат ее последние слова:

– От имени всех женщин Европы мне хотелось бы сейчас спросить немецких матерей: где наши дети?

Смотрю в сторону защиты и подсудимых. Некоторые из адвокатов уткнулись взором в пол, другие кусают губы. Многие из подсудимых опустили головы. Функ вдруг повернулся спиной к Штрейхеру, как будто хотел сказать: после всего услышанного здесь я не могу даже видеть этого расистского изувера. Франк покраснел. Розенберг заерзал на месте. Геринг, как обычно, снял наушники, что должно было означать: пусть слушает тот, кому это в упрек.

Во время перерыва на завтрак адвокат Кранцбюллер спросил своего подзащитного:

– Никто ничего не знал об этих вещах?

Дениц только пожал плечами. За него ответил Геринг:

– Конечно нет. Вы ведь понимаете, что даже в батальоне командир не знает ничего, что происходит на линии. Чем выше вы стоите, тем меньше знаете, что происходит внизу.

Это была очередная жалкая попытка человека, создавшего в Германии концлагеря, являвшегося организатором гестапо, уйти от ответственности. Как глубоко прав оказался один из представителей обвинения, заявивший еще в первый день процесса:

– Доказательства, представленные здесь, будут столь ошеломляющими, что ни одно из них не может быть опровергнуто. Подсудимые станут отрицать только свою личную ответственность или то, что они знали об этих преступлениях…

Большой вклад в разоблачение гитлеровских военных преступников внесли советские свидетели. Они раскрыли факты чудовищных преступлений гитлеровцев на территории нашей страны.

Вот к свидетельскому пульту подходит очень импозантный пожилой человек с величественной черной с проседью бородой. В ответ на вопросы о его ученом звании он отвечает, что является действительным членом Академии наук СССР, действительным членом Академии архитектуры СССР, действительным членом и президентом Армянской академии наук, почетным членом Иранской академии наук, членом Общества антикваров в Лондоне, членом-консультантом американского Института археологии и искусства. То был выдающийся советский ученый Иосиф Абгарович Орбели. Только он собрался начать свои показания о варварских разрушениях памятников культуры и искусства в Ленинграде, как к микрофону подошел защитник Серватиус:

– Я прошу господина председателя не заслушивать свидетеля Орбели, потому что Ленинград никогда не был оккупирован немецкими войсками.

Этот странный довод, как бы одним ударом исключавший возможность предъявления нацистам обвинений в преступлениях, совершенных на неоккупированных территориях, был отвергнут судом, и академик Орбели приступил к даче показаний. С болью в душе он поведал трибуналу об обстреле немецкой артиллерией Эрмитажа, страшных разрушениях ценнейших памятников зодчества в Петергофе.

Адвокат генерального штаба Латернзер, обращаясь к академику И. А. Орбели, спрашивает:

– Не известно ли свидетелю, какие военные объекты находятся рядом с Эрмитажем?

Орбели спокойно отвечает, что рядом с Эрмитажем никаких военных объектов не было. И, упреждая новые вопросы, тут же уточняет: если адвокат имеет в виду здание штаба, расположенное на Дворцовой площади, то оно почти не пострадало от артналетов, тогда как в Эрмитаж каждый день попадали снаряды.

Адвокат не унимается:

– Знаете ли вы что-нибудь о располагавшихся вблизи этих зданий артиллерийских батареях?

И Орбели отвечает:

– На всей площади около Эрмитажа и Зимнего дворца не было ни одной артиллерийской батареи, потому что с самого начала принимались меры к тому, чтобы не допустить излишних сотрясений вблизи зданий, где находятся такие музейные ценности.

Посрамленный Латернзер уходит на свое место. На выручку ему спешит Серватиус.

С этим адвокатом мне не раз приходилось беседовать, и всегда меня несколько удивляло, что он совершенно свободно, почти без всякого акцента говорит по-русски. Как-то я не удержался и спросил, где ему удалось так хорошо изучить русский язык. Но он уклонился от ответа, пробормотал что-то невнятное насчет детского воспитания, домашних учителей и поспешно удалился.

Теперь Серватиус подошел к трибуне и, что называется, с ходу атаковал академика Орбели:

– Ведь вам известно, свидетель, что рядом с Эрмитажем имеется мост? Разве это не военный объект?

Адвокат, конечно, имел в виду Дворцовый мост. Поставив свой вопрос, он сделал короткую, заранее рассчитанную паузу и надменно закончил:

– Имеете ли вы, господин свидетель, какие-нибудь артиллерийские познания, чтобы сделать вывод, будто целью немецких обстрелов был дворец, а не мост?

Однако Серватиусу повезло не больше, чем его коллеге Латернзеру. Правда была на стороне свидетеля, и академик Орбели ответил очень резонно:

– Я никогда не был артиллеристом, но предполагаю, что, если немецкая артиллерия обстреливает мост, она не может всадить в него один снаряд, а во дворец, находящийся в стороне, – тридцать снарядов. В этих пределах я – артиллерист.

* * *

Система доказательств, использованных на процессе, таила в себе немало сюрпризов для подсудимых.

Вот берет слово помощник главного советского обвинителя Л. Н. Смирнов и предъявляет показания Зигмунда Мазура, препаратора анатомического института в Данциге. Этот свидетель показывает, как из человеческого жира нацисты производили мыло. Одновременно суду предъявляется утвержденная соответствующими инстанциями рецептура: «после остывания готовое мыло выливать в формы».

Подсудимые стараются не смотреть на обвинителя. Их внимание приковано к какому-то предмету, выставленному на стол. Предмет накрыт белой материей, и они, конечно, угадывали, что это очередной страшный сюрприз.

Прокурор недолго томил подсудимых. Сдернув белое покрывало, он предъявил суду так называемые «кюветы», или, проще говоря, формы, в которые вливалось жидкое еще мыло. А вот и само мыло. В руках обвинителя с виду обыкновенные куски мыла, но кто знает, сколько было загублено человеческих жизней для того, чтобы немецкие парфюмерные фирмы могли получить этот «товар»!

Затем в руках обвинителя появляется нечто вроде куска кожи. Да, это кожа, и, если к ней присмотреться, не выделанная еще кожа. Но содрана она не с животного, а с человеческой спины.

Когда Л. Н. Смирнов произнес эти слова, по залу прошел приглушенный стон. Многие передернулись, как будто ощутили прикосновение нацистского палача к своему телу.

У стены на столах тоже стоят какие-то предметы, прикрытые простынями. По указанию обвинителя простыни убирают, и перед глазами всех присутствующих появляются куски уже выделанной человеческой кожи, посаженные на распялки. На каждом из них следы красивой татуировки. Люди, которые имели несчастье в молодые годы легкомысленно разузорить себя, оказавшись в руках нацистов, сразу обрекались на страшные муки и надругательства. Татуированных непременно убивали, а из их кожи делали абажуры и различную галантерею.

Тут же под стеклянным колпаком – высушенная голова человека величиной с кулак. На ней сохранились волосы, а на шее следы веревки.

Мороз пробегал по телу. Чья это кожа? Кому принадлежала эта голова? Может быть, это русский, а может быть, поляк или француз. Точно известно только то, что голова этого несчастного на специальной подставке как сувенир стояла на письменном столе начальника концлагеря Освенцим.

Еще до приезда в Нюрнберг Лев Николаевич имел опыт допроса и обвинения нацистских преступников. Человек большой культуры, высокообразованный юрист и один из наиболее талантливых наших судебных ораторов, он блестяще провел процесс над десятью немецко-фашистскими палачами в Смоленске. Там он выступал в качестве главного обвинителя и по ходу дела хорошо изучил самые разнообразные методы преступлений гитлеровцев против гражданского населения, приемы их маскировки. Именно поэтому в Нюрнберге ему и было поручено предъявление трибуналу доказательств виновности нацистской клики в преступлениях против человечности.

Выбор оказался очень удачным. Речи Л. Н. Смирнова на Нюрнбергском процессе поражали не столько пафосом чувств, сколько силой логики, убедительностью и, я бы сказал, своей научностью, весьма интересными и ценными для юристов и историков обобщениями. Вот он анализирует многочисленные акты зверств.

– Единство злой воли, – говорит советский обвинитель, – проявлялось в единстве приемов исполнителей злодеяний, однотипности техники умерщвления людей… Одно и то же устройство газовых камер, массовые штамповки круглых банок с отравляющим веществом «циклоном А» или «циклоном Б», построенные по одним и тем же типовым проектам печи крематориев, одинаковые планировки лагерей уничтожения, стандартная конструкция чудовищных машин смерти, которые немцы называли газвагенами, а наши люди душегубками, техническая разработка конструкций передвижных машин для размалывания человеческих костей – все это указывало на единую злую волю, объединяющую отдельных убийц и палачей… Вы увидите, господа судьи, что места захоронения немецких жертв вскрывались советскими судебными медиками на севере и на юге страны, могилы были отделены одна от другой тысячами километров, и очевидно… злодеяния совершались различными физическими лицами. Но одинаковыми были приемы совершения преступлений. Одинаково локализировались ранения. Одинаково подготавливались маскируемые под противотанковые рвы или траншеи гигантские ямы-могилы…

Лев Николаевич не раз возвращается к этому вопросу, раскрывая то главное, что содействовало созданию в Германии огромного слоя палачей. Советский обвинитель говорит о государственно организованном характере преступлений, о роли многолетнего расистского воспитания, о привитии гитлеровцам чувства материальной заинтересованности в войне, о специальных приказах Гитлера, запрещающих привлекать нацистов к ответственности за преступления, одним словом, о всем том, что помогло нацистской партии воспитать многие десятки тысяч исполнителей сатанинского плана массового уничтожения людей.

Недоуменные взгляды Геринга, Розенберга, Шираха, Штрейхера как бы вопрошают: «Позвольте, а мы-то тут при чем?» Эта их «святая наивность» никого, однако, не могла обмануть. Именно они, Геринг и Розенберг, Штрейхер и Ширах, в течение многих лет развращали немецкий народ, внушали ему, что «совесть – химера», от которой истый германец должен освобождаться, что, кроме немцев, нет в мире людей, достойных существования. Страшной иллюстрацией плодов такого развращения народа как раз и явились выставленные в зале суда вещественные доказательства.

Нацисты сами завели точный бухгалтерский учет своим преступлениям. Ни одно убийство не должно было остаться неучтенным. В концлагерях велись гроссбухи, где в алфавитном порядке отмечалось «прибытие» и «убытие» заключенных. Обвинитель предъявляет одну такую книгу. Она настолько массивна, что Л. Н. Смирнов с трудом передает ее на судейский стол.

Во время перерыва я сам заглянул в нее. У всех погибших каллиграфическим почерком указана одна причина смерти – «сердечное заболевание». В лагере они не задерживались. Смерть вскоре настигала их. И погибали они тоже в алфавитном порядке.

Никто даже из самых ярых противников гитлеровского режима не мог представить себе картину деловой сдачи в германский банк тысяч колец, серег, часов, брошей, снятых с убитых и истерзанных в концлагерях людей, золотых пломб, выдранных из их зубов. За всю многовековую историю человечества никогда еще ни одно государство не обвинялось в подобных преступлениях. Лишь на Нюрнбергском процессе все это раскрылось в страшной своей наготе и было подтверждено свидетельскими показаниями.

Точно так же, как Смоленск был для Л. Н. Смирнова этапом на пути в Нюрнберг, сам Нюрнбергский процесс, где он так мастерски изобличал кровавые злодеяния немецко-фашистских завоевателей, открыл перед ним новые дороги. Из Нюрнберга Лев Николаевич был командирован в Токио на судебный процесс главных японских военных преступников. А еще через несколько лет выступал в качестве главного обвинителя на Хабаровском процессе по делу опять-таки японских военных преступников, обвинявшихся в подготовке и применении бактериологического оружия.

Но вернемся в Нюрнберг. Много сюрпризов для подсудимых заключал в себе и сосредоточенный там огромный фотофонд. Гитлеровцы любили позировать перед объективами фото- и киноаппаратов, совершенно не подозревая, что в конечном счете это обернется против них.

Кальтенбруннер, например, отрицает, что он когда-либо бывал в лагере Маутхаузен и тем более присутствовал при массовой загрузке печей трупами. Но как на грех, сохранились фотографии: шеф гестапо с важным видом наблюдает за работой печей. Таких фотографий сотни. Но подсудимый не торопится узнать на них собственную персону. Для него «не ясно изображение». И тогда обличающие Кальтенбруннера фотодокументы передаются в комнату 158.

Там сидит плотный пожилой немец среднего роста в клетчатом пиджаке. Это Генрих Гофман. До 1938 года он никому не был известен. Зарабатывал «на хлеб» фотографированием обнаженных танцовщиц. Потом переключился на издание порнографических открыток. Натуру для своих съемок Гофман подбирал во второразрядных кабачках, и одна из многочисленных натурщиц ему понравилась, стала помощницей. То была Ева Браун, которой судьба судила впоследствии завоевать внимание и благосклонность Гитлера. Гофман не очень кручинился, когда Ева сменила его на фюрера, тем более что сделка, заключенная по этому поводу, была весьма выгодной: он обязался уничтожить все негативы, запечатлевшие обнаженную Еву Браун, и взамен приобретал монопольное право фотографировать Гитлера. Генрих Гофман быстро переключился с порнографии на гитлерографию и через самое короткое время сделал в «третьей империи» блистательную карьеру. Он основал большое издательство, оборот которого составил за двенадцать лет 58 миллионов марок. Гитлер присвоил своему лейбфотографу профессорское звание и даже наградил золотым значком нацистской партии.

Так до поры до времени развивалась карьера придворного фотографа. Но ничто не вечно под луной, а тем более под нацистским скипетром. В 1945 году уже состарившийся Гофман рад был и тому, что его «используют по специальности» в качестве эксперта фотодокументов. В зал суда этого эксперта не пускают. Только раза два по утрам до начала судебного заседания я видел его там затаившимся в углу. Блуждающим взглядом он обводил своих бывших клиентов, оказавшихся на скамье подсудимых.

Гофман был не единственным человеком, передавшим трибуналу многочисленные фотографии разоблачительного характера. Случалось и так, что сами заключенные концлагерей, чудом спасшиеся, привозили в Нюрнберг фотоулики.

У свидетельского пульта Франсуа Буа, молодой высокого роста француз, вызволенный из Маутхаузена. Будучи фотографом по профессии, он использовался администрацией этого концлагеря на работе в отделе по установлению личности заключенных. Это позволило Буа положить на стол суда целую пачку фотографий о Маутхаузене, либо сделанных им самим, либо переданных ему эсэсовцами в виде негативов для проявления и отпечатания.

Вот одна из этих страшных фотографии. На ней изображен так называемый «маскарад», Буа поясняет:

– Он устроен «в честь» одного сбежавшего австрийца. Беглец, работая столяром в лагерном гараже, смастерил такой ящик, в котором можно было спрятать человека, и в этой таре с помощью товарищей попытался вырваться из лагеря. Но его поймали, приговорили к казни и провели на виселицу перед строем из десяти тысяч заключенных под музыку оркестра цыган. На снимке вы видите этого несчастного уже качающимся в петле, а оркестр все еще играет польку «Бейер Барель».

На другой фотографии – человек, повешенный на дереве. Буа комментирует:

– Это еврей, я не знаю, из какой он страны. Его посадили в бочку с водой и держали там до изнеможения. Потом избили до полусмерти и дали десять минут на то, чтобы он сам казнил себя. Несчастный повесился, употребив для этого собственный пояс (он понимал, что его ждет в противном случае). А снимок этот сделан обершарфюрером Паулем Рикке.

Дальше Буа предъявляет фотографию, на которой запечатлен визит в лагерь Маутхаузен нацистского министра вооружений Шпеера. Министр в прекрасном расположении духа. С самодовольной улыбкой он пожимает руку начальнику лагеря оберштурмбанфюреру Цирайсу.

Советский обвинитель Руденко обращается к свидетелю с вопросом, что ему известно об истреблении в Маутхаузене советских военнопленных. Буа в затруднении:

– Я знаю так много, что мне не хватило бы месяца, чтобы рассказать об этом.

Франсуа Буа с волнением передает суду новую фотографию. Судьи рассматривают ее и затем предлагают ознакомиться с ней защите и подсудимым. Я вижу, как вытягиваются шеи Геринга и Кейтеля, как через их головы смотрят на фотографии Иодль и Дениц.

Во время перерыва я тоже взглянул на эту фотографию. На снегу донага раздетые и босые стоят, словно выстроенные на поверку, тридцать советских солдат. Они ужасно худы, ребра выпирают так, будто и кожи нет. Из темных глазниц с трагическим выражением смотрят глаза. Но в этих глазах еще горит огонь, еще есть непоколебимая решимость. Жить им осталось недолго, однако ни один из них не потерял присутствия духа, не обнаружил покорности, униженности.

* * *

29 ноября 1945 года подсудимые, которых, как обычно, доставили утром в судебный, зал, обратили внимание, что на одной из стен установлен белый экран. Предстояла демонстрация серии документальных фильмов, отснятых в свое время официальными нацистскими кинохроникерами.

Зал погружается во тьму, но лица подсудимых на виду: они подсвечиваются снизу специальным устройством. Первые кинокадры не вызывают беспокойства. На экране годы борьбы нацистов за власть, создание вермахта, воздушный парад Люфтваффе. Геринг улыбается. Он видит себя в качестве командующего нацистской авиацией.

Потом промелькнули парады сухопутных сил, новые огромные заводы вооружения и их крестный Яльмар Шахт. Это он щедро отпускал миллиарды марок на их строительство.

Геринг подталкивает Гесса, который безучастно смотрит то в пол, то в потолок. Гесс лишь на мгновение обращается к экрану, который переносит его на очередное фашистское сборище в рейхстаг. Он видит там самого себя приводящим банду «парламентариев» к присяге на верность фюреру.

Геринг довольно громко говорит своим соседям, что «фильм вдохновляющий». Настолько вдохновляющий, что под его влиянием «даже сам обвинитель Джексон, вероятно, захотел бы вступить в нацистскую партию».

Но вот настроение на скамье подсудимых резко меняется. На экране новый документальный фильм – «Концентрационные лагеря».

Когда вспоминаешь теперь реакцию на него главарей гитлеровской клики, невольно обращаешься мысленным взором к тому, что происходит сейчас в Западной Германии. Новому поколению немцев старые милитаристы стремятся ныне внушить, что все нападки на них и даже сам Нюрнбергский процесс – не что иное, как «ложь и софистика», «подлейшая фальсификация истории». Но пусть они попробуют ознакомить это новое поколение немцев с теми самыми хроникальными фильмами, которые показывались в Нюрнберге Герингу и Кейтелю, Иодлю и Деницу!

Гестаповская кинохроника не предназначалась, конечно, для широкой публики. Кадры, отснятые в концлагере Освенцим, леденят кровь. Нескончаемой вереницей проходят перед зрителем десятки тысяч несчастных, ожидающих смерти. Их избивают, травят собаками. А вот и конец их страдальческого пути – знаменитые печи-крематории. Перед входом в крематорий – горы обуви, детские вещи.

А это что такое? Целый склад тюков. Это волосы, срезанные у жертв перед казнью. На тюках надписи: «Волос мужской», «Волос женский».

Поглядываю на скамью подсудимых. Подсвеченные их лица выглядят какими-то жуткими призрачными масками.

А на экране опять горы ботинок, горы трупов и… оркестр, составленный из лучших музыкантов Европы. Он исполняет «танго смерти», заглушая стоны несчастных. Потом гитлеровцы уничтожили и самих оркестрантов, стоны которых уже не заглушал никто…

Шахт старается не смотреть на экран. Он отворачивается в сторону гостевой галереи. Какое ему, финансисту и коммерсанту, дело до всех этих преступлений? Но его величайшее ханжество никого не может обмануть. Не будь главного казначея войны, не было бы и печей Освенцима.

Нейрат опустил голову. Функ, который хранил в подвалах Рейхсбанка снятые с жертв золотые вещи и вырванные из ртов тысяч замученных людей золотые коронки и мосты, закрыл глаза и сам похож на мертвеца. Работорговец Заукель вытирает пот со лба. Франк всхлипывает. Шпеер подавлен и тоже всхлипывает. Геринг двумя руками опирается о скамью, смотрит преимущественно в сторону. Розенберг нервно покачивается, оглядывается, хочет видеть, как ведут себя остальные. Один из защитников произносит: «Боже мой, какой ужас!»

Освенцимские кинокадры сменяются кадрами из Бухенвальда. Снова всепожирающие печи и абажур из татуированной человеческой кожи.

Когда на экране появляются тюки волос и диктор объявляет, что это «сырье» использовалось для производства специальных чулок для команд подводных лодок, Дениц отворачивается, что-то шепчет Редеру.

А вот и Дахау. 17 тысяч мертвецов… Функ теперь плачет безудержно. Франк кусает ногти.

Потом на экране появляется Иосиф Крамер – палач Бельзенского концлагеря. В яму сбрасываются женские тела. И Франк совсем теряет самообладание. Он кричит задыхающимся голосом:

– Грязная свинья!

По окончании этого фильма доктор Джильберт услышал реплику Штрейхера:

– Может быть, в последние дни нечто подобное действительно происходило.

Ему отвечает Фриче:

– Миллионы в последние дни? Нет!..

Когда все эти неопровержимые данные о виновности нацистской партии и ее главарей исследовались трибуналом, мне невольно вспомнились слова одного из обвинителей: «Наши доказательства будут ужасающими, и вы скажете, что я лишил вас сна».

Вечером Джильберт направился в камеры. Зашел к Фриче. Тот глядел на него отсутствующим взглядом и еле выговаривал:

– Никто на земле и на небе не сумеет снять этого позора с моей страны. Ни в грядущих поколениях, ни в течение столетий.

Но пройдет всего шесть лет, и, оказавшись на свободе, в атмосфере нового милитаристского угара, охватившего Западную Германию, он напишет книгу, в которой будет начисто все отрицать…

От Фриче Джильберт проследовал к Франку. Едва доктор завел речь о просмотренном фильме, Франк заплакал и запричитал:

– Подумать только, что мы жили, как короли, и верили в этого зверя!.. Не позвольте никому убеждать вас в том, что мы ничего не знали. Все знали, все понимали, постоянно чувствовали что-то ужасное в нашей системе… Вы еще слишком хорошо обращаетесь с нами, – продолжал он, показывая на еду, стоявшую на столе. – Ваши военнопленные и наш собственный народ умирали от голода в концлагерях… Бог мой, спаси наши души!.. Да, доктор, то, что я говорю вам, истинная правда. Этого суда хотел сам господь…

Франк видел Треблинку, Майданек и Освенцим не только на экране. Он самолично наносил туда визиты. И тогда не плакал и не ударялся в истерику. А теперь вот, увидев документальный фильм и явственно почувствовав прикосновение веревки к собственной шее, вдруг разрыдался. Над чем? Конечно же только над своей судьбой.

…Джильберт у Папена. Доктор интересуется, почему этот старый диверсант, человек, открывший Гитлеру дорогу к власти, демонстративно отвернулся от экрана? Ответ предельно лаконичен:

– Я не хотел видеть позор Германии.

Шахт жалуется Джильберту:

– Неслыханно, что меня заставляют сидеть с этими преступниками на одной скамье!

Но мы еще убедимся, что ничего неслыханного в этом не было.

И может быть, ошибка состояла в том, что Шахта посадили далеко от Геринга.

…Камера Заукеля. Он дрожит всем телом и уверяет Джильберта:

– Я бы задушил себя собственными руками, если бы творил хоть малейшее из того, что нам показали. Это позор! Это позор для нас, наших детей, наших внуков!

Кейтеля Джильберт застает за едой. Он не вступает в разговор до тех пор, пока доктор сам не заговаривает относительно фильма. Положив на стол ложку, фельдмаршал германской армии роняет всего несколько слов:

– Это ужасно! Когда я смотрю подобные вещи, стыжусь, что я немец.

Геринг ушел от обсуждения этой темы.

Фриче оказался словоохотливее:

– Да, доктор, это была последняя капля. Я смотрел на экран, и у меня было чувство все возрастающей кучи грязи, в которую я погружаюсь и постепенно задыхаюсь.

Джильберт заметил Фриче, что Геринг гораздо спокойнее и, как видно, проще относится ко всему этому. Тогда Фриче стал проклинать Геринга, этого «толстокожего носорога, который позорит немецкий народ».

Для чего я воспроизвожу здесь все это? Разве не ясно, что и слезы, и причитания, и велеречивые восклицания подсудимых – сплошное лицемерие. Но не в том суть. Суть в другом: никто из тех, кто держал ответ перед лицом Международного трибунала, даже в неофициальных беседах наедине с доктором Джильбертом не решался отрицать содеянных нацистами преступлений, а лишь стремился выгородить самого себя, представиться сторонним наблюдателем. Какой же мерзостью является современная западногерманская пропаганда, стремящаяся реабилитировать нацизм!

На Нюрнбергском процессе Геринг и Риббентроп, Кейтель и Иодль боялись самого слова «киноэкран». Он не сулил им приятных минут. Но никому из них и в голову не приходило подвергать сомнению то, что запечатлено хроникерами-документалистами на десятках тысяч метров кинопленки.

Почему же в таком случае правительство Бонна заявляет теперь официальные дипломатические протесты правительствам других стран, где прогрессивные режиссеры попытались средствами художественного кинематографа довести до миллионов людей лишь малую толику того, что демонстрировалось в Нюрнберге? Почему их так тревожит кинопересказ давно разоблаченных преступлений Гитлера и Гиммлера, Геринга и Кальтенбруннера? Исчерпывающий, мне кажется, ответ дал на эти вопросы известный итальянский кинорежиссер Витторио де Сика, объясняя причины развернувшейся в Бонне кампании травли против антифашистского фильма «Затворники из Альтоны»:

– Западная Германия и сейчас заражена фашизмом.

И уж коль скоро зашла речь о кино, я никак не могу не вспомнить здесь добрым словом выдающегося советского кинодокументалиста Романа Кармена, его боевых товарищей Бориса Макасеева, Виктора Штатланда, Сергея Семенова, Виктора Котова и совместно созданный ими фильм «Суд народов». Перефразируя одного из обвинителей, можно смело сказать, что к этому фильму историки могут обращаться в поисках правды, а политики – в поисках предупреждения.

Если бы суду в Нюрнберге потребовались новые доказательства виновности гитлеровской клики, их мог бы доставить Роман Кармен. Этот человек видел так много и так хорошо, обладал такой коллекцией зафиксированных на пленку отвратительных преступлений германского фашизма, что стал бы, пожалуй, одним из главных свидетелей обвинения.

Увы, он прибыл в Нюрнберг не как свидетель, а как солдат, который считал, что его путь по пыльным и кровавым дорогам войны еще не завершен и что здесь, в Нюрнберге, он должен создать кинематографический эпилог войны, эпилог возмездия нацизму. Еще в комсомольские годы я видел боевые киноотчеты Кармена с фронтов героической Испании. А во время Великой Отечественной войны перед объективом его камеры поочередно прошли и страшные, но героические картины ленинградской блокады, и начало великого перелома в ходе нашей смертельной схватки с фашизмом – битве на Волге, и последующее неудержимое наступление победоносной Советской Армии. Были тут и радостные лица освобожденных людей, были и варварства Освенцима, Майданека, Треблинки. Все видел и запечатлел для истории советский режиссер. Запечатлел хорошо, выразительно, а главное – достоверно.

В отличие от многих своих зарубежных коллег здесь, в Нюрнберге, Роман Кармен никогда не гонялся за дешевой сенсацией. Как всякий большой художник, он явно предпочитал этому кропотливый отбор материала для своего будущего фильма.

Вот он наблюдает за Риббентропом. Кармен видел его во времена «славы и величия», а теперь ему нужен Риббентроп с таким жестом, который сразу раскрывал бы, чего ждет от судьбы этот некогда самодовольный субъект. И Кармен, набравшись терпения, ждет, как охотник в засаде. Вот Риббентроп левой рукой пытается расстегнуть ворот рубашки, ему душно. И камера сработала. Жест очень символичен.

Так кадр за кадром Кармен и его друзья создали настоящий исторический документальный фильм, потрясающий по силе своего воздействия на зрителя. Он и двадцать лет спустя после Нюрнберга по-прежнему находится на передовой линии борьбы за мир. Справедливость требует отметить, что успеху этого фильма в большой степени способствовали сопровождающие его гневные слова писателя-солдата Бориса Горбатова.

А из фотокорреспондентов мне особенно запомнился Евгений Холдей. Он с честью завоевал почетное право быть одним из фотолетописцев этого исторического процесса. С камерой и автоматом Женя прошел нелегкий путь от Москвы до Берлина. С десантниками высаживался на Малую землю в районе Керчи. В числе последних оставил осажденный Севастополь, а затем одним из первых вступил в освобожденный город-герой. С передовыми частями проследовал через Софию, Будапешт, Белград. Наконец, на первой полосе «Правды» появился его снимок, запечатлевший водружение Знамени нашей победы над рейхстагом. Снимал Женя и подписание акта о капитуляции фашистской Германии в Потсдаме. Фотографический же отчет о Суде Народов явился как бы логическим завершением его честного солдатского пути.

 

О тех, кто подписал приговор

Когда вы входили в зал суда, то первое, что бросалось в глаза, это стол, за которым сидели восемь судей. Каждая из четырех стран – СССР, США, Великобритания и Франция – была представлена двумя судьями, один из которых являлся членом Международного трибунала, другой – его заместителем. Это разделение не имело сколько-нибудь существенного значения. Приговор, например, подписан всеми: и членами суда, и их заместителями. Да и в ходе процесса те и другие на равных основаниях участвовали в обсуждении важнейших вопросов.

Председателем Международного трибунала был избран член Верховного суда Великобритании лорд Джеффри Лоуренс. Рассказывали, что в Нюрнберг он попал в силу сложившейся традиции: время от времени всем членам Верховного суда Великобритании приходится выезжать в заморские командировки.

Не знаю, кто мог бы поехать вместо него, но почему-то убежден, что среди британских судей едва ли можно было подобрать кандидатуру более подходящую для председателя Международного трибунала. Лоуренс оказался на высоте своих задач. Он вел процесс с большим знанием дела и достоинством.

Это был человек небольшого роста, лет около шестидесяти, полный, с лысой головой и в очках, постоянно сползающих на нос. По его лицу часто пробегала улыбка: сэр Джеффри Лоуренс обладал хорошим чувством юмора.

Он крепко держал в своих руках бразды судебного следствия, но делал это очень деликатно, внешне спокойно, никогда не повышал голоса. Казалось, что вывести Лоуренса из состояния равновесия просто невозможно. Тем не менее он сразу поставил себя так, что даже самым недисциплинированным, самым развязным подсудимым и адвокатам приходилось безоговорочно выполнять все его распоряжения. Сама природа щедро наделила этого человека данными, необходимыми для судьи.

– Мы не должны ни на минуту забывать, что по протоколам судебного процесса, по которым сегодня мы судим этих людей, история будет завтра судить нас самих. Мы должны добиваться такой беспристрастности и целостности, такого умственного восприятия, чтобы этот судебный процесс явился для будущих поколений примером практического осуществления надежд человечества на справедливость.

Эти слова, сказанные в Нюрнберге одним из обвинителей, безусловно, выражали судейское кредо и лорда Лоуренса.

Я наблюдал его близко не только в зале суда, но, что гораздо важнее, и в закрытых, так называемых организационных, заседаниях трибунала. Там рассматривались многочисленные ходатайства подсудимых и их защиты о вызове тех или иных свидетелей, об истребовании документов или других доказательств. И нужно прямо сказать, что Лоуренс, а вместе с ним и другие судьи в высшей степени объективно, с большой терпимостью относились к таким ходатайствам. Каждый судья понимал, что проблема беспристрастности и всесторонней проверки доказательств на таком беспрецедентном процессе в течение многих лет будет волновать историков и юристов, философов и политиков.

Но наряду с беспристрастностью и терпимостью от председателя трибунала, несомненно, требовалось еще и умение руководить ходом судебных заседаний. Зал был полон не только непосредственными участниками процесса, но и такой зачастую трудно управляемой публикой, как журналисты. Их бурная реакция на те или иные реплики сторон нередко грозила нарушить нормальный ход судебного заседания или то, что судьи называют торжественностью и достоинством судоговорения. В этих случаях лорд Лоуренс неизменно был на высоте положения, хотя и не пользовался для наведения порядка никакими атрибутами председательской власти. В его руках не было ни традиционного звонка, ни столь же традиционного молоточка.

Кстати, о молотке. В первые дни процесса этот инструмент лежал на столе возле председательского кресла. Привез его с собой американский судья Фрэнсис Биддл. Молоток этот, как рассказывали, был в определенном смысле историческим: его использовали на выборах Франклина Рузвельта губернатором штата Нью-Йорк. Рузвельт долго хранил этот дорогой ему сувенир, но потом подарил Биддлу. Последний где-то в глубине души таил надежду, что его могут избрать председателем Международного трибунала и захватил молоток с собой. Когда же оказалось, что председательствовать будет лорд Лоуренс, американец сделал красивый жест и преподнес ему эту историческую реликвию (надо полагать, на время процесса). Случилось это перед открытием первого судебного заседания – 20 ноября 1945 года. Но, увы, председательский молоток просуществовал всего два дня. Узнав историю этого инструмента, его «увели» журналисты, скорей всего, американские. Биддл длительное время был безутешен, но Лоуренс пережил происшедшее без заметного волнения.

Как председательствующий, сэр Джеффри Лоуренс особенной активности в ходе судебных заседаний не проявлял. Он резонно считал, что для этого у него будет достаточно возможностей на другой стадии судебного разбирательства, когда в совещательной комнате придется решать судьбу подсудимых.

Про Лоуренса нельзя было сказать, что в нем превалирует политик над юристом. Пожалуй, напротив, он производил впечатление юриста-догматика, человека, который превыше всего ставит точное следование установленной норме закона. Лоуренс строжайше следил за тем, чтобы во всех деталях соблюдались Устав и регламент трибунала. Его нисколько не смущало то, что иные газеты подвергали судей критике за медлительность в рассмотрении столь бесспорного дела.

Помню, в одной из газет появилась карикатура. За судейским столом сидит лорд Лоуренс. Он уже оброс длиннейшей бородой, стелящейся через стол и весь зал к выходу. На скамье подсудимых нет ни одного человека. Лорд Лоуренс ударяет молотком и объявляет:

– Процесс закончен. Последний подсудимый умер по старости лет.

Когда мы показали Лоуренсу эту карикатуру, он только улыбнулся, оценив остроумие художника. В его манере ведения процесса ничего, однако, не изменилось.

Любой юрист знает, что еще до вынесения приговора иной судья, сам того не желая, дает сторонам и аудитории веские основания для установления его позиции по делу. Это случается обычно, когда судья слишком часто задает вопросы и позволяет сторонам или даже подсудимым вовлечь себя в спор. Ситуация, в которой задается вопрос, его формулировка, объем выяснения, даже тональность вопрошающего – все это нередко дает возможность проникнуть в судейскую тайну прежде, чем она раскрывается в приговоре.

Не таков был Джеффри Лоуренс. Вопросами он отнюдь не злоупотреблял, и по ним решительно ни о чем нельзя было догадаться. Во всех случаях он оставался безукоризненно вежливым, иногда чуть ироничным, но всегда уравновешенным. Лоуренс умел вовремя сделать замечание обвинителю, адвокату, подсудимому, и каждый раз оно отличалось тем большей деликатностью, чем больше было проявлено неуважения к установленному судом порядку.

Однажды Лоуренс очень мягко указал адвокату Зимерсу на то, что он без нужды задает своему подзащитному вопросы по обстоятельствам, уже хорошо известным трибуналу. Защитник обещал учесть это, но продолжал гнуть свою линию. Председательствующий проявил свойственную ему терпимость. Лишь в тот момент, когда Зимерс, обращаясь к Редеру, сказал: «Перехожу к последнему вопросу» – у Лоуренса сразу сползли на кончик носа очки, что всегда предвещало злую реплику. И она действительно последовала:

– Не кажется ли вам, доктор Зимерс, что это уже шестой последний вопрос, который вы задаете?

Весь образ жизни председателя трибунала в Нюрнберге отличался удивительной размеренностью. Вечерами, как раз в тот час, когда советские судьи Никитченко и Волчков садились за изучение материалов, подлежащих рассмотрению на очередном заседании, Лоуренс выходил со своей супругой в парк на прогулку. Он ужасно не любил, когда в неслужебное время кто-нибудь пытался навязать ему беседу, касающуюся процесса. Поэтому в тех редких случаях, когда я встречал его на прогулке, он чаще всего начинал рассказывать, и очень увлекательно, о своей конюшне скаковых лошадей. Он отлично знал каждую свою питомицу и, видимо, вообще понимал в этом деле. Лев Романович Шейнин, проведав о слабости Джеффри Лоуренса, обычно сам заводил с ним разговор о лошадях, чем ставил меня, как переводчика, в очень неловкое положение из-за незнания этой «тематики» ни на русском, ни тем более на английском языке.

* * *

В отличие от Лоуренса заместитель английского судьи сэр Норман Биркетт был высок ростом, осанист и несколько экспансивен. Живой и веселый нрав его импонировал многим.

У Биркетта не было, казалось, ничего от привычного образа чопорного англичанина. Лицо подвижное, часто меняющее свое выражение. Каштановые волосы постоянно спадают на лоб. Длинный крючковатый нос. Очень умные и живые карие глаза. Всегда он в высшей степени приветлив, общителен и остроумен. В нем много и от хорошего юриста, и от образованного политика.

Норман Биркетт оставил большую и прибыльную практику одного из ведущих адвокатов Англии и стал судьей. Из всех судей он, пожалуй, лучше всех владел пером. И в тех случаях, когда трибуналу необходимо было побыстрее составить тот или иной документ, проект его чаще всего писал Биркетт. Делал он это удивительно легко, с профессиональным блеском. Написанное им отличалось краткостью и выразительностью.

* * *

Совсем другого типа был американский судья Фрэнсис Биддл. Единственным из внешних признаков, сближавших его с Биркеттом, являлся только высокий рост. Черты лица он имел правильные, но мелкие. Коротко подстриженные усики в сочетании с большой лысиной придавали ему несколько фатоватый вид.

В правительстве Рузвельта Биддл занимал пост министра юстиции. Это уже был скорее политический деятель, чем юрист. Его сущность определялась большим опытом политической борьбы, которая время от времени то выдвигала, то устраняла его с политической сцены США. Он не являлся таким приверженцем юридической догмы, как Лоуренс, и в ходе процесса вел себя очень активно, часто задавал вопросы подсудимым и свидетелям.

Политические взгляды Биддла ни у кого, кажется, не оставляли сомнений. Это типичный американский буржуа, весьма далекий от либерализма. Он, конечно, питал искреннее отвращение к преступлениям нацистов. Но вряд ли можно было заподозрить Фрэнсиса Биддла во внутреннем одобрении всех положений Устава Международного трибунала. Многие приемы империалистической внешней политики были слишком привычными для него, чтобы считать их недопустимыми, а тем более преступными. И хотя, как судья, до приговора он мог не высказывать и действительно не высказывал своего личного политического и юридического кредо, подсудимые по отдельным его репликам, вопросам, замечаниям, по отношению к некоторым их ходатайствам узрели нечто такое, что позволяло считать его не самым страшным из судей. Папен, например, в своих мемуарах отметил: «В мистере Биддле и его заместителе Паркере мы видели лучшую гарантию справедливого приговора». А Дениц как-то раз сказал об американском судье:

– Видно, он хочет выслушать и другую сторону. Я желал бы встретиться с ним после процесса.

Вспоминается, как на закрытом заседании, где в предварительном порядке рассматривался вопрос о виновности Фриче, и Биддл, и Паркер выражали искреннее сомнение, стоит ли его вообще судить. Ведь речь шла о пропаганде войны – вещи столь обычной в условиях империалистической Америки. И разве даже такая пропаганда не есть выражение священного права свободы слова? Помню, как Джон Паркер во время обмена мнениями прямо сказал:

– Такие Фриче имеются в каждом государстве, чего же их судить?

Забегая несколько вперед, замечу здесь, что в конечном счете большинством голосов западных судей при особом мнении советского судьи Фриче был оправдан.

Но при всем том и Биддл, и Паркер искренне возмущались зверствами гитлеровцев на оккупированных территориях, отвратительными, преступными извращениями нацистов. Здесь уже у них не было никаких сомнений в том, что подобные действия наказуемы.

* * *

Рядом с американским судьей сидел судья французский – Доннедье де Вабр, человек лет шестидесяти, с редкими волосами, могучими усами моржа и в темных роговых очках.

В ход процесса де Вабр никогда не вмешивался. Я не помню, чтобы он хоть один раз задал вопрос подсудимому или свидетелю. За столом трибунала французский судья только писал, писал и писал. Писал с утра и до конца судебного заседания. Писал недели и месяцы напролет. Его записи могли бы, очевидно, составить толстейшие фолианты. Еще до войны де Вабр выпустил немало книг по международному уголовному праву. Они никогда не отличались демократичностью взглядов. Да и сам их автор, которого мне довелось наблюдать в течение года и многократно слушать его выступления на закрытых заседаниях трибунала, не производил впечатления убежденного демократа.

Наиболее ясно раскрылся де Вабр, когда рассматривался вопрос об ответственности гитлеровцев за преступления против партизан. Он никак не мог взять в толк, что тут, собственно, ставится в вину гитлеровцам.

– Международное право, – рассуждал он, – в качестве бойцов считает лишь людей в армейской форме. А если население берется за оружие, то это уже бандитизм. Таких субъектов противник вправе рассматривать как инсургентов и расстреливать без суда и следствия.

Подобные взгляды судьи, представлявшего страну, в которой в течение многих лет народ участвовал в движении Сопротивления, вызывали удивление, досаду и возмущение. Но в том-то и величие Нюрнбергского процесса, что даже столь реакционные выступления отдельных судей не могли существенно повлиять на его конечный результат. В целом трибунал правильно понимал свою роль и свои задачи. Для него было очевидно, что Нюрнбергский процесс не обычен по всей своей сути. Это – Суд народов. Суд, за которым следит все человечество. Суд, на котором обвинения предъявляются от имени миллионов людей.

Конечно, важно было, чтобы судьи в таком трибунале являлись людьми демократического мышления, вполне объективными и честными. Но ведь каждое правительство, направляя в Международный трибунал своего представителя, было суверенно. Никто не мог подсказывать ему, кого следует назначить в Нюрнберг. Тогдашний глава правительства Франции генерал де Голль в течение всей войны отрицательно относился к народному движению Сопротивления, и не удивительно поэтому, что он послал в нюрнбергский Дворец юстиции профессора Доннедье де Вабра, человека, можно прямо сказать, реакционных взглядов.

Но ничто не проходит даром. Престиж международного правосудия от такого назначения отнюдь не выиграл. Мне вспоминается один весьма неприятный эпизод, связанный с именем профессора де Вабра.

В числе подсудимых был, как известно, Ганс Франк. Пост министра юстиции, а затем генерал-губернатора оккупированной Польши он совмещал с постом президента германской академии права. Обвинители, раскрывая преступную деятельность Франка, не забыли упомянуть, что эта академия являлась рассадником реакционных юридических взглядов, что она пыталась теоретически оправдать гитлеровский террор. Между тем защитник Франка доктор Зейдль употребил немало усилий, чтобы доказать обратное, представить дело так, будто возглавляемая его подзащитным академия вовсе не была центром юридического мракобесия, а, напротив, виднейшие европейские юристы, в том числе французские, всегда якобы с большим уважением отзывались о ней и даже считали за честь участвовать в ее деятельности. Дотошный адвокат докопался, что в числе многих почетных гостей академии из других стран был и Доннедье де Вабр. Больше того, защитнику Франка стало известно, что этот «высокий гость» на одном из заседаний академии заявил: «Современное превосходство тоталитарного режима происходит от его решимости, от его молодой силы, способной отвечать новым потребностям, когда они возникают».

Я уже не помню сейчас, удалось ли доктору Зейдлю огласить приготовленный им документ. Кажется, нет. Но слух о нем распространился довольно широко, и французскому судье пришлось безмолвно проглотить эту горькую пилюлю.

При всем том я не могу сказать, что де Вабр по любому поводу чинил препятствия выполнению основной задачи трибунала. Он был достаточно умен, чтобы понимать, что времена германской академии права прошли и что теперь нужны другие речи.

Совсем иные воспоминания остались у меня о Робере Фалько – заместителе де Вабра. Это был очень симпатичный, очень лояльный человек, с истинно французским характером. Он участвовал в первой мировой войне, имел награду за храбрость, а в середине сороковых годов являлся членом Высшего кассационного суда Франции. Благо, что он, а не де Вабр представлял свою страну на лондонских переговорах по выработке Устава Международного трибунала. Не скрою, мне очень приятно было летом 1965 года вместе с моими друзьями по Нюрнбергскому процессу Ниной Владимировной Орловой и Александром Ефремовичем Луневым встретить в Москве госпожу Фалько и добрым теплым словом вспомнить ныне уже покойного судью.

А что можно сказать о члене Международного трибунала от СССР генерал-майоре юстиции Ионе Тимофеевиче Никитченко?

Тогда ему было пятьдесят лет. За спиной он имел огромный опыт юридической работы. Еще в период гражданской войны И. Т. Никитченко был председателем военного трибунала и с тех пор уже не покидал юридического поприща.

Человек больших знаний, исключительного такта и выдержки, он сразу же сумел установить хороший деловой контакт со своими иностранными коллегами. Еще до прибытия в Нюрнберг летом 1945 года Иона Тимофеевич возглавлял нашу делегацию на конференции четырех держав (СССР, США, Англия и Франция) в Лондоне, где вырабатывались Соглашение о суде над главными военными преступниками и Устав Международного военного трибунала. А осенью того же года, когда трибунал уже был сформирован, И. Т. Никитченко председательствовал на его берлинской сессии, рассматривавшей в подготовительном порядке ряд организационных и юридических вопросов.

Я не знал Иону Тимофеевича до Нюрнбергского процесса. Там узнал его хорошо. И когда приступил к работе над этой книгой, мне очень хотелось набросать в ней его портрет. Однако, перечитав «Мятеж» Д. Фурманова, сразу понял, что задача уже решена.

Позвольте, могут возразить мне, Фурманов писал о нем больше сорока лет назад, такой срок более чем достаточен для того, чтобы человеческий характер подвергся изменениям. Оказывается, не всегда. Сопоставив образ, созданный Д. А. Фурмановым, с живым Ионой Тимофеевичем в Нюрнберге, я пришел к выводу: в основных своих чертах этот человек остался прежним. Видимо, такой устойчивостью обладают лишь очень цельные натуры.

С тринадцати лет И. Т. Никитченко работал на шахтах в Донбассе и примкнул там к революционному движению. В 1914 году он вступил в партию большевиков, в 1917 году принимал активное участие в создании Красной гвардии в Новочеркасске, а 1918-й застал его уже на восточном фронте. Там он и повстречался с Д. А. Фурмановым, который острым глазом писателя подметил в нем очень типические черты.

«У Никитченко под стеклышками, словно огоньки далекой деревушки, ровным, немигающим светом лучатся покойные круглые зрачки… Никитченко может часами почти недвижимо оставаться на месте и думать, обдумывать или спокойно и тихо говорить, спокойно и многоуспешно, отлично делать какое-нибудь дело… Глядишь на него, и представляется: попадет он в плен какому-нибудь белому офицерскому батальону, станут сукины сыны его четвертовать, станут шкуру сдирать, а он посмотрит кротко и молвит:

– Осторожнее… потише… можно и без драки шкуру снять…»

Да, лучше, выразительнее, точнее не обрисовать характер Ионы Тимофеевича Никитченко. Еще и еще раз я вчитываюсь в слова Д. А. Фурманова и думаю: это как раз тот самый Никитченко, которого я видел в Нюрнберге.

Могу смело заявить, что среди нюрнбергских судей И. Т. Никитченко пользовался большим уважением. Люди умные и наблюдательные, судьи западных стран очень скоро определили, что Иона Тимофеевич обладает тем высшим благом, которое делает человека личностью. И это, конечно, влияло на установление творческого сотрудничества.

Иона Тимофеевич был согласен с Джеффри Лоуренсом в том, что Нюрнбергский процесс должен проходить в условиях максимальной объективности и беспристрастности. В этом отношении Никитченко всегда поддерживал председателя Международного трибунала. Тем не менее и самого И. Т. Никитченко, и его заместителя А. Ф. Волчкова в кулуарах называли «судьями жесткого курса». Они, безусловно, стояли на стороне Лоуренса, когда тот обеспечивал объективность и беспристрастность при рассмотрении обвинений, предъявленных подсудимым. Но как только Никитченко замечал, что подсудимые или их адвокаты переходят к тактике искусственного затягивания процесса, он решительно высказывался против и при этом в высшей степени корректно напоминал другим судьям, что статья первая Устава Международного трибунала требует не только справедливого, но и быстрого суда и наказания главных военных преступников.

Никитченко активно участвовал в процессе. Обладая огромным судейским опытом, он моментально улавливал малейшие попытки защиты задавать свидетелям так называемые наводящие вопросы. И в этих случаях тоже действовал весьма энергично, решительно пресекал всякие попытки извратить правду.

Я уже говорил, что различия в идеологии создавали определенные трудности в установлении сотрудничества между нашими судьями и судьями буржуазных стран. Время от времени между ними возникали споры при оценке тех или иных фактов. Но заслуга советских судей, несомненно, состояла в том, что в отношениях с западными коллегами они всегда старались делать акцент на то, что объединяет судейскую коллегию, а не разъединяет ее. Объединял же всех судей Устав Международного трибунала.

И. Т. Никитченко и А. Ф. Волчков не искали компромиссов лишь при решении действительно принципиальных вопросов. Тут их «жесткий курс» проявлялся в полной мере. Так было, например, при решении судьбы Фриче, когда западные судьи, по существу, отказались признать пропаганду агрессии преступлением. Так случилось и при рассмотрении вопроса об ответственности Шахта, когда перед судом встала глубоко принципиальная проблема ответственности за финансирование агрессивной гитлеровской программы вооружения. В подобных случаях советские судьи не останавливались даже перед тем, чтобы официально и открыто разойтись с буржуазным большинством трибунала. Это нашло свое яркое выражение в особом мнении советских судей при вынесении трибуналом приговора.

* * *

Заместителя члена Международного трибунала от СССР подполковника Александра Федоровича Волчкова я знал еще до войны – мы вместе работали в Наркомате иностранных дел. В течение многих лет Александр Федорович служил в органах прокуратуры, затем в нашем посольстве в Лондоне. Специально занимаясь вопросами международного права, он уже в предвоенные годы был доцентом, а во время войны, как и я, оказался в числе практических работников военной юстиции.

Хорошие знания международного права и английского языка, а также опыт зарубежной дипломатической работы, видимо, послужили определяющими мотивами при отборе кандидатуры Александра Федоровича на высокий пост заместителя советского судьи в Международном трибунале.

За судейским столом в Нюрнберге наших представителей легко было отличить от судей западных держав: и Никитченко, и Волчков сидели в своей военной форме. Долго, но безуспешно другие члены трибунала убеждали их облачиться в черные судейские мантии. Иона Тимофеевич и Александр Федорович твердо были убеждены, что военная форма больше к лицу судьям Международного военного трибунала.

* * *

В течение целого года сотрудничали судьи, различные по своему воспитанию и мировоззрению, представлявшие полярно противоположные системы права. И тем не менее в решении важнейших вопросов они нашли общий язык. Достигнуто это благодаря тому, что перед Нюрнбергским трибуналом стояли общедемократические задачи – задачи борьбы с агрессией, с войной, которая угрожает всему человечеству. Все народы были заинтересованы в том, чтобы не только наказать германских агрессоров, но и создать препятствия для возрождения германского милитаризма.

Нюрнбергский процесс явился одним из серьезных свидетельств возможности широкого сотрудничества стран с различным социальным строем для достижения общедемократических целей, в том числе главной из них – борьбы за прочный мир.

Хорошо судье или прокурору в обычном судебном процессе, когда он должен руководствоваться детально разработанными уголовными и уголовно-процессуальными кодексами своей страны, четко определяющими ответственность подсудимого и порядок судопроизводства. Неизмеримо сложнее обстояло дело в Нюрнберге. Читатель уже видел, к каким только приемам юридического крючкотворства не прибегали адвокаты и подсудимые, используя несовершенства международного закона в борьбе с агрессией. В составе защиты, как уже говорилось, преобладали крупные специалисты не только уголовного, но и международного права, люди с профессорскими званиями, ученые зубры, в течение многих лет тренированные в искусстве оправдывать ставшую уже традиционной германскую практику грубейшего произвола в отношениях с другими странами и народами.

И судьи нюрнбергские, и обвинители были исключительно опытными юристами-криминалистами. Но этого оказалось недостаточно. Здесь требовалось постоянно быть в готовности дать научно обоснованную отповедь попыткам защиты вывести страшных преступников из-под карающей десницы правосудия.

Устав трибунала не представлял собой в этом отношении панацеи. Он лишь в основном и главном кодифицировал принцип ответственности за нарушение международного права. Кроме него необходимо было пользоваться бесчисленным количеством различных международных конвенций, международных обычаев, судебными прецедентами. И тут на помощь пришли крупнейшие ученые-правоведы.

В составе нашей делегации на Нюрнбергском процессе многотрудную роль научного консультанта выполнял член-корреспондент Академии наук СССР профессор А. Н. Трайнин. Несмотря на значительное различие в возрасте и положении, мы как-то очень подружились с ним. Много позднее я понял, что этой дружбой и добрым ко мне расположением ученого с мировым именем всецело обязан характеру Арона Наумовича Трайнина. Этот среднего роста человек, с подвижным лицом и живыми, умными, я бы сказал, несколько лукавыми глазами, удивительно тепло относился к людям. У него было бесчисленное количество учеников, которых он до конца жизни щедро одарял своими советами и глубочайшими познаниями.

Долгие годы связывали А. Н. Трайнина с Московским университетом. Там он в свое время блестяще закончил юридический факультет. Там, будучи еще студентом, пристрастился к научной работе. Там примкнул к студенческому революционному движению и уже в юности дважды познал, что такое тюрьма. Но из тюрьмы он опять возвратился в МГУ и в стенах этого всемирно известного учебного заведения продолжал трудиться до конца дней своих, в общей сложности более 50 лет.

Еще задолго до возникновения второй мировой войны А. Н. Трайнин всецело посвятил свой недюжинный талант ученого разработке проблемы использования международного права в борьбе с агрессией и преступлениями против человечества. Его фундаментальные труды «Уголовная интервенция», «Защита мира и уголовный закон» были широко известны не только в СССР, но и за границей. А во время войны, в 1944 году, он опубликовал свой новый труд «Уголовная ответственность гитлеровцев».

Эта книга, как, впрочем, и вся деятельность А. Н. Трайнина по теоретическому обоснованию наказания агрессоров, вызвала впоследствии дикую злобу реакционеров на всем земном шаре. Главный редактор «Американского журнала международного права» упрекнул ученого даже в том, что благодаря его злонамеренной позиции восторжествовала «марксистская идеология» в Нюрнберге.

Однако было бы несправедливо приписывать это «открытие» американцам. Редактор американского журнала лишь повторил то, что говорилось еще в 1948 году западногерманским адвокатом профессором Воллом в том же Нюрнберге, когда там судили руководителей крупнейшей монополии «ИГ Фарбениндустри». Монополистам предъявляется обвинение в агрессии, в тягчайших военных преступлениях. Защита сделала вид, что она потрясена нелепостью этих обвинений: с каких это пор частные лица, коммерсанты, которые к политике никогда не имели никакого отношения, должны нести ответственность за войну? И вот тогда-то выступил господин Волл и сразу же обрушился на А. Н. Трайнина. Адвокат напомнил суду, что именно этот советский профессор в течение многих лет теоретически обосновывал положение о наказуемости агрессии и именно зловредная книга «Об уголовной ответственности гитлеровцев» «неожиданно оказала большое влияние в Лондоне, когда вырабатывался Устав Нюрнбергского трибунала». Волл сослался на доклад Джексона американскому президенту от 6 июня 1945 года, в котором якобы использовались «те же мысли, что имелись в книге Трайнина». Волл гневно «обличал» советского профессора в «подрыве старых и уважаемых традиций цивилизованного мира», под которыми понималась, конечно, безнаказанность агрессии.

Такие яростные атаки реакционеров против советского ученого имели под собой определенную почву. А. Н. Трайнин действительно впервые научно разработал стройную систему юридических норм ответственности гитлеровских военных преступников. А год спустя автор книги «Уголовная ответственность гитлеровцев» едет вместе с И. Т. Никитченко в Лондон на четырехстороннюю конференцию и представляет там на рассмотрение проект Устава Международного военного трибунала.

Устав трибунала был утвержден, но предстояла еще ожесточенная борьба между сторонниками мира и защитниками агрессии на самом Нюрнбергском процессе. И советский ученый направляется туда в качестве консультанта. Он уже не молод годами, но молод душой. Он испытывает гордость за свою страну, за нашу героическую армию, которая, разгромив гитлеровские полчища, сделала возможным Нюрнберг. А я, часто встречаясь в те дни с Трайниным, испытывал гордость еще и за него, за всю советскую юридическую науку.

Мне было очень приятно присутствовать на одном из заключительных заседаний Международного трибунала, когда все судьи единодушно решили объявить благодарность члену-корреспонденту Академии наук СССР, профессору Института права А. Н. Трайнину за его плодотворную помощь.

 

Неисправимые

На скамье подсудимых в Нюрнберге находилось двадцать человек. Каждый из них принес неисчислимые бедствия миллионам людей. Трудно представить себе гитлеровскую клику без Геринга, так много сделавшего для захвата и упрочения власти нацистов в Германии, без Риббентропа, столько лет олицетворявшего коварную и преступную внешнюю политику фашизма, без Кейтеля и Иодля, вместе с Бломбергом бросившими под ноги нацизма германский рейхсвер, без Кальтенбруннера, осуществлявшего гестаповский террор в стране, без Шахта, обеспечившего поддержку нацистского режима германскими монополиями и экономическую подготовку гитлеровской агрессии… Короче говоря, любой из подсудимых играл настолько важную роль в заговоре против человечества, что трудно представить себе этот заговор без кого-либо из них.

Стоит ли о них писать? Следует ли их вспоминать? Какой интерес это может представлять через двадцать лет после того, как они ушли в небытие?

Думаю, что стоит. Убежден, что следует.

Господство фашизма в Германии, а потом и в некоторых других странах, покоренных им, – это мрачная эпоха, но все же эпоха в мировой истории. Ее так просто карандашом не зачеркнешь и из памяти не выбросишь. Молодое поколение, выросшее уже после второй мировой войны, должно знать, что пережило человечество из-за фашизма, извлечь отсюда исторический урок и не позволить новым врагам мира повторить гитлеровский кровавый эксперимент.

Воспоминания о прошлом помогают понять опасные для дела мира события, происходящие в Западной Германии сегодня, дают возможность лучше уяснить, почему там так стараются сейчас не только реабилитировать нацизм в целом, но и «отдать честь» самому Гитлеру, Герингу, Кейтелю, Гессу.

Истоки этой кампании реабилитации нацистских бонз восходят еще к временам Нюрнберга. Еще там выступавшие в качестве свидетелей нацисты стремились приписать своим фюрерам самые фантастические черты «рыцарей без страха и упрека». Помнится, как генерал Боденшатц на полном серьезе пытался убедить судей, что «Геринг ни от чего не был так далек, как от мысли о войне». Ободренный благодарным взглядом Геринга, он распалился до крайности и настойчиво просил поверить в то, что Геринг являлся «благодетелем всех нуждающихся» и в особенности «заботился о рабочих». Развивая в тех же напыщенных выражениях панегирик Герингу, бывший статс-секретарь Кернер торжественно сообщил трибуналу, что рассматривает «рейхсмаршала Геринга как последнего крупного деятеля периода Ренессанса», «последнего великого человека эпохи Возрождения». Такие же панегирические отзывы делались и в отношении других подсудимых.

Кончился процесс. Прошли годы. Появился Бонн. Возродился бундесвер. Битые гитлеровские генералы Хойзингер и Шпейдель, залезшие поглубже в щель в майские дни 1945 года, теперь бравируют своим «восточным опытом» и поучают уже Пентагон. По улицам западногерманских городов шествуют с факелами бывшие эсэсовцы, а на стенах домов время от времени появляется свастика. Все это было уже однажды и в Мюнхене, и в Нюрнберге.

Ганса Фриче в Германии знали как правую руку Геббельса. На Нюрнбергском процессе он прикидывался овечкой, возмущался отвратительными преступлениями нацистского режима. Геринга не называл иначе, как «смердящим куском жирного мяса». Вопреки особому мнению советского судьи Фриче был оправдан. И вот теперь он опять взялся за старое ремесло: написал книгу, в которой с тем же усердием, что и при Гитлере, стал славословить Геринга. Фриче уверяет, будто в те дни, когда Герман Геринг давал свои показания Международному трибуналу, перед всеми слышавшими его «вырисовывался образ кристально чистого и энергичного человека, который был одновременно и храбрым солдатом, и сознающим свою ответственность государственным деятелем».

А некто Фриц Тобиас в 1959 году представил в Бонне новые «доказательства» того, что ни Геринг, ни другие нацисты не поджигали рейхстаг. Опубликовав эту сенсацию, журнал «Шпигель» торжествующе каркнул: «Одной из легенд века нанесен смертельный удар».

Этой же темой заинтересовалась и британская радиовещательная корпорация (Би-Би-Си). Поджогу рейхстага она посвятила специальную передачу для школ уже в 1963 году. Би-Би-Си втолковывает школьным учителям, что это-де Георгию Димитрову пришла в голову «ловкая идея» приписать поджог нацистам, и затем-де, мол, коммунисты сфабриковали множество доказательств в подтверждение этой выдумки.

А вот сенсационное свидетельство американца Келли, автора книги «Двадцать две камеры». Келли часто виделся в Нюрнберге с Герингом и другими подсудимыми. Ему хорошо знакомы материалы процесса. И он решил доверительно сообщить своим американским читателям, что, по его мнению, Геринг «был человеком больших идей, огромных предначертаний». Оценивая результаты процесса и влияние последнего на репутацию Геринга, Келли кощунственно утверждает: «Нет сомнения в том, что Герман Геринг восстановил себя в сердцах своего народа. Нюрнбергский процесс только усилил его позиции».

Не обойден вниманием Альфред Розенберг. Он сам написал свои мемуары, сидя в Нюрнбергской тюрьме. Теперь они изданы и снабжены предисловием, где подчеркивается, что это – «великий идеалист», который «умер, глубоко и искренне веря в национал-социализм».

Еще один «великий идеалист» обнаружен в лице Рудольфа Гесса. Оказывается, он ни о чем так не заботился, как об утверждении мира на земле. Дело дошло до того, что шведские реакционеры выдвинули его на соискание Нобелевской премии мира. А английская газета «Сэнди экспресс» надрывно закричала: «Освободите его!»

Герингом, Гессом и Розенбергом далеко не исчерпывается круг лиц, по коим проливают слезу уцелевшие нацисты. И слеза эта особенная. Те, кто защищают сегодня «поруганную честь» Геринга и Гесса, Розенберга и Деница, в сущности, думают о себе. Реабилитируя главарей нацизма, они тем самым реабилитируют себя.

Бывший гросс-адмирал Карл Дениц, отбыв наказание по приговору Нюрнбергского трибунала, сам колесит ныне вдоль и поперек Западной Германии и читает лекции. О чем? О том, как он создал в нацистской Германии свирепую «волчью стаю» подводников и разбойничал на морских просторах. Милитаристская печать Бонна всячески рекламирует эти лекции и превозносит самого лектора, а правительство ФРГ платит пирату большую пенсию.

Так насилуется история, фальсифицируется правда о тех, кто вверг человечество в мировую войну и лично повинен в убийствах многих миллионов людей. Создавая мифы о нацистском режиме и нацистских главарях, фальсификаторы истории старательно обходят Нюрнбергский процесс, как опасные пороги на бурных потоках.

Подлинная история второй мировой войны, вопрос об ответственности за это преступление перед человечеством – одна из наиболее острых проблем в идеологической борьбе между сторонниками мира и его противниками. Идеологи империализма отлично понимают, что для развязывания новой войны нужно иметь не только атомные бомбы и ракеты, но и морально подготовленный народ.

В памятные тридцатые годы Гитлер и его подручные делали все, чтобы при помощи искусных пропагандистских приемов обмануть немцев, представить им каждый новый агрессивный шаг Берлина как насущную необходимость, вызванную опасной для Германии политикой тех государств, против которых готовилась нацистская агрессия. Гитлеровская пропаганда особый акцент делала, конечно, на Советском Союзе, стремясь представить мирную советскую внешнюю политику как политику захватническую, агрессивную и таким образом оправдать в глазах немецкого народа разбойничье нападение на СССР. То же делается боннскими неонацистами и теперь. Иозеф Штраус прямо заявил, что вина за нападение нацистов на СССР целиком лежит на самом Советском Союзе, а Конрад Аденауэр поспешил разъяснить, что ни одна страна в мире не вела на протяжении последних десятилетий столько войн, сколько СССР.

Восстановить сегодня в памяти современников материалы Нюрнбергского процесса, вспомнить вынужденные, но весьма колоритные признания, сделанные на скамье подсудимых самими главарями «третьей империи», – значит содействовать созданию подлинной истории второй мировой войны, содействовать разоблачению неонацистских мистификаторов.

Многим сегодняшним политическим деятелям Запада только кажется, что они являются авторами тех или иных политических приемов, маневров или комбинаций. В действительности они самым бесстыдным образом повторяют ходы политики Геринга, Риббентропа и иже с ними. Разве антикоммунизм, ставший ныне орудием политики Бонна, чем-то отличается от антикоммунизма Гитлера и Геринга? «Равенство в вооружениях!» – кричат сейчас в Бонне, зарясь на ядерное оружие. А разве о чем ином кричали гитлеровские министры Геринг, Шахт и другие? «Свободные выборы!» – надрываются боннские реваншисты. И это не ново. Каждый раз, когда я слышу такие истошные вопли, невольно вспоминается, как любили драть глотки о «свободных выборах» гитлеровцы.

Есть, пожалуй, и еще одно соображение, которое должно бы придать интерес воспоминаниям о Нюрнбергских подсудимых. Марксистская историография знает немало блестящих по своей разоблачительной силе политических портретов империалистических деятелей. Нюрнбергский процесс представляет хорошие возможности для того, чтобы обогатить эту галерею. Даже самые беглые зарисовки нюрнбергских подсудимых должны по идее дополнить рядом ярких деталей типический портрет современного империалистического политика.

Размеры книги не позволяют мне подробно остановиться на всех подсудимых. Я избрал лишь некоторых: Геринга, Риббентропа, Кейтеля, Иодля, Кальтенбруннера, Шахта. Вряд ли требуется объяснять, что именно эти фигуры являлись ключевыми в гитлеровском правительстве и соответственно на нюрнбергской скамье подсудимых.

Не задаваясь целью писать их биографии, я ограничиваю рамки своего рассказа лишь тем, что видел сам и слышал на Нюрнбергском процессе.