Интервью с Чеславом Милошем

6 октября 1990, Лондон

Бродский вспоминает, как вскоре после приезда в Америку он получил от вас письмо, в котором вы весьма своевременно, как он выразился, предупредили его, что многие не в состоянии заниматься своим творчеством вне стен отечества, добавив, что "если это с Вами случится, что же, вот это и будет Ваша красная цена" [431]Иосиф Бродский, "Остаться самим собой в ситуации неестественной". Из выступления Иосифа Бродского в Париже ("Русская мысль", 4 ноября 1988, С. 10).
. Почему вы считали необходимым послать ему столь суровое предупреждение?

Я помню это письмо. Он процитировал его не полностью. Я там говорил о первом и самом тяжелом периоде изгнания, который он должен перетерпеть, что потом будет легче. Это также был привет и некоторая поддержка.

Позже в своей рецензии на его сборник "Часть речи вы писали: Бродский осуществляет то, чего предыдущие поколения русских писателей-эмигрантов не смогли достичь: превращает землю изгнанничества по необходимости в собственную, осваивает ее при помощи поэтического слова. Где, по-вашему, Бродский нашел силы для столь обширной поэтической экспансии?

Я не знаю, успех его удивительный. Раньше русские писатели-эмигранты жили в каком-то автономном мире. Некоторые из них писали очень хорошие вещи, Бунин, например, но и он жил в своем собственном мире. Бродский действительно захватил территорию и Америки, и вообще Запада, как культурный путешественник, возьмите его стихи о Мексике, о Вашингтоне, о Лондоне, его итальянские стихи. Вся цивилизация XX века существует в его поэтических образах. Я это объясняю влиянием архитектуры Ленинграда [Смеется].

Средство исцеления от "тоски по мировой культуре"?

Да, может быть. Я должен сказать вам, что дружба с Бродским мне очень приятна и очень важна для меня, как и моя дружба с литовским поэтом Томасом Венцловой. Мы, три поэта, сделали больше, чем политики, потому что мы установили дружбу между нашими народами.

Вы знаете поэзию Бродского и в оригинале, и в английских переводах. По мнению некоторых английских и американских поэтов, знающих русский язык, даже лучшие английские переводы стихов Бродского не приближаются к оригиналам, тем более не заменяют их [433]F.D.Reeve, "Additions and Losses", comment on "Selected Poeins" by Joseph Brodsky ("Poetry", October, 1975, P. 43).
. Как много, на ваш взгляд, Бродский теряет в английских переводах?

Я должен признаться, что мне трудно читать поэзию Бродского в оригинале, потому что у него есть много слов, которых я просто не знаю.

Его лингвистический подвиг состоит в том, что он приручает современную терминологию. Что касается переводов, я думаю, что вообще русскую поэзию трудно переводить на западные языки. Посмотрите, что остается от Пушкина. Почему? Потому что русская поэзия очень сильно акцентована, в ней очень сильный ямбический ток. Этим она отличается от польской поэзии, которая прекрасно обходится и без метра, и без рифм. Но русский язык тянет в ритмический поток. И когда вы слушаете, как Бродский читает свои стихи, вы понимаете, что они теряют в переводе.

По мнению Бродского, метр и точные рифмы помогают оформить беспокоящие нас мысли куда более функционально, чем верлибр, потому что "в первом случае читатель чувствует, что хаос организован, тогда как в последнем — смысл зависим от хаоса и им детерминирован. У вас можно найти аналогичное высказывание о том, что форма — это постоянное сражение с хаосом и с ничто. Не противоречит ли оно только что сказанному вами?

Но форма в поэзии — не обязательно означает пользование метром и рифмой. Ранняя моя поэзия была более ритмическая в традиционном смысле этого слова. Например, во время войны я написал много таких стихов, в них встречаются иногда просто детские рифмы. Но в них действительно было намерение борьбы против хаоса. Потом я нашел другие формы. Конечно, я не верю, что существует такая вещь, как free verse, потому что в стихах всегда есть ритмическая структура, но она более сложная.

Позаимствовал ли Бродский что-либо из польской поэтической традиции, учитывая, что он переводил Галчинского, Херберта, Норвида, и о своем поколении 60-х годов он сказал: "Нам требовалось окно в Европу, и польский язык такое окно открыл" [436]Anna Husarska, "A Talk with Joseph Brodsky" ("The New Leader", December 14, 1987, P. 9).
, имея в виду, что он впервые читал Пруста, Фолкнера и Джойса в польских переводах?

Я не знаю, но когда я читал его "Post aetatem nostram" [К:85-97/II:245-54], я думал о Норвиде, у которого есть поэма "Quidam", действие ее происходит в Риме во времена, я думаю, Адриана. Это анализ той ситуации: восстание в Палестине, в Риме евреи, греки, первые христиане. Очень сложная картина, но не сатирическая, как у Бродского. Вообще, что меня очень интересует у Бродского, это классические темы. Конечно, они всегда существовали в русской поэзии, у Мандельштама, например, но у Бродского они, кажется, доминируют, начиная со стихов "К Ликомеду на Скирос" [0:92-93/II:48-49], "Эней и Дидона" [0:99/II:163], потом "Римские элегии" [У:111-17/III:43-48], эклоги и т.д.

Чем вы объясняете его частые путешествия в античный мир?

Если бы вы спросили Бродского, он, вероятно, ответил бы: "Это классический Петербург."

Расширил ли Бродский лингвистическое поле русской поэзии, в частности, за счет пересаживания на русскую почву поэтики английского концептизма?

Конечно, расширил. Вообще континентальной Европе английская поэзия была знакома, но все-таки культурное влияние Англии и Америки было слабым в сравнении с французским влиянием. Французский язык был языком интеллигенции. Я из своего опыта помню, что влияние французского языка длилось еще во время моей юности. Английский начали изучать в Варшаве в конце тридцатых годов. Теперь, когда вы путешествуете в нашей части Европы, по Югославии, Венгрии, Польше, Чехословакии, вы замечаете, что молодое поколение знает английский и не знает французского языка. И это симптоматично. Россия была отрезана от англосаксонского мира революцией и ее последствиями. И Бродский был первым, кто открыл этот мир. Я часто говорю, что это просто парадокс: когда Т.С.Элиот умер, никто из западных поэтов не написал стихотворения, посвященного его памяти, это сделал только русский поэт.

Его "Стихи на смерть Т.С. Элиота" [0:139-41/I:411-13], в сущности, тройной hommage: Элиоту, Одену и Йейтсу в силу их формы и аллюзий.

Да, да.

Бродский однажды сказал: "Возникни сейчас ситуация, когда мне пришлось бы жить только с одним языком, то ли с английским, то ли с русским, даже с русским, то это меня чрезвычайно, мягко говоря, расстроило бы, если бы не свело с ума" [437]Иосиф Бродский, "Европейский воздух над Россией", интервью Анни Эпельбуан ("Странник", No. 1, 1991, С. 42).
. Переживали ли вы нечто похожее в вашей двуязычной, а точнее, многоязычной ситуации? Насколько бы вам недоставало английского языка, если бы вы его неожиданно лишились?

Мне трудно ответить на этот вопрос, я не знаю. Я начал переводить английских и американских поэтов очень рано, в 1945 году, во время сталинизма, потому что они были запрещены. Потом, после 1956 года, когда произошла либерализация в Польше, все бросились переводить с английского, и я тогда решил, пусть другие это делают, и прекратил этим заниматься.

Значит ли это, что вы, приехав в Америку, могли переводить на английский свои собственные стихи?

Я тогда владел английским не настолько хорошо, чтобы переводить свои стихи на английский. Я долго думал, что моя поэзия непереводима. Я начал переводить других польских поэтов, и только постепенно я перешел к переводу своей поэзии на английский. Но я всегда перевожу вместе со своими американскими друзьями, Робертом Хассом (Robert Hass) и Робертом Пински (Robert Pinsky), которые поправляют мои варианты.

Я недавно сравнивала английские переводы ваших стихов с переводами на русский, сделанными Горбаневской и Бродским, и заметила удивительные совпадения, лексические, образные...

А вы знаете перевод Горбаневской моего "Поэтического трактата"?

Конечно, более того, я заметила, как часто Бродский с вами перекликается, начиная с названия его третьего сборника "Конец прекрасной эпохи", до не закавыченных цитат из ваших стихов, например, у вас о Норвиде:

В своих стихах, подобных завещанью,

Отчизну он сравнил со Святовидом.

и у Бродского в "Литовском дивертисменте":

...И статуя певца,

отечество сравнившего с подругой

[К:102/I:266].

Я этого не знаю.

Критики Бродского, да и он сам, отмечают эмоциональную нейтральность его стихов, столь нехарактерную, почти неприемлемую для русской традиции, Что заставляет Бродского выталкивать эмоции из стихотворения? Или, говоря вашими стихами, "от сильных чувств поэзия смолкает"?

Я думаю, что в поэзии всегда много хитростей. В нашем столетии хочется кричать, потому что слишком много страшных вещей происходило и происходит. Но спокойный тон, конечно, предпочтительней. У меня есть строчка "I haven't learned yet to speak as I should, calmly" ("Я еще не научился говорить так, как надо, спокойно"). Бродский, вероятно, научился говорить спокойно.

Как известно, русская литература всегда обсуждала философские, религиозные и этические проблемы. В какой степени Бродский остается верен этой традиции?

Я уже писал об этом. Он мне близок еще и потому, что мы очень чтим одного философа — Льва Шестова. Мне очень нравится то, что Шестов сказал о русской традиции социального оптимизма у Толстого, о вере в то, что по мере прогресса человек станет лучше. И Шестов, и Бродский выступают против этой традиции.

Вы определили одну из волнующих вас проблем как "зло мира, боль, муки живых существ как аргумент против Бога". Шестов написал на эту тему целую книгу, "На весах Иова". Можно ли отыскать у вас с ним общую стратегию защиты веры в наш век безверия?

Думаю, что да. Шестов был врагом стоицизма. Он говорил, что вся философия Запада и христианство согласились, что мир так устроен, и ничего не поделаешь, надо улыбаться. Он говорил: "А я не признаю этого". У него была идея полной свободы Бога. Говорят, что Бог есть любовь. Но кто это знает? Может быть, Бог вовсе не любовь. Он делает, что хочет, у Него нет никаких пределов. И в этом смысле у Шестова есть крик Иова. Конечно, Шестов — это писатель Ветхого Завета. Даже его книга "Афины и Иерусалим" — это сопротивление.

А ваша стратегия? Бродский назвал вас Иовом, кричащим не о личной трагедии, а о трагедии самого существования [444]Записи лекций и семинаров Иосифа Бродского по сравнительной поэзии. Ann Arbor, Michigan, 2 апреля 1980 года.
.

Может быть, у меня немножко другая стратегия, потому что я испытал влияние другого философа нашего столетия — Симоны Вайль. Она верит, что Бог есть любовь, но Бог находится на большом расстоянии от мира, и Бог оставил весь мир князю этого мира и инертной материи. Таким образом, есть две стратегии, и обе исходят из очень острого ощущения присутствия зла в этом мире.

Клеменс Поженцкий считает, что "главная тема творчества Бродского — зло. Поскольку он писатель глубоко религиозный и исторические события воспринимает в метафизических категориях, он, в согласии с традицией православия, рассматривает зло как отсутствие, пустоту, некий минус или нуль" [445]Клеменс Поженцкий, "Увенчание несломленной России" ("Русская мысль", 25 декабря 1987, "Литературное приложение" No. 5, С. II).
. Как вам видится суть творчества Бродского?

Бродский принадлежит к тем поэтам, которым на удивление удалось сохранить традицию христианства и классическую традицию. Может быть, чтобы писать стихи в XX веке, надо верить в Бога. Западная поэзия, начиная с Малларме, потеряла эту веру, это — самостоятельное искусство. Я думаю, что Бродский, да и я тоже, мы сохраняем священное приятие мира.

В свое время вы жаловались, что не нашли у Пастернака философской альтернативы официальной советской доктрине. Какую альтернативу предлагаете вы?

В этом была сила Пастернака, потому что иначе бы он погиб. Я думаю, что моя поэзия в последние годы становится более и более метафизической. Но, знаете, давать ответ — не дело поэта. Какая программа, например, у Бродского в стихах "Бабочка" [Ч:32-38/II:294-98] или "Муха" [У: 163-72/III:99-107]?

В них нет программы, но в них содержатся мысли о волнующих его проблемах: вере и поэзии, языке и времени, о жизни и ничто. Говоря вашими словами, в "Бабочке" Бродский "воссоздал, переосмыслил и обогатил английскую метафизическую школу XVII века". Вы также определили одну из его магистральных тем как "человек против пространства и времени". Согласитесь, эта тема стара, как мир. Обновил ли ее Бродский?

Трудно ответить на этот вопрос. Я думаю, что поэзия принадлежит традиции литературы данного языка. Думаю, что вы лучше меня знаете, что такое Бродский в традиции русской литературы.

Кажется, до него никто не был так поглощен категорией времени.

Я должен вам сказать, что некоторое время назад вышла книга стихов Бродского по-польски с моим предисловием. У нас есть блестящий переводчик — профессор Баранчак. Я завидую Бродскому, потому что его изобретательность в области рифм непревзойденная. Мне очень трудно писать в рифму, а Баранчак переводит Бродского на польский, сохраняя его систему рифм.

Несмотря на сопротивление польского языка? И это не банальные рифмы?

Нет, нет. Это просто удивительно. И эта книга Бродского на польском языке очень странная, потому что она расходится с традицией польской поэзии. Нечто аналогичное произошло и с моим "Поэтическим трактатом", я говорил об этом с Горбаневской, в русском переводе он не совпадает с русской поэтической традицией.

Мне хотелось бы вернуться к философской стороне вашей поэзии и поэзии Бродского. О своих стихах вы говорите, что они похожи на "интеллектуальный балет", а стихотворения Бродского, написанные в форме путешествий, вы назвали "философским дневником в стихах", Насколько успешно Бродский соединяет философию и поэзию? Не рвется ли поэтическая ткань от тех философских абстракций, которыми иногда изобилуют стихи Бродского?

Я думаю, что Бродский делает это успешнее многих западных поэтов. Я сам очень старался двигаться против распространенных течений в современной западной поэзии. И в этом смысле мою поэзию нельзя назвать западной, она скорее ей противостоит. И здесь мы с Бродским соратники.

Вы как бы строите мост между славянской и западной поэтическими традициями?

Да. Западная поэзия двигается к субъективизму, чреватому серьезными последствиями. В русской традиции, конечно, есть традиция автобиографической поэзии, это старая традиция. И у Бродского много автобиографических стихов, но он стремится к объективности, возьмите все его описания городов, исторических ситуаций, например, в "Колыбельной Трескового Мыса" [4:97-110/11:355-65] весьма ощутимо его усилие объективации двух империй. И это сделано в противовес основным западным тенденциям.

Бродский, назвав Кавафиса "духовным экстремистом" [L:67/IV:176], заявил однажды, что и "Христа недостаточно, и Фрейда, и Маркса, и экзистенциалистов, и Будды мало". Не свойственен ли самому Бродскому духовный и интеллектуальный экстремизм?

Может быть, может быть. Это очень русская черта.

Согласны ли вы с Бродским, который считает, что "поэзия гарантирует гораздо большее чувство беспредельного, чем любая вера"?

Нет, с этим положением я не согласен. Я не приписываю поэзии такой важной функции, какую ей приписывает Бродский.

Язык и время — еще одна дихотомия в поэтическом мире Бродского. Он как-то сказал: "Если существует божественное, это прежде всего язык" [453]Joseph Brodsky, interviewed by Sven Birkerts, "Art of Poetry XXVII: Joseph Brodsky" ("Paris Review", No. 24, Spring 1982, P.111). Русский пер. интервью Свену Биркертсу см. "Иосиф Бродский. Неизданное в России" ("Звезда", No. 1, 1997, С. 80-98).
. Почему он возносит язык на такие метафизические высоты?

В наше время язык выдвинут западными профессорами во главу угла. Они отметают все и оставляют только язык, который, якобы, говорит сам за себя и за нас. Это все-таки нигилизм, онтологический нигилизм. Любые поиски истины для них — метафизическая глупость. Для деконструктивистов и прагматиков язык — мастер, язык — все, и все — язык. Но у Бродского нечто иное.

Да, хотя Бродский постоянно утверждает, что писатель — слуга языка и орудие языка, он при этом неустанно подчеркивает божественную природу языка: "Язык, который нам дан, он таков, что мы оказываемся в положении детей, получивших дар. Дар, как правило, всегда меньше Дарителя, и это указывает нам на природу языка".

Бродский совсем не похож на тех профессоров и поэтов, для которых язык — это автономная сфера. У него нет лингвистических экспериментов ради экспериментов. Для него язык — конфронтация с миром.

...и с временем. Не потому ли он был так потрясен строчками Одена: "Время... / преклоняется перед языком и прощает его служителей" [L:362-63] [456]См. примечание 5 к интервью с Роем Фишером в настоящем издании.
? У вас есть сходная мысль:

Я всего лишь слуга незримого —

Того, что диктует мне и еще кому-то.

Можно ли усмотреть аналогию между вами как "слугой незримого" и Бродским как "слугой языка"?

Я думаю, можно. В любой данный момент, когда поэт появляется на сцене своего родного языка, существует ряд возможностей, которые поэтом должны быть исследованы и усвоены. Он не свободен выйти слишком далеко за пределы этих возможностей. Я говорил об этом с Бродским, спрашивал его, почему существуют такие тенденции в современной русской поэзии, а не иные. По его мнению, непрерывность, которая была прервана революцией, должна быть восстановлена. В этом смысле Бродский осознает свое место, он не может и не хочет двигаться в другом направлении, он пытается сохранить преемственность русской поэтической традиции.

Почему, вы думаете, польский язык избрал именно вас быть своим "секретарем', своим медиумом в XX веке, вопреки тому, что вы прожили среди поляков меньшую часть вашей жизни?

Я не могу логически объяснить то, что называется судьбой.

"Звезде Полынь вы пишете: "Вот так-то исполнилась моя молитва гимназиста, вскормленного на польских поэтах: просьба о величии, а значит, об изгнании". Почему вы соединили величие с изгнанием?

В польской поэзии существует настоящий миф изгнания, примеры тому — судьбы Мицкевича, Словацкого, Норвида.

Вы признались в трудности отождествления со средой, в которой Вы живете. Для Бродского же, по его собственным словам, "всякая новая страна, в конечном счете, лишь продолжение пространства". Но на более глубоком уровне, мне кажется, вы с Бродским перекликаетесь. Он считает, что с каждой новой строчкой, с каждой последующей мыслью поэта в изгнании относит все дальше и дальше от берега родной земли. И, в конечном счете, он остается один на один со своим языком. Это и есть его "иная земля". Он даже образовал английский неологизм: "This is his Otherland". У вас в "Поэтическом трактате" есть аналогичная мысль: "... только речь — отчизна".

Это, по-моему, заявление гордеца, хотя, мне кажется, я менее страдаю от гордости, чем Бродский. Я всегда чувствовал ограниченность и поэзии, и языка, ощущал несоизмеримость между миром и словом. Все, что поэт может делать, это только пытаться, стараться что-то выразить. Бродский, как я уже сказал, наделяет литературу слишком большой ответственностью. Одних это восхищает, других раздражает.

А разве вы не верите в спасительную роль поэзии? В "Посвящении к сборнику "Спасение' вы пишете:

В неумелых попытках пера добиться

стихотворенья, в стремлении строчек к недостижимой цели, —

в этом, и только в этом, как выяснилось, спасенье. [III:294]

Не знаю, спасение ли, но поэзия действительно может быть защитой от отчаяния, от убожества существования.

Во вступлении к "Поэтическому трактату" можно прочитать:

Как будто автор с умыслом неясным

них обращался к худшему в

Изгнавши мысль и обманувши мысль.

Это что, скрытая ирония или упражнение в самоусовершенствовании средствами поэзии?

Здесь я, скорее всего, говорю о разнице между поэзией и прозой в нашем столетии. Поэзия XX века все дальше уходит от относительной рациональности прозы, все чаще эксплуатирует очень субъективные ситуации, подсознание человека, в этих стихах также выражено желание восстановить философское содержание поэзии. И здесь опять мы с Бродским сходимся и расходимся с некоторыми поэтами-модернистами.

В своей лекции о вашем творчестве Бродский сказал: "Ему свойственен катастрофический, почти апокалиптический склад ума" [463]Из записей лекций Бродского по сравнительной поэзии, Ibid.
. И действительно, в молодости вы руководили поэтической группой "Катастрофисты". Вы осознаете, что вам присущ такой склад ума?

Пожалуй, да. Он приближает меня к славянскому типу мышления, ибо это склад ума Соловьева, Достоевского и других. И, конечно, существует польский вариант того же самого. Похоже, Бродский прав, но я не очень этим горжусь.

В некоторых ваших стихах доминирует чувство вины. Это потому, что вы выжили, или потому, что вы не пережили все послевоенные страдания Литвы и Польши? И следует ли из этого, что чувство вины это ваш комплекс Квазимодо, который, по мнению Цветаевой, должен иметь каждый поэт?

Я не уверен, что каждый поэт должен страдать таким комплексом. Я знаю, что у меня есть комплекс вины, я не думаю, что его нужно объяснять историческими событиями, я думаю, что его корни следует искать глубже, в моем случае — чувством судьбы, чувством рока, и появилось это чувство очень рано, почти в школьные годы. Мой друг Адам Михник недавно в разговоре со мной сказал: "Мне нравится твоя поэзия, потому что она кровоточит. Она также демонстрирует, что рана может стать источником силы". Может быть, литература вообще и поэзия в частности вырастают из раны. Надо только преодолеть боль.

Бродский взял эпиграфом к сборнику своей прозы "Меньше, чем единица" строку из вашей "Элегии к N.N.": "And the heart doesn't die when one thinks it should". В переводе Бродского она звучит следующим образом: "И как сердце бьется тогда, когда надо бы разорваться" [III:292]. Не могли бы вы пояснить этот стих?

Здесь я описал очень конкретную ситуацию очень близкого мне человека. Ее сын был отправлен в немецкий концлагерь на смерть, но она продолжала жить. Этот опыт пережили и миллионы русских при сталинизме. У меня есть русская знакомая, ее муж был арестован во время чисток. У нее был ребенок, она никому не могла показать, что случилось что-то страшное.

Бродский как-то заметил, что "вам доставляет почти чувственное удовольствие сказать 'нет'". Это правда?

Боюсь, что правда [Смеется]. Но дело обстоит сложнее. Я назвал себя "экстатическим пессимистом". Шопенгауэр, на мой взгляд, создал самую лучшую теорию литературы, искусства, объективную, как голландские натюрморты, я стараюсь ее практиковать.

И вы, и Бродский широко пользуетесь категорией отрицания в ваших стихах. Какова их функция?

Я человек противоречивый. Я не могу представить себя как цельную личность. Меня постоянно разрывают противоречия.

Не потому ли ваша поэзия так трудна, и суть ее так дразняще неуловима для читателя? Не могли бы вы подсказать какие-то пути ее адекватного прочтения?

Да, моим читателям нелегко, они не могут понять, почему я так часто меняю свою точку зрения, свои мнения. Я недавно показал своему чешскому другу два стихотворения. Содержание одного из них полностью противоречило тому, что говорится в другом. Я спросил его, стоит ли их публиковать, ведь они исключают друг друга. Он ответил: "Конечно, поскольку это так характерно для тебя, но постарайся поместить их рядом и напиши к ним "краткий комментарий". Мои стихи очень иронические, в них много аллюзий к польской поэзии XVI, XVII, XVIII веков.

Вы, в сущности, младший современник Ахматовой, Пастернака, Мандельштама, Цветаевой. Как рано вы познакомились с их поэзией?

Как это ни странно, я не был большим читателем русской поэзии, русской литературы. Я получил от своего друга году в 1934-м книжку Пастернака "Второе рождение". Я не понял, что "второе рождение" — это аллюзия. Мне его стихи очень понравились. Между прочим, поэт Коржавин сказал кому-то, что он возлагает ответственность именно на эту книгу Пастернака за свое обращение в сталинизм, потому что в ней столько красоты и счастья. О Мандельштаме я узнал очень поздно. Я не думаю, что русская поэзия влияла на меня очень сильно. Я пережил влияние французской поэзии.

И английской?

Да, но в меньшей степени, потому что французское влияние пришлось на годы моего становления.

По вашему мнению, "поэт, прежде чем он будет готов подойти к вечным вопросам, должен следовать определенному непреложному кодексу. Он должен быть богобоязненным, любить свою страну и свой родной язык, полагаться на свою совесть, избегать союза с дьяволом и опираться на традицию" [467]Чеслав Милош, "Борьба с удушьем", Ibid., С. 171.
. Отвечает ли Бродский всем этим требованиям?

Да, безусловно. Я уже сказал, что, может быть, на фоне западной поэзии мы в арьергарде, Бродский и я, но, может быть, и в авангарде. Это никогда не известно, потому что если поэты сильно действуют, то они меняют направление поэзии.

Как вам видится сегодня это "гигантское, странной архитектуры, [...] здание поэзии Бродского" [468]Чеслав Милош, "Борьба с удушьем", Ibid., С. 169.
?

Для меня архитектура — ключ к поэзии Бродского. Он постоянно возвращается к Петербургу. Он сам это подчеркивает в прозе. Контраст особенно разителен в сравнении с Беккетом, для которого архитектура нейтральна, у Бродского она очень важна. Возьмите, например, его пьесу "Мрамор", это очень беккетовская пьеса, с той существенной разницей, что местом действия избран древний Рим, доминируют классические мотивы и играет архитектурное воображение. Бродский — поэт сложного культурного наследия, он использует темы Библии, Гомера, Вергилия, Данте, английских метафизиков и древнерусской литературы. Классические темы делают^его поэтическое здание гигантским, но ими подчеркнуто единство европейской культуры. Бродский, я думаю, не страдает ни комплексом неполноценности, ни комплексом превосходства по отношению к Западу.

Вы однажды сказали, что не соответствуете американскому представлению о поэте. Соответствует ли ему Бродский?

Не думаю, потому что в американском представлении поэт должен быть алкоголиком, пережить пару нервных срывов, несколько попыток к самоубийству, посещать психоаналитика и т.д. Давайте закончим на этой юмористической ноте.

Насколько я знаю, у вас нет стихотворения, посвященного Бродскому. Можно ли мне взять для этого сборника ваших "Секретарей" [470]Семь стихотворений Милоша в переводе Андрея Базилевского опубликованы в "Специальном приложении" к "Русской мысли" (25 мая 1990), С. IV.
, стихотворение о поэте вообще?

Да, уж так получилось, что у меня действительно нет стихотворения, написанного специально для Бродского. Если вам так нравятся "Секретари", пожалуйста, берите.

СЕКРЕТАРИ

Я всего лишь слуга незримого —

Того, что диктует мне и еще кому-то.

Секретари, мы бродим по свету, не зная друг о друге,

Понимая так мало. Начиная с середины фразы,

Обрывая речь на полуслове. А какое сложится целое,

Не нам понять — ведь никто из нас его не прочтет.

1975

Перевел с польского Андрей Базилевский