Снег в этом году лежал долго. Февраль наступил и тянулся вместе с этим снегом, постоянно падавшим и покрывавшим землю очередными слоями. Эта зима перестала напоминать мне Максима. Она растворилась в нем. Вместе с той последней ночью, которая стала началом. Чего?

Длинных муторных отношений, съедавших изнутри, даже когда и видимости этих отношений не было.

Я потерялась. Пришла в тот день домой, оглянулась вокруг и едва не завыла от тоски. Что я наделала и самое главное, зачем? Вогнала себя, вбила кольями в землю, только вот расти из меня уже ничего не будет — не то время года.

Но я… не жалела. Точнее, не могла жалеть и не стала. Попробовала забыть или заставила забыть, не знаю. Перестала отвечать на звонки, с репетиций убегала, в кулисах не задерживалась, почту игнорировала. Выжидала. Понимала, что веду себя глупо, понимала, что сама виновата, понимала, что он тоже может вот так вот пропасть в один миг, и что я буду делать? Метаться из угла в угол и спрашивать пустоту, все ли с ним в порядке и как ему помочь? Я даже приблизительно не знала ответов на незаданные вопросы. Боялась ошибиться, и это было не тот случай, когда можно было пойти ва-банк. Не тот, когда риск — дело благородное.

На сцене мы уже не притворялись. Стояли как два привидения в свете прожекторов. Не могли даже прикасаться друг другу — в месте прикосновения кожа горела огнем.

Смирнитский орал на нас и заставлял лечиться, кажется, только делая вид, что верит отговоркам о едином вирусе, сразившем главных героев главной постановки студии. А ведь мы говорили чистую правду, как не уставала напоминать нам Анжела, считая это, видимо, забавной шуткой.

Первое время мы играли на каком-то надрыве. Сложно было стать не Максимом и Варварой, а Дмитрием и Аней. Как никогда сложно. Оставаясь на сцене перед полным залом зрителей (как никогда полным), окутанные музыкой фоном, мы пытались донести что-то в первую очередь до друг друга. И… выматывались, как никогда. Глаза слезились, голос дрожал, объятия были цепкими, со стиснутыми зубами и затаившимся дыханием. Нам дарили цветы и говорили, как прекрасно мы стали играть, но мы просто не могли смотреть друг на друга. Расходились по кулисам, разбегались, стараясь не встречаться.

В любом случае, дальше так продолжаться не могло. Мы отыграли еще пару спектаклей вместе и, кажется, научились справляться. Снова.

Максим закрылся наглухо, запечатался с головы до ног, я же стала замечать, что веселые шумные люди стали раздражать меня, будто это они были виноваты, что я превращаюсь в обозленную высохшую истеричку.

Как-то мы шли с Марком домой после репетиции — я в тот день, кажется, забыла, что он, как и обычно, идет рядом, — шли медленно, грустно пиная не растаявший еще снег носками ботинок, и вдруг он сказал, прерывая гнетущую тяжелую тишину:

— Как мне хочется, чтобы скорее наступила весна! Быть может тогда ты снова станешь прежней Варькой и с твоего лица уйдет постоянно задумчивое выражение.

Я не сразу нашлась с ответом. Меня тронули эти слова — как забота о больном ребенке.

— Это все длинная зима, Марк, ты прав. В марте не должно быть такой мрачной ноябрьской погоды. Обещаю снова стать веселой, когда растает снег.

Он посмотрел на меня искоса, усмехнулся.

— Я все это к тому говорю, что на тебя слишком много свалилось за этот год, и сейчас у меня такое чувство, будто что-то наконец добивает тебя. Как не получалось сломить тебя раньше, так это что-то может сломить тебя теперь.

— Все нормально, Марк. Точнее… пока не очень нормально, но будет. Я обещаю.

— Нормальность — это порок, — грустно ответил Грозовский. — У тебя должно быть не нормально, а отлично. Лучше всех. Ты помнишь такие слова?

Я с улыбкой взяла его под руку.

— Помню. — Слова Марка были как толчок, знак, что пора просыпаться от спячки, пора прекращать лить сопли и растекаться по подушке. Пора принимать решение. И я решила решиться. В этот же вечер.

Мы остановились с Марком у моего подъезда — ему было дальше.

— Я не хочу пока ни о чем тебя спрашивать. Как и Максима. Но ты знаешь, что всегда можешь все мне рассказать.

Я поцеловала его в щеку.

— Спасибо, Марк.

Впервые за долгое время у меня поднялось настроение. Сейчас мне уже было наплевать на погоду и на то обстоятельство, что снег еще даже не начал таять, а морозы никак не хотели спадать. Я взлетела по ступенькам в квартиру, разделась и села к компьютеру.

Телефон молчал. Я смотрела на него и думала, что по телефону не смогу сказать того, что хочу и как хочу. Пока я раздумывала над словами, загрузилась почта и выдала одно сообщение. От Максима.

Ну что ж, мы решили решиться в одно время. Это неудивительно.

Я резко открыла письмо.

«Варька,

никогда не любил объясняться через телефоны и Интернет, но сейчас не вижу другого выхода. Сегодня ты смотрела на меня на сцене, как на прокаженного — то ли я так раздражаю тебя, то ли у меня уже правда начались глюки и я теперь все буду видеть в искаженном виде. Но, тем не менее, молчать дальше не имеет смысла. Молчание никогда не решало проблему, а уж нашу (если можно назвать это проблемой) тем более. И я сойду с ума, если мы еще месяц будем молчать.

Поверь мне, я знал, что так будет. Знал, что после одной такой ночи ты растеряешься, будешь метаться, знал, но все равно пошел на это. Урвать хоть что-то для себя, хоть несколько часов с тобой — эгоистично, но вполне по-человечески. Если бы ты знала, сколько раз за этот месяц я хотел бросить все и уехать, не дожидаясь июня, сколько раз приезжал на вокзал, сколько раз сидел с сумкой в зале ожидания — я был очень близок к этому. В конце концов, здесь меня ничто не держит настолько сильно, чтобы остаться. Но каждый раз вспоминался наш разговор на сцене о Дмитрии и его отъезде, помнишь? Когда я еще со всей уверенностью утверждал, что взял бы и уехал на его месте. Но я был на его месте и не смог. Я считал себя выше Дмитрия, но на практике оказалось, что самое сильное решение не уехать, а остаться. Две вещи держали меня, как и прежде (не знаю, сила это или слабость): твоя улыбка и страх, что мы так и не поговорим нормально.

И сейчас после этого ужасного месяца я решил оставить все как есть. Давай будем считать, что ничего не было — так будет проще и тебе, и мне. Только, пожалуйста, прекратим это сухое молчание, продолжим с того места, где закончили — еще до Нового года. А с окончанием театрального сезона, обещаю, я исчезну.

В конце концов, давно пора.

Максим».

Я замерла над клавиатурой. Прочла письмо дважды. Вспомнила все. Все, что было между нами — с момента встречи. Вспомнила его слова: «…Это было ранней весной прошлого года, еще до отбора… Я шел в студию и увидел вас с Марком. Ты, конечно, этого не помнишь, потому что ты меня не видела, а я видел тебя. Таял снег. Вы запрыгивали прямо в лужи и смеялись, как идиоты. И долгих пять минут я смотрел на тебя, не в силах отойти. Ты смеялась так, что у меня самого губы невольно растягивались в улыбке, и я ловил себя на том, что смеюсь непонятно над чем», вспомнила ту ночь. И решила, что была полной идиоткой. Весь этот месяц.

«Максим,

Помнишь завет Геродота? Странное начало письма, правда?

Ну так вот, я говорю о carpe diem. Мы потратили впустую слишком много дней. Точнее, это я потратила впустую так много дней. Боялась неизвестно чего. Но прошедший год научил меня, что терять момент глупо, его не вернешь, размышления укорачивают секунды. Завтра может произойти все что угодно, а послезавтра мы все разъедемся. Поэтому сейчас я повторяю: carpe diem, — не думай об отъезде, не позволяй себе и мне больше медлить и тупить. Просто carpe diem, пока хватит сил.

Варя».

Я натянула пальто так быстро, как только смогла. Трясущимися руками закрыла дверь на ключ и скатилась с лестницы. Входная дверь хлопнула на весь подъезд, закрываясь за мной. Но мне было все равно. Я возвращалась к театру.

Я поскользнулась в темной арке перед дверью театра, но кто-то поймал меня. Максим. В распахнутой куртке. Держал за руку. Меня.

Мы успели. Я успела.

В замерзшем ледяном переулке (совсем не мартовском) мы поцеловались — парочка школьников. Стало тепло, как в настоящем марте.

К чему были разговоры?

— Пойдем, — прошептал он.

— Пойдем, — ответила я. И мы пошли. К нему.

***

— В конце концов, что ты за мать? — требовательно вопросил граф.

— Хорошая, — пожала плечами мама таким тоном, будто этого пункта и не могло быть в обсуждении.

— Раз хорошая — нечего упорствовать. Ей не до тебя так же, как и тебе не до нее. Сама на себя в зеркало посмотри — а ведь тебе далеко не 20! — шутливо выговаривал Шереметьев.

— 21, - пропела я. Мы переглянулись и рассмеялись.

— На детка, съешь конфетку, — неожиданно заметил граф, засовывая мне в руку «Гулливера». — Иди пожуй, а взрослые пока накроют на стол.

— Не переусердствуйте, взрослые, — отсалютовала я графу напоследок и скрылась в кухне.

Мы подружились с графом. Почти. Хотя нет, вру. Уже вовсю. Робко, медленно, сталкиваясь лбами. Но я действительно уже не была 14-ним подростком, готовым сбежать от одного шороха. Я принимала его в семью с королевской милостью, устраивала проверки, а потом махнула рукой и перестала выпендриваться. Он оказался смешливым веселым человеком, разговаривал со мной как с равной и не пытался подольститься только потому, что я была дочерью его будущей жены.

Теперь мы все время садились рядом и смеялись над бабушкой или над мамой или друг над другом. И смешили друг друга, сидя на разных концах стола.

На кухне столкнулась с бабушкой. Она руководила парадом — готовила воскресный обед. Это вошло в моду в последние недели — воскресные обеды с будущим родственничком.

— Погоди, — заявила она, закуривая, когда я, налив себе воды, собиралась выйти.

— Да?

Она помедлила, прищурилась, словно решая, говорить мне что-то или не говорить.

— Ты все-таки истинная Трубецкая, Варька.

— А у кого-то были сомнения? — шутливо поинтересовалась я.

— Да нет, — выдохнула бабуля, — Но то, как быстро ты приняла графа…

— Зачем вообще об этом говорить?

Графиня Трубецкая рассмеялась.

— Сердишься… ну я же говорю!

Я развернулась, готовясь выйти, но неожиданно повернула назад:

— Ты неисправима, знаешь об этом? Просто ужасно неисправима!

Она снова засмеялась — ну как так можно!

— А иначе и быть не могло, — ответила она.

Я вышла из кухни.

— Мне было… нехорошо, понимаешь? После травмы я больше не мог заниматься плаванием. Я потерял то, во что верил так много лет. Одноклассники казались мне чужими, родители чужими и фальшивыми голосами уверяли, что «все в порядке, все наладится, дорогой!»

Я ненавидел их за эту ложь. Отец тоже утешал, но в каждом его слове будто слышалось: «Так я и знал, что ничего не выйдет, а ведь я тебя предупреждал!»

И я начал приходить домой все позже и уходить все раньше. Но школы не хватало. И я записался в театр. Просто, случайно, проходя мимо этой студии… Меня будто толкнуло что-то и заставило взглянуть на эту вывеску. Объявлялся набор.

В такие мгновения начинаешь верить в провидение. Что именно заставило меня в тот день пройти мимо этой студии, мимо которой я сроду не ходил! Что толкнуло меня войти туда, хотя я никогда не играл в театре, смутно представлял, что меня ждет, но готовился отстаивать свое право войти туда и остаться там. И я остался. Чем меньше я ждал от этого отбора, тем больше я получил. С тех пор я всегда доверяю сиюминутным решениям.

…Я спускался по лестнице в зал после своего выступления, и увидел красивую девушку из своей школы. Она тоже ходила в эту театральную студию. Но увидеть человека вне школы, значило тогда посмотреть на него свежим взглядом, другими глазами. Я посмотрел. И не смог оторваться.

Это глупо, конечно, но, сам не зная почему, я подумал, что это именно та девушка, которая поможет мне вылезти из этой пучины. Я сидел на дне уже много месяцев, я захлебывался, но никак не мог утонуть. И это состояние было хуже смерти. Так я считал тогда. А она казалась мне высшим существом. Не то, что другие девчонки, которые словно запрограммированы были на определенные действия, слова, интонации, мысли, эмоции, и не могли сказать мне больше, чем говорили. А она говорила совсем по-другому.

— Анжела, — кивнула я. Мы сидели в парке прямо на траве — выбрали время: я — до работы, он в перерыв, — когда можно было спокойно поговорить. Почему-то сегодня мы говорили только о нем, чего никогда не делали прежде.

— Да. И только со временем я выявил, что она не другой вид, а подвид тех, что уже не раз встречались мне. Просто рангом повыше. А так — такая же. И эта ее игра скучающей девчонки, которая таилась за милой, умной, доброй девушкой, была такой же маской, как и та, что сверху. А какая она самом деле, Анжела? Сдается мне, что никакая. Слишком много поверхностного, чтобы скрыть пустоту.

— Может быть, ты просто слишком строг к ней. Ты разочаровался в образе, который сам себе нарисовал, но это отнюдь не значит, что она никакая. Ты придумал себе ее одной, а когда понял, что ошибся, не захотел увидеть в ней другую.

— Это слишком сложно, Варька! Я виноват в том, что ждал от нее настоящего, а она это самое настоящее запрятала так глубоко, что ни с кем не хотела делиться. Она сама хотела, чтобы все видели ее такой красивой, почти совершенной, но недоступной. Вот пусть и остается одна, но эта роль, как оказалось, ее на самом деле не устраивает. Я же лишь показал ей несовершенство всей ее теории. Она хотела умного, но чтобы при этом он волочился за ней на поводке. А таких не бывает. По крайней мере, рядом с такими, как она.

— Она ошиблась. Но каждый имеет право на ошибку, — покачала я головой. — Я это точно знаю.

— Возможно. Но я никогда не узнаю, думает ли она так, как ты или нет. Вряд ли она сама захочет мне это сказать. Почему мы не любим быть настоящими? Почему нам нравится эта безвкусица, эти дешевые герои, маски которых мы цепляем на себя, пытаясь скрыть, что мы-то другие!

— Хотела бы я знать. Но в моей жизни было мало таких людей. А я приемлю лишь одну маску — самозащиту. Только в случае самозащиты, я бы согласилась прятаться.

— И прячешься, не так ли? — Максим взглянул внимательно.

— Как и ты. — Я помолчала. — И это подтверждает твоя история.

— В театре мы все прячемся. Нам нравятся эти маски, иначе мы не остались бы здесь надолго.

— А может быть, здесь мы лишь пытаемся найти… себя?

Мы смотрели друг на друга и молчали.

— Ладно, мне пора на работу. — Я встала с травы и потянула на себя сумку. Но сойдя на дорогу и обогнув лавочку, я все же повернулась:

— Максим?

— Да? — он вскинул на меня глаза.

— Надеюсь, я все же не подвид?

— А стал бы я тебе все это рассказывать, если бы считал так?

— Хорошо, — задумчиво кивнула я.

Я переживала самые удивительные и самые странные месяцы в своей жизни. Несомненно. Абсолютно точно.

Все, что осталось потом от них — а на самом деле осталось много всего — было покрыто солнечным светом, как будто один наушник на двоих и веселое весеннее солнце сопровождали нас повсюду.

Мы не очень распространялись о наших отношениях в театре, но слухи ходили — это были сплетни глупых завистливых девиц во главе с Анжелой (последний наш разговор поставил ее на ступень выше в моих глазах, но не скрасил негативного отношения к ней) и постоянные попытки подловить нас на чем-то едва ли не преступном.

— Ну вот, а ты еще спрашивал, зачем такая скрытность, — говорила я однажды, когда на перерыве мы с Максимом сидели, свесив ноги со сцены, а стайки девчонок шушукались у нас на глазах, постоянно оглядывались и даже иногда показывали пальцем.

Максим рассмеялся, заметив, как девицы, которые за нами наблюдали, поймали его взгляд и выбежали.

— Может быть, лучше было, если бы они обо всем знали с самого начала, тогда они бы сразу успокоились.

— Тогда бы появились новые поводы для сплетен, не беспокойся, — хладнокровно отреагировала я.

Мы ничего никому не говорили, но и не скрывали. Так, например, Марк все прекрасно знал и улыбался, и постоянно подтрунивал над нами, но когда мы оставались одни, с его лица не сходило озабоченное выражение. Я не знала, в чем дело, могла лишь догадываться, а выпытывать и портить себе настроение мне не хотелось. Счастливые люди эгоистичны, особенно если счастье висит на волоске.

Вообще, я не любила этих громких слов — счастье, несчастье… я предпочла бы изъясняться, как девочка-простушка из глубинки, чем бросать громкие фразы, но эта весна заставила меня действовать и думать не так, как раньше. Я словно выключилась из обычного привычного уклада. Ничто внешнее больше не трогало меня, как в последние годы, когда быстрый ритм жизни не оставлял времени для мечтаний и витания в облаках.

А прошлую весну с постоянными переменами настроения, с неуверенностью в чувствах Андрея, мне вообще не хотелось вспоминать.

И даже если работа нагружала и под вечер окончательно лишала каких-то желаний, меня словно вытягивало из трясины, когда с очередным звоном колокольчика, Максим возникал на пороге, стряхивал воду от дождя с волос и неожиданно ярко улыбался, поймав мой взгляд среди десятков других.

Я говорю о том, что осталось… но нельзя не сказать о том, как было на самом деле. Эти отношения держались на эмоциях. Как позитивных, так и негативных. Они сопровождались бурной радостью и слезами неуверенности в завтрашнем дне.

Carpe diem не всегда срабатывал, мы были просто людьми, а время наше было на исходе — почему-то мы с самого начала знали, что отношениям придет конец с окончанием весны. Он готов был поехать за мной куда угодно, но не был уверен, что я буду этому рада. И… он был прав.

Наши встречи жили один день, и каждый день радовал, потому что ничего не заканчивалось. Я тоже жила одним днем. Я больше не могла строить долгосрочных планов. У меня не получалось, как я ни хотела. Год назад меня убедили, что это не дело, что в 17 лет нельзя планировать свою жизнь, даже на несколько месяцев вперед. Поэтому мы не заговаривали о том, что будет дальше.

Я привязалась к нему. Я это отчетливо понимала, но это были больные отношения. Даже не больные — нервные, изъедающие. Как червяк, который точит яблоко изнутри, и сердце заходилось, едва получалось представить разрыв.

Мы могли по целым дням зависать у него дома, и никто и ничто не было нужно, только присутствие его рядом. Однажды в его квартире выключили свет — гроза выбила пробки, и Максим побежал за свечками. Расставил повсюду, но комната вокруг оставалась приятно полутемной. Мы сидели рядом, он медленно гладил мою спину — вверх-вниз, как пером щекотал — и секунды складывались в часы, минуты — в дни и недели, а часы — в месяцы и годы. И казалось, что не осталось вокруг ничего, кроме этой тишины и полутьмы, и никого, кроме нас. Будто вся жизнь прошла перед глазами, пока мы сидели рядом в этой полутьме.

Мы рассказывали друг другу разные истории, и я читала ему стихотворение Гумилева «Жираф»:

«И как я тебе расскажу про тропический сад,

Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав…

Ты плачешь? Послушай: далеко на озере Чад

Изысканный бродит жираф»

И голос мой к концу звучал все тише, а на последнем четверостишии вдруг дрогнул, как будто этот жираф уже раскрыл мне какой-то секрет. Но это были всего лишь фантазии глупой девочки. Я растерянно улыбнулась Максиму, который будто почувствовал что-то неладное во мне.

— Все в порядке?

— Да.

Наши переплетенные руки, ноги, соприкасающиеся головы, блеск глаз при свете тусклых свечей, которые я терпеть не могла… Кому пришло в голову, что романтика связана со свечами? Хотя эти свечи были определенно не данью романтике… Данью отключенному свету.

И сегодня свечи были как нельзя кстати.

А потом мы поссорились так, как никогда до этого. И я знала причину. Приближался июнь. Он хотел уверенности, и справедливо, потому что это я не могла дать четкого ответа.

— Скажи мне «нет». Выкини из своей жизни! Попроси меня уйти, и я уйду, но только не заставляй меня чувствовать себя зависимым от тебя!

— Но я тоже зависима. От тебя. И я не боюсь этого, как ты. Точнее, боюсь, но не до такой степени. Быть зависимым от того, кого любишь…

— Тогда скажи мне, что любишь! Вот, молчишь. Потому что я всегда — и я это знаю точно — любил тебя больше. Ты же… ты же просто принимала мои чувства с королевской милостью! — ему было тяжело. Он старался не смотреть мне в глаза. Боялся, что я посчитаю его слабым, но не мог не поднимать эту тему.

Но и мне было нелегко. И не только потому что его упрек не был безосновательным.

Я не могла произнести эти три несчастных слова. Я тебя люблю. Да и к чему вообще слова? Зачем их говорить? Я не хотела.

Он ушел и хлопнул дверью. Ушел к Анжеле.

Из-за нее-то и начался конфликт. Она позвонила и попросила забрать какой-то его хлам из ее квартиры.

Я шла на работу, не желая думать, что вполне возможно Максим помирится с Анжелой у нее дома. Я не сомневалась в нем. Я сомневалась в ней.

А что, такой исход вполне возможен мне назло! Сама виновата.

Тоня пела, летая по кафе и переходя от одного столика знакомых к другому. Она пришла раньше положенного времени и все время беспричинно смеялась, перемигиваясь с Толей. Я ей завидовала. Честно, по доброму завидовала. Она не находилась постоянно на грани нервного истощения.

А Владилена только ворчала, глядя на нее.

— Вот и все, — мрачно говорила она, уткнувшись в свои документы.

— Что «вот и все», Владилена Аркадьевна? — поинтересовалась я, завязывая фартук за спиной.

— Да этот вот, — она махнула рукой в сторону Толи, который стоял тут же, — увезет ее теперь в Москву… и все. Нет певицы, нет лучшего бармена…

— Как в Москву?! — ахнула я, переводя взгляд на Толю.

— Еще ничего неизвестно, Владилена Аркадьевна.

— Значит, уже есть в планах? — проницательно заметила я.

Вот этому я завидовала. Вот таким простым отношениям. Хотя я, конечно, была неправа. Просто расстроена, вот и все. И белое сегодня окрасилось в черные и серые оттенки.

Они начали встречаться. Толя и Тоня. Толя, наконец, расстался со своей фифой Настей. Наконец понял, что она лишь использует его. И оказалось, что нет преград, и оказалось, что между ними давно уже зрело это, невысказанное, непрогретое весенним солнцем.

— Значит, Тоня поговорила с матерью?

— Вроде как закинула удочки. Мама бесится, но уже перевоспитывается, — ответил Анатолий. Он улыбнулся мне, и я неожиданно улыбнулась в ответ.

— Значит, и правда все… — стало грустно, захотелось плакать, впервые за долгое время. Как будто я уже потеряла своих друзей.

— Вот-вот. Да и ты тоже хороша! Год-то скоро на исходе, — продолжать сыпать соль на рану Владилена. Но ей было тяжелее всех. Она оставалась.

— Зато у вас остается Мишка.

— Подлый трус… он на то и подлый, потому как непостоянный.

— Наш — постоянный, — успокоительно заявил Толя.

— Да, постоянный, — согласилась я задумчиво.

…Он сидел у подъезда. Ждал меня. Крутил в тонких пальцах зажигалку, не закуривая.

Думал, рассеянно вглядываясь в серую кошку, подкрадывающуюся к голубю.

Я села рядом, вздохнула легко.

— Я переживаю самый необычный месяц в своей жизни, — тихо призналась я.

— Надеюсь это не из-за того, что скоро ты уезжаешь?

— Нет, глупый.

Мы помолчали.

— Самонадеянная кошка, он не дастся ей. — Внезапно проговорил Максим, внимательно глядя на голубя.

Я посмотрела на него сбоку.

— Что сказала Анжела?

— Анжела, — усмехнулся он. — Анжела здесь совсем не при чем.

— Я знаю, — тихо ответила я. — Просто… ты не понимаешь? Мне тяжело сидеть здесь с тобой! И разговаривать как ни в чем не бывало!

— А мне?

— Пойдем? — спросила я.

— Пойдем, — согласился он, и мы не сдвинулись с места.

Было странно и непривычно. Как будто мы не виделись год и, встретившись, оказалось, что совершенно нечего друг другу сказать. Но это было так только с внешней стороны. Нам было, что сказать друг другу. Просто все слова, даже обычные наполнялись совершенно другим смыслом. Мы говорили друг другу не то, что произносили губы, а то о чем они молчали.

Вот возникла пауза, и пауза эта наполнилась Анжелой, ее истерическими выкриками, и моим первым приходом на квартиру Максима. И теми же сомнениями, что были тогда. Ничуть они не рассеялись с тех пор, не решились.

«Лучше ничего не говори, — просила я, глядя на него, — лучше умолчи о том, о чем стоит умолчать».

Он посмотрел на меня.

«Да я и так молчу. Ты же видишь, как усердно я молчу, вот уже много месяцев. Только есть ли в этом смысл, если оба мы все знаем и без всяких там слов?»

«Не смотри на меня так, — увильнула я от ответа, — ты же знаешь, я ни о чем не жалею. Кроме одного, пожалуй. Но ты в это все равно не веришь…»

Он наклонялся все ближе, внимательно глядя на мои губы. Секунду я слышала, как падали капли с деревьев, оставшиеся от дождя.

Потом Максим встал, закурил.

— Я, пойду, пожалуй.

— Да, — сказали мои губы.

«Ты вернешься?»

«Надеюсь, нет».