Я почти не знала своего отца. Да что там? Я действительно не знала своего отца. До определенного возраста я никогда его не видела, а лет до 6 не подозревала и даже не задумывалась о его существовании (ну знаете, так бывает у всех детей, выросших без внимания кого-то из родителей)… пока однажды не увидела, как одну девочку — мою подружку — из детского садика забирает папа. Знаете он… он показывал ей фокусы. Он пришел забирать ее, и пока она пыталась одеться, поминутно роняя свои вещи, а потом еще и заревела, засунув куда-то свою варежку, он достал три яблока и начал жонглировать ими. Он просто пытался ее развеселить и пожалуй, ему это удалось, потому что она начала смеяться, но помимо этого он умудрился собрать вокруг себя целую толпу детей и устроить представление, которое я потом еще несколько дней вспоминала и теребила всех, пытаясь научиться жонглировать так же, как и он. А потом они ушли. Я, разинув рот, смотрела, как он помогает ей перевязать шнурки и щелкает по носу, и смеется вместе с ней, и протягивает ей яблоко, и берет за руку. В этот момент бабушка спустила меня с небес на землю, обозвав «копушей» и «негодным ребенком», а потом схватила меня за руку и потащила за собой, как будто детский садик был заминирован, и нужно было срочно, сию минуту покинуть его. Но эта картинка — отца, ведущего за руку дочь — очень долго потом не покидала меня, и вечером я первым делом пристала к маме с вопросом «где мой папа?».
Мама не церемонилась. Став постарше, я поняла, что она сделала очень правильную вещь, хотя детали ее рассказа было трудно понять шестилетнему ребенку. Она просто сказала, что папа живет в другом городе и у него есть другая семья, поэтому вряд ли когда-нибудь он придет в мой детский садик и покажет фокусы (в первую очередь меня, конечно, волновал именно этот вопрос). Неведомый «другой город» рисовался моему сознанию страшным многоруким чудовищем, которое находится где-то очень далеко от меня и держит у себя папу. Всякие же «другие семьи» казались мне ужасно страшными и несчастливыми уже только потому, что не были похожи на мою. В моей все было просто и хорошо: мама и бабушка — такие интересные, всякий раз придумывавшие какое-нибудь увлекательное приключение, и две тетки — мамины сестры и их дочери, с которыми в нашем доме часто проводились многочисленные сборища. Моя семья. Мир женщин. А тут неожиданно появляется кто-то под названием «отец», который, оказывается, должен быть у каждого ребенка и которого у меня, по странному стечению обстоятельств, не было. Это новшество и понимание того, что у мамы и у всех моих родственников до моего появления тоже была своя жизнь, в которой у них так много свершалось без меня, нагрузили мою шестилетнюю голову, но, к счастью, обошлось все без катаклизмов. По мере моего взросления и появления в голове более осмысленных вопросов, мама дополняла мое знание об отце. Мысль, что моему отцу на нас и, в частности, на меня, наплевать, потрясла меня тогда, но все-таки не стала переломной. Мне хватало того, что у меня было, а другого я и не знала.
Я уже знала, что мама была беременна мной, когда отец оставил ее, сообщив, что возвращается в свою семью. Правда, мама так и не потрудилась ему сообщить, что беременна и дала ему преспокойно уйти — она уже представляла, что он за человек, узнав, что до встречи с ней, он бросил жену с трехлетним сыном. Она не хотела больше связываться с человеком, «который настолько не дорожит своими узами». Именно такими словами она когда-то сообщала мне о нем. В ее словах, интонациях, жестах, было достаточно сарказма и презрения к нему, так что и я постепенно привыкла думать о нем также — презрительно, саркастично, высокомерно. Но в моей голове, тем не менее, росло любопытство. Узнать, увидеть, просто взглянуть в глаза. Хотя бы раз.
Я отгоняла эти мысли. Первое время, по крайней мере. Мне казалось, что, даже думая об этом, я предаю ее — ведь она и так честно мне все рассказала, хотя могла бы и не говорить и «чесать», как все, о летчике, разбившемся во время учений, или о бесстрашном покорителе вершин, так неудачно сорвавшемся с огромной высоты. Но любопытство было никуда не деть.
И именно тогда он и появился. Внезапно. Не предупредив, так, как и должен был появиться, если вообще должен.
Дальше была сцена, упорно напоминающая мне небезызвестный фильм «Москва слезам не верит». По необыкновенной случайности я тогда обитала у бабушки, то есть пребывала в ее квартире намного чаще, чем меня там можно увидеть сейчас и вообще когда-либо. Мама была на работе, а бабушка что-то шкварила на кухне, поэтому пронзительно завопивший дверной звонок услышала только я. На пороге стоял высокий молодой мужчина с яркими голубыми глазами, сразу запавшими мне в душу. Глаза я всегда замечаю в первый момент знакомства. Так вот, эти глаза просто заставили меня мучительно припоминать, кто же это и где я могла его видеть. А ведь определенно где-то видела. Но больше мне не удалось что-либо рассмотреть, потому что из кухни прибежала бабушка с полотенцем наперевес и половником в руках. Половник она тут же уронила, а полотенцем воспользовалась лишь для того, чтобы снять его с плеча, видимо, для того, чтобы вытереть руки, и тоже уронить.
— Варя, иди в комнату, — велела она.
— Это еще почему? — тут же отреагировала я. Мне было 14 и все в этом мире, по моему мнению, должно было быть лишь так, как мне хочется. Идти в комнату мне не хотелось определенно.
К тому же, мужчина тоже с интересом наблюдал за мной, как бы припоминая и явно намереваясь что-то сказать. Он и сказал:
— Можно я войду?
Бабушка махнула рукой:
— Зачем приехал-то хоть?
Мужчина переступил порог и, закрывая дверь, медлил с ответом. А так как ответ, сама не знаю почему, мне вдруг яростно захотелось получить, то я не смогла дождаться и спросила сама:
— Так кто вы такой? Ба, ты его знаешь?
Бабушка, всегда знавшая, что сказать, и не выжидавшая, когда спросят ее мнения, в этот раз помедлила и тихо проговорила, наконец:
— Познакомься, Варвара, это твой отец.
Казалось, в моей голове что-то сместилось при этом ответе. Кусочки мозаики, наконец, смогли сложиться в отдельный кусок, хотя с одной стороны место все еще пустовало: там примерно, где скрывались черты моего отца только не со слов матери, а в таком виде, в котором они могли бы сложиться только у дочери своего родителя. Я не знала, чего от него ждать. Зачем он приехал, что он из себя представляет, о чем думает и мечтает, какие планы строит, и рад ли, хоть немного, что у него вдруг объявилась я?
— Отец?! — поразилась я.
Дальнейшее описывать в деталях будет слишком сложно. Казалось, с того дня события слились в какое-то разноцветное единое пятно, в котором менялись люди, места, выкрики, слова и прочее и прочее…
Отец, как оказалось, уже давно знал о моем существовании — помогла любимая бабуля, которая не могла стерпеть такой несправедливости и еще на первом году моей жизни послала отцу письмо, видимо, не очень читабельного характера, в котором делилась всеми мыслями и чувствами по поводу наболевшего, а именно по поводу него (упоминая об этом письме вскользь, оба краснели, что навевало меня на мысли, что обоим за письмо несколько стыдно). Но новость о появлении новой жизни — кровинушки его — не заставила его сорваться с места и взглянуть на свою дочь, нет, дражайший родитель несколько затерялся в пути лет, этак, на 14. А все пропущенные годы он восполнял некоторыми суммами, аккуратно присылаемыми раз в месяц.
И вот он появился.
Красив, весел, немного осторожен, но вполне самоуверен. Вошел в эту дверь так, как будто все мы должны были упасть на колени перед ним и вскричать, простирая руки к небу: «Спасибо, Господи!»
А за отцовской спиной лился бы свет, который постепенно наполнил бы всю комнату.
Он вошел, а я сбежала. Долго скиталась, долго путешествовала. Первым делом оказалась у Андрея и, замкнувшись в своих мыслях, прожила у него пару дней, заявив маме, что не пойду домой. Они убеждали. Они даже подослали ЕГО один раз.
Я хлопнула дверью и ушла от Андрея, даже не поблагодарив его маму. Андрей, конечно, узнал, в чем дело. Рассказали мои любимые родственнички. Только когда он узнал эту правду, меня уже поблизости не наблюдалось.
Меня понесло по компаниям полудрузей-полуприятелей, у которых я пряталась по вечерам, а днем бродила по улицам, подолгу исследуя каждый магазин центра с такой тщательностью, как будто была ревизором.
В итоге он сам нашел меня. Отец. Уж не знаю, как, через кого, возможно, даже с помощью Андрея, который потом ни словом ни взглядом не намекнул, что был причастен к моему водворению на прежнее место.
Я упиралась, рвалась, вырывалась, кричала гневно, потом заплакала. Он, преодолев сопротивление, обнял меня — то ли действительно этого хотел, то ли просто успокаивал. Я обмякла в его руках, ноги стали ватными, я больше не могла и не хотела шевелиться. Тогда он взял меня на руки и вытянул из этой прокуренной квартиры, в которой продолжалась бесконечная вечеринка.
Я вернулась домой — растрепанная, зареванная, красная, хлюпающая, с тяжелым взглядом и нежеланием разговаривать. Даже с ним. Особенно с ним. Лежала в комнате, ковыряла пальцем надорванные обои и слушала непрекращающиеся разговоры за стеной — обо мне, о нем, беспокойные вопросы срывающимся голосом, на которые могли бы ответить только я или он, испуганный шепот, как будто я и так не знала все, что они могли бы предположить или сказать друг другу.
На следующий день спозаранку выстроились около моей кровати, как будто я была больна чем-то чрезвычайно серьезным, да еще и связанным с нервной системой. Боялись сказать лишнее, переглядывались, прерывались на полуслове, делали дурацки-оптимистичные лица, строили фальшивые улыбки.
О тех днях не говорили — они поняли, что уж к этому сейчас лучше не придираться. Мама осторожно села на край моей кровати, погладила край одеяла, под которым как раз располагалась моя нога и спросила:
— Варя, ты не хочешь сегодня встретиться с отцом?
— Нет. — Я смотрела в другую сторону.
— Но он приехал ради тебя, — осторожно заметила она.
— Как же! — совершенно дико расхохоталась я. — Ради меня! 14 лет добирался, плутал, дорогу найти не мог — и вдруг! Свершилось!
…Больше всего в этой ситуации меня злило, обижало, просто нервировало поведение мамы. Она, которая своим примером, своими рассказами — достоверными, кстати — дала мне понять свое к нему отношение, свое отношение ко всей этой ситуации, сейчас после стольких лет пошла ему на уступки и заискивает передо мной лишь потому, что боится, что я не налажу отношения со своим отцом, которому я просто-напросто не нужна!
Я наотрез отказалась встретиться с ним еще раз тогда. Я скрестила руки на груди, а ноги в замок, села, выпрямив спину, и стала неприступной. И неприступной я была ровно столько, сколько нужно было, чтобы мама и бабушка покинули комнату.
Я могла повидаться с ним, в конце концов, нужно было многое для себя разъяснить, нужно было поговорить хоть раз нормально, без слез и истерик. Но уступить тогда значило проиграть, значило сдаться, как и мама сейчас, значило, забыть о самом важном. А самое важное сидело в моей голове неотступно.
Это важное было тем, что заставляло мое сердце испуганно и тревожно вздрагивать в детстве, когда я заставала маму плачущей, что происходило после моих длительный расспросов об отце. Это важное было в той горечи, которую я ощущала, когда девочки из моего класса рассказывали о своих интересных походах на рыбалку с отцом или в лес; о своих тайных замыслах, скрываемых от мамы; о нырянии, которому отец учил прошлым летом; о конфетах, которые приносились и тайком делились между собой до ужина.
Он не приходил на мои школьные вечера, и не сидел со всеми родителями, и не махал мне гордо рукой со своего места, как это делали все родители, он не знал, как в детстве я часто дралась с мальчишками, а однажды накостыляла мальчику старше, за то, что он кидался в девчонок камнями; он не представлял себе, что одна щуплая девчонка лет одиннадцати самостоятельно училась отжиматься от пола для уроков по физкультуре, лишь потому, что ее одноклассница гордо сказала, что ее учил папа. Он не знал всего этого: чем я болела, ездила ли я в летние лагеря, почему у меня единственная четверка — по географии, боюсь ли я лечить зубы, во сколько лет меня впервые отвели в цирк, люблю ли я свои танцы и дружу ли с Андреем, умею ли кататься на лошади и какие я читаю книжки, приглашал ли меня уже кто-то на свидание и пою ли я школьном хоре? И самое, самое важное было во всем этом, что он и не хотел этого знать. Не хотел. И этого его приезда я не понимала. Но сейчас я и не хотела его понимать. Я ждала 14 лет, теперь должен подождать он.
— Ну, драгоценная графиня Трубецкая, и долго мы собираемся молчать и выдерживать гордую паузу?
— Хм… это кто еще выдерживает! — усмехнулась бабушка, туша сигарету в пепельнице.
Мне всегда нравилось бывать у нее дома. Он был пропитан запахами, атмосферой, ощущениями прошлых лет. Теми годами, которые я и мое поколение просто не застало, и теми эмоциями и чувствами, что порой даже теперь спрятаны так глубоко, что и не достать.
По снимкам можно было рассказать историю семьи, начиная с конца 19-го века, а по потрясающей библиотеке, которую начал собирать еще мой прапрадедушка, можно было сказать, что здесь жила и угасала русская интеллигенция. Правда, здесь — это понятие относительное, потому что квартира досталась уже моему деду после войны, а до этого Трубецкие всегда жили в большом своем доме. Каждый из рода Трубецких отличался некой чертовщинкой, мешающей жить, как другие, мешая следовать законам своего рода и общества, к которому этот самый род относился. Так, наследники самовольно женились на крестьянках против воли отцов, сбегали из дома, переправлялись за границу, пиратствовали, закладывали имущество, публично отрекались от «света» — в общем, жили «на полную катушку», не давая кумушкам-сплетникам скучать.
Эта квартира — лишь маленький отголосок того общества, а бабушка — непокорная наследница своего рода, которая всегда боялась, что ее жизнь затухнет и пройдет серо и бессмысленно. И сейчас это чувствуется острее, чем когда-либо…
— Ты же знала, признайся! Ты сразу обо всем догадалась, когда мы с ним появились в твоей квартире!
— Ты же знаешь ответ, зачем спрашиваешь?
— Потому что не понимаю, почему нельзя было сразу рассказать? От кого вы с мамой таите свои великие секреты? Хотите унести с собой эти тайны, как это правильно говорится, в могилу?
— Не смешно, — выдохнула бабуля.
— Ты права. С каждым разом все печальнее. Только мне ведь мне не 14 лет. Давно не 14. И тех поступков я уже не совершу, никогда. Так зачем же?
— А ты не понимаешь? — прищурилась бабушка.
— Иначе не спрашивала бы, — я села за стол напротив, внимательно посмотрела на нее.
— Потому что некоторым людям, прости за некоторый пафос, некоторым людям ты дорога! Ты понимаешь, что такое забота, Варвара? Забота о тех, кого любишь?
— Я понимаю. А еще лучше я понимаю, что любое сокрытие правды еще хуже лжи! Как же вам этого не понять? Это как намек на то, что правды ты, милая моя, не достойна, вон из нашей песочницы. И я… о, я отлично выдрессировалась — спасибо, вам.
— Ты не справедлива, потому что мала еще.
— Нет, — я покачала головой. — Никто из вас не думает обо мне. Все вы думаете о том, как бы ваши постыдные или якобы постыдные деяния не вылезли наружу, хотя много лет их так хотелось запихнуть поглубже, затоптать, примять и засыпать семенами, из которых потом вырастет трава! Может это и есть забота, но я… приняла бы правду, поверь. Мне иногда так хочется попасть в ваш круг, в круг всех этих людей, — я махнула рукой на фотографии родственников, но я не достойна. Я достойна лишь, чтобы кормить меня увертками, намеками и ребусами, которые без вас я все равно не смогу разгадать! — я вздохнула и встала, направилась в коридор. Графиня направилась за мной.
— На репетицию, что ли?
— На работу, — мрачно отозвалась я, зашнуровывая кроссовки.
— Как причудливо иногда тасуется колода, не правда ли? Вот уж действительно фраза на все времена, — задумчиво заметила бабушка. Я оторвалась от кроссовок.
— О чем ты?
— Кто бы мог подумать, что именно с ним ты покажешься у меня на пороге? Кто бы мог подумать, что именно с тобой он начнет общаться в твоем кафе, что именно к нему тебя направит судьба… или что там есть…
— Да, — протянула я. Я тоже думала об этом.
— Я ведь сразу узнала его. Он — копия твоего отца в молодости. Просто одно лицо.
Ну да, моего отца. Забавно.
…Протягивает мне руку — я отворачиваюсь. Закидываю руки за спину, независимо смотрю в сторону. Он закуривает, предлагает зайти в кафе — соглашаюсь с холодностью и одолжением монарха. А когда сажусь за столик, рядом появляется официант, который неожиданно вместе с меню кладет мне на стол букет ромашек. Ромашки зимой! Я неожиданно улыбаюсь широко и искренне. Слабнет броня-то, слабнет.
Отец улыбается в ответ, я отворачиваюсь, улыбка гаснет.
Мне 14, зима, отец с упорством достойным лучшего применения мотается в Воронеж, говорит, что ко мне. Не верю или предпочитаю не верить — еще сама не разобралась. Встречаюсь с неохотой, после длительных уговоров.
— Я понимаю, конечно, что ты пытаешься завоевать мое расположение. И наверно как можно скорее. Как ни крути, но хоть ты и москвич, а кучу денег выложить за эти ежемесячные поездки ты вряд ли готов! — протягиваю я, глядя поверх меню.
— Не волнуйся, — сдержанно отвечает он. — Я справлюсь.
— И наверное следующим твоим этапом будет привоз всяких подарков, правда?
— Зачем? — он делает непонимающее лицо.
— Так пытаются купить детей, перед которыми в неоплатном долгу, — любезно поясняю я.
— Какой смысл начинать, если долг-то неоплатный! — замечает он.
— Правильно, — говорю. — Можно и не пытаться тратиться, только себе ведь в ущерб!
— Ты определись, как к этому относишься: мне начинать, или даже не пытаться? — просит он. У него такое комичное выражение лица, что я не выдерживаю и улыбаюсь.
— Ну, одним букетиком ромашек явно не обойдешься! — цежу я. — И вряд ли мне это нужно…
— Почему?
— Ты же не передо мной в долгу, я тебя не знала — особо не горевала! А вот перед мамой ты мог бы и извиниться. Хотя вообще не вижу особого смысла в твоих действиях. Зачем тебе это нужно, признайся! Грешки замаливаешь?
— Варя… — начинает он. Но я уже не слушаю. Больше всего мне хочется сейчас не заплакать. Я слезаю с высокого стула и ухожу.
Но ромашки я все-таки не забываю.
Эти ромашки, которые он дарил мне каждый раз, будут преследовать меня и через много лет. Я буду находить их среди зимних и летних вещей, в забытых сумках, в карманах пальто и между страницами любимых книг. Оторванные лепестки и засохшие стебли — знаки, которые были дороже всех несделанных им подарков, которые и не нужно-то были, по правде говоря.
— Варвара, — начинает мама. Она сидит на стуле, закинув ногу на ногу, тушит сигарету в пепельнице.
— Ты же бросила, — прерываю я ее.
— Бросила, — соглашается она, вытирая пальцы. — Так расскажи мне, почему ты так себя ведешь с отцом? Мне кажется, ты становишься с ним такой противной девочкой, которую я и не знала никогда.
— А почему это я слышу от тебя? — пораженно интересуюсь я. — Ты же сама, сама! Сама учила меня, как я должна вести с ним, ты сама рассказывала мне про него все! Все! Так неужели ты забыла?
Она усмехается.
— Я не забыла, конечно, нет. Но не надо мстить за меня. Мы обо всем поговорили с ним. Все обсудили. Не надо жить моими ошибками, Варвара. Не пытайся судить его за его вину передо мной. За это могу судить его только я, да и то, по правде говоря, не могу. Нам не дано такого права. А я…я хочу, чтобы ты узнала его.
— Это что, такая своеобразная форма мазохизма? А не боишься, что он переманит меня на свою сторону? — спрашиваю с вызовом.
— Нет его стороны, моей стороны, как ты этого не понимаешь! Он ошибся, да, но сейчас он искренне пытается с тобой познакомиться, тебя узнать! У него нет других мотивов. Он мотается к тебе из Москвы. Его семья знает, что он ездит сюда к тебе. Просто…дай ему шанс. Надо уметь прощать.
— Кому надо? — интересуюсь я задумчиво.
Я не уступаю. Я не хочу отступать. Но…и не могу отказаться от этих встреч, засасывающих своим постоянством. Помимо воли… мне интересно. Наши взаимные пикировки очень долго были единственным средством нашего общения, и лишь много позже я поняла, что эти пикировки были лучше всякой дружбы, он сразу же нашел ключик ко мне, но успешно делал вид, что играет по моим правилам. Глупая девчонка наивно думала, что руководит парадом, а он на самом деле, давно руководил парадом вместе со мной.
Я получала свой букет ромашек и дюжину острот больше двух лет. И в последнюю нашу зимнюю встречу я почувствовала… что-то иное. Что-то, позволяющее выйти за рамки обоюдного остроумия и поговорить, наконец, по душам.
Я пришла тогда на вокзал, хотя никогда не приходила раньше. Я пришла, потому что накануне он спросил, не хочу ли я проводить его на поезд, и я бойко ответила, чтоб и не мечтал. Он тогда, помнится, еще смеялся. И все началось, как ни странно, с прощания…
Да, все началось с прощания. Хлипкого как старая дверца прощания с натруженными эмоциями и застывшими кристалликами слез в глазах. Прощание было неизбежно и надломлено, смиренно и необходимо. Прощание острым стержнем повисло в воздухе, ружьем с одним патроном застыло на стене.
И прощание выстрелило — этим самым последним патроном, запуталось в рыболовной сетке мелкой рыбешкой.
Я стояла на перроне, опустив глаза в букет ромашек, следила за каплями слез, растекающимися по лепестку. Стояла поодаль, периодически переводя взгляд на человека с большой спортивной синей сумкой. Я не хотела подходить ближе.
Он нетерпеливо прохаживался, возвышаясь над остальными путешествующими. Он поглядывал на часы, пряча нос в клетчатый и судя по всему колючий шарф, он засовывал руки без перчаток в карманы и тут же выдергивал их, как будто ему было слишком жарко.
Привычно громыхая, подошел поезд. Попыхтел, воображая себя паровозом, и начал принимать гостей. Человек с синей спортивной сумкой, тот самый человек, возвышающийся над всеми остальными, тот самый, в старом клетчатом и наверняка колючем шарфе, подхватил свой скарб и двинулся внутрь.
И тогда после всех выжиданий и разглядываний издали, я сделала шаг вперед. Потом еще и еще, пока не оказалась совсем близко к тому поезду, к тому вагону, в который вошел тот человек. Я шла мимо маленьких окон, вглядываясь внутрь сквозь узорчатые стекла, и пыталась найти, отыскать.
Он увидел меня. Постучал по стеклу, попытался открыть окно и выбежал, показывая взглядом куда-то в бок, в строну выхода. Через пять секунд он появился рядом с проводницей — не смея спрыгнуть на перрон, просто смотрел на меня. А поезд уже начал набирать ход и состав медленно, будто нехотя, сдвинулся с места. И я как привязанная пошла за ним, обходя машущую изо всех сил толпу.
— Варька! — крикнул он. — Варька!
Произошло какое-то движение — то ли проводница попыталась отодвинуть его, то ли он сдвинул с места проводницу, и стало ясно, что дверь сейчас неотвратимо закроется и поезд пропадет из виду, вот уже совсем скоро.
— Цветы спрячь! — раздалось его громкое. Дверь захлопнулась. Состав повернул.
Я остановилась, медленно расстегнула молнию, сунула под куртку букет и застегнула молнию обратно. Развернулась и пошла домой, грея воздух теплым дыханием. В этот день закрылась еще одна дверь.
Только я этого не знала. Лишь ночью как-то раздался телефонный звонок и странно глухой женский голос оповестил, что отец разбился на машине. Врезался в какой-то грузовик, кажется. Не сумел затормозить на гололеде. Не сумел.
Такими голосами о таких событиях только оповещают. Такие звонки не раздаются в нормальное время суток. Такие звонки заставляют бояться всех последующих звонков сразу, вздрагивать при знакомых звуках.
Но я… я была до странности спокойна. До странности. На похороны в Москву выехала с Андреем. Мама, не общавшаяся с отцом больше одного раза в год, отказалась ехать. И я ее понимала.
Мы молчали всю дорогу в поезде, обмениваясь лишь самыми необходимыми фразами. Он не знал, как со мной разговаривать. Утешать? Но я не нуждалась в этом, по крайней мере, не могла показать, что нуждаюсь. Внутри меня словно замерзло что-то и поэтому, наверно, в такой мороз только мне было не холодно.
Молчали мы и по дороге в дом отца. Молчали, когда у порога нас встретила заплаканная светловолосая женщина и тяжелым невидящим взглядом оглядела нас и предложила пройти в комнату.
Прощание проходило на кладбище. Огромная, немыслимая толпа народа, все, кто желают попрощаться, встают в очередь. Подхожу ближе, всматриваюсь в это лицо, и с удивлением понимаю, что так и не узнала этого человека. Не узнала, не поняла, и этот — тот, что лежит передо мной такой чужой — совсем не похож на того, что дарил ромашки и острил в ответ на мои грубости.
Андрей крепко сжимает мою руку и глядит только на меня. Зачем, Андрей, ведь все в порядке?! Я поднимаю глаза и вижу эту рассеивающуюся по кладбищу толпу совершенно незнакомых мне людей… Что я здесь делаю? Хоть кто-нибудь знает?
И вдруг в толпе я различаю, вижу знакомый клетчатый шарф. Ну конечно, отец там, он притаился, он всегда был плохим шутником и сейчас сыграл со всеми злую, нехорошую шутку! Я тяну Андрея в ту сторону, я прохожу, пропихиваюсь сквозь толпу, но нахожу там только жену своего отца — стоя в стороне, она захлебывается слезами, и ее утешает светловолосая девушка на пару лет младше меня — их дочь.
Клетчатый шарф, нет, не было никакого клетчатого шарфа. Я все выдумала.
— Поехали домой, — говорю я Андрею.
На вокзал в Воронеже мы прибыли ранним утром.
Ловлю его взгляд, когда он помогает мне выйти из поезда.
— Ты что?
— Все в порядке?
— Конечно, — отвечаю. И улыбаюсь.
Мама собиралась на работу, спешно допивала чай, закидывала какие-то бумаги в сумку.
— Как все прошло? — спрашивает она на бегу. — Нормально?
— Нормально, — откликаюсь я.
— Ладно, вечером поговорим, не шалите здесь, — и смеется, захлопывая за собой дверь.
И едва она выходит из квартиры, едва затихают ее шаги в подъезде, меня начинает бить дрожь, и я рыдаю громко, взахлеб. Форменная истерика. Все накопленное, все, заполонившее сознание, рвется наружу.
Я сползаю по стенке, вырываю свои руки из рук Андрея, почти не вижу, как он опускается рядом на колени и держит меня, пережидая грозу. Это продолжалось долго — совсем не так, как минутный ливень.
И долго еще мы сидели посреди коридора. Он гладил меня по голове, как ребенка, молча, ничего не говоря.
— Почему? — сиплю я. — Я же не знала его. Он предал нас, он обидел, он потерялся на 14 лет! И как, как я могу что-то рассказывать маме? Как сегодня я буду выкладывать перед ней все подробности этого действа!
— Пойдем ко мне? Переночуешь у меня, завтра будет легче, я обещаю.
Но глыба все еще висит на мне. Та глыба, что и сейчас временами тянет ко дну.
Да, а ведь это было только этой зимой. Этой зимой, а кажется… Так много изменилось с тех пор. Все, почти все. Одно остается неизменным: наши семейные отношения. Они всегда одинаковы, строятся на том доверии, что спрятано где-то глубоко внутри. Мы все такие — три поколения женщин, ведем себя как истинные представительницы своего рода. Мы же, ну не умеем показывать свои слабости. Даже друг другу, особенно друг другу. Все это перемалывается глубоко внутри, не оставляя шанса на душещипательные разговоры. Зато и храним свои секреты друг от друга, только вот скелеты периодически сами вываливаются из приоткрытых дверей шкафа. Сейчас эту открывающуюся дверь держат они вдвоем — мама и бабушка. Я ведь знаю то, что от меня пытаются скрыть, знаю, что стоит за этой конспирацией и ночевками не дома. Знаю, но… буду молчать. Вот она верная политика. Больше не буду пытаться что-то выяснить, это уже не сработало. Пусть сами рассказывают, если, конечно, захотят когда-нибудь это сделать.
Похоже, одной птичке придется вскоре вырваться из гнезда. Но речь не обо мне, а о той, что будто светится на солнце. Ее волосы сияют рыжими оттенками, у нее зеленоватые бесовские глаза, и когда она улыбается, кажется, что солнце озарило ее с ног до головы. Она держит прямо спину и красит ногти красным лаком, но никогда не пытается молодиться. Веснушки, делающие ее похожей на 20-летнюю девушку, длинная открытая шея, страсть к высоким каблукам… все это мама. И она совсем не похожа на меня, то есть, конечно же, наоборот.
Черты лица — вот, что было схоже. Но цветовым наполнением я пошла в чудное семейство Кавериных. Голубые глаза, черные волосы.
А мама… вот она сидит на любимом стуле с высокой спинкой, нога на ногу, покачивает ею, выставив огромный десятисантиметровый каблук, ухмыляется. В глазах усмешечка и ленивый какой-то, праздный голос с хрипотцой:
«Брось, Варька, все это бред! Плюнь и разотри, поняла? Не стоит оно этого!»
Только вот… рано об этом думать, рано. Подумай, лучше о чем-нибудь более насущном. О театре, к примеру? Ты уже решила, что будешь делать со своей жизнью?
Да все уже решено. Все давным-давно решено, и ты это прекрасно знаешь.
…Я вошла в полутемный зал, с наслаждением вдыхая прохладный непередаваемый воздух и слушая знакомые голоса. Все как всегда, Трубецкая. Все как всегда.
— Ничего не готово, черти проклятые! А сентябрь-то идет, слышите? — я подсмотрела — актеры с красными лицами стояли тесным полукругом — видимо, не шла сцена.
— Смирнитский в последнее время совсем озверел! — поделился кто-то из ближайших рядом со мной кресел.
— Ну еще бы, — а, это девятиклашки измочаленные сидят. — Трубецкая ушла, вот он и бесится!
Я вышла из тени, и они заметили меня. И застыли, ошарашено приоткрыв рты.
Я приложила палец к губам, стремительно спустилась вниз и встала рядом со Смирнитским. Меня он не видел. Все позади в зале стремительно замолчали. Затем замолчали те, кто обиженным полукругом стояли на сцене. И все, уже все без исключения пялились на меня. Смирнитский, оценив полную небывалую тишину, замолчал на полуслове.
— Говорят, вы тут совсем распустились… Тиранствуете?
Яша быстро повернулся. Блеснул стеклами очков:
— Это кто же такое говорит? — он быстро осмотрел зал. — Кто?
— Придется вас спасать, ничего не поделаешь!
— Ах, ты, значит, спасать явилась, спасительница! Бросила нас?
— Нет, — я покачала головой.
— Три репетиции без нее прошло, а она и не чешется. Танцоры твои совсем позабыли, как двигаться, даже я бы сказал, как передвигаться!
— Ну, это вы зря! Это я наверно виновата, что они мало что помнят.
— Ладно-ладно, спасительница! Недавно ты еще другое говорила, — погрозил мне пальцем руководитель.
— Да ладно вам, Яков Андреевич разоряться! Ведь это же Варька вернулась! — выскочил Марк. Он спрыгнул со сцены и встал рядом, положив мне руку на плечо.
И в тот же момент все танцоры (а к ним затем подключились и театралы), сбежались со всего зала и навалились на меня дружной толпой, едва не повалив на пол. Они хлопали меня по плечам, трепали по голове, переворошив волосы, тянули за рукава и одновременно вместе что-то говорили.
Мы смеялись таким обволакивающим веселым смехом, что зал, казалось, мог разрушиться от нашего хохота, как в мультиках под оглушительный грохот рушились замки злых колдуний. Смиринсткий привычно в сторонке ждал, пока пройдет буря.
— Ну все, все… — сказал он, когда меня, весьма потрепанную, оставили в покое. — Я думаю ради такого события, как возвращение хореографа и исполнителя главной роли, надо устроить прогон начальных сцен. Максута, на сцену!
Актеры захохотали.
У Вересаева было такое выражение лица, как будто бы он не знал, что лучше: убить нас или засмеяться.
— Милая рубашечка, Максута, — заметила я, поднимаясь на сцену. — Ну что, наш выход?
— И она… пела!
— Пела? Не может быть.
— Да серьезно вам говорю. Вошла и сходу — запела!
— И как это было?
— По-моему прекрасно…
— Хватит, преувеличивать-то! — возмутилась я. — Просто хорошее настроение.
— Ну… это все объясняет, пожалуй. Никогда не слышала, как ты поешь, это значит, что мы так редко удостаиваемся чести видеть тебя в хорошем настроении? — поинтересовалась Владилена.
— Просто оно давно уже не было настолько хорошим! Это значит, что произойдет что-то хорошее! — заключила я, чмокнув хозяйку в щеку.
— Скорей бы… — вздохнула хозяйка. — А то, знаете, неладно что-то в нашем королевстве…
Прозвенели колокольчики.
— Иди, работай.
— Боюсь, что… — Анатолий замер с открытым ртом.
— Ну что, что с вами случилось сегодня? — нетерпеливо повернулась хозяйка и тут же заорала: — Подлый трус!
— Мишка! — Я пролетела через кафе и бросилась к нему на шею. Другие официанты, мало знакомые с ним, и немногие в этот предобеденный час посетители, лишь насмешливо наблюдали за этой авансценой.
— Тебя просил я, быть на свидании, — запел он, — мечтал о встрече, как всегда. Ты улыбнулась, слегка смутившись, сказала…
— Да, да, да, да!
— Я не вовремя? — он закрутил меня.
— Ты как всегда кстати! — я сделала огромные глаза. Мы расхохотались, прошли к бару.
— Подлый трус, Подлый трус… — покачала головой Владилена. — Как ты смел пропадать всю неделю!
Мишка заломил шляпу на затылок.
— Друзья мои, вы не поверите, что со мной было.
— Можем предположить, судя по тому, что рассказывала твоя жена, — отметила хозяйка.
— Владушка, дай мне высказаться! — простер к ней руку певец.
— На! — Владилена стукнула его по протянутой руке.
— Дело было так, — оживилась «пропажа». — В последние недели меня закрутила эта дура-хандра! Ну, думаю, погоди, Михал Андрееч, поглядим, что получится, рано пока выводы делать… И отправился с друзьями на дачу.
— Ушел в запой, — кивнула Владилена.
Мы с Анатолием со смехом переглянулись.
— Ну, ладно, в культурный запой, — поправилась хозяйка.
— Хоть ты и не благодарный слушатель, продолжу…. - поджал губы певец. — Ну значит, сидели там два дня. Ну и понесло меня на третьи сутки в лес…
— Опять же дура-хандра, — не выдержала Владилена.
— Она, не иначе. Сам не помню по каким дебрям я там блуждал, но…в общем, свалился в какой-то то ли люк открытый, то ли в подвал.
— В лесу, — кивнула хозяйка.
— Там дом стоял! — завопил Миша. — Я на дом какой-то вышел!
— Дальше!
— Очнулся — не знаю где, не знаю, сколько времени прошло. В общем думаю, надо выход искать. Подвал-то видно закрыт был, лестницу я не нащупал, по которой спустился.
— Ну то есть упал, — подхватила Владилена.
— То есть упал! — закатил глаза певец. — Что ты цепляешься? Я все правильно рассказываю. Зато нашел дверь из подвала. А там, матушки мои, катакомбы! Везде еще свет приглушенный. Ну, думаю, куда-то же я все равно выйду, это же обычный дом! Ну и вышел.
— И что там было?
— Ничто — кто. Какая-то секта — по-другому и не назовешь, серьезно. Сидят двадцать чудиков в круг в каких-то плащах — на заказ они их, что ли шили? — и бормочут…
— Что бормочут-то?
— Да я и не понял сначала. Потом один из них говорит, видимо главный: у нас, мол, есть новоприбывшие, давайте послушаем, о чем они хотят рассказать. Там троица сидела, отдельно от круга, я их тоже сразу заметил. Ну вот эта троица приблизилась к кругу и им место уступили. И тот, главный, им говорит: давай, мол, с тебя, Иван, начнем. И один из них начинают свою эпопею. И как он был моряком, как жена его на суше ждала, а как он ее любил, но редко дома появлялся. А однажды она не выдержала и ушла от него. Скрылась в неизвестном направлении с ребенком. И остался он семьи. Запил с тоски, на работу его брать перестали. Так и оказался здесь.
Вторая рассказывала, как ее сын — любитель игровых автоматов — их квартиру проиграл, оставил ее. У третьей все родственники умерли, она сама в веру ударилась. В общем, страсть. Понаслушался я этой ереси и сбежал. Еле выход нашел. Все страшно было, что меня заметят и оставят там, хотя кому я был нужен? Но страшно было, что заманят меня, я ведь тоже с этими мыслями часто просыпался раньше. Ну, что не нужен никому, что дело мое — петь по кабакам — мерзость, которой и денег-то не заработаешь, семью не прокормишь, личного удовольствия не получишь. Эти мое слабое место бы просекли и быстро… Кто знает, может, они бы мне дорогу другую проложили своими речами…
— А что повторяли они, сидя в кругу, ты так и не узнал?
— Узнал, почему же… Всю дорогу мне потом это вслед неслось: «Мы нашли свой дом, мы нашли свой дом, мы нашли свой дом», — вот что они говорили.
— Ну а теперь, — протянула Владилена, — что делать-то будешь? Ты же, говорят, любитель по городам мотаться…
Миша рассмеялся.
— Нет, вот что я больше не сделаю, так не буду перемещаться и семью свою мотать. Во-первых, мантры этих отчаявшихся у меня так долго в голове звучали, что наверно, я все же соглашусь, что нашел здесь свой дом, — улыбнулся робко певец. — А, во-вторых… пусть Луи остается только в моих мечтах. В какой-то степени ведь я уже нашел его здесь.
— Подлый трус, — заулыбалась Владилена.
— Да, кстати, а знаете, что самое забавное, — перешел на веселую ноту Михаил, — что когда мы на следующее утро с моим другом пошли искать этот дом, про который я якобы спьяну ему рассказывал, хотя уже не спьяну, мы ничего не нашли. Весь лес прочесали. Он же говорил, что у меня явно белая горячка была, потому что он этот лес с детства от корней деревьев до вершин знает и прочесывал его не раз и не два вдоль и поперек. И никакого дома, представьте себе, там не было, и быть не могло.
— Что же это было? — поинтересовался Анатолий.
— Сказал бы я тебе. — Миша пожал плечами.
Мы помолчали.
— Ладно, исследователи, пора за работу, — оглядывая зал, заметила Владилена и двинула к столикам. — Анатолий, Битлз выключи, прошу тебя!
— Слушай, — сказала я Мишке. — У меня к тебе разговор.
— Да? — посмотрел на меня певец.
— Тут, пока тебя не было, кое-что произошло…
Кое-что действительно произошло. Вчера. Точнее, произошло это наверняка раньше, но заметила я это только вчера.
Мы с Марком вчера после репетиции зашли в кафе. Настроение на почве примирения было задорное, и мы долго сидели и смешили народ. Для начала вошли в образ чванливой золотой молодежи, выбрали себе столик в центре, презрев остальные, отругали официанта за некоролевское обращение, заказали что-то заковыристое и стали перебрасываться шутками. Официант, а это был Никита, неожиданно успешно подыграл нам. Поднося еду, он всякий раз закладывал руку за спину, вежливо осведомлялся, не дует ли нам и не слишком ли жарко, до достаточной ли температуры разогрет суп и не подать ли книгу отзывов и предложений в связи с недостаточным «подогревом».
Мы отвечали ему в том же духе. Просидели до самого закрытия.
Затем Марка попросил помочь Анатолий, и он скрылся с ним в подсобке, а я отправилась болтать с поварами на кухню.
И выходя оттуда, внезапно услышала музыку. Это было не обычное музыкальное сопровождение в кафе, а живая музыка, звук настроенного пианино. Мелькнула шальная мысль, что вернулся Миша, но потом я осторожно обошла стойку и увидела, что за пианино сидит Тоня. Прошел проигрыш, и она внезапно запела — таким сильным чистым голосом, который и не часто услышишь-то в жизни. Я не хотела показываться ей на глаза и все портить. Я дождалась, когда из подсобки раздадутся голоса — возвращались Марк и Анатолий — и Тоня сама услышала их, быстро свернула свое пение. Я хлопнула дверью кухни одновременно с тем, как открылась дверь подсобки. Тоня поспешно соскочила со сцены.
— Ты что? — спросила она меня быстро.
— Ничего, — ответила я, стараясь отвести от нее взгляд, — Ну что, Марк, пошли?
— В общем, тебе нужно ее послушать, Миша! Если уговорить ее петь с тобой дуэтом… — вещала я, глядя в широко открытые от удивления глаза Миши. — Представляешь, как это будет здорово для кафе?
— Варька, ты гений! — Отметил Миша. — Но права. Надо сначала послушать ее.
— Сдается мне, она часто так играет. Завтра я работаю допоздна… Попробуем.
Миша пожал мою руку.
— По рукам, коллега!
— Варвара и Михаил, разойдитесь в разные стороны! — потребовала Владилена издалека. — Работа стоит!