Я зашел в Дом выпить кружку воды. Ватник на спине промок с обеих сторон, изнутри от пота и снаружи от дождя. С утра сегодня зарядила нудная водяная пыль. Презрев мировое тяготение, она носилась, как ей вздумается, не падала и липла на все вокруг.

Воды в ведрах не было ни капли. Я подхватил оба и с порога, обернувшись, оглядел книжные стеллажи, которые смастерил в позапрошлом году сам. Я ими гордился. Из тонкого елочного кругляша, они были даже изящны. Мне много чем было гордиться в своем Доме, но огладываться, уходя пусть и на десять минут за водой, на стройные книжные ряды сделалось привычкой вроде доброй приметы. Поразительно, сколько со временем набирается таких мелочей. Здесь я начал понимать, что отшельники и робинзоны были, в общем, ребята с чувством юмора. Иначе не выжить.

Погремев второй парой ведер в сенях, я вышел на огород, оглядел деяния рук своих за сегодняшний день. Тоже можно гордиться. Перекопанная полоса тянулась от моих изгвазданных кирзачей до самой засохшей ивы. Огород начат.

Прежде чем спускаться к роднику, полюбовался издали на Дом. До него было шагов двести (сто восемьдесят восемь или сто девяносто три — в зависимости, несу я два ведра или четыре), и он выглядел внушительно. Серый и огромный, он казался неотделим от леса, неба, но вместе с тем оставался отдельной личностью со своей собственной тайной. Сложен из деревьев, приходившихся, должно быть, прадедушками нынешним. Нижний венец почти целиком ушел в землю, придавая Дому сходство с древним мореным камнем. Ледниковый валун посреди живой травы и деревьев, намертво вросший в эту точку планеты, миллионнолетней памятью своей огражденный от людской суеты. Из крыши, крытой лемехом — колотой клепкой, поверх наполовину железом, непогоды выдергивали проржавевшие листы, будто карты из забытого на садовой столешнице пасьянса.

Я погружал ведра в черную воду родниковой чаши, вытаскивал полные, и вода в них волшебным образом становилась прозрачной. Я думал, что с внешним обликом Дома не гармонируют свежекрашеные наличники, след краткосрочных владельцев-перекупщиков. Для них Дом был только недвижимостью, которую надлежало, освежив и подкрасив, реализовать. Счастливые люди, им можно лишь позавидовать.

Поднатужившись, поднял на плечи оба коромысла. Теперь надо поймать шаг, подниматься чуть пружиня, и все будет в порядке. Иной раз мне удавалось донести, даже не расплескав, но чаще я спотыкался и умывался родниковой водичкой. Это очень интересно, особенно зимой.

Над малинником, что километровой полосой шел от Дома по старой деляне, стояли одна в другой три радуги. Вечернее солнышко, уходя, баловало меня случайным лучом.

Самой яркой была радуга в середине, первая и третья смывались. А вторая — упругие насыщенные цвета от черных елей справа до опыленных первым весенним пухом берез слева. «Каждый охотник желает знать, где сидит фазан». Они будто беззвучно звенели.

Сколько раз уж видел такое, а все равно остановился, раскрыв рот. Даже ведра опустил. Тяжко, конечно, подниматься вверх-вниз к роднику, прямо за Домом бочажина с вполне приемлемой, чуть желтоватой водицей, но после того, как в позапрошлую весну подцепил какую-то кишечную пакость, зарекся пить болотную воду.

Нога привычно заныла, я скосил глаза на сапог с заштопанным проволокой следом давнего проруба. Два пальца в самодельном лубке неправильно срослись, хромота, к смене погоды мозжит.

Зато барометра не надо, подумал я. Вот такая у меня теперь жизнь. Нерегламентированная и вольная. И спокойная. И счастливая. Что ж, счастливая по-своему, конечно. Да. Так вот. Вот таким вот образом.

Я вспомнил. Как поспешно отвел глаза, когда наткнулся на знакомый невзрачный томик. Вздохнул. Нагнулся за ведрами. И накатило.

…Панорама наезжает скачками, как. переключаются уровни панкратического бинокля.

Вечерний аист (Сiсопidае) в полете над дальней кромкой леса. Откуда аист, до ближайшей деревни с магазином и водонапорной башней, где селятся аисты, девять километров. Откуда быть аисту над лесом? Я не хожу в магазин, у меня редко бывают деньги. Щелк. Будто с расстояния в десяток метров, маховые черные перья загнуты, как пальцы. Щелк. Крупно — круглый желтый глаз в неприятно морщинистой, чешуйчатой какой-то темно-красной коже.

Бац! Смена направления, смена вида зрения, теперь все в инфра.

Джунгли, светящиеся, с копошащимися в них тварями. Джунгли? Щелк, Теперь анфас. Антенны, усики, фасеточные глаза. Глаза светятся особенно ярко.

Боже, это ж муравей! Трава под ногами и муравей в траве. Муравей (Formica) куда-то, суетясь, удирает, я вижу только мелькнувшее слабо фосфоресцирующее тело с «талией» — и почти полная темнота, лишь светится на валунах (песке) слизь улиточного следа.

Бац! Смена вида зрения, теперь интро. Направление то же, вниз.

Сквозь крупинки песка, кажущиеся глыбами, сквозь путаницу корней травы. Какая глубокая, ведь весна только, откуда? Ах, да, травы ж многолетние!.. Щелк. В почве ворочается, оживает пупырчатое тело. Жаба (Bufonidae) готовится вылезти на поверхность после зимней спячки. Отвратительное с виду, совершенно напрасно оболганное в смысле бородавок, безобиднейшее существо. Кто не верит, читай Даррелла, у него там так прямо и написано. Щелк. Еще куда-то, глубже, глубже…

Все. Кончилось. Если так можно сказать…

Шурупы, появившиеся в висках, продолжали ворочаться. Я пока не мог оторвать руки от грозящих выпрыгнуть из орбит глаз. Хорошо, ведра на земле стояли, не то б я их уронил. Как бывало.

А может, и не уронил бы. Точно, не уронил бы. Аккуратно поставил бы, а уж потом повалился. Но сейчас-то устоял? Вот и молодец, привыкаешь. Давай-ка принимай меры, ты знаешь, какие.

Обычно боль проходила уже через несколько минут, но если «принять меры», то можно успокоить и за минуту. Вместе с ней, уходящей в подколенную дрожь, к горлу подступала обида. Тем более нелепая, что не имела никакого конкретного адресата.

Ну за что мне так? Зачем? Как говорит Римское право — «кому выгодно»? Разве мало мне моего? От чего я, подчиняясь неизбежному, побежал, бросив все? Не из-за этих же припадков, которые начались только здесь?

Я обвел взглядом тропинку, и деревья, и небо над вырубкой с погасшими радугами. Все было одинаково серым в подступивших сумерках, двоилось и плыло у меня перед глазами.

На тыльных сторонах ладоней, в основаниях больших пальцев свежо кровенели два неровных пятна с пятирублевую монету величиной. Я сорвал подсохшие струпья, когда с силой растирал сейчас эти места, чтобы унять невыносимую резь в голове. Между большим и указательным расположены соответствующие точки акупунктуры, только и всего. Мне, например, помогает лишь это, и руки у меня перестали заживать много месяцев назад.

О, Эжени.

По щекам текли капли. Но это была испарина. Или остатки дождя.

Я поднял оба коромысла и пошел к Дому, до которого от этого пенька оставалось — с четырьмя ведрами — сто два или сто три шага.

Завернув за угол крыльца, я увидел незнакомого мужчину, сидящего на дорожной сумке, но первой мне в глаза бросилась именно она. Из-за расцветки.

* * *

Красное и черное.

— Странно. Что нашли вы меня так не скоро. И что вы один, странно. Я как-то иначе нашу с вами встречу представлял. Ну, не с вами конкретно, вас я не знаю, но вообще. Странно. Не к добру.

— А как же по-другому, как же иначе-то? Являться к вам с молодцами… — Он произнес «молодцы» с ударением на первом «о». — …С молодцами при автоматах, окружать вас, похищать вас?

— Ну да.

— Нет, почему, согласен, делается, конечно, и так. Просто я хочу сказать, что с вами не тот случай. Мы же все-таки не бандиты какие-то. Мы вас можем только попросить. Мы понимаем, с кем имеем дело.

Красное и черное. Красная сумка с черными диагоналевыми вставками. Отчего она так бросилась мне в глаза?

— Угощать-то мне вас особо нечем. Ухи хотите? Тут у меня речка…

— Ну-у, зачем вы так, ей-богу. — Он сделал вид, что обиделся.

Положив перед собой на стол заскорузлые свои лапы в полузаживших ссадинах и заусеницах, я потеснил кучу деликатесов, вываленных из его замечательной сумки. Банки, пакетики, упаковки, коробочки, свертки, бутылки. От вида всего этого изобилия делалось нехорошо. Я уже дважды отходил подкинуть полешко в плиту, хотя в этом не было никакой необходимости.

От моего гостя пахло немыслимой какой-то туалетной водой, незнакомым пряным ароматом, очень мужским. Он вообще был ничего себе. К сорока, крупный, но поджарый. Светлые волосы, светлые глаза, широкое, располагающее к себе лицо. Слишком чистый и отмытый для одной моей большущей комнаты во все внутреннее пространство Дома, и я его сразу за это невзлюбил. Он не вписывался в интерьер с закопченным потолком, неистребимыми паутинами и мебелью моего собственного кустарного производства.

— Знаете, что первое подумалось, когда на прошлой неделе мне прокрутили пленочку с вашим… обитаемым островом? Подумалось: не может быть. Ошибка. Не он. Вы, как представлялись по прежним материалам, простите, типичный горожанин. Хомо асфальтус. А тут? Глухомань, безлюдье. Дорога… страшно сказать. Мертвые и полумертвые деревни кругом. Никаких удобств, никакой техники, скудный набор примитивных инструментов. Электричества, и того нет. Как нашли забубенье такое…

— На Руси много.

— Не скажите. Сейчас все строятся. Да и вы, гляжу, не отстаете по мере сил. Что тут было, когда приехали?

— Прибрел в разброде, раздрызге да еще с оглядкой на ваших же, между прочим, не знаю, кто вы там по званию.

— Три с половиной, почти четыре года. Многое изменилось. Погодите, я о другом. Что вы нашли здесь? Голые стены? Непаханая земля, которую еще надо было поднимать? Все своими руками, на своем, простите, горбу. Тем более не могу не отдать должное тому, чего вы добились. Я посмотрел. Настоящая робинзонада…

Он имел, конечно, план встречи, «беседы» со мной, этот симпатичный гость, которого меня все почему-то подмывало назвать про себя Кроликом, хотя вовсе не похож. Он представился каким-то несуществующим именем, я тут же забыл. А он заметил и не обиделся.

Да, конечно, я умом понимал, что меня не оставят в покое, но то, что подсознательно, оказывается, ждал появления кого-нибудь из них, из Центра, где со мной работали без малого пять лет назад, пусть и называется он теперь как-то по-другому, явилось для меня открытием. Я совсем не удивился Кролику, хотя видел его лично первый раз в жизни.

— …просто невероятно. Положим, летом здесь очень мило, но зимы, вечера?

— Что вы знаете о вечерах? Не надо делать из меня второго Хэмфри Ван-Вейдена.

— А вы не соскучились?

— По чему?

— По Москве хотя бы. По освещенным улицам. По телевизору, телефону, газетам, чистой ванне, чистой кухне…

— Угу. По кухонному трепу — или он теперь перенесен в европивные? По войнам, революциям, забастовкам, задержкам выплат, кризисам власти и финансов, налоговым декларациям, ночной стрельбе под окнами…

— Насчет стрельбы не знаю, а все остальное, что бы ни происходило, нас не затронет, вы же понимаете.

— Уж вас не затронет, это да.

— А вас? — Быстрый, скользкий вопрос. Как мокрое лезвие.

— Меня вообще ничто не затронет, — сказал я небрежно-нагло. — Шучу. Меня обидеть легче легкого. Кто я такой? Одинокий гражданин. С купленным паспортом. Без средств, связей и защитников. Бери такого голыми руками. Тем только и держусь, что ближнему народонаселению не до меня. А теперь и тут настигли.

— Не преуменьшайте, голыми руками вас не взять. На вас, может, танковой дивизии мало, если сами не захотите. Когда шел, я соображал, чем рискую.

Так, прием номер два — «лесть». Вообще когда со мной заводились в былые времена разговорчики на эту тему, меня всякий раз охватывало отстраненное безразличие и усталость, очень скоро сменявшиеся отвращением и тоской. Так и сейчас.

— Соскучился. — Не глядя, взял квадратную длинную пачку, переломил, сунул в рот печеньице в шоколаде. — Очень соскучился. Займитесь наконец какой-нибудь закуской, раз уж натащили столько. От самой Москвы перли, как в старые-добрые колбасу по два двадцать?

— Обижаете. В вашем райцентре набрал. А, все едино, только этикетки другие. Обертки на конфетах с тем же самым.

Я невольно хмыкнул, но одернул себя. Не годится, что я ввязываюсь в беседу, что даю себя увлечь. Пересел так, чтобы не видеть его выпотрошенной сумки, что висела поверх моей одинаково замурзанной рухляди на стене у двери. Красное и черное… Банальщина какая.

Расставляя и наливая, Кролик журчал:

— Меняется только оболочка, суть же вещей остается неизменной. «Нон обим сиэт эрит» — не всегда так будет — мог написать лишь вдохновенный образованный язычник. На самом деле ветры покружатся, покружатся и вернутся на круги своя. Что было, то и будет. Агнцы потерлись среди козлищ, кто-то провонял, кого-то слопали, а козлища, даже обвалявшись в перьях с белых крыл, копыт не отбросили и рогов не пообломали…

— Вот и я к тому же. А вы поэт. Скажите еще: «И это проходит». Нашли меня как? — спросил резко, чтобы оборвать. — Сюда чем добирались? Пешком через старую узкоколейку и мох? В сумке пуда два. Вот уж правда — служба пуще неволи… Дайте закурить.

— Вы ж не курили никогда. Если судить по прежним материалам.

— Тут начал. Чего так плохо за мной смотрели здесь? Пленочку-то успели отснять. Снаружи и внутри, я так полагаю, вон, держитесь, как у себя в квартире, ни разу не спросили, где что лежит. Совсем меня из-под лапы не выпускали или все же на какой-то срок отрывался я? Не совсем клоунское было мое бегство? Хотя даже и выпускали если — все равно. Пока было вам чем без меня заняться, а сошла волна, и снова… Кто-то кому-то что-то сказал, тот следующему, тот — дальше, живет, мол, в лесу чудик, сам вроде городской, и чего это, почему это, слушок катился-катился, до кого-то из ваших докатился. Схема известная.

— Положим, насчет волны вы ошибаетесь, — сказал Кролик, как-то по-новому, иначе глядя на меня. Очень пристально. В руке перекатывал банку с пивом. — Когда волна идет, на таких, как вы, — самый спрос…

— Уродов, — вырвалось у меня. Я мгновенно пожалел. Ну вырвалось, ну!

— Не думал так о вас никогда, не говорил и не скажу. — Пристальный взгляд потух, Кролик занялся колечком на банке. — А насчет нашли — примерно как вы описываете. Только быстрее гораздо. Теоретически это называется «правилом пятой руки». Ну, через каждое пятое рукопожатие все люди на Земле знаются друг с другом. Вы пожимаете руку мне, я — кому-то еще, он — еще, а со сколькими связан в этой жизни каждый? Так и выходит. Чистая математика, куда денешься.

— Вам я пока руки не пожимал. А что не денешься никуда, то верно. Так я вас слушаю.

Он щелкнул кольцом на своей банке, опростал пиво в кружку. Я плеснул в свой стакан из бутылки виски с черной этикеткой.

Опять очень строгий пристальный взгляд. Какой-то… выпадающий из образа.

— Игорь Николаевич…

— Это я только по своей фанере Игорь Николаевич.

— Вот пока им и оставайтесь, тем более имя-то настоящее. Игорь Николаевич, вы можете сейчас сделать допуск, что перед вами абсолютно частное, так сказать, лицо? Ну, или так: не имеющее никакого отношения ни к одной из организаций не только из тех, что с вами работали, но и тех, что вы способны себе вообразить?

— Это мы еще посмотрим, у кого из нас с воображением хуже…

— Извините, Бога ради.

Я отхлебнул. Двенадцатилетний американский самогон обжег язык и небо. Я сказал категорически, что думал:

— Нет.

Коротко: нет. Я им не верил. Никому. У меня были основания.

— На нет и суда нет, и Особого совещания — тоже, — легко согласился мой знакомый Кролик. — Тогда приступаем к официальной части. Да, вас нашли, потому что искали, поздно или рано — вам судить. Да, в вас заинтересованы, как и прежде, а может быть, гораздо более, чем прежде. Вам предлагают вернуться.

— Я думаю! — Черт, я давно не пил.

— Пожалуйста, дайте мне договорить. Мне нелегко. Главным образом потому, что вновь имеется вероятность не найти у вас понимания. Не хочу я сейчас вдаваться в причины вашего неприятия дальнейшего сотрудничества. И вы, и я знаем, что они достаточно вески и… и печальны, увы, так. И для меня они уважительны, поверьте… А что покупали вас прежде, так кого ж не покупали? Все и вся нынче продаться желают, да покупателей нет. Ну ладно, я плохой психолог, но слушайте, моя нынешняя поездка к вам вообще не санкционирована. Более того — признана нецелесообразной. Но теперь…

— А потом? — жестко спросил я, не давая ему разбежаться. Налил еще. Сразу полстакана.

— Что — потом? — Вновь непонятный мне взгляд, но с искоркой интереса.

— Потом — это когда вы и ваши шефы станете решать мою судьбу. Вы что, оставите меня в покое? Сомневаюсь. Тут же не оставили.

— А чего бы хотели вы? Для себя лично? Неужели вы не понимаете…

— Я понимаю, что меня опять берут. Безо всякой моей на то доброй воли и женевских конвенций. Ладно, раньше мне можно было лапшу вешать. «Не санкциони-ирована», — передразнил я. — Не настолько уж порядки должны были поменяться, пока я тут зарастал. Сотрудники вашего ранга сами выбирают формы работы с курируемым. — Я пьяноватенько хихикнул. — Погодите, скоро введут обратно Российской империи расписание чинов, станете до действительного тайного дослуживаться. Перспектива изрядная. По костям выродков вроде меня…

Меня настигало, настигало — и настигло. На сей раз удар неведомого был плавен. Я ощутил его, как поднимающуюся до подбородка и выше теплую ласковую воду. Но я слишком хорошо знал коварство этой ласки.

О, Эжени!

А Кролик сидел против меня и наблюдал, кажется, даже с любопытством. Ничего не предпринял, хотя вполне мог. Что меня, разваливающегося на куски, было опасаться?

Но он только смотрел, не шевелясь, и мне почудилось, должно быть, в глазах его светлых — сострадание.

Все остается на местах, а Кролик стремительно сжимается, уменьшается до размеров пластмассового голышка-куколки. Ах, какой же ты маленький, Кролик. Давай-ка мы тебя еще подсократим. Во-от, уже не виден из-за стола. Отправляйся-ка ты на самую верхнюю полку, дальнюю. Черт, отчего я начинаю чувствовать к нему персонально необъяснимую симпатию? Во-о, задвинули тебя, там и сиди.

Я задвигаю корчащуюся фигурку толстым томом словаря и зажимаю уши. Каким синим голосом он кричит! Чего он хочет? Нет, это не синее, это черное. Красное и черное. Классика, уже было, но ведь опять есть, и что мне с этим делать? Кролик глядит мне в глаза с верхней полки. Кротко и устало. Он множество раз видел такое.

Удар! Ярко-белым бьет упавшая шишка в крышу. Вон с той, за левым углом Дома гигантской ели. Это включилось мое особое зрение. В дупле копошится не добитая совой мышь с переломанным хребтиком. Мышь кисло-сладкая на первый взгляд. Щелк. За два оврага отсюда худой весенний заяц попал в петлю, поставленную мной неделей раньше. Взвизгивает, сжимается сердце, маленькое темненькое сердечко, дрожащее, когда сдергиваешь горячую шкурку. Зайцы правда кричат, как дети, если не успели удавиться в хромистой проволоке, из которой петля. Меня тоже жрали живьем — и ничего…

Бац! Я пройду по потолку, он притягивает меня, медленно перетекая вместе с силой притяжения. Заваливаются стены с фальшивыми книжными полками, как, в аттракционе «Заколдованная комната», а мы смеемся с Ежичкой и бежим, бежим…

* * *

Он тряс меня за плечи, перетащил на топчан и все хотел отвести от глаз мои намертво прижатые ладони.

Очнувшись и остервенело массируя точки на руках, я все боялся, что он сдуру вкатит мне какое-нибудь быстродействующее. У него наверняка имелось.

— Ничего. У меня бывает. От свежего воздуха. — Я сообразил, что продолжаю говорить ерунду.

«Синестезия — смешение в мозгу данных, поступающих от внешних рецепторов. Характеризуется невозможностью пациентом адекватно воспринимать, оценивать и реагировать на окружающий мир».

Я не мог саркастически не посмеяться сквозь боль: что-что, а точные формулировки — это по нашей части. Название-то подобрать я могу…

Сквозь уходящий звон в ушах я вдруг услышал, как голос Кролика произносит размеренно, будто метроном:

— Вспышка. Цветы. Дорога. Зеленый газон. Вспышка. — Пауза и по новой: — Вспышка. Цветы. Дорога. Зеленый газон. Вспышка. — Пауза. — Вспышка..

А, ну-ну, подумал я. Гипнотизер хренов. Старайся. Меня даже отпустило скорей, чем я думал.

Проклятый Кролик! Проклятое виски! Как я мог забыть, как теперь действует на меня алкоголь? Даже в детских, «пионерских» дозах.

Я не знаю, что со мною происходит, что стало происходить со мной здесь, в Доме. Усилилось многократно, так вернее будет сказать, ибо кое-какие вещи происходили и прежде. Касались краем. Слышались отголоском. И только тут, в затерянном в тверских лесах доме, что с самого моего первого взгляда сделался для меня Домом с большой буквы, охватили меня, убежавшего, и сам я не знаю теперь, так уж случаен ли был мой смятенный выбор тогда, почти четыре года назад.

Забытый кордон с продающимся домом я нашел в западной части области, в заболоченных моховых лесах. Отсюда вытекали крошечные ручейки, чтобы потом стать настоящими реками, расходящимися к трем морям. Сюда не вели проходимые дороги. В топь уходили деревни с одной-двумя бабками, и осинник, такой густой, что не протолкнуться, толщиной с руку, пробивал уходящие вслед за деревнями брошенные узкоколейки. Впрочем, уж для Тверской-то, обжитой и обустроенной области, это, конечно, было редкостью, я понимал. Но именно здесь мне открылась за годы нехитрая истина, что вовсе не обязателен необитаемый остров за тысячу миль. Что медвежьи углы, где можно относительно полно забыть о роде человеческом, находятся на удивление неподалеку. Что так просто, оказывается, если не порвать, то до предела истончить связующие нити.

Настигшая синестезия расщепляла вкусы на запахи, а звуки на цвета Я уже не говорю о зрении. Вдруг я делался способен считать волоски на крыле мухи или заставить заднюю стенку комнаты в Доме уехать за горизонт. Слышал собак в ближайшей (без магазина, пять километров) деревне, потом — «железку» за девять, а там, глядишь, смог бы уловить тайные беседы в Кремле. Если бы только сумел предварительно отсечь сумасшедший грохот мышиных пробегов под полом и вообще разделить весь этот клубок…

Это было исподтишка. И всегда наверняка. Обостряющееся в геометрической пропорции восприятие мгновенно переводило едва возникшую прекрасную картину в непереносимую для мозга, и он отключался, благословение природным предохранителям. И горний ангелов полет, и дольней лозы прозябанье…

Мне оставалось лишь надеяться, что Кролику с присными его пока что не известны эти мои новые качества. Ведь он прибыл сюда вовсе не за этим.

— Возьмите на полке вторую лампу, зажгите. В этой сейчас кончится керосин.

Кролик повиновался. Керосина у меня вообще немного, но черт с ним, после сегодняшней ночи, думаю, мне тут больше не жить.

— Когда, говорите, пленочку-то отсняли?

— На прошлой…

— Вранье! Я три недели от Дома ни на шаг. А вот дней двадцать или чуть более того, снег еще не сошел, приходил ко мне мужичок-охотничек, да. Просил помочь с застрявшим «шестьдесят шестым». Я еще подумал — что я ему, трактор? Это ж надо, по самую кабину вездеход уделать только затем, чтоб выманить меня на целый день. И помог же я. По уши в ледяной глине притащился, как не простыл только. А откопал.

— Заплатили они?

— Ага. На хлеб хватило. Я как раз недели четыре хлеба не ел.

Закончив возиться с лампой, Кролик обошел комнату по периметру, позаглядывал во всякие углы. Ободрал отставший кусок обоев возле печки, по-хозяйски сунул в общую кучу растопки. Потрогал ходики на стене, отбрасывающие тень. Я не заводил их с момента вселения: зачем?

— Представляю, как вы намучились с переездом.

— Да было-то… Три десятка коробок с книгами, чемодан. Да что на себе.

— Да-да, я знаю, — рассеянно покивал он. — И еще ваш письменный стол. Двухтумбовый такой, старинный. Кстати, где он?

— В первую зиму у меня тут был военный коммунизм.

— В смысле?

— Ну, тогда тоже топили мебелью. Дров не было.

— Гм, я полагал, живя в лесу…

— Лес — это еще не дрова. Тем более — сухие дрова.

Я невольно вспомнил, как лежал под пошедшим «не туда» срубленным огромным стволом. В сапоге от сорвавшегося в последний момент топора хлюпало, а в башке шальная мысль: если не выберусь, лисы первым делом обгрызут уши и щеки, у живого даже. Три недели потом не мог вздохнуть с поломанными ребрами, замерзал в нетопленом Доме, и вокруг — ни дровины сухой, два месяца дождей, «гнилая» осень. Моя первая осень тут… Вон там это было, в двух десятках шагов позади Дома, да.

Кролик повел бровью, а я подумал, что знаю, как по-латыни «заяц». «Кролик» не знаю, а «заяц» — вспомнил. «Лепус», вот как. Лепус асфальтус, нате вам. Мы же обозвать всегда сумеем.

— Я что-то не заметил на корешках книг знакомой фамилии, — сказал Кролик, стоя ко мне спиной. — Или они тоже… жертвы военного коммунизма?

Вот это был еще один настоящий вопрос! И задал-то он его с этакой видимой иронией, чуточку как бы панибратствуя. Мол, мы-то с вами понимаем.

…Как же, как же, читал, читал! У меня вообще все ваше, что издавалось, собираю вас, да, хе-хе… Очень! Особенно это… «Снег». Нет, «Пурга», ну что-то в этом роде. Это — да! А чего ж сами на полочке не держите, как же так? Да я бы на вашем месте…

Да уж, кто-нибудь на моем месте… но оно уже занято. Мною. Хотя, видит Бог, поменялся бы с кем и на что угодно.

— Там же, — сказал я без всякого выражения. — В печке. Первое, что сделал, когда разобрал добро. Сжег даже сборники с крохотными рассказиками. И тащил-то сюда только потому, что свалено было все в кучу.

— Да, — сказал Кролик. — Я вас понимаю. Это не тот случай.

Разумеется, это был не тот случай, и разумеется, Кролик читал все, что у меня издавалось, и что не издавалось, и что я сам не помню — какие-нибудь черновики, которые я выбрасывал на помойку.

— Я больше не работаю. Не написал здесь ни строчки. И не напишу больше никогда. Это было мое условие.

— Да, — снова сказал Кролик. — Я помню. Но вы начнете. Это несложно. Вы сами знаете, что это несложно.

— Ни х… это не несложно! — Я редко ругаюсь вслух. Глупо потому что. — И я не начну. Вы тоже сами знаете, почему. Должны знать, по крайней мере.

И вторая лампа, выплюнув язык копоти, погасла. Там тоже не оказалось керосина. Я забыл.

— Ну, вот…

— К лучшему. Поспать хоть часика три. Первый автобус проходит в шесть двадцать, а до бетонки идти два часа. С половиной.

— Слушайте, Игорь, на кой вам сдалось покупать какой-то ворованный паспорт? Неужели думали всерьез исчезнуть?

— Я хотел забыть все. Вам не понять.

— Вы думаете?

Я перебрался на кровать, лег, не раздеваясь, он, судя по скрипам и кряхтению моего расшатанного топчана, улегся там.

— Хотите, расскажу, с чего с вами начиналось? То, что для вас до сих пор оставалось, так сказать, «за кадром»?

— Попробуйте.

В окно мне была видна полоска бледной зари. Утренней или вечерней, я отчего-то не мог сейчас догадаться. Ну да у меня тут зори сходятся.

— Когда вы впервые попали в поле зрения, это было в большой степени случайно. Девяностый год, последнее — Девятое, что ли? — Всесоюзное совещание молодых писателей. Тогда это так называлось. Проводилось силами покойного комсомола. Помните?

Я помнил.

— Помимо всего прочего, на таких мероприятиях проводились всевозможные анкетирования. Социология. Идеология, конечно. Не вульгарное выявление диссидентства, на то стукачей хватало, но необходимо же властям предержащим знать, чем дышит племя младое, незнакомое. В массе. Были листы и от особой лаборатории, тщательно завуалированные, разумеется. Надо сказать, что ваши ответы прошли для специалистов совершенно незамечено…

— По-моему, это все проводилось анонимно. Если я верно помню.

— Не будьте хоть теперь-то наивным. Слушайте дальше. Даже я, прочитав их не так давно, задним числом, не усматриваю, например, ничего… экстраординарного. Ну, суждения в меру образованного человека, вступающего в пору зрелости. В меру фрондирующего. Не в меру себе на уме. Без ослепительных либо, наоборот, зияющих мест в биографии. Ничего… ничего. Если бы не совпадение одно поразительное. Говорят, у сотрудника, обрабатывающего эти, вкупе с остальными, данные, на столе оказался ваш тогда едва-едва вышедший «Снег». Откуда раздобылась эта книжечка, да-да, та, среднеазиатского издательства, самая ваша первая, тощенькая, зато полный вариант, не московская эмгэшная выжимка?.. В общем, сотрудник прочитал и сделал выводы. Вы пошли в картотеку и в обработку, и так стали известны феномены, связанные с вашими «Утро…», «Самые-самые», «Полночь откладывается», кое-что еще. Результаты ошеломляли. Хотя по-прежнему предполагалось, что имеет место тривиальное ясновидение. Тривиальное, надо оговориться, только для тех структур, которые вами занимались. Широкая публика тогда, не то что в наши лета, к подобным запретным водам не подпускалась на выстрел. Впрочем, граница запретных вод имеет свойство отодвигаться. Но это к слову. Тем не менее началась глубокая оперативная проработка и, сопоставив имеющееся с фактами из вашей реальной биографии… Выводы были сделаны сами понимаете какие. Все гораздо сложнее.

Я подавленно молчал в темноте.

— Процент «угадывания» — десять и семьдесят пять! Какие там телепатия, ясновидение, прочее.

Детские игры на травке. В хрестоматийном американском примере с «Наутилусом» и лейтенантом Джонсом — его настоящее имя и звание майор Джеральд Упсом, между прочим, — коэффициент семь и пятнадцать, то есть семьдесят один и пять десятых процента совпадений между загаданной на берегу и выбранной «Джонсом» на борту подводной лодки карточкой по Райновской системе, было признано неопровержимым подтверждением существования телепатии. Но с вами-то все по-другому! Более того, я убежден, что у вас — вообще десятка, а погрешность идет только за счет информационных потерь того вашего периода, когда вы еще не были привлечены и не был налажен строгий контроль за всем, что вы делаете. Десятка. Идеальное, невозможное, не имеющее право быть десять из десяти. Или сто из ста…

— Или тысяча из тысячи, — буркнул я. Эх, если б это было так! Но Кролику я об этом не скажу.

— Или тысяча из тысячи. Разве эксперименты, в которых вы участвовали, вас не… кгхм. Извините.

— Вот именно. — У меня похолодели кончики пальцев, но я справился. — Я не экстрасенс.

— Вы не экстрасенс. Или как еще называют: сенситив.

— Я никогда не предсказывал землетрясений, наводнений, чернобылей, челленджеров, и че… черт знает чего еще.

— Это делали другие, много кто, — согласился он. — По следам великих трагедий вообще всегда выясняется, что их только ленивый не предсказывал. Речь не о том, вы ж знаете.

Я знал.

— Я предельно откровенен, так как убежден, что на данном этапе хотя бы мы — союзники. То есть я-то убежден, что мы союзники вообще, но, что бы я ни говорил сейчас, вы все равно в это не поверите. Не поверите же?

— Не поверю.

— Черт с вами, не верьте пока. Так хоть на время примите, что я вам не враг и пришел я к вам тоже не от хорошей жизни. Игорь, вы по-прежнему не согласны рассмотреть меня как частное лицо? — вдруг спросил он.

Я повернулся на бок, кровать скрипнула, вздохнула пружинами. Из нее — я знал — просыпалась очередная горсть мусора. Когда-нибудь она рассыплется вся.

— Как вас ни рассматривай, а вам всем от меня что-то надо.

— Да, надо. Вы должны начать работать. Неважно, находясь где. Здесь… или в любом ином месте, как хотите. Условия будут созданы. Для издания в том числе. Да вы сами знаете.

Ну вот и все. Слова сказаны. Вот зачем он приехал. Кролик. Любые условия и великолепные возможности. Только пиши. Что хочешь. На что прежде не хватало времени, денег для пропитания, веры в перспективу издаться. Еще чего-нибудь. Кто из людей моей профессии не отдал бы за это руку, лишь бы работать другой?

Однако писать «что хочешь» они мне теперь не дадут, даже если бы я сам захотел. Со мной станут обращаться как с дейтерием, близким к критической массе. Он же соображал, «чем рискует», когда шел сюда, мой храбрый Кролик… Вот черт, он действительно должен быть уверен, что рискует смертельно, если не хуже. А держится молодцом.

— Я, наверное, должен вас поблагодарить, что вы полагаетесь на мою порядочность. По отношению к вам лично в смысле безопасности.

— Я надеялся на это.

— Вы можете не беспокоиться, я действительно больше не напишу ни строчки, ни полслова.

Молчание, в котором мне что-то чудится. Не пойму что.

— Обязуюсь также не насылать на род людской чумы, мора, пепси вместо воды в водопроводные трубы, космических и иных катаклизмов.

— Я полагал, что если бы захотели, вы давно сделали бы это. И если бы могли.

Не пойму, улыбается он там, что ли?

— Откуда вам знать границы моих возможностей?

— Да их никто и не знает, помилуйте, Игорь Николаевич. В предыдущих опытах, по-моему, только-только на них начали выходить…

Снова неловкое молчание, но Кролик его преодолевает:

— Вам предлагается точка зрения. Относиться к своему… скажем так, «дару», хотя явление гораздо шире, не как к какому-то кресту, а как к инструменту, которым стоит научиться пользоваться, только и всего. Что же, сбежали вы сюда, видите, и что? От себя самого-то, а?.. Предлагается вам наилучший выход. Имеется ведь не только эта точка зрения, которую я предлагаю, — имеются разные. В том числе и относительно вас лично…

Да, несмотря на ставший каким-то казенным голос, полная ясность и откровенность. А может, окончательные условия так и надо ставить, казенно и скучно. Тут остаться мне не позволят, значит, надо соглашаться. Пока еще просят добром. Он вообще неоправданно гуманен, Кролик. Зато больше ничего про меня не знает. Он приехал ко мне прежнему, а я уже другой. Не знает про Дом. Не знает, отчего мне так бросилась в глаза его красно-черная сумка. Про нее, между нами, я тоже только смутно могу предположить.

— Боль проходит, — вдруг сказал Кролик очень проникновенно из своего угла комнаты. — Боль проходит, Игорь, и это самое лучшее, что в ней есть. Да в ней больше ничего хорошего и нет, поверьте мне, я знаю. Я — знаю.

Ух, как я его возненавидел за эти слова! Хитрый, вкрадчивый Кролик! Но я ничего не ответил ему, потому что мне нечего было возразить: боль действительно проходит.

Собственно, она уже прошла.

* * *

И я уснул тогда, что само по себе очень странно после столь серьезного разговора. Сон, приснившийся мне, был лишь первым в череде этих удивительных снов, сквозь которые меня будто протаскивала мягкая, но настойчивая рука. Она будоражила воспоминания, о которых я хотел бы забыть сам, и поднимала те, что ушли сами собою, а иногда даже открывала мне то, о чем, как я полагал, и знать не знаю. Но это все было во мне. Извне не привнеслось ничего.

Впрочем, довольно скоро мне было разъяснено, с какой целью это делалось. Цель была — заставить меня вспомнить о себе самом, но, разумеется, не все вообще, а лишь интересующую Перевозчика сторону моей жизни.

Да, ему еще отчего-то требовалось, чтобы, вспоминая, я сохранял позицию стороннего наблюдателя.

* * *

Он был атеистом по стечению обстоятельств. Так уж они складывались.

Родиться ему довелось среди людей, чьи два, а то и три поколения были заняты либо тяготами, вытекавшими из прошлой жизни, либо борьбой за жизнь лучшую, но никак не жизнью как таковой. Люди эти, ближние и дальние, среди которых он рос, переходили из суток в сутки, из года в год, зачастую ощущая себя почти во всем счастливыми. Вычеркивали из памяти и книг прошлое, придумывали почти всамделишное будущее, пренебрегали настоящим, как безделицей неуловимого и ненужного в хозяйстве мига.

Итак, «стеклышки цветных воспоминаний»…

Из карапузного детства. Шкаф светлого шпона под лаком, застекленные скрипучие дверцы, книги битком. Спиртовой термометр в аквариуме, похожий на невиданный какой-то леденец, прекрасный и недоступный. Совсем просто: молоток — палец — рев.

Опять шкаф. Тянешь книжку из плотного ряда за верх корешка, тот лопается с веселым звуком. Процесс и звук привлекают, и проделываешь операцию со всеми томами, до каких можешь дотянуться. Ремень — рев — угол. В углу можно было слюнить палец и рисовать какие хочешь загогулины…

С течением невообразимо долгих лет впечатлений прибавляется. Ребята со двора, огромная раскатанная горка в лесопарке, что рядом, драки «на Ледяной» — куча на кучу, стенка на стенку, район на район. В одну из зим во дворе был устроен снежный дом, пещера в бульдозерном отвале особенно обильного в тот год снега. Единственная свечка чуть пробивается сквозь сизую мглу дыма от набранных у магазина чинариков. Зализанные дыханием стены. На ворохе пальто и телогреек по пояс голая — снизу — девочка, едва опушенная. Ребята постарше меняются, он в числе мелких только смотрит. Девочка хихикает и время от времени хрипло матерится сквозь отрывистое сопение мальчишек. Это сильное впечатление.

Жизнь складывалась из родительских получек и авансов, продуктовых наборов к праздникам и вечно протирающихся штанов. Летом родители отправляли его на дачу к своим родителям. То были три месяца клубники, комаров и совершенно другой, специфически дачной ребячьей компании со специфическими дачными затеями. Родители его родителей любили по вечерам петь дуэтом и строго выборочно — на революционно-патриотические темы — смотреть телевизор.

В школу он был отдан с шести лет, первый экспериментальный набор. По окончании, также на год раньше, это давало ему шанс до армии «остановиться, оглянуться». Экспериментальный набор, экспериментальный класс, экспериментальный народ. Человеческий фактор для исторических опытов. Странное время…

Остановившись и оглянувшись, он заметил вокруг себя множество забот. Не «проблем», нет, это словечко тогда было еще не в ходу. «It's your problems» — так будут говорить позже, а тогда это были просто заботы. Скажем, те же штаны, не устававшие протираться. Джинсы-куртки, шузы-сумки, очки-пакеты… В истории Отечества билось-пульсировало последнее десятилетие дефицита как социально-философского понятия. Зато водка и продукт, называвшийся портвейнами разных сортов, лились рекой.

Материальные заботы, заботы тела, пришлось решать путем вступления на рельсы неформальной экономики, которая неграмотно клеймилась мелким спекулянтством, но которой были заняты опять-таки все. Под жестким прессингом родителей своих родителей он поступил в институт чего-то там, а родители разошлись в год его окончания школы и разъехались по новым семьям, оставив в результате многоступенчатых обменов целую большущую комнату в квартире с одним, вечно в нетях, приличным соседом.

Ситуацией не преминуло воспользоваться буйное студенческое братство, и поэтому стройная последовательность этих лет несколько размыта. Новый год (который?), в его комнатенке человек двадцать пять, стекло хрустит под ногами, и загорелась елка. Стипендия, стипуха-мама. «Пивка для рывка, и на малину к корешку нашему!..» «Мамаша, для начала — семь по два сорок семь!» «Мужики! Ударим по пельменчикам?..» Сколько, по-вашему, на обыкновенном молодом человеке, одетом в куртку и под ней костюм, может уместиться бутылок, так чтобы снаружи было не слишком заметно? Ну, сколько, сколько?.. Фигушки — двадцать девять. Зарегистрированный факт. «Картошка» — на третий день ему проломили голову лопатой в драке с деревенскими. Девочки. Та, другая, пятая. Две сразу, любительницы. «Але? Чего делаешь? Ну, подъезжай, я тут с чуваком, нам третьей не хватает, «шведочку» разыграем…» Весело жилось.

Тесные дни были заполнены до отказа, но при том не оставляло ноющее, как зуб, ощущение какой-то неправильности собственного бытия. Ощущение лежало вне привычных, обыденных мерок. Если бы он тогда знал это слово, то назвал бы его метафизическим.

Он живет не как ему должно

Не умея пока выразить это глухое чувство словами, он прятался за штамп: это что ж, вот так проваландаюсь пять лет, там — диплом, там — работа, там — семья, в смысле пеленки-распашонки и прочее, и все?! Нет, это было явно не то.

Он был молодой и глупый просто. Но в том и штука, что это было не просто не то, а — не то.

Выход открылся вдруг даже не слишком с неожиданной стороны.

Еще в «школьные годы чудесные» у него получались приличные сочинения, некоторые иногда зачитывались их русичкой по прозвищу Граммофон перед всем классом. Он выбирал свободные темы, а от заданных старался отвертеться, потому что обычно не читал того, о чем надо было писать. Ему нравилось придумывать, а потом описывать. Да и после школы, остановившись и оглянувшись, между веселыми делами сочинять не перестал. Постепенно насочинялось много. Он подумывал взяться за это дело всерьез и под такие мысли бросил институт «чего-то там» в середине третьего семестра, потому что там было муторно из-за множества заданных тем. Легкость, с какой оставил идею о высшем образовании, объяснялась еще и тем, что за период роста организма в нем открылся некий сложный сердечный недуг Он недуга не ощущал, но в армию все равно было не идти. Как раз, кстати, начиналась Афганская война, и двое его одноклассников не вернулись — один из первой трагической волны вторжения, а другой — после катастрофы на перевале Саланг.

Писательство, рассуждал он, дело прибыльное, надо только попасть в струю. Что такое «попасть в струю» в то странное время, он, по молодости, не понимал, и это его уберегло. Или, если хотите, сгубило. Тлетворный сладенький запашок возможной известности его коснулся слабо. Впоследствии, читая биографии разных известных личностей, он недоумевал, откуда у них был этот зуд — непременно увидеть свою фамилию напечатанной. Нет, это все, конечно, хорошо, но вот гонорарчик, он как-то более. То есть пока ему виделось лишь продолжение борьбы с заботами.

Жизнь опять была тесна После ухода из института он где-то работал, через день или как. Три или пять лет прошло. В промежутках он женился и разводился, вновь оказываясь в своей комнате в квартире с одним вечно исчезающим соседом.

Некоторые из сочиненных вещей получились достаточно яркими, чтобы быть замеченными, но в то же время не режущими глаз, что позволило им увидеть свет. Симпатичная фраза, правда?

Новые друзья в новых компаниях на пирушках, посвященных чьим-нибудь случайным деньгам, упорно называли его сочинения гениальными. Это льстило, но он больше прислушивался к тем, кто цедил как бы нехотя: «Н-ну, любопытно, любопытно…» Мол, что ты, голубчик, еще выдашь. Он старался, выдавал.

К жизненным составляющим прибавились хронические долги, что также служило пищей для души и ума.

О душе. Держать ее подальше от высокого и неведомого было полезно и удобно для работы. Да, имеются школьные «вечные» вопросы, список которых, как на шпаргалке, стоит перед глазами, но имеются также и вопросы «невечные». Именно они помогали больше всего. Опусы, рождающиеся благодаря им, про себя он называл «семечками». Но покупали их хорошо. Как, собственно, семечкам и положено. Однако, видать, была в нем некая искра, они получались у него добротными и даже не очень плоскими. Ровно настолько, что редакторы дружно одобряли, брали, пусть не все, но кое-что, и дружно звали приходить еще. Он, не нюхавший как следует редакционных порядков своего странного времени неофит, даже всерьез засомневался, а существуют ли на самом деле эти два монстра — Редакторский Произвол и Цензурная Стена, о которых в произвольных нецензурных выражениях говорилось в новых компаниях новыми друзьями?

Как ни считать, а все это было детство и, вне зависимости от скоропалительных женитьб, юность.

Все быстрее скакали цифирки на табло, бежали по золотым усикам электроны, в скорости света прибавлялось нулей. Мир приобретал иные краски, неудержимо накатывалось то, что давным-давно названо Ее Величеством Судьбой.

И в один из дней он горько пожалел, что никогда не верил в Бога. В одного — или многих сразу, все равно.

* * *

Еще более странным было то, что я проспал. Краешек солнца сквозь перекрестье рам добрался до трехтомника Монтеня на третьей снизу полке, а значит, — четверть восьмого. Как это я так?

Я вспомнил имя, которым мне представился Кролик. Михаил Александрович Гордеев, вполне нормально. Вряд ли настоящее. Гордеев перелистывал снятую с полки книгу.

— «Сперва металл на тяжесть ты попробуй. Затем взгляни на блеск. Затем на зуб возьми. И лишь пройдя три испытанья, он золотом назваться может». — Он взглянул на меня, проснувшегося, поставил книгу на место. — Интересные стихи.

— Почему вы меня не разбудили?

— Сам только глаза открыл. Хорошо у вас спится. Спокойно, В деревянных домах всегда так.

— Не всегда. — Я прикусил язык. Нечего с ним разговаривать, с Кроликом. Я все еще находился во власти удивительного сна. — Как поедем? И когда? На утренний мы опоздали, теперь до восьмичасового ждать. Выходить в семнадцать. На всякий случай.

— Ну, зачем же нам ждать, — добродушно сказал Гордеев. — Ждать — что может быть хуже. Только догонять…

Он вытащил из внутреннего кармана своей лайковой куртки плоский приборчик, нажал несколько кнопок. Ага. Угрюмо хмыкнув, я пошел на крыльцо. Вернулся, умытый, а Гордеев вновь стоял у полок.

— «А что сверх всего этого, сын мой, того берегись: составлять много книг — конца не будет, а много читать — утомительно для тела», — процитировал он из мягкого томика с папиросными страницами. — Прекрасный девиз для литератора! И закладка здесь, смотрите-ка. Перечитываете на сон грядущий? Для укрепления?

— Подумаешь, закладка, — сказал я сварливо. — Там их сотни две, закладок этих.

— Поглядите, ничего я не забыл?

Он уже собрал мой чемодан, прекрасно ориентируясь, где что лежало, что следует взять. Я по инерции вновь удивился

— А вот еще… — В руках у Гордеева была следующая книга. — «И наконец…»

— «И наконец, одни философы называются физиками, за изучение природы, другие — этиками, за рассуждения о нравах, третьи — диалектиками, за хитросплетения речей», — сказал за него я заложенную цитату. — Диоген Лаэрций. Слушайте, может, хватит развлекаться? Поставьте книгу на место. Что вы там вызвали?

— Транспорт Неужели вы думаете, что я без транспорта?

— Не иначе, вертолет. По всем законам жанра должен быть вертолет. А перед ним погоня. С автоматными очередями, визгом покрышек и лохмами рыжего огня на перекувыркивающихся автомобилях.

— Ну нет, — Кролик уже откровенно смеялся, — хватит с меня вертолетов. Перекусить перед дорогой мы успеем. Машину я в километре оставил, но пока они проберутся…

— Молодцы?

— Как без них. Не сердитесь. Давайте позавтракаем, я без вас не стал. Выпьете граммульку или?..

Я демонстративно налил себе из закопченного чайника черного брусничного отвара. Без сахара. Мой здешний чай.

— А-а, — сказал Гордеев. Сам он, к моему огромному изумлению, наполнил кружку до краев двенадцатилетним «Джонни Уокером», подмигнул мне, выпил медленными глотками, как воду. Снова подмигнул. — Вы уж меня простите, Игорь. Это я в порядке аванса вам. За грядущие бои, в которых не смогу, к сожалению, поучаствовать на вашей стороне лично. Ну-с, еще одну. Все повеселей будет…

Я, разумеется, не понял, что он хотел сказать, и молча смотрел, как он расправляется со второй такой же кружкой. В четырехгранной бутыли осталось совсем на донышке. Вот это Кролик! Потом он снял со стены свою сумку и стал собирать в нее не допитое и не доеденное нами. Ничего не забыл и тут — даже пустые банки и обертки. Подотчетное там у них, что ли? Но я, как мне показалось, догадался, зачем он все собирает. Не хочет оставлять следов своего пребывания. Отпечатки пальцев с кружки, книг, прочего тоже будет стирать? А как насчет запаха?

Гордеев не стал стирать отпечатки. Со стороны заброшенной дороги раздался гудок. Автомобильный.

— Присядем на дорожку? — Не дожидаясь меня, Михаил Александрович уселся вполоборота, так что я видел его розовый, налившийся не то от виски, не то от хозяйственных усилий затылок.

Я тоже опустился на чемодан. Наверное, я должен был сейчас что-то такое испытывать, но ничего не было. Уподобившись только что лазившему по цитатам Гордееву, я вспомнил: «Конец твоего мира приходит не как на произведении искусства…»

И что-то там еще. «Его приносит паренек-рассыльный…» Конец моего мира. Моей второй, здешней жизни. Будет ли третья? Третья… Что же я такой пустой?

С дороги опять посигналили. Не терпится им. Не пер Михаил Александрович на себе свою замечательную сумку, не надрывался.

Я запер Дом, как всегда, уходя надолго, на два замка, и ключи засунул на сухое место под крыльцом. Дорожка к роднику, которую я начал мостить чурбачками, поставленными на попа. Огород. Набитый на две зимы вперед стог дров. Мои планы, бесхитростные достижения, которыми я еще вчера только и гордился. Дом. Я взглянул назад. Ничто не изменилось в Доме из-за того, что еще один из его временных хозяев покидает его. Не так ли уходили все они, прежние, кто не умирал прямо в нем?

Не знаю, можно ли назвать это новым знанием, что открылось мне здесь, но я вдруг начал понимать их всех, моих предшественников (краткие перекупщики не в счет), кому Дом давал приют и защиту. Их историй я так и не сумел прояснить при своих редких заходах в ближайшие деревни, и — один-единственный раз — осторожными справками в райцентровском краеведческом музее. Память здешних жителей простиралась от силы на одно поколение дальше памяти горожан, а Дом был много старше. В музее не знали. У доживающих век бабок в полумертвых деревнях не осталось никаких баек-сказок. Ничего.

Но те, кто приходил в Дом со своим смятением и горем, кому находилось в нем отдохновение, краткое ли, долгое, как повезет, — они были. Я так же убежден в этом, как и в том, что наше прощание с Домом не навсегда. Даже — что надолго.

С Гордеевым мы обогнули заросли можжевельника. Я собирал под его кустами подосиновики, далеко не ходя. Увидел я, на чем Михаил Александрович прикатил. Не очень разбираюсь в иномарках. Здоровенное чудовище на высоких огромных колесах, цвет самый пижонский, ярко-фиолетовые чернила.

— Михал Алексаныч!..

Рыжий молодец в каскетке выглядит обеспокоенным. Меня вообще взглядом не удостоил, сразу кинулся к Гордееву, словно тысячу лет не видались. Пока у них происходит тихий разговор, я смотрю на двух других. Куртки, кепки, стрижки. Этим сказано все. Смешно.

— Привет, ребятки! — Машу им.

— … времени, — говорит позади рыжий с Гордеевым.

— Сообразишь сам и ребятам объяснишь. И все, — говорит тот.

— Но…

— Без «но». Лопата есть?

— Имеем.

— Вот и сообразишь. Двигаем.

— А как… как оно будет-то? Чего ждать?

— Ну что ты меня спрашиваешь, Мишка! — с досадой восклицает Гордеев. — Я знаю, как будет? Как оно всегда бывает? По-разному. Вот и сейчас не знаю… Сумку мне в ноги поставьте…

Нет, если они про дорогу, то лучше б пешком идти. Я, конечно, ничего не имею против четырех колес вместо двух ног, но вылезать, чтобы перерубить улегшийся поперек ствол, не буду, так и знайте. Хотя сюда-то они проехали. Я почти смеюсь. Что со мной? На припадок не похоже. Не «накат». В голове кружение, как после хорошей бутылки игристого в те времена, когда я еще мог пить. Неужели эта сволочь Кролик меня все-таки чем-то траванул? Зачем, я ж на все согласился? Для вящей безопасности — а вдруг забьюсь в истерике в последний момент? Но я же полностью контролирую себя. Пол-нос-тью. Нет, тут что-то не так.

Меня запихивают в машину. Мотор ревет, окружающие деревья прыгают вверх-вниз, и оказывается, по этой заброшенной дороге все-таки можно проехать, причем довольно успешно.

Не знаю, сколько это продолжается, как не знаю, что вдруг происходит там, снаружи.

Глухой шум, вскрик сидящего рядом со мною, страшный рывок за плечо, от которого я, вылетев, как пробка, успеваю пробежаться на карачках по волглому мху и, боднув елку, прикусить язык. Искры из глаз. Минуту, а то и все пять я в отключке. Последнее из услышанного — высокий, почти детский вскрик одного из молодцев и матерное ругательство рыжего.

Когда я открыл глаза, все они сгрудились вокруг вставшей дыбом машины. На сильно вдавленной крыше лежала невозможной толщины ель. Окна высыпались, стойки поехали, как пластилиновые.

— Ну что? Ну что? — приговаривал один из них. Тот, с высоким голосом.

— Не ссы, — сказал рыжий, — сейчас вытащим.

— Он… он что? Он че?.. Да?

— Через плечо! Эй, ты, иди сюда, дверь подержишь!

Я не сразу понял, что это ко мне. Слишком был занят собственными ощущениями, говорившими, что моего странного состояния больше нет и в помине. А среди толокшихся у покалеченной машины господина Гордеева не наблюдалось.

— Железный этот сук, что ли?.. Ты! Ну? Долго ждать?!

Я подковылял. Михаил Александрович Гордеев, залитый кровью, был зажат меж панелью и прогнувшейся крышей. Короткий толстый сук пробил фиолетовую крышу и пригвоздил Гордеева в самый затылок.

— Как случилось-то? Он выскочить не успел? Почему?

— По всей вероятности, сумка, — ответил мне более дружелюбный водитель. — Хотел он, понимаешь, выпрыгнуть, как дура эта на нас пошла, да в ремне запутался. Сумка-то в ногах, да тяжелая, что у него там наложено… Я увернуться не успел. Вон, су-чара, нутро наружу, чего ему в ней было…

Как завороженный, глядел я на развороченное красно-черное пятно. Осколки разбитых бутылок лезли из нее. Очень прочный капроновый широкий ремень обкручивал ноги до колен у мертвого Гордеева.

А вот «веселое» мое настроение действительно враз исчезло, как отрезало. Или отбило. Ох, не прост ты, Кролик Гордеев. Был.

…Рыжего Мишу мы ждали во второй машине часа два. Он пришел, зыркнул на притихших молодцев нехорошим глазом, швырнул в багажник короткую лопату со следами свежей земли. Сам упал за руль.

— И не было ничего, ясно? — сказал он молодцам. Те по очереди робко кивнули. — Нате, — протянул им по нескольку желтых маленьких таблеток — Жрите это, ничего лучше нет. Привыкайте, ребятки, к чудесам и кошмарикам. Этот еще…

Последнее явно было про меня. Я дернулся было сказать, но решительный Миша продолжал:

— Так, Игорь, поступаете в мое распоряжение. Будете доставлены, куда планировал Михаил Александрович.

— Мы специально не договаривались.

— Ничего, я знаю.

— А мне знать разрешается?

— Узнаете. Очень скоро. Теперь приказы отдаю я, но вам дам совет. С вами станут разговаривать. Совет: не слишком откровенничайте там, вам же лучше будет.

Рыжим Миша был невысок, полноват, но кряжисто-ловок в движениях. Глаза у него тоже были рыжие. Мне было ясно. Я кивнул.

— Вот и хорошо, — обстоятельно подытожил он и достал из-под сиденья непонятного вида черный большой пистолет. — Придержите-ка его, — молодцам.

Я не испугался даже и до того, как понял, что это всего лишь пневматический инъектор. Оказалось, что мне уже все равно. Крохи появившейся, несмотря ни на что, неясной симпатии к Гордееву — чувство, что так давно не посещало меня, — погасли, не разгоревшись, и что у меня еще оставалось? Даже из Дома меня забрали, так чего терять-то? Инъектор — это даже хуже, так как подразумевает продолжение.

Запомнил взгляды прижавших и загнувших мне голову молодцев. Ненависть и страх — вот что я читал в них в эту секунду. Когда-то я почти уверовал, что больше мне не придется видеть это во взглядах других людей, обращенных ко мне. Но все возвращалось.

Инъектор щелкнул. Боль в шее я уже не почувствовал.

* * *

— Очень вы в сложном положении, Игорь Николаевич.

— Я не…

— Да знаю, знаю я. Это все нам известно. Но ведь вам Гордеев преложил оставить это имя. Должно быть, свыклись?

— Более или менее. Мне, знаете, мало кому приходилось представляться там. Расписываться на каких-нибудь бумагах — и того меньше.

— Не то что раньше. Автографы, прочее. Кстати, куда Гордеев-то подевался, не в курсе вы?

— Понятия не имею. Я думал, это он меня и привез. Меня отключили, а больше я ничего не помню. Так что извините.

— Нет, вас привез Хватов. Рыжий такой, не запомнили? Как он вам, раньше не встречались?

— Хватов… запомнил. Хватов, Подручный, Заплечный, как там еще из того же ряда… Нет, раньше не встречались.

— Простите, вопрос из разряда анкетных. Как бишь называлось-то это ваше творческое объединение? Тогда, в ваши последние годы?

— Вэ-Нэ-О-Нэ-Пэ при Пэ-И-О…

— Господь с вами, довольно. Только расшифруйте аббревиатуры.

— Вам же все и так известно. Если вам лично неизвестно — архив поднимите, там все обо мне.

— И все-таки.

— Всероссийское Независимое Объединение нетрадиционных писателей при Полиграфически-издательском объединении…

— Да-да. Несуразица какая, верно? Как может быть: «независимое» и «при»? Да и тавтология сплошная: объединение — объединение.

— Тавтология — это по-другому.

— Да? А я думал, это когда одинаковые слова повторяются. А вы разве работали в каких-то нетрадиционных… м-м, формах?

— В самых что ни на есть традиционных. Для меня и самого загадка, каким я там очутился краем. Предисловий не хватит ли?

— С чего вы взяли, что это предисловие? Это самая что ни на есть содержательная беседа по существу вопроса. Меня, например, еще такая вещь интересует. Как по-вашему, Игорь Николаевич, среди ваших тогдашних нетрадиционных… м-м, коллег, собратьев, так сказать, по перу, могли быть такие, кто обладал способностями, сравнимыми с вашими? Быть может, не в такой степени…

— Вот не думаю. Да я и сам о себе тогда не знал. Нет, не думаю, нет, их бы наверняка заметили. Все может, конечно, быть. Спаси их Господь, если так. А вообще — вам виднее.

— Вы правы, нам виднее. Не было.

— Так какого ж ты, гад?!

— Спокойнее! Спокойней, Игорь Николаевич, присядьте, пожалуйста. Положение ваше, повторяю, весьма незавидное. Щекотливое, я бы сказал, положение и нелепое крайне.

— Уж куда…

— Да вы, наверное, не о том сейчас подумали. Видите ли, вашей проблемой занимался Гордеев. Единолично. У нас хранится вся документация на вас, записи, результаты, описания ваших опытов и испытаний. История вашего привлечения и вашего ухода. Ваша расписка о неразглашении. Решение руководства прекратить работу с вами…

— До особого распоряжения?

— Нет. Совсем. Согласно вашему желанию и взаимной договоренности. Вас не собирались трогать. И вдруг появляется Гордеев, поднимает большую бучу, вытаскивает вас, а сам… исчезает. За ним, впрочем, такое водится. Мы, оставшись без него, оказываемся в некотором недоумении: что теперь с вами делать? Оправить обратно?

— Это было бы хорошо.

— Увы. Хотя должен сказать, ваше решение… м-м устраниться в свое время было воспринято с пониманием и, я бы сказал, одобрением. И лучше выдумать, как говорится, не мог. Тем более что и сейчас вы своего мнения не изменили, так?

— Так. Но ведь вы же с моими желаниями не посчитаетесь, верно? Есть Гордеев или нет его, теперь, раз меня вытащили, это особой роли уже не играет?

— Боюсь, что так, Игорь Николаевич. Хотя должен вам сказать, силой можно добиться всего, но силой ничего нельзя удержать.

— А вот это соображение не ново. Оно еще никому и никогда не мешало действовать силой.

— Нам нужны сознательные союзники, а не подопытные экземпляры.

— Сомневаюсь. Где меня на сей раз собираются мучить? Под кем вы теперь ходите? Безопасность? Армейская контрразведка? Новые направления в военных технологиях? Задачи?

— Да что вам — названия, задачи. Обо всем в свое время. Может быть. Я про вас говорю. Ведь пропал Гордеев-то.

— За ним же, говорите, водится такое.

— Да, но когда к вам отправился, пропал. При вашем, боюсь, непосредственном участии.

— Вы идиот, спросите людей, которые были вместе с нами. Вот они что скажут, то я и подтвержу. Хватова спросите.

— Что Хватов… А вам достаточно же было лишь написать. Черным по белому или, там, желтым по синему. Или еще как. Выразить пожелание в письменном виде. И нет человека. Не так?

— Действительно идиот, хоть бы протоколы прежних испытаний почитали…

— Диву даюсь, как вы держитесь! Хамите на каждом слове, а ведь не то что по краешку ходите, а вообще в воздухе парите. Вы ж должны понимать, что без Гордеева вам вообще ничего не светит. Он единственный, вытащив вас, мог защитить и как-то определить дальше. А для всех остальных вы существовать перестали, когда по чужому паспорту на заброшенный кордон уехали, а перед тем расписочку написали. Исчезни вы — шорох не пролетит, травка не шелохнется. И нам забот меньше.

— Ваши же и научили — чем наглей, тем уважения больше. Уголовная, между прочим, психология, на зонах по таким законам живут. Ладно, за хамство простите. Что вы собираетесь со мной делать? Серьезно. Отправили бы на самом деле обратно домой, а? В лес. Всем лучше будет.

— Очень вы возбуждены, Игорь Николаевич. Мучить вас никто не собирается. Да вас и прежде, кажется, не особенно мучили. Наоборот. Как насчет отдохнуть неделю-другую? Приличные условия, интересная компания. Даже немного чересчур экстравагантная, ну да сами разберетесь. Есть женщины.

— Снова в отключке повезете? Я, по-моему, до сих пор в себя не пришел. Голова раскалывается от ваших джеймсбондовских приемчиков. Пошлятина детективная…

— То Хватова благодарите, это у него такие методы. Наверное, увлекается всяким таким… А здесь уже недалеко. Так или иначе, это не последняя наша встреча.

* * *

Сквозь кроны сосен на меня сыпалось дробленое солнце. Совсем не было ветра с утра, только зной. Ненормальный какой-то, тяжелый, как будто с неба опускается раскаленная сковородка. Совсем не похоже на влажную жару средней полосы России.

Красные стволы сосен. Ухоженное, без подлеска почти, храмовое скопище колонн под зелеными игольчатыми шапками. По ночам они гудели. Похожее я видел только в Юрмале, пятнадцать лет назад, вокруг писательского Дома творчества. Но там еще было море и большая река, которая так и называлась — Лиелупе, Большая Река, и мы хохотали внизу, в баре, когда узнали, как будет по-латышски «зеленая река». В ясные вечера солнце ложилось на лес за Большой Рекой и не хотело проваливаться дальше, освещая полузатопленный остров с домами и столбами в воде. Кроме того, те, прибалтийские, сосны я мог видеть и сверху, с лоджии пятого этажа. Они были как близкий зеленый ковер. И маяк был виден оттуда, и горизонт.

Но здесь не пахло ни речной водой, ни морем. Сверху взглянуть на сосны я тоже не мог, потому что все домики нашего огороженного квадрата были одноэтажными.

Перевернувшись на живот, я поорудовал в траве кончиком разогнутой скрепки, надеясь хоть в этот раз отыскать какое-нибудь насекомое, но тщетно. Ухал молот, забивающий сваи на участке за забором справа. Оттуда доносились разные строительные звуки. Зато со строительства за забором слева никаких звуков не доносилось. Наверное, у них выходной. В поле зрения мне попались ворота в южной стене.

Ворота — единственный легальный путь в наш Крольчатник. Аукнулось мне мое глумление над Михаилом Александровичем Гордеевым. Впрочем, я склонялся к мысли, что это было то же самое неосознанное предвидение, сперва принимающее форму неясного беспокойства и смутных тревог, задним числом всегда объяснимых и понятных. У меня бывает и такое. С черно-красной сумкой, к примеру. Ну да, это не редкость у многих людей, тут я ничего особенного не представляю.

Ворота, утверждает Правдивый, — вообще единственно возможный путь сюда и наружу. И бесполезно рыть подкоп или улетать, как, по легендам, неоднократно проделывали зеки незабвенного Советского Союза — кто, собрав чуть не геликоптер из бензопилы, кто — планер из фанеры, как некий летчик-истребитель полсотни лет назад на возведении главного здания МГУ.

Правдивый называл какие-то электронные секретки, страшный дистанционный электрошок, всевидящую лазерную отслежку, прочее научно-фантастическое… Да и мы не зеки здесь, и Крольчатник не зона, а скорее санаторий. Правда, и стены у нашего санатория хороши — в гребень шестиметровых бетонных плит вделаны ужасающего вида стеклянные зубья, а над ними через равные расстояния на аккуратных хромированных ногах торчат черные прямоугольные коробочки. Назначение коробочек мне непонятно, но выглядят достаточно зловеще.

Молот ухнул в последний раз и затих. У строителей обед. Этот участок еще на нулевом цикле, а тот, где сегодня работы не шли, возвышался в отдалении этажей на пять-шесть — из-за стены не получалось верно посчитать. С него вряд ли что-то видно в Крольчатнике, да и кому и на что смотреть? Паренькам-стройбатовцам? Да если что-то видно под этими великолепными соснами, то оно и с орбиты-то выглядит невинными хозпостройками или домиками обслуги. И спутник над нами никто не поведет, мы ж все-таки не Среднеуральский боевой комплекс с уходящими под скалы нитками железных путей… Глупости лезут в голову. От безделья.

Я поднялся на ноги, отряхнул прилипшую хвою. У строителей обед, у нас завтрак. Надо идти, чтобы опять не бегал Правдивый, тряся мохнатым пузом и ноздрями, в поисках и матюках.

Напоследок пригляделся, ища хотя бы одно дерево с живой зеленой вершинкой. Несмотря на богатство колючих крон ниже, верхние ветви у всех сосен засыхали. Как хвостики у арбузов.

По пути к столовой, отдельному строению из двух половин, зимней и летней с раздвижными стенами, возле северной стены, близ тропинки стояла кривая сосна. Я обошел ее и в месте, где не было коры, процарапал скрепкой очередную палочку в добавление к предыдущим. Она оказалась седьмой в ряду, и большой чертой я наискосок перечеркнул все семь.

Как всегда во время этой операции, я подумал, что меня заставило промолчать о гибели Гордеева. В Крольчатнике никто его не знал. Точнее, не называл, так как впрямую я еще не спрашивал. А во время того разговора… Есть у меня этакое упрямство. Особенно когда со мной говорят с отчетливо ментовской подначкой. И не угрозы в форме добрых советов Миши Хватова меня остановили.

Перечеркнутых групп черточек по семь на сосне было уже три — с этой. Свое внутреннее ощущение возврата к цивилизации я почувствовал в конце первой группы.

— О, Игореха! Давай ко мне, я твой столик перетащил.

Правдивый сегодня сменил обычную растянутую тенниску на мягкую белую рубаху, распахнутую на волосатой груди до самого волосатого пупа. Под мышками рубаха отпотела, на шее висело полотенце, перепаханные морщинами лоб и щеки бисерились потом. Лицо Правдивого напоминало мне сразу две вещи: фотографию Жана-Поля Бельмондо и репродукцию фантастической картины «Пейзажи Ганимеда». Ж.-П.Правдивый пил чай из самовара. Я принялся за заказанные вчера творожники.

Порядки в здешней столовой были первым, но не единственным из чудес Крольчатника, с которыми я столкнулся. Выглядело на первый взгляд, как в любом доме отдыха трудящихся: заказываешь на следующий день с вечера, ставя галочки в завтрашнем меню, и оставляешь свой вымпел на столике, где завтра хочешь сидеть. Я по какому-то полудетскому воспоминанию выбрал кораблик с парусом. Но кто сервировал столы? Кто учитывал пожелания трудящихся, в смысле, отдыхающего контингента? Кто прибирал грязную посуду и помещение в целом? Знаком приглашения служили распахнутые двери-стены. Мои поиски хоть какого-то «окна раздачи», двери в стене столовой, примыкающей к внешней, успеха не принесли. Компания Крольчатника поглядывала на мои усилия с ноткой иронического благожелательства. Похоже, я их развлекал. Тогда я — ведь это было в самом начале — с налету предложил, откушавши, зал не покидать. Что будет? Правдивый похлопал меня по плечу, проходя: «Нич-че, братан, не будет, без следующей жратвы останешься, вот что будет. И остальные из-за тебя. Пойде-ем, пойде-ем, маму твою…» Изнутри от пола до потолка стеклянные стены закрывались белыми непрозрачными занавесями с фестонами.

Рядом с моей тарелкой, стукнув, очутилась чашка янтарного чаю, лег пирожок.

— Тресни, Игореха, чайку, пирожком заешь, если водки не дают.

— В честь какого такого праздничка?

— А такого, что у меня день рождения, может быть. Приоделся вот, вишь? — Сверкнув фиксой из рандоли «под золото», Правдивый отер пот. Интересно, что Правдивый — это его фамилия, как, по крайней мере, он сам утверждает.

— Тогда твое здоровье, Ж.-П. Расти большой. Сколько стукнуло?

— Сам ты «жэ» и то же самое «пэ». Чего пристал?

— Говорю, похож ты на звезду французского кино.

— Сам знаю. Девки проходу не давали. А то, бывало, идешь в Чернигов, так после Могилева их по Гомельской области — тьма. Берешь на «плече». Так, слышь, трасса там то вверх, то вниз, она, зассышка, старается, а я…

— Ларис Иванна с Бледным. — Я толкнул Правдивого в бок, чтобы заткнулся. Мне осточертели эти его байки.

— Опять она с ним? — У него даже пот высох.

— А что такого?

Правдивый глядел на приближающуюся пару.

Слоноподобная, но не лишенная определенного шарма Ларис Иванна и ее спутник, бледный, хрупкого вида молодой человек. «Юноша бледный со взором горящим». Под закинутыми назад всегда словно мокрыми черными волосами у него неестественно блестели огромные, чуть не во всю радужку, зрачки.

— Слушай, а он не того? Ни красным царством, ни «снежком», ни «голубой леди», ничем таким не балуется? Есть тут возможность?

— Другая у него леди. Значит, опять…

Правдивый не следил за своим голосом и говорил не хрипло и не сипло. Не так, как старался обычно. Я с удовольствием наблюдал за ним.

— Здравствуйте, мальчики.

Появляясь в паре с Бледным, Ларис Иванна всегда блистала в роскошном шелковом кимоно цвета глубокого сапфира. На Юноше бывал модный мешковатый пиджак со спущенными плечами и чуть-чуть длинноватыми рукавами. Ларис Иванна подняла пухлую ладошку с пальчиками-сосискам и, приветливо поиграла ими, оканчивающимися каждый перламутровым коготком. При этом широкий рукав съехал до локтя величиной с колено нормальной женской ноги, и на лилейной коже открылась длинная непристойная ссадина во все предплечье. Вся правая сторона дивного лица располневшей шемаханской царицы была тщательно запудрена и превышала по размерам другую половину. Кокетливая улыбка получилась несколько кривоватой.

— Александр, застегнитесь, — велела она Правдивому, — что за манеры?

— Он новорожденный, Ларис Иванна, — пояснил я. — Расслабляется чаем.

— О! — Она притормозила, и Бледный остановился также, приникая к могучему плечу. Они всегда так ходили, если вместе с утра. — Это же необходимо отметить! Какая досада, что нет хотя бы шампанского!

— Позвольте, я угощу вас чаем, — с готовностью предложил Правдивый. — Самовар — это вещь! Что хорошо, всегда горячий. С медком, с вареньицем, с ватрушечкой-пампушечкой… — Его замаслившийся взгляд перебегал по таким близким необъятным холмам и долинам под кимоно.

— Ах, мне нельзя мучного совершенно… Бледный шепнул ей что-то, и они уплыли в свой угол.

— Неужели он ее тоже е…т? — глубоко задумавшись, проговорил Правдивый, отхлебывая чай.

— И бьет. Видал?

— Чего,…а. Нет, то не ручная работа.

— Что ж тогда? Все лицо раздуло. Синяк.

— Что ты понимаешь! Был бы фонарь, так где? А! — под глазом. Под каким? А! — под левым, потому что справа прилетел. Лучше молчи, если не рулишь. На асфальтовую болезнь похоже, вот на что. Шла-упала. Но он… спирохета бледная.

— Что у вас тут за клички, понять не могу? Ты Правдивый, он Бледный…

— Но! У меня — сколько повторять? — фамилие. Это у него, у змея, погоняло поганое. Да он и есть бледный, чо, не видишь?

— А может, и у него, как и у тебя, — девичья, чин-чинарем? Не говорил он?

— Ты вообще видел, чтобы он вслух разговаривал? Только Ларке на ушко шмурыг-шмурыг, и она за ним, как та цыпочка…

— Ну, положим, я-то не видел, а может, кто еще? Тот же Сема или Кузьмич. Или Ксюха здесь дольше всех? Может, они знают?

— Слушай, ты. Писатель. (Черт меня дернул рассказать. Новичок, что вы хотите.) Ты или, понимаешь, засунь свой поганый язык себе в жопу, или отзынь от меня. У нас здесь вопросов не задают. Сегодняшний день твой, за Ворота не вызвали, так Богу молись, от радости пляши и все, и не порть праздник.

Правдивый сильно разозлился, но говорил тихо.

— Без году неделя, а туда же. Вон Сема идет, с ним толкуй, вы два сапога пара.

Худой кадыкастый Сема замер на пороге, привыкая после света к полутьме. В его голове застряли сосновые иголки и трава. Увидел нас с Правдивым, устремился в нашу сторону.

— Вот! — сказал он радостно. Зажатый костистый кулак улегся меж блюдечек передо мною. Пальцы с плоскими грязными ногтями раздвинулись. На ладони жалким геометрическим трупиком колыхнулась поломанная бабочка.

— Вот! — Сема сглотнул. — Лимонница, все честно. Сань, ты тоже смотри. Так что, Игорь Николаевич, что называется — вам мат, отдавайте пиджак. Да? А говорили — ничего, никаких… Так что уговор дороже денег, да? Кто ищет, тот находит, Игорь Николаевич, пожалуйте к расчету.

— Бушприт оботри, искатель, — проворчал Правдивый, косясь на бабочку. — Ты ее зубами, что ль, ловил?

Сема не обратил внимания. Он ликовал от замусоренной шевелюры до полоски грязи на щетинистом подбородке. На носу тоже была грязь. Надо же, две недели ни дождика, почвы — сплошной песок, а он…

— И если можно, Игорь Николаевич, то прямо сейчас. Дорога, что называется, ложка…

— Да мала чашка, — опять перебил Правдивый. — Не считается, ничего ты ему, Игореха, не должен. Она ж дохлая. Ее, может, ветром занесло.

— Т-то есть как? — зазаикался побелевший от обиды Сема. — К-как это занесло? Да совсем ведь свежая! Да я ее в-все утро в-выслеживал! Я час к ней подбирался, чтоб не спугнуть…

— Ну да, как к глухарю — на третьей песне. А я говорю, дохлая и ветром занесло.

— Нет, ну, Игорь Николаевич, ну сами посудите…

— И с чего это ты взял — лимонница? Откуда лимонница? Я чего-то никаких таких лимонниц в глаза не видел.

— Да вот же, вот пятнышки, — тыкал ногтем с каймой Сема. — Вот, поглядите.

— Мальчики! — донеслось из угла Ларис Иван-ны. — Что там у вас? Доброе утро, Самуил.

Сема невнимательно оглянулся и даже не кивнул. Он весь был тут.

— Вы не смотрите, что пыльца немного потерта, это я ее майкой…

— Это пари, Ларис Иванна, — сказал я, поднимаясь. — Я проиграл и вынужден платить. Иду за чековой книжкой.

— Никуда не ходи, Игореха, — гнул свое Правдивый под пятый стакан. — Ничего ты не проиграл. Понял! — Он с грохотом впечатал подстаканник в столешницу. — Он ее из могилы раскопал! Животное, значит, усопло, схоронили, как полагается, чего надо сказали, чего надо выпилм, а он подглядел — и шуровать. В целях конспирации — рылом. Чтоб без отпечатков пальцев.

— Ах, Александр, что вы такое говорите…

— То-ч… Расхититель могил, вот он кто. Саркофаг таманхамоновский кто попер? Скажешь, не ты? Ах, не ты…

Я пошел к себе за расплатой, оставив Правдивого развлекаться в свой день рождения, который тоже наверняка был липовым. «Ты мне не гони. Тебе сказали чего? А! — на-се-ко-мо-е. А бабочка, она как полуптица, понял? Вот пингвин, он полуживотное, а бабочка — полуптица. К вообще, какой ты Сема, когда ты Самуил? Шмуля ты, вот ты кто». Переливчатое сопрано Ларис Иванны: «Как, неужели действительно бабочка? Прелесть какая! Нельзя ли поближе Самуил, будьте любезны…»

* * *

Коттедж состоял из прихожей, двух комнат и туалетной с душевой. Другие, должно быть, такие же. Снаружи, по крайней мере, все одинаковые. Я путался первые день-два, натыкаясь на запертые двери. Это не обязательно были нежилые домики, просто оказалось, что в Крольчатнике принято запираться. Ключ от своего я тут же потерял и забыл о нем.

Я сразу прошел в туалетную, взял, что было нужно, и почти двинулся на выход, но что-то заставило заглянуть в комнаты. Не то чтобы меня привлек посторонний звук, или я заметил краем глаза детальку вроде переставленной книги, сдвинутого плаща на вешалке в прихожей. Я не успел заиметь здесь установленного порядка вещей. Внезапный позыв — за годы, проведенные в одиночестве, я научился не пренебрегать ими.

Прислонившись к косяку второй комнаты, которую я называл кабинетом, я думал, что было бы очень здорово найти здесь сейчас угрожающее письмо из вырезанных газетных строк. Развалившегося в кресле наглого собеседника, что напутствовал меня перед Крольчатником, явившегося продолжать. Рыжего Хватова, решившего со мной окончательно разобраться. Хоть, черт возьми, труп в луже дымящейся крови с торчащей рукояткой ножа! Вообще, я потому и назвал эту комнату кабинетом, что тут стоял письменный стол с принадлежностями и висели полки с книгами. Я не знал, что хранится в ящиках массивных тумб стола, и не собирался пробовать ни одно из торчащих в обширном приборе перьев. Я также не сниму крышку футляра пишущей машинки — скорее всего очень хорошей, решил я, увидев впервые. Я бы с удовольствием совсем не входил в эту комнату, но помимо книг здесь стояла видеодека с монитором и при ней девяносто пять — посчитал — кассет с приключениями, развлекалками, легкой эротикой и классным мордобоем. Перетаскивать все это хозяйство в спальню не хотелось.

Я стоял, смотрел, представлял себе, насколько бы мне было легче найти что угодно, но только не то, что нашел.

На грушевой столешнице, посредине, лежала готовая стопа чистой писчей бумаги, сверху два очиненных до игольчатости карандаша. Рядом точилка в виде задорного поваренка с ручной мясорубкой. Крышка одной из чернильниц в приборе откинута. С одного угла высилась расчехленная машинка, угадал я, надежнейший неподъемный «Рейнметалл» с немножко не так расположенными «э», «ы» и «ц», твердым и мягким знаками. При «Рейнметалле» тоненькая папочка с копиркой. С противоположного угла стола на вычурной решеточке стоял блестящий пузатый кофейник, и в изящном лоточке под ним догорала таблетка сухого спирта.

«…Позвольте пригласить вас на тур, графиня?

Ах, нет, я уже обещала эту мазурку князю.

Что такое, графиня? Что я слышу? Ему? Мазурку, которая по праву принадлежит мне?! Стреляться! Стреляться!..»

Так и не переступив порога кабинета, я повернулся и пошел из дому. Мне очень хотелось смести все со стола, рвать занавеси, бить, крушить, но я не сделал этого.

«…Куда же вы, граф? Как же дуэль?..»

Не-ет, господа аристократы, уж лучше я пойду валять дурака. Как все.

* * *

Полку нашего прибыло. За четвертым придвинутым столиком Кузьмич, пошевеливая седенькой эспаньолкой, деликатно кушал сливки с сухариками. Снежные локоны Кузьмича ниспадали на бархатную блузу, круглая шапочка возлежала на челе со старческими веснушками. Правдивый держал перед собой полный стакан чаю на тыльной стороне ладони.

— …и когда трэтий джигит сэл на самого га-аря-чего коня, взал самую острую саблу и на всом скаку разрубил самое ма-алэнькое яблоко на голове Тамары, с головы ее нэ упал ны а-адын волос! Но и этого джигита Тамара прыказала сбросить в пропасть. Он крычит: «За что?!» А она ему: «За компанию, да-ара-гой, за компанию…» Так выпьем же з-за компанию! — И Правдивый обрушил в себя полный стакан. — О, Игореха! — сказал он сырым голосом. — Принес?

Я уселся на место. Сема прятал глаза, но не мог не возвращаться к моему оттопыренному карману. Щеки его пылали под щетиной, уши торчали ломтиками августовского помидора.

— А что, Санек, и ты будешь? — спросил я невинно. — Здравствуйте, Кузьма Евстафьевич.

— Добрейшее утро, Игорь Николаевич, добрейшее утро, почтеннейший.

— Да чтобы мне кардан в жо… — Правдивый поперхнулся чаем. Стрельнул глазами в сторону Ларис Иванны. Та цвела, наблюдая и слушая. — Я извиняюсь. Нет, я насчет Шмули нашего. За другана беспокоюсь. Что, Шлемка, трясет тебя после вчерашнего-то «Поморинчика»?

— Самуил Израэлевич, почтеннейший, да кто же вам сказал, что взвесь следует кипятить? Да, в состав большинства зубных паст входят спиртсодержащие разбавители, но при кипячении этиловые молекулы разваливаются, только и всего. И ожидаемый, э-э… эффект нулевой. Я так полагаю, суспензию следовало отстоять, а уж потом, э-э… употреблять. И только жидкую фракцию, а не как вы, право, да еще в таких количествах… Я вновь встал. Откашлялся.

— Сегодня у нас два виновника торжества. Именинник (кивок Правдивому) и счастливый победитель (Семе). Да! И третья — виновница… а где? А, вижу, вижу.

Мертвая бабочка была уложена на блюдце и выставлена ко всеобщему обозрению. Я продолжил:

— Позволю себе несколько слов. Присутствующим памятны горячие дискуссии, гремевшие в этих стенах по поводу неприсутствия на территории Крольчатника представителей так называемого третьего царства. В силу обстоятельств я смог принять участие лишь в самых последних из них, хотя самый факт, точнее, артефакт, а еще точнее, феномен, меня, безусловно, потряс с моих первых шагов по этой гостеприимной земле. Потрясает он меня и теперь. Помнится, был высказан широчайший диапазон мнений от самых позитивных по поводу отсутствия кровососущих и жалящих («Да-да, милый Игорь, это же такая гадость, фу!») до самых пессимистических в связи с аномальным нарушением биоценоза («Вот именно, почтеннейший Игорь Николаевич, погибающие деревья — это, знаете ли…»), а также строился ряд головокружительных гипотез, включая вмешательство инопланетных сил («А чего ты, Игореха, ты эту, фантастику-то, почитай. Этот, как его… Или эти два, тоже…»). При искреннем уважении к присутствующим, которые авторитетны для меня уже тем, что наблюдали явление гораздо дольше, я позволил себе усомниться, имеет ли место идеальный феномен, феномен в абсолюте, или же асимптотически феноменальная флуктуация? Не далее как вчера после ужина мною было заключено пари с Сем… уважаемым Самуилом Израэлевичем в присутствии не менее уважаемого Александра Правдивого, любезно согласившегося быть нашим секундантом. Так сказать, «сина ира эт студио». Сегодня же пари Самуилом Израэлевичем выиграно, чем и обуславливается передача ему сейчас при всех пинты этой восхитительной и во всех отношениях ароматной субстанции. Бери, Сема, это законное твое! Распоряжайся по своему усмотрению!

Во как сказал, во как могу. И на стол поставил то, что с собой принес. Раскланялся. Сел.

Правдивый стукнул захлопнувшимися челюстями, снова распахнул: «Трепло». Ларис Иванна послала воздушный поцелуй и пропела: «Браво, браво!» Одна рука у нее по-прежнему оставалась вытянутой под столом, вплотную к руке ее бледного соседа. Кузьмич подвигал эспаньолкой и сказал:

— Простите, я как-то недопонял, почтеннейший, позиций сторон в споре. Вы доказывали, что — да, или вы доказывали, что — нет?

— Неважно. Главное, выиграл — он. Правдивый, подтверди.

— А! Игореха Шмульке флакон обещал за любую насекомую. Только эту дохлую ветром принесло, точно говорю. Нет, ну ты, Кузьмич, сам, что ль, не знаешь, что не бывает у нас этого добра? А там как хотите.

Правдивый со слезой отпил чаю, а Сема, очарованный, смотрел. На нее. Хрустальную. Резную. Играющую гранями. Практически непочатую и от полноты содержимого нежно-топазовую. С белой пластмассовой крышечкой. Потом словно проснулся. Опять покраснел, сцапал бутылочку и бормоча: «У меня, видите ли, раздражение, здесь такие ужасные станки, по-человечески и не побреешься…» — устремился наружу.

— Ты чего ему дал? — осведомился Правдивый. — «Гигиенический»?

— «Семейный», кажется. Да я не очень смотрел, одеколон и одеколон.

— А я свой не дам. Что я потом — как этот, как его… Тебе хорошо. Слушай, а писатели, они все с бородами или как? Я вот одного по телику видел, так он вообще бритый. И лысый. Давно видел. Там еще. — Правдивый неопределенно махнул рукой, по-видимому, указывая за забор. Меня подмывало задать вопрос, но я сдержался.

— Которые стоящие — с бородами. А художники, те вообще поголовно. Дай-ка мне плюшку, вон ту, скрученную.

— На… А чего ж Сема без? Или он нам звонил, что картинки малевал?

Правдивому ответил Кузьмич:

— Увы, почтеннейший, увы. О Самуиле все правда. Я хотя его работ не видел, Бог не сподобил. — Кузьмич задумчиво пожевал усами и эспаньолкой. — Или же, напротив, помиловал. М-да. Не видел, но слышал. От людей разбирающихся и авторитетных, высочайше те работы оценивших. С некоторыми из авторитетных людей впоследствии происходили всякие вещи… м-да. Так что не «звонил» нам Сема, как вы изволили выразиться.

— От попал! — хлопнул по столу Правдивый. — Один, понимаешь, художник, а тут нате — еще писатель! От баранки да в прятки. Только одеколон и жрать.

— А у вас, почтеннейший, ручки-то, ручки на шоферские гегемонские отнюдь, между прочим, не похожи. Тут уж скорее нашего бедного Семочку можно подозреть.

Кузьма Евстафьевич, которого Правдивый звал Кузьмич, утверждая, что сроду заковыристое отчество не выговорит, глядел в тихий солнечный день в растворе дверей голубенькими, чуть слезящимися глазками и промакивал усы лиловым платочком с непонятной монограммой. Правдивый медленно убрал ладонь со стола, явно не зная, что делать и как врать дальше.

За исключением меня, дурака, никто в Крольчатнике о себе не говорил. И о других помалкивали. Только благодаря имевшейся на туалетной полочке моего коттеджа предыдущей бутылочке я сумел разговорить неделю назад трясущегося, как нынче, Сему. О себе он также наотрез отказался говорить. Зато рассказал занятный анекдотец из прежней жизни Кузьмы Евстафьевича Барабанова. Правда, к делу анекдотец, оказалось, не пришьешь. Разве что в тонких нюансах.

Кто был Кузьма Евстафьевич по роду-племени, Сема, естественно, не знал, как не знал, из-за чего, собственно, очутился в Крольчатнике. Но Сема знал его как крупнейшего московского коллекционера живописи и раритетов. В масштабе страны и даже шире. Все его знали. (Кроме меня, но я в тех сферах никогда не обращался.) Личный друг Костаки. Знакомый Сороса. То ли свидетель, то ли участник, то ли эксперт в давнем-давнем, но сохранившемся в виде канона деле Мороза (иконы). Из последнего — консультант в прецеденте с похищенными манускриптами, когда понадобилось состряпать компромат и посадить «генерала Диму». А эпизод, о котором говорил Сема, заключался в следующем. Во времена махрового застоя, когда по-настоящему интересных выставок было раз-два и обчелся, как-то некоторая такая состоялась на Грузинах. Авангардисты двадцатых, живущие андеграундисты из полуразрешенных или вообще привезенные отъезжанты. Короче, простому советскому — тогда — человеку далекие. «Грузины» в той Москве славились демократизмом, граничащим с вольнодумством.

В толпе, состоящей на четверть из искусствоведов в штатском, наполовину из «своих», а на четверть из случайно забредших «простых советских», затерся совсем уж простой советский адмирал. Кто его знает, чего он там забыл. Может, дочка привела, может, молодая (новая) жена Адмирал при всем параде. В наградах, кортике, золоте рукавов и «краба». Смотрит одно полотно, другое, третье смотрит, десятое, и берет его сизая, как вечер на рейде, тоска… Чего я тут не видел? Чего они во всей этой мазне находят? Как это вообще разрешили, и кто тут главный?.. Так думает себе наш адмирал. А народ роится, народу не протолкнуться, поскольку вольнодумная выставка разрешена только на три дня. Или вообще на один. Дочка, а может, молодая (новая) жена щебечет у локтя, разбирается, восхищается, млеет, глазки закатывает. Дружки ее, знакомцы патлатые, рядом тоже не молчат, мнения свои, шкот им смоленый куда не надо, компетентные высказывают. Плохо адмиралу Однако — не пристало Морфлоту быть слабым! Не пристало. Тоска пусть берет, зевота, как на вахте-«собаке», давит, но позицию свою неколебимую дать надо. Но — в рамочках. Только чтоб спутница, вроде как к ней одной обращался, слышала. Ну, и кто тут рядом окажется. Патлатые те же… Нет, я не думаю, что это близко. Сами смотрите, вот это что? А, это? Такая наша женщина, наша мать, жена, подруга наша героическая? А это ж вообще непонятно, как на это смотреть и что оно такое. Да еще целую, понимаешь, выставочную залу под это занимать!.. Говорилось все вполсилы адмиральского соленого штормового голоса прямо за спинами толпы почитателей и приближенных, окружавших Кузьму Евстафьевича. Вокруг от сего компетентного мнения поеживаются, но в дискуссию с человеком в большой форме не вступают. Не в моде тогда были дискуссии. Кузьма же Евстафьевич невозмутимо обернулся, но не всем телом, а этак через плечико, и, оглядев позументы и якоря сверху донизу, внятно, на весь зал, нарочито грассируя, уронил:

— Ну что ты понимаешь в искусстве, мат'ос?

Рассказывая, Сема давился от хохота и все пытался воссоздать живую картину, как публика, не имеющая привычки ржать перед великими работами, зажимая рты, разбегалась по укромным местам.

— И главное, мы ж тогда, конечно, на следующий день знали, вся Москва знала, мы надутые ходили, как индюки, он же у нас живым Богом был. Ну! Барабанов! Сам! Потом, конечно, другие легенды пришли, потом вообще все поменялось, а ведь помню же! И вот теперь я здесь, и он здесь…

Я вежливо посмеялся вместе с Семой, не видя связи между анекдотцем двадцатилетней давности и сущностью того, где мы все очутились теперь. Он поспешно удрал с бутылочкой, и мне стало его жалко. Потом я вспомнил самого себя, и мне стало стыдно. Потом еще кое-что вспомнил, и стало интересно.

— …и очень просто, маэстро. Я вам сейчас объясню до тонкости. Нужны три вещи. А — субстанция… черт, мне понравился спич ст-тарика Гари-ка… Бэ — стальной прут в метр длиной. Цэ — Сибирь. Лучше Северный полюс. Антарктиду можно, но там высоко, в горах я себя плохо чувствую. Да, и миска.

Сема вернулся. Сема благоухал. Его скулы зияли многочисленными порезами, причем бритье, этот мазохистический акт, состоялось исключительно в целях конспирации. Теперь Сема мог благоухать сколько угодно и, судя по фамильярному «старику Гарику», делал это на все триста пятьдесят граммов «Семейного».

— Одним концом хорошо вымороженный прут ставится в миску под небольшим наклоном, за дру гой держим. Тонкой струйкой пускаем субстанцию по металлу. Посторонние продукты примерзают, и на выходе имеем что? Имеем очищенное вещество, годное к употреблению. При необходимости операция повторяется.

— Где ж ты тут Сибирь нашел? — проворчал Правдивый. Он старался не глядеть на Кузьмича. — Я чего-то тут у нас, слава Богу, пока никакой такой Сибири не видел.

— А при чем здесь — тут? — Сему чуть повело. — Ты, ст-тарик, не надо — тут. Я так, теоретически.

Вместо грязноватой майки на Семе была сорочка с тонким стильным галстуком, куафе «короткая Африка» прополото от мусора, очки в тонкой золотой оправе на горбатом носу. С Семой, не считая ароматических атак, теперь было приятно общаться. Беда только, что условия Крольчатника были стопроцентно спартанскими в отношении разного рода «субстанций», и ему приходилось выказывать изобретательность, чтобы время от времени принимать вид, чтобы с ним было приятно общаться. Что «субстанции», с табаком дело обстояло точно так же. Мне пришлось бросить курить, как пару лет назад в моем лесу пришлось научиться. Там — с голоду, здесь — от сытости. В общем, и то и то оказалось несмертельным.

С женщинами было много лучше. Во-первых, Звезда Востока Ларис Иванна. Она гораздо чаще появлялась без Юноши Бледного, чем с ним. Охотно делила свой стол с Правдивым, а то и (при должном виде) с Семой. Все благожелательнее поглядывала на меня. Во-вторых, была Наташа Наша, хрупкое очкастенькое создание, пародия на «училку-практикантку», столик ни с кем не делившая, но несколько раз я их видел прогуливающихся с Семой в стороне пустующих коттеджей, причем вид Семы на текущий момент ее явно не трогал.

И была Ксюха.

— Еж твою триклешь! — весело гавкнул над ухом Правдивый. — Ксюха! Чо спишь так долго? Вроде мужики-т все тут. Или все-ж-ки вы с Наташкой пошаливаете? Признайсь? Бал-ловницы… Давай сюда, у меня сегодня день рожденья, вишь, празднуем. Игореха те подарочек приготовил.

Ксюха тоже задержалась на пороге, привыкая к перемене света, и сквозь марлевое платье просвечивала вся как есть. Ей было лет, наверное, двадцать пять или ненамного больше. У нее были огромные водянисто-зеленые глазищи, крупноватые нос и рот, что, впрочем, ее не портило. Высокая длинноногая шатенка. Без четырех верхних резцов и потому, должно быть, редко улыбающаяся и вообще молчунья.

А на спине у нее тремя группами по шесть проходили безобразные, в палец толщиной, поперечные шрамы на месте выдранных полос кожи. По лопаткам, талии и пояснице, заходя последними двумя на ягодицы — как след трехпалой лапы о шести когтей каждый палец. Про шрамы я знал точно.

— Доброе утро, Ксения, душечка!

— А, К-ксюха, ст-тарая, здорово!

— Милости просим, девочка, к нам, холостякам, украсьте сугубо мужское общество…

Из-за плеча Ксюхи, которая была не Оксаной, а именно Ксенией или хотела, чтоб так считалось, незаметно проскользнула Наташа Наша, пискнув свое «здра-сьте». На нее привычно не обратили внимания. Кроме Семы, который опять покраснел и энергично закивал.

Ксюха смотрела прямо на меня.

— Здравствуй, Ксень, как спалось? Садись к нам, гляди, Правдивый сколько назаказывал.

— Кто? — выдохнула она, как обычно, почти не разжимая губ.

— Санька же. У него…

— Кто принес это… эту…

Она смотрела вовсе не на меня. Прищуренные русалочьи глаза уткнулись в жалкую мертвую бабочку, забытую за разговорами и отставленную вместе с блюдечком на ближайший ко мне угол.

— Сема принес.

— Угу, — подтвердил Правдивый, тыча в красного Сему, на глазах теряющего стильность. — Игоре-ха заказал, Семка приволок. А чего?

— Где взял?

— Та… там.

— Пошли покажешь.

Нет, не из-за отсутствия передних зубов вылетал у нее этот свистящий шепот. И испарина проступила мгновенно на лбу не от дневной жары.

— Да чего тут такого? Они с Игорехой поспорили. Семка все утро за ней гонялся.

Я уже выработал в себе рефлекс: при столкновении с очередной загадкой Крольчатника прежде всего молчать и не делать резких движений. Когда-нибудь все должно разъясниться, это уж как закон. Вот только когда?

— Ст-тарая, да я — пошли, я покажу, правда… Там у западной стенки, где заложено, лужок есть. У меня, понимаешь, раздражение такое кошмарное, мне Гарик… Игорь то есть Николаевич…

Вскакивая, Сема задел столик, я бросился ловить чашку и не увидел, как они отошли. Когда разогнулся, Ксюха вновь замерла на пороге, вся в бесстыдном сиянии, а Сема вопил издалека: «Вон! Вон там, где кусты!»

Ксюха откинула прядь и теперь уж точно глядя мне в глаза, тихо, отчетливо проговорила:

— В следующий раз на муравья спорь, Игорек. На муравья. Не ошибешься. — И пропала, свернув с тропинки.

Я осторожно поставил спасенную чашку рядом с неудачным предметом спора. Черт ее знает, может, правда дохлую ветром принесло? Но не было ж с утра никакого ветра. Да и что это меняет, что может объяснить?

Юноша Бледный шептал Ларис Иванне. Н.Н. уткнулась в свой унылый селедочный винегрет. Кузьмич сокрушенно кивал. Один Правдивый все еще смотрел на улицу, и на ганимедской его физиономии с расправившимися морщинами я читал полное и злорадное удовлетворение от исполненной тайной задумки.

* * *

Вечером у меня был костер. Я развел его на месте старого кострища в десятке шагов от домика. Очень хорошая писчая бумага давала яркое апельсиновое пламя с синим высверком. Над Крольчатником не бывало долгих подмосковных вечеров, темнота здесь падала сразу, что также позволяло сделать кое-какие заключения о том, где географически мы находимся. Я притащил раскладной стульчик и стянул с кровати покрывало, накинув на плечи, как плед.

Три недели. Привезли меня, кстати, все еще полусонным, я мало что помню. Правдивый, который довел до коттеджа и наутро кинул ключ от входной двери, вовсе не собирался вводить в курс дела, а лишь показал расписание завтраков, обедов и прочего. Это позже я со всеми более или менее перезнакомился, в процессе. Да, вспоминая Гордеева, который говорил про новые обертки на конфетках… нет, он сказал — «конфектах» с тем же самым, можно согласиться, что времена все-таки изменились. С того начиная, что теперь не заманивают интересующих человечков посулами, подарками, не играют на тщеславии. Тебя даже не пробуют всерьез пугать или подставлять, чтобы ты согласился. Просто берут за шкирку и пересаживают за забор. Кто? Зачем? Ты даже не интересуешься. Какому Великому Никому принадлежим мы, пятеро мужчин и три женщины, не знает, наверное, никто из нас. А кто знает, тот не говорит. Мои осторожные расспросы по отдельности каждого… почти каждого ни к чему не привели за все это время.

Здесь довольствуются тем, что сообщил о себе сам, и, назовись я хоть пророком Даниилом, имя которому Валтасар, никто, я уверен, и ухом бы не повел. Здесь не ходят друг к другу в гости, не занимаются массовыми развлечениями на свежем воздухе. Здесь нет радио и телевидения, свежих журналов и газет. Самый свежий у меня в домике журнал «Катера и яхты» за 88-й год, а из фильмов — спилберговский «Indiana Jones and the Last Crusade» 89-го, кажется, года. Чтиво на полках — тоже сплошь детективная классика, причем и издания десятилетней давности. Время словно насильственно остановлено здесь.

Я не спешил, бросал по одному листу и надеялся, что кто-нибудь заглянет на огонек, но никто не пришел. Тогда я затоптал ворох тлеющего пепла и ушел в дом. И был сон-продолжение, настойчивая мягкая рука давала понять, что не отступится от меня.

* * *

Не единожды пытался он определить тот день или миг, точку в своей жизни, про которую мог бы сказать: вот! Отсюда. Здесь перелом. С этого часа, мысли, встречи — началось. И не мог. То роковая дата казалась ему четкой, то зависала меж несколькими месяцами определенного года, а то вообще расплывалась масляной каплей по воде до того самого светлого книжного шкафа и цапнувшей трехлетнего карапуза пчелы, залетевшей в квартиру майским днем. Тогда ему начинало казаться, что он с самого рождения жил с этим, как живет раковый больной, еще не ощутивший недомогания, первого тычка боли, но уже с тикающей в собственном теле адской машиной, с заведенной пружиной смертельных стрелок, лишенных обратного хода.

Что-то все-таки вспоминается. Яркое зимнее солнце, свежий снег, девица виснет на локте. «Ой, какие сапожки — умереть!» — «У кого? Которая? Вон та?» (Косой взгляд.) И фря в сапожках, скользнув на ровном месте, раскорякой усаживается в сугроб. «Уй ты! А еще?» — «Сколько хочешь. Запросто. Гляди!» — И туда же господинчик в шапке пирожком. И оторопевшие школьницы. И тип в дубленке.

Голова звонкая-звонкая, пустая, руки-ноги невесомы. Теперь так случается после каждого «наката», а тогда это было впервые, и он сравнил свое состояние с тем, что ощущал, однажды насосавшись насвоя с гашишем. Не сам шагаешь, выдирая себя из земного притяжения, а твердь будто отскакивает от подошв. Примерно так же.

Девица испугалась, завизжала, отпрянула от него. Через глаза, уши, ноздри в пустую голову ворвался январь. «Да чего ты, совпадение простое, дура, ну?» Он, кажется, чуть навеселе был тогда. Он сам верил тому, что говорил. А на пятачке оказался раскатанный каточек, предательски припорошенный ночным снегопадом. Он вспомнил к месту из джеклондоновского «Сердца трех», где описываются совпадения, а эта дурища, которая, конечно же, ничего подобного не читала, уже пьяная, хохотала взахлеб: «Сов-падение, понимаешь? Сов! Падение!..» И они еще придумывали всевозможные звукосочетания на «сов», и, изнемогшие от смеха, сами уселись в исковерканный сугроб.

А вот теперь оказывается, что он не просто запомнил, а как бы запечатлел случай, хотя и не может уточнить, в какую из зим тот произошел.

По-настоящему он задумался, только когда завел себе специальную тетрадку для всякого рода странных событий и сбывающихся примет. Нет, он не увлекся вдруг мантикой. Эти «сорок четыре способа заглянуть в будущее». От аксиномантии — «по камню, балансирующему на острие раскаленного топора» до филлородомантии — «по звукам хлопанья листьями розы по рукам». До такой экзотики он не дошел. Скорее это можно было назвать своеобразным дневником. Он вдруг подметил, что слишком часто у него повторяются примеры, когда одно его действие влечет за собой последствия, не имеющие к действию никакого разумно объяснимого отношения. Это могло быть из общепринятых примет, скажем, пустое ведро. Встреться оно, и следом непременно рухнут сегодняшние планы. Расстроится свидание, попадешь в обеденный перерыв или несуразный, посередь недели выходной, сломается автобус, остановится метро, закроют полгорода — со спокойной душою можно заранее поворачивать обратно. Ведра, встречавшиеся ему, были в основном помойные, мусорные то есть. От встреч бывало трудно уклониться — он жил в районе, воспетом одним из его новых друзей, снобом из особнячного переулка в Центре, таким поэтическим экспромтом: «В краю тополей и помоек!..» Еще примета, из сугубо личных: утренняя чистка обуви. Стоило ему заняться этим делом перед самым выходом, забыв или не в состоянии сделать вчера, и неприятности получались много злее. Всего раз в жизни он попадал под машину, и последним проблеском до визга покрышек и беспамятства было: «Как здорово, что я достал такой замечательный крем для обу…» Смешно, но ему потом три месяца было не до смеха.

А вот кошка через дорогу действовала, наоборот, очень хорошо. Все в тот день получалось. Легко решались вопросы в редакциях. Улыбались девушки. Посреди холодной слякоти настигали запахи черемухи и жасмина. Приходил нежданный денежный перевод или возвращались долги, на которые махнул рукой. Очередная жена встречала свежим борщом и чистой квартирой. Дождь сменялся на ведро. Даже его ежедневная норма написывалась быстрее и успешней обычного.

У него было строго соблюдавшееся им ежедневное обязательное количество написанных слов, без которого он не вставал из-за стола. Но об этом позже.

Нет, кошка была его лучшей приметой. Он пробовал нарочно выходить пораньше, спугивая дворовых котов и надеясь, что хоть один перебежит дорогу, но нарочно как-то не получалось. Приметы помельче. Есть с ножа — непременно в тот день поругаешься. В периоды его состояния в браках эта примета сбывалась с завидным постоянством. Лавровый листик в тарелке: точно — неожиданное письмо. Горбун на улице — к неудаче, здесь примета, как с кошками, меняла свой знак, поскольку, по идее, горбун — примета счастливая. Личные. Заглянешь утром в почтовый ящик — во второй половине дня дождь (снег). Разбудит поутру телефонным звонком женский голос — контролер в транспорте, мужской — хоть раз да оборвется шнурок в ботинке. Как-то из чувства протеста он нацепил бесшнурко-вые мокасины, и, срамище, в глубоком присесте за выпрыгнувшей из руки монетой на заду лопнули брюки, да как!.. Зачеркнутая первая фраза на новом листе означала: крути страницу не крути, а в корзину она пойдет обязательно.

Попервоначалу, до тетрадки, он еще мог, вспомнив, что чему предшествовало, удивляться, ахать и ухать, иронизировать и качать головой. И только она, зеленая, любимая за отсутствие переплета, с клетчатыми страничками на спиральке, убедила и добила его окончательно. В лунке мироздания, что предназначена ему, завязывается, а может, имел место и до, клубок противоречий и необъяснимостей.

Явления, в которых нарушаются нормальные законы причинно-следственных связей, происходят вокруг него стопроцентно.

Он установил, что казусы случаются, когда он непроизвольно, сперва не придав значения или забыв, попадал в первую половину приметы. Идущей непосредственно за «если» и продолжающейся вплоть до самого «то» Случающееся после «то» бывало невероятно разнообразно, как правило, неприятно и безнадежно неотвратимо.

Если бы он знал, что его совершенно правильный вывод касается не только его так называемых примет.

Жизнь как шла куда-то своим чередом, так и продолжала идти, и он шел вслед за нею, потому что ему больше было некуда деваться. Ну, съездил он на одну баррикаду. Через неделю, поглазеть. Тогда, давным-давно. Поразился ее — на деле — малости. Ну, понаблюдал очень издалека гавкающие приседающие танки и черный дым, поднимающийся из центра столицы в ясное октябрьское небо. Чуть позже первой баррикады, но тоже давно. Ну и что? Даже когда изменились, в сторону увеличения пока что, деньги, и все новые друзья, ставшие потихоньку довольно старыми и привычными, вдруг озаботились покупкой-продажей акций и расчетных билетов со всевозможными вкладами, он просто принял к сведению и продолжал заниматься собственным делом.

Избранная им стезя оказалась к нему на редкость благосклонной. Когда-то он почти не мыкался с первыми публикациями. Обилие уже написанных вещей сослужило добрую службу. А еще — что он никогда не ленился переделывать и делал это быстро. Не возмущался, когда целые куски выбрасывались редакторами. Еще до разнообразных переворотов в одном издательстве у него замаячила одна книга, в другом — другая. Знающие люди говорили, что это редкость, ибо издатели ревнивы.

В те времена — давным-давно — печатали охотнее как раз за противоположное, нежели сегодня. А может, кто знает, пройдет время, и снова все будет наоборот? Ну, или не будет больше такого времени, не надо сразу пугаться.

Появлялись новые творческие объединения, самостийные издательства, частные (целая эпопея была — разрешение частных, запрещение частных) или «под крылом», и он по мере сил и зазываний друзей во всем этом участвовал.

Меркантильные частности жизни также претерпели изменения к лучшему. Через ловчилу приятеля он умудрился поменять с посильной доплатой свою комнату на однокомнатную квартиру в том же районе, имевшую, правда, после алкаша обменника жуткий вид. Но тут подкатился гонорарчик, и призанял, и, сделав успешное усилие, чтобы забыть обо всех своих кредиторах, организовал в квартире ремонт. Ни с одной из жен предусмотрительно не заимел ничего общего, кроме штампа в паспорте. В конечном итоге дело ограничилось парой штампов, вроде как «вошел-вышел». Результат получился налицо. Свободный мужчина в возрасте Христа. Интеллигентной профессии, не лентяй. Рост выше ср., обр. неок. выс., жильем обесп., без вр. пр. По большому-то счету, действительно почти без, не курил вот никогда в жизни. Колес пока не заимел, но все впереди. И вообще, пускай женщины его возят.

С таким вот багажом двигался он по нашим ро ковым девяностым. Тогда же и случилось с ним его первое Тогда. Примечательно, что подкралось со стороны, откуда он и ожидать не мог, какую считал у себя самой защищенной — из его легкой и после второго развода безоблачной личной жизни. Он поднял трубку и не подозревая о таящемся подвохе, поскольку первый — из примет — утренний звонок уже прошел.

«Але!»

«Але, але. Ну?»

«А это — я!»

«А это я. Какие будут сообщения?»

«Я тебя Лю! Бонь! Ки! Страшеньки любоньки!»

«Отравлюсь от счастья. Дальше».

«Знаешь, как тебя моя мама называет?»

«Как это, интересно, она может меня называть, ни разу не видев? И будем надеяться — так и не увидев?»

«А я ей про нас все-все рассказала. Ты рад?»

«Я польщен. Дальше».

«Нет, ну ты чего, ты не радоньки меня слушань-ки?»

«Ты знаешь, не переношу я твое коверканье».

«Ой, ой, ой! Обидели его. Писатель х…в!»

«И мат я твой не переношу».

«Мне трубку положить?»

«Да чего уж. Говори, зачем звонила».

«Нет, ну это… Тут одна дура крутой парфюм предлагает…»

«Сколько?»

«Нет, нутам набор вообще крутой…»

«Сколько?»

«Ну, понимаешь, там вообще дешевле, они берут оптом…»

«Сколько?»

«Ну, там такие ци-и-ифирьки, ци-и-ифирьки… Слушай, может, я тебе в гринах скажу?»

«Я патриот. В наших говори».

«Ну, тогда там ра-аз нулик, два-а нулик…»

«Нету».

«Ну…»

«Нуликов нету. Девяточки есть. Последнюю палочку мы к ним совместно поставим, ага?»

«Я тебя Лю! Бонь! Ки!»

«Эй-эй, поосторожнее там, шнур не оборви».

«Все, перехожу на прием. Рада старац-ц, ваш-блродие. Всегда к услугам. Хоть спереди, хоть сзади».

«Ты…»

«Ну что — ты, ты? Ты потрахайся с мое, будет тебе — ты! Что сопишь в трубку?»

«Девонька, тебе осьмнадцатый годок-то хоть сравнялся? С шестого класса, что ль, промышляешь?»

«Отье…сь! Профессиональной «бэ» никогда не была!»

«Жалеешь о безвозвратно упущенном?»

«Зае…л».

«Сейчас уже я трубку положу!»

«Все-все. Ты слушай, я чего вспомнила, все хотела тебе рассказать. Помнишь, ты мне давал почитать какую-то свою хренотень? Ну, в рукописях я у тебя нашла, неопубликованную? И как это ты не пристроил, но это ладно. Ну, я не помню, как называется. Про бабу, которая к мужику прилетает, здесь самолет разбивается? Помнишь?»

«Хм, помню. Странно, что ты запомнила. И вообще прочитала, ты ж малограмотная. И что?»

«Ой, ты слушай, слушай. Буквально две недели назад приваливает ко мне мой Макс — ну, Макса помнишь? — весь белый, как стенка, и кидает заяву: евонная подруга была в том самолете, что грохнул в Домодедове. Ну, первого числа, ну ты чего, не смотрел «Новости», что ли? Вот. И что самое главное, именно из Хабары, и он, то есть Макс, слушаешь? — совершенно как в рассказе там у тебя или повести, черт тебя разберет, с утра ее ждал, по Москве шатался, и принес пятнадцать, именно пятнадцать, я аж вздрогнула, когда сказал, садовых ромашек. И ты слушай, не купил, а прямо, как у тебя сказано, в метро и нашел, на сиденье в вагоне, представляешь? Кто-то ему как подкинул. А ведь Макс ни сном ни духом про этот твой роман, или как его… А? Представляешь? Ой, ну ладно, мне тут в дверь звонят, и Лялька опять на ковер насрала, сука, вся квартира кошачьим говном провоняла, я вечерком за денежкой заеду, пока!»

Удивительнее всего, что он сперва даже не принял этот разговор во внимание. Пложил трубку и пошел на кухню варить утренний кофе, мурлыча себе: «Любовь, лю-убо-овь…» Неважно, о чем там подруга щебетала, отвлекая его от главного вопроса о деньгах. Даст он ей на ее шпильки, что уж. Эта была самой молоденькой из всех. Он старался поддерживать легкие отношения с двумя-тремя, временами созваниваясь и приглашая ту или иную в гости. Держал, понятно, на расстоянии, новая женитьба не входила в его планы Сладко потянулся. Представил подружку, как она раздевается, раскидывая вещи, такая уж у нее была манера. Высокая и гибкая, с плоским животом и тяжеловатой, но красивой грудью. И все, что последует. Девчонка толк знает.

Впрочем, следовало работать. Он допил кофе, отогнал праздные мысли и вернулся к делу. Он не вставал из-за стола без девяти написанных мелким разборчивым почерком страниц. Без помарок, он всегда писал практически набело. Так он решил для себя. Девятка — он любил и верил в это число. Согласно науке нумерологии, в которую он тоже верил, исключительная сущность Девятки — освобождение. «Познав цикличность всех проявлений жизни, Девятка отдает накопленное свободно и без страха, понимая необходимость возврата на благо Вселенной. Девятка являет человека-гуманиста, несущего в мир свет мудрости». До свободного расставания с накопленным он еще не дошел, а вот слова о человеке-гуманисте ему определенно импонировали. Со временем девять страниц стали на машинке, затем — на компьютерном принтере.

Справился со своими девятью страницами он вполне удовлетворительно, хотя две пришлось потом выбросить. Вот они, помарки в первых строчках! Уложился, как обычно, в пять часов с хвостиком. Легко пообедал. Оделся на выход. Сунул в сумку свежую, с пылу с жару вещицу. Ее ждало одно из тех новых издательств, что росли, как грибы, радуя еще непривычные читательские массы обилием монструозных типов, дымящихся стволов и небывалого женского тела на обложках. Зав. редакцией — давний дружочек, вместе в объединении при «Литераторе» начинали. Подумалось, что не худо заглянуть в одно большое гос. издательство, где у него лежала, ожидая окончательного принятия, в принципе одобренная рукопись. Там в бывшем отделе — страшно сказать! — коммунистического воспитания работал знакомец. Обожатель данхилловских трубок и профессионал-анекдотчик. Поэтому положил бутылку коньяку. Подумал о погоде, положил зонт.

Он запирал дверь на второй оборот, когда в глубине квартиры раздался звонок. Длинная, тоскливая трель, совсем не из нашего времени автоматической, сотовой, мобильной, спутниковой связи. Словно с век назад забытой «станции» прилетел этот требовательный сигнал. Барышня-телефонистка шлет его, досадуя на неотзывчивый «нумер», и не отпускает желтой клеммы

С полминуты он послушал из-за двери. И ведь даже ключ не успел вынуть!

Если он что-то понимает, то это межгород. Не автомат, а по заказу, значит, глубинка. Или заграница, и тоже далекая. Из родимых гнилых весей звонить просто некому, а Боб звонить не будет. Приятель, друг детства, можно сказать, имевший дворовую кличку Боб, проживал сейчас в славном городе Денвере, штаг Колорадо. Отъезд был сопряжен с тр-рудностями, тр-револнениями и даже тр-р-рагедия-ми. Звонить Игорь Губерман, тезка и однофамилец известного поэта, пока не решался даже маме. Из яркого с телебашней американского города в долине меж синих гор шли открытки, заполненные бисерными строчками до отказа.

Из-за двери неслось монотонное курлыканье. Вот так вернешься, а там: «…надцать…десят…один? Леруны вызывают! (Варианты: Тухлино, Кривые Раки, Мотнялово, т. п.) Говорите!.. Дочкя? Клавоч-кя? То матка ваша, Ефимь Зосипатрня… Клавочкя! Как вы там? Как внучек Теша? У нас все слава Богу, боровка на Покров резали, боровок доб, сальца вам пряшлем, тольки не на што, пеней нету…» Фу ты! Да не хочет он возвращаться! Нет, нет, не станет, решено.

Резким движением он выдернул ключ из замка, и должно быть, по случайности, в тот же миг смолк и телефон. Ну вот, подумал, давно надо было. Вышел из коридора, где располагались его и еще три двери квартир, на общую площадку. По ней шли мокрые следы. В лифте, где на полу было еще мокрее, он достал из сумки зонт, стянул чехол, спрятал в кармашек. Внизу часть мокрых следов поднималась на половину лестничного пролета к почтовым ящикам, часть оставалась у лифта ждать. Обычная картина двенадцатиэтажного подъезда в ненастный день. С козырька подъезда лились струи, он стоял под ним, и неотвратимо поднималось сознание, что вот еще чуть-чуть, и он вспомнит нечто важное. Очень простое, но невообразимо жуткое.

Пробежали из-за угла две девчонки под одним прозрачным плащиком. «Здрась… Здрась…» — близняшки-соседки лет по четырнадцать. От них густо пахнуло табачным перегаром. Пузырились лужи, по спинам припаркованных автомобилей лупил дождь. Вытянув перед собой руку, он нажал кнопку, зонт хлопнул, раскрываясь. А с неба ударил гром..

Он вспомнил.

Повернулся и спокойно поднялся к себе на восьмой. Не спеша переоделся в домашнее, поставил чайник. Достал из сумки коньяк, выпил. Подумал и выпил еще разок. И еще. Довольно. Закупорил бутылку, убрал. Принялся методично разгребать низ шкафа, где держал старые рукописи, старые записи, вообще архив. Да, вот. Вот тот рассказ. Он сделал свою героиню учительницей из Хабаровска.

«Вчера мои детишки написали свои сочинения, которые проверять буду уже не я. Сопки за городом совсем зеленые, в Амуре купаться можно. Господи, как-то ты примешь меня. Но я поеду, потому что не может же все это так просто взять и кончиться, верно?
Постскриптум: я люблю тебя».

Он придумал историю разлученной любви в письмах на фоне полета героини к герою в Москву. Получилось неплохо, где-то изысканно. И верно, это никуда не пристроил. Для завершения требовался сильный ход, и он, ничтоже сумняшеся, героиню погубил вместе со всем самолетом буквально на глазах ошеломленного героя.

«Взревели сирены. Умчались машины. С летного поля поднимались клубы черного дыма. Кричали люди в зале прилета. Уткнувшись лбом в пруты решетки ограждения, он пытался разглядеть, что происходит. На диванчике в углу лежали пятнадцать забытых ромашек».

Понятно, почему это никуда не пристроилось. Написано было, когда официально наши самолеты упасть не могли. А тут еще — Домодедово, столичный аэропорт. Кто напечатает? Он поискал в старых газетах о катастрофе в начале месяца. Да, все так, «Ту-154», рейс из Хабаровска. Пассажиры и экипаж погибли все. Подробности отсутствуют. Он опять достал коньяк. Что-то было еще. Что-то не давало просто ужаснуться совпадению. Это должно быть там же, в архиве.

Засвиристел чайник на плите, и, снимая, он вспомнил еще раз и чуть не обжегся, почти бросая чайник на подставку. То, как он раскапывал старые записи, блокноты, тетради и разрозненные листы, было похоже на попытки засыпанного вырваться на свободу. В старенькой папочке хранились даже не законченные произведения, а так, наброски. Были времена, когда он писал эти словесные амебы по три штуки в два дня. Воображение играло, а руки были еще корявы. Слова будто нарочно прятались от него. Он спешил записать идею, колоритный поворот, подслушанный или выдуманный, но яркий разговор.

Здесь. Он просмотрел, не веря самому себе. Прищурился, прогоняя в памяти все подробности и слова. На двух старых, пожелтелых листах, с ошибками и опечатками был записан его разговор с подругой, состоявшийся сегодня утром. Дословно. Записан без малого десять лет назад. Он даже не помнил, куда хотел этот разговор вставить. Совершенно не помнил.

* * *

Ясным летним вечером, когда на небе ни облачка и еще высоко стоящее солнце играет на червонных куполах храма Спасителя, на открытой веранде одного из известнейших ресторанов Москвы за столиком расположился посетитель. Он был один, но предупредил метрдотеля, что ждет приятеля, и заказ официанту сделал на двоих, договорившись, что горячее — шашлык из угря и крабы по-креольски — подадут позже.

Выбранный им столик находился в углу обширного балкона, в отдалении от балюстрады, за которой можно видеть панораму города с его огнями, давшими шестьдесят с лишним лет назад название ресторану. Попасть сюда снизу непросто, и уже одно то, что посетитель пришел и один занял именно тот столик, который ему нравился, говорило, что человек он тут не случайный. От ближайших столиков на него поглядывали. На веранде не было свободного места. Умопомрачительной красоты девушка в бордовом, сильно открытом платье подошла, вопросительно тронула спинку стула напротив. Посетитель что-то коротко сказал ей, улыбнулся. Улыбка у него была очень обаятельной, располагающей к себе. Достал что-то из внутреннего кармана, передал девушке. Метрдотелю, наблюдавшему издалека, показалось, что там сверкнуло, сыпануло радужным блеском. Девушка выпрямилась, как будто изумленно, но сейчас же отошла и быстро, почти бегом покинула веранду, проскочив мимо метра в дверях. Метр, конечно, знал ее. Это была Люсьена. Она убегала, зажав что-то в кулаке. Надо будет потом спросить у хозяина Люсьены Гиви, чем таким ее одарили. Метр не знал имени посетителя, но появлялся тот довольно регулярно, и, кроме того, что платил всегда по-царски, за него поручились серьезные люди.

А светловолосый мужчина в великолепном легком костюме с искрой продолжил пить ледяной коллекционный «Брют». Глядел на скрывающую город балюстраду, на край предохранительной сетки, поднимающийся над ней, дальние размытые окраины, видимые отсюда, и чистое белесо-голубое небо жаркого раннего вечера начала июня.

Наконец появился тот, кого посетитель ждал.

— А ты не торопишься. Я тут от скуки графа Монте-Кристо представлял. Шлюшкам бриллианты кидал. Всегда мечтал о таком.

— Это вы зря, если правда. Заметит падла какая…

— Ты защитишь. Телохранитель. Если опаздывать не будешь.

— Внизу, звери, даже на металл проверяют. Пришлось в машине оставить.

— Никак не разучишься в войнушку играть, железки с собой таскаешь. Не надоело? Инфантильный ты как был, так и остался.

— Мне эта инфантильная привычка трижды жизнь спасала. Да и не мне одному, если вы помните.

— Помню, помню. По гроб обязан. Только это было миллион лет назад.

— Ну да, если по вашему счету. А по моему — всего позапрошлый год.

— Верно, счет времени у нас с тобой разный… Подошедший был, в отличие от импозантного собеседника, одет в джинсы и джинсовую же безрукавку со множеством карманов поверх легкой белой рубашки с коротким рукавом. И лишь внимательный взгляд рассмотрел бы, что белая рубашечка на нем очень дорогого натурального шелка, джинсы и безрукавка не с какой-нибудь вьетнамской вещевки, а из фирменного магазина «Райфл», что на Кузнецком, и цепочка тонкого плетения на груди, а также более крупного на запястье, не серебряные, а благородной платины. Только каскетка, насаженная чертом на морковные кудри, подкачала — была старой, тертой и местами рваненькой. Похоже, она служила талисманом.

— Растолстел ты, не говорил я тебе? Положение «нового русского» обязывает? Лопаешь кавиер половником?

— Какой я «новый русский», — махнул Рыжий рукой с белым перстнем на мизинце, — как был старым евреем, так и остался.

— Ну-ка, ну-ка, вот не знал.

— Чего вы вообще про меня знали.

— Э-э, а вот это ты мне уже говорил. Тот самый миллион лет или два года назад. Я ж злопамятный, думаешь, забыл? Нет, я все помню.

Рыжий моментально переменился в лице.

— Шеф, простите. Извините, если правда, я не хотел. Простите, Бога ради, не держите зла…

— Что ты, что ты, тезка, окстись, я же шучу. Ох, и побелел весь. Ну-ка коньячку. И я с тобой за компанию. Или ты за рулем не позволяешь?

— Да все я себе теперь позволяю… — Рыжий, заметно побледневший, так что даже веснушки проступили, поднес ко рту большую рюмку и выпил одним духом. Его собеседник, налив себе в рюмочку с тонкой талией из бутылки, на этикетке которой красовался колокол, медленно смаковал напиток.

— Вахлак вы, Михаил, — сказал он. — Кто ж «Шустовский» как паленую водяру глотает. Хватит, в конце концов, меня бояться. Тысячу раз тебе все объяснял. Подумаешь, бессмертный. Кстати, только на твой, человеческий взгляд. А на самом-то деле, и моей веревочке сколько ни виться…

— Вам бы, как мне, прибирать пришлось…

— Впервой тебе.

— Зато потом вот так сидеть и разговоры под коньячок разговаривать — это впервой.

— И это не впервой, не ври. Было у нас с тобой уже дело, когда ты меня вместе с бензозаправкой сжег. Ничего же потом, в штаны не наделал, когда снова встретились?

— Там что! Нажал на кнопку — и Вася-кот. Вы, может, с другой стороны выехали. А тут сам ямку рыл, сам вытаскивал, сам земелькой присыпал. Сам потом от кровищи отмывался. Думаете, просто? Звали зачем? Я там еле на рейс попал, да из Быково неизвестно как бы добирался, если б не Геник. Я ему брякнул, он машину пригнал.

— Как твои мальчики, вникают?

— Вникают. Больше, чем им полагается, не вникнут. К дисциплине я их уже приучил.

— Ну вот, не прошли мои миллионнолетние назад уроки даром. А как это ты говоришь, еле на рейс попал? Что, снова с билетами напряг? И на коммерческие? По твоему удостоверению тебя хоть к пилотам посадят.

— Так не летает же никто. С керосином перебои. Весь шахтеры на путях выпили. Отстаете от нашей жизни, шеф. Отдаляетесь.

— Мне положено. На, съешь таблеточку. Для профилактики.

Зарозовевший вновь от коньяка рыжий Мишка принял белую овальную облатку, выскочившую из блестящего футляра. С сомнением оглядел, отправил в рот. Запил еще одной рюмкой.

— А я мальчикам по горсти из стандартной аптечки давал. Желтые такие, на случай атомной войны. Для шпаков. — Он искоса поглядел на свое правое запястье, где на черном браслете помещался приборчик вроде обыкновенных часов. — Я, конечно, извиняюсь, шеф, но…

— Сколько там, покажи.

— Глядите сами, двадцать один микрорентген.

— Да, для Москвы приемлемо. А ты чего хотел? Значит, так. Для глупых повторяю: рация на броневике! В смысле, объясняю в тысяча последний раз. Пока я здесь, — говоривший для убедительности легонько постучал согнутым пальцем в стол между заливным языком и салатом из авокадо, — засечь меня невозможно никакими методами. Вплоть до экстрасенсорных. На этом деле многие зубы поло- мали. Но это не значит, что от меня не идет. То, что ты видишь, с кем сейчас разговариваешь и коньячок пьешь, — муляж, «кукла», пирожок для начинки. Когда я решаю из этого пирожка — тю-тю, испариться, проку от него ровно столько же, сколько от змеиного выползка…

— Только выползок, говорят, если найдешь, к счастью, а если б меня в последний раз в лесу застукали, восемь лет гарантировано, сто два-два, если не три, — вклинился Рыжий. — А то и семь-семь, «два топора». И без амнистии.

— Не перебивай начальство. Наряду с массой достоинств «кукла» имеет ряд недостатков. Во-первых, она краткоживущая. Как античастица, — говоривший хохотнул, но получилось это у него отчего-то невесело. — Во-вторых, повторяю, исходит от нее… м-м, ну, скажем, излучений всяких до такой чертовой мамы, что вы и половины не знаете, как назвать, а вторую половину и не уловите никогда. Однако самые примитивные виды энергий даже наловчились приборами вашими фиксировать. Опять-таки в моем случае — только постфактум, когда я ухожу.

Рыжий напрягся, наморщил лоб:

— Гамма-лучи, да?

— Там букет. Всего хватает. Вспомни, как ты себя чувствовал после нашей встречи, когда я тебя нашел. Теперь уже. Помнишь? Спасибо скажи, что я сразу догадался тебе «Ред Неск» сунуть.

— «Красная шея»… Непонятно.

— С ума сойти, каким ты сделался образованным тут, старый мой рыжий еврей. «Ред Неск» — это на армейском сленге рейнджеров, а так черт его знает, как он, этот препарат, обзывается. Но ведь главное — эффект, верно?

— У нашей спецухи тоже есть…

— Ну, если тебе нравится самому себе миллиметровую иглу всаживать… Я бы — слуга покорный, но не надо. О тебе ж забочусь, гуманные условия труда создаю. Как там нашего парня, не обижают?

Рыжий Мишка едва не подавился куском лососины. Эта привычка вдруг, посреди отвлеченного разговора, пробрасывать резкий вопрос по делу, появившаяся у того, кого Мишка называл своим шефом, еще ставила в тупик. Не привык пока Мишка к такой новой шефовой манере.

— Да вроде ничего… Я его до самого пропуска…

— Как случилось, что тебя тормознули? Долго они его крутили? О чем разговор был, знаешь?

— Никак нет. Виноват, шеф. Но они там недолго. Он все равно был… говорил — вроде, как стекло, соображает, а на деле-то, я же знаю, шина шиной. И я его до самого, значит, места потом. На Территорию я не хожу, вы знаете. Чтобы внутрь пройти, ксивы, какой вы меня снабдили, мало.

— Дурак. Упустил. А на Территорию никто войти не может, — отрезал Мишкин шеф. — Туда вход не ксивой определяется.

Жутью дохнуло на рыжего Мишку, тезку-Мишку, как когда-то шеф прозвал его. Ледяной озноб продрал по хребту, теплый, душный вечер сделался промозглыми сумерками. Мишка торопливо потянулся за коньяком. Хотел наполнить обе рюмки, но его собеседник сделал отстраняющий жест и подозвал официанта. Указал на пустую бутылку из-под шампанского:

— Еще, будь добр… Так вот, Мишка. Что под меня снова начали копать эти ваши… это ты знаешь. Пусть копают, черт с ними, не в первый раз уже. В России уж как закон — меняется начальство, и новый считает своим долгом свору своих дураков с цепи спустить. Плевать ему, по зубам ему кусок, нет…

— Да уж, не Лэнгли, — поддакнул Мишка, чуть разомлев от «Шустовского».

— Не Лэнгли? Не знаю, не бывал. Может быть.

— Как это? Вы разве не по всей, — Мишка замялся, — Земле?

— Я — там, где это необходимо, — веско сказал Мишкин шеф. — Там, где без моего присутствия не обойтись. Иначе… впрочем, это неинтересно. А ты, если еще раз перебьешь, вместо разговора по душам получишь голые приказы, и только. Уразумел? Вот так вот. Итак, под меня вновь копают. Обычно этот процесс происходит так. Одна служба следит за другой и докладывает о подозрительной активности. Скажем, о фактах учреждения Территории в том или ином месте. Это я не против, пусть грызутся…

— Они называют ее Крольчатником. Молчу, молчу. (Принесли «Брют» в ведерке со льдом.) Я хотел сказать, позвольте, я откупорю, шеф.

— Обычно расчухивают, что к чему, довольно быстро, и поэтому доклад, минуя промежуточные звенья, отправляется сразу на самый верх. Там, естественно, начинается куриная истерика, которую люди знающие быстренько пресекают. И я спокойно продолжаю заниматься своим делом. Ну, спрашивай, спрашивай, а то лопнешь.

— Погодите, шеф, я действительно не понял. Так о вас что — знают?! Вот на самом деле, что вы… что вы не…

— Не ори.

— Простите. Я шепотом.

— И шепотом не ори. Ясное дело, знают. — Говоривший немножко посмеивался Мишкиной реакции. — Спокон веку знали, и что? Ты бы хоть мировую литературу открыл. Библию полистал бы на досуге, старый еврей.

— Есть он у меня, досуг этот? — неожиданно окрысился Мишка. — И чего к слову-то прицепились?

— Ну, прости, прости. Видишь, особо отмеченным посланцы высших сфер даже коньячок подливают. — В доказательство наполнил Мишкину рюмку до половины. — А то еще влепишься спьяну в кого-нибудь. Слушай, как ты с гаишниками расходишься?

— Они теперь уже не гаишники. Я сейчас не за рулем. А вообще — зеленой улицей. В смысле, баксами.

— Сколько тебя учить…

— Ну, баками, баками, извиняюсь, неправильно сказал. Привычка.

— Видишь ли, Мишка, — продолжил рассказчик. — Речь ведь не идет о том, чтобы отправиться в ваше прошлое и убить там, например, Чингисхана. Или выиграть большую войну. Или споить Гаутаму Будду. Хотя он в молодости, говорят, не дурак был насчет этого дела. Свою историю люди делают только сами, пусть самих себя благодарят. Или поносят. И методы выбирают сами. От столетних войн до… — Он чуть запнулся, будто вновь пряча улыбку, а возможно, хотел сказать не то. — До секретных организаций. А вот удержать… — Еще заминка. — Удержать равновесие, чтобы вы не могли навредить другим, — вот задача.

— Другим — это другие цивилизации, да? — Мишка весь подался вперед, рыжие глаза горели. Впервые шеф заговаривал с ним на эти темы. Мишка надеялся, что сейчас шеф говорит откровенно, хотя и не исключал, что вновь, как бывало не раз, морочит голову. У него это получалось очень натурально Но уж больно интересно — На других планетах?

— Помнишь, Миша, я тебе миллион лет назад говорил, что не тех кин ты насмотрелся? Вот и фантастики начитался ты не той. Мне тут недавно напомнили из Экклезиаста, что будет, если составлять много книг и читать их без счету. Ничего хорошего.

— Ту, не ту… Вы лучше про наши дела объясните. Ну вот, оказывается, все о вашей… нашей деятельности знают. Чего ж не пресекут? Во избежание Кто знает-то? Президент, что ль? Я так понял, нет. Директор ФСБ? Другой какой?

— Рядом с главными людьми всегда есть люди побочные. Которые сбоку, но вовсе не второстепенные. Чтобы твое любопытство удовлетворить, скажу, что из всех главных чекистов, что менялись последние годы, знает только один. Ты, кстати, заметил, что они там не пропадают насовсем, а вроде бы как циркулируют? Они ведь помимо еще и много всяких других секретов знают. Простых высших государственных тайн.

— Ну, это-то и младенцу… А который знает? Не скажете ведь?

— Не-а. Мучайся.

— Вот-вот. Всегда вы садистом были, шеф. Так что мне с клиентом делать? — Мишка применил к своему шефу ту же тактику вскользь проброшенного вопроса.

— Не пресекают, Миша, потому что боятся. Как ты, например, меня боишься. Потому что были уже прецеденты, когда пробовали пресечь, и про эти прецеденты очень хорошо помнят. Не лапай коньяк, слушай, что тебе говорю. В конце концов, я ведь в дела государственные, политические не лезу. По большому счету, им больше ничего и не надо. Наблюдают, фиксируют — пусть, авось ума наберутся. — Глаза шефа вновь сделались темными щелочками. Он откинулся в кресле со своим бокалом. — Вот, например, у нас с тобой под столом, с внутренней стороны, стоит «жучок» Не дергайся, это местные интересуются, что я за птица страус такая. Интересно им тоже. Они сейчас не наш с тобой разговор слышали. Я им туда всякую галиматью навел. Сделки, контракты, бабы… Ты знаешь, кто этот кабак контролирует?

— Черт его… Солнцевские?

— Тю! А еще старый… ну, не буду, не буду. Для видимости — грузины, а на деле та же Контора. А еще глубже — кремлевская комендатура. Так, на всякий случай, чтобы, по привычке, без присмотра не оставлять. Весело живет страна, угу?

Мишка все-таки налил рюмку, после чего бутылка осталась сухой. Выпил. Выматерился сквозь зубы.

— Хер с ними, шеф. Нам это все до высокой колокольни.

— Вот это я называю правильный подход. Коньяка больше не получишь. Клиента изволь холить и лелеять. Его те мудаки, что вокруг Территории закопошились, теперь тягать будут, тут ты его верно предупредил, так вот, возить будешь ты. Я сегодня после горячего тебе конкретные указания дам, как с ним и что. И еще задание тебе будет. Любезный… (Официанту.) Шашлык подашь через десять минут. Пойдем, Мишка, на Москву полюбуемся. Ты покуришь, я рядом постою.

Медный шар солнца касался далеких крыш, и на него не больно было смотреть. Знаменитый дом с куполом и балюстрадой, почти как та, на которую опирались Мишка со своим шефом, отсюда казался маленьким и невзрачным. Железный идол на Стрелке, высоченные здания с башнями, увенчанными островерхими фонарями и зеркальными стенами. Тот, кто когда-то сидел за старой гипсовой оградой с цветами и вазами, вылепленными грубо, и его верный рыцарь увидели бы в этом городе много нового. Были ли они на самом деле? Существовали в материальном воплощении? Тот, кого рыжий Мишка называл шефом, склонялся к мысли, что да. Неважно, какие имена придумал им описавший их. Теперешний опыт научил правильно относиться к шелухе человеческих слов.

— Шеф, дайте ваших, — попросил Мишка. Он просил не без умысла. — Я знаю, у вас есть.

— Только не всякие, — усмехнулся он Мишке в ответ. — А ты не обучился ли читать мысли под моим чутким руководством?

Да, его тяжелый золотой портсигар был именно таким. С сине искрящимся алмазным треугольником на крышке. Мишка хотел лишний раз взглянуть на вещь.

— Зря вы его таскаете, шеф, — сказал он завистливо, закуривая. — Блядюшке точно цацку подарили? Зачем? Неприятности ищете? То есть в смысле я понимаю, что никто вам ничего не сделает, но чего дразнить-то людей? Девочка соблазнится, заначит, а ее за это…

— Да, Миш, виноват. Имею дешевые купеческие замашки. Может, к психоаналитику сходить? Поможет?

— Горбатого могила… Шеф, чем вам так дорог нынешний клиент? Я ведь кое-чему у вас все-таки научился. Может, конечно, понимаю не все и скорее всего не пойму никогда, но основное правило усвоил. Служите кому-то, а я служу вам…

— Повторяешься. Миллион лет назад это уже звучало.

— Ничего, про хорошее и повториться не грех. Но раньше все было проще. Нужно было только найти, и потом все случалось само собою. Не надо было устраивать какие-то Территории, стаскивать туда отобранных. Самое сложное, насколько я могу вспомнить, это когда вы сразу нескольких собирали, я как раз не выдержал, сбежал тогда, вы извините. Ну, друг этот ваш был покалеченный, девушка та… У вас ведь было с нею что-то? Простите, что я так…

— Ничего, миллион лет назад. Ты продолжай, Миша, продолжай. — Светловолосый Мишкин собеседник смотрел на солнечный диск, не мигая.

— А теперь все усложнилось. Я не спрашиваю — почему, но, шеф, теперь приходится умирать вам. Я же не слепой и не дурак, пусть это даже правда истинная про ваши, как вы говорите, «куклы», сменные тела, верно? Но я же вижу, что вы умираете по правде.

— И тебе своего шефа-нелюдя по-человечески жалко, да?

Мишка стряхнул сигарету в пепельницу на витой ноге.

— Да. Жалко Ну и что? И никакой вы не нелюдь. Просто…

— Ну? Что — просто? Простота, Миша, хуже воровства. Представляешь, как наши подслушивальщики извертелись? Самое главное мимо ушей проплывает. — Не давая Мишке ответить, он сказал; — Наш нынешний клиент по имени Игорь — это чрезвычайно важная фигура. Они все там, в своем Крольчатнике, да? Не знал, что такое название выдумали. Они все там важны и нужны, но он — особенно. Чем он там занимается? Там ведь, по-моему, кто-то внедрен? Что докладывает?

— Да чем ему заниматься? Отдыхает. С девицей тамошней сошелся. Звереет потихоньку. А чем он важен? Для вас? Или секрет? Или я не пойму? Вы скажите, шеф, я ведь не обижусь.

Не отрывая заслезившихся, по-видимому, от солнца глаз с некой невидимой точки на горизонте, удивительный Мишкин собеседник сказал вроде невпопад:

— Жара. Духота. Помяни мое слово, Миша, еще выйдет эта жара боком. А все свалят на погодные явления. Этот парень очень нужен вам. Я еще не знаю точно, почему и в чем именно выразится его необходимость. Я не знаю, откуда в нем взялось это его чрезвычайно важное свойство.

— Вы? Не знаете? Быть не может. Какое свойство?

— И тем не менее, Миша, даже я могу чего-то не знать. Но узнаю. Он все вспомнит. А еще ему предстоит очень дальний путь. — Засмеялся коротко. — Дальний путь. Они все там не слишком нормальные. Немножко лошади… Спасибо тебе, Миша, за сочувствие, но ей-Богу, это совсем не страшно — умирать. Возвращаться — страшнее… О! Гляди, нам шашлык несут. Пойдем, стану тебе цеу давать…

Прожевывая ароматные куски, тезка Мишка спросил:

— Все-таки, шеф, зачем вам столько золотых побрякушек? Вы — тонкая личность, эстет, а ходите с набитыми рыжухой карманами.

— Если я скажу, что для работы требуется, ты ж все равно не поверишь?

— Почему? — Мишка честно задумался и даже перестал жевать. — Может, и не вникну, но на веру приму. Коньячку бы, шеф, а?

— Алкоголик Э-э.. — Официант, сразу уловив суть просьбы, когда была показана пустая посуда, устремился к буфетной тумбочке — А парень этот нужен вам, Миша.

— Да, я понял, вы говорили. Нам — это…

— Вам — это вашему Миру. Когда-то он был и моим. Существуют гораздо более красивые Миры, а я почему-то до сих пор люблю этот… Брось чавкать! Ну?

— Да. Извините. Я слушаю вас, Михаил Александрович.

* * *

Вот так впервые рядом с упоминанием моей персоны было произнесено слово «Мир» с большой буквы. Все-таки, что бы потом ни говорилось мне или обо мне, считал и продолжаю считать собствен ную персону слишком незначительной для такого соседства. Я не кокетничаю сейчас. Перевозчику, конечно, виднее, но я позволю себе остаться при своем мнении. Это не исключает самой глубокой благодарности, которую я испытываю к нему. И не я один.

А тогда кончались последние дни моего неведения. Я ни о чем таком знать не знал. Жил себе в Крольчатнике, привычно держал свой камень за пазухой, скелет в шкафу, тревогу в узде и… ну что оставалось мне делать? Отдыхал. Как уж получалось.

* * *

— Ах, легко мне, Игорек, сейчас, так, знаешь… легко. Спасибо, миленький.

— Как груз с души, а?

— Дурачок миленький. Вовсе не «как груз». Не смей так говорить. У женщин это совсем по-другому.

— Вот удивительно. И как это у женщин, расскажи. Представления не имею. Или уже забыл.

— Дурачок. У женщин это… Ну вот ты говоришь, книжки писал. Вот напишешь ты книжку, хорошую-прехорошую, интересную-преинтересную, чтоб все тебе завидовали, потому что так не могут. Бывало у тебя так?

— Нет. Так ни у кого не бывает. И не будет. И слава Богу. Не написать никому такой книжки, чтоб прямо все-все завидовали.

— А сказки?

— Ну разве что сказки. Только это самое трудное.

— Хочешь, я тебе про травки расскажу, я ж темная, только про травки и знаю, чему меня бабушка научила. Вот смотри, уже рассвело, видно. Это толокнянка, медвежье ушко, «ува урсу» по-латыни. Она от воспаления мочевого пузыря. У тебя не воcпаленный мочевой пузырь? А за седьмым номером я нашла…

— У коттеджей есть номера?

— Должны были быть когда-то. Если от Ворот считать, твой — четвертый, мой — одиннадцатый. Это ж какие-то бывшие дачи.

— С таким-то забором? С такими Воротами и такими порядками?

— Не всегда же здесь были такие порядки… Ну, я не знаю, я так думаю просто. Смотри, а это девятисил, хотя правильно — девясил, но я его называю, как бабушка называла. Он и от живота, и от кашля, и от всего…

— Не боишься, увидят нас тут?

— Кому видеть, они дрыхнут до полудня.

— Если ты не хочешь пустить меня в дом, отчего мы не можем пойти ко мне? Почему вы такие закрытые? Уж друг от друга-то. Почему вы…

— Почему ты так много задаешь вопросов? Зачем?

— Сдаюсь. Дурная привычка. Слушай:

I have six honest serving-men, They taught me all I knew Their names is What, and Why and When, And How, and Where, and Who [1]

— Ух, ты, мой умненький. Что это?

— Это детский стишок. Я читал его в пятом классе на вечере английского языка. У нас была прекрасная англичанка. Учителей иностранного или ненавидят, или любят до безумия. Они какие-то особенные… Мы любили.

— А у нас была школа за семь километров, и в большую воду было не дойти.

— Роль у меня сейчас такая — вопросы задавать. Я пока тут такой мятушийся герой.

— Ты — герой?

— Не похож? Хотя, пожалуй. «Герой» в дословном переводе с греческого — «действующий сильно». А я пока только на латинское «персонаж» и тяну.

— Да, мы персонажи. Вместо горизонта — забор, вместо времени — часы кормежки, вместо Царствия Небесного — Ворота. Вместо любви — случки.

— Сказано сильно. Только уж больно мрачно.

— Не хочешь ты Про мои травки слушать. Послушай тогда про девочку.

— Какую девочку?

— А вот жила-была девочка. Маленькая. И родителей у нее не было. То есть были, конечно, но она их никогда не видела. А жила у бабушки, которая девочку растила и уму-разуму учила. И даже кое-чему сверх того. Бабушка была не очень старой, но совсем-совсем седой, потому что у нее была тяжелая жизнь. Хотя девочке она про это ничего не рассказывала.

— Она была доброй?

— Конечно, как все бабушки. Правда, ко всем остальным людям она была не очень-то доброй. Наверное, она имела на то свои причины, и поэтому они с девочкой жили вдали от всех. Только летом в их деревню из пяти пустующих домов приезжали дачники. Но кому надо было, находил дорогу в любое время.

— Надо было? Кому?

— Ну… У кого что. У кого болезнь, у кого пропажа. У кого просто душа не на месте. Кому приворожить, кому про то, что ждет, рассказать. А кому и… сглаз навести.

— И бабушка наводила?

— Могла. Она говорила девочке: это не наше дело, хотят себе и другим добра — будет добро. Захотят зла — будет им зло. Не наше дело, говорила бабушка.

— Девочке?

— Ну да, да, девочке. Другой девочке, не мне. У той девочки вот здесь за ухом была большая приметная родинка, как земляничина. Точь-в-точь как у бабушки, и бабушка говорила, что и у ее бабушки была такая же. Знак, которым отмечались все женщины в их роду через поколение

— Слушай, прямо сказка. Вот кому бы их писать.

— Сказка и есть. Я же тебе сказку рассказываю, ты разве не понял? Видишь, у меня за ухом ничего нет. Смотри, я могу передумать и ничего не скажу.

— Тогда, как в сказках полагается, спрашиваю: а дальше?

— Дальше так. Прошло время, и девочка выросла. Бабушка, конечно, научила ее уму-разуму, и немножечко сверх того, но ведь не могла же девочка всю жизнь прожить в лесу? Она тоже хотела быть образованной, умненькой, как вот ты, увидеть разные страны, встречаться с разными умными и добрыми людьми, говорить на разных языках…

— Выйти замуж…

— Да, и выйти замуж. В общем, она поехала в большой город и поступила в университет.

— Ого.

— Ничего не ого. Ведь она очень хорошо и очень много знала про травки свои любимые. Она очень хорошо окончила школу, ту, до которой нужно было идти через лес и две речки. Ей очень хотелось учиться в университете. Простой деревенской девчонке…

— Ксюш, что-то ты пригорюнилась. Не хочешь говорить — не надо. Или кончилась сказка?

— Да нет, сказка сказывается. Вот стала она учиться и жить в большом городе. И встречаться с разными людьми. И все ей было интересно. И конечно, у нее появился друг. Большой, как этот город, добрый, взрослый и красивый. Такой красивый, что она каждую секундочку тряслась от страха, что вот сейчас он в последний раз посмотрит на нее, дурочку из леса, улыбнется своей доброй улыбкой — ах! что у него была за улыбка, как солнышко в тучах! — и уйдет. Бросит девчонку ради других, красивых, интересных, образованных, городских, модных, обольстительных, завлекающих и вообще всяких-всяких-всяких, которых вокруг пруд пруди, и только он почему-то пока не замечает. И от этого страха она начала делать многое, чего ей делать не следовало. Рассказывать ему то, что рассказывать никому нельзя. Она расхвасталась перед ним. Обещала, что заколдует его, приворожит, а если он не будет любить только ее одну всю свою жизнь, превратит во что-нибудь гадкое вроде гусеницы или муравья. Он смеялся, он даже дразнил ее, пока… в общем, она устроила так, что ему ничего не оставалось делать, как поверить. Он убедился, что она не шутит, и стал слушать ее очень внимательно. Только больше не улыбался. Никогда. Он попросил разрешения позвать некоторых своих знакомых, чтобы она убедила их и рассказала им то же, что рассказывала ему. Ей очень не хотелось, она вдруг вспомнила бабушкины слова, предостережения, что без крайней нужды она не должна открываться посторонним до достижения своих тридцати лет. Такое уж было правило для женщин в их роду, у которых за ухом та родинка… Но она чувствовала себя виноватой. Ведь ее друг больше не улыбался, хотя теперь не отходил от нее. Она согласилась. Знакомые ее друга тоже слушали очень внимательно. Она только не понимала, почему на таких встречах всякий раз между нею и ими оказывались обращенные к ней зеркала. А еще — зажженные свечи.

— Что просили делать?

— Просто показать… что-нибудь. Бабушка научила ее Тайне движения и Тайне шепота. Тайне жеста и взгляда. Власти над тем, что было живым, и тем, что живым только будет. Она гордилась, глупая девчонка, задирала нос. На нее смотрели, слушали, благодарили.

— Благодарности собирал ее друг?

— Не то… Просто однажды она увидела очень много зеркал…

— Не надо, я понял.

— …а лиц уже не было видно за капюшонами. Только подбородки и такие прорези для глаз.

— Не стоит, Ксюшенька.

— И он был среди них. Это его голос сказал: «Шестьсот шестьдесят шесть — число Антихриста, число Зверя, и ты будешь заклеймена им. Ты не сможешь творить свои Богомерзкие заклятья, мы лишим тебя твоей колдовской силы». И улыбнулся своей улыбкой, которую она сразу узнала. А больше ничего не помнила.

— Даже не знаю, что и сказать. Она нарвалась на секту? Что-то вроде Братства наоборот? Какие-нибудь Тайные Блюстители Чистоты Веры Христовой?

— Да какая разница, как они там себя называли.

— Что было потом? Тебя…

— Не меня. Не меня, запомни, миленький. Это была не я, понимаешь? Кто, пройдя тот кошмар, остался бы в рассудке и смог спокойно об этом говорить?

— Не ты, не ты, я понял. Та девушка. Что с нею сталось?

— Ее забрала бабушка. Вызволила. Как — неизвестно. Наверное, просто приехала и увезла. Девчонка не помнила этого. Она будто родилась заново спустя полгода, а вспоминать начала еще позже, когда раны совсем зажили. Так устроила бабушка, иначе бы девчонка просто сошла с ума.

— Она искала их потом в городе? Что там было?

— Что могло быть в городе? Какое городу дело до изувеченной деревенской девчонки, одной из многих? Сколько их пропадает без следа в большом городе? Там все шло как обычно. Но она искала, да, она хотела отомстить. Никого не нашла. В живых, я имею в виду.

— Вот как…

— Да. Тоже бабушка. Не выходя из своего дремучего леса. Девчонка узнала кое-что, кое-какие подробности. Это было так страшно и жестоко, что она не ощутила даже удовлетворения от свершившегося возмездия. Бабушка не отпускала ее из лесу, прятала, пока не получила бумагу, официальное свидетельство о ее смерти. Каким образом? Бабушка умела делать так, что люди поступали по ее желанию. Теперь той девушки вроде как и на свете нет. А я есть, понял ты?

— Что же стало с той девушкой и ее бабушкой?

— Они жили в своем лесу, пока бабушка не умерла. Тут и сказочке конец, а кто слушал…

— Погоди, а как же ты — здесь? Почему?

— Я — это я, говорю тебе. Я не она, и здесь я совсем не потому. И ты здесь совсем не потому, почему думаешь. И знать я не хочу, что у тебя там… Ох, не могу я больше, миленький! Не могу я! Ничего мне уже не помогает! Ни ты, миленький, ни… Вот что. Ты ляг вот так. Ничком, голову на руки. Не шевелись и ничему не удивляйся. Что бы ни услышал, что бы я ни делала, понял? А потом сразу уходи, за мной не иди, обещаешь? Обещаешь?

— Ну, обещаю, обещаю.

— Вот так лежи, миленький, тихо. И помни — ты обещал. Это нужно мне… чтобы освободиться. Как для тебя — груз с души. Вот он, настоящий-то груз… Лежи тихонько…

И она зашептала над моим затылком. Это был какой-то тарабарский язык, коверканные слова в рассветной мгле. Или заклинания.

* * *

История нашего «курортного романа» менее чем банальна. По-моему, на второй или третий день я подошел в столовой — просто представиться, клянусь! — а назавтра ее столик уже оказался сдвинут с моим. После ужина она ждала меня на повороте дорожки, хотя мы ни о чем таком не договаривались. Молча взяла под руку, повела с собой. Мы обошлись без лишних слов. Я думал, что она ведет меня в гости, да так оно и было, только не в дом. Позади, за глухой торцевой стеной, прямо под открытым небом лежал двойной надувной матрас противного малинового цвета. Ксюха сильно обняла меня за шею, поцеловала взасос и опрокинула. Больше всего меня поразило, что место нашего свидания открыто всем взорам.

При всех она держалась не более чем как с соседом по даче. Дважды за три недели мы немного погуляли и поболтали, причем говорил в основном я. Сегодняшняя ночь с откровениями была не то пятой, не то шестой нашей ночью.

Да, Ксюха мне нравилась. Не просто потому, что ну какой еще в Крольчатнике выбор дам? И не потому, что у меня четыре года не было женщины, что, между прочим, тоже на пользу не идет. Не потому, что боль, о которой говорил Гордеев, что она проходит, а я согласился, на самом деле не прошла и не может пройти И я не мог оттолкнуть случай если не избавиться, то хоть немного заглушить воспоминания о ней. А Ксюха мне нравилась. Истоки ее мрачности теперь особенно понятны, и я молодец, что не лез с расспросами сам Она была хорошая. Во всех смыслах.

…Я размышлял об этом, стоя у себя в душевой. Холодная вода текла по животу и спине. Но Ксюхин крик все стоял у меня в ушах.

Она закричала внезапно и яростно, прямо посреди своего невнятного шепота, и сперва я подумал, будто так и надо Секунду-другую продолжал утыкаться лицом в согнутый локоть. Крик оборвался, как если бы она заткнула сама себе рот. Бросилась, разметав хлипкий шалашик, построенный много над матрасом наших свиданий. Хлопнула дверь, лязгнула задвижка. Я кинулся за ней, барабанил кулаками, не задумываясь, врезал по окну открытой ладонью. Ладонь отскочила, врезал кулаком. Кулак тоже отскочил. Это привело меня в чувство. Вот такие окна здесь, да? Что-что, а попробовать на прочность стекла хотя бы в своем домике мне в голову как-то не пришло. Прислушиваясь к всхлипываниям внутри, я вдруг вспомнил, что стою совершенно голый. Подобрал с матраса обзелененные джинсы и рубашку. Подумалось, что шалашик, если его перенести к моему домику, придется как раз на место ночного костра из чистых листов бумаги. Еще постоял на крыльце. Пускать меня не собирались, и я, пожав плечами, сказал, что иду к себе.

Почти у самого своего домика я заметил, случайно взглянув в сторону Ворот, мужскую фигуру. Твердой, уверенной походкой, в которой было что-то офицерское, мужчина быстро взошел на крыльцо одного из нежилых домов. Я прятался за раскидистым кустом с блестящими листьями. Призадержавшись у двери буквально секунду, он распахнул ее, вошел и захлопнул за собою. В последний момент он обернулся, но я уже и так узнал его.

Это утро приготовило мне еще сюрприз. Когда, вытираясь, я стоял перед зеркалом, то почувствовал, что левой ноге, где пальцы были покалечены, что-то мешает. Посмотрел. Это «что-то» оказалось просто нормальным их положением, от которого они отвыкли. Пропали пятна и полосы всех моих шрамов, вообще всех. Ведь у человеческого удивления имеется предел? Вот я и не удивился ничуть.

Приступив к сбриванию носимой в течение последних пяти лет бороды, я лишь поглядывая на ставшие чистыми руки в основаниях больших пальцев и думал, что за все время моего пребывания в Крольчатнике ни разу не пользовался своим способом снятия головной боли. Необходимости не было.

* * *

— Хай, пиплз!

Увы, сенсации я не произвел. Компания сегодня не была настроена веселиться. Не по-компанейски была настроена наша компания нынче. Кузьмич, мрачный и весь какой-то желтый, будто всю ночь пил, а наутро обнаружил у себя первые звонки боткинского недуга, кушал полдюжины яиц по-французски. Окунал в них, со срубленными макушками, длинные кукурузные палочки. Сема мучился над миской с даже издали неаппетитным крошевом. Одна Наташа Наша неуверенно улыбнулась мне выпачканными в винегрете длинными зубами.

Ну, разумеется, народам было не до меня! За столиком Ларис Иванны, притиснув восточные сладости хозяйки в самый угол, млел и ворковал Правдивый. Ему не то что на рожу мою босую, а и на весь свет-то было наплевать-забыть. Случись здесь, за его повернутой к нам спиной, землетрясение — не заметил бы, потоп — не обратил внимания, пожар — отмахнулся, расстрел — ухом бы не повел. Что-то он ей пришептывал, Ларис Иванна в ответ прихохатывала, и, судя по движениям широченных плеч Правдивого, дело у них там готово было перейти от общей стратегии к конкретной тактике.

Огорченный всеобщим невниманием, я уселся за столик со своим корабликом и обнаружил, что кормить меня сегодня не будут. Потому что не сделал заказ. Вот оно, наше шикарное меню на десяти страницах плотного машинописного текста. В твер дых тисненых корочках. Загнул я, понятно, насчет устройства, как в простом доме отдыха трудящихся. Я забрал со стола кружку и пустую тарелку.

— Э… Александр, как там тебя по батюшке. — Я постучал, как в стену, в обширную спину. — Саня! Я заказать вчера забыл. Делись давай.

— А еще помню, Лара, мы в Коми трассу вели. За двести, понимаете, верст песок и щебень возили. Там же болота сплошные. Техники сколько потопло! Глядишь, идет тебе «КамАЗ», а глядишь — р-раз! — и нет его. Дружок мой, Санька Чекмарь, там погиб…

— Доброе утро, Ларис Иванна, — перегнулся я через плечо Правдивого.

— Ах, как же вы так, Игорь! Возьмите это пирожное, а то я не удержусь и съем. Доброе утро.

— Чего тебе? Отстань, Игореха, вон, бери там. И слушай, иди отсюда, иди ты для Бога, а? Бери у меня на столике, мало тебе?

Наворочено у Правдивого было по форме «завтрак съешь сам». Но меня-то это не устраивало. Я пошел побираться дальше.

— Кузьма Евстафьевич, пожалейте сироту.

— Бывает рассеянность, бывает забывчивость, бывает глубокий склероз, но не будем, господа, забывать о болезни Альцхаймера! — Даже голос у Кузьмича сегодня казался севшим и потухшим. — А еще молодой человек, — укоризненно добавил он.

— Не будем забывать о забывчивости, а? — только и нашелся я.

Кузьмич смерил меня желтым глазом.

— Угадаете — откуда, поделюсь с вами. Нет — нет. Согласны?

— Согласен, — сказал я, развалясь на стуле напротив. — Валяйте. Шарахните в меня томом классика.

Поморщившись от моей бесцеремонности, Кузьмич прочел наизусть:

— «Болезнь развивается постепенно: сначала наступают провалы в памяти. Люди начинают забывать простейшие вещи, ну, например, как завязывать шнурки или для чего предназначен выключатель света, или где их обычное место за обеденным столом. По мере обострения болезни эти провалы становятся глубже. Зачастую больные перестают узнавать самых близких — жену или мужа. Они могут даже потерять навык приема пищи, и тогда их приходится кормить. А изнемогая от жажды, не могут вспомнить, как попросить попить. Зачастую они страдают недержанием, в самых тяжелых случаях буйствуют и могут даже быть опасны».

Закончив, выжидательно уставился на меня.

— Популярная медицинская энциклопедия! — отрапортовал я. — Издание четвертое, дополненное и переработанное. Москва, «Сов. Энциклопедия», тираж двести тысяч, старая цена — двадцать семь пятьдесят, новая цена — два рэ шестьдесят восемь кэ… Уф! — я перевел дух. — Угадал?

— Нет, не угадали. Вы какую имеете в виду реформу, последнюю?

— Что вы, что вы, шестьдесят первого года еще.

— Странно, — вновь осмотрел он нехорошим глазом, — такие вещи вы помните, хоть вас и на свете-то небось не было.

— Ошибаетесь, Кузьма Евстафьевич. Не только об эту, не только об ту, а и еще об ту, которая до той реформы, я уже пребывал в сем мире роковом. Правда, только в виде эмбриона, но значительно старше восемнадцати недель, что существенно огорчало мою незабвенную матушку. А с реформами история, которая повторяется в виде фарса, у нас, наверное, просто обхохоталась.

— Беллетристика! — провозгласил Кузьмич, помахав кукурузной палочкой в желтке над обложкой перевернутой «лицом вниз» синей книжки. — Переводная, правда, но все равно. Уж вам-то надо знать.

— Не факт. — нагло сказал я. — Я их вообще не читаю, а тем более переводных. А этот наверняка с какого-то ихнего медицинского справочника передрал. А получил как за свое. Я-то знаю, как такие дела делаются. А с вами вот — что? Неважно выглядите. Плохо спали?

— Спал? Нет… впрочем, да. Что сейчас хорошо? Берите гренки.

Только речь коснулась его самого, Кузьмич тут же увял, сник, и боевого утреннего задора у него стремительно поубавилось. Черт побери, что же никто из них настолько не переносит личные вопросы? Даже самые безобидные? Я тут же возразил себе: ты их, что ли, сильно любишь, личные-то вопросы? Да не особенно. Но мне их тут пока никто и не задавал, в Крольчатнике. Один я суечусь-колгочусь, героический герой.

— Благодарю, Кузьма Евстафьевич.

— Погодите, я еще ряженки… нет, я сам вам налью, а то ж капнете только на донышко. Знаю я вас, деликатничаете не в меру. Что у вас с лицом?

— Я умылся с мылом.

Перед походом в сторону Наташи Нашей мне пришлось отнести наполненную тарелку на свой столик. Взамен я прихватил пустую. В жизни мне всего этого не съесть. Кружку с Кузьмичевой ряженкой я держал в руке.

— Приятного аппетита, Наташенька, и доброго вам утречка. Будьте добреньки, уделите забывчивому Альцхаймеру от вашего изобилия.

Опять-таки не спросясь, уселся за чужой столик. Наташа Наша судорожно проглотила. Робко кивнула. Несмело улыбнулась. А ведь я с ней вот так близко впервые. Личико у Наташи Нашей скуластенькое, смугленькое. Над губкой пушок черенький, за очками глазенки черенькие-раскосенькие. Буряточка какая-нибудь Наташа Наша, или там… друг степей калмык. А то и — ныне дикий тунгус. Судорожно-робко-несмело. Очень может быть.

— По… пожалуйста. — Сделала жест, будто хотела пододвинуть ко мне сразу все. — Конечно. Берите. Раз так… Я уже сыта. — И покраснела.

— Да мне бы хлебушка только. — Я бесцеремонно рассматривал ее в упор. — Так-то мне надавали всякого. Народ у нас в Крольчатнике нежадный.

— А у меня салаты только…

— Хлеба не кушаете, фигуру бережете?

— Нет, я…

— Бросьте, Наташенька, голодания да диеты всякие — то глупость несусветная. Вот Мор, знаете? Который Томас. Ну, «Утопия», знаете? Он чувство насыщения ставил превыше всех наслаждений. Даже полового, представляете? Да и что вам себя ограничивать, у вас и так все в порядке, хай стандарт, Джейн Фонда-лук-алайк. Вы на Ларис Иванну взгляните. Лопает себе эклеры и в ус не дует. И правильно. Мор, он не дурак, что насыщение ставил перед сексом, хоть в его времена небось и слова «секс» не было. Когда он там, в пятнадцатом, да? В шестнадцатом, в начале? Что, было такое слово? Вот не подумал бы… А вы знаете, что он ставил на третье место среди всех физических удовольствий? Сперва, значит, покушать, потом любовь, а следом… Не к столу, конечно, будь сказано, но мы же люди взрослые, а это, согласитесь, любопытно…

Ох, несло меня, несло! Наташа Наша поеживалась и смугло пламенела, пока я ей подробно и со смаком перечислял не к столу будь сказанное у выдающегося английского гуманиста, основоположника утопического социализма. Сам, почти не заботясь о том, что там выговаривает мой язык, искоса поглядывал на вход. К неудовольствию моему, там пока больше никто не появлялся.

— …значит, договорились? Да? Что нам мешает устроить маленький пикничок? Такой, знаете, на обочине жизни? И пускай присоединяются все желающие. Пусть цветет сто цветов, мы тоже люди нежадные… А послушайте, Наташенька, а пригласите вы меня в гости! Не-ет, Бога ради, ничего дурного! Стопроцентная порядочность. Но ведь скучно же так, право слово. Завтрак, обед, ужин, в самом деле, как кролики у кормушек. А мы посидим! Поболтаем! Я знаю уйму анекдотов. Например: идут в двадцать втором веке по Сахаре Рабинович и Иванов… Или давайте к кому-нибудь нагрянем? Давайте нагрянем?

— Это же запрещено, — отважилась пискнуть Наташа.

— Что запрещено? Кому? Кем?

— Ну, вы разве не подписывали обязательство?

— Никаких обязательств никому я не подписывал. Я, если угодно, вообще пишу с ошибками.

Расхотелось мне шутки шутить. В дверях появился-таки Юноша Бледный. Демонстративно отвернувшись от парочки в углу, прошел к столику, который всегда занимал, когда они с Ларис Иванной приходили порознь. Держался очень прямо. Я проводил его взглядом и вернулся к Наташе.

— Так кем и кому запрещено?

— Ну как же. — Она окончательно потерялась. — Ну, не так прямо запрещено, просто…

— Просто — что?

— Не рекомендуется. Общение не рекомендуется, кроме, ну, там, на обеде или… во время принятия пищи.

— Каз-зарма, — сказал я. — А как же я вас с Ксюхой видел на дорожках? Прогуливались, щебетали о чем-то? Третьего дня с Семой на лавочке битых два часа в го резались?

— Это как раз можно. На улице.

— На улице можно, а в гости нельзя, получается, так?

— Получается… так.

— По-моему, маразм.

— Н… не знаю.

— Наташа, что же это за обязательство такое? Мне действительно ничего такого не предлагалось.

Наташа Наша сделалась совсем пунцовой. Пальчики ее замелькали, укладывая мне снедь на тарелку.

— Не знаю, — очень тихо и очень упорно пробормотала она. — Может, не всем так. Крутое яйцо вам положить?

— Наташенька-а, — задушевно позвал я, — расскажите мне, пожалуйста-а. Я же по незнанию могу чего-нибудь не того наворотить. Или рассказывать тоже нельзя?

— Да, — ухватилась она за соломинку. — Тоже. Вот, возьмите, это под соей. Вы любите соевый соус? Какао?.. — Увидев мою полную кружку, запнулась.

Не стал я ее больше мучить.

— Да нет, спасибо. Не сердитесь, Наташенька, нельзя так нельзя.

Пробормотав еще что-то, она выскочила из-за столика и пулей вынеслась из столовой. По-моему, даже на дорожку не пошла, сразу свернула в сторону.

Я прокурсировал до своего кораблика туда-сюда и отправился к Семе. Надо же, и зальчик-то не так чтобы велик, а ловко у меня выходит двигаться неспешными петлями. Теперь мне требовалась соль. Солонки на моем столе, сами понимаете, не было. И на всех незанятых столиках тоже. Недаром я караулил в кустах, когда замок в створках щелкнет и они сами собой чуточку разъедутся, чтобы заскочить раньше всех, пока меня не увидели. Забыл я вчера заказ сделать, как же. Кстати, утром сегодня еще раз убедился, что все в столовой происходит само собою. Автоматически. Или, если кому нравится, по волшебству. Черт, я не хотел сейчас об этом думать!

— До побачэння, Наташа! Нэв журысь, Наташа Наша! — продекламировал я на всю столовую. На меня посмотрели. Правдивый покрутил пальцем у виска.

У Семы я не взял ничего. Во-первых, было уже некуда. Во-вторых, ел он что-то до такой степени невразумительное, чего мне наотрез не захотелось. Зато мы славно пожелали друг другу доброго утра, А как спалось, старичок? А ничего себе. А я полночи зубом, понимаешь, промучился, а в аптечке конь не валялся, у тебя что-нибудь имеется, или ты медикаменты тоже употребляешь? Ну, зачем ты так, старичок, зачем сразу — употребляешь… конечно, есть, анальгин, там, или трамадол, конечно. Хорошо, я тогда забегу после завтрака, лады? Н-нет, не надо, я лучше тебе сам. Да мне нетрудно зайти, старичок. Нет, ст-тарик, не надо, не надо, я сам тебе, мне тоже нетрудно, если хочешь, я прямо сейчас сбегаю. Да нет, спасибо, сиди, кушай, успеется…

В общем, ничего не вышло у меня с Семой. И признаться, все мои маневры мне уже надоели. Не хотят по-хорошему, придумаю им какой-нибудь героический поступок. Но пока — последняя попытка.

Я положил ладонь на плечо Юноши Бледного. Твердое плечо, крепкое, по субтильному, хрупкому общему виду Юноши и не догадаешься.

— Дружище, извините сердечно, позвольте солонку на пару секунд.

Произошедшее следом иначе как неадекватной реакцией не назовешь. Юноша дернулся, будто я по меньшей мере выстрелил у него над ухом. Твердое плечо совсем окаменело. Голова по уши вжалась в плечи и только потом неловко повернулась ко мне вполоборота.

— Пожа… — Он слабо трепыхнулся под моей рукой, как придавленный червь.

— Э… я, может быть, что-то не то?.. Мне соль, разрешите?

Я сделал движение. Лучше бы я его не делал. Юноша подскочил, как ужаленный, опрокинул стул, шарахнулся, побелел совершенно до зелени, и вдруг глаза его закатились, он вцепился в воротник и рухнул. Моментально возникли визг и суета.

— Что, что с ним?

— Ворот, ворот ему…

— Да воздуху дайте, расступитесь же!

— Зачем же вы так, почтеннейший?..

— Он дышит, сердце бьется?

— Дышит, дышит. Ну, ты даешь, Игореха…

С дурацкой ряженкой в руке я стоял столбом в абсолютном недоумении. Покамест, едва я начинал переходить к мало-мальски активным действиям, непременно приключались катаклизмы. Не вписывался я в компанию обитателей Крольчатника.

Хлебнув из кружки, я вдруг увидел, что Ларис Иванна преспокойно вернулась на свое место и в дальнейшей суете участия не принимает. Сидит себе спокойно и кушает, облизывая розовым язычком пухлые губы. А ведь обморок у Юноши самый натуральный. И я, кажется, знаю отчего. За то мгновение, что мы смотрели в глаза друг другу, я заметил, как у Бледного стремительно поехали вширь зрачки. Такое может проистекать либо от жуткой резкой боли, либо от моментального испуга, смертельного ужаса. Легчайшим прикосновением я так больно сделать не мог. По-моему, так. Выходит, Юноша Бледный, с которым я в Крольчатнике был не ближе, чем с буряточкой-страшилочкой Наташей Нашей, перепугался меня до потери сознания? Выходит, так. И выходит, что если теперь я кое-что знаю о нем, что он скрывает или, по крайней мере, не афиширует, то и он знает (или думает, что знает) обо мне нечто, заставившее его грохнуться без чувств, едва я очутился непосредственно рядом. Так или не так? Или я запутался в «я знаю, что ты знаешь, что я знаю»?

По-моему, так сказал Винни-Пух.

Я еще отхлебнул ряженки. Она была свежая, вкусная. Попалась посторонняя крошка, я машинально раскусил ее, сморщился от кислого ожога, выплюнул. На моей подставленной ладони лежал мертвый крылатый муравей.

* * *

Как я бежал! Так бежал, что проскочил ответвление тропинки, ведущей к Ксюхиному домику. Чуть не покатился в заросли гигантской крапивы. И все равно опоздал.

Она уже вышла, направляясь в столовую, и лежала теперь в десятке шагов от крыльца, почти совершенно скрытая черно-слюдяной шевелящейся массой. У меня свело спазмом желудок.

— Веником, — послышался слабый голос, — стряхнуть. Не дави только…

Я стал рвать, что попадалось под руку, обмахивать и отряхивать с нее пуком веток и травы крылатых муравьев, которые почти все вновь поднимались в воздух. Мы очутились в облаке из летучих тварей. Они лезли в глаза, ноздри, путались в волосах. Ксюха со стоном поднялась на четвереньки, я сейчас же обхватил ее поперек талии.

— В дом! Да иди же!

— Ключ… кармашке… — пролепетала она.

— Да е!.. От кого запираетесь, мудаки?!

Душ — действительно, внутри все стандартно — смыл с нас последних насекомых. Ксюху тотчас начало выворачивать. Думая, что это результат отравления муравьиной кислотой, я судорожно соображал: бежать за помощью? К кому? За лекарством? Какое лекарство? Противоядие? Ага, кислота нейтрализуется щелочью. Хотя бы с кожи смыть. А самая близкая щелочь… но как же?.. Ничего, не обидится, не тот момент. Рванул застежку джинсов.

— Что ты собираешься делать? — спросила она неожиданно спокойно.

— Давай-давай, не до церемоний.

— Ах, вон ты что. Ничего не надо. Я в порядке, посмотри.

Кисти и предплечья у нее были в белых бугорках вздутий. Что она, в самом деле… Я нетерпеливо стряхнул ее руку.

— Ты на лицо посмотри. Видишь — чистое. Ты меня крапивой отхлестал.

Я взглянул на свои руки, на полурасстегнутые джинсы. Становилось нелепо и стыдно. Но черт возьми!..

— Черт возьми, тогда что это было такое? Еще одна из твоих штучек? Откуда муравьи? Почему с крыльями? Почему такое нашествие? Именно на тебя? Они нападали?

— У муравьев сейчас самый срок брачного полета.

Она стащила через голову мокрое платье, белье.

— Не ходи за мной. На! — кинула из-за двери большое полотенце.

Угу, не ходи. В баню я пришел. Помоюсь — и налево кругом. Из там бур а-прихожей две двери с матовым стеклами вели в то, что у меня называлось спальней и кабинетом. Тень за одной дверью гибко вздымала руки, вдеваясь в новое платье. Я потянулся ко второй двери.

А тут, как и у меня, просто спальня. Женская, разумеется. Трюмо, пузырьки-флакончики-коро бочки, прозрачно-розовый лифчик в уголке тахты на покрывале, старая большая кукла, тряпичная, со смытым лицом и без прически, лысая. Больше ничего не успел увидеть.

— Переодеваться будешь? — Ксюха одной рукой выволокла мои восемьдесят любопытных килограммов в тамбурок и захлопнула перед носом стеклянную дверь. — Могу дать сухие джинсы и майку.

— До дому — не дальний свет, — пробурчал я смущенно. — Извини.

— Тебе показывали твое досье? — спросила она, когда мы вышли и она тщательно заперла домик. — Под каким девизом ты у них проходишь?

Вокруг еще вились отдельные черные точки, но их было несравнимо меньше. И они улетали. Я думал. Вряд ли Ксюха спрашивает о тех моих, давних временах.

— Да нет, ничего такого.

— Я — «Муравьиный Лев». Понятно, почему?

— Скорее уж — матка, как в улье. Если они на тебя летят.

— Думаешь, там в такие тонкости вдаются? Слышали похожий звон, с них довольно.

— Ты не хочешь объясниться? В конце концов…

— Нет, не хочу. Прости, Игорек. А без бороды тебе больше идет. Красивый, оказывается. Как нога? — И, не дожидаясь ответа, она быстро повернулась, пошла прочь.

На обед, до которого валялся на диване-оттоманке в кабинете и от нечего делать гонял взад-вперед Тома и Джерри, Ксюха не явилась. Юноша Бледный тоже. Про него было известно, что он у себя, лежит, ему по-прежнему нехорошо, и Наташа Наша — кто б подумал! — снесла ему горячее в закрытых тарелках. На меня не смотрели и не заговаривали. Только что проторчав битых полчаса на Ксюхином крыльце в беседе с немой дверью, я сидел теперь и злился. Кто-то, небось та же Н.Н., отжалел к моему кораблику тарелочку рыжих сухарей и пиалу с бульоном.

Последним выходил Правдивый. Он тщательно сдвинул двери, прослушал щелчок замка. Проверил, нет ли в занавесях предательских просветов с той стороны. Строго поглядел на сомкнутую дверную щель сверху донизу, будто ему хотелось и ее чем-нибудь заклеить.

— Сань…

— Уйди от меня. Уйди от греха, писатель, не вяжись.

— Ну что, виноват я, что он в обморок хлопается, как красна девица? Чего я такого сделал?

Я вдруг оказался притиснут к стеклянной стене, так что она загудела. Мой затылок ударил в нее.

— Не знаю, чего ты там исделал, пис-сатель, — дохнул мне в лицо Правдивый, с особенной какой-то ненавистью выцедив последнее слово, — но больше ты так не делай, понял? Мы тут до тебя мирно жили. И после тебя так будем, понял? У нас тут никакие муравьи до тебя не летали. Нам такого добра даром не надо, понял? Хоть ты писатель, хоть кто. Какое чего у вас с Ксюхой, мне дела нет. Я к ней всего раз-другой подкатывал, потом плюнул: заедается больно. Не по мне за каждую палку ее умные слова слушать. Но если я тя возле Ларки увижу… ты понял? — Чуть дернув к себе, он снова притиснул меня к твердому стеклу.

Я почувствовал, что мизансцена перестает мне нравиться. Ухватил широченное волосатое запястье, потянул лапу от своей груди. Затрещало — оторвал вместе с клоком рубашки, но мне было плевать. Медленно и вдумчиво, ощущая, как в носу кисленько пощипывает от злости, напомнил Правдивому народную мудрость:

— Ты меня на «понял» не бери, понял? — И приготовился.

Он с удивлением смотрел на мои пальцы вокруг его запястья, на обрывок моей джинсовой «Голден Игл» у себя в руке. Дернулся раз, другой.

— Пусти. Ну? Пусти, Игореха, слышишь? Выждав, сколько нужно было, я ослабил хватку.

Он сошел со ступенек, буркнул, не глядя на меня:

— Я тебе сказал, а там думай.

У меня распускались мышцы, начинало стучать сердце. Он уже был в нескольких шагах по дорожке.

— Может, поговорим? Без кулаков, просто поговорим? Сань?

— Никто тут с тобой не будет разговаривать… потому что… спасибо скажи… писатель… ни о чем…

Дальше я не прислушивался. Он ушел. Я вытер лоб, машинально оглянулся на дверь. Смотри-ка, даже не треснула. Потрогал затылок.

Что ж он про Ксюху-то. Сволочь. Или опять врет? Сволочь правдивая. Ксюшенька тоже хороша… нет, молчи, дурак. Тебя здесь не было, какое твое право? Но вот же дрянь какая. С Правдивым. «Ах, легко мне, Игоречек…» Рубашку жаль, одна-единственная джинсовочка была любимая. «Игоречек, миленький, легко». К черту. Заболела кисть. Здоровенный бугай все же какой. «Игоречек…» Дьявол, что же это меня так задевает?!

Вслед за Правдивым я спустился со ступеней, чтобы идти… куда? Конечно, к себе. Как велят, как доктор прописал. Кто же доктор в этом заведении?

Не пройдя и трех шагов, я ощутил знакомые признаки.

— Боже, нет! Нет! Не надо!..

Судорожно схватился за виски, но разве от меня что-то зависело?

…бежим и смеемся, и каждый мак-ноготок кивает нам, и каждый крохотный дикий тюльпанчик.

Надо же, и тут пошли продолжения. Как в снах. Бац! Переключение. Взгляд, как свихнувшийся бильярдный шар, заметался по квадратному полю зеленого сукна, не в силах перепрыгнуть за бортик, барьер, сотканный из белого призрачного света, поднимающегося от края зеленого выше, выше, вверх, до самого неба. Только белый свет, ничего за ним. А зеленое — это… Щелк. Крупно. Зеленое — это тот колючий, острый до грохота ковер из сосновых крон, на который я так хотел взглянуть. Крольчатник, вид сверху, вторая проекция. Квадрат, в котором я мечусь, — это периметр, стены. А за ними? Ничто? Пустота? Она звенит.

Бац! Полная тишина. Абсолютная, вселенская. Вниз, внутрь, глубже. Черноземы степной зоны, так. Глубже. Глины, пески, осадочные. Шире. Наверху — разнотравные, дерновинно-злаковые степи. Откуда всплывают слова и названия? Никогда не интересовался. Ниже. Уголь и сланец с отпечатками аммонитов (от греческого Аттоп, один из древнеегипетского пантеона, с витыми бараньими рогами), белемнитов (belemnon), они же «чертовы пальцы». Ниже, сквозь триас (trias), юру (по названию горы в Швейцарии) в мел, в пермскую систему, в герцинскую складчатость, в настоящие угольные пласты, многометровые отложения окаменевших лепидодендронов и сигилярий, за триста миллионов лет до нашей крошечной искорки, с которой мы столь смешно носимся и гордимся… Но правда, откуда все это во мне? Может, когда-то краем уха слышал, краем глаза читал, вот и отложилось, как отпечаток древней веточки на предназначенном для сожжения камне?

Бац! Я наверху, я вырвался! Снова солнечный свет, снова перемешанные звуки-запахи-цвета-ощущения. Вкус подсолнечного масла от сминаемой под шагами травы. С каждого острия сосновой иголки сочится черный прозрачный мед. Щелк. В моем домике кто-то хозяйничает. Не могу понять, кто. Даже — мужчина или женщина. Только на письменном столе в кабинете опять появляется стопа бумаги, поверх, кладутся карандаши, расчехляется машинка. Впрочем, машинку я, кажется, не закрывал…

Чувствую, сейчас все кончится. Щелк.! Щелк-щелк-щелк.!.. Нет хода за белые призрачные стены. Ни щелочки, ни стыка. Господи, что мне предстоит вытерпеть, когда я выйду из своего особого состояния! Никогда же так не было раньше.

Бац! Воспоминание. Подсластить пилюлю. Полная ванна розовых лепестков, я раздеваю Ежичку, как маленькую, и бережно опускаю, держа на руках, в розовый ворох с теплой водой внизу. Появляется и вновь исчезает в розовом рука, дразнит колено. Стройная длинная шея из лепестков. Это называется подсластить?!

Вдруг — легко. Как снятая боль. Как груз с души, как камень из сердца. Кто-то помог мне. Кто?

Я повалился на кровать, даже не проверив, не обмануло ли меня мое «дальнее зрение», и в кабинете снова устроена мне рабочая обстановка. Обычных шурупов в висках не было, но не было и сил. В подобном состоянии герою, если он только настоящий герой, полагается проваливаться в черный сон без сновидений. Я, по-видимому, настоящим героем все-таки не был.

О, Эжени.

* * *

Он забыл. Вот сделал усилие и просто забыл. Записал в тетрадку и прекратил думать о непонятном. Надо было жить и выполнять свои обязанности. Он не помнил, откуда эта фраза, но правильная. А обязанностей в этой жизни у него все-таки хватало. Два подписанных договора, с получением солидных авансов и жестко обговоренными сроками. Раз попав в ту самую струю, упаси Бог из нее вывалиться, это вам всякий скажет. Мало у кого хватало сил (и удачи) на повторные попытки. Норма в девять страниц сделалась не просто добровольным пожеланием самому себе, а девятью страницами каждый день. Иначе он просто не успевал. В таких условиях очень просто скатиться и начать гнать халтуру, но, надо отдать ему должное, он себе этого никогда не позволял. Имелся у него все-таки свой собственный внутренний ценз. А еще — способности, которые не будем умалять. А еще — изобретенный им Метод.

Говоря строго, Метод не содержал ничего особенного и никакой новацией не являлся. Дабы не заботиться помимо придумывания ситуаций и сюжетов еще и придумыванием персонажей, он пользовался, так сказать, готовым материалом. «По жизни». Соседи и знакомые, бывшие однокашники и бывшие жены, родители и родители родителей, любовницы, новые и прежние друзья, случайные попутчики — для эпизодов. Все они переселялись на страницы целиком и жили там, и там же, случалось, умирали, послушные его воле, а также требованиям «горячего жанра» и жаждущей этого жанра публики. Читательских масс. Нас с вами.

Идея ни в коей мере не предосудительна. Откуда же еще черпать? Пусть он немного — и сам чувствовал — перебарщивал в изображении знакомых ему людей. Не в смысле искажений и дорисовок, наоборот, в смысле четкого, до мелочей воспроизведения на бумаге реальной личности. А он просто будто видел их перед собой, когда описывал. Ему не попалась «Книга скитаний» Константина Георгиевича Паустовского, автобиографический, между прочим, роман, о командировках, встречах, своих и чужих книгах. В частности, там рассказано об известном — в совсем уж давние-стародавние времена — писателе Александре Беке. «Всех поражал придуманный Беком способ работы над книгами. Прежде всего Бек определял главного героя и круг людей, необходимых ему для очередной книги. Это всегда были реальные люди. Потом Бек выспрашивал этих людей обо всех обстоятельствах их жизни и работы. Он переводил свои записи и стенограммы на язык художественной прозы и смело компоновал книгу. Он добивался полной достоверности…»

Думается, и этот ныне забытый певец доменных печей и новых назначений руководящих работников исчезнувшего государства, не был первооткрывателем выбора средств в своем ремесле.

Предельно детальные расспросы об обстоятельствах заменялись воображением и фантазией, и получившие от пишущей руки дополнительную, бумажную судьбу персоны, или, если угодно, сущности, во всей своей хорошо видимой плоти попадали в ситуации и коллизии, ничего общего с их вяло, а может быть, и бурно текущими жизнями не имеющие. Сюжет мог потребовать мощного завершающего аккорда — и он давал сюжету этот аккорд. Да хоть пример с тем, «самолетным» рассказом. Впрочем, рассказ из ранних, к массированному применению Метода он еще не приступил. Рождалось только название, яркое, броское, — и под него сочинялась история, действо, которое разыгрывали взятые им без спросу живые люди. Он мог делать с ними, бумажными, что хотел. И делал. Он тоже добивался «полной достоверности».

А жизнь, что ж, жизнь шла. С некоторых пор он вдруг ощутил повышенное внимание к себе. Началось весьма приятно. Как-то забежал в одно издательство к приятелю, просто так, потрепаться за последние течения. Второй человек в комнате, которого он не знал, услышав фамилию, перекинул двойной листок с изящным текстом лазерного принтера. «Поглядите, вам будет интересно, а то у нас третью неделю подходящего молодого автора нет, все резко побронзовели».

Некий Центр социопсихологических исследований при Академии (РАН) убедительно прглашал (пропуск для ФИО) принять участие в проекте «XXI век глазами творческой интеллигенции России». Сулились симпозиумы, международные конференции и выезды на аналогичные мероприятия за рубеж. Приятель повертел приглашение, недоуменно наморщил лоб. «Странно, я не видел, чтобы лежало, ничего не могу сказать. Сходи, если хочешь». Второй человек, неизвестный, настоятельно советовал сходить. «Я слышал об этом Центре, мощная фирма, солидной поддержкой пользуется, за ней чуть ли не ОНЭКСИМбанк, их обещания — не ветер, попробуйте, не пожалеете».

Он взял приглашение и пошел. Творческая интеллигенция России, как же! Его глазами специалисты хотят заглянуть в следующее тысячелетие! Новое светлое здание в районе Михайловских проездов, с широкими окнами, просторными коридорами и, что немаловажно, дешевым буфетом, ему очень понравилось. К соседству Центра социопсихологических исследований со знаменитой Соловьевской больницей, «Соловьевкой», в просторечье именуемой «Канатчиковой дачей», он отнесся иронически. Ему понравились заявленные на доске внизу темы публичных докладов и открытых коллоквиумов, хотя перед специальной терминологией он, конечно, пасовал. Однако как звучали названия! «Владимир Высоцкий, Андрей Миронов, Виктор Цой, Улаф Пальме, Джон Леннон. Незавершенный гештальт как прогрессирующее явление урбанического социума. Технологическая цивилизация влияет на роковое предопределение судьбы?» Он так и не узнал, что специальное ответвление психологии, в основном западной, так и называемое — гештальт-психология — в основу психической деятельности людей ставит целостные психообразования, гештальты. «Незавершенный гештальт» обозначает отношение к чужой незавершенности, например, резко оборванную яркую жизнь, образ, от которого ожидали непременного продолжения. Лишь с чисто профессиональной завистью он отметил, как в трех фразах выстроена целая интрига, с беспроигрышной завязкой (имена, что на слуху), тайной (малоизвестный термин, но за ним явно что-то серьезное) и открытым концом, дозволяющим не двойственное даже, а множественное прочтение («роковое», «судьба», мистический знак вопроса). Понравилась теплая атмосфера, персональное к нему внимание. Те, кто с ним беседовал, явно имели представление о его творчестве. Сам-то он и словосочетание «мое творчество» стеснялся употреблять. Приятное удивление сопутствовало самому факту: во времена, когда страну трясет и выжимает в карманы нуворишей последние газонефтедоллары, у кого-то находится желание и возможность печься и о нас, грешных.

Ему пояснили, что названный в приглашении проект ориентирован прежде всего на индивидуальную работу с каждым привлекаемым. Творческая личность, сказали, это практически всегда интраверт, обращенный внутрь себя, да-да, представьте, даже шоу-звезды, чья вся жизнь, кажется, проходит под софитами, с точки зрения психолога — люди интравертные, им, бедненьким, зачастую очень нелегко, потому и срывы, и все эти печальные истории с наркотиками, алкоголизмом, сломанными семьями, оборванными жизнями…

С некоторым недоумением он согласился на предложенные условия. Для начала, сказали ему, не откажитесь пройти некоторые тесты. Имеется некий апробированный комплекс, сказали, отработанная система. Лучше, если работа будет проходить в специальном филиале одного из исследовательских институтов.

В светлом здании ЦСПИ больше не бывал. Возле подъезда в обговоренные дни в точный послеобеденный час, чтобы он успевал утром отработать свои страницы, стала останавливаться машина с шофером. Вопросники и тесты, предлагавшиеся ему, пока касались только его самого, истории написания им того или иного произведения (удивился), просили дать возможность познакомиться с неопубликованными (удивился еще сильнее, кое-что принес; рассказ «Постскриптум» — с учительницей из Хабаровска — не дали ему забыть — показывать не стал), была серия собеседований, посвященных выбору им той или иной темы. «По обещаемым гонорарным ставкам!» — отшутился он. «Ну, за этим дело не станет», — не то полушутя, не то полусерьезно отвечали ему. Все беседы проходили в самом доброжелательном ключе, и пока ему было только интересно.

А вот его Тогда продолжилось самым поразительным образом. Как-то ему потребовалась некая бумажка с его прежнего места жительства. Бог весть какая и Бог весть для представления куда — мало ли в современной жизни этих бумажек. Из ДЭЗа, где получал бумажку, он заглянул во двор того дома, в котором жил когда-то в квартире с пропадающим соседом. Того и сейчас не было дома, клеенчатую дверь, видевшую обеих бывших жен, никто не отворил. Зато было кое-что другое. Широкое межкорпусное пространство теперь не пустовало. В столице каждая пядь — золотая. Причудливое строение, состоящее, кажется, из сплошных углов и перетекающих друг в друга плоскостей, солидно уселось там, где гоняли мяч пацаны и резались на своих картонках безвредные пенсионеры-доминошники. С зами раннем сердца, узнавая буквально до детали, он обошел здание вокруг. Мягкие перекаты красноасфальтных заездов на месте овражков, лауны на месте вечных стихийных помоек. Тенты летнего кафе при входе. Справа, как и было написано. Здесь Симеон будет отстреливаться от гопников, когда его «сдадут» продавшиеся милиционеры. А вон там его убьют. Все правильно, на стоянке. Вот и стоянка, и машин битком. А здесь запихнут в голубую «Мазду» Жанну и увезут, и она пропадет навсегда. Последней каплей явилось название воцарившегося на прежде бесхозном месте, а теперь центре культурного отдыха… чего? Ну конечно же, кабака! Он и не думал, что увидеть свою непостижимо овеществленную фантазию, выдумку — это так жутко. Ни грамма самодовольного чувства: «Вот это я!..» Только страх. Жуть. Сюрреалистическая какая-то. Дома сорвал с полки яркий том. («Ночные бабочки сгорают быстро», целлофанированный переплет, 359 стр., шитый блок. Страницы 322–329, описание драки у ресторанного комплекса, новоотстроенного, принадлежащего «большому авторитету» через лестницу подставных лиц, среди которых один известный эстрадный певец и один телеведущий популярной программы-шоу.) Опять все так. На том самом месте. А название и придумывать не пришлось. Глядя из своего — Тогда — окна на обширный пустырь между домами и описывая несуществующий — опять-таки Тогда — ресторан, он услышал от соседей сверху, где на всю мощь работал телевизор, голос Юрия Сенкевича: «Путешествие по Италии мы с вами начнем с легендарного города Ромео и Джульетты — с древней Вероны…» Слова совпали со строкой, где нужно было упомянуть вывеску. Он вписал, не вдумываясь. В таких мелочах можно было не задаваться мотивировкой, откуда взялось экзотическое название. Их пруд пруди в Москве, экзотических, экстравагантных, заковыристых, повторяющихся, дурацких и каких угодно. «Ночные бабочки…» — первая его большая книжка. А вот что, кроме звучности слова, заставило реальных хозяев, кто уж они там, Бог с ними, выбрать своему шикарному заведению имя тысячелетнего города близ альпийского озера Гарда?

Проще всего было зайти, расположиться в баре и непринужденно поинтересоваться между порциями «Мартеля». Он не решился. Можно было попробовать узнать что-то в окружающих домах, где он многих помнил и его должны были помнить. Да у соседа своего бывшего, с тем к нему и пошел, а не по каким-то сентиментальным воспоминаниям. Но соседа не оказалось, и он, вздохнув облегченно, быстро покинул этот район, стараясь не попасться на глаза никому, кто мог бы его узнать.

Он отлично помнил, с кого писал Симеона по кличке Чокнутый и сестру его, добрую и бестолковую потаскушку Жанну. И заделанного под цемент милицейского начальника. И авторитета Герасима, которого раздавили асфальтовым катком. Сидя над своей зеленой тетрадкой, он в довершение ко всему вспомнил, что Деда — главного, тайного и самого безжалостного мафиози — срисовывал с пожилого мужчины из соседнего подъезда. Старик выгуливал на пустыре тоже старого уродливого пса. Они сторонились остальных собачников. Когда пес умер, старик похоронил его там же, долго стоял над маленьким холмиком и, кажется, плакал. Потом как-то незаметно умер и сам. На похороны собирали, у старика никого не было.

Загибая пальцы, еще и еще раз вспоминая и подсчитывая, он, сидящий над тетрадкой для занесения причинно-следственных казусов своей жизни, убеждался: старик умер именно в тот месяц, когда там, в «крутом» романе, справедливость настигла и Деда.

В «Ночных бабочках…» вообще в конце торжествовали справедливость, дружба, любовь и добро. Как полагается. Суровая мужская дружба, проверенная в боях. Любовь, спасенная среди смертельных опасностей. Добро с хорошо тренированными кулаками. Пьеса на злобу дня, каким бы мрачным каламбуром это ни звучало, разыгранная актерами по его велению. От театрального действа ее отличало то, что эти актеры не снимут после спектакля грим, не разойдутся глубоким вечером по домам. Раз запущенная, она будет длиться и длиться, существовать, безотносительно, прочтет ее кто-то или она затеряется в библиотечной пыли. Но она уже есть и оттуда протягивает щупальца сюда.

Да, это была его первая сознательно сработанная «семечка». И договоренность с издателем существовала заранее. Устная, но твердая. Еще один дружочек. От «Постскриптума» «Ночных бабочек…» отделяли шесть лет. А когда поставили на пустыре «Верону»-кабак, он так и не узнал. Не смог заставить себя поехать туда еще раз.

(За плотно занавешенными окнами билась гроза, сполохи дальних зарниц простреливали по потолку, шумел по крыше и близко капал за тонкой стеной дождь. А я все спал. Сон мой был беспокоен. Эти семь часов дневного сна, к которому принудила настойчивая рука, предварительно выпив все силы, отложились у меня еще и потому, что с них начались в Крольчатнике события.

А кроме того — потому что я сумел эту всемогущую руку обмануть. И увидеть затем сон тот, какой хотел. Пускай он не принес мне ничего светлого, а лишь всю ту же горечь. Но я привык к ней.)

Наверное, у Ее Величества Судьбы существует штат работников и исполнителей помельче. Должно быть так, иначе как же всюду успеть? Один такой… а может, одна? одно?… одно такое создание, нематериальное, разумеется, а самое натуральное эфирное, в одно прекрасное утро проснулось, как это ему полагается, с рассветом. Протерло глазки и посмотрело ими, голубенькими, в начинающийся яркий летний день. Спросонок чихнуло. Почистило перышки и вспорхнуло на розовое плечо той, к кому было направлено. Разбудило. Заставило, тормоша, умыться и собраться. Вывело на улицу и провело по всем намеченным маршрутам дня, оберегая и следя, чтоб не случилось где непредвиденной задержки. Одновременно наполняя сердце той, к кому было послано, неясным, но добрым трепетом, а душу смутным беспокойством и радостным ожиданием. Это делать эфирное создание тоже умело и занималось с удовольствием, так как в последнее время доводилось нечасто, а сообщать людям приятное ему, созданию, нравилось.

В нужный момент создание ловко подставило своей избраннице ножку, отчего та чуть не полетела носом в пол и была вынуждена буквально повеситься на шею мужчины, входящего в магазин через ту дверь, в которую она так неудачно выходила.

Я едва успел… нет, тот, о ком меня заставляют вспоминать, едва успел подхватить споткнувшуюся о дурацкий штырь-ограничитель девушку с пакетами, а эфирное создание, беззвучно хихикнув, удалилось в свои неведомые выси.

«Хмелем, пшеницей и прочей бакалеей принято на свадьбах осыпать», — сказал он, сочувственно поглядев на разлетевшиеся и лопнувшие пакеты. Он продолжал держать девушку за локти. Пять минут спустя он уже знал, что ее зовут Евгения. Женя.

«Ты похожа на мультяшного Ежика», — сказал он ей назавтра или через несколько дней. «Который в тумане?» — «Нет, который «Трям! Здравствуйте!». Она засмеялась. Она правда была похожа. Последний год ее московской жизни был прост и удивительно, по нынешним временам, чист. Неудавшееся поступление, влиятельные родственники, которые помогли с работой и временным жильем на этот прошедший год. На учебу, сказали родственники, зарабатывай сама. Так далеко их влияние, а главное, родственные чувства не простирались. Она работала, жила, готовилась, каким-то чудом избежав всех соблазнов и ловушек Москвы новой. Странички жизни до Москвы совсем непримечательны. Образовавшаяся после второй неудачной попытки поступления (ей-Богу, вылетело — куда именно, да и неважно это) холодненькая пустота вдруг превратилась в сверкающую сказку. Удивительно, для сказки не потребовались лимузины, переливчатые каменья в кольцах да сережках, туры с ужинами над ночным Парижем и отстрелом крокодилов на Амазонке. Эфирное создание постаралось. Мир, который окружал, плавился, звенел и благоухал. Для нее. Жени.

С ним обстояло немножечко иначе. Возраст, опыт. Как ни крути, засевшие после браков-разводов серьезные опасения. Работа, исключающая бурные сдвиги и ураганные сломы! Просто так получаются эти девять ежедневных страниц? И завтра столько же. И послезавтра, и после, и после. Очаровательная, изумительная, непосредственная, искренняя девушка Женя не очень-то вписывалась в этот расклад. Не находилось ей свободной экологической ниши.

Но как объяснишь такое? Как объяснить, что охватывает, песет, заставляет забыть обязанности, плюнуть на долги, переносить важные встречи, ломать устоявшееся? Что толкает нас? Неужели одни усилия каких-то там созданий, эфемерных и по здравому смыслу не существующих?..

Быть может, покажется странным, но поделился он из всех знакомых и друзей, среди которых были весьма интересные, приличные и где-то близкие ему по духу люди, только с Бобом. Воистину, чем дальше, тем ближе. Новогодняя открытка с сосульками и русской зимой унесла из московского ноября в город на отрогах Передового Хребта поздравление с двумя подписями. Имелась сделанная тайком приписка, что «старик, кажется, случилось непоправимое: я впервые всерьез влюбился!».

Двенадцать лет миновало со времени его первого брака. По восточному годовому гороскопу повторился год Собаки. В этот год ему исполнилось тридцать шесть, то есть число лет, кратное девяти. Согласно почитаемой, повторимся, им нумерологии, особенно важными считаются возрасты 9, 18, 27, 36 и так далее лет, «периоды, когда происходят события, имеющие важное значение в судьбе человека и напоминающие ему о необходимости вновь и вновь извлекать уроки жизни». У него и само Число Жизненного Урока, один из четырех ключей нумерологического толкования судьбы, равнялось девятке. Как и полагалось любому Числу Жизненного Урока, оно повторялось каждый девятый год жизни. Таким образом вышло двойное совпадение. И наконец, родился он в начале июня, Близнец, и целых полгода, следовательно, было ему еще тридцать пять, а это значит, что пятый раз все клеточки его тела обновились. Таковое, как известно, происходит со всеми нами через семилетие…

Женя смеялась и удивлялась, когда он в какой-то вечер развлекал ее смешными премудростями с числами. Они часто оставались по вечерам у него дома. Им хватало общества друг друга. Чем дальше, тем меньше он себя — каким привык считать, понятного и предсказуемого — узнавал. Куда-то пропали, словно и не было их никогда, его «дежурные» дамы для устройства безоблачной, легкой личной жизни. Ни с одной и объясняться вроде не пришлось. Или пришлось? Вылетело… А Женечка с безмерным своим, поражавшим неожиданной житейской мудростью пониманием и намека на сцены не давала. Да у них вообще все шло удивительно гладко.

С большой опаской ожидал он ее реакции на тот факт, чем он в своей жизни занимается. Чьих коров пасет, чтобы заработать на виски и стейк, как говаривали на Диком Западе. При многих плюсах его род занятий предполагал и минусы тоже. Кстати, плюсы-то, при обвальном удорожании жизни, были не ахти какие, больше в моральной части. А уж отношение окружающих, когда приходилось представляться, и эту моральную часть норовило отравить.

…Здравствуйте.

Здравствуйте.

Я — (и следует что-нибудь нормальное, типа: учитель, инженер, бизнесмен, бандит, торговец, капиталист, бомж, священник, алкаш, шлюха, «из органов» — человеческое, в общем, что-то). А позвольте полюбопытствовать, вы?

Да вот, знаете, книжки пишу.

О-о…

Эти «о-о» расходились как-то уж очень полярно. С одного края — «по улицам слона водили» и «где же тогда ваш нимб и крылышки?» С другого — «ну-ну, еще молодой, время есть, одумаешься, не горюй». И почти ничего в серединке. Ту свою молодую подружку со свободной лексикой он во многом ценил не за упругую грудь и умение так обнять ногами, будто шенкелей давала в нужный момент, а еще и за спокойное, без лишних эмоций, к его письменным занятиям отношение. Когда-то первая жена практически ничего о его сочинительстве не знала. Даже первую публикацию с каким-то там гонораром он преподнес как нечто незначительное. Второй брак был похож на европейский вариант супружества — «деловой союз равноправных партнеров с соблюдением интересов каждой из сторон». Пока интересы соблюдались, вторая жена была абсолютна индифферентна. Когда в дыму Отечества запахло новым курсом и соответственно новыми деньгами, она ушла к стремительно богатеющему кооператору еще до того, как это слово стало ругательным.

Женя… она просто была с ним. Нет, она не сделалась его Маргаритой, не читала, запустив в волосы тонкие, с остро отточенными ногтями пальцы, написанное за день, не шила ему шапочку-ермолку. Женя прочла все его вышедшие вещи с полки и многое из низа шкафа. Хвалила одинаково, но у него создалось впечатление, что неопубликованное ей понравилось больше, а «семечки» не понравились совсем. К подъезжавшей и забиравшей его машине Женя отнеслась тоже спокойно Только серые, как дымчатая кошкина шкурка, широко расставленные глаза мигали удивленно.

После долгих — судя по сроку прибытия — блужданий пришел ответ от Боба. «Merry Cristmas, folks!» — поздравлял хиппаристый Санта-Клаус, а Боб поздравлял от себя лично и от некой Сары, «у которой зеленые глаза, рыжие волосы и голливудская фигура». Ближе к марту, в образовавшейся бреши среди обязательных работ по вещам, которые «шли», он написал просто для себя киносценарий. Как попытку. Никогда не пробовал, поглядим, как это делается. Как настоящая рабочая лошадь, втянувшись, он уже не мог простаивать. Со сценарием был случай, когда пишется от названия. «Бриллиантовый беглец» — сперва показалось прямо роскошным, а когда эмоции спали, то все же вполне приемлемым. Разумеется, по Методу. Он, кажется, иначе уже и разучился. Но это ничего, думал он, главное, Метод работает, а мне с ним гораздо проще. А это можно кинуть в стол и преспокойно оставить, пока куда-нибудь не пригодится. Туда деталька, сюда эпизодик. Разберем на запчасти, как авто. Его Метод действовал.

* * *

Я проснулся ночью, с абсолютно свежей и ясной головой, с ощущением, что уснуть больше мне все равно не удастся. Ливень прекратился, с крыльца я вдыхал влажную прохладу. Сошел в траву, сразу промокнув.

Разгуливая ночами по Крольчатнику, я научился более-менее ориентироваться и пришел сейчас куда наметил, почти не плутав среди черных стволов и лохматых кустов, кажущихся больше вдвое против обычного в темноте. Отчего-то уличного освещения хотя бы по основным дорожкам пяти с половиной гектаров Территории не существовало. Половинка луны в первой четверти на расчистившемся небе походила на неровную апельсинную дольку. Гребень западной стены отчетливо рисовался в почти погасшей заре со своими хищными зубьями и попавшей в промежуток меж сосновых ветвей следящей коробкой на штыре. Что, кстати, случится, если по одной-двум хорошенько попасть увесистой каменюкой? Можно заняться перебрасыванием записочек через забор. В пустых бутылках, спичечных коробках, трогательных треугольничках. «Добрый человек! Который найдет это письмо! Если у тебя есть мать. Есть жена и дети. Если ты веруешь в Господа Бога нашего Иисуса Христа!..» И что, интересно, я напишу дальше? Что живу, как у попа в гостеванье, кормят меня на убой, зла не творят, только за забор не выпускают?

А зачем тебе за забор, скажет Добрый Человек. У нас такая жизнь пошла, такое завертелось, я того И гляди сам к тебе попрошусь. Я, между прочим, добываю хлеб в поте лица своего, жену и детей кормлю, а ты? Чего тебе за твоим забором не сидится? Живи да радуйся, что свезло тебе, как мало кому. Чего ты вообще туда попал, за каки-таки стати тебе тихий угол, сладкая баба да жирный кошт? Видать, не из простых ты, сиделец, коли тебя туда взяли. Не к нашему рылу крыльцо.

То-то и оно, скажу я ему. И про бесплатный сыр в мышеловке скажу. Боюсь только, не поймет терзаний моих Добрый Человек, хотя отчасти они и по нему тоже, терзания-то мои. Но не стану я ему их писать. Как и многого другого, что он, глядишь, в минуту досуга и пробежал бы не без занимательности и интереса. Тьфу ты, опять — «писать»!.. А ведь я так и не проверил, что у меня делается в кабинете.

Я осторожно переступил с ноги на ногу, держась чуть в стороне от потока света из окна. Мы различались цветом наших ночных окон. У Ксюхи и Наташи Нашей окна светились желтым. У Юноши Бледного — темно-коричневым. У Правдивого — цветом стоп-сигнала, у Ларис Иванны были синие шторы. У меня зеленые. Полоса, изломанная на траве и кустах передо мной, была бледно-сиреневой.

«По наступлении темноты проник взглядом в окно, но ничего не увидел по причине занавески». Это обо мне. Я не оставлял своих попыток, хотя окна в Крольчатнике держались зашторенными не менее плотно, чем рты. Плевать мне было на приличия. Не знаю, кем надо быть, чтобы довольствоваться столом, затрапезной болтовней и пугливыми спазмочками по углам. Или до чего человека надо довести, чтобы он этим довольствовался. Правда, пока ничего конкретного мне об индивидуальной жизни обитателей Крольчатника разведать не удавалось.

Широкий светлый треугольник лег на дорожку перед домом. Скрипнула невидимая мне отсюда дверь.

— Что вы мнетесь, почтеннейший? Все равно вам ничего интересного не увидеть, это окно в коридор, знать должны. Ну? Где вы там?

— Я…

— Вы — скучающий приват-доцент, я понимаю, — брюзгливо сказал голос Кузьмича, — У меня под окнами вы искали утерянные сто лет назад метрики вашей внучатой тетушки. Вы битый час силитесь прочесть свод законов царя Хаммурапи, что висит у меня вместо инструкции по пользованию сортиром. Что-с? Кажется, утром вы были более разговорчивы. Ну-с, явились, так заходите. Чем под окнами-то вздыхать.

Кузьма Евстафьевич Барабанов имел куда более обжитой дом, чем я или Ксюха. Кабинет был буквально набит сувенирами, книгами, безделушками и миниатюрными скульптурками — от нецке до чуть не семи слоников на зеркальной полочке над диваном. Диван кожаный, роскошный, и кресло к нему. Литографии в багетиках по стенам, дагеротипы, в тиснении многих книжных корешков — латынь, старофранцузский (насколько я разобрал) и повторяющийся пятиугольный знак. Метелка из цесариных перьев небрежно заткнута за древнюю, по виду, бронзу, зеленую, в прожилках, представляющую собой нагромождение слитых друг с другом страшненьких масок и спиралей. Всюду на подставках и просто так прозрачные хрустальные шары, дымчатые хрустальные шары, абсолютно черные хрустальные шары.

Кузьмич расположился за письменным столом, который тоже был не чета тому, что в моем домике.

— Бронза эпохи Хань. Не очень старая. Всего каких-то две тысячи лет. Несчастный случаи с одним не совсем обычным человеком в Палестине либо уже произошел, либо вот-вот случится.

Я понял лишь после раздумья.

Кузьмич поджег спиртовую таблетку в лоточке под кофейником, и я поежился: кофейник с лоточком напомнили о недавнем.

— Кофе — ночью? За сердце не беспокоитесь?

— Любовь к кофе должна быть сродни страсти к любовнице — соседствовать с запретом, — назидательно сказал Кузьмич. — Впрочем, это тоже из беллетристики. Не думаю, что вы пришли ко мне спать, почтеннейший.

Налив мне дымящейся жидкости в чашку, Кузьмич вернулся к прерванному занятию. Он раскладывал на сукне под рогатой настольной лампой Двойной Кельтский крест. Картой-сигнификатором для левого креста лежала «Колесо фортуны», для правого — «Башня, Разрушаемая молнией». Вздохнув — в усы, Кузьмич выложил недостающую правую колонку снизу вверх. Легли Пентакли, Кубки и перевернутый «Маг».

Я отхлебнул из чашечки. Это был не кофе. Кузьмич потчевал меня каким-то сбором трав, очень душистым и вкусным. Без сахара.

— Нравится?

— Чрезвычайно. Особенно — что без сахара, я и сам так всегда пью.

— Сахар, соль — беда современного хомо эректус.

— До сапиенса сапиенс, значит, не тянем? «Сапиенс сапиенс» — это истинное видовое название. Просто «сапиенс» были неандертальцы, которые вымерли.

— Вот видите, — Кузьмич поправил Двойку Кубков, лежащую наперекрест поверх козыря — «Мира», — уже вымерли. А «эректусы» четыреста тысяч лет жили и хоть бы что. За чай Ксению душевно благодарите. Что же она вам сбор не сделала?

— Не сподобился.

— Просили плохо.

— Совсем не просил.

Кузьмич бросил на меня испытующий взгляд поверх разложенных карт.

— Ну, вам виднее, почтеннейший.

Я демонстративно отвернулся к Кузьмичевому диковинному интерьеру. В углу висело чучело игуаны. Привлек внимание крупный портрет. Фото человека, сжавшего лицо кулаками с оттопыренными большими пальцами. Проникновенные глаза. У локтя книга со знакомым пятиконечным знаком на обложке.

— Алейстер Кроули, — ворчливо сказал Кузьмич, проследив направление моего взгляда. — Демонолог. Эротоман. Начало века. Странствуя по свету, соблазнял равно женщин и мужчин. Этому… вашему… до него далеко. Ну, музыкант, певец, умер от СПИДа. Тоже был…

— Фредди Меркюри, наверное?

— Может быть. Мистик, в двадцать лет Кроули пережил действие небывалых сверхъестественных сил и с тех пор посвятил себя оккультизму. Объявил, что он враг христианства. Обожал фотографироваться в экзотических одеждах и без оных. Здесь — в шапке Гора, древнеегипетского бога Солнца. Фараоны Египта считали Гора земным воплощением, если помните…

— Сам же Кроули, — продолжил я в тон, — был безоговорочно уверен, что является реинкарнацией Элифаса Леви, французского оккультиста, в середине прошлого века создавшего труд, в котором напрямую связывал все четыре масти Младших Арканов Таро — Жезлы, Кубки, Мечи и Пентакли — с Каббалой. Четыре буквы названий мастей составляли невыразимое имя Бога, согласно Ветхому Завету. Двадцать две карты Старших Арканов соотносились с двадцатью двумя буквами древнееврейского алфавита, где первая буква, алеф, заложена в первой карте Старших Арканов — «Маге».

Не люблю, когда со мной начинают говорить назидательно. Да еще пользуясь беспроигрышным приемчиком редких знаний. Но сегодня у Кузьмича прием не прошел.

— Нуте-с, нуте-с, — сказал он, откидываясь в кресле, — а что вы скажете о выпавшем раскладе? — Он даже лампу поправил, чтобы мне было видней.

Я подумал, что черт его знает, этот выпавший расклад, и начал:

— Козырь «Мир» предполагает некие удачи в будущем. То, что он перевернут «вверх ногами», роли не играет, все равно перспективы самые захватывающие. Разве что помучает слегка внутреннее беспокойство. О том же говорит Туз Жезлов, суля нечто знаменательное. Карта предсказывает удобный случай. Восьмерка Жезлов внизу, за перекрытым козырем, говорит, что в недавнем прошлом пережита ситуация, потребовавшая изощренности и тактичности настоящего политика. Пятерка Кубков окрашивает будущее в романтические тона. Туз Пентаклей намечает рост благосостояния, способность разумно распоряжаться деньгами. Особенно хороша финальная карта, «Маг». Вы не Близнец по гороскопу, Кузьма Евстафьевич? «Маг» благоприятен для Близнецов. Он означает, что тот, кому Таро раскинуты, владеет магией слова, уже снискал на этом поприще удачу, а впереди его ждет настоящая слава. Но меня смущает «Башня». Карта-сигнификатор, во-первых, не выкладывается отдельно, а лишь будучи открытой, затем участвует наравне с остальными. Влияет только на толкование в целом. Во-вторых, «Башня, Разрушаемая молнией» есть показ различных форм разрушения. От материи до духовных субстанций и конца всей личности, в гордыне стремящейся постичь запретные тайны. Означает также бессилие перед властью и заточение в тюрьму.

— Браво, браво. — Кузьмич развел аккуратными ладошками. — Не ожидал, почтеннейший Игорь Николаевич. Порадовали старика. Еще чайку? Откуда столь обширные познания?

Я неопределенно повел плечом. Не рассказывать же ему, что в последние полгода до моего бегства, когда мной уже занимались вплотную, я каких только книг по мистике и оккультизму не наглотался. Колод Таро у меня было целых три штуки. Три раза по семьдесят восемь листов. Разные. Получше, чем у него.

— Однако что же вы, почтеннейший, ничего о зеркальном Кресте не поведали? Смотрите, «Колесо Фортуны» лежит в хорошем обрамлении, а козырем «Правосудие», всемилостивейшая карта. Как вам колода?

— Таро «Золотой Зари», — сказал я глубокомысленно, уходя от прямого ответа, потому что с Двойным Кельтским крестом никогда не сталкивался и о зеркальном, левом раскладе мне говорить было попросту нечего. — Главная ценность «Золотой Зари» — что они были закрыты для непосвященных аж до семьдесят восьмого года. На колоду Вонг и Регардье наткнулись случайно, разбирая архивы «Герметического Ордена Золотой Зари». Восемь десятков лет она пролежала нетронутая, что должно придать колоде Таро с этим рисунком чрезвычайную силу. А так, конечно, непрофессионально, полудетски, «под примитив», — решил блеснуть я художественным глазом. — Мне больше нравится Таро «Кошачьих Людей» Карен Кюйкендалл.

— Новоделы! — презрительно фыркнул Кузьмич, собирая карты. Он завернул их в темно-лиловый шелковый лоскут, положил в резную шкатулочку, а ее убрал куда-то на полку, висевшую — я прикинул — точно, на восточной, ближайшей к рассвету стене. Все верно делал Кузьмич, все по правилам.

— Запомните, молодой человек, подобные вещи сильны Временем, которое своими незримыми отпечатками содержится в них. Это вам не Венециановские «Дворовые девушки, гадающие на картах». Слезы там трефовые выложены, червонная любовь, в белой ручке гадальщицы бубновый туз — какие-то казенные бумаги…

Я опять повел плечом. Я никогда не видел этой картины.

— С момента, когда стало ясно, что вы от своих дедуктивных намерений не откажетесь, — Кузьмич подлил мне чаю и вновь погрузился в свое кресло, — встал вопрос, что с вами делать. С одной стороны, вы человек новый, свежий, с порядками и привычками нашими незнакомый…

— Так познакомьте!

Кузьмич успокаивающе поднял ладошку.

— Данное обстоятельство вас во многом извиняло. С другой стороны, вы явно не из тех, кто мирится со своим, соглашусь, довольно неопределенным положением. Одни ваши ночные походы чего стоят… — И Кузьмич назвал совершенно точно, сколько раз и под чьими окнами я торчал по ночам, безуспешно пытаясь разгадать тайны запертых изнутри домов и их обитателей,

— Я понимаю, это не слишком прилично, и прошу меня извинить…

— И-и, батенька!. Оставьте. Главная заповедь Крольчатника — каждый поступает так, как считает нужным. У нас тут, видите ли, коллектив устоявшийся. Я, например, уже второй год. Вы ведь хотели узнать? Пожалуйста. Само название «Крольчатник» — тоже плод творческих потуг вашего покорного слуги. Видите, как просто, и не надо задавать лишних вопросов. На нас вопросы за Воротами сыпались бессчетно, а внутри мы, по негласному уговору, стараемся между собой их избегать. Из элементарной вежливости, если угодно.

Хорошо меня Кузьмич подсек, Кузьма Евстафьевич. После такого разъяснения остается чисто по-английски разговаривать об одной погоде. Поговорка какая-то на Альбионе существует на эту тему…

— Я постараюсь быть вежливым. Соберу остатки былых приличий и перестану заглядывать дамам в окна перед сном. Хотя, если руководствоваться главным правилом Крольчатника, — почему нет? Вдруг я это считаю для себя нужным? Я, может, визионист по сексуальной направленности?.. Но вспоминаются мне традиции родных российских узилищ. Там принято новеньких в порядки посвящать. Жестоко, как правило, происходит, но хоть толк есть. И «старичкам» увеселение.

— Почему вы, почтеннейший, думаете, что мы сейчас не имеем такого увеселения?

Я заткнулся. Я был убит. В самом деле, с чего я взял, что они так закрыты? Разъединены? Беспристрастны? Почему бы им не обсуждать на неизвестных мне междусобойчиках ломящегося в открытые двери глупого недоросля? Не придумывать назавтра программу с новыми увеселениями? В конце концов, развлечений тут раз-два и обчелся. Но надо признать, ломился я не особо… Нет, погодите, Гордеев — это серьезно. Мой собеседник, который, кстати, так и не назвался, — серьезно не менее. То, что я подсмотрел утром, эпизод с Юношей, с Ксюхой, чудеса в столовой… Ну до какой же степени я болван..

— Не надо отчаиваться, почтеннейший. (Читать можно по моей физиономии, как в букваре!) Все совсем не так. Мы тут на самом деле каждый сам по себе. При всем желании не может ни один раскрыть секреты других. Разве что для вас, порадовавшего старика…

Кузьмич взял с края стола какой-то особенной прозрачности хрустальный шар, лежавший на восковом круге. Плоская, как спил дерева, подставка была испещрена оккультными символами. Пентакль, вписанный в октауэр, знаки планет, Луны и Солнца, разбросанный по семиугольному периметру латинский алфавит, каббалистические знаки оборотного идиша… С шаром Кузьмич обращался, будто тот был тоньше яичной скорлупы.

— В тысяча пятьсот восемьдесят первом году математику, философу, советнику английской Елизаветы Первой знаменитому Джону Ди во время молитвы было явление. «Засиял ослепительный свет, в котором во всем величии предстал ангел Уриэл. И передал дух кристалл ярчайший, прозрачнейший и славный». Созерцая кристалл, Ди мог общаться с духами иного мира!

— Да, — сказал я, чувствуя, что от меня требуется как-то отреагировать, — с хрустальными шарами связано множество легенд. Некоторые очень красивы.

— Это не легенды, молодой человек, — строго сказал Кузьмич. — Это тот самый предмет. Можете мне поверить, я в свое время очень немало заплатил за него. Экспертиза всех сопровождавших шар архивов делалась в Лондоне. У меня много прелюбопытных вещиц можно отыскать. Впрочем, я обещал вам маленькую чужую тайну. Посплетничаем, почтеннейший.

Кузьмич вернул раритет на место. По мне, так подставка была куда интереснее. Вдруг до меня дошло, на чем я их всех тут, в Крольчатнике, могу раскалывать. Вскрывать несознанцев. Это было так просто и смешно, что я едва не расхохотался. Кузьмич не преминул подтвердить мою догадку.

— Наш любимец Семочка вам что-то успел про меня такое наболтать? Нет, я и знать не желаю. Но кое-что о нем. Ответ-тую, так сказать. Вам не знакома фамилия Сафронкин? Виктор Сафронкин? Питерец. Художник-эмоциолист. Из молодых. Хорошо продавался. Брали частные покупщики — не терплю новых словечек, дилер, например, — говорят, что-то висело в «Aрт Музеум», что-то в Европе. Врали про «Кристис»… Врали. Потом пропал. Семья пропала, все. Потом стали пропадать работы. Ходили странные слухи, что в помещениях, где выставлялись или хотя бы хранились полотна, замечены… н-ну, скажем, призраки. Персонажи с картин. То же наблюдалось и у него на квартире. Сафронкин сам говорил, что жена видела некий зловещий силуэт в широкополой шляпе, с раскаленной спицей в руке. Персонаж с картины «Похитители снов». А спицу он, Сафронкин, сперва дал ему в руку, а потом закрасил, еще на подмалевках.

— «Портрет», — сказал я. — Николай Васильевич Гоголь. У Эдгара Аллана По есть аналогичная новелла. У Амброза Бирса. Свистун ваш Сафронкин. И при чем тут Сема?

— Возможно. Только ведь я не литературные произведения вам пересказываю. В случае с Самуилом Ароном (так я узнал фамилию Семы), совершенно как с Сафронкиным, все зафиксировано документально. Арон писал так называемую «интеллектуальную палитру». Завадовский, Кучкин, Смажич в Москве. «ИИ-шники» в Екатеринбурге. «Чистый квадрат» в Питере. Вам, я вижу, ничего не говорит… От созерцания полотен Арона люди сходили с ума. Утверждали, что видят эпизоды, фрагменты из своих собственных жизней. Разные люди в одной и той же работе видели разные сцены, но непременно когда-то с ними персонально происходившие. С видевшими работы Арона случались необъяснимые происшествия. От несчастных случаев со смертельным исходом до счастливых с получением наследств от анонимов. Не родственников и не знакомых. Здравый смысл летел к чертям…

Вцепившись в пуфик, куда меня усадил Кузьмич, я изо всех сил старался не выдать то, что ощущал сейчас. Я боялся, что мне не хватит сил вдохнуть. Плавающая искорка в шаре Джона Ди не давала оторвать глаз.

— Самуил Арон имел только одну выставку. Последствия оказались таковы, что на второй день выставку закрыли, полотна были изъяты, художник исчез. Как Сафронкин, только Семочка наш одинок был как перст, не то и семья исчезла бы. Объявился в Крольчатнике. События имели место десять месяцев назад.

Кузьмич излучал довольство. Мне вспомнилась точно такая же удовлетворенная рожа Правдивого, устроившего подлость Ксюхе с бабочкой-лимонницей и мною, дураком.

— Люди гибнут за металл, — наконец сказал я. Меж бровей стекла капля ледяного пота. — У Николая Васильевича что-то такое про мешочки с золотом было. Их все перепрятывал демонический старик с того портрета. Сколько наследство-то было нежданное? Не тысяча червонных? Тогда прямо по писаному.

Говоря, содрогнулся. Как сумел вслух произнести. Но я уже чувствовал, что держу себя в руках и снаружи ничего не заметно.

— Кузьма Евстафьевич, я побуду еще чуток невежливым, можно? Что все-таки от нас хотят, как по-вашему?

— Откуда мне знать, что от вас хотят, почтеннейший.

— Ну, от вас вот лично. Там, за Воротами?

— У Арона полкоттеджа отдано под мастерскую. — Кузьмич проигнорировал мой вопрос. — Ему в розовой мечте такая мастерская не привиде лась бы. Знаете, что он там устроил? Отхожее место. Да-с, прошу простить покорно, сральник! Теперь ищет любой повод, чтобы одурманиться. Я Ксюшу предупредил, если только она травку ему какую укажет… Ну что от такого типуса, как Сема, можно хотеть?

Я понял, что пора идти. Сема Арон. Мастерская, самим художником превращенная в сортир. Моя нетронутая машинка и горящая бумага без единой строчки.

— Благодарю за содержательный разговор. Простите, если не так что.

— Святой богомаз Андрей Рублев держал схиму молчания двенадцать — или четырнадцать? — лет. А нарушил — и появилась «Троица».

— Подождем, — согласился я, — у Семы, значит, все впереди.

— Целые монастыри существуют, где послушники все до одного несут обет «нераствержения уст», — продолжал Кузьмич.

— Ну да, — сказал я как мог простодушно, — самый известный на данное время, кажется, где-то под Триестом. Местечко Монофальконе, по-моему? В Тезее еще.

— Иоанн Дамаскин, принимая постриг, поклялся не прикасаться к перу и бумаге, но также клятвы не сдержал. Написанную им панихиду поют и поныне.

Я решил, хватит. Пусть Кузьмич не столько про Сему говорит, сколько обо мне выведать хочет, это ж видно, но довольно с меня тонких намеков и состязаний в «кто умнее». Все-таки я не сдержался:

— Ту панихиду Дамаскин написал на смерть своего лучшего друга. И больше не писал ничего.

— Да-да, почтеннейший, вот ведь как случается… Вот и у Ксюши нашей бывают срывы. Не сдержалась, бедненькая, и из постоянного мощнейшего энергетика-репеллента вдруг на короткое время сделалась столь же мощным биоэнергетическим антрактантом. Вот к ней и полетели, хоть она и не переносит. Терпеть просто не может…

Не любит он новых словечек. Заморских названий. Сморчок старый. Здорово, как он мне ненавязчиво о каждом накапал.

— Что могут хотеть от столь неординарных людей люди вполне ординарные, но к власти приближенные? Знаний. Приемов. Воздействий. — Кузьмич внимательно вглядывался в шар.

— У них получается?

— С чего бы это у них получилось? Они ж ординарные. Что у них есть? Власть. Деньги. И все.

— Скотт Фицджеральд однажды написал: «Богатые не похожи на нас с вами». На что ему было сказано весьма просто: «Ага, у них денег больше», А я от себя добавлю: и пристукнуть могут.

— Что вы, почтеннейший, кто же будет рубить голову курочке, про которую точно известно, что рано или поздно принесет золотое яичко. Что сейчас не несется — просто не сезон. Или корм не тот, или мало его. Убедительно?

— Убедительно. Я даже не хочу вспоминать о пользе лечебных диет вплоть до голодания, которые нам тут могут устроить. Или не могут?

— Как вы недоверчивы. Не стоит тревожиться, право. Живите одним днем, не задумывайтесь о будущем, вот и будет на душе спокойней.

Странно, но Кузьмич напомнил мне Правдивого сейчас. «Сегодня к Воротам не вызвали, живи и радуйся». Что-то в этом роде он мне посоветовал. Засунуть свой язык себе… В общем, не странно ничуть, это, похоже, культивируемый в Крольчатнике императив. Модус вивенди. При том, что все понимают, что — только на словах.

Кузьмич любезно проводил до самого порога, так что глазами рыскать по сторонам получалось не очень. Но особый вид чистенького стариковского уюта заметен в каждой мелочи. Как стоят тапки, как висит зонт с толстой роговой рукоятью. И запах такой бывает в квартирах стариков. Еще одна загадка. Насколько я могу судить, одинокие старые люди совсем не так опрятны. У Кузьмича кто-то наводит порядок?

— Да, мы тут люди немножечко странные, — сказал я. — На обычный просвещенный взгляд. Какие-то непонятности вокруг нас происходят. Ладно бы попросту — показали тебе фотографию, ты лобик поморщил, пассы поделал, чертей погонял — нате вам, информация: труп находится там-то и там-то, преступник тот-то и тот-то, деньги и ценности зарыты под старой избой, как войдешь, направо семь шагов. — Я хотел, чтобы последнее слово осталось за мной. — Всем все понятно, даже браткам в кожанах. Экстрасенс, магия, в разряде объявлений под рубрикой «Разное», вход за углом, плата по таксе, такса сто баков. Так ведь нет же…

— Именно, почтеннейший, именно. Странные люди. Вот у красавицы нашей Ларисы потолок зачем-то мягким покрытием обит. Как в «мягких комнатах» в желтом доме. Отчего-то не стены, не пол, а только потолок… Вы что-то о гороскопах спрашивали? Вы сами-то не Близнец ли, почтеннейший? А то ведь я, признаться, магические Таро на вас раскинул. Ну, доброй ночи, почтеннейший. Хотя какая ночь, утро на дворе.

На совсем светлом небе готовились спрятаться последние звезды. Апельсинная долька поблекла в вышине. Лев свесил лапу с мерцающим Регулом в когтях. Я разулся и пошел босиком, неся мокрые кроссовки. И кажется, не дорос еще с Кузьмичом в хитром змействе тягаться. Как и Наташа Наша, Кузьмич, похоже, получил от нашего разговора больше, чем я. С Наташей, тогда в столовой, у меня тоже было это чувство. А не удержался Кузьмич, в лучших традициях Крольчатника отлил пулю. Завернул поганку. Благородные звери у Киплинга употребляли эвфемизм: «Сказал то, чего нет». Или не у Киплинга, не суть. Как, спрашивается, он мог раскидывать Таро на меня, если подснимал не я и карту-сигнификатор вытаскивал не я. И вообще основным в магии Таро является сенситивный контакт желающего узнать судьбу и гадальщика. И тасовать должен был я. Я дошел до своего четвертого номера. Ступни леденило от росы. За спиной раздался множественный треск и скрип, шум многих падающих веток. Я оглянулся так быстро, что едва устоял на ногах. Увиденное напрочь выбило у меня мысли о домашних магических забавах с картинками.

* * *

Человек десять подростков играли в «килу». «Кила» — это небольшой тряпочный мячик, который делается из нескольких свернутых старых носков, а сверху для прочности засовывается в обрезок женских колготок. «Килу», у нее, впрочем, есть и другие названия, пасовали ногами, вставши в круг, и надо было не уронить. Вокруг шумели фонтаны, потоки машин, светя рубиновыми огнями, двигались с Моховой на Тверскую и вверх по Охотному ряду. От множества фонарей площадь, приподнявшуюся перед старым Манежем, над бывшей 60-летия Октября, было видно, как днем. Прилетевший звон курантов возвестил о полуночи, но народу не убавлялось. Все лавочки были заняты компаниями, мраморные фонтанные ограды облеплены парнями и девушками. Пили, пели, смеялись, звенели гитарами. Банки из-под пива и колы гремели под ногами, пластиковые бутылки и оберточный мусор лезли из пакетов в бессчетных мусорных бачках. Вился дым сигарет, попахивало «травкой». На ближайшей лавочке отвернувшийся в сторону парнишка в джинсовой куртке быстро скрутил купюру на манер папиросной гильзы, высыпал на подставленный кулак белого порошку и втянул попеременно ноздрями через бумажку. Откинулся, закрыв блаженно глаза. Черноволосая миниатюрная девушка в их компании показала на него пальцем через плечо, все засмеялись.

Вынимая под свист остальных в который раз угодившую в фонтан мокрую «килу», парень в лихо заломленной козырьком назад черной суконной кепке показал глазами на мужчину, который расположился на лавочке, стоящей спиной к огромной вытяжной тумбе, через которую снизу, с трех подземных этажей поднимался теплый воздух. Светловолосый, широкоплечий, в летнем бежевом костюме с искрой, он сидел здесь уже почти час, небрежно наблюдая за игрой подростков, лениво поглядывая по сторонам на отдыхающую, гудящую вечернюю молодежь. Один раз он закурил, и приметливый игрок в кепке увидел, как на крышке желтого металлического — золотого, что ль? — портсигара полыхнул ярким огнем сверкающий треугольник. Отчего-то, несмотря на столпотворение, которое, впрочем, было здесь делом обычным, на лавочку к мужчине никто не присаживался. В летнем душном вечере он оставался один среди людей. В крупной руке появились четки из желтых же металлических шариков. Игрок в кепке просто еще мало видел этого густого жирного блеска, не то сразу бы догадался, что и перебираемые, тихо пощелкивающие шарики сделаны из настоящего червонного золота. Приятель игрока, в длинной клетчатой рубахе навыпуск пожал плечами и состроил физиономию, означавшую «Да ну его!..». Донесся через зубчатую стену одинокий мелодичный удар — Спасская башня отбила четверть первого.

Называющий себя Михаилом Александровичем Гордеевым словно очнулся от оцепенения. Зевнул, прикрывшись ладонью, встал с лавочки. Позади, на центральном возвышении, виднелся подсвеченный синий купол с бронзовым Георгием Победоносцем, и Михаилу представилось, как он выглядит изнутри — карта России со множеством городов. Час назад, дав указания рыжему Мишке, он спустился с ним из ресторана, сошел по широкой беломраморной лестнице и через стеклянные двери казино «Оазис» вышел на площадь. Мишка убежал направо за угол, где у «Седьмого континента» его ждал в машине Геник. Михаил не преминул подковырнуть Мишку насчет привычек новых русских евреев. Он не договаривался с Мишкой о месте встречи и способах связи, как можно было бы ожидать в данной ситуации. Ему это просто не требовалось. На прощание Мишка махнул рукой. Живущая ночной жизнью площадь манила. Михаил медленно шел, лавируя в толпе. Он уже почти с трудом узнавал этот город, как с трудом приноравливался к Миру, в котором был рожден… когда? Пожалуй, определить это было бы нелегко. Разум давал четкую дату, но даже она ничего конкретного сказать не могла. В десятках систем времяисчисления только этого Мира она выглядела совершенно по-разному. Просто считать количество оборотов планеты вокруг светила тоже не годилось, поскольку то была лишь одна-единственная планета одной-единственной Вселенной одного-единственного Мира, а ему уже довелось побывать во многих Мирах, в том числе и таких, где нет Вселенной как понятия и космологии как науки. И очень, невообразимо долго он пробыл там, где нет самого Времени. Да можно ли вообще так говорить, ставить рядом «не существует Времени» и «долго»? Михаил курил на лавочке и усмехался. Начинались обычные схоластические дебри, когда пытаешься выразить на языке конкретного Мира нечто абстрактное, лежащее за его пределами.

Наверное, было ошибкой сохранить себе прежнее имя и прежнюю внешность. Но имя, как он сказал однажды здесь же, в этом Мире, ему было дорого как память, а возвращаясь в человеческое тело, он не желал смотреться в зеркало и видеть там незнакомое лицо. Пробовал несколько раз — отвратительное зрелище. Пусть уж будет, как привык, хоть и сопряжено с очевидными, и совсем немалыми, трудностями. Впрочем, и это не факт. Вряд ли осведомленный круг лиц, которых наверняка меньше десяти, но которые обладают достаточным влиянием, допустит, чтобы его фото пошло в чей-либо посторонний банк данных, от криминальной милиции до Интерпола и разнообразных контрразведок. Опять усмехнулся, доставая четки: тезка-Мишка прав, отдаляется он, вот уж и понятия не имеет, как здесь кого называть, какие ведомства упразднились, какие образовались, какие просто сменили вывеску в этой непрерывно бурлящей стране, которая, как всегда, хочет совместить несовместимое — сразу, чохом сделаться совершенно новой, оставшись вместе с тем тою же единственной и неповторимой, какой была. Отдаляется он? Да, и не вообразить тебе, Мишка, насколько далеко. Но и такие вещи, оказывается, не забыл. То есть сам пытается совместить несовместимое? Ему стало совсем смешно. С именем у него тоже не все так просто…

Михаил сошел в переходный тоннель. Стеклянные двери торгового суперцентра «Охотный ряд» были закрыты на ночь. Вдоль стен, как и наверху, сидели компании. С минуту Михаил постоял в плотной толпе вокруг угловой ниши, где играл оркестрик. Вокруг все, похоже, друг друга знали, громко разговаривали и хохотали, перекрикивая музыку.

Он уже чувствовал сосредоточенное скрытое наблюдение за собой по меньшей мере из пяти разных точек. Еще наверху, на лавочке, он ощутил этот давно знакомый зуд в коже от перекрещивающихся взглядов. Дело было привычное, но сейчас обладатели взглядов, кажется, настроены решительно. Его собираются «брать»? Любопытно.

Слегка поколебавшись в выборе направления, Михаил двинулся направо, к выходу на Моховую. Узким тротуаром шел вдоль стены Манежа, оглянулся, проходя, на Боровицкие ворота, но не свернул к ним, хотя там была последняя возможность спуститься на аллеи, а тут, идя вдоль потока машин, хоть и поредел он к ночи, для своих преследователей он был как на ладони. Закруглялся тротуар перед площадью, которую непросто перейти. Михаил будто нарочно выбирал самый невыгодный для себя путь.

Ему совсем не хотелось делать то, что сейчас придется делать, но примерно семь часов назад, если принять поправку на часовые пояса, на Территории, прозванной ее обитателями Крольчатником, возникло непредвиденное напряжение. Скачок энергий, большинство из которых неизвестны этому Миру и не могут быть зарегистрированы ни физическими приборами, ни парафизическими методами. Они просто не имели права на существование здесь, но это было не самое худшее. Хуже то, что тот, через которого пробился в данный Мир этот всплеск, был абсолютно не властен над ним. Он не мог по собственному желанию вновь открыть незримый канал и выпустить чужеродные энергии туда, откуда они явились. Они бы ушли сами, как уходит в сливное отверстие вода, или как она же лезет вверх по капилляру. Меж разными Мирами действуют столь же непреложные законы, как закон силы тяжести или поверхностного натяжения в этом отдельно взятом Мире. И развеяться, пропасть, сойти на нет, разлившись в Мир и вызывая постепенно затухающие катаклизмы и аномалии, чужой энергетический сгусток не мог, поскольку оказался заперт меж стен Территории. Так уж стены устроены. А на Территории, в Крольчатнике, находились те, кого необходимо сохранить. Сохранить на время или вообще, этого Михаил не знал. Однако он представлял, каким образом это будет сейчас проделано, и ему заранее становилось не по себе. Он так и не привык, он солгал рыжему тезке-Мишке.

Светящийся человек ступил на асфальт Боровицкой площади. Открытое лицо его и кисти рук были будто покрыты серебряно-лунным сиянием. В центре площади стоял патрульный «Мерседес», толстый милицейский капитан с жезлом, болтающимся на руке, сперва не понял, отчего машины, что спускаются с моста, вдруг начали бешено тормозить, едва не натыкаясь друг на друга. А вот и столкновение. Капитан шагнул навстречу случившемуся ДТП, но в это мгновение позади дурным голосом заорал напарник. Обернувшись, капитан увидел горящего. Это одежда вспыхнула и превратилась на Михаиле в пепел. От него шло свечение такой силы, что перебивало свет многочисленных фонарей. Все на площади обрело по новой тени. «Самосожженец, гад!» — мелькнуло у капитана. От Троицких ворот уже летели две черные машины, две скатились со Знаменки, одна, наперекор движению, с Моховой, но милиционер очутился возле сияющей фигуры первым. «Что-то он не так горит. Да горит ли вообще?!» Капитан, смелости которого надо отдать должное, попытался схватить странного самосожженца, повалить на асфальт, но лишь прикоснулся… мертвечинная жуть затхлый запах склепа ледяное прикосновение смерти

Михаил проводил взглядом завопившего от нестерпимого наведенного ужаса человека, когда тот кинулся прочь, потеряв жезл и фуражку. Так-то будет лучше, незачем сейчас кому-нибудь находиться в непосредственной близости от набирающей чужую энергию «куклы».

Только бы они не начали стрелять. Ему надо дойти до середины моста. Слишком рано началось. Увы, не он решает, когда ему из «куклы», как он сказал, «тю-тю, испариться».

Специально подготовленные сотрудники групп, что «вели» Михаила все сегодняшние… теперь уже вчерашние сутки, прежде всего оттеснили кремлевскую охрану. Те готовы были палить из гранатометов. Неспешно переставляющая ноги фигура направлялась к вставшим, кое-где и поперек, машинам на мосту. Движение с той стороны уже было закрыто, там тоже дежурили и были готовы. Операция по задержанию и изъятию должна была развернуться на Болотной: тихо, широкое пространство, стена моста, деваться некуда, под деревьями особо не заметно. От фигуры исходил яркий, серебристый, неземной какой-то свет. Покинувшие последними свои автомобили владельцы спешно разбегались. Светящийся двигался в кольце, что держалось метрах в пятнадцати от него. Видеосъемка велась четырьмя камерами.

Кажется, окружившие что-то поняли сами или имели соответствующие инструкции. Михаил склонялся к последнему. Но хоть не лезут. Сейчас мы их чуточку еще успокоим, переместимся не на левую, с видом на Кремль, а на правую сторону моста. Для наших целей это совершенно безразлично. Ноги шли медленно, чем дальше, тем меньше соглашались повиноваться. Во время поездки с Игорем от его кордона он видел валящееся дерево, а пошевелиться уже не мог. Да и к чему? Ведь он заранее знал, что — пора, что-нибудь должно сейчас произойти. Никому не расскажешь, как это ужасно, заранее знать.

Михаил сделал последнее усилие, резко переваливаясь через парапет. К нему не успели кинуться, В последние секунды он ощутил, как, перетянув в себя все, что вырвалось в этот Мир чужого, его временное тело, «кукла», словно запульсировало изнутри, готовое лопнуть, разорваться, превратившись в одну беззвучную ослепительную вспышку… Касания с черной нечистой водой Москвы-реки он не ощутил.

А вот для наблюдателей со стороны все выглядело по выражению «с точностью до наоборот». Еще до того, как перемахнула перила и полетела вниз, высокая серебристая фигура начала стремительно гаснуть. Уменьшение яркости шло скачками, и после каждого она светилась слабее предыдущего. Последний уменьшающийся скачок был пойман глазами и камерами где-то на середине семнадцатиметрового полета, и после него свечение погасло совсем.

Мост оставался закрыт еще час, пока работали экспертные группы. Те, кто был допущен, кто работал на пути следования светящегося через мост, обнаружили, что за несколько метров до места прыжка в асфальте пешеходной дорожки отпечатались будто оплавленные следы босых ног. Шаг от шага они становились все глубже. Последний, по-видимому, толчковый отпечаток уходил на тринадцать сантиметров, то есть глубже, чем по щиколотку ноги взрослого мужчины. Причем сплавленным оказался и щебень, на который укладывали асфальт. А жара от светящегося не было. Это утверждали в один голос все до единого, кто приближался к светящемуся на достаточно короткое расстояние. Милицейский капитан был пока не в состоянии давать показания, но руки его остались целы, никаких ожогов, а ведь напарник клялся, что капитан хватал светящегося за плечи после того, как на том вспыхнула и мгновенно сгорела одежда. На месте, где это произошло, найдены многочисленные брызги расплавленного желтого металла. Последующий анализ показал, что металл не что иное, как золото очень высокой пробы, происхождением ни к одному золотоносному району России, ни к известным зарубежным не подходящее. Собранные фрагменты составили количество около килограмма. Температура воздействия на этот металл, чтобы он расплавился, вскипел и брызнул, должна быть не менее тысячи ста — тысячи двухсот градусов.

Все участники операции были специально предупреждены о неразглашении и даже дали назавтра отдельную подписку. Это было тем более странно, что никто из этих людей и без того болтать не был приучен. Впрочем, для большинства прошла версия о самосожженце. Это же говорилось (вполне искренне, потому что и им было сказано то же самое) словоохотливыми гаишниками, поджидавшими автомобиле владельцев, когда тех снова допустили к брошенным машинам. Версия была напечатана в газетах, и ее глухо, один-единственный раз в неудобное время повторили электронные СМИ. А возвращаясь под утро домой, парнишка в джинсовой куртке, тот самый, что на лавочке рядом с Михаилом делал вид, что нюхает кокаин, спросил миниатюрную черноволосую девушку, идущую рядом:

— Кассету завтра в отделе поглядим? Ты ведь ближе всех была.

— Была-то была, но только ничего мы не поглядим. У меня сразу ее изъяли. Прямо там, на мосту.

— Как же ты отдала? Кто изъял? Ерунда какая, ты эксперт, не положено так.

— Отдашь… Босса первый зам. Лично. И в кейс запрятал. Я видела, он ко всем операторам подходил. Я тебе больше скажу. Я ведь до самой воды этого, ну… «горящего» проводила. Когда он совсем погас.

— И что, на пленке тоже не видно… ах, черт, пленка-то!

— Не знаю, что там видно, что не видно, а я скажу тебе, чего точно не было, когда он упал.

— Ну и чего?

— Всплеска.

* * *

Мой четвертый домик находился на некотором возвышении, и когда сосны начали падать, я увидел не только те, что рядом, но и дальше, вплоть до северной и западной стен. Это выглядело как ураган. Как пролетающий из конца в конец Крольчатника незримый смерч. Сосны клонились, кряхтели, кричали, хвоя рвалась с ветвей, шишки носились роями. То тут, то там раздавался перекрывающий все остальные звуки громкий треск — это не выдерживал, переламывался еще один ствол в красноватой коре. Но чаще дерево выворачивало с корнями, и тяжкий удар потрясал землю.

И при всем — ни малейшего дуновения ветра. Лишь короткие порывы, когда проносило рядом ветку, падала поблизости сосна. Трава стояла не шелохнувшись. Я ухватился за перила крыльца, потому что показалось, что не держат ноги.

Грохот, звон стекла — угодило по крыше домика справа. Нежилого. Крона поперек веранды, ствол проломил крышу, окна зияют черными зубьями пустоты. Ага, небьющиеся, как же… Я не понимал, что делать. Бежать? К Ксюхе? Как она? Сделал несколько неуверенных шагов. Взвизг, треск, шумный удар — верхняя треть обломанной сосны улеглась в метре передо мной. Толкнуло потревоженным воздухом, в глаза сыпануло хвоей. В домик? Под крышу? Но почему не сносит дома? Только сосны. Нет, лучше под крышу…

Кончилось, как началось, — в один миг. Гигантскому незримому пальцу надоело размешивать сосновые кроны, и он просто пропал. Исчез, как для рыбок в банке исчезает поднятый сачок. Я подождал еще немного, вдруг все продолжится. На самом деле мне нужно было успокоить дыхание. Они опять посчитают, что это я, пришла мысль, и я ничего не смогу им возразить. Правдивый так и скажет: из-за тебя. Но разве я виноват? Мне вспомнился последний «накат» — мой мечущийся меж белых призрачных стен взгляд. Он метался по соснам, не находя пути наружу. Господи, неужели это действительно я?

Сердце и дыхание успокоились, повторной катастрофы, кажется, можно было не ожидать, а я все сидел на низенькой ступеньке. Потом отправился. Я не заходил в домики и даже не стучался. Я только смотрел, все ли уцелели. Уцелели все. Кроме того, одного нежилого. Рядом с моим, второй номер, если смотреть от Ворот. Ни один из крольчатниковской компании даже не выскочил из дому. Даже не вышел теперь, когда утихло. Я не мог знать, живы ли они и вообще не исчезли ли, как привидения, оставив меня одного в этой страшной сказке. И я не хотел узнавать. Даже про Ксюху. Крольчатник. Каждый сам по себе. Обойдя и удостоверившись, я вышел к Воротам. Кстати, по пути смог оценить масштаб разрушений. Не очень-то он был велик. Упавших сосен я насчитал с десяток, да столько же обломанных, и все они в основном в нежилой части. Это у моего страха глаза были велики.

Я, конечно, приходил к Воротам не в первый раз. Высокие, в уровень стен, железные створки с калиткой в правой и щетиной штырей-копьецов поверху. Крашенные в милый отечественному глазу защитный цвет. Прямо от них протянулась заросшая грунтовка в две колеи. Она тоже лежала несколько в стороне от общего массива домиков, теперь заваленная рухнувшими соснами. На противоположной стороне грунтовка упиралась в такой же проем в стенных блоках, но заложенный крупным кирпичом. То есть все предельно ясно.

Мне не очень нравилось изображать из себя романтического узника, «разбивающего кулаки в кровь». Я уже знал, что на стук Ворота отзываются глухо, словно заложены оттуда мешками с песком. Но я не мог не постучать. Результат можно было предвидеть. Через пять минут я плюнул. Прижался к шероховатому металлу спиной, съехал на корточки.

У меня есть отвратительная привычка сперва думать, потом действовать. Вот сейчас, я чувствовал, от меня требовались какие-то решительные поступки. Но что я мог? Ворота, стены. Элементарно преодолимый рубеж, беда только, что никому в Крольчатнике не хочется его преодолевать и вряд ли захочется даже после сегодняшнего.

И я не исключение, и мне не хочется лезть на стену, усаженную стеклами. Где бы ты ни был, какие бы перемены ни происходили с тобой, в конечном итоге на твою долю остается — и это еще дай-то Бог! — клочок земли да стены вокруг. Отчего-то принято полагать жизненными достижениями то, как мы эти стены преодолеваем, но ведь перед нами тотчас встают новые. В конечном итоге к нам приходит смирение, и счастлив тот, кто нашел все необходимое и достаточное для спокойствия внутри одного себя. Бытие Крольчатника очень наглядно подтверждает эту не самую бесспорную, но одну из реально действующих истин. Так ведь не вижу я тут ни одного спокойного и счастливого. Каждый из них играет, и только. Впрочем, отчего — «каждый из них»? Каждый из нас.

Я разозлился, и это было хорошо. Вот что мне действительно надо — хорошая злость, а никакое не смирение. До дому — бегом. В чуланчике я видел топор. Бегом! Бегом! Где тут свалилась верхушка? Убрать с дороги к чертовой матери! Лезвие впивается в золотистую древесину. Хороший топор, вязкий. Я отволакиваю расчлененный ствол сперва просто в сторону, затем, передумав, тащу на старое кострище. Вот будет вам костер. Бумага в кабинете? Так и есть. Туда же ее, всю пачку. Захотите — придете, нет — черт с вами. И дела мне нет, кто за доктора в этом санатории и вообще, где мы находимся и что за строительства идут по обе стороны, и не желаю я больше задавать вопросы. Так, этот толстый обрубок тоже сюда. Уф!..

…От входной двери послышался стук, когда я вытирался после душа, стоя голый в спальне.

— Зайди, если свой! — крикнул я, оборачивая полотенце вокруг бедер и немножечко волнуясь: все-таки пришли ко мне впервые. Сказал участливо, когда гость вошел:

— Как здоровье? Надеюсь, лучше?

— Благодарю, да. Приношу свои извинения за неприятный… инцидент. Мне следовало держать себя в руках.

— Скорее это я должен извиняться. Мы, кстати, так и не познакомились как следует.

— Зовите Володей, Игорь Николаевич, — сказал Юноша Бледный.

Я видел, как он шел по дорожке к крыльцу. Зеленые занавеси на моих окнах были достаточно прозрачными В его походке вновь было что-то офицерское, которое я подглядел, когда он вчера утром, вернувшись через Ворота в Крольчатник, заходил в нежилой коттедж. Перед моим визитом к Кузьмичу я пробовал ту дверь. Она, конечно, была заперта.

— Володя, я правильно понял, меня вызывают?

— Абсолютно правильно.

— Тогда побудьте в той комнате, если не затруднит. Я только оденусь, соберусь.

Я решил принципиально не заговаривать о произошедшем час назад. Ни с кем из них. Пусть начинают сами. Володя, Юноша Бледный, кажется, тоже не собирался. Он громко сказал через стену:

— Да ничего особенного не надо, вы к обеду обратно будете. Никаких там чудес и откровений. Вас просто хотят спросить, как устроились, не надо ли чего. Вас ведь впервые вызывают? Вот и не беспокойтесь, у нас у всех так было, первые разы не значат ничего.

— Я не беспокоюсь, — сказал я, входя в «кабинет», где до того, как отправиться в душ, успел привести все в исходное положение. — У меня полное впечатление, что в Крольчатнике все знают не просто больше, чем говорят, а прямо-таки патологически больше. В опасных для здоровья и самой жизни дозах.

— Конечно. Вы сами разве не так?

Совсем без радужек у него были глаза. Я не нашелся, что ему ответить. На улице солнце наискось простреливало поредевшие кроны. Бледный Володя шел рядом со мной плечо в плечо. От Ларис Иванны у него эта привычка? На густо устилавшие траву и изумрудный мох обломанные ветки, шишки и хвою внимания не обращал. Как будто так и надо. Поодаль улеглась сосна с вывороченными корнями, пласт поднятой комлем земли возвышался метра на два. Юноша не повернул головы.

— Мне не нравится название «Крольчатник», — говорил он, словно вещая. — Унизительно как-то. «Территория» — более нейтрально.

— Кузьмич… Кузьма Евстафьевич утверждает, что «Крольчатник» есть его изобретение. Крестный отец.

— Ерунду порет Кузьма Евстафьевич. Им тут и не пахло. И Территория была не здесь, эта глупая кличка сюда вместе с хозяйством переехала. Не знаю, кто выдумал, никто не знает.

Я понял, что не удержусь и стану спрашивать. Пришел сам, говорить настроен, грех не использовать. Все-таки впереди — Ворота, и я не могу позволить себе остаться подвешенным, как… Хоть за что-то мне надо зацепиться, хоть что-то знать. Кстати, причина Володиной словоохотливости тоже достаточно прозрачна. До Ворот оставалось метров триста. При желании их можно растянуть на пять-шесть минут.

— Володя, вы ответите на ряд моих вопросов? Сейчас, быстро, пока идем, если вы опасаетесь, что разговор в помещении могут засечь.

— Попробуйте. Хотя вам и так все расскажут со временем. Только не на все вопросы я обещаю отвечать.

— Где мы находимся? Что это за Крольчатник? Территория. Кому принадлежит?

Бледный неопределенно улыбнулся. Вот-вот, и усмешечка у него соответствующая — как бы отрешенная от всего и вся.

— Мы находимся недалеко от южной оконечности Уральского хребта. Территория представляет собой бывший дачный поселок для семей партработников. Когда была КПСС, имею я в виду. Конечно, теперь тут все модернизировано, перестроено. Ближайший крупный населенный пункт — Бузулук.

Он любезно замедлил шаг. Мы вроде не шли к цели, а будто прогуливались.

— Давно сюда переехало «хозяйство», как вы говорите?

— Осенью прошлого года. Зима у нас была трудная. Здесь вообще суровые зимы, снежные.

— Почему нет персонала? Или он бывает? Что за чудеса со столовой? Из снега сами откапывались?

— Да уж, откапываться приходилось самим. Мы полностью на самообеспечении. Полностью, вы понимаете?

Ни черта я не понимал. В моем чуланчике стояла стандартная ОГВ, под окнами ребристые радиаторы, у пола и под потолком — замкнутая система труб. Сперва я думал, что в котле помещены тэны, но оказалось, что топиться должно живым огнем. Судя по крошкам и черной пыли, топливом служил уголь. Посреди Крольчатника они антрацитовый разрез открывали?

— Нам, находящимся здесь, не ставят никаких условий, — опять вещал Бледный, — ничего от нас не требуют. Вы увидите сами, от вас тоже ничего требовать не будут.

— Бывало и по-другому, — не удержался я.

— У нас у каждого бывало по-другому. Были требования сотрудничества и довольно жесткие. Исходившие из разных источников. Пока мы не оказывались здесь, где можем просто жить спокойно, и это уже неплохо.

— И верите, что так будет и впредь?

— Игорь, у нас считается неприличным задавать этот вопрос. Неблагородным.

До Ворот оставалась всего одна минута и сотня шагов. Я вовремя вспомнил об уловке, пришедшей мне в голову при ночной беседе с Кузьмичом.

— Знаете, Володя, мне и вправду трудно пока разобраться. У вас тут, как Кузьма Евстафьевич мне сказал, коллектив устоявшийся. Свои дружбы, симпатии. Антипатии, наверное, тоже, куда ж без этого. Вот Правдивый, например, остро переживает вашу с Ларис Иванной дружбу. Такие слова говорит, стоит вас вместе увидеть. А что такого? По-моему, так — дай Бог…

На роду мне написано интриганом быть. Невзирая на простецкую физиономию. У Юноши, почудилось, аж его вечно мокрая прическа встала гребнем, как у рассерженной ящерицы.

— Пусть говорит что хочет. Поменьше верьте, что Саша Правдивый болтает. Неужели вы не поняли, что все его шоферские байки — лажа? Он большегрузы только на картинках видел. Попробуйте с ним о компьютерах поговорить, обо всяких электронных заморочках. Между прочим. — Бледный Володя остановился посреди тропинки. — Вы спрашивали о чудесах столовой. Его достижения. Правдивый в нашей системе жизнеобеспечения — самый ценный кадр. Дружите с ним, Игорь Николаевич, не обращайте внимания на слова.

Я давно уже слышал стук топоров в стороне. Теперь я увидел. Самый ценный кадр в системе жизнеобеспечения трудился сучкорубом. Пошатывающийся Сема помогал ему, оттаскивал ветки. Они расчищали дорожку к Ларисиванниному домику. Нас видеть не могли.

Вот и Ворота. Как он подаст сигнал, что мы уже здесь? Никаких скрытых кнопок, хоть и облазил, кажется, сверху донизу, я на них не нашел. Впрочем, могут быть какие-нибудь скрытые камеры, не исключено.

— Кстати, о засечке нашего с вами, Игорь, разговора. Пожалуйста, не заблуждайтесь на этот счет. Узнать, что происходит на Территории, снаружи совершенно невозможно. Мы живем обособленно друг от друга вовсе не из боязни, что наши тайные договоренности будут подслушаны. Если бы это только было возможно, при современной технике, и что мы друг дружке подмигиванием ночью передавали бы — и то б узнали. Там и про это, — повел рукой туда, где стучали топоры, — не знают. Понятия не имеют.

— Сверху разглядят, — буркнул я и сразу вспомнил собственные рассуждения насчет спутников над нами.

— Не разглядят.

— Ну, тогда ты сообщишь. Ты-то ведь сотрудничаешь. Да, Вова? — И я сказал ему, что видел ранним утром.

— Ах, это. Ну, тогда сотрудничаю, да. В той же пассивной степени, что и все мы. И вы, Игорь Николаевич, тоже. Самим фактом, что здесь находитесь. А меня просто вызывали, как и вас. Там были некоторые вопросы. Через меня передали вызов вам. Вас тоже попросят передать кому-то. Так всегда делается. Только вас вызвали сразу, а кому-то, кому вам скажут, нужно будет идти через несколько дней. Или недель. Вам скажут.

Он не прощаясь оставил меня перед створками Я только сейчас заметил, что краска на них порядком облезла. Юноша быстро ушагал прочь, а я подумал, что, помимо людей с военной выправкой, так же прямо держатся те, кто пережил в свое время травму позвоночника. Что я узнал о Бледном? Имя. Что он, оказывается, не так юн, как представлялось. Вблизи всегда заметнее. А не о нем? О, гораздо больше…

Я не успел продолжить мысль, как калитка, заскрипев, отворилась.

* * *

С огромным неудовольствием замечаю я, что вместо связного, последовательного изложения сути вещей и событий меня начинает уводить в некую запутанную интригу, едва ли не детектив. Возможно, сказывается привычка. Но в том-то и дело, что единственным последовательным действием моим было увязание все глубже и глубже в абсолютно непонятную мне бессвязицу жизни в Крольчатнике. И это еще при том, что интриги действительно цвели там махровым цветом.

Теперь, пройдя все этапы моего понимания, я вижу, что мне просто следовало отдаться на волю обстоятельств. Ведь в той или иной форме каждый советовал мне это. И даже настойчивая рука моих снов-воспоминаний, испытующая, но благожелательная рука Перевозчика, по сути, подталкивала к тому же. Она провела бы меня через извилистый перекрученный клубок гораздо скорее и легче, чем, упираясь, мечась и упорствуя, пробрался я сам. Но это я понимаю теперь…

Однако, положив себе за правило описывать прошедшие события именно по мере их совершения, я так и продолжу. Если, как, наверное, заметили, два или несколько событий происходили одновременно, тогда я буду начинать с наиболее, на мой взгляд, существенного. Конечно, употребляя понятие «одновременно», я рассуждаю со своей, человеческой точки зрения, с точки зрения всего лишь одного, нашего Мира. Что делать, я ограничен, так же, как и вы.

И хватит с меня детективов.

Они были толщиной с хорошую противоатомную дверь, эти Ворота. Система плавно откатывающихся штырей-язычков на срезе напоминала сейфовую. Я сделал длинный шаг, чтобы перешагнуть порог шириной сантиметров тридцать.

Охраняли нас, оказывается, ребята в приятной сердцу форме. Красные погоны Родины. Не призыв — лица постарше, посерьезней. Контрактники, или как уж. Из пятерых, что мне встретились, трое офицеры. С этой стороны от калитки был недлинный коридор с железными стенами, за ним помещеньице вроде предбанника на КПП. Явно пахло армией. Дверь караулки, краем глаза выхваченная там внутри оружейная пирамида, «АКМы» у часовых на выходе. Никаких спецназовско-омоновских прибамбасов, никаких примет новых дней — секьюрити в камуфле под два метра каждый. На внешней двери решетка, но на охрану зоны тоже не похоже, там препровождающие заключенных рядом с оружием не ходят. Тихо, мирно, патриархально. Полюбовно. Снаружи все, как полагается. Насыпь. Ров. Запретка. Колючка в два ряда. Сигнальная тонкая проволока, протянутая сквозь контрольные кольца на столбах. Странно, совсем нет сосен. Равнинная степная местность, череда холмов на горизонте, неблизкие лесополосы меж полей. Уходящая вдаль асфальтовая дорога прямо от пятачка перед Воротами.

У меня сжалось сердце от такой картины. Еще и насыпь у стен поросла не лебедой и мать-и-мачехой средней полосы, а маками-ноготками и крохотными дикими тюльпанчиками, бледно-желтыми. О, Эжени. Нет, это не приступ. Я просто вспомнил. Ни к чему мне вспоминать.

Меня встретил уже знакомый рыжий молодец, что был при Гордееве в роковой день. Это к нему в подчинение я поступал. Надо же, я и думать о посетившем меня и так нелепо погибшем Михаиле Александровиче Гордееве забыл. А имя помню полностью, хоть и псевдоним явный. Неужто мне решили о нем напомнить? Но вслух я спросил совсем другое:

— Зачем, спрашивается, было везти меня сюда в полубессознательном состоянии? Все равно все показываете. Проще глаза завязать.

— Завяжут, — пообещал рыжий. Каскетка торчала козырьком вверх. — Смотрите, пока возможность имеете.

— Пойдем пешком?

— Ага. Все двадцать километров. Садитесь в фургон.

Микроавтобус (мини-вэн, так, кажется, следует его называть, согласно мгновенно прижившимся в языке англицизмам) был без окон. Сопровождающий задвинул за мной дверь, сам сел с водителем Кондиционер обеспечивал приятную прохладу. Сиденья были удобные. В я шике-холодильнике полно напитков. Отворив верхние стеклянные дверки, я вытянул самую высокую банку. Да, это именно то, что я и предполагал. Ну, риск — дело благородное. Отхлебнул, вкусно. Двадцать километров, не менее четверти часа одиночества…

Мне их не суждено было испытать…

Бац! Без перехода, без приближения, без предупреждения. Бац!

План-схема в виде неправильного вертикального овала. По форме напоминает контур говяжьего сердца, неровный, книзу сужающийся. Тонкими нервными окончаниями входят в него извилистые линии со всех сторон и соединяются в центре в единое пятно. Одно или два изломанных кольца поменьше вписаны в схему. Паутина сумасшедшего паука. Кажется, я узнаю… Поверх накладывается сетка из правильных пронумерованных прямоугольников, зыбко-голубая. Щелк! Один из прямоугольников, крупно. Да это же схема города!..

Бац! Ночные улицы продуваются дикой силы шквалом. Ураганом. Переворачиваются гаражи-ракушки, разлетаются стекла. Женщина в белой блузке и джинсах 6eжum, пригибаясь от убийственного ветра, от одного высокого белого здания на площади к другому. Здания со множеством одинаковых высоких окон, нежилые дома. Узнал. Это Калужская площадь, улица Житная, центр Москвы, а здание — Центральный банк. Откуда же ураган? Как у нас в Крольчатнике. Но убивает не ветер. Огромный рекламный щит, поднятый чудовищным порывом, бьет с размаху, накрывает женщину. Еще совсем молодая, едва за тридцать…

Бац! Прямоугольники перещелкиваются, как слайды, под каждым — подробный план, с названиями улиц, каждым отдельным, домом со своим номером. Наверное, сделано со снимка из космоса. Я таких никогда не видел. Бац!

Снова ночная Москва. Ураган продолжается, но район другой. Деревья целиком летят по воздуху. Ливень. Застигнутые люди жмутся под аркой дома. Неподалеку в черный пластиковый мешок упаковывают труп. Щелк! Рвутся, падают на мокрый асфальт, в лужи, трамвайные, троллейбусные провода. Люди наступают в лужи, корчатся, умирая в шоке. Щелк! Набережная. Высотка. Гостиница «Украина»? На бульваре огромная обломавшаяся ветка сбивает с ног, подминает человека. Щелк! Щелк! Склоняются на куполах, обрушиваются многопудовые кресты. Щелк! Еще пластиковые мешки, еще белые, с отсветами мигалок в ночи, фургоны. Я не могу больше! Что это? Где? Почему? Из-за того, что было у нас? Из-за меня? Это уже произошло? Или только должно произойти? Выпустите меня из этого! С крыш взлетают оторванные листы железа. Они тоже могут убивать.

Бац! Утро. Мокрый покореженный город. Много парней в летней камуфлированной форме, но это не войска. Визжат пилы — прорубаются завалы тополей на улицах, бульварах, скверах. Щелк! Нескучный Сад. Тут прорубаются в упавших трехсотлетних дубах. И солнце светит нестерпимо над застывшими троллейбусами, над зияющими провалами в крышах…

Бац! Нет, я не могу так больше. Бац! Бац! Я ухожу. Бац! Щелк! Бац! Я ухожу, у меня нет больше сил. Я убегаю в свое прошлое, я лучше буду вспоминать. Я не хочу, я противлюсь вашему мягкому неотвратимому нажиму, но уж лучше он, чем это…

Началось с запаха…

* * *

Начнем в этот раз с запаха. Память человеческая вообще сильна в ассоциативно-запаховом ряду. Над Балакиревским переулком витали ароматы свежеподжаренного кофе, душистых специй. Сейчас точно не скажу, а тогда, пять лет назад, — еще было. Здесь находился Моспищекомбинат, производитель сублимированных продуктов. Всякие там концентраты. Филиал Института тонких взаимодействий, как ему объяснили, располагался немножко в глубине дворов. Слышались звуки близкой Москвы-Товарной-Рязанской. Дом был кирпичный, принявший хороший капитальный ремонт, темно-бордовый, с яркими белыми окнами и выведенными белым шашечкам узора под карнизом.

Еще впервые попав сюда, он с недоумением воспринял наименование НИИТоВ и как это соотнести с тем, чем ему предложили здесь заниматься. Ему так и не объяснили внятно, с ним просто работали. Сразу трое: Сергей Иваныч, Анатолий и Вениамин, психологи-аналитики. Тесты, предлагаемые ему, расширились. Серия новых представляла собой задания со строгими ограничениями, но по форме разнообразные. То давались листки типа анкетных справок на совершенно неизвестных ему лиц и предлагалось описать, как этот человек (каким он его себе представляет) находится там-то и там-то, делает то-то и то-то. В ином случае исходные данные оставались заданы, а действия этой личности он должен был придумать сам. Была серия, где люди не участвовали, а участвовали неодушевленные предметы, природные явления, повседневные события.

«Вон та сосулька на краю крыши висела-висела и в пятнадцать часов ноль восемь минут сорок три секунды обломилась и угодила по голове гражданину Н. совершенно случайно»… «Неработающий Лейкин Ной Соломонович кавказской национальности обнаружил у себя в рекламной почте поздравительное письмо и бандероль с начинкой «Си-4» от благотворительных фондов Организации Освобождения Палестины»… «На кольцевом развороте улиц Рогова и Живописная произошло ДТП между автомобилями «Запорожец» владельца казино «Золотая ночь» и «Лексус» ветерана труда Союза советских писателей; транспортные средства не пострадали, водитель «Запорожца» госпитализирован».

Так он начинал развлекаться, когда уставал.

Заданий было много. Здесь роль играло общее количество, так как объем каждого теста не превышал страницы-двух, но в целом за одно тестирование он делал по три таких экзерсиса, и за месяц набегало почти два авторских листа. При его работоспособности было не слишком обременительно. А вот платили ему по самой высокой по тем временам ставке — четыреста долларов лист. Когда ему объясняли эти условия, мол, никто его задаром работать не хочет заставлять, он так и сказал психологу Вениамину, Венику, с ним сразу сошлись как-то ближе: «Так, может, бросить мне все остальные глупости? В издательствах ставки падают, они там все врут, что налоги задавили, стану на вас работать». Не всерьез сказал, конечно. От своей работы он ни за что бы не отказался. Вряд ли это было только везением, но все надежды, возлагавшиеся на него в свое время, он оправдывал. Его книги продавались и, что самое главное, покупались. Тут, конечно, важен был факт не насыщенного пока рынка и верной маркетинговой политики набирающих силу книгоиздательских и книготоргующих предприятий. Чистой удачей можно счесть лишь, что попал он сразу в издательство, чья политика оказалась успешной. Так что «тлетворный запашок известности» его коснулся и оказался гораздо слаще, чем он представлял себе. Кто же откажется, чего ради бросит, по какой-такой причине?

Но деньги лишними никогда не бывают, и кобальтовый «Сааб», на зависть соседям (что тоже льстило), продолжал дважды в неделю останавливаться у подъезда в точное время. Шофер поднимал наверх коробки с продуктовыми наборами высшего качества. Форма поощрения едой не канула и во времена власти только денег. Веня сказал в ответ на его попытку возразить: «Брось, старик, у нас так принято еще с поры академических пайков. У творческого человека не должна болеть голова о хлебе насущном каждый день».

Понятно было, что никакими взглядами в двадцать первый век неведомые работы, в которые он оказался вовлечен, не пахнут. Любопытство разъедало, но прямых вопросов он себе пока не позволял. Когда пошли тесты на заданную тему с включением заданных элементов, он с самым невинным видом поинтересовался: не собираются ли они делать филологическую экспертизу на предмет установления подлинного авторства его книг? И не психологи они, а специалисты-литературоведы и лингвисты? Сергей Иваныч, Анатолий и Вениамин вежливо посмеялись.

Дело было даже не в деньгах. Деньги деньгами. Уж очень близка оказалась, по крайней мере заявленная вслух, тема исследований: его собственная личность с ее тонкими порывами и глубоким внутренним миром. Велик соблазн, если так говорится вот прямо в глаза, без малейшей несерьезности и намека на розыгрыш. Ему недвусмысленно дали понять о его личностной ценности, а также о ценности всех без исключения произведений, строк, выходящих из-под его пера. «Из-под вашего пера» — так и было произнесено. И он купился на это, да, по-другому не назовешь. Пусть сам если говорил такое, то с ядовитой иронией, и в его теперешних компаниях предпочитали не упоминать подобные вещи всерьез. А услыхав со стороны, да от солидных людей, представляющих, по-видимому, некую весьма масштабную организацию…

И еще была брошена кость. Сахарная. Мозговая. Проанализировав его творчество, ему сказали (он опять поежился), мы видим явное тяготение к острым сюжетам. Причем обусловленное вовсе не спросом рынка, как вы, может быть, думаете, а вашей глубокой психологической предрасположенностью. На подсознательном уровне. Сами вы можете этого и не ощущать, вас может тянуть к пасторалям и мелодрамам, но уж нам поверьте, мы достаточно вас изучили, нам за это деньги платят. Утверждаем со всей определенностью. И здесь вы можете рассчитывать на содействие. Человек с вашими творческими возможностями просто не имеет права, как говорится, зарывать талант. Нет-нет, не смущайтесь, это констатация факта, а не комплимент. Вы же понимаете, что с одаренной личности куда больший спрос, а значит, куда большая работа, так что не дармовые райские кущи мы вам предлагаем. А вот что вы скажете, если вам будут предоставлены материалы, каких без нашей помощи вы никогда не достанете? Реальные дела. Войны спецслужб, Закулисы большой политики. Натуралистические подробности уже прогремевших дел, так называемых «звонковых», что находились на контроле самого Президента, и по какой причине они из-под этого контроля были тихо выведены. И кем, и как. События и персоналии, никогда не поднимавшиеся на свет. Разведывательные и террористические операции во всем мире руками соответствующих российских институтов и подразделений. Как вам идея?

Он, естественно, спросил: за что? Какой резон Центру социопсихологических исследований, ну или пускай этому самому НИИТоВ, вмешиваться и устраивать литературную судьбу какого-то там молодого писателя? Предположим, вот-вот окажущегося или уже в обойме. Предположим, талантливого в выбранном жанре. Но все равно одного из. Свет на нем клином сошелся?

А затем, терпеливо объяснили ему, что это и есть их хлеб. Психологов-аналитиков и прогностиков. Сергей Иваныч, вон, между прочим, диссертацию по Александру Кабакову в восемьдесят восьмом защищал, знакома фамилия? И с чего это вы взяли, будто вы только один из? А финансируются работы — но это уже сами понимаете, под секретом, — Минобороны. Потому что войны двадцать первого века, если, не приведи, тьфу-тьфу, случатся, будут, как уже понятно всем, войнами мозгов. И борьбой за воздействие на эти самые мозги. А чем, простите за выражение, интеллигенция занимается? Так что ни букве, ни духу того первого приглашения, что вы получили, мы не изменяем. Кстати, перечисленные там международные симпозиумы и встречи отнюдь не выдумка. Так понятно?

Было понятно. Со своей набитой рукою он уже чувствовал недостаток материала, начиная потихоньку задыхаться без него. Можно, конечно, продолжать вышивать «семечки», но ему сделалось мало страстей и приключений на уровне «герой-одиночка вступает в противоборство с мафией, победителя любит спасенная красавица и пригретые сироты начинают звать папой». Удержаться на гребне волны. Вот это будет роман. Серия романов. Он уже как бы угадывал их ряд, глянцевых, ярких, выдержанных по стилю оформления, с крупно тисненным его именем, личным золотым экслибрисом. Не чахоточное «увидеть свою фамилию напечатанной». Видели уж, и не раз, и не десяток раз… Зеленый свет, карт-бланш, переиздания, самому называть сумму гонорара, контракты с телевидением…

«А темы? — спросил он. — Снова вы будете поставлять?» — «Что темы, — Сергей Иваныч махнул рукой. — Сюжет рождается из темы, а тема рождается из жизни. Ознакомитесь с документами, встретитесь с людьми, посетите нужные учреждения, там, глядишь, сами десяток тем напридумываете. Может быть, что-то предложим и мы…» — «Будешь у нас вторым Юлианом Семеновым!» — хлопал по плечу Веник. Протестовать было трудно даже из вежливости. Если кому-то так хочется…

Для разгона ему предложили упрощенный вариант. По сходству работ по тестированию. Информация ему подается сюда дискетами, ее отбирают специально и заранее соответствующие люди. «Чтобы не мучить тебя оформлением допусков, сам же понимаешь, откуда это все», — пояснил Веник.

Первая тема все же была от них. Роман, как модно говорить, о коррупции в высших эшелонах власти, бросающей страну в большой конфликт. Предложили и действующих лиц, и общую канву. Подробные характеристики и биографические данные, коллизии и перипетии сюжета. Семейные обстоятельства и тайные пороки. Механизмы наживания мгновенных миллионных долларовых состояний и укрытия их за рубежом. Контакты государственных чиновников и глав преступных синдикатов, протянувшихся корнями далеко за пределы России. Живописные подробности спален. Развлечения «бутровских» деток. Продажа госсекретов. Уровень предложенных действующих лиц — вице-премьеры, крупнейшие банкиры, высший генералитет, главы государственных корпораций, председатели инвестиционных фондов, лидеры парламентских фракций и внепарламентских партий, губернаторы, воры в законе, резиденты иностранных спецслужб в России из ближнего и дальнего зарубежья. Ни одного знакомого имени, которое хоть раз видел бы на страницах газет, на телеэкране, но качество и объем личных описаний заставляли думать, что взяты они просто-таки с натуры. Ему буквально навязывали применить его собственный Метод. (О Методе, кстати, он тоже досконально объяснил своим собеседникам-психологам еще на самой ранней стадии знакомства.)

«Да тут же делать мне просто нечего, — опешил он поначалу, — все разработано до мелочей, что, с кем, как и почему должно произойти. Кого в Лефортово, кому виллу рядом с «Кинто до Лаго» в Португалии, а кого и в распыл. Садись да пиши. Что, не можете?» — «Ты знаешь — да», — серьезно ответил Вениамин. А Анатолий, самый сдержанный и молчаливый, пояснил: «Вы поймите, Игорь, это же только первый масштабный опыт. Разумеется, потом мы предоставим вам гораздо большую свободу действий. Творческую инициативу, полет фантазии, мы даже попросим настоятельно. А из представленных проработок, подумайте, какой можно сделать триллер. Садитесь и пишите, если считаете, что справитесь. Мы будем только приветствовать». — «А у меня, между прочим, аграфия, — тут же добавил неунывающий Веник. — Что смеетесь? Алексия — это когда двух слов связать не можешь, а аграфия — когда видишь перед собой чистый лист и просто не представляешь, как на нем изложить то, что у тебя есть в голове. Написать не можешь двух слов». — «Короче, занимайтесь, — подытожил Сергей Иваныч, — только, простите, работать придется здесь. В Интернет выхода у вас не будет, а самые разнообразные справочные данные — только закажите, к вашим услугам».

Конечно, это был подарок. Просто подарок, так он его и расценил. Две трети обычной авторской работы выполнено за него неизвестными «специальными людьми». Он примерно представлял себе, что это за люди. А уж добыть (или придумать, что, в общем, для него лично без разницы, все равно он своих будущих героев не видел и не увидит никогда) данные с таким уровнем и глубиной проработки ему с его имиджем в их писательской среде «селф-мейд-мена», говоря по-русски, «из низов» — и думать нечего. А сам бы мозга свихнул, пока стольких персонажей свел в непротиворечивое действие. Жизнь — лучший театр. Слушайте классиков, господа.

Жизнь в который раз уплотнилась. Кобальтовый «Сааб» стал останавливаться у подъезда через день. Свою норму днем пришлось снизить до шести страниц, потому что через вечер к ним прибавлялось по двенадцать вечерних. И все равно оставалось время, чтобы просто жить. Наступало лето, строились планы поездки к Жене на родину, вот только он закончит и сдаст свою прежнюю и вдруг так кстати образовавшуюся новую работы. (Женю он в подробности проводившихся тестов и принятого предложения не посвятил. Таково было условие Сергей Иваныча, Анатолия и Вениамина. Он даже им кое-что подписал.) Несмотря на опасности ночной Москвы, они бродили с Женей, сравнивая соловьев Коломенского с соловьями Андреевской набережной. Целовались. Однажды он оборвал для нее целую клумбу пионов. Неясные тени, что начали сопровождать его, а значит, и их с Женей, придавали в поздних прогулках спокойствие и уверенность. Как-то Женя сказала, что непременно должна угостить его вареньем из розовых лепестков, как варит ее мама, и они прямо сейчас едут собирать, она знает, где. У нее случались такие порывы. Шиповник в тот год зацвел рано, и на какой-то близкой подмосковной станции они два часа обрывали упругие красные лепестки, и он, стоя рядом с сосредоточенной Женей, тихонько смеялся своему послушанию и безропотному согласию тратить время, а дома искупал ее в них.

Что говорить, вечерняя работа его увлекла. Он в шутку называл ее «второй сменой». Но он ни на минуту не забывал и о зеленой тетрадке и трансцендентных Тогда. Он отдавал себе отчет, во что эта его работа может вылиться, если только представленные ему персонажи имеют реальных прототипов. И все равно писал страницу за страницей. Кто-то на них кончал жизнь самоубийством, кого-то арестовывали, кто-то благополучно скрывался, спасался пластической операцией, перекидывал астрономические суммы через свободные экономические зоны и оставался жив с осевшими деньгами на анонимных счетах. Кабинет министров трясся, летела чехарда замен — и все это с именами, персоналиями, пусть не слишком узнаваемыми, но подробными, подробными!.. Это было невероятно интересно.

И одновременно в газетах, теленовостях он искал подтверждений, что вот оно, начинает происходить, сбываться! И не находил. Как-то все было не то. Он не унывал. Он даже был рад, что его подозрения и о себе, и о тайной цели собеседников-психологов не подтверждаются. Он ничего не говорил, намеком не обмолвился перед ними о тетрадке и Тогда. Но почему-то был уверен, что они знают. На него очень подействовали мельчайшие подробности из жизни предложенных персонажей. Уж если знают про такого ранга людей… Зато получался очень лихой политический детектив. На самом родном материале. Он-то ведь знал, кто сейчас и что пишет. Такого, что выходило у него, — ни у кого пока не было. Тут уж, в свою очередь, он утверждал со всей ответственностью. Если на что-то, на кого-то он там и повлияет, так ведь правды никогда ему не узнать, и в его жизни ничего не изменится. Да?

Он был совершенно прав, рассуждая так. Роман «Министра обороны — расстрелять!» был написан. Он, кстати, просто рот раскрыл, когда стали настаивать на таком названии. «Ребята, я вообще ничего не понимаю, — сказал он. — Вы ж от него кормитесь, он, значит, и музыку заказывал, а это — как же?..» — «Ну, вы же сами писали, — опять объяснял терпеливый Анатолий. — Там же и главная идея-то, что это — чудовищная провокация. А заглавие — просто ход. Да и ярко, коммерчески, кто поспорит?» Он не спорил. И ход был, и весь роман, собственно, на ту же тему. Он просто получил свою пачечку банкнот с изображением Бенджамина Франклина, спросил, когда и где роман выйдет и выйдет ли вообще, а может, его хотят положить под сукно («Выйдет, еще как выйдет, еще, между прочим, от издательства свои законные получите! Вениамин ведет сейчас переговоры сразу с тремя, он, чтоб вы знали, отныне ваш литагент. Не беспокойтесь ни о чем, езжайте отдыхать!»); и они действительно поехали с Женей, потому что работу, которой он занимался по утрам, он тоже закончил и передал в свое родное издательство.

Вообще-то мелковато она смотрелась по сравнению. Роман назывался «Думай только о себе». Главный герой — ветеран ВДВ, сводит счеты за изнасилованную и покалеченную сестру, за посаженного на иглу брата, заразившегося таким образом СПИДом, хоть сам пока не знает об этом. Сколько их, таких историй. Да и деньги не чета полученным. Однако он привык всю работу доводить до конца. Контракт следовало выполнять. Стоя с радостно лепечущей Женей в сутолоке маленького Быкова, он думал, что верно отказался пока подписывать договор на продолжение. Чем весьма огорчил дружочка зав. редакцией. Сказал, что, кажется, женится и поэтому хочет обождать впрягаться.

Они с Женей летели примерно сюда, в эти бескрайние степи и мягкие холмы Южного Урала, поросшие дикими тюльпанчиками и маками-ноготками. Она просто родом была отсюда. Прожили прекрасный месяц, довольствуясь нехитрым бытом ее родителей. Он не переставал следить за газетами, но из всех прилежно публикуемых скандалов так ничего и не вычитал. Когда в начале октября они вернулись в Москву и грянул знаменитый «черный вторник», тот, давний, девяносто четвертого года, с потерянными миллиардами и нажитыми миллиардами, он и не подумал соотнести грандиозный, но все же далекий от себя факт со своим первым написанным по прямому заказу романом.

Оговорюсь сразу — и последним.

* * *

Я сидел спиной по ходу. Голова не кружилась, обычных шурупов в висках не было. Опять. Как в предыдущий раз. Две ослепительные розовые полосы убегали прямо из-под моих ног и сливались где-то далеко, за шуршаще-горячим горизонтом. Наверное, с момента моего отключения прошло не более нескольких секунд. Даже банка оставалась в руке, не успел выронить. Машинально поднес к губам, допил. Вкусно.

Розовые полосы летели и летели, видимые сквозь днище фургона, и если б захотел, я мог заставить их извиваться. Но я не хотел. Слишком горьким, как морская вода, было бы усилие.

— Заворачивай во двор, — голосом кисло-сладким до ожога приказал молодец в кабине.

— Барин какой, — проворчал шофер в инфразвуковых низах, — как все, десять шагов не пройдет.

— Этот — барин. Ни к чему, чтоб на него пялились.

Оглушительная кровавая Ниагара их голосов затопила меня. А каким принизывающим холодом отдавался непередаваемый рев мотора! И еще прежде чем я ошеломленно понял, что моя синестезия продолжается уже наяву, а не в «накате», что я слышу голоса сквозь непроницаемую переборку, а полосы, которые я вижу сквозь пол, следы шин, они свернули, замедлились, запетляли и стали гаснуть. Я увидел — не оборачиваясь, затылком, сквозь металл! — здание, во двор которого мы въезжаем. Человека, ожидающего меня в кабинете на втором этаже.

Вэн катился последние десятки метров. Я изо всех сил пытался собраться, унять бешено колотящееся сердце. Картинка видения угасала постепенно, но быстро. Ничего не понимаю.

Все-таки я успел, и молодец, откативший дверь, нашел меня всего лишь потным, взъерошенным и недовольным.

— Кондишн у тебя, хозяин, не работает, — сказал я. — Спекся в вашем воронке.

— Быть не может. — Он взглянул на выкатившуюся банку из-под «Джин'н'тоник». — Ты в настоящих воронках не катался. Посадят тебя там в «стакан», то-то поопохмелялся бы. На выход, — скомандовал он.

Вэн подогнали к стене из белого кирпича вплотную, но я-то только что видел все здание. Два этажа, один парадный вход с улицы, другой — тот, к которому подвезли меня. Двор, окруженный забором. Улица не улица — малый переулочек. Во дворе несколько машин, есть люди. Напротив пятиэтажный ржавого цвета жилой дом. Меня ждут в угловой комнате двухэтажного здания, у которого окна зарешечены все. Тот же человек ждет, с кем я уже говорил. Через два дома от переулочка у водяной колонки визгливо ссорились две женщины. На одной красный сарафан. На высоте пяти тысяч восьмисот метров над городком (но это не Бузулук) прошла пара «Су-двадцать седьмых». Пилот ведущего — майор. Шлем ему был тесноват, давил. Все, больше ничего не вижу. Кончилось.

— На выход, — напомнил рыжий более нетерпеливо. Подтолкнул меня.

— Ты себе что позволяешь? — Я взъярился. Звенящая легкостью голова была тому виной? Ощущение какой-то собственной огромности. — Я тебе что — урка? Куда ты руки свои тянешь? Ты брысь отсюда, чтобы я не видел тебя никогда! Кому говорю? Скройся!

Молодец отступил на шаг.

— Вас доставить требуется…

— Сгинь, гаденыш! Все, доставил, свободен. До семнадцатого кабинета сам дойду. Пшел!

Я взбежал по внутренней лестнице этого казенного здания. В маленьких городках в подобных зданиях располагаются милиция, Управление СБ, вояки. Силовые структуры. Злобу, переполняющую рыжего молодца, я ощущал и без всяких «накатов». Просто всей спиной. Коридор второго этажа был пуст. Стены в убогой фанеровке, окна мало что в решетках, так и мелом замазаны, точно в амбулатории. Я толкнул дверь без стука.

— Личные пожелания учитываются?

— Обязательно. Здравствуйте, Игорь Николаевич. Проходите, присаживайтесь. Что-то вы не в себе, по-моему.

— Вот этого рыжего я больше видеть не желаю. Кого хотите другого за мной присылайте. Я вообще не понимаю ваших нелепых затей. Кем мы считаемся? Арестованными.? Заключенными? Экспериментальным материалом? Кем?

— Погодите, погодите, вы прямо весь на нервах. Что стряслось? Воды, может быть? Чай, кофе, перекусить не хотите? Вас ведь до завтрака вызвали. Могли бы, кстати, не спешить.

— Воды… да. Во рту пересохло. Утро, а уже к тридцати, а? Впрочем, в разгар лета здесь еще и не так… Благодарю.

— Где это — здесь?

— Бросьте.

— Ах, конечно, вы там уже, должно быть, пообщались. Вот сюда стаканчик. Компания понравилась? Так как насчет завтрака?

— Обойдусь.

— И кофе не будете? Так закурите хотя бы. Или у вас там есть?

— И кофе не буду, и курить. Считайте, бросил уже, не надо этих допросных процедур. Из здорового тела здоровую душу вынимать, оно поинтереснее. СПИДом не заболеешь, без перчаток можно работать. В воронке вашем комфортном полный холодильник выпивки — зачем? Для оттяжки по дороге? Сему Арона тем же транспортом до вас возят? Я бы на его месте у Ворот дежурил, чтобы очереди не пропустить.

— Вы говорите неизвестные мне вещи. Игорь Николаевич, мне не нравится взятое вами начало нашей встречи.

— Взаимно. Ладно, черт, второй раз встречаемся, второй раз мне приходится извиняться. Но меня его хамство просто выбило из колеи. Да, я там пообщался. Приятный отдых. Он продолжится?

— Боюсь, пока — да. Как устроились? Жилье, питание, общение? Ваши впечатления, если можно. Буду откровенен, Игорь Николаевич, я рассчитываю на вас. Видите ли, Крольчатник… простите, Территория вашего поселка, контингент проживающих в определенном смысле продолжает оставаться для нас этакой терра инкогнита. Да-да, не удивляйтесь, это так. Вот вы мучаетесь вопросом, что за ведомство проявило к вам интерес на этот раз, да не к вам одному, как теперь убедились. Или несколько ведомств сразу. Меня считаете его или их представителем. Ждете повторения и продолжения на новом витке того, что уже было с вами. То есть новых тестов, заданий, углубленной работы, которая не всегда оказывалась для вас приятной, а зачастую граничила с откровенным давлением…

— Работа была приятной. Знаете — результат ничто, процесс все.

— Мне понятно ваше возмущение…

— Это я тогда возмутился. Сами посудите, Россия — и права человека? История не та у любезного Отечества.

— Ну, не стоит так уж. Если я скажу, что ничего такого опасаться не стоит? Что от вас действительно ничего требовать не собираются? Ничего такого, что было тогда?

— Значит, потребуете чего-то нового. Гордеев тоже пытался мне вкрутить, будто поездка его ко мне не санкционирована, как он выразился, и просил вообще рассматривать его как частное лицо. Не объявился он, кстати?

— А что он еще говорил, Игорь Николаевич, припомните. О вас, о себе?

— Говорил, что не имеет никакого отношения к любой организации, которую я только способен вообразить.

— А вы ему что?

— А я сказал, что поглядеть надо, у кого из нас с фантазией туго. Но вы не ответили. Что с ним? Он появится?

— Почему вас так интересует его судьба?

— Хорошее дело, сами ж сказали, что он — теперь моя последняя надежда и опора. А без него гнить мне в Крольчатнике до конца дней. Чего за Крольчатник извиняетесь? Милое словечко, да и суть отражает. Кто выдумал? Когда?

— Кто-то из ваших. Давно. А Гордеев в команди ровке. Такое вот спешное, срочное ему задание было от начальства, никого в известность поставить не успел. Появится.

— Так все-таки, кто мы там? Зачем? Предположим, от нас даже ничего не хотят. Я, правда, не верю, так Гордееву и сказал. К чему тогда все? Не проще ли нас — в расход? Можно даже не очень сердито, но уж дешевле будет, точно. Что вы хотите от меня лично?

— Вот что, Игорь Николаевич, придется с вами начистоту. Насколько мне известно, ваш Крольчатник — проект самого Гордеева. Он все держит в своих руках. НИИТоВ, чьи люди работали с вами в девяносто четвертом, не единственная и далеко не самая серьезная из «крыш», благодаря которым он сумел развернуть свою деятельность. Центр нетрадиционных технологий, Институт информатики, технологий и экономики Академии оборонных отраслей, параллельно — ветвь Минздрава, что занимается специсследованиями. Параллельно — еще не знаю что. В чрезвычайно немногочисленных зафиксированных упоминаниях Крольчатник проходит как «Объект-36», все.

— Мне говорилось только о военных… да вы знать должны.

— В общем, так оно и есть.

— Все равно. К чему столько «крыш»? Понезаметнее надо быть, если хочешь чего-нибудь провернуть. Лезть будут всяко, разные начальнички-то. Результатов каких-нибудь там требовать, отчетности в расходовании средств, проверки журнала прихода-ухода…

— Вы смеетесь?

— Я недоумеваю. На кой мне, простите, всю вашу кухню знать. Почему вы передо мной расстилаетесь? Мне-то — к чему?

— К Гордееву никто никогда не лез. Вот не лез — и все. «Объект-36» жил себе потихоньку, и существует версия, что до этого проекта имелись аналогичные. Я ведь почему вам так подробно говорю. Вся эта информация есть результат нашего собственного расследования за последние три недели. Когда вы в сосновом лесу отдыхали.

— А, так вы не по Гордеева команде. Вы — люди сторонние. Ждали своего часа, дождались, теперь шуруете вовсю, а я вам нужен, чтобы настроения Крольчатника разведать. Разнюхать. Я там пока на новенького, они мне не очень-то родные, братцы-кролики. Догадался?

— Даже скорее, чем можно было ожидать. Ликвидировать «Объект-36», пока мы не разберемся, для чего он создавался, никто не собирается. Да и после того, как суть станет ясна, сворачивание вряд ли произойдет. Вынужден вас огорчить.

— С вашей подачи мне устраивают в коттедже провокации? Проверки на вшивость?

— Ничего не знаю. Расскажите.

— А…

— Расскажите, расскажите.

— Не буду. А почему — «тридцать шесть»? Тридцать шестой, что ли? По счету? Однако немало.

— Игорь Николаевич, я повторяю, пока что практически весь проект для нас — одно сплошное «белое пятно». Как, собственно, и сама территория вашего, м-м…

— Крольчатника, Крольчатника. Погодите, но должны же быть данные на нас, каждого, кто привлечен. Пусть неизвестно, как его собирались использовать, но хоть причину-то появления в Крольчатнике вычислить можно. Аналитики вы или солдафоны? Черт, я, кажется, опять хамлю.

— Кажется.

— Заметьте, я не спрашиваю у вас ни о ком из остальных.

— Да я бы и не сказал, другими занимаются другие. А что, вы между собой не делитесь?

— Да не особенно, признаться.

— Игорь Николаевич, я вернусь к тому, с чего начал. К проблеме эффектов самого проекта «Объект-36». В целом. Артефактов море, приведу один. Все места предыдущих дислокаций «Объекта» ныне представляют собой энергетически «пустые» зоны. В них отсутствует излучение живых организмов. Точнее, не отмечается, поскольку по выходе из такой зоны биополя фиксируются вновь, правда, с незначительными отклонениями. Остается лишь винить приборы, потому что кто или что может вдруг биополя отключать? Там прекращают действовать биолокационные методы — от простых «рамок» до приборов из оборонных разработок, того же, например, ИИГЭ, который я упоминал. Аномалии напряженности магнитного поля — в смысле отсутствия в тех точках какого-либо вообще магнитного поля. Реликтовое излучение Вселенной там невозможно выделить. Не из чего. Космические лучи туда не залетают, такой вот парадокс. Или же стороной обходят, что вероятнее, так как на границе этих «пятен» — что я, «пятнышек» — концентрация повышена.

— Солнце-то хоть над теми местами светит, или и того нет? А при отсутствии магнитного поля растения должны очень быстро хиреть. Насекомые разбега…

— Вот. Поняли наконец. Хиреют растения. Покидают насекомые, не селятся птицы.

— Дрова не горят, вода не течет, твердь раскалывается. А все из-за нас.

— Светит, течет, горят, не раскалывается. Пока. Причем, заметьте, все невидимые глазу побочные эффекты проявляются лишь потом. При перенесении «Объекта» на следующее место. Если таковы побочные, какие же должны быть основные?

— И я должен об этом написать? Не буду. Вот не буду, и все. Нет, и точка. И потом, не валяйте дурака, в том, что вы мне тут понастроили, такая куча нестыковок и чисто логических несоответствий, что мне и говорить об этом не хочется. А кроме того, я еще раз повторяю: поднимите протоколы всех моих испытаний, там четко сказано, что и как у меня получается, а что — нет. Если они сохранились, данные эти, на что мне, кстати, совершенно наплевать. И я в любом случае не начну работать, никто меня не заставит, ни вы, ни Гордеев, ни кто третий. Вам все равно проку будет мало.

— Нет, вы сегодня положительно взбудоражены чем-то. Никто вас ни к чему не принуждает, сколько повторять? Но и отпустить так просто ни одного из вас мы не можем. Мы очень мало знаем пока о происходящем внутри стен «Объекта», но уже того, что нам известно, достаточно, чтобы относиться с невероятной осторожностью. Свет, например, у вас горит, электрокамин работает? Горит, работает, я знаю. Попробуйте найти хоть один кабель, идущий под стену. Внутри тоже никаких энергоисточников нет. Хотите еще факт? Гораздо более прозаический. Гордееву всегда хватало денег. Финансирование шло с настолько разных сторон — наши эксперты сейчас руками разводят, на каком основании он получал средства от тех или иных источников. Если бы там был криминал! Если бы «черные» деньги! А ведь ведомства, которые должны были проект обеспечивать, солидные статьи на него имели. Нашим сегодняшним разговором я намеревался лишь поселить у вас змия сомнения. Я давно пришел к выводу, что откровенность для этого лучшее средство. И признаться, мне кажется, я этого змия вам запустил.

Мы пока видим «Объект» почти исключительно снаружи. Нам нужен взгляд изнутри.

— Ну-у… А сколько слов тратили. Я же с самого начала сказал. В камерах это «наседкой» называется, а если снаружи глянуть, как вы, — агентурная разработка в местах содержания. К чему чудеса такие расписывать было? Да и я вам или кто другой из наших зачем? Зашлите казачка, как положено, и весь фокус. Не поверю, что нельзя в него вбить легенду так, что он родных папу-маму узнавать не будет, сделается совсем другой личностью, какая нужна вам. Даже несколькими, с кодовым словом для переключения. В вашей власти со мной сотворить то же самое, чего уговариваете, время расходуете?

— В смелости вам не откажешь.

— Наглость отчаяния.

— К сожалению, не знаю Гордеева лично, но он кто угодно, только не дурак. С вами при всем желании ничего не выйдет.

— Сами сходите посмотрите. Охране — по зубам, в Крольчатник — десант. Боитесь растревожить неведомый улей?

— С вами устроить психоимплантирование вышло бы, пойми я необходимость такого шага на нашем первом собеседовании. Хватов вас вообще хотел прямо на «Объект» везти, мы еле перехватили, чтобы хоть представление иметь, кого он везет. Но вы уже побывали в Крольчатнике, когда у нас появилась мысль о вашем кодировании. Вас там уже узнали, и подмена будет разоблачена сразу, даже если мы на нее решимся.

— Мне зябко рядом с вами.

— А мне с вами, с вами со всеми, — страшно. Страшно, что от вас можно ожидать.

— Так посоветуйте подложить нам ядерное устройство. Тактическое, на килотонну-две. Через стену можно перекинуть, в авоське. В коробке из-под ботинок. С нас хватит. В каком году здесь, под Бузулуком, проводилось испытание? В пятьдесят шестом, кажется? Тогда от знаменитых сосен, которые выходили к краю степи, остались отдельные островки?

— И нового человека подставить не выйдет. Вот вы говорите — чудеса. Вы думаете, я их по-другому называю? Не имеющего собственной истории обитатели Крольчатника не примут. Вы редки, чудотворцы. Таких, как вы, незаурядных аномалов, еще надо суметь отыскать. Гордеев — мог.

* * *

Когда калитка захлопнулась за мной, я внимательно осмотрел стык. Вот отчего я не догадался сразу — уезжающая внутрь плита своей кромкой пряталась под наваренный по всему обводу уголок, создавая вид обычной калитки, которая должна открываться на меня. Я даже провел пальцем. Э, да не боюсь ли я идти в свой Крольчатник?

От содер-ржательной беседы осталось впечатление вяжущей жвачки. Чего-то вынужденно-нелепого, словно и там мы притворялись друг перед другом, как притворяются обитатели Крольчатника перед самими собой здесь. Он как будто понимал, что все перечисленные парадоксы меня не трогают, но ничего другого предложить не мог. Скоро ли они перейдут к прямым угрозам? У меня совсем не было той смелости, в которой он мне не отказывал. У меня даже не было наглости отчаяния. Вот отчаяние в чистом виде — это пожалуй.

Я посмотрел на свои ладони. Они были липкие, и пальцы заметно дрожали. Чего, казалось бы, стоит время от времени освещать для тех, за забором, что тут происходит. Стучать потихоньку. Глядишь, не перетрудился бы, а вот вернется Гордеев… вот приедет барин… Нет, ведь Гордеев-то не вернется. Как этот мне про якобы командировку! Не прокололся ни разу, все про Гордеева в настоящем времени — «держит», «имеет», «есть». А могут и не знать они, разве нет? Все равно надо было сказать, мол, ладно, черт с вами, давайте постучу малость. Господи, да оставят меня когда-нибудь в покое? «А дятел все постукивал, а поползень поползывал…» Идиотская песенка. Как же я выдержал-то? После «наката», да после мгновенного сна-погружения, и потом еще… А ведь все эти сны теперь во мне остались. До крошечки. Как и впрямь про постороннего кого, не про меня. Может, и не про меня вовсе? Ну, куда теперь, на Главную? Или попробовать к Ксюхиному одиннадцатому номеру? Или к себе? Сесть, закрыться и все хорошенько обдумать…

Я чувствовал, что мне хочется именно хорошенько все обдумать, и поэтому начал действовать, не размышляя. Центральную дорожку я называл улицей Главная аллея, чтоб было, как в Измайловском парке. К Ксюхе сворачивать не стал. «Одиннадцать означает близкую разлуку, возможную болезнь, несчастье для вас и ваших близких», — всплыло в памяти. Это из гаданий на костях. Бросаешь, значит, три косточки-кубика, и… Кузьмичу надо мысль навести.

Стеклянная половина летнего крыла столовой. Все тут, как по повестке. Наши флажки на столах — вроде цветочков на раздевальных шкафиках в садике у детишек. Жаль, я не психолог. Кузьмич имеет на вымпеле скабрезного черта, показывающего «нос», растопырив две пятерни. Была когда-то провинциальная мода ставить такую штуку на капот машины, за стекло, наподобие портретов генералиссимуса. У Ксюхи — скромная елочка, которая в лесу родилась. У Юноши скрещенные шпаги с бритвенного лезвия. У Наташи Нашей — рыба, тайный символ раннего христианства, она же сицилийское послание о смерти. Сема выбрал бегущего коня, похоже на заставку программы «Вести», телевизионщики называют «пожар в конюшне», это я по радио у себя в лесу узнал, пока еще работал транзистор. У Правдивого единственного цветной без рисунка лоскут изумрудного шелка светится священным знаменем джихада. Ларис Иванна в своем постоянном углу до игры в тряпочки не снизошла. Мой кораблик скромно в стороне.

Не меньше двух минут я торчал на пороге, и никто ничего не сказал. Хотя все смотрели. И ждали меня — тарелки у всех уже пустые. Знать бы, о чем они тут говорили. Я отпустил беса импровизации на волю.

— О, Сань, удружил! Борщок! — сказал, усаживаясь. — Только чего холодный-то? Трудно было, чтоб он меня горячим дождался? И хлеб назавтра попрошу обдирный. Такой, знаешь, погрубее, я люблю. Для пищеварения, рассказывают, полезно. Длинные молекулы в нем какие-то… Разговорчик был у меня, господа, — будьте любезны! Никто там не интересуется моими претензиями к условиям содержания. Там сразу быка за рога.

Я набил рот хлебом. Они ждали. Каждый глядел в свою тарелку.

— Ни много ни мало, имею предложение стать Глазом и Ухом Старшего Брата. Соответственно рекомендую отныне поддерживать со мной особо теплые отношения. В скобках: можно без протокола. Могу также сообщить, что в связи с изменившимися обстоятельствами следует ожидать подвижек в жизни нашего милого сообщества. Не исключен новый переезд. Смена установок и ориентиров по отношению к нашему контингенту. Другие люди с другими целями. (Подумал: не худо бы прежние цели мне знать, но врать — так уж до шапки об пол.) Меня заверили, что проект «Объект-36» не сохранился, но кое-какие личные наблюдения заставляют сильно сомневаться.

Доев бифштекс, я бросил комочек ароматической салфетки в тарелку с остатками соуса. Чего-то еще ждали от меня.

— Dixi, господа. Хуг, я все сказал. Остались малозначительные подробности, каковые я, признаться, и не запомнил особенно…

Разгулявшийся бес заставил звонко хлопнуть самого себя по лбу:

— Да! Чуть не забыл! Саня, ты ж следующий. Через три дня велено после завтрака подойти. Приготовиться — Наташеньке. Правдивый тогда скажет вам точную дату, Наташенька. С ним передадут. Все, друзья, все, что знал. Как на исповеди, ей-Богу.

Налил в стакан зеленого сиропа киви, запенил сельтерской из сифона. Стулья задвигались, будто по команде. Вот черт, неужто они ждали именно этого, вызов следующему передать? А все сказанное до? Да самый факт, что я говорил, хоть вполне мог промолчать? Что ж за свиньи неблагодарные?!

Я заставил себя встать. Слегка улыбнуться задержавшемуся у дверей Правдивому. Не знаю, с чем сравнить усилие, потребовавшееся мне для этого.

Вид Правдивого заставил меня собраться. Он явно поджидал нарочно. Додраться хочет?

— Чего ты, Сань?

Правдивый молча сделал приглашающий жест, вслед за мной вышел, свел створки до щелчка. Мягко придерживая за локоток двумя пальцами, довел до ближайшей сосны, которая была повалена. Выломал сухой сук. Мы вернулись к столовой, к той ее части, что примыкала к стене. Я все время держал правую руку в напряжении и чуть на отлете.

— Следите внимательно за веткой.

Солнце стояло высоко, и глядеть вверх было трудно. Алмазно сверкали оскольчатые зубья на гребне.

Правдивый переступил, размахнулся, как городошник. Он целился вверх, через стену. Гораздо выше, чем требовалось бы просто перебросить. Рассекая шипящий воздух, сосновый обломок взвился по высокой дуге.

Сук летел, крутясь, и ничего не происходило, пока он не достиг той незримой черты, которую образовывала, продолжись она вверх, стена, обозначающая границу Крольчатника.

Пш-шш-ших!

Я даже не заметил никакой вспышки. Просто была крутящаяся черная палка — и нет. Облачко белого дыма, немногие разлетевшиеся кусочки, протянувшие белые тонкие шлейфы, которые тут же растаяли. Кусочек упал к моим ногам, я нагнулся посмотреть. Уголек, он еще светился с одного бока алым, но быстро потухал. Он был не больше половинки моего мизинца.

— Вы, кажется, относились к моим предупреждениям скептически, Игорь Николаевич, — сказал Правдивый все тем же непривычным в его устах интеллигентным голосом, который меня уже удивлял однажды. — Странно, что за все эти недели вы не додумались просто проверить. Это, — Правдивый указал в небо, где расплывалась белесая клякса, — новейшие виды современных охранных систем. Сверхсекретные и абсолютно неприступные. И смертельно опасные. Надежнее противопехотных мин во рву. В этом убеждена наша доблестная охрана по ту сторону Ворот. И те, кто разговаривал с вами, мне кажется, пока эту точку зрения разделяют. Ошибочную, как вы понимаете. Но чем дольше они будут заблуждаться, тем, как тоже ясно, нам тут спокойнее. Не так ли? Поразмыслите об этом на досуге, у вас ведь его много, ничем серьезным вы заниматься здесь не намерены.

Заложил ручищи за спину и удалился походкой бегемота в модельных туфлях. Я только что заметил, какие маленькие у Правдивого ступни. Размер тридцать восьмой, не больше.

Я покидал остывший уголек с ладони на ладонь. Вот вам и элементарно преодолимый барьер. Ведь и птиц я в Крольчатнике не видел. Уж сосна-то дятлова столовая, а ни одной барабанной дроби не припомню. И вообще. Да, дружок, ничего-то ты тут не сделал, кроме явных глупостей., Какой уж там герой… Уголек остыл, я его выбросил. Вдалеке опять застучал топор, завжикала пила. Пойти мужикам помочь, если уж ни на что иное не способен.

Но пошел я к себе. Разваливался тот Крольчатник, что я выстроил по впечатлениям первых дней и недель. Впрочем, я предполагал это. Теперь нужно строить новую схему, а повторно это сложнее и, главное, гораздо дольше. Имею ли я достаточно времени? Интересно прозвучал намек Правдивого.

В своем домике я прежде всего ощутил запах знакомых духов. О посещении Ксюхи говорила и смятая неразобранная постель, и прикнопленный к дверному косяку белый лист с нарисованными анютиными глазками. Цветы не были сорваны, а улыбались прямо из разнотравья. Потом я увидел, откуда она брала бумагу. Та же история. Пачка листов, машинка, вынутая из шкафа и приведенная в боевую готовность, письменный прибор, кофейник снят, чашечка со следами гущи.

Я подумал.

Нет, тот, кто настойчиво устраивает мне «рабочую обстановку», не стал бы затем спать в моей постели, рисовать мне цветы и пить иезуитски подсунутый для вящей писательской идиллии кофе. Значит, это не Ксюха. Она, войдя, просто решила, что так и должно быть. Что у меня всегда так. И стала меня ждать. А после обеда не подошла. На полках платяного шкафа в спальне я нашел свои вещи, чистые и отутюженные. По мере носки я бросал их, скомканные, в нижнюю секцию, и мне уже приходила мысль о будущей постирушке. Пара рубах, вторые джинсы, белье. Не очень богатый гардероб уместился в моем чемодане.

Я пил маленькую чашечку холодной воды, тупо уставившись на очередное чудо. Пожалуй, и это не Ксюхиных рук дело. Пожалуй, надо наконец найти ключ от домика и запирать, уходя. Моему несуразному воображению нарисовались феи и гномы, подземные Тимур и его команда, брэдберевские механические мыши-уборщики в умном одиноком доме…

Но правильный пионерчик Тимур вдруг сделался папой бывшего премьер-министра, нашего губастенького идеолога реформаторов; феи натянули колготки на голые тощие задницы и разбрелись зарабатывать по дальним трассам, диснеевские добряки обрели набитые кулачищи гоблинов в «ломовых» камерах СИЗО, а умный дом, как мы помним, сгорел посреди радиоактивной пустыни. С умными — домами и людьми — отчего-то всегда одна и та же история.

Когда я чувствую себя, мягко выражаясь, не слишком радостно, воображение мое способно двигаться лишь в сером направлении. Концентрация чудес начинала ощутимо действовать на нервы.

И все-таки еще на одно я нарвался. Не собственно на чудо, а на исповедь по поводу. И снова женскую. Мне везет.

Было так. Как только мог, я берегся от неверных поступков и резких движений. Сидел у себя перед каким-нибудь голливудским шедевром или в компании старых знакомых с книжных полок. Шел гулять или в столовую, продолжавшую исправно учитывать наши пожелания. Каким образом это происходило, играл тут какую-то роль Правдивый, — о том думать себе запретил. О возможной физической и парафизической сущности феномена. Хотя термины и гипотезы невольно вспоминались. Мы же теперь все образованные в щекочущих загадках сверхъестественного. Зубы съели. Классифицировать научились то, о чем представления не имеем. Принимал посильное участие в расчистке территории. Правда, все это свелось к тому лишь, что мы оттащили самые загромождающие дорожки стволы. «Подсохнут — спалим», — проворчал Правдивый. Однажды в кустах видел Наташу Нашу, целующуюся с Семой. Его торопливые немытые руки шарили по скудному телу Н.Н. под задравшейся маечкой. Вечером того же дня — как раз закончили с уборкой деревьев — Сема с блаженной улыбкой и скошенными к горбатому носу глазами валялся у своего крыльца, на которое так и не смог всползти. Каюсь, после демонстрации Правдивого я не удержался, чтобы не повторить. Камешки, шишки, сучки, флакон из-под шампуня — все превращалось в — пш-шш-ших! — неогненную дымную кляксу в воздухе. Вот фига мне с душераздирающими записочками Доброму прохожему. И куда кидать — на насыпь за двойной колючкой?

Я начал понимать, какая в Крольчатнике должна царить скука. Несмотря ни на что. С Ксюхой мы провели еще одну ночь. Не уверен, что произнесенных нами на двоих слов было больше десятка. Шалашик над малиновым матрасом ни она, ни я восстанавливать не пожелали. Я, проведя годы «близко к земле», кажется, напрочь утратил большинство комплексов и предрассудков, которые, если угодно, можно назвать привычками цивилизованного человека. Ксюхе, по-моему, было вообще все равно.

Настал четвертый день. На который я передал фальшивое приглашение Правдивому к Воротам.

Меня интересовало, как он поведет себя, когда калитка не откроется. О том, как стану выкручиваться я сам, думать не хотелось. Да и всегда можно прикинуться дуриком, шлангом, «я — не я, телеграмма не моя».

Утреннее бритье все еще оставалось непривычным. Небо снова нахмурилось, но прохлада была приятна. Много солнца утомляет. За столиком Ларис Иванны плечом к плечу с ней сидел Бледный. Глаза опять расширены, на лбу пот, вилка в левом кулаке, но к рыбе в своей тарелке не притрагивается. Шемаханская царица тоже имеет довольно бесцветный вид. Я подумал и усмехнулся несоответствию: опухоль на скуле у нее хоть и спала, зато расцвела. Но в общем свежестью Ларис Иванна не пышет.

Так. Кажется, трое суток — максимум, что я смогу воздержаться от сильных действий. Оглянувшись на всякий случай, не подтягиваются ли остальные народы, я решительно шагнул к парочке. Ведь извиняться же снова придется. И вообще с чего я взял…

— Доброе утро, друзья!

Чтобы выдернуть их прижатые друг к другу руки, хватило одного движения. Как и думал. Из-под отъехавшего рукава кимоно и серого пиджака Юноши сверкнули наручники. Не оперативные «клещи», затягивающиеся щелчками при каждом движении и в конце концов способные сломать вам кисти. Нет, здесь было никелированное устройство кандального типа, связанное коротенькой изящной цепочкой. Такими приковывают к запястью чемоданчики с бриллиантами или секретными документами в шпионских фильмах.

Чтобы вернуть их скованные руки в прежнее положение, тоже понадобилось не больше секунды. И я моментально отступил на шаг.

— Ой! — сказала Ларис Иванна басом.

— Не беспокойтесь, прошу, Ларис Иванна, и вы, Володя. Самые искренние извинения. Эта маленькая тайна останется исключительно между нами. Просто теперь ее знаю и я.

— Игорь, зачем вы?

— Тайну? Какую тайну? Знаете? Кто это — я? Нет, не только глаза, он весь был словно остекленевший. Пятясь, я отошел, уселся за столик.

— И он знает! И! Как верно сказано. И он тоже!

— Вовик, помолчи!

Ларис Иванна что-то быстро ему зашептала. Бледный кивнул, нетвердо поднялся из-за стола. В свободной руке Ларис Иванна уносила тарелку с пирожными.

— Один твой Саша Правдивый не знает. Хамло. И Барабанов, но ему наплевать. Ты ему не требуешься. Он счастливый. Вольтер, став импотентом, сказал: «Наконец-то это перестало меня отвлекать!»

— Вовик!

Их голоса удалились. Я пил минералку местного разлива с этикеткой «Яицкая». Ну чтобы Кузьмич чего-то не знал, это вряд, ли. А высказывание приведенное принадлежит не Вольтеру. Ситуация и слова в истории имели место, но сказал их не Вольтер. При определенных обстоятельствах можно согласиться. Слава Богу, я еще не в таких обстоятельствах.

Завтрак прошел спокойно. Братцы-кролики утыкались каждый в свою кормушку. На этих днях я выдумал себе развлечение — стал перебирать блюда из меню одно за другим в алфавитном порядке. Видимо, из чувства скрытого протеста, начав с конца. Пока мне предлагались яйца во всех видах, яблоки в тесте, яблочные оладьи, яблочный пай, но вчера на обед уже были щи, а на второе очень вкусная штука под названием «юц» — телячий сычуг, фаршированный гречкой с луком, обильно сдобренный кубиками мяса и сала. На такой кормежке мы все тут должны через три месяца выглядеть, как Ларис Иванна.

Я поковырял кашу-сечку (она ведь называется «ячневая») и проговорил тихонько, чтобы никто не услышал:

— Из чувства скрытого протеста…

Вот и возможный смысл, отгадка побудительных мотивов всех моих товарищей по сытому плену. Отчего им скрытничать, голову мне дурить, а то и — я вспомнил, как заявился все-таки к Наташинашиному крыльцу и нарвался на ее, как у рассерженной кошки, шип, — а то и проявлять открытую враждебность. Поправился: не всех. Трое из семерых вызывают у меня подозрения, и еще один — серединка-наполовинку. Выходит, пятьдесят на пятьдесят. Фифти-фифти. Так?

Выходит, так, шепнул мне на ухо неведомо откуда вынырнувший Винни-Пух. Это еще цветики, шепнул, погоди, когда совсем тебя достанет, вполне можешь удариться в преднамеренно рискованные опыты какие-нибудь. Преступать все и всяческие запреты. Определение существует — «реакция дьявольского своеволия», самое что ни на есть научное и серьезное и официально употребляемое. Больные гемофилией, например, к такому сильно склонны. Им малейшего ушиба беречься надо, а они вдруг начинают на голове ходить. Так и ты.

Ну, завел. Без тебя знаю.

Только не выйдет у тебя ничего. Тут эту стадию все проходили. Это небось предусмотрено, чтобы вреда нам, драгоценным, не причинилось. Так что не рыпайся лучше, бесполезно. Запрещено.

Заткнулся бы ты. Какие запреты… хотя, погоди-погоди, чего там Наташа Наша пищала?

Вот-вот, сказал Винни-Пух. И вздохнул.

— Игорь, — позвал от дверей Правдивый. Оказывается, все уже закончили и ушли. Как теперь стало принято — без шума и незаметно. После моего «отчета о проведенных переговорах» в столовой воцарилась гнетущая атмосфера. Я был тому причиной, сообщенное мною, еще что-то, но шутки, смех, оживленные разговоры прекратились. Единственное место наших общений в, так сказать, полном составе сделалось больничным коридором, где родственники ждут приговора хирурга, и никто почти не сомневается в словах, которые он скажет, выйдя к ним. Не сомневается и не надеется.

— Что тебе? Иди спокойно, я запру, если полагается.

— Полагается, чтобы тот, кто приглашение передал, проводил до самых Ворот. Идемте, Игорь Николаевич.

— Ну, раз полагается… — Я торопливо доглотал «ця» — калмыцкий чай, отвратительное пойло из прокипяченного в молоке чая, сливок, масла и перца с лавровым листом.

Правдивый окончательно сбросил личину шоферюги неотесанного. Не понять, для меня он так старался либо и до моего появления играл, а теперь просто надоело. «Попробуйте с ним об электронике поговорить, о компьютерных заморочках», — советовал про Правдивого Юноша Бледный Володя. А вот не буду. Подглядывать да сплетни собирать мне интересней. В вечер, когда осчастлививший Наташу Нашу Сема упился своим гонораром, отдыхая на ступеньках, Наташенька, например, с блестящими очочками и блестящими под очочками глазками гуляла с Бледным после ужина. Под ручку держала и разговаривала оживленно. По второму разу ей захотелось? О чем говорили, не знаю, подобраться не удалось. А с Правдивым на подсказанную тему говорить не буду потому еще, что в основном пришлось бы глядеть ему в рот и кивать. Что я там знаю, научился, как дрессированный шимпанзе, в клавиши тыкать…

— После твоего появления я уже четвертый, кого дергают, — сказал Правдивый. — Наташку, Вовку, тебя и меня. Никогда так раньше не было. Нас в покое уже полгода как оставили.

— За кого ты здесь? Завхоз?

— Комендант и сестра-хозяйка в одном лице. Повариха и кастелянша.

— Тогда уж и Господь Бог Саваоф, — попробовал я пошутить.

— О нет, эта вакансия не мной занята.

— Кем же? — Я решил применить к нему способ, сработавший на Кузьмиче и Бледном. Пусть выскажется против кого-нибудь, если у него накипело. Мы уж отделим злаки от плевел. Но Правдивый меня перехитрил:

— А ты сам-то как думаешь? Вы вообще думаете, Игорь Николаевич, или способны только костры в неположенных местах разводить? Мне казалось, что писатели иногда шевелят мозгами. Если не по собственному желанию, так в силу профессиональной необходимости. Но я далек от вашего специфического труда… Ворота! — осадил он мою слабую попытку трепыхнуться.

Да, Ворота. Закапал из припавших к сухим вершинам сосен туч первый дождик. Далеко загремело, прокатилось небесным рокотом. Трава на бывшей дороге доставала до колен.

— Вот что, Саш, с вызовом-то твоим я… Калитка, уже знакомо скрипнув, поехала внутрь.

Она сперва вдвигалась прямо, затем на шарнирах уезжала в сторону. Верно, как в бункерах каких-нибудь фантастических. Сверхглубокого залегания.

— Ну, Игорюха, будь! — просипел Правдивый с выражением прежнего Правдивого. — Про костры разводить — смотри! Я тут и за пожарника… тьфу! За пожарного. В общем, надзор. Еще повторится — накажу. Лишишься этой самой и кухни, понял? Мы с Ксюхой тебя перевоспитаем. Держи кардан!

— Там уже было кострище, — сбившись, пробормотал я.

Калитка встала на место с тихим чваком. Железный коридор за Воротами был освещен лампами вполнакала, я мало что рассмотрел. Ну, может, одну-две фигуры. Наверное, те же военные ребята. Задрал голову — над Крольчатником все плыли неряшливые изнанки туч, сеящие дождь. Тогда, отойдя от Ворот на порядочное расстояние, я развернул бумажный комочек, что мне сунул Правдивый при последнем рукопожатии.

* * *

«Игорь! Сомневаюсь, что делаю верно, и еще не решил, отдавать ли тебе эту записку. И вообще глупо. Если Крольчатнику конец, то нам всем тоже. И тебе. Без (неразборчиво, короткое слово из заглавных, перепутанных, как пьяный забор) нас сохранять не будут. На сегодня-завтра вы обеспечены, дольше меня не держат. Постараюсь вернуться. Игорь! Извини за почерк, пишу в спешке. Все думал — надо, нет? Позаботься о Ларе. Она самая неприспособленная. При ее (неразборчиво), в общем, помоги. Ей трудно и страшно, они этим пользуются. Гони от нее этого засранца. Про Барабанова я так и не понял ничего, но ему не верю. Извини, что я наговорил про Ксеньку. Это все неправда. Понимаешь, ты появился, и мы все (опять неразборчиво, можно понять только слово «сразу»). Игорь, я постараюсь вернуться, но если что — ты единственный стоящий мужик остаешься. С Территории так просто не выбраться, да и (зачеркнуто). Е…Й это «Объект», но мы же ни в чем не виноваты. А девочки? Позаботься, придумай что-нибудь, ты же можешь. Игорь, не жги своих костров! Хоть она и (неразборчиво), верю Наташке. По-человечески не попрощался, теперь уж поздно. Тогда прощаюсь с тобой».

Я перечел наезжающие друг на друга строчки. Медленно порвал бумагу, хотел развеять клочки по ветру, но в последний момент отодрал кусок дерна и сунул под него. Сумасшедший, подумал я. Все они от замкнутой жизни трехнулись, вот и все. И не мучайся в догадках. И Правдивый туда же. Записку эту идиотскую можно хоть прямо на Ворота прилепить.

А ноги меня уже несли. Я выбрал направление и шел скорым шагом. Чтобы отвлечься, стал думать про строителей, которые продолжали колотить за забором свои сваи. Что они там строят? Почему такая засекреченная штука, как наш «Объект-36», окружена цивильными заботами? Так и до разглашения недолго. Стройматериалы им завозятся? Плиты-блоки, штукатурка-унитазы? Водители — кто? Солдатики из стройбата у нашей вохры бегают закурить стрельнуть? На водку в городе скидываются? Ворованный кафель предлагают?

…«А чего у вас там?

Ах… его знает, спецучасток.

А-а. Слышь, краснюки, а там ничего такого нету? Чтоб его оттуда — того?

О…л, мотыга, да туда машины за полгода ни одной не прошло! Туда и заезда нет, гляделки разуй. Дверь, как в банке, в сейфе.

Во, бля! Эй, а люди-то там есть или склад какой?

Ну. Человек семь, может, больше. Мы их всех в лицо знаем. Выйдет один, увезут его, потом обратно привезут. И снова на неделю под замок, а то и на месяц. А то и больше. Разговаривать не положено.

Как же они там-то?

X… их знает. Там и бабы есть, ага.

Устроились, бля. А это, через забор? Пробовали?

Давай попробуй. Я тебе мешать не стану, я и отвернуться могу. У нас один попробовал — полсапога похоронили…»

Я остановился отдышаться за могучим сосновым стволом. Да, примерно такие сцены могут иметь место быть. Голова только у меня за это не болит. А вот почему калитка открылась?

Коттедж с васильковыми окнами стоял в дикой заросли карагача. Только здесь есть. И сосны вокруг великолепны. Лет по двести. Поодаль торчал расщепленный ствол.

На первый стук не отворили. Приглушенные шаги, голоса. Я поколотил еще. Не стесняясь.

— Кто там? (Юноша. Конечно, тут как тут.)

— Володя, выйди, разговор есть.

— Какой разговор? На обеде поговорим, Игорь Николаевич.

— Выйди, выйди, а то сам войду. Новости имеются.

— Говорю, обеда дождись, не ясно? Мы заняты. Отвали.

— Отойди от двери, Вовик! Зашибу.

Уголовник Гриф учил меня, что язычковый замок следует выбивать не точно по нему, а чуть ниже. И при ударе видеть цель как бы сантиметров на десять дальше от себя, чем она есть. Предположим, я пошел на поводу пожеланий Правдивого.

От первого удара дверь крякнула. Хотя, может, это была моя нога. Повторно мне придется бить другой ногой, и я подумал, что неплохо бы в этот раз достичь результата, ведь ног у меня только две. Но дверь крякнула снова, более громко. И пошатнулась. Домик весь трясся. Я отступил на пару шагов, собрался, прижав согнутые руки к груди, и попер быком. Это помогло.

С умеренным грохотом я снес дверь, Юношу Володю, который, как оказалось, в этот момент как раз отодвинул засов, и, влетев в прихожую, вмазался в стенку сам.

— Терпеть не могу, — пробормотал, силясь вытрясти звон из ушей, встать прямо на моих разбитых ногах и сообразить, с какой стороны ждать удара от Бледного, — когда мне хамят через дверь. С детства.

Пока я разговаривал, Юноша быстро несколько раз ударил мне в ухо. Это он зря, ведь там и без того звенело хорошо. Я выбросил к нему руку, схватил за отворот, подтянул и врезал головой вперед и вниз. К шуму в ушах много мне не прибавило, но я услыхал, как у него треснула переносица.

Сражение сразу кончилось. Я прислонился к стене и моргал. Он шевелился на полу, размазывая по нарисованным паркетинам на линолеуме густую темную кровь. В пиджаке он своем был, никаких альковных тайн я им не нарушил.

Из комнаты-спальни донесся крик Ларис Иванны:

— Прекратите! Прекратите немедленно! Игорь! Вовик!

— Все, Лариса, мы уже прекратили, — успокоил я. — Только умыться, и мы как огурцы.

— Что с ним? — потребовал ее голос. Ага, подразумевается, что со мной ничего произойти не могло. Или во внимание не стоит принимать.

— Вскрытие покажет. Не волнуйтесь, только по носу получил. Сейчас я обмою ему лицо.

— И уходите потом немедленно, слышите? И его с собой заберите!

— У вас пластырь есть?

Я подобрал мычащего Юношу. Кровь струйкой полилась с его губ и из ноздрей. На пробитой насквозь переносице вздувался пузырь.

— Скоро вы уберетесь? Господи…

Я возился с Бледным в душевой. Как-то странно звучал Ларис Иванны голос. Неестественно. Хотя — как? Нормально, истерически: пошли вон, два мерзавца, один к женщине ломится, другой ему по морде дать не может. Что еще?

Юноша с заклеенным крестиком переносьем все порывался посмотреть в зеркало и потрогать себя руками. Потрогать я разрешил, а смотреться ему не стоило. Оттеснив его, я взглянул на свое ухо. Оно было похоже на виноградную гроздь. Такое же красное в синеву.

— Просто по голове ты не мог ударить? Кому я теперь нужен с таким ухом?

— А я? Мозги у тебя еще поболят.

— Как сказать, — говорю, — по ним ты вроде не попал. Бил не туда.

— Да уйдете вы когда-нибудь или нет?! — взвизгнула из спальни Ларис Иванна. Юноша добрался до зеркала, посмотрел, сморщился.

— Ладно, ты иди, — сказал он, — а мне еще с ней надо. К обеду, может, выйдем, а нет, собери там, что на столе будет, принеси, если не трудно… Наташке скажи, она принесет. Это для Ларисы. Мне-то плевать…

— Обои полетим, — сказал я. Он не понял. — Вместе пошли. Не слышишь разве, убираться требует?

— Дурак ты. Предсказателем называешься, а тоже… Иди, в общем, Игорь, после поговорим.

Не поворачиваясь к Юноше спиной, я пинком распахнул входную дверь. Мы уже стояли в коридоре. Указал пальцем. Бледный захихикал, что получилось у него как-то дебильно, и я полностью утвердился в своих соображениях о нем.

— Уймись, кретин. Еще захотел? Что ты жрешь-то? Барбитал, фенимин, эрготал? Триптизод?

— Предположим. А ты вали, Игорек, тут тебе не светит…

Это было очень просто. Юноша, привалившийся к настенной циновке, так и норовил показаться мне боксерской грушей. Да еще с разметкой болевых точек, чтобы было удобнее. Реакция у него скорости не потеряла, но сместилась во времени на секунду-другую, вроде как радиосигнал, идущий с Луны. Он нанес резкий свинг в то место, где только что видел мое лицо, и согнулся от удара в солнечное сплетение. Я не стал добавлять по затылку, подставив колено, а просто мягко подхватил его, шаркнувшего плечом по заткнутым за циновку павлиньим перьям. Я начал понемногу осматриваться. Вынес Юношу на улицу, на мокрый ветерок. Шум в голове у меня почти прошел.

— Лариса, — сказал я, возвращаясь, — вы знаете, что держать в доме павлиньи перья — очень нехорошая примета? И соцветия рогоза, их неправильно зовут камышами. Толстые такие, коричневые, как загорелые.

Я нерешительно потрогал кончиками пальцев дверь спальни, оттуда не доносилось ни звука. Для меня не было вопроса, зачем я пришел сюда. Раз и навсегда я выясню, отчего они с Бледным время от времени появляются, как черно-белая парочка из пьесы Юджина О'Нила. Скованные, понимаешь, одной цепью. Что имел в виду Кузьмич, утверждая, что у Ларис Иванны в доме потолок, как: стены в сумасшедшем доме. Кто такие «они» из записки Правдивого, где явно подразумевается кто-то по эту сторону стен Крольчатника. И почему я, черт дери, «предсказатель»?

Постучать, что ли?

— Лариса, Правдивый утверждает, что вы нуждаетесь в помощи. Он просил меня прийти к вам. Мне жаль, что так получилось. Если хотите, я уйду. Мне уйти? Откликнитесь, вы в порядке?

— Идите, Игорь, идите…

Ее голос показался мне теперь изнемогающим, и я даже не успел сообразить, что она хочет: чтобы я у-шел или во-шел? Из спальни раздался грохот. А я понял, что меня не устраивало в звучании ее слов.

Дальше порога я вбежать не смог, чуть не упал.

Площадь спален в коттеджах — восемнадцать метров, я промерял у себя. В Ларисиванниной комнате почти все эти метры занимала кровать. Пышная, с балдахином на резных деревянных стойках. С бархатными и газовыми шлейфами, ламбрекенами и купидонами в виде сытеньких развратных младенцев. Все это было обрушено, перемешано, оборвано, а поверх в задравшемся кимоно возлежала и слабо подергивалась хозяйка. Она стонала. Кое-как пробравшись по шелкам, я Ларис Иванну подтянул с пола, где находилась половина роскошного тела, целиком на кровать.

— Лариса, Лариса, что случилось? Как вы себя чувствуете?

Одна из стоек медленно наклонилась и, падая все быстрей и быстрей, ощутимо приложила мне по плечу.

— Да откуда катастрофа?!

Не слушая и не обращая на меня внимания, Ларис Иванна без стеснения заголила подол, осматривала свое бедро. Нежное, белое, гладкое, без отвратительных складчатых наслоений, округлое необъятное бедро кустодиевской купальщицы. По-ойкивала. Горестно вздыхала и всхлипывала, касаясь подушечками пальцев вздувшихся покраснений. Так спокойно и покорно принимают вновь случившуюся одну и ту же неприятность. Мол, что уж, такая я невезучая, который раз на том же самом месте. Потом она заговорила. Ей просто хотелось выговориться, и так вышло, что подвернулся я.

* * *

— В Москве мы всегда останавливались в «Кемпински» или в «Паласе». Марик говорил, что купить квартиру может каждый, а иметь свой апартамент в самом дорогом отеле — единицы. Я ходила пить чашку шоколада в швейцарское кафе, там были самые свежие сливочные торты. Их ежедневно доставляют ранним рейсом из Лозанны. Какое там общество! Жены самых богатых людей Москвы, членов клуба «Двести тысяч», негласный клуб московских миллионеров. Очаровательные, воспитанные дети со своими боннами, все комильфо… Марик одевал меня, конечно, в Риме, в Париже, но мне так нравились эти новые московские бутики, на Тверской, на Кузнецком, на Петровке. Я имела вайтлс сто-семьдесят-сто, можете мне поверить, стандарт — «Богиня Лакшми». С Розочкой Гиршфельд мы скакали по утрам на ипподроме, муж подарил ей пару великолепных гунтеров. Потом Розочка неосторожно повела себя с одним конюхом, Ринат, татарин, такой красавец с длинными зелеными глазами. Был какой-то скандал… Отчего все так уперлись, что если новый богатый, то обязательно — бандит? Я вам скажу, кто это распространяет. Те, у кого самих за душой ничего нет, кроме «ограбить», «отнять», «обмануть», «слямзить», «наколоть», «поделить». Люмпены, паразиты, совки. Они ничего другого не умеют. Вы знаете, сколько среди новых банкиров, промышленников бывших математиков из Академии наук? Талантливейшие люди… Марик вел дела с самим Бенукидзе. Статный блондин, золотые очки, рубашка за двести долларов от Азара. Хозяин Челябинского комбината и половины региона. Дважды на уик-энд приглашал нас в свою ложу в Большом, и потом мы ужинали в «Метрополе». Марик приготовил для его подруги прелестные сережки с изумрудами, в цвет глаз, но у него была другая, конечно, тоже топ-модель, но блондиночка и глаза голубые, получился крохотный конфуз, мы все смеялись. Мне Марик преподнес на нашу годовщину квадратные камни, копии тех, что владела вдовствующая императрица Мария Федоровна. Наши изумруды ценятся даже выше цейлонских, светлых, с внутренним сиянием. Консорциум Марика вел торговлю этим самоцветом… Я заболела, и все кончилось. Это ведь как болезнь, да? Что со мной происходит? Когда это случилось впервые, Марик едва успел поймать меня за руку, и я чуть было не утащила его с собой. Я все-таки думала, что болезнь. Правда, к обычным врачам тут не обратишься. К экстрасенсам, мануалам? К колдунам? Лонго, например, даже не захотел ничего объяснять. Может быть, он испугался? Но чего? Он же должен был с таким сталкиваться раньше. А Джуна не испугалась. Когда мы приехали к ней, Евгения Юмашевна нас очень мило приняла, посмотрела на меня, расспросила, внимательно просмотрела все кассеты с записями. Только тоже мало чего объяснила. Обещала связаться с нидерландскими, шведскими, болгарскими друзьями. С Кеном Хостеном. В России тоже была какая-то группа специалистов, они никогда себя не афишировали. Роман Петрович Ветров — очень мощный экстрасенс и парапсихолог. Но с ним случилось что-то… Марик отправил меня на Лазурный берег, под Империей он имеет недвижимость. Чудная вилла, чудный климат. Но там было слишком людно… Мне кажется, это жило во мне с детства. Мне сны, что я летаю, снились буквально каждую ночь. Иногда легко, как птица, иногда — будто плывешь в густом прозрачном сиропе, земля уже вот, метр, полметра, ладонь, вершок. Бывало, просто по улице шла и вдруг начинала чувствовать, что становлюсь легче, легче, сейчас унесет порывом ветра. Хваталась за что-нибудь, переживала. Голова кружилась. Но я никогда не думала, что это может быть на самом деле… Я вернулась, а у Марика неприятности. Он не мог мне уделить много внимания. К тому же я располнела, Я не в обиде, я понимаю. Но что же мне было делать, к кому еще обращаться, если сама Джуна… Кассеты с записями куда-то пропали. Некоторое время я жила на нашей даче, совсем одна, только экономка, шофер и горничная. Никого рядом. Два или три раза были травмы. Я не смела выйти под открытое небо. Марик сказал, что есть такая клиника, центр по изучению феноменальных явлений. Решай сама, он сказал, но там вроде могут помочь. Конечно, я не ожидала того, что оказалось со мной и вообще здесь… но постепенно я привыкла. Тут очень много странного, вы уже заметили? И на прежнем месте, и после переезда сюда мы как будто вообще отрезаны. На прежнем месте тоже был забор, проходная, охрана. Я понимаю. У нас на даче охрана тоже, сейчас времена такие… Но от Марика ни единой весточки. Неужели он меня совсем бросил?

Я как-то не уловил ее перехода от риторических вопросов к прямому, обращенному ко мне. Нащупал позади себя какое-то сиденье, сел. Глаза сами поднялись к потолку. Толстые поролоновые квадраты пучились на нем. Совершенно так, чтобы, если вдруг по неведомой причине земное притяжение превращается в отталкивание, пролететь три метра от пола до потолка и не расшибиться. Совершенно так.

* * *

В самом начале я обещал рассказывать лишь о том, что видел и в чем участвовал сам, а если буду о других — строго придерживаться свидетельств очевидцев. Сейчас мне придется отступить от этого своего обещания. Из действующих лиц, которые появятся ниже, знакомых и новых, одно теперь недоступно мне, другому недоступен я. Еще с одним совершенная неразбериха: могу точно сказать, что однажды слышал, как он разговаривает в коридоре за стеной, и еще однажды стал свидетелем одной поразительной встречи, в которой он принимал участие. Этот случай я просто не знаю как считать. Еще одно лицо на данный момент прекратило свое существование. Но я знаю о них. Вслед за Перевозчиком могу сказать теперь: я — знаю.

Только надеюсь: все, что с некоторыми из них произошло, произошло не по моей вине.

Двое рыбаков терпеливо сидели на берегу подмосковной Рузы, окуная удочки в воду. Солнце давно перевалило за полдень, было жарко. В это время никто не ловит, потому что рыба сквозь просвеченную воду видит рыбака. Но эти двое не уходили, перебрасывая поплавки, которые сносило течением. Выше, метров за сто, сидело еще двое. По самому берегу в высокой траве шла дорожка вдоль забора из простого штакетника. Забор огораживал подступающий к самой воде дачный участок.

— Эй! — сказал один шепотом, толкая другого. По тропке теперь шел высокий мужчина, явно направляясь к задней калитке, выходящей на реку. Только что его не было. Рыбак мог поручиться, поскольку гораздо больше, чем на поплавок, посматривал именно туда, на узенькую тропу, которая миг назад была совершенно пуста. С другой стороны сюда на пустую тропу смотрел рыбак из второй пары.

— Эй, погоди, погоди! Куда? — Рыбак был уже на ногах и говорил в полный голос. — Стой, сюда слущай!

От второй пары тоже подбегали. Рыбаки были крепкие высокие парни, но мужчина с выгоревшими светлыми волосами оказался все же повыше их. Одет — хлопчатобумажный легкий костюм охотничьего типа, в зелено-бурых разводах. Такая же майка, куртку держит через плечо. Жарко. На груди рыбак заметил массивную желтую цепь витиеватого плетения. В руках ничего, это хорошо.

Мужчина предъявил документ. И документ соответствующий, тоже хорошо. Мужчину пропустили. Вернулись на свои места. Вот только…

— Слушай, откуда же он? Я ж все время смотрел, не отрываясь.

— Не знаю, я не видел. А ты у Юрки спрашивал? Может, они пропустили?

— Он сам подскочил — челюсть до самых висит… Е-мое, леска запуталась!..

Михаил Александрович Гордеев легко взошел по широким дощатым ступеням на веранду. Несколько плетеных стульев окружали плетеный стол, на нем пузатый прозрачный графин, в розовом морсе плавает лед, апельсиновые кружочки. Миска с кислым молоком, решето с клубникой. Клубника крупная.

— Не привыкнуть мне к вашим внезапным появлениям, — сказал, приветливо кивнув, моложавый седой мужчина, вышедший навстречу гостю. Бросалась в глаза правая кисть почему-то в черной перчатке, выглядывающая из-под пижамного рукава. Он осторожно уселся против Гордеева, и видно стало, что, несмотря на моложавость, это очень пожилой человек. Не так давно перенесший тяжелую болезнь, от которой не полностью оправился.

— Замечательная дача, Марат Сергеевич. От Москвы немножко далековато, а так прекрасно просто. Ягоды, речка. Клубника своя? Ангелов-хранителей я ваших чуть-чуть перепугал.

— Угощайтесь, это Анастасии Егоровны труды. А далеко? Тучково, рукой подать, куда ближе. До миллионерских дач с высокими заборами — так финансов не хватает. Да и к чему он, забор этот. Не люблю.

— Да, забор помогает не всегда. — Гордеев потянулся к графину, искоса поглядев на хозяина.

— Погодите, я сейчас вас наливочкой угощу. Асенька!

Высокая, под стать мужу, Анастасия Егоровна кивнула так же приветливо.

— Асенька, угости нас наливочкой. И мы тут побеседуем, хорошо?

Когда темная, почти черная наливка в резном графинчике с серебряной отделкой была принесена, попробована, похвалена, а стеклянные двери из дома на веранду плотно закрыты, хозяин дачи сказал:

— Совершенно с вами согласен, высокие заборы помогают не всегда. Мне же ведь попало именно за высоким забором. — Он шевельнул кистью в черной перчатке. — Ничего, что мы не в доме, — спохватился, — но вы, я знаю, предпочитаете открытый воздух.

— Нет-нет, очень хорошо. Вы прекрасно изучили мои привычки, Марат Сергеевич. Даже более чем.

Теперь искоса на своего гостя посмотрел хозяин.

— Обижаетесь за историю с попыткой вашего задержания? Честное слово, я прилагал все усилия, чтобы предотвратить эту дурацкую затею. Они там просто не понимают, на кого замахиваются. Были очень удивлены, просмотрев пустые кассеты. Но вы не пострадали?

Гордеев вспомнил, что говорил рыжему Мишке на балконе ресторана. Засмеялся.

— А почему бы вам не разъяснить там кому-нибудь — на кого? В самых общих чертах. Намеком. А? — Он оглядел открывающуюся панораму с рекой и домиками дачного поселка у дальнего леса. Услыхал птиц и кузнечиков, зажмурился от солнечного луча. Все — с неописуемым удовольствием. Нет, этот Мир все-таки прекрасен. — Для миллионерской дачи нужны финансы, а как насчет генеральской? Отказались от положенного?

— Мне генеральская не полагается. Я гражданское лицо. А вот чтобы разъяснить о вас, я должен знать гораздо больше, чем то, во что вы меня посвятили. Неизмеримо больше.

— Зачем? Неужели мало, что вот он я, есть, и подобное вовсе не шизофренический бред, сектантский психоз, досужая выдумка романиста?

— Чтобы давать верно дозированную информацию, необходимо обладать всем массивом. По крайней мере, большей частью. А что я знаю? Сверхсущеетво, периодически посещающее наш Мир — я верно употребляю именительную, а не нарицательную форму слова? — в котором оно занимается какими-то одному ему ведомыми делами. Какими? Решает некие задачи? Реализует новые идеи? Выполняет некие задания?

— Тут же возникает вопрос — чьи? Чтобы уж точно застегнуть на Сверхсуществе личину вражеского лазутчика.

— А это как раз неважно. Подумаешь — чьи. Чьи бы ни были. Чужие, и все. Модели противодействия разработаны, одну из них вы видели пять дней назад. Меня Сверхсущество отчего-то избрало своим наперсником, да и то ни смысла, ни истинных причин своего появления в нашем Мире не открыло. Ни возможных последствий просьб, с которыми обращается, а я выполняю. Я снабдил вас юридической и материальной базой… кстати, неужели это не в ваших силах — самому устроить все так, как вам требуется? В нынешних условиях еще одна какая-то закрытая структура, подумаешь. Со своей землей, объектами, персоналом, охраной. Зачем самому себе сложности создавать, кем-то прикрываться? Не вяжется с общепринятыми представлениями о Сверхсуществе. Тому ведь довольно — пшик! — щелкнуть пальцами…

— Именно, дорогой Марат Сергеевич, именно еще какая-то структура. А какая? Заинтересуются. Все кому не лень. В нынешние-то времена, слава Богу, есть кому. А так… Помните: где умный человек прячет лист? — в лесу. Где прячет камень? — на морском берегу. Сказано же, что если начало вашего двадцатого века было отдано промышленным монополиям, середина — идеологическим системам, то конец и начало века следующего — это владение спецслужб.

— Помилуйте, какая же я вам спецслужба. У меня сугубо научные интересы. Исследовательские. Исторические, быть может, несколько.

— Они к вам прислушиваются, Марат Сергеевич. Это ценно.

— Не очень-то прислушиваются, если судить по инциденту с вами.

— Не волнуйтесь, я действительно не в обиде. Честно говоря, я сам их немножко спровоцировал. Мне это было нужно. Да и в следующий раз остерегутся. Ну еще одна сенсация, широкая публика поговорит, забудет. Службы же ваши многочисленные… я ведь и так у них на крючке. И у вас, Марат Сергеевич, нет?

Хозяин задумчиво отпил ледяного морсу. Врать гостю было бессмысленно, это он понимал. Но и полностью открываться не хотел. Он еще сильнее напряг свою психическую защиту, которой владел в совершенстве. В восприятии Гордеева — по крайней мере, той части, которая на данный момент сделалась человеческой, вместо цветов ауры собеседника проступил черный, чуть сплюснутый круг, окруженный белым, не несущим никакой информации сиянием. Это Марат Сергеевич знал. Но он знал также, что после ранения так и не смог восстановить ментальный экран в полную силу. И теперь уж, наверное, не сможет.

— Что скрывать, Михаил Александрович. Если я всю жизнь положил на изучение запредельных явлений в природе и в нашем человеческом обществе.

На сбор исторических информации о фактах соприкосновения людей с деятельностью либо следами деятельности в нашем Мире чего-то постороннего. На то, какие формы нашей собственной деятельности, по разумению нашему, могут стать вредны и даже убийственны для народа, страны, цивилизации и вообще всего Мира. На мягкое или жесткое, по обстоятельствам, пресечение безрассудных, посягающих на нечто выходящее за прерогативы смертного рода человеческого. Если даже сумел создать государственное образование, учреждение, которое под самыми разными ширмами, но в конечном итоге нацелено на эти задачи. А в не столь отдаленные времена такое было ой непросто. Того и гляди загремишь в гнилые идеалисты, в поповщину и бесовщину. И в Мордовию для надежности. Причем это я сделал сам, исключительно печенками-селезенками ощущая, что все неизмеримо сложнее не просто марксистско-ленинской теории или этого самого опиума для народа, но и Юма, и Канта, и Гегеля, вместе взятых. И вдруг появляетесь вы. С бесспорными, для меня, во всяком случае, доказательствами вашей сверхсущности. Конечно, я не могу не интересоваться. Не предпринимать какие-то свои шаги, дабы разузнать то, о чем вы мне не говорите. Вот я их и предпринимаю. Мне не так долго осталось жить. Меня уже не интересуют деньги и никогда не интересовала власть. Что я могу хотеть для себя? Только подтверждения того, что дело всей моей жизни не было дутой величиной. Что жил не зря. Простите старика за излишнюю патетичность. А относительно держать вас на крючке… ну, не так я наивен, как те, кто думает, что это возможно. Целая речь получилась. Даже неловко.

— Что вы. Я выслушал очень внимательно, — отвечал Гордеев, вертя за хвостик какую-то совершенно огромную бордовую ягоду. — Не обещаю, что смогу удовлетворить ваше любопытство. Но и мешать не стану. — Он положил клубничину в рот, жмурясь от наслаждения, разжевал. — А ведь я к вам с новой нахальной просьбой, Марат Сергеевич. Что там творится вокруг моей Территории? Что за странная активность юных натуралистов? У новоназначенного господина Путина дошли руки до собственного Сектора «Ф»? Что им надо? Или не они? Периодически я начинаю чувствовать за собой особо пристальное наблюдение, но таких номеров, как в тот понедельник, еще не случалось. На меня открыта охота? Опять-таки — кем? Цель? Неужели вы не можете найти возможность настоятельно посоветовать отказаться от намерения? Дело-то безнадежное. Мне все равно, но раздражает суета вокруг. Однако гораздо больше меня положение с подопечными моими волнует. Не надо их выдергивать, они существа нежные. Кроме того, очутившись вне пределов Территории, могут представлять немалую опасность, пусть сами не осознают этого. Как вы сказали? — для страны, народа и вообще всего Мира. Это надо прекратить.

Марат Сергеевич вздохнул. Снял тяжелую правую руку с колена, и она повисла плетью. Молча поднялся и прошел за стеклянные двери внутрь дома, шаркая тапочками. В системе Федеральной службы безопасности, огромной, иерархической и подчас намеренно запутанной, существуют структуры, о которых знает чрезвычайно ограниченное число людей. О некоторых — несколько десятков. О некоторых — десяток. О некоторых — единицы. О некоторых не знает никто, что не мешает им существовать и успешно функционировать. Так называемый Сектор «Ф» занимался именно тем, что разрабатывал модели противодействия чужому проникновению. Не чужому в смысле из чужого враждебного государства, вообще чужому. Сектор «Ф» относился к предпоследней из перечисленных категорий, о нем знали единицы. В их числе и Марат Сергеевич. Но только он пока знал, что о существовании Сектора известно Гордееву тоже. Моделей противодействия было разработано не одна, и если какая-то не срабатывала, вместо нее начинала действовать следующая, каскадом. К разработкам некоторых Марат Сергеевич имел самое непосредственное отношение.

Вернувшись, подал Гордееву листок, извлеченный им из пластиковых корочек. Тот ознакомился.

— Как вы думаете, Михаил Александрович, если я смог получить эти данные, способен сделать то же кто-нибудь еще?

— Убежден. Но я никогда и не говорил, что вы вдруг возьмете на себя крайне неблаговидную роль э-э… наводчика. Да и в ваших ли интересах, чтобы кто-то еще узнал о каком-то там индивидууме, способном, умирая неоднократно, возрождаться, как птица Феникс.

— Между прочим, буква «Ф» в названии Сектора и есть начальная от «Феникс», не знали? А Фениксом, кроме несгораемой птички, звали учителя древнего мифического героя Ахилла. Теперь прочтите это, — и Марат Сергеевич подал второй листок.

Гордеев сперва нахмурился, потом рассмеялся.

— Ей-Богу, знал бы, где падать… Неужели я похож на учителей каких-то героев? Это-то хоть, — потряс листком, — у вас одного?

— Надеюсь.

В первом листке были перечислены многие — не все — моменты, когда Гордеев после долгого по ею счету перерыва, но короткого по счету нашего Мира начал вновь появляться здесь. Указывались случаи, когда и где он оставлял очередную отслужившую свое «куклу», временное краткоживущее тело. Или, по здешним меркам, умирал. И как это происходило. Во втором листке назывались четыре вероятные точки, в которых он вновь «проявлялся», Два из четырех пунктов были правильные. Тихая набережная Шевченко в Москве и молодые лесопосадки в окрестностях одного военного аэродрома за триста пятьдесят километров от столицы. Там, побродив меж пушистых сосенок над игривым ручьем, он всякий раз выходил к одному и тому же поселочку, даже машину приноровился держать в крайнем дворе, договорившись с хозяевами. Обе точки, на Шевченко и тут, были ему чем-то памятны, и он думал об этом, отдыхая за рулем. Хотя, конечно, мог бы сразу попасть в то место, которое ему было сейчас нужно. В любое место этого Мира.

— Всех шпионов губят мелочи. Я не исключение.

— Вы просто неосторожны, Михаил Александрович. Например, ничего не стоило установить, с кого вы взяли внешность и имя, кого, так сказать, заместили среди людей. Правда, так до конца неясно, когда именно это произошло. Но я, например, абсолютно уверен, что в самую нашу первую встречу, у Ветрова, когда все закончилось так… — Невольно Марат Сергеевич посмотрел на свою черную руку. — Я уверен, что это уже были вы, а не тот Михаил Гордеев. Вместо него уже довольно давно — вы.

— Это имеет значение?

— По большому счету, нет. Но я бы не рекомендовал вам…

Гордеев еще раз просмотрел первую страничку. Инциденты с участием Хватова, рыжего тезки-Мишки, отмечены не были. В том числе и предпоследний, так на Мишку подействовавший, с упавшей елью, пробитой машиной и залитым кровью остывающим трупом, так похожим на настоящий, который нужно было быстро зарыть. Впрочем, в той могиле уже ничего нет. Но что Хватова пока не зацепили — хорошо. У Хватова сейчас очень ответственное поручение, и от стен Крольчатника, где в ближайшие несколько дней не понадобится, он снова летит сюда.

— Я привел вашу охрану в тихий ужас тем, что объявился прямо между ними, непосредственно рядом с входом от речки.

— Да уж знаю, доложили. В шоке. Теперь мне проблема, чтоб забыли. Я, Михаил Александрович, просьбу вашу выполню. Как всегда. И даже ничего не попрошу взамен.

— И это как всегда.

— Да. Я только надеюсь, что когда-нибудь…

— Марат Сергеевич, у меня есть еще одна просьба. Вы, конечно, следите за моими подопечными и предыстории знаете… Безусловно, на вашем месте я поступил бы точно так же. Уж если я ничего не открываю, то хоть по интересам моим. Так вот, меня очень интересует последний. Он проходил у вас пять лет назад, думаю, вы это уже выяснили.

— Сразу же. Его трудно было не вспомнить. Как вы его отыскали? Впрочем…

— Вот именно. Меня интересует, что конкретно с ним произошло. Чем был вызван срыв, если он был? Каким образом его решили отпустить? На каком уровне решение принималось? И самое главное, при каких обстоятельствах произошло.

— Вы подразумеваете…

— Да. Не подвергался ли он специальным воздействиям? Обработкам с целью частичного стирания, блокировки памяти. Сами понимаете, он тогда был личностью довольно известной, такие не исчезают бесследно. Такие — или громкое подставное убийство, или несчастный случай, или…

— Если так рассуждать, второе — гораздо легче. Особенно если учесть, в чем он был замешан.

— И все-таки он остался. Кстати, это не вы?..

Марат Сергеевич решительно покачал головой.

— Такие вещи решались без меня тогда. Он работал напрямую на заказчика. Михаил Александрович, а вы, ну, как бы это сказать… я не раз подмечал в наших с вами беседах, что вы способны непосредственно считывать информацию с субъекта…

— Потому и закрываетесь так тщательно? Не трудитесь, Бога ради, я же вижу, сколько это отнимает у вас сил. Я сейчас не лезу в вашу душу и мысли. А о нем, конечно, узнаю. Но мне нужен будет и ваш материал. Не верю, что он у вас не сохранился.

— Очень может быть, и не сохранился. — Видя, что гость встал, поднялся и Марат Сергеевич. — Уже уходите? Михаил Александрович, у меня, знаете ли, просьба и к вам. Вот посмотрите, пожалуйста, эти информации, нет, не сейчас, на досуге посмотрите, и если не затруднит, дайте свой комментарий. Это абсолютно не относится к нашим с вами, так сказать, текущим делам. Но хотя бы частично и совсем в другой области может Сверхсущество уважить стариковскую любознательность? Я начал собирать эти данные лет тридцать назад.

Провожая Гордеева по ступеням, Марат Сергеевич неудачно шагнул, хотел ухватиться рукой в черной перчатке за перила, она соскользнула с твердым деревянным стуком. Гордеев поддержал его. Тихо сказал, глядя в лицо в морщинах:

— Я не знаю, о чем вы хотели бы попросить меня, Марат Сергеевич. Кем вы, даже вы, информированный и весьма практический человек, меня иной раз считаете. За кого хотели бы принять в самых дальних, самых потаенных ваших мыслях. Не надо, уверяю вас. Того, о ком вы думаете, просто не существует, а я вашу невысказанную просьбу выполнить не могу. Не в моих это силах. Всего доброго, берегите себя.

И ушел прямо, здоровой молодой походкой, не сказав, когда его снова ждать. Наверное, скоро. «Ушел, чтобы снова умереть и снова возродиться. А я остался, — подумал Марат Сергеевич. — И умерев, никогда больше не воскресну. Перестану существовать. Совсем».

Прикрыв здоровой рукой глаза, он постоял так секунду. Обратно к столу вернулся собранным и готовым к новым схваткам. Каким был всегда. Теперь с немножко покалеченным телом, которое уже ни на что стоящее не заменишь, что бы там ни придумывали лучшие специалисты, но с ясным и изощренным умом. Со знаниями, доступными очень немногим. В стране, на планете, во всей истории этого — пусть будет, как хочет Гордеев — Мира. Он сказал Гордееву, что его не интересуют деньги и власть. Это так. Но он не назвал третьего — победы в схватке. Победы над другом или врагом, безразлично. В схватке существует только противник. После победы, если оба остаются живы, они могут быть даже друзьями. Но после схваток, в которых победы одерживал Марат Сергеевич, ему обычно не с кем было дружить. А схватка со Сверхсуществом… Да не такой уж он и «сверх». Что ж, модели противодействия, которые разрабатывал Марат Сергеевич, действительно спроектированы в виде усиливающихся каскадов…

— Асенька! — позвал он. Сказал, когда жена вошла: — Я в Москву. Собери мне одеться.

— Хоть пообедай. Не нравится мне этот Гордеев, ты после него сам не свой становишься. Руку приготовить?

— Асенька, я голодный злее.

Через десять минут, уже в костюме, несмотря на жару, в сорочке и при галстуке, Марат Сергеевич садился в машину, стоящую с парадной стороны дома, противоположной той, где на веранде он принимал Гордеева.

— Асенька, к двенадцати вечера я буду. — Шоферу (одному из парней-рыбачков): — В институт

Надо отдать должное, все посещения Гордеева имели свойство не фиксироваться никакой мыслимой аппаратурой, и на этот счет Марат Сергеевич был спокоен. На коленях у него лежала черная кожаная папка с замочком. Он достал из папки цилиндрик, несколько толще привычной батарейки, поддернул манжету на правой руке. Она уже была без перчатки. Отколупнул крышечку на запястье, вложил батарейку в гнездо. Пальцы правой руки шевельнулись, плотно обхватили папку. Рука медленно и как бы неохотно согнулась в локте.

— Значит, «Предсказатель» вам понадобился, господин Гордеев, — тихонько, почти неслышно пробормотал живой человек с мертвой рукой.

Две пули Марат Сергеевич получил год назад. Подвернулся больше по собственной вине, но, к несчастью, обе в суставы — в локоть и кисть. Инцидент произошел в доме… да нет, пожалуй, во дворце Романа Петровича Ветрова, одного из пятерых тогда сильнейших экстрасенсов на территории современной России. Марат Сергеевич в эту пятерку не входил, но во дворец был приглашен. Там впервые он познакомился с тем, кого принимал сегодня у себя на даче. Тогда между собой они звали его Гостем. Случилась глупость — охрана кого-то из тех пятерых вдруг стала палить почем зря. Ни с того ни с сего, без всякой видимой причины. Впрочем… Марат Сергеевич сейчас затруднялся сказать точно. У него, как и у всех присутствовавших, остались какие-то странные провалы в памяти. Никто, например, не мог вспомнить, что заставило их всех собраться тогда, чего в обычной жизни они избегали. Какое предложение они хотели сделать Гостю. Или предъявить требование? Или обратиться с просьбой? И еще произошло что-то. Огромное, грандиозное, разрушительное… Но Гостя уже не было с ними… Марат Сергеевич впал в шок от тяжелого ранения и дальше ничего не помнит. Но факт, что ничего не сохранили в памяти и остальные. Более того, их экстрасенсорные способности с того дня стали стремительно ухудшаться. Кто-то, кажется, даже попал в клинику с нервным расстройством. Марат Сергеевич, не сохранив руку, сохранил трезвый и острый разум. Он сразу зацепился за упоминание Гордеевым возможных блокировок памяти у того, кого доставили на «Объект-36» месяц назад. Конечно, это он помнил. Суть «Объекта», как и характеристики почти всех, кого Гордеев переправлял туда, оставались для Марата Сергеевича загадкой, которую, он был уверен, со временем разгадает. Теперь это время приближалось.

— Значит, «Предсказатель»…

Марат Сергеевич Богомолов ехал в свой институт. Формально, по инвалидности, он оставил пост директора, но по сути все равно оставался его главой. Своего детища. Дела всей своей жизни. Предприятия-81 Минобороны. Оно же Научно-исследовательский институт тонких взаимодействий. НИИТоВ.

* * *

Хватов едва вытерпел три часа полета на старом «Ан-24». От грохота винтовых двигателей, свободно проникающего в салон, дребезжали все заклепки и стучали все железки. И зубы. Так Мишке казалось. Он уже отвык летать на такой рухляди. Зачем, спрашивается, было устраивать спешку с прыганьем туда-сюда, если меньше чем через десять дней он снова нужен в Москве? А если шеф заранее дал ему указание, с кем здесь встретиться и что передать и как потом действовать, то почему это нельзя было сделать сразу, пока был? Ведь все равно он зря проболтался в этом степном пропыленном и прожаренном городишке, где, кроме гостиницы-клоповника, совершенно некуда деться.

Ежедневные поездки эти к Территории, к чему они? Все равно ни внутрь не попасть, ни вокруг не обойти. Охрана, правда, — это да. Ничего не скажешь, дело знают. На десять шагов не подпустили, хоть и видели они Мишкино удостоверение, и, следовательно, знали, что находиться ему тут не просто разрешается, а положено. Уж казалось бы, что один капитан, начальник смены, что другой, что старлея оба, со всеми знаком, а нет разового пропуска на вывоз, жетон такой с полоской магнитной, — и все. Остановись у предупредительного знака, иначе открываем огонь. Между прочим, откроют, и ничего им не будет. На поражение. Сам видел. Без всяких лишних окриков. Неграмотный, читать не умеешь, — извините. Свои же, со строительства, того за руки за ноги подхватили и уволокли, бледно оглядываясь. Надо будет шефа порадовать. Как он, интересно, все это отмазывает? Да сам шеф не будет, подвязал здесь кого, Контору небось.

В гостинице тоже не сахар. Клопы хрен с ними, нету там клопов, конечно, но вот эти трое… вновь прибывшие. Чем дальше, тем наглей. Разнюхивают. И при этом работают, падлы, на три голоса. Один — под сапога: майор! я старше вас по званию! доложите обстановку! Другой дурика ждет: Михал Иваныч, одно же дело делаем, какие могут быть между нами трения? Третий все молчком, выжидает. Мишка завтра с генеральской корочкой приедет, всех вас — за химок…

Заходя на посадку, «Аннушка» огибала высокое, как гора, пронизанное солнцем облако. Мишке хотелось курить. Из его окошка было видно, как выпавшие со стуком шасси вот-вот, кажется, заденут блестящие кресты на церквухе. Сели. Быково, мать его…

Мишка хмыкнул, освобождаясь от ремней. Вот, выходит, сколь жизнь его не учит, сколько он ни добивается в ней, каким уважением ни окружен в своей среде, а стоило шефу Михаилу объявиться, вновь закрутить свои дела неслыханные, ни в чем теперь от Мишки не таясь, — и вот они, мысленки понтярские, сопливая дешевка. Лезут, никуда не денешься. Как был ты, Мишка, любером, качком, шпаной, «спартаковцев» в Лужники ездил бить, так в душе и остался… заваливаясь на кожаные подушки своего «Понтиака» — не первой свежести тачка, секонд хэнд, но солидно, вид, престиж, не «Гольф» какой-нибудь, пусть он двадцать раз «Джетта», и не «шестисотый», во всех анекдотах обосранный, от зависти, конечно, — Мишка снова хмыкнул, подумал: да, первого своего он вздернул на шарфе в красно-белую «спартаковскую» полоску. Хорошо скручивались те шарфы…

Вместо Геника его встретил Лелик, похожий на Геника, как две капли, особенно со спины. Головы у них плавно переходили в плечи. Не головы, а вытянутости, сказал бы шеф Михаил.

— Ты куда меня везешь, чудо? — спросил Мишка, когда они выехали в Москву. Он курил уже третью, никак не мог накуриться после самолета. Чмошная страна. То ли дело «за речку» лететь — семь часов над Атлантикой, перешел в другой салон «Боинга», кури на здоровье…

— На фирму.

— Которую, чудушко?

— На главную. Или домой? Вы ведь не говорите, шеф.

— Геник бабу нашел?

— Так точно. Ее пасут потихоньку. Эти дни никуда не срывалась.

— Не сунулся Геник к ней от большого ума-то?

— Ни-ни. Как можно, шеф. Вы ж сказали.

Мишка поиграл кнопками своего сотового телефона. Вот он уже и шеф. Сам. И фирм у него несколько, среди которых есть главные и неглавные. Штат, временный и постоянный. Несколько приближенных. Недвижимость тут, недвижимость — там. Счетов тут навалом, но кто ж на них серьезные деньги держит-то. Для этого существуют счета — там. «UBS» в Базеле, «SBS» в Париже. Шлюхи — самые лучшие, самые дорогие, с перчиком. Две по-настоящему любимые женщины, для каждой он — любимый и единственный. Серьезно. Упаси Бог друг о друге узнают, драма, это вам не так, это — любовь. Чего не хватало? Чего он за шефом Михаилом-то опять увязался? Благодарность? Ну, благодарность, конечно, да. С тех денег, что у шефа заработал, и началось, что говорить. Но дальше-то своей головой думал. Без потусторонних штук. Здесь и так-то… Страх? Ну, страх, не без того. Посмотрел бы, кто со всем этим обойдется без дрожи в поджилках. Только ведь страх не страх, а умом-то Мишка понимает, что не сделает ничего ему шеф. Не будет просто. Не такой он человек. Для Мишки он человек, и им останется. Что бы ни было. Что бы сам Мишка своими глазами ни видел, в чем бы участия ни принимал. Значит, человек — это кое-что побольше, чем руки, ноги, голова и жопа. И все остальное, включая счета, которые — там… Может, «крыша» конторская понадобилась? Сейчас, кто умные, все под ней ходят. Им, этим, которые из бывшей «России», отстегивают помаленьку и спокойно живут. И тем хорошо — бабки легкие имеют, и опять же под контролем все. А которые умнее умных, сами на службу туда поступили. Может, этого Мишка хотел?

— Геник, ребятенок, как меня слышишь, это папа, прием.

— Значит, докладываю: ходит по магазинам, вечером в клубы, по-иному развлекается, один раз ездила на дачу с подругой и ее дочкой, четыре раза с мужиками, разные, к ней не ходили, возили к себе, ходила в театр один раз и один раз на этот… перформанс Моисеева со вторым, не помню фамилию, они ж голубые, чего ей там? Из Москвы отъезжать вроде не собирается, машина на стоянке во дворе.

— Геник, детка, тебя учили говорить волшебное слово «здравствуйте» или только неопределенный артикль «блядь»?

— Здравствуйте, шеф. С приездом вас. Докла…

— Во-от. Теперь надо сказать: «Извините, пожалуйста». Второе волшебное слово.

— Изви…

— Ладно, Геник, ты молоток. Я все понял, ты роешь землю. Где она?

— Дома. Спит. Она раньше двенадцати не выходит, а сейчас восемь.

— Спасибо, родной, у меня ведь часов-то нет, откуда мне знать, сколько сейчас, так, вижу — вроде утро…

— Как — нет? — Пауза. — Шеф, хотите, я вам куплю?

— Я люблю тебя, ребятенок, за твое, блин, чувство юмора. Все?

— По ней все. Вас хотели видеть Сан Саныч и Гришечкин. И этот, управляющий в «Лотосе», новенький.

— Это хорошо. С управляющим я буду разговаривать в три, предупреди, пусть соберутся. В пятнадцать ноль-ноль, — поправил Мишка, чтобы Геник не созвал их ночью. — Предупреди также Гришечкина, что ему надо собрать мне семь стройбригад, да чтоб молотки, блин, были, а не пьянь белорусская. Поедут на работу недалеко. И в быстром темпе. Остальное я сам. Все?

— Михал Иваныч… У вас таблеток тех не осталось? Ну, помните, желтых? А то я что-то неважно себя чувствую. Извините.

— Что? — Мишка выпрямился. — С тех пор, что ли? Чего, блин, раньше молчал, дубина? Погоди, я у Лелика спрошу.

Лелик сам отозвался от руля, не поворачивая своей «вытянутости».

— Это он про лекарство? Хорошо бы, шеф. Я тоже себя не очень. Хоть сказали бы, когда уезжали, что такое, мы б нашли.

Хватов мысленно выругался. Шеф, зараза!

— Геник, слушаешь? Запули нашего еврея разыскать такую штуку, «Ред Неск» называется, запиши по буквам… Нет, это по-английски, причем объясни, что это может быть сленг рейнджеров.

— Сленг — это пить, что ли? Или колоться? А еврей — это Серафима?

— Ладно, Геня, я ему сам позвоню. Эк херово-то. Но вы с Леликом все равно молотки.

А объявился Мишкин шеф Михаил, ничего не скажешь, эффектно. Сидели под Новый год в «Тонусе», главной Мишкиной фирме. Сделку спрыскивали и вообще. Только свои. Ну, Лелик с Геником — это понятно, ну, еще там. И вдруг выходит. Из абсолютно пустого чулана даже без окон. И так вежливенько: Михаил Иванович? Тот самый? Рад встрече. Вы, быть может, меня помните?.. А глаза смеются. Да Мишка и сам, что греха таить, когда оторопь прошла… обрадовался, что ли. Какое там — до соплей рад был. И снова закружилось все. Как встарь. Вот почему он за шефом Михаилом побежал: надоело все. Девки, любимые честные женщины, понтовые тачки, обороты, счета, отстежки, сальная рожа Серафима Ариевича этого, «вытянутости» Лелика с Геником, постоянно маячащие за плечами, постоянно напоминающие, что и сам оттуда, из таких же, и счет, главный счет — сколько висит на нем, и страх, что всплывут все те, кому он дорожку облегчил, — вот он, главный страх-то… Ан быстро ему надоело порядочного бизнесмена корчить. Сказал ему когда-то покалеченный друг шефа Михаила, Пал Артемич Верещагин: продана душа — и ладно. Веселый был. Хоть и обреченный. Кто с шефом Михаилом свяжется…

— Лелик, детка, ты адрес той чувы знаешь?

— Обязательно. Я тоже дежурил, смотрел.

— Дуй туда, пока пробок нет. Разбудим Спящую Царевну. Я к ней слова с того света приволок.

* * *

…и ты сделаешь то, что ОН тебе скажет. Потому что ОН — теперь один из НАС.

вспышка — цветы — дорога — зеленый газон — вспышка

Инна Аркадьевна Старцева, двадцати двух лет от роду, иногда думала, что ей уже тысяча лет, и за эту тысячу лет она прожила сто жизней. Даже если сделать поправку на ее весьма своеобразное холодное, но жгучее воображение — как ледяной огонь, — причины она имела. Сиротство. Интернат. Горький вкус подлинной жизни, который пришел лет на десять раньше положенного. Ранняя яркая красота, которую все чаще хотелось назвать проклятием. Цинизм, заменивший мечтательность. Ожог очень раннего и очень короткого замужества. Веселая жизнь после. Пришедшее, как взрыв, решение уехать, уехать, бросить все здесь, за что не зацеплена ни единым корешком, ни одним по-настоящему добрым воспоминанием. Яростные усилия для осуществления этого. И вдруг… Встреча с человеком, то есть не совсем человеком, даже не человеком совсем, но он был так хорош… Он и открыл ей, что имеет она здесь свои корни, рассказал и объяснил, что мир — это Мир, и чем он занят здесь, в этом Мире, и даже открыл ей истоки ее собственных, редких и необъяснимых видений о самой себе, о других людях, их и своем будущем. И многое она пережила с ним в дни, когда этот Мир, который он называл и своим, чуть было не рухнул. Он, этот человек, Мир спас. Она видела собственными глазами. Она присутствовала при этом.

Потом он ушел туда, откуда приходил и о чем никогда не рассказывал. Ей не хотелось вспоминать, какую роль в его уходе сыграла она. Что оставалось ей? Ведь Мир был спасен, и в нем надо было продолжать начатое. Она все-таки уехала в Америку с новым мужем. Нелегко было жить, сознавая, что только ты знаешь, что было бы с этим Миром, если бы не тот человек, пусть подчас он являлся и в нечеловеческом, жутком обличье. Только ты видела, что уже начало разрушаться. И как. Только тебе открылось даже чуточку вперед. Только ты сохранила об этом память. Она справилась бы с этим, она умела справляться. Но…

Она вернулась из Америки — страны мечты. Не пробыв там и полугода. Оставив уютный домик в университетском кампусе, горько недоумевающего молодого мужа, близкий грин-карт и положение «очаровательной супруги гениального математика из России». Вернулась, чтобы взвалить на плечи ношу исполнения решений неведомых ТЕХ, которые стали приходить ей в снах. ТЕХ, кто не допускает чужого в наш Мир, а нашего — в чужие Миры. Она только видела сон с паролем и встречалась с тем, кого ей называли или показывали. Ничего более. Точно так, как рассказывал тот человек. Она была лишь орудием, охраняющим эту частичку ее Мира. Деньги и условия, чтобы жить здесь не роскошно, но безбедно, ее уже ждали. Так сделали ТЕ. И то, что видения ее прекратились, тоже приняла как награду. Ничего светлого они не принесли ей в прошлом, ее внезапные и совершенно точные прозрения.

…Просыпаться Инне не хотелось, она чувствовала, что еще рано. Но после сна с паролем обязательно наступало пробуждение. Ни в какую не отвертишься, лучше и не пробовать. Что-то еще ей мешало. Да это звонок… В дверь звонили настойчиво, хамски. Так себе позволяет только милиция. И братва, когда приходит вышибать долги. Инну охватило страхом от воспоминания. Когда-то она зналась и с теми, и с теми.

Когда-то, но не теперь. Она отбросила шелковую черную простыню. Если не принимала у себя мужчину или ей просто не хотелось секса, она всегда постилала черное. Жутковато, но ей нравилось. Да и мужиков отпугивало — какая любовь на черном? К себе она приводила редко, ее дом был ее крепостью. В дверь звонили.

Инна спустила голые ноги с высокой постели. Она всегда спала без одежды. Так рано мог заявиться только Роберт. У него наглости хватит. Натянула, переступая длинными ногами, узенькие черные трусики из глухих кружев, не торопясь закурила тонкую черную сигарету. Больше ничего черного не было в спальне Инны Старцевой. Белье и сигареты. Ее изящные узкие ступни утопали в шкуре белого медведя. Мебель цвета слоновой кости, стены — белый штоф. В дверь звонили. Она не беспокоилась за сон-приказание. Такие сны не забывались в отличие от обыкновенных.

Так, Роберт, это если из своих. А если нет? Посмотрела на часы — восемь ноль одна. Отодвинув верхний ящичек столика с изогнутыми тонкими ножками, достала сверкающий никелированный пистолет. Выдвинула-вдвинула обойму, отвела ствол, поставила сектор предохранителя в боевое положение. По движениям понятно, что они ей привычны. «Кольт» велик, тяжеловат, но в руку ложится хорошо. Вспомнилось давнее: «Какой прок от оружия невзведенного? Все равно что от незаряженного». Тот же человек ей сказал. Тот же.

Не стала накидывать даже короткой рубашки, так и пошла, встряхнув роскошной гривой. Вот еще что черное было в спальне — Иннина бобровая, с серебряной сединой грива и крупные, очень тяжелые соски. Мужики балдели.

А нехороший человек, если он за дверью, в любом случае секунду потеряет, вылупившись, подумала Инна. А она успеет выстрелить.

— Кто? — спросила, стоя чуть в стороне, надавливая ногой кнопку переговорника, отведенную под вешалку.

— Долго спите, Инна Аркадьевна, — сказал из динамика наглый голос.

Милиция. Менты. Не может быть. ТЕ так хорошо ограждали ее до сих пор.

— Что вам надо? Уходите, я не открою.

— Не тревожьтесь, я пришел не со злом, — сказал наглый голос. — Я принес вам привет от вашего старого друга, Ивана Серафимовича. Может, вы лучше его вспомните как Михаила Александровича?.. Инна Аркадьевна, вы не ушли?

— Я… Да. Я сейчас. Простите, я не одета. Подождите.

«Кольт» она все-таки сунула в карман длинного, до полу, шелкового халата. Чтобы не оттягивал тонкую ткань, пришлось держать в руке. Да и спокойней все же. Хотя какое спокойствие, сердце колотилось у самого горла.

Вошел рыжий, с рыжими глазами. В отличной замше и драной каскетке.

— Инна Аркадьевна, вы в меня стрелять не будете? Михаил Александрович предупредил, что вы девушка решительная.

— Как… чем вы докажете, что это именно он прислал вас?

Рыжий тщательно закрыл за собой дверь и, по-прежнему по-волчьи скалясь, раздельно произнес:

— Вспышка. Цветы. Дорога. Зеленый газон. Вспышка. Где будем пить чай, Инна Аркадьевна? И покормили бы, а то я прямо с самолета — к вам.

* * *

До станции Тучково он доехал, голоснув на шоссейке. Смешался с ожидающей толпой на платформе. Под выходной народу много. Он даже взял билет в прохладном зале из окошечка кассы. Ему вдруг захотелось быть как все. В тамбуре пригородной электрички, которые не стали чище с тех пор, когда Михаил Гордеев, понятия не имевший обо всем, что ему предстоит, ездил в таких же, он прислонился к дверям с выбитыми окошками и стал глотать горячий воздух. Но ощущение прелести этого Мира уже прошло. И оно посещало его все реже. Все реже, появляясь здесь, он ловил себя на мысли: я дома. С этим ничего нельзя было поделать. Он понимал.

Понимал? — по привычке молча разговаривать с самим собой, возразил себе он. Отчего же, приходя сюда, ты выбираешь для появлений именно те места, которые были тебе дороги? Что же осталось в тебе такого, что тебя продолжает тянуть туда, где ты нашел последнего в этом Мире близкого человека, и туда, где ты его потерял. Где сам же отдал его Мирам.

Привычка обходиться внутренним собеседником пришла к нему именно там, где не существовало Времени, на черной Реке. Там, где он получил свое прозвище. По роду работы, которую выполнял для Миров. Да и продолжает выполнять. А здесь его даже сумели вычислить по этим его привязанностям к определенным точкам Мира. Как странно, сказал он себе, ты же помнишь свою не бедную событиями и встречами жизнь и когда ты был просто человеком, и когда уже начал служить Мирам. Сколько было всего, а ты упорно возвращаешься туда.

Когда-то — кажется, это было как раз в этом Мире — он услыхал притчу о том, как за бессмертие и неуязвимость получивший их заплатил неимоверно сузившимся восприятием. Одно зрение ему было оставлено, что ли. Прежде чем впасть в полнейшую апатию и начать «созерцать бесконечность», тот горше всего тосковал о какой-то мелочи, которую мог испытать перед обращением в бессмертного, и легкомысленно отказался. Какой-то несъеденный кусок сыру, в этом роде.

Как ни кощунственно звучит, но параллель есть. Теперь он чаще думал именно так. Может, так просто было легче?

Мысли послушно перескочили к более близкому. Этот парень. Ты искал его долго. Миры сказали тебе, что такой должен найтись в твоем бывшем Мире, и ты придумал Территории. Ты сделал так, чтобы о них узнали те силы данного Мира, которые сами, в общем, стремятся к тому, чем когда-то был занят и ты, — к ограждению своего Мира от постороннего, чужого. В меру своего понимания и умения, конечно. Пусть их. Как он сказал рыжему Мишке: пусть. Он даже готов кое-чему научить этого воображающего себя главным хранителем запретных тайн Богомолова. С его никак не остывающим клокотанием. С жаждой обязательной личной победы. До определенной степени это даже полезно. Ты поразился другому, найдя этого парня и узнав в нем… Снова поправил себя: еще не до конца узнав. Ты поразился сперва только вашей с ним внутренней схожести. Потом, узнав больше, понял, откуда она берется, и тебе — даже тебе — стало не по себе от причины. И еще ты понял, что Миры правы, этого парня стоило искать. Сейчас еще ничего определенного сказать нельзя, но очень, очень может быть, что этот парень справится. Что сумеет сделать то в своем Мире, чего не сумел ты. Ни ты, ни все бесконечные Миры с их непреложными законами.

«…Голицыно. До Одинцова электропоезд следует без остановок».

Толкнуло сердце. Тревожный сигнал. Там, на Территории, снова неспокойно. Пока что еще ничего страшного нет, но не далее чем через сутки там опять произойдет выброс, и снова ему нужно будет послужить громоотводом чужих убийственных энергий. Понятно, через кого они попадут сюда. Значит, вот он, данный срок твоего пребывания в этом твоем теле. Но может быть…

Он извинился в переполненном тамбуре, стал протискиваться к проходу в следующий вагон. Ему пришло в голову: к чему покорно ждать? Ближайшие сутки, и ни часом более, вы говорите? Ни убавить, ни прибавить? Это верно. Но мы попробуем, в конце концов, Время — это нечто гораздо более… Вот-вот, из-за этой фразы, возвращаясь в этот Мир в свой уже третий, а вовсе не второй раз, ты постоянно боялся наткнуться на самого себя.

Повернул ручку, отодвинул нешироко дверь, протиснулся. Грохотали, били сцепы. Железные стенки ходили ходуном. Но ведь если этот парень подойдет, если он справится, благодаря ему ты когда-нибудь сможешь сказать о себе: «я — это один из НАС». Ты этого хочешь, ты надеешься на это. Даже ты зависишь от него. Даже ты. Сверхсущество.

С силой захлопнул не сразу защелкнувшуюся дверь.

время это нечто гораздо более странное чем мы себе представляем

В следующий вагон никто не вышел. Услышав удар той двери, мужчина в тенниске с досадой посторонился, чтобы его не задело. Но дверь так и не открылась. Он заглянул через окошко внутрь грохочущего перехода. Никого. Такое бывает, просто там прихлопнули открывшийся замок.

* * *

Мне кажется, Перевозчик тогда думал именно так. Может быть. Вероятно. Мне об этом ничего не говорил, поэтому пришлось домысливать самому. Он ничего не собирался скрывать, просто мы не обсуждали эту тему. У нас хватило других, более существенных.

Что касается остальных только что приведенных событий и встреч — все они имели место. Если говорилось не всегда то и не всегда так, то тут уж ничего не поделаешь, я только что объяснил, что восстановить точнее не смогу.

Я начал злоупотреблять возможностью рассказчика вмешиваться в ход действия, вы правы. Постараюсь больше не допускать вольностей. Да и оборот событий таков, что надобность во мне как в связующем звене на ближайшую сотню страниц отпадает. Хочу лишь сказать, что, ничего не скрывая, Перевозчик все-таки говорил о себе лично с крайней неохотой. Мне хотелось знать, как он проводит часы и дни, появляясь в нашем Мире в своем человеческом облике Гордеева. Есть ли у него постоянное место жительства, какая-нибудь база тут. Почти ничего об этом не сказал. Скрытностью в отношении самого себя он напоминал компанию Крольчатника. Свои впечатления и предположения о нем как личности мне приходилось строить на случайном слове, вырвавшейся фразе, несдержанной вдруг интонации. Когда в нашем последнем, единственно полноценном разговоре я помянул ему об этом, он помолчал, а потом произнес так печально: «Почему нет? Для вас дни проходят, а для меня они длятся. Разница?»