Дочь солдата

Полуянов Иван Дмитриевич

«Дочь солдата» — повесть о девочке Верке, обыкновенной девочке с необычной судьбой.

Совсем маленькой ее нашли советские солдаты в фашистском лагере смерти. Они дали ей имя, а днем ее рождения стал день спасения из лагеря. Кто ее мать, кто отец? Никто этого не знает… Но Верка не сирота. Ее воспитывают добрые и отзывчивые люди — старый коммунист Николай Иванович, считающий себя по праву солдатом партии, и Екатерина Кузьминична.

Из большого города Верка попадает в глухую северную деревню, где и развертывается действие повести. Верке приходится нелегко, пока она успевает «заработать авторитет» у своих новых друзей. Маленькая горожанка учится труду — вместе с другими сельскими школьниками боронит пашню, помогает телятницам на ферме. В деревне Верка проходит и немалые жизненные испытания.

Повесть предназначена для детей среднего возраста; она выходит третьим изданием.

Иван Дмитриевич Полуянов — автор нескольких книг для детей, член Союза советских писателей РСФСР.

 

 

Глава I. Прощайте, милые заборы…

Наверное, дядя вбивает последние гвозди, заколачивая ящик с посудой. Тарелки, обложенные стружкой, бренчат жалобно и глухо. Будто им тоже не хочется уезжать. У Верки после ударов молотка вздрагивают ресницы. Она притворяется, что спит.

До сна ли?

Там не будет заборов…

Мир становится шире, дивно преображается, если смотреть на него с высоты забора и болтать босыми ногами.

Заборы, заборы… То покосившиеся, выцветшие и серые от дождей, то новые, в золотых потеках смолы. Заборы, где известна любая щель или оторванная, висящая на ржавом гвозде доска. Скажем, собирают ребята армию — щель в заборе поможет. Все, что надо, найдешь за забором. Знаете, какие рейки свалены кучей возле столярной мастерской? Рейки — обрезки досок. Они длинные, чуть постругаешь ножом — готово копье. А то и шпага. Что вы, не рейки — сущий клад. И нашла клад Верка, не кто-нибудь. И не забыть ей, как за смекалку и находчивость ее избрали мушкетером. Целый день была Арамисом. Щеголяла в дядиной старой шляпе, в лыжных шароварах и резиновых сапогах. Подвернула голенища сапог — чем не ботфорты!

Дымит труба завода. Грохочут, лязгают цепями бревнотаски элеваторов. Звенят циркульные пилы… Все это за- заборами! Там на километры раскинулась биржа: рядами стоят штабеля свежераспиленных досок, и воздух, как в сосновом бору, напоен запахом смолы, и по деревянным мостовым бегают долговязые мотовозы, сигналят: «ку-ку! ку-ку!». Точно кукушки…

Ах, заборы… Хочешь побегать по бревнам и плотам, которыми забита река у лесозавода чуть не до фарватера, — опять ищи в заборе лазейку. Хочешь проводить пароход, стоящий у причала под погрузкой, — лезь через забор. Лезь, не раскаешься. Увидишь, как звено за звеном ползет в клюз якорная цепь, ржавая, с налипшими на нее водорослями, потом покажется якорь, потом пароход отвалит, загудит, прощаясь на долгие месяцы с родным берегом:

— У-у-у!

Это ничего, что сейчас зима. За зимой придет весна. За весной будет лето. И будут заборы.

Не будут…

И все оттого, что у дяди сердце. Дядя скрывал, что у него сердце. И было так: он ушел утром по гудку на работу, а вернулся домой две недели спустя — из больницы. Постаревший, сгорбленный и грустный. Не снимал пижамной курточки и, заложив руки за спину, все ходил, ходил по комнате. Он потирал подбородок и смотрел на себя в полосатой пижаме в зеркало:

— Арестант! Одно званье, что пенсионер!

Стало в квартире тихо-тихо. Верке после школы было тяжело возвращаться домой — в эту тишину.

Дядя вздумал посещать докторов: он просил вернуть его на завод. Никакого результата! Отказали доктора…

Он занялся работой по дому: чинил, паял, и, как прежде, запахло от его рук железом, машинным маслом. Он повеселел. В холщовом фартуке поверх комбинезона часами выстаивал у верстака, напевал революционные песни:

Наш паровоз, вперед лети, В коммуне остановка…

Отремонтировал и направил мотор своего катера, починил тете старые кастрюли, ведра, соседке даже вылудил самовар. Но это продолжалось недолго. Дядя заскучал. Инструмент валился у него из рук.

По привычке он поднимался утром с заводским гудком.

И все шелестели по комнате тихие шаги. Туфли у дяди меховые, на нерпичьей коже.

Бывало, раньше мечтал чаще ездить на рыбалку на Сухое море — залив Белого моря. А теперь никуда не ездил…

— Арестант! Как в клетку заперт… Дышать нечем!

Однако свет не без добрых людей.

Тете порекомендовали «коренным образом изменить обстановку». Она ухватилась за этот совет. Дядя ее поддержал, что было неожиданно. Дядя предложил деревню. У себя на родине он не бывал лет двадцать. «Снять в деревне избу — и будет как дача», — сказал дядя.

Тетя не перечила, хотя выбор дяди ей не понравился: и путь дальний, и место глухое — самый что ни на есть медвежий угол.

Выстукивает молоток на кухне:

— Едем! Едем! Едем!

Дверь Веркиной комнаты приотворена. Все слышно.

— Куда тебе столько книг, Николай Иванович? Инструменты к чему?

— Почему да зачем… — ворчал дядя. Наверно, в зубах у него гвоздь. — Книги — технические справочники. Мало ли, вдруг понадобятся… Довольно, Катя, чинить допросы. Я же не проверяю, сколько ты кастрюль взяла. Сборы у тебя точно на Северный полюс.

— Что ты затеваешь? А девочка? Мы за нее перед государством отвечаем…

Верка закусила губу, уткнувшись в подушку.

* * *

Приказ был краток: ликвидировать.

Стояла ранняя весна 1945 года. Сырой ветер свистел в колючей проволоке ограждений, прибивал к земле едкий чад из трубы крематория. Вдали грохотало: не то гром, не то орудия.

По площади — аппельтплацу — вереницей тянулись заключенные. Мужчины, женщины, дети. Согбенные спины, руки, висящие, как плети… Высохшие oт голода ноги месили грязь. Обмотки, башмаки на деревянной подошве, а многие были выгнаны из бараков-блоков босые или в одних носках…

— Шнель! Быстро, быстро! — эсэсовцы в черных шинелях и касках подгоняли заключенных ударами прикладов. Собаки щетинили загривки и рвали поводки. Одна обнюхала втоптанную в грязь тряпичную куклу. Привычно зарычала. И отошла: ее натравливали только на людей.

Глазами ненасытного чудовища горели в сырой мгле прожекторы на сторожевых вышках.

Хриплый лай, одиночные выстрелы, злая ругань…

Вдали грохотало: то ли гром, то ли орудия.

Узников лагеря, всех этих, на языке охранников, «флюгпунктов», ждало одно. Русских пленных, немцев-антифашистов, французских партизан-маки, евреев, поляков — всех, кто когда-то прошел через чугунные ворота лагеря и населял бараки-блоки, всех ждало одно: смерть.

— Шнель! Шнель!..

Приказ был по всей форме: отпечатан на хрустящей гладкой бумаге. И венчал его хищно ощерившийся орел с фашистской свастикой в когтях. Точно такой орел, как на воротах лагеря.

Жирный чад из кирпичной трубы валил все гуще, заволакивал серое предрассветное небо.

Советские танки ворвались за ограду под вечер. За ними хлынули волной автоматчики. Освободителей встречать было уже некому. Смрадным дымом курились развалины взорванных печей крематория…

При обходе бараков одному из наших автоматчиков почудился стон. Дико звучал он в мертвой тишине. Он шел из тряпья под нарами. Солдат стволом автомата разворошил тряпье — и содрогнулся. Синее от холода, сморщенное существо лежало перед ним. Ребенок!..

Находку автоматчик доставил в полковой медсанбат, который по-походному располагался в брезентовых палатках, в леске у дороги. Там оказывали срочную помощь раненым бойцам перед отправкой в тыл — по госпиталям.

Деловито, озабоченно сновали под вязами санитары с носилками. На веревках, протянутых между деревьями, полоскались, хлопали на ветру выстиранные простыни.

Пахло йодом, почками и очень покойно — влажной вешней землей.

— Ты куда, сынок? — остановил автоматчика перед входом в операционную пожилой солдат с забинтованной рукой. — Ходячий, так подожди. Я, вишь, жду.

Не отвечая, автоматчик, бережно и неуклюже державший на руках маленький сверток, откинул набрякший сыростью полог палатки.

— Кто это? — спросил его доктор.

Сверток распеленали на операционном столе.

— Кто? — повторил автоматчик. — А я почем знаю, товарищ майор? Человек, вот кто. Живая душа. Я прямым путем к вам из лагеря.

— A-а… ясно! Однако младенца… гм-гм… следует оформить как-то. — И доктор негромко потребовал: — Шприц, глюкозу!

— Имя дать? — подсказал автоматчик. — Пишите… Наш брат — солдат нигде не терялся! Мама у меня, значит, Вера Кондратьевна. Девочка пускай тоже будет Верой. Поскольку я ее нашел, будет она на веки веков Петровной. Конечно, я-то Петя. Петр Шереметьев. Само собой, и она Шереметьева! Эх, дочка… солдатская дочка, доживешь ли ты хоть до завтра! Махонькая, несмышленыш вовсе, а уж хлебнула горюшка — на век хватит! Больно она слабенькая, кожа да кости… Да, — спохватился Петя Шереметьев. — Пеленочки вот, приданое, значит.

Он топтался в прихожей, совал в руки санитаров и сестер свой вещмешок, краснел и смущался:

— Бумазейка на портянки выдавалась… Чистая, не имейте заботы. Вот сахар. Ребята наши собрали, у кого сколько было. Сгодится ей, верно? Кроватку мы ей подыщем. Слово разведчика! И прочие там чепчики, распашонки. Я завтра наведаюсь, все привезу. Не имейте заботы!

Выйдя из операционной и сняв шлем, он рукавом шинели вытер коротко стриженную, по-мальчишески круглую голову.

— В пот бросило… Ну-у, дела! Не знал, не ведал — и на тебе, дочкой обзавелся! Пищит, понимаешь!

Давешний пожилой боец разматывал бинты с раненой руки, ворчал, будто не слушая Петю Шереметьева:

— Царапина, а бинтов сколько на нее извели… Ерунда, на живом заживет! Не по мне это — по госпиталям да санбатам слоняться.

Они направились вместе туда, где неумолчно гудела артиллерийская канонада. По дороге пожилой солдат доказывал, что задело его легко, рана пустячная, и на передовой еще найдется для него работа, выспрашивал, где и как Петя нашел себе дочку, и усмехался добродушно: «Да, тебе повезло!»

Но ни на другой день, ни позднее не увидел больше своей названой дочери солдат Петя Шереметьев.

Грозное, боевое было тогда время. И радио гремело над страной скорбно и величаво:

— Вечная слава героям, павшим в борьбе за свободу и независимость нашей Родины!

А девочка выжила.

И было ей года четыре, когда ее за руку привели из детского дома к себе дядя и тетя.

— Вот мы и дома, детка, — Екатерина Кузьминична сняла с Верки пальто и капор. — Здесь все твое, милая…

Одна комната в квартире поступила в полное владение девочки. Тут стояли кровать, маленький круглый стол с игрушками, трехколесный велосипед.

Не теряя даром времени, Верка обновила велосипед: звонок работал исправно, колеса крутились. И она от радости захлопала в ладоши.

А потом посмотрела снизу вверх на толстую тетю и, счастливо сияя темными лучистыми глазами, проговорила нараспев:

— Спасибо, мамочка.

У тети побелели щеки. Дядя — худой, длинный дядя, который только что улыбался, — замахал руками и, морщась, словно от боли, забегал из угла в угол.

И Верка заревела, сунув в рот палец. Что ей оставалось делать?

Екатерина Кузьминична плакала потому, что потеряла в войну обоих сыновей и дочь и, как этой девочке никто не заменит мать, так ей, матери, никто не заменит ее детей… Прижимая к себе смуглую, тоненькую, с круглым, мокрым от слез личиком девочку, Екатерина Кузьминична шептала:

— Не надо, детка. Ты наша! Наша! И какая я тебе мама, я в бабушки тебе гожусь, милая.

Веру вымыли в ванне, переодели в черную юбку и блузку-матроску. В черные вьющиеся кудерки тетя повязала пышный нарядный бант.

Верка захлопала в ладоши:

— Ой, я сейчас совсем чужая! Я вас буду звать тетей и дядей, ладно?

И все бы шло ладно, да тетя сознавала свой долг воспитывать «нашу девочку». Долг перед государством.

— Николай Иванович, ты не замечаешь, что наша девочка тяготеет к изобразительному искусству? Конечно, где тебе! Я говорю, что наша девочка исключительно умна и талантлива. Да брось ты подбородок… протрешь до дыры! Что за манера!

И потом восхищалась, штопая дядины носки и заглядывая через плечо в Веркину мазню:

— До чего богатая фантазии! Пароход — ну, прямо живой.

— Это не пароход — подъемный кран.

— Господи, неужели я не смогу отличить пароход от подъемного крана? Я и говорю, что у тебя получился отличный подъемный кран.

Дядя дома бывал редко. Уходил рано, возвращался поздно.

У дяди — работа.

Работа пахла смолистыми опилками, железом, машинным маслом. И хотя дядя был на заводе сменным инженером, то есть не самым главным, Верке представлялось, что его работу не уместить в заводские корпуса: в лесопильный цех, где от стука, грохота бревен, шума пилорам дрожит бетонный пол; в водный цех с его никогда не замерзающим бассейном, зимой полным стылого пара, запаха мокрой коры; ни даже в новый, с застекленной крышей домостроительный комбинат… Велик завод! И все же работа дяди представлялась Верке еще большей! Она обнимала все, она все объясняла, ей все подчинялось.

У дяди до полуночи сидят люди. Двери закрыты плотно. Войти и показать новую куклу нельзя.

— Работа такая, — вздыхает тетя. — Очень беспокойная.

Дядя пропадал на заседаниях, совещаниях в завкоме, у директора. И это — его работа.

Дядя был строг, не давал спуску Веркиным проказам. Правда, он не ругал ее — нет. Обхватит ладонью подбородок и, ероша седые волосы, заходит из угла в угол:

— Ну что такое, Веруська! Вечно с тобой приключения.

А тетя сведет на переносье брови:

— Полно! Забегал опять. Будто маятник — даже в глазах мельтешит. Господи, сам, что ли, не проказил? Вспомни-ка! Будто вырос и стекол не бивал.

Верка льнула к тете — шумной, толстой, в своих неизменных вязаных кофтах и широких юбках. Прижаться к тетиной щеке, обняв руками ее за шею, поцеловать в морщинки у глаз — тогда тетя все простит. Разве что скажет:

— Ну и девчонка… чистая лиса! Только без хвоста.

Да! Еще у Верки была скрипка-половинка. Тетя подарила. Это случилось в прошлом году, и Верка ходила уже в четвертый класс. Верка скоро научилась пиликать на скрипке «Цвели, цвели цветики» и любимую тетину «Катюшу».

— Ну-ка, что я говорила, Николай Иванович? — тетя гордо поджимала губы и гладила Верку по голове. — Ты, кажется, хотел на курорт? А я намерена нашей девочке взять учителя музыки. Голубчик, воспитание — наш долг. У нее дар!

Дядя не уехал на курорт. Он уехал вместо Черного на Белое море — до него, понятно, ближе, да и катер свой.

Дядя увез с собой Верку — тут тетя не могла ничего поделать.

И было море — просторное, как небо. На закате оно принимало солнце в свои голубые ласковые недра, светилось долго-долго, пока не зажигались над ним звезды. Тогда море качало отражение звезд, словно баюкало. Волны прибоя с шелестом набегали на светлый под луной песок. Пахло солью, и водорослями, и угольной гарью от проплывавших мимо судов.

И была палатка на берегу, в которой так славно было засыпать под накрапыванье дождя.

И костер, и горячий с дымком чай…

А главное — был рядом дядя…

Дядя оказался совсем не таким строгим, каким его видела Верка дома. Он ловил на продольники-переметы рыбу, учил разжигать костры и варить уху. И много говорил с Веркой, и было с ним просто и хорошо.

Тогда Верка впервые узнала, кто она и откуда…

* * *

Закончив упаковку вещей, к ее кровати подошли тетя и дядя.

— Опять она спит на пуговице! — прошептала Екатерина Кузьминична. Осторожно поправила подушку, чтобы пуговицы наволочки не резали ее девочке щеку.

 

Глава II. «А живем мы рогато…»

От езды в вагоне остались в памяти заснеженные леса и пухлые сугробы за окном, грохот колес под полом и, конечно, тетины охи. Тетя впадала в отчаяние от сквозняков и возмущалась, что в поезде нет вагона-ресторана и приходится обедать всухомятку, а это так вредно для ее девочки. Разумеется, во всем был виноват дядя, человек, известно, непрактичный, к тому же рохля, который живет за тетей, как за каменной стеной.

Получилось, дядя виноват и в том, что поезд прибыл на нужную станцию ночью.

— Пилят меня, Веруська, на мелкую тарную дощечку, — жаловался дядя. — Да… Придется нам ждать, пока подвернется попутный транспорт.

Подвернулся газик-вездеход. Машина удобная, но тесная, если принять во внимание, что тетя отправилась «налегке»: чемоданы, баулы, ящике посудой, кошелки…

— На «дачу» едем! — Тетя искала сочувствия у шофера. — Спокойная старость, нечего сказать. А мы ли ее не заслужили? Не моргай, не моргай, Николай Иванович. Мы, — повела она очками на дядю, — еще с гражданской войны имеем орден Красного Знамени. Тогда его заслужить — все равно что теперь звание Героя. Ну, что ты меня толкаешь, Коля, я ж правду говорю… У нас десять правительственных наград и звание капитана. Гражданская война, белофинская кампания, Отечественная война — все легло на наши плечи.

Газик трясся и скрипел на ухабах. Голову у Веры мотало из стороны в сторону.

В селе Дебрянске шофер притормозил возле чайной.

У коновязи скакали, грелись нахохленные воробьи, стояла автомашина, крытая брезентом, и понурые лохматые лошади жевали сено. Рыжая, в новой сбруе лошадка добирала со снега солому.

— Эта тягловая сила, — шофер указал на рыжую лошадку, — доставит вас до места.

Потаповская, из «Гвардейца». Раз соломой кормят — непременно оттуда.

— Дача! — тетя сердито свела черные брови. — Лошадей кормят соломой!

Верка думала, что их ездовым будет бородатый и в тулупе старик с кнутом за голенищем, в мохнатых рукавицах. А на дядин вопрос: «Кто здесь из „Гвардейца“?» — в чайной отозвался веснушчатый парнишка. Лошадь рыжая, и он ей под масть.

— В момент доставлю, — обнадежил парнишка. Оттопыривая губы, дул в блюдечко. Был он в фуфайке, подпоясанной ремнем, рукавицы и шапка лежали под столом, на пестром половике. Он был, как мужичок с ноготок, с достоинством расспрашивал дядю, вел себя степенно.

— Вы-то чьи будете?

— Теребовы…

— Ну? — Парнишка переменился в лице. — Вы, дяденька, не Ивана Хромого сын?

— Точно!

— Эвон что… — Парнишка смутился, у него покраснели уши, и он полез под стол за шапкой и рукавицами. Он не знал, куда их девать. Положил рядом со стаканом чаю — вроде неудобно. Запихал под себя — так еще хуже. Парнишка судорожно вздохнул и не нашел ничего лучшего, как опять положить их под стол и загородить большущим своим валенком.

— Дяденька, — отчаянным голосом пролепетал мальчик, — мы с вами родня. Родня мы, и большая.

Парнишка, преодолевая застенчивость, поздоровался со всеми за руку:

— Поздравляю с прибытием! Я — Леня Теребов. Батя у меня был председателем колхоза. Ну, до того самого, как срок ему дали…

Дядя понимающе кивнул:

— Ясно. Много ему осталось?

— Не-е… домой собирается, — засветился Леня от радости. — А вы у нас остановитесь? По-родственному?

— Зачем вас теснить, — возразила тетя. — Ты нам, дружок, порекомендуй квартиру. Мы на отдых едем.

— Как хотите. Деревня-то у нас разбойная, в любой избе — одна благодать.

— Как разбойная? — воскликнула тетя. — Что это еще значит?

— Ну да, разбойная, — мальчик взглянул на Николая Ивановича. — В нашей стороне все деревни разбойные. Чего тут особенного?

— Действительно, ничего, — поджала тетя губы на Николая Ивановича: куда, мол, нас завез.

— А остановиться можно хоть у Чебыкиных, изба у них с запасом. Живут Чебыкины вдвоем: старик да старуха. Или у Петровны можно. Бабка Домна вовсе одинокая. Сыновья у нее в Череповце, на металлургическом заводе. Только, — Леня замялся, — понравится ли вам?

— А что? Очень уж нечисто? — забеспокоилась тетя.

— Чисто… Две горницы, кухня. Обстановка почти что городская… Да жила она, бабка-то Домна.

Леня покосился на дядю. Николай Иванович, опустив глаза, позванивал ложечкой в стакане.

— Договоримся, — сказала тетя решительно. — Беру это на себя. А в колхозе как у вас живут?

— Дородно. Очень даже рогато зажили за последние годы.

Верка смотрела на Леню со страхом: он из разбойной деревни, он живет рогато. Вот ужас!

Вещи погрузили на розвальни. И поехали. Лошадь трусила еле-еле, а гривой трясла, расстилала хвост, будто невесть какой рысак.

— Это Рекрут! — оправдывался Леня. — Рекрут… ужели не знаете! — От волнения он путался в вожжах.

— А ехать еще далеко? — спустя полчаса спросила тетя.

— Не-е! — простодушно отозвался мальчик. — Зимником-то рукой подать. От Дебрянска километров двадцать, даже того не наберется. Летней дорогой — и все сорок. В объезд болота потому что…

— Господи! — встревожилась тетя. — Николай, ты слышишь? Где видано, чтобы такого малыша, — тетя заботливо поправила на Лене шапку, — такого маленького отправляли в дальнюю и, наверно, опасную дорогу! Одного! Одного… ох ты, господи! Нет, этого оставить нельзя.

— Да у нас ведь каникулы, — сконфузился Леня. — Что вы!

Навстречу за долгие часы езды попались две-три деревеньки. Они были как одна. И представлялось, что розвальни и Рекрут все кружат по лесам, по лесам черным и угрюмым, сбились с пути и заезжают все в ту же деревню — с гумнами и скирдами соломы, с обледенелым срубом колодца у дороги и громадными, сложенными из толстых бревен приземистыми избами. Грузные, неуклюжие избы посверкивали окнами из-под насупленных крыш, тяжело сидели в сугробах…

Такой же открылась к вечеру и деревня Светлый Двор. Те же гумна и амбары, колодец с журавлем, рябины под окнами, те же нескладные избы, раскиданные далеко одна от другой. Только и было отличия, что на краю деревни черную незамерзшую речушку, дымившую на морозе белым паром, пересекала плотина. На берегу что-то строилось. Белели стропила, свежим мхом краснели проконопаченные стены, груды щепы, опилок валялись на притоптанном снегу.

А заборов, конечно, и в помине не было…

Так вот ты какая, разбойная деревня Светлый Двор!

На стук в заиндевелое окно одной из изб долго никто не откликался.

— Спит бабка, — сказал Леня. — Всех-то ей забот — с печи да на печь.

Наконец заскрипели половицы в сенях, из дверей появилась, кутаясь в платок, старуха в мятом сарафане.

— Чего? На постой? — бабка зевнула; одна щека у нее была красная — наверно, отлежала ее на печи. — А сколь положите? У меня ведь и трактористы останавливаются.

— Не обидим, — глухо промолвил Николай Иванович.

А Леня зачастил скороговоркой:

— Чего ты дверь-то загородила? Не съедят твоей избы. Небось не убудет! Нашенский же человек— Ивана Хромого сын, Николай. Ай не узнала?

— Царица небесная! — схватилась бабка за косяк. — Микола-а!.. Да заходите же! Слава тебе, господи, гостей бог дал. Не обессудьте старую. И печи-то сегодня не топила, встречать дорогих гостеньков нечем…

Домна Петровна ахала и кланялась в пояс.

 

Глава III. Первый разбойник

Школы нет. Школа в Великом Дворе — километрах в двух от дядиной деревни. Дорога все проселком, все проселком, где старые вербы растут, через ручей, через канаву, все по полям да по полям. Великий Двор изб на десять больше Светлого Двора. Там правление колхоза «Гвардеец» и клуб. Зато в Светлом Дворе строится новая ферма с подвесной дорогой и автопоением и гидростанция на речке Талице. Электростанция есть, но локомобиль. Дров на него уходит — напастись не могут! Что-то в нем поломалось, больше недели по деревням жгут керосин. Леня ездил за механиком в Дебрянск, да не застал его дома. Так и до лучины недолго. Смех один!

Верке труда не стоило узнать обо всем этом: все ей рассказала Маня. Она забежала за Веркой, чтобы вместе идти в школу. Верка умолила тетю не провожать ее. Что подумают ребята, если ее, Верку, словно малышку-первоклассницу, тетя за ручку приведет в класс? Смех один!

Это выражение — смех один — Верка переняла от Мани.

Маня в новеньком полушубке из красной дубленой овчины. В левом ухе капелькой поблескивает сережка. У Мани привычка идти подпрыгивая, и платок съезжает, и косички выглядывают из-под него — точь-в-точь, как рожки.

— По ботанике у нас Петр Петрович, — окая, певуче говорит Маня дорогой. — Ой как спрашивает… Строго-строго! А мы на фермы ходим. Я колхозных телят дозорю. Телята шибко потешные, все лижутся.

Маня и окала и «цокала», и у ней получалось «лижутце»… Смех один!

Бумажный сверточек с завтраком Маня спрятала в дупло ивы.

— После школы и бегай без заботы! — пропела она в объяснение.

И Верка, привстав на цыпочки, положила в дупло бутерброд с колбасой.

Сзади раздался стрекот мотоцикла. За рулем, растопырив локти, сидел плечистый, с красным, задубевшим на ветру властным лицом усатый дядя в кубанке и расстегнутом пальто. В люльке — с вытаращенными глазами, надутый, с круглой физиономией мальчишка. За мотоциклом бежали лыжи, привязанные на веревочку.

Девочки посторонились.

— Потаповы, — значительно произнесла Маня, едва мотоцикл пролетел мимо, обдав их снежной пылью. — Председатель и Веня. Веня такой коновод, что… ой! — Маня прижмурила бойкие синие глаза и покрутила головой. И платок опять съехал на плечи.

Их перегнали ребятишки-лыжники. Учебники и тетради у Лени запиханы за пазуху. Остальные лыжники — малыши. Они с трудом поспевали за Леней. Один мальчик держал язык на верхней губе, и нос у него был мокрый.

— А ты, Вера, кем приходишься дяде Николаю Ванычу и тетушке Екатерине? Племянницей, да? — допытывалась Маня.

— Я из детского дома.

— О-о… — Умный румяный ротик Мани стал похож на колечко. — Выходит, они тебя на воспитание взяли. Значит, ты им старость будешь покоить, хлеб им от тебя будет.

Школа на высоком угоре, под тополями. Со всех сторон ведут к ней тропки-дорожки и накатанные лыжни. Ученики из дальних деревень приезжают сюда на лыжах. Портфели они привязывают к плечам веревочками, под портфелями болтаются узелки, наверно, с завтраком. Узелки тоже на веревочках.

Школа двухэтажная, с большими окнами, но, в сравнении с поселковой, очень мала. И Верке взгрустнулось…

Она обмела боты веником из еловых лап, набрала в грудь воздуха, точно собиралась нырнуть, и прошла за Маней следом.

В школе много переходов и коридоров, лестниц с гладкими перилами и пузатыми балясинами. Верку встретил еще у порога гул голосов, топот ног, смех — гул, слившийся в тягучее «а-а-а». Она вновь сравнила: «У нас кричат громче!»

Маня ради Верки пересела на новое место.

В классе пустовали еще две парты.

На уроке немецкого языка Верку вызвали к доске. Нина Павловна спрашивала не строго — так спрашивали и в поселковой школе, — и Верка свободно заработала «пять».

Маня победно поглядывала вокруг, задирая носик: видали, какая у меня подружка! Ребята оборачивались на новенькую.

У Верки такая манера поднимать руку на уроке. Сначала пальцы сжаты в кулачок, это означает: Верка готовится к ответу. Потом пальцы растопыриваются, словно брызжут в стороны — длинные, худенькие пальцы. Рука тянется вверх и тащит за собой Верку с сидения парты.

И Верка отметила с удовольствием, что Маня— синичьи глаза — подражает ей вовсю…

Петр Петрович — преподаватель биологии. Ему далеко за сорок; он лыс, в очках с черной оправой. По тугим щекам от носа прорезались глубокие морщины, и подстриженные сивые усы словно бы заключены в скобки.

Он вошел в класс стремительно. Хвостик темного галстука относило вбок. Его новые ботинки скрипели.

— Здравствуйте, гвардейцы! Как отдохнули за каникулы? Какие новости на ферме, Перетягина?

Маня вскочила, придерживая обеими руками крышку парты.

— На ферме, Петр Петрович? Плохо… С Какао плохо.

— Что с ним?

— Я… — Маня потупилась. — Я кружечку молока налила против нормы. И поносик образовался.

Верка фыркнула: по-но-сик!

Лопушки Маниных ушей заалели ярче кумачовых полосок на рукаве. Она села на место и с обидой зашептала:

— Сама станешь бороться за среднесуточный привес, так узнаешь… Узнаешь!

Петр Петрович склонился над журналом, провел дужкой очков по столбику фамилий. И поднял глаза на Верку.

«Меня? К доске?» — подумала Верка.

И будто отвечая ее мыслям, Петр Петрович кивнул:

— Да, ты… Прошу дневник. Расскажи, что тебе известно о культурных растениях.

Верка в два счета отбарабанила ответ. О, у нее память! У нее усидчивость и пятерки в дневнике!

Но Петр Петрович, по привычке щурясь на потолок и протирая очки концом галстука, медлил ставить отметку.

— Ну-с, у кого есть вопросы?

Поднялись руки. Маня, Маня-то! Сперва выкинула вверх кулачок, потом разжала пальцы и потянулась за рукой с парты. У-у, бессовестная!

— …Еще есть культурное растение — зеленый горошек, — бубнила запаренная Верка. — Из него приготавливают консервы. Еще — цветы канны. Они придают комнате культурный вид…

Поникли белые крылышки фартука, и в голове у Верки был сплошной ералаш.

Петр Петрович листал дневник.

— Т-так. У вас в городе был при школе опытный участок?

— Да, на нем юннаты работали.

— А ты?

— Я не придавала значения, — растерялась Верка.

На перемене ее обступили ребята. Веня Потапов моргал и, оттопыривая толстую нижнюю губу, то и дело дул себе на нос, словно комара отгонял.

— Не придавала значения!..

Ни слова не сказав больше, он пошел вразвалочку, руки в карманах. Ребята потянулись за ним.

С Веркой остались Маня да Леня.

— Авторитета у тебя, — затрясла Маня сережкой, — ну… ни капли нет!

— Нет… — Леня смотрел на Верку сочувственно. — Ничего, мы тебе его пособим нажить.

На стенах в коридорах — и это было необычно— пестрели плакаты, репродукции из журналов, диаграммы… Свободного места нет!

Долго простояла Верка одна у картины. На ней бронзовый солдат с мечом, попирая сапогами фашистскую свастику, держал на руке маленькую девочку, доверчиво обнимавшую его за шею.

И похожа девочка на Верку — точь-в-точь такой была она маленькой. А солдат — на Петра Шереметьева, каким он представлялся Верке в ее тайных, никому не известных мыслях.

Он, солдат Петя Шереметьев, прошел с боями полмира, чтобы спасти эту девочку, и застыл в бронзе — на века. Застыл, держа навечно меч в руке. Тяжелый грозный меч, разбивший фашистскую свастику.

Никого у Верки нет дороже солдата с мечом, потому что всем она ему обязана: и судьбой, и жизнью — так учил ее дядя Николай Иванович.

У каждой девочки, у каждого мальчика есть папа, есть мама. Кто мама у ней, Верка не знает. А папа — вот, с мечом…

Тополя протягивали к окнам узловатые сучья. Между рам белел боровой мох, положенный туда вместо ваты.

Дома тетя проверила дневник Верки и осталась довольна.

— Я не сомневаюсь, детка, что ты покажешь себя с лучшей стороны.

— Что вы, тетя, — затараторила Верка. — Я ж в юннатском классе. Наши ребята, тетечка, сплошь шефы: на телятнике, конюшне, птичьей ферме. А Веня Потапов такой отчаянный… ужас! Он коновод, тетечка! А у Мани — телята. Маня ходит к знатной телятнице области Хомутниковой. Переживают за меня и Маня и Леня: у меня ж авторитета… ну ни капельки!

— Не трещи, ради бога, — замахала на нее Екатерина Кузьминична. — Оглушила!

— А дядя где?

— Ищи ветра в поле, — сказала тетя возмущенно. — С утра на деревне. Все для людей! Весь свет рад на себя перевести!

* * *

— Ага, трусишь, — противно хохотал Веня. — Коленками слаба!

— А вот не слаба, — храбрилась Верка и пристукивала лыжиной.

Помпон на шапочке подпрыгивал. Белые олени на зеленом Веркином свитере готовы были поддать рогами Вене. А заодно и Мане: чего она рассылается горохом, подружка тоже еще.

Берег Талицы крут и высок, на нем ни следа лыж. Верка глядела вниз на белое полотно реки, и по спине пробегали мурашки, и холодило в животе. Недаром Маня держится подальше от берега: вдруг Венька столкнет. Полетишь тогда вверх тормашками! Чего доброго угодишь в полынью — Талица из-за быстрого течения и в лютые стужи не замерзает, полыньи коварно запорошены снегом. Кипит, бурлит Талица на перекатах.

За Верку никто, в сущности, не заступался. Ей производили испытание. Мало ли, что ты из города, на деле надо проверить, чего ты стоишь.

Сперва бегали на лыжах за околицей. Верка не отстала от Вени, под конец перегнала его, хотя он и пыхтел, и сопел, наддавал изо всех сил.

И Веня привел их сюда к обрыву.

— У тебя лыжи толковые. Сами бегают! — сбавил он Веркины успехи.

Лыжи у Верки фабричные, клееные, с зелеными елочками, нарисованными на тупых носках. Хорошие, лучше даже, чем у Лени. У Лени — самоделки, выструганные из березы. На носках вырезаны конские морды, вроде тех, что украшают коньки изб. К мордам привязаны веревочки, будто поводья, — держаться за них при спусках с гор. На торцы лыж привинчены шурупами стальные планки. Они не мешают ходу, но при подъеме втыкаются в снег, тормозят, и Леня без палок забирается на любую крутизну, лишь бы снег был плотен и не рассыпался.

— Своей головой дошел. Он у нас изобретатель! — важно пояснил Веня Верке. — А чего ты — хи-хи? Ты придумай сперва такое, смеяться все умеют. Лене бы мотор найти… Небось ты из города не привезла? Куда как вы, девчонки, недогадливы. Лене бы мотор… Он, может, ракету устроил и запустил бы, а уж трактор…. и слов нет!

Леня — мальчик робкий, застенчивый. Вечно улыбается невпопад. И сейчас жмется в сторонке, тянет:

— Чего вы… Ровно маленькие, на самом-то деле.

— Эх, я бы на городских лыжах… — Веня присвистнул. — В два счета, с любой горы!

— Конечно, — поддакнула ему Верка, — если бы не струсил, конечно.

— Я? — Веня выпятил толстые румяные губы, дунул, точно комара с носа прогнал. — Ха! На труса напала… как же!

Верка поправила пуховую шапочку с помпоном, одернула нарядный свитер.

— Конечно, ты боишься! Поэтому и посылаешь меня вперед! Удивляюсь! — Белый помпон на шапочке подпрыгнул. — Удивляюсь, какие здесь несознательные ребята. Девочек вперед с горы посылают. Фи!.. В городе совсем наоборот… Правда, Маня?

Маня, застигнутая врасплох, послушно закивала.

— Я трушу? — вскричал Веня.

— Ты, — спокойно ответила Верка. — Ты слаб в коленках и даже в чашечке.

Веня трахнул шапкой оземь. И — исчез! Под обрывом.

Был на берегу — и нет его.

— Ой, — запоздало ойкнула Маня.

Вниз к реке быстро-быстро несся клуб снежной пыли. От него отделилась черная фигурка, обогнала снежное облако. Взмахнув руками, растянулась у противоположного берега Талицы.

Маня прижала варежки к щекам и затрясла сережкой.

— Ну, шальной, — проговорил Леня. — Никто отсюда не катается. Сиганул-таки Венька! Расшибся, поди… Тут руки-ноги переломать недолго!

— А з-зачем он меня посылал? — Верка дрожала.

— Нарочно! Посмеяться-то сам не свой.

Верка представила, как Веня лежит, и руки-ноги у него переломаны.

— Я спущусь, — сказала она, и коленки у нее враз ослабли.

— Что ты, сойди с глупого места! — испугался Леня.

Верка отбросила в сторону лыжные палки. И нырнула с обрыва!

Она летела зажмурясь. Ветер свистел в ушах. Лыжи вихрили снег.

Подбросило вверх… Еще толчок! Верка ойкнула и полетела головой в сугроб.

Снег рассеялся. Из сугроба торчали одни малиновые шаровары и белые носочки. Лыжи слетели вместе с ботинками. Лыжи и ботинки покупала тетя, рассчитывая, очевидно, что ее девочка подрастет, прежде чем сигать с берега Талицы вниз головой.

Снег залепил уши, набился в рот. Верка без устали плевалась, выкарабкиваясь на белый свет. Она мотала головой, чихала, вытряхивая комья снега. Ресницы слипались, на них таял снег.

— Здорово! — раздалось над ней восхищенно.

— Ты… — заморгала ошарашенная Верка. — Ты, Веня? Ноги-руки не переломал?

— Хо! Что мне сделается? Жив, цел и голова кверху. Я нарочно упал, чтобы вы с Маней повизжали.

У Верки в глазах потемнело: Веня провел ее. Она, рискуя жизнью, примчалась его спасать, а он жив, цел, и голова у него кверху.

— Разбойни-и-к! — завопила Верка. — Самый первый!

Веня смолчал на это. Он оглядел крутой берег, перевел взгляд на Верку, копошившуюся в сугробе, и сказал:

— Вот оно как… Девчонка, а с этакого обрыва спикировала! Без обману: видно, что из города!

* * *

Николай Иванович пришел домой с Вениным папой, председателем колхоза Родионом Ивановичем Потаповым. Плечистый, высокий, Родион Иванович будто переломился надвое в низких дверях, снял кубанку:

— Доброго здоровья! Я на минутку.

Верка сделала домашнее задание, спать легла — дядя с председателем колхоза все совещались.

— …Упор берем на животноводство, — подавшись к дяде, говорил Потапов и размахивал дымившей трубкой. — Полеводство подчиняем этому же фактору. Луга запущены, требуют очистки. С кукурузой ничего вот не получилось, зато клевер, картофель, турнепс дают урожаи. Теперь мы живем рогато! Трудодень окреп. Встаем на ноги. Но, откровенно, колхоз наш не передовой.

«Рогато» — значит зажиточно, богато. Верка это сообразила.

Но к чему дяде турнепс или клевер? Он же на дачу приехал. У него режим, у него сердце!

На печи, свесив жилистую руку, храпела бабка Домна.

 

Глава IV. Праворучницы

— Ты моя верная! — синичьи, бойкие глаза Мани лучатся. — Ты моя праворучница.

А сколько других словечек узнала Верка! Сначала смеялась над ними, потом прислушалась — и некоторые даже понравились.

К примеру, собирается Веня ставить на гумне силки. Птичек ловить. И маленький Яша канючит, просится: «Пойми меня… пойми!» Это значит:

«Возьми меня с собой, я тоже хочу ставить силки. Поймешь?»

«Оболочка» — это одежда.

«Трясут на деревне» — значит много о тебе идет среди людей разговоров.

Правда, таким языком говорят больше пожилые. Вот Домна зовет своих взрослых сыновей «робенками».

— И-их, улетели мои робенки из гнезда после войны вскоре. Теперь оба в людях, на хорошей наживе. Не забывают, докармливают старуху. Дай-от им бог!.. А живи они в сузёмах наших, что бы видели!

Бабкина изба в деревне из лучших: обита тесом и покрашена, с висячим балконом. Полы горниц, кухни тоже покрыты краской, застланы ковриками из лоскутков. Все дышит довольством: и печь, побеленная, как перед праздником, и пузатый, натертый битым кирпичом самовар старинной тульской работы, с медалями, выбитыми на блестящих боках, и тяжелые, крашенные под дуб стулья… Все — от тюлевых занавесок на окнах до последнего горшка в посуднице. Но жалуется бабка на сиротство, худую жизнь, не снимает с плеч замызганного сарафана, хотя у ней сундуки всяких вещей. Без креста и молитвы бабка шагу не ступит. Странная старуха полчаса била поклоны перед иконой, когда тетя сняла у ней горницы. Бабка Домна тучная, рыхлое лицо мясисто, в мелких морщинках. Зоркие глаза с припухшими веками кажутся неестественно белыми, и поймать бабкин взгляд трудно: скользит он, увиливает…

А «сузём»— это лес дремучий, чащи непролазные. В слове «сузём» так и чудится скрип снега под лапой зверя, плеск крыльев непуганой птицы и хвойный прибой… Сразу за полями, лугами встают дикие дебри — с заглохшими просеками, топкими болотами-мшарами, щетинистым, колючим ельником, в который скупо вкраплено лиственное мелколесье. Из таких лесов в старину наплывал темный страх, колобком подкатывалась сказка-побасенка про леших и русалок. Сумрачно, неприветливо суземье! Робкому человеку путь в него был заказан. Лишь смелый, работящий человек мог противостоять ему, отвоевать у сузема землицы под пашню и покосы.

Если Светлый Двор — разбойная деревня, это не означает, что в ней полно разбойников. «Разбойная»— значит очень разбросанная деревня. Избы стоят в такой деревне как попало, одна от другой на отшибе, без порядка: которая передом к улице, которая задами.

Красят деревню березы. В ней светло от берез.

Березы, березы… Вековые, высокие! С длинными космами ветвей, в тугой, гладкой коре белые березы. И сучья у них белые, кроме самых тонких прутиков, собранных в висячие каштановые пряди. Прутики вроде бы запекло солнцем, покрыло загаром.

Всякий раз березы представляются Верке иными, непохожими. То березы синие, мохнатые— все в легком пушистом инее, с белыми гнездышками снега в развилках сучьев. То березы кажутся алыми под скупым зимним солнцем. То лиловыми— в долгие северные сумерки…

А избы деревни, многие из которых в два этажа, с подзорами, наличниками, висячими балконами, — хоромы-великаны! Под одной крышей и жилье, и просторные сени со скрипящими от мороза половицами и запахом холода, и хлевы для скота, сеновалы, клети… Часть изб заколочена. С крыш съехал тес. Выбиты стекла, разворочены печи… На косяках дверей — зарубки. Так — по зарубкам— измеряли год от году рост детишек пахари и косари. Выросли ребятишки — где они?

Верка ходила с Николаем Ивановичем искать его избу.

— Тут была… — Дядя остановился у одинокой вербы на пустыре, потрогал зачем-то ее шершавую кору и снял шапку. Понурил седую голову. — Ива, помню, была мне почти ровня — по росту. Пахло от нее весной, медом, шмели возле нее вились. Скоро ивушка меня перегнала ростом и, помню, горевал я об этом. Вон и дупло в ней, незнакомое мне. Тоже постарела ивушка!

Розово мерцал иней. Рыжий тянулся из труб над избами дым: по-зимнему топили печи-лежанки.

— Так-то, Веруська! — Дядя положил девочке руку на плечо. — Сколько исхожено, изъезжено, да на отеческую землю притянуло! Нет ее для меня краше. Многое видел, милей не нашел, как эта верба, синий вечер, скрип колодезного журавля. Поди, поищи на карте мою деревеньку — глаза проглядишь, не найдешь, да от этой деревеньки стала для меня вся земля родной.

У Николая Ивановича дрогнул голос. Снежинки падали на его седые волосы.

— Отец у меня, Веруська, был чудной человек. Неспокойный! Мечтатель! Об электричестве, о тракторах для своей деревни мечтал — в те-то годы, когда наша Советская власть только-только набирала силы! — продолжал Николай Иванович. — Иконы из избы долой. На их место — портрет Ленина. Ленину, говорил, больше верю. Коммуну организовал!.. Неграмотный был, а все повторял: «Мы читали!» — И прозвище получил — «Мы читали».

Верка прижималась щекой к рукаву кожаного пальто Николая Ивановича, заглядывала дяде в глаза.

— … Деревня наша, Веруська, имеет немалые заслуги. Наши деревенские в Сталинграде тракторный завод строили, в стужу, когда ладони прикипали к мерзлому металлу. На архангельских лесопилках рекорды ставили. На войне тоже были не последними!

На берегу Талицы они повстречали председателя колхоза.

— Вечер добрый, — обронил Потапов походя, но дядя его задержал.

— Здравствуй, Родион. Чего ты здесь, на ночь глядя?

Помедлив, с непонятным вызовом Потапов сказал:

— Да вроде бы меня везде касается!

— Ну-ну… — Дядя задумчиво потер подбородок, не спускал с Потапова пристального взгляда. — Членов партии сколько в колхозе? Н-да… Не густо! У вас стану на учет. Поедешь в Дебрянск— прихвати меня в компанию. В райкоме партии надо побывать.

— Добро, — мотнул Родион Иванович головой, будто боднул перед собой воздух. — По мне, хоть завтра можно в райком съездить. Ну, бывай!

Верка подметила, что дядя чем-то недоволен после встречи с Потаповым, и она затормошила его:

— Дядечка, а мы с Маней праворучницы!

— Да, да… — углубленный в себя, рассеянно кивнул Николай Иванович.

* * *

Праворучницы!

Объяснять не надо, что это такое.

Куда иголка, туда и нитка. Куда Маня, туда и Верка.

Подружки они — водой не разольешь.

И все-таки случилось так, что поссорили их телята.

Маня как-то сказала на перемене:

— Ой, ведь ты не бывала в хозяйстве Петра Петровича! Как же я оплошала? Ой, не праворучница я тебе, а сто рублей убытку!

Она провела Верку по лестницам и коридорам в тесную комнатушку на втором этаже.

А там…

На столе, за стеклянными стенами, был целый подводный мир! Верка так и прильнула к аквариуму. Неподвижны просвеченные солнцем травы, от них на желтом песке дрожат серые тени… Перламутром посверкивают раковины. Из раковин устроен настоящий грот, подводная пещера. В густых зеленых зарослях трав в гроте плавают пестро и ярко окрашенные рыбки. И напоминает аквариум собою тропический лес, населенный колибри.

Рядом клетка из ивовых прутьев. В ней прыгали, чистя клювы о жердочки, хохлатые птички.

Они тиликали звонко, будто перекатывали в горле хрустальные шарики. Они дымчато-розовые, с красными перышками в крыльях, желтой каймой по хвосту.

— Тут-то что! — Верка ахнула.

На стеллаже под стеклом была коллекция птичьих яичек. Самоцветы, истинно самоцветы! Голубые, оливковые, темно-коричневые, белые, блестящие…

У Верки глаза разбежались.

— Это свиристели, — остановилась Маня перед клеткой из ивовых прутьев. — Ишь, в каких колпачках! Их Веня поймал. Едят рябину. Сущие Обжоры, прямо беда. Корма на них не напасешься, вечно голодны. Клетку хоть на каждой перемене у них чисти… Нарядные, да? У них на крылышках маникюр, как Петр Петрович говорит. Тут вот — зайка Разбегайка. Ну что, ушанчик, поглядываешь?

Разбегай заперт в железной клетке. Он сидел на задних лапках — столбиком. Держал уши рожками, смешно шевелил раздвоенной губой. Тянуло погладить его по белой, пушистой шубке.

— Прелесть! — ахала Верка.

Окна уставлены горшками цветов. Кактус, амариллисы… И лимон, и финиковая пальма в горшках! Стекла — в морозных серебряных разводьях… И пальмы! «Как это все-таки удивительно, — почему-то подумалось Верке, — что Север и Юг могут встретиться под одной крышей».

— Это еще что-о! — гордо выпевала Маня, окая. — Просто живой уголок. Ты бы летом наш пришкольный участок видела! Диво так уж диво! И томаты во какие, — она надула щеки мячиком.-Крупнящие, красные! И огурцы, и репа… Репа сладкая-пресладкая. Прямо сахар, да и только. А на пшеницу и рожь взрослые приходят полюбоваться. Потому что Петр Петрович… энтузиаст. Вот! Нам бы трактор надо. У нас ведь хозяйство, верно? У нас все мальчики-семиклассники сплошь да поголовно трактористы. В кружке технику проходят. Твоего дядю Петр Петрович привлекает, чтобы похлопотал о тракторе. Без трактора… ну, никуда!

— Но дядя при чем?

— Не скажи! У него авторитет.

Вошел Петр Петрович. Он свистнул хохлатым свиристелям, задал из пакета корм рыбкам, потрепал по ушам Разбегая.

— Привыкаешь, Вера?

— Привыкаю, — ответила ему Верка.

— Отлично. Я думаю, пора тебе включиться в шефство над телятами. Нечего от остальных тебе отставать. А каково мнение председателя совета отряда?

Маня потупилась, заперебирала пальцами передник.

— Не против я, да… Да не по правилу получится. Вера отродясь коров не видела, в телятник, посчитай, ногой не ступила, а мы, на-ко, сразу в шефы! Справится ли, сомнение берет…

Посмеиваясь чему-то, Петр Петрович ногтем приглаживал усы.

А Верку даже передернуло, дух захватило от возмущения.

И это — Маня, верная праворучница? Она сомневается, справится ли Верка с телятами! Ведь смех один… И Верка едва вытерпела, чтобы не спросить Маню, так, между прочим: «А ты мушкетером бывала? Э, это не телятам хвосты крутить, к твоему сведению». Однако смолчала: зачем Мане жизнь портить? Пусть заблуждается, если такая неверная.

Ресницы у Верки стали колючие. Шепнула Мане:

— Правильно, не праворучница ты, а сто рублей убытку. В школу я с Леней буду ходить… По-родственному! — И гордо повернулась к ней спиной.

* * *

Вечером, когда Верка учила уроки, внезапно померкла керосиновая лампа и потолок словно бы вспыхнул — бело и ярко.

— Тетя! — сорвалась Верка со стула, распахнула дверь в кухню. — Све-е-ет!

— Слава богу, — ахала Домна на электрическую лампочку. — Теперь все, как у людей. А пол, пол-то… Ну, упечатан, ну, грязнехонек, глаза бы не глядели.

Сегодня в каждой избе мыли полы…

Николай Иванович вернулся к ужину — веселый, с руками, перепачканными машинным маслом.

— Горит? — подмигнул он на лампочку. — А пришлось повозиться с локомобилем! Развалина, в чем жива душа держится…

Тетя скрестила руки на груди.

— Горит… Горит! Нашел себе службу. Еще бы: ты бы да не нашел! — У тети задрожал подбородок. — Весь свет хочешь на себя перевести? Я глаз с тебя не спущу. Дача? И будет дача. У тебя режим… — Она замахала руками, не слушая дядиных возражений.

— Катя, — сказал Николай Иванович. — У нас с тобой один режим. На всю жизнь один, Катя.

— Я у тебя до седых волос Катя! Ну что стоишь? Умывайся. Верочка, слей ему на руки. Ой, и что за человек! — Тетя покачала головой и вздохнула. — Когда только угомонится.

— Катя, — сказал дядя, — нас Петр Петрович, здешний учитель, пригласил на чашку чаю. Сходим, рассеемся, а?

* * *

Верка сумерничает. Лежит на кровати с открытыми глазами, повторяет про себя невесть отчего вспомнившуюся песенку:

Баранчик по травке-е скачет, Ванюшка в горенке песенки поет…

Окна синеют. На сугробы, на заиндевелые сучья вербы за окном, на крыши изб и амбаров сыплется синька. Сеется с неба — оно светлеет, золотится. Гремит радио. У амбаров на столбе мощный динамик. Говорят, его даже в лесу далеко слышно.

Скрипнули половицы сеней, хлопнула входная дверь. Старушечий голос осторожно прошелестел:

— Одна, Петровна?

— Одна. — Домна закряхтела, ворочаясь на печи. — Унесла их нечистая сила к учителю. Аты намекала Родьке-то?

— Намекала, как же, — прошамкал тот же старушечий голос. — Вишь, слушать не хочет, праворучница.

— Ты — еще, еще! Долби, долби его! Попомните мое слово, съест он твоего Родьку. Пропадет Родион Иваныч, светик ясный! Все, слышь-ко, Миколе-то не ладно. На фермах, мол, удои низки, кормов нехватка. Плотина, дескать, на Талице худа… Подкапывается! А вы с Родькой просты!

Верка вытянула шею. Неужели это Домна Петровна говорит? Ну и божья коровка! А с ней Никифоровна, Венина бабушка. Она — по голосу.

— Просты мы, ох, просты, — шамкала Никифоровна. — Хоть веревки вей.

— А он не зевает. Что Родька по простоте ему поведает, Микола — на бумажку да на бумажку! Ночи просиживает над бумажками. Знамо, куда они попадут — к прокурору.

— Ой ли?

— Бога я славлю, что привел вместе жить. Раскулачивали, тиранили — и на-ко! Без угла, без двора остались на старости лет. Бог-от видит, кто кого обидит.

— Девочка, слышала я, у них сирота. Яичек ей принесла. Где она?

— Спит. Намучилась за день, радехонька месту-то. Как прислугу ее держат.

— Ой ли? Лишенько… до чего люди-то худые есть, лишенько!

— Заладила: «ой ли» да «ой ли». Будет вам и «ой», помяните мое слово! А к учителю уполз Микола не зря. Учитель да-а-вно на Родиона зуб точит: мол, не по науке председатель хозяйство ведет. Споются учитель с Теребовым — один другого стоят. Ты куда, Никифоровна? Побеседуй.

— Спасибо, набеседовалась, матушка-праворучница. Все ты пояснила, как в руку положила.

Верка сжимала кулачки. Вредная же ты, бабка Домна, белые глаза! Поссорить всех, дядю из деревни выжить надеешься. Вредная! В глаза говоришь одно, юлишь, ласковой прикидываешься, а за глаза?

Ей стало страшно. Страшно наступившей тишины, страшно потолка — он будто опускался ниже, все ниже на Верку, и стены тоже словно сдвигались. Нахлынула тьма из углов, лишь окна льдисто мерцали.

* * *

Накинув на плечи теплый платок, Верка выскользнула на крыльцо.

Луна. Мороз. Толкая впереди себя два столба яркого света, словно ощупывая ими дорогу, проехал грузовик. В кузове — девушки, парни. Гармонь. Песни. В клуб молодежь торопится.

Тени возле изб непроницаемы. Точно чернилами залиты. Темными увалами теснятся леса за белыми полями, берут деревню в кольцо.

Гремит динамик на всю округу.

И Верка свободно, полной грудью вдохнула крепкий, студеный воздух, и для страхов не осталось места.

Мороз покалывает щеки. Луна стелет половички на ступени крыльца…

А звезд сколько!

Хорошо… Верка даже улыбнулась, вздохнув. Ничего она про Домну не скажет дяде. Потому что у дяди сердце. Его нельзя волновать. Его надо беречь.

И вдруг она приподнялась со ступеньки. Замерла, напрягшись струной.

По радио говорит Петр Шереметьев. Так сказал диктор, назвавший во вступлении к передаче трижды его имя и фамилию. Петр Шереметьев — бывалый солдат, ныне знатный сталевар далекого южного комбината.

Во рту пересохло. Верка втягивала и кусала губы, удерживая рвущийся из груди крик.

— Папа… Нашелся! Папочка!

Объявился человек, который дал ей имя. День, когда он спас ее из фашистского лагеря смерти, — день ее рождения. Так сказал дядя. Ему, этому доселе неизвестному человеку, она обязана и жизнью, и самой судьбой…

Ожидал бронзовый солдат с мечом. Опустил ее с руки на землю.

— Я не бронзовая! — словно в забытье, бессвязно шептала Верка. — Я живая!

* * *

К полночи в горницу вплыла луна. Беспокойный зыбкий отсвет ее лег на потолок, стек по стене.

Лунный свет мешал сосредоточиться, путал мысли.

Что делать? Как поступить? Мучительны были раздумья… И сон, и покой бежали от Веркиного изголовья…

 

Глава V. Лунки и самотек

— Очень, очень мило. Что за расцветка, ты только посмотри, Коля!

— Буланая, — щурился дядя на моток мулине.

— Ну уж, голубчик, высказался! — Тетя от возмущения всплеснула руками. — Буланая… Разве тебе это лошадь? Удивляюсь тебе, Николай Иванович!

Дядя рассмеялся снисходительно:

— Э, что эти колеры в сравнении с моими блеснами.

— Ребенок! Игрушечки бы тебе все.

— Что ты понимаешь? Блесны — это ж… Да за такими, если хочешь знать, охотятся миллионы удильщиков. Это ж редкость! Это ж самые уловистые!

Очки тети холодно сверкнули.

— Полагаю, за блеснами все же охотятся рыбы. Ах, блесны позолочены? Но не все золото, что блестит, как гласит народная мудрость. Увидишь, миленькое платьице вышью нашей девочке к лету. Не спорь, у тебя вечно не хватало практической жилки. Ты, голубчик, за мной, как за каменной стеной. Да, да!

— Я не спорю.

— Еще бы! — И тетя заворковала, склонившись над своим мулине. — По подолу пущу васильки… Нет, лучше вышью в украинском стиле! Ну, девушки, уважили! И где они такие расцветки достали, поди, все магазины обегали.

Николай Иванович стал гордиться блеснами в одиночку. Он разложил снасти по столу. От блесен исходило сияние. И дядя сиял. Насвистывая, потирал руки.

Верка жевала яблоко и болтала ногой. Смотрела на дядю и тетю, и ей было смешно.

— Дядечка, а это что, на таракана похоже?

— Блесна «нара». Что ты! Окуни, я испытывал, славно на нее берут.

— А эта?

— «Пун-яуб». Иначе «успех». Потрясающая блесенка.

— Успех? Скажите на милость… — тетя оторвала взгляд от разноцветных мотков. — Когда у тебя успех-то бывал? Что-то не помню.

— Тетя, — подбежала Верка к Екатерине Кузьминичне. — Вы обратили внимание вот на этот моточек? У вас, по-моему, такой расцветки не бывало.

— Как не бывало! Бывало… Но очень редкая!

Наборы блесен, в их числе для зимнего ужения, крючки, стальные омедненные поводки, пенопласт для поплавков, синюю, зеленую и коричневую лесу, коробку шелкового мулине, кучу писем дядя и тетя получили с завода. В посылке, сплошь заляпанной сургучными печатями. Дядины товарищи по работе и тетины рукодельницы для них постарались. Екатерина Кузьминична, по ее словам, «возглавляла» в заводском клубе кружок художественной вышивки.

— Видишь, Верочка, добрые дела не забываются, — говорила тетя.

Тетя была растрогана. На радостях она не возражала «обновить блесны». Не поминала, что «дядя простудится и наживет прострел», — не то, что раньше, когда Николай Иванович робко заикался о зимней рыбалке.

Дядя не мешкал. В тот же день собственноручно отковал в колхозной кузнице пешню из лома. Это чтобы пробивать во льду лунки. Был сплетен из проволоки сак — вычерпывать из лунок лед. Под будущий улов дядя сколотил ящик. Судя по размерам ящика, дядя рассчитывал на большой успех.

Леня получил приглашение на рыбалку как знаток Зимогора — озера возле деревни, которое, раз оно под снегом, Верка сперва принимала за поле.

— Глубина та-ам! — взахлеб расписывал Леня. Подаренные ему блесны он нацепил на грудь, точно медали. Он закатывал зеленые глаза и бледнел. — Мужики раз пятеро вожжей связывали, а до дна не достали. Там провалы, там ключи подземные бьют. А рыбы в Зимогоре… прорва! Лещи— с поднос. Во! Щуки — по пуду. Летом утят не выпустишь — зараз их щуки переловят! Что вы… Истинные крокодилы! Окуней, тех уйма. Плотва, налимы…

Последние дни Верка была сама не своя. Забывалась на минуту. И опять вспоминала: ночь, звезды, и тени, и лунный свет, и голос из репродуктора…

Папа нашелся. Ее папа. Он дал Верке имя…

Она уже придумала, какой у ней папа. Высокий, плечистый, как Потапов. И усы, как у Потапова. В цехе папу уважают. С ним заводской коллектив считается очень, точь-в-точь, как бывало с дядей. На собраниях дядю… ой, то есть папу! — избирают в президиум, и в зале шумят: «Не спешите с выводами, еще что Шереметьев скажет!» И руки у папы, как у Николая Ивановича: большие, ласковые. Папины руки….

Что делать?

Сказать дяде и тете? Что тогда будет, Верка боится и представить.

Не забыть дней на Белом море! Закаты, шорох спорого летнего дождика о натянутое полотно палатки, чадящий костер… Всего-то на неделю они с дядей ездили, но разве тетя вынесла разлуку? Приехала, Нашла. И при встрече почему-то сконфузилась:

— Горемыки вы мои, комары вас еще не заели? Начисто сердце за вас изболелось. Ведь вы, поди, сырую воду там пьете. Сознавайтесь, беглецы!

И это не просто — подойти сейчас к тете, сказать: «У меня, знаете, папа нашелся, настоящий…».

Николай Иванович с Леней испытывают лески на прочность.

— Сила! — Леня краснеет от натуги, пытаясь порвать леску. Видно: попадется им метровая щука — не упустят, будьте покойны.

— То-то! — Дядя ему подмигивает. — Недаром эту лесу рыбаки зовут жилкой.

А папа все равно нашелся…

Сама не своя Верка. Сидит в уголке. Тихо-тихо. Молчит.

И тетя уголком глаза следит за ней: что с девочкой нашей? Опять напроказила! Ох, детка, глаза да глаза надо за тобой, и какие — прямо по поварешке.

Ага, Верка напроказила. В отместку за дядю.

Есть у Домны баня. На задворках избы. Но бабка предпочитает мыться в печи. Ага, в печи! Натопит пожарче, застелит под печи соломой и парится часами.

Примчалась вчера Верка из школы и, пораженная, застыла на пороге с разинутым ртом. На кухне в печи охало, кряхтело что-то, чему и названья не найти.

— Ох… ох-ох! — стонало в печи. — Умру-у!

Верка струхнула. Может, в самом деле Домна запарилась?

Она забарабанила кулачками по заслонке, которой Домна закрылась в печи.

— Кто там? — простонала старуха.

— Я, бабушка;

— И-и, касатонька. Ступай, ступай. Поиграй на улке. Да дверь шибче притвори: кабы в избе не выстудить.

У порога стояло деревянное корыто и ведро теплой воды.

Верка покрутилась на пятке. Ну, погоди же, вредная Домна!.. Она сбегала к колодцу. Ведра с ледяной водой поставила к корыту, сама спряталась в горнице. Ее душил смех.

Домна вылезла из печи. Растрепанная, в саже. К распаренному телу налипли листья веника.

— И-и… — сладко стонала Домна, приплясывая на холодном полу. — И, какая благодать! Беленька я, беленька, ровно гусочка…

Она думала, что в избе одна.

Взгромоздилась бабка в корыто. Зажмурилась: — Спаси, Христос! — и раз на себя ведро ледяной воды.

Раздался следом пронзительный вопль. У Верки кудерки поднялись дыбом. Она ни жива ни мертва шмыгнула под кровать, подальше от разъяренной бабки.

* * *

Перед выходом на озеро она получила от тети столько наказов, что не счесть.

— К лункам не подходи, катайся себе по бережку. И дыши носом, слышишь? Морозище — обвара, чистая обвара. Николай Иванович, следи за ней. Брось ты свои блесны, слышишь?

Екатерина Кузьминична так запеленала Верку — дышать стало невмочь.

— Носом, носом дыши, чтобы я видела!

Леня восторженно таращил зеленые глаза:

— Тетя у тебя… ну в тыщу раз хуже моей мамки!

И он тоже был замотан в мамин платок, подпоясан по полушубку ремнем, в шапке с завязанными ушами и рукавицах-шубенках.

На улице — сонная дрема безветрия. Рассвело. На крышах изб розовели блики солнца. Султаны дыма поднимались вверх, скопляясь над деревней в лиловое мутное облако.

Снег поскрипывал звучно, казался легким, воздушным… Упади с дороги в сугроб — не выбраться, утонешь!

Пришли на озеро. Дядя пробивал лед пешней— брызги в стороны летели. Запыхался, но не рас-клонил спины, пока прорубки — для себя и Лени— не были готовы. Сегодня Леня посвящался в зимние удильщики: блеснил он впервые.

Николай Иванович, бормоча: «Ловись, рыбка маленькая и большая!» — опустил блесну в лунку.

Погожее утро, острыми искрами вспыхивающий снег, алые, тронутые синевой, точно озябшие кусты ивняка, по которым перепархивали чечетки, небо, раззолоченное солнцем, — все для него заслонила лунка. Черная вода в лунке дымила. Выпятив подбородок, дядя горбился на ящике, судорожно подергивал коротким удилищем. Иней опушил его ресницы, брови.

Верка посмотрела на Николая Ивановича. С радостным облегчением вздохнула и засмеялась.

Она приняла решение. Она ничего-ничего ему не скажет, вот и все. И все, и больше ничего. И никакого Петра Шереметьева по радио она не слушала. Не слушала, и точка. Не докажете, что слушала!

— Клюет, дядечка?

— Клюет, да выплевывает… Что же это такое, а?

Как заведенный, он то и дело подергивал коротким удилищем.

Почин выпал на его долю.

Николай Иванович начал перебирать руками лесу. Махал руками и удивительно походил теперь на портного, когда у того длинная нитка. Дядя «шил»!

На снегу затрепетал окунек. Полосатый, зеленый, с красными плавниками.

— Солидный, — откашлялся дядя. В рыбешке— глаза да хвост, но Николай Иванович блаженно жмурился, не отводил от нее взгляда. — Рыба, она руку знает… да! Бывало, мы на взморье… к-гм, к-гм…

Тут дядя поперхнулся. Леня «шил»! Леня разевал рот, будто рыба, выброшенная на берег, а из горла шел один писк. Потерял парнишка дар речи, не иначе. «Ш-шука!» — наконец прошептал он, почему-то шепелявя. И рывком выкинул из лунки окуня.

— Я думал, щука. Вот взял! А упирался-то как!

— К-гм… к-гм… Окунишка ничего себе. Прямо «лапоть».

На щеках дяди вспыхнул румянец. Он еще больше нахохлился, без устали подергивал удилищем, менял блесны.

— Не «стучит», — с самым серьезным видом жаловался он Верке. — На мормышку, что ли, попробовать? Обратно же, мотыля нет. Не везет… нет!

Верка так и прыснула со смеху.

— Смешной вы, дядечка! Из-за чего переживаете-то?

— Молчи, коза… — обиделся дядя.

На него было больно смотреть. Он вытягивал худую, с острым кадыком шею, чертыхался про себя, и выражение покорности злосчастной рыбачьей судьбе не сходило с его лица. Шапка, за которую он хватался при поклевках у Лени, сидела на его белых волосах задом наперед. В азарте ему было не до шапки. Дядя ревновал, что Леня удит удачливей его, опытного рыболова.

— Разрешите мне. Один раз. Наудачу, дядечка.

Дядя, горюя, передал Верке пробковую рукоять удочки.

Верка сперва высунула язычок, потом прикусила его, наклонила голову набок и взмахнула раз-другой удилищем.

И тяжелая из-за свинцового груза блесна стала еще тяжелей, а удочку как-то медленно повлекло вниз, в курящуюся паром лунку.

— А-а! — завопила Верка. Скоро полосатый, огромный — настоящий кит! — окунь, разевая жабры, забил хвостом у лунки.

— Однако, — скорбно промолвил дядя, принимая от Верки удочку. — Однако, я говорю!

* * *

Берега озера в густой заросли тальника, черемухи. Кое-где белели березы, сквозь пышный иней зеленели елки.

В кустах зайцы протоптали тропы, набродили куропатки. Их лапки к зиме обрастают перьями, ходят куропатки по снегу, словно на лыжах. Белые-белые они, только бровки красные да в хвосте по нескольку черных перышек.

Верка, лазая на лыжах по сугробам, подняла куропаток. Они взлетели из-под самых ног в вихре снежной пыли. Перепархивали по ольхам и березам стайки чечеток, на рябине сидели румяные, как яблоко, снегири…

В кустах, где из Зимогора берет начало Та лица, она обнаружила странную лыжню. Лыжня укатана, блестела на солнце. Она вела к скотным дворам, чьи крыши виднелись невдалеке из-за вершин деревьев. Лыжня пряма, будто вычерчена по линейке, и утыкана ветками. На снегу написаны цифры: 1, 2, 3… Для чего бы это? А, вот что — кто-то измерял длину лыжни!

— Для кросса…

Нет. Разве зайцы здесь кроссом носятся — в такой чаще!

— Наверно, не у меня одной есть тайна… — И ей стало грустно.

Она вернулась на озеро.

Лунок, лунок-то на нем!..

День клонился к вечеру, и дядя подал команду сматывать удочки. Он будто помолодел, был оживлен, разговорчив. Вез конца рассказывал, как они с Леней совершенно случайно наткнулись на окуневую яму, открыли клев, по словам дяди, какой ему и не снился.

По дороге домой Леня неожиданно спросил:

— Николай Иванович, а вода всегда течет вниз?

— Да…

Леня волок за веревочку пешню, дядя нес нагруженный рыбой ящик. Пешня позванивала, оставляла на дороге бороздку.

— А вот, Николай Иванович, если воду налить на столешницу, куда она потечет?

Дядя опустил ящик с рыбой на дорогу и стал потирать подбородок.

— Вода может самостоятельно, без насоса бежать? — краснел Леня, конфузился, но продолжал нелепые расспросы.

— Конечно, — ответил дядя, соображая, что бы все это могло означать.

— Сама течет?

— Ну да… — дядя подхватил на ремень свой ящик. — Самотеком. На этом принципе, к примеру, действовали акведуки, то есть водопроводы, в древнем Риме. Город получал воду с гор.

— Рим, — протянул Леня. — А я-то плановал… Самотек-то, получается, не мой!

Он, что-то обескураженно шепча, отстал.

— Самотек… вот тебе и самотек! — слышалось сзади, и дядя оглядывался на него.

Определенно, Леня помешался после уженья блесной в лунке.

— У тебя голова болит? — спросила у него Верка.

— А тебе что? Ты все равно ничего не понимаешь, — отмахнулся Леня.

Он не ошибся: Верка действительно ничего не понимала. Пожав плечами, она побежала вперед на лыжах.

 

Глава VI. В телятнике

Она обедает молчком. В кринке — душистое, томленое в печи молоко. Коричневое, как кофе. С хрустящей пенкой. Что за пенка! Слюнки текут…

Но она отважно не трогает ее, наливает молока чуть-чуть в стакан. Пьет, будто сквозь зубы цедит. Крохотными глотками. Двумя пальцами щиплет хлеб.

Вид у Верки убитый.

— Подралась? Молчи, по ушам вижу. Поколотили? С чем и поздравляю. — Тетя скрещивает руки на груди. Тетя дает бой. — Удивляюсь! Ты сама подумай, это прилично, что воспитанная девочка дерется.

Верка отвергает нападки расслабленно, жалобным голоском, который — на практике проверено — действует на тетю без осечек.

— Что вы… что вы, тетя! Я забыла, как дерутся.

С печи свешивается растрепанная голова Домны.

— И-их… — бабка зевает и крестит рот.

У Верки ресницы опущены, щекочут щеки. Губы горько изогнуты подковкой.

Тетя целует ее в лоб.

— Так и есть, — заключает тетя. — Температура. Насморк! Доигралась!

— Что вы… что вы! — Верка сожалеет, что нет у ней ни температуры, ни насморка. Ради пущей убедительности дышит носом. — Видите?

— Ничего, на ночь получишь горчичники к пяткам. Не повредит.

— Спасибо, — потупилась Верка. — И к пяткам… и к чашечке…

Эта невиданная покладистость сбивает тетю с боевой позиции.

— Да что с тобой, в конце концов?

Слезы у Верки наготове. Горючие слезы. Длинные слезы — по обеим щекам.

— Да-а… Отстающая я, в-вот. Девочки на фермы ходят, одна я с боку припеку.

Тетя, встрепенувшись, скрещивает руки на груди.

— Не позволю. Прекрати сейчас же рыдания. А если коровы тебя затопчут? Бык забодает?

Верка отодвигает стул. Чмокает тетю в щеку— благодарит за обед.

И без промедления садится в горнице за уроки.

Она торопится. Дела ждут!

За дверью говорила Домна. Верка повернулась со стулом, стиснула кулачки и показала язык. У-у, вредная старуха — белые глаза!

— Не пускай. Животноводы выезжают на ребятишках, премии получают. Разве старое время — малолеток работой морить? В школу бегай, на фермы бегай… ну, роздыху малым-то не дают. Ведь я батрачила, мыкала горе-гореванное. С твоим Николай Иванычем у Фомы-лавочника скот пасла, на полях хребет гнула. Сладко ли было, есть что вспомнить. Теперь к погоде кажинная косточка ноет, мозжит — поминки справляет по прежней кабале. А угодить чужим… и-их! Куда там! И ступишь, бывало, не так, и посмотришь не так. Все чужим-то не ладно. Николай-от был самонравный, характерный. Бывало, набычится, глазенки так и сверкают… Не вынес, ушел в Питер — бурлачить, как тогда называли. До весны ни у кого у мужиков своего хлеба не хватало, вот и уходили в Питер да в Москву на заработки. Звал он меня с собой, да я забоялась чужой-то стороны, после и каялась, да поздно…

Бабка была батрачкой? Верка в недоумении.

Наверно, что-нибудь путает. Врет, вот и все.

Верка спрятала учебники и тетради в портфель. Пощелкала языком, крутясь на пятке.

Но нет… Это потом. Хорошее настроение нельзя выказывать.

Она одергивает передник. И с понурой головой появляется на кухне. Молчит, чувствуя на себе взгляды тети и бабки.

— Что накуксилась, кумушка? — тетя не вынесла молчания.

— Тетя, я очень прошу, — канючит Верка, — сшейте мне халат.

— Разумеется, сошью. А на что тебе халат?

— А на ферму. Все девочки ходят на ферму в халатах.

Брови у тети из-под очков подпрыгивают на лоб. Губы трогает довольная усмешка.

— Упрямица! Настоит на своем… настоит!

— Тетя, — Верка водит пальцем по стене.

— Чего еще? — настораживается Екатерина Кузьминична.

— Можно, я стану ручку машины крутить? Ты шей, а я буду крутить. Ладно?

Отправляясь «налегке» в деревню, тетя не забыла прихватить швейную машину.

— Ну и лиса… — качает головой тетя.

Бабка зевает и крестит рот.

— И-и-и, прости, господи, нас, грешных!

* * *

Длинное помещение телятника приземисто. Оно словно сползает и тянет за собой сугробы в Талицу. Бурлит незамерзающая речушка, скачет с камушка на камушек. Вода светлая, прозрачная, на дне желтый песок, какой-то темный мох. Сделаны сходни брать воду. Снег во дворе телятника заледенел, желт от навоза и притрушен ломкой ветошью сена. По поленнице дров прыгают сороки, и ветер задувает им хвосты на спину.

Верка потянула на себя набрякшую сыростью дверь телятника, миновала темный тамбур и очутилась в низкой кухоньке.

Топится печь. От дров, принесенных с морозу, несет запахом мокрой бересты. За выскобленным добела столом у окна читает книгу девушка — чернявая, курносая, в застиранном халате.

— Мне бы, — не стала ждать Верка вопроса, — увидеть самую передовую телятницу Наталью Кирилловну Хомутникову.

Девушка, положив розовую ладонь на страницы книги, повернула голову.

— Чего-о? Я Хомутникова.

— Правда? — Верка, как и было задумано, почтительно отступила к порогу. — Разве вы не пожилая? Я считала: передовая телятница всей-всей области — пожилая тетя. Ага, в самом деле. Совершенно серьезно.

— Артистка же ты, как я погляжу, — покраснела Наташа. — Довольно заливать, а то обижусь. Что за спиной прячешь, покажи.

— Халат. Вот карман для носового платка. Я пришла бороться.

— Да ну?

— Честное пионерское! Я за среднесуточный привес и за поголовье, — ввернула Верка подслушанные у Мани словечки.

Зубам во рту Наташи вроде тесно, и один, белый, острый, как зубчик чеснока, растет косо. Он выглядывает, если Наташа рассмеется. Симпатичный зубок, Верке понравился, и пушистые Наташины брови, и ямочки на румяных смуглых щеках.

Маня на совете дружины: Веню разбирают. Принес Веня в школу самодельный револьвер. Самопал. Из медной трубки, запаянной с одного конца. Задавался Веня. Говорил, в Москве есть царь-пушка, у меня, говорит, царь-самопал. Как хряпнет-бухнет, так в ушах комарики пищат. На перемене Веня разик бухнул из самопала за сараем — и готово, попал на совет, на проработку.

Значит, Маня долго не появится в телятнике. Верка старалась себя проявить. Начистила турнепс для телячьего супа, вместе с Наташей взвешивала сено. Потом проход между стайками вымела чисто-начисто и опилками присыпала. Это она обезьянничала: за что Наташа ни возьмется, Верка копошилась рядом. Помогала.

А Наташа все показывала косой зубок да смеялась. Очень веселая — Верке такие люди прямо по сердцу.

В телятнике было чисто. Стайки-клетки, где размещались попарно или поодиночке телята, побелены известкой, окна промыты — нигде ни паутинки.

Стайки одинаковы, и телята красные, чернопестрые, с розовыми носами и оттопыренными ушами, как близнецы.

— Наташа, можно я дам им хлеба? Для привеса, ага? Как этого теленочка зовут?.. Какао? Что вы говорите, — слукавила Верка, — в первый раз такое имя слышу!

Верка погладила бычка по крутому лобику. Какао хлеб съел и лизнул ее в ладонь. Ой, щекотно! Она опять погладила бычка. Попали под ладонь рожки — тупые, скрытые тугими завитками жесткой шерсти.

Сосед Какао по клетке поднялся с полу, с ногами залез в кормушку и просунул нос между деревянными прутьями.

— М-му! — замычал он баском.

— Крокет, — замахнулась на него телятница. — Чего выставился?

Бычок хвать Верку за полу халата, потянул жуя. Верка вырвалась, без удержу смеясь. Ее покорил бедовый теленок. Наташа сказала:

— Оба — подшефные Мани. Упитанные, на выставку в пору. Ну, я по воду…

Пустив с нижней губы слюну, Крокет отворотил хвост. И на пол — шлеп, шлеп.

Какой противный, не мог потерпеть до Мани!.. Верка с метлой прошла в стайку. Крокет, тараща круглые глаза, посторонился. Верка нашла, что черные пятна на его мордочке напоминают очки-консервы.

— На пляж собрался, да? Ну-ка, брысь… брысь! Зимой какой тебе пляж.

Бычок слушал ее внимательно. И замычал, и желтым восковым копытцем поскреб деревянный пол.

Что это предвещает, Верка догадалась, когда от увесистого удара в бок полетела на теплый еще навоз. Крокет хлестнул себя хвостом, прицелился снова боднуть, но Верка с визгом забралась на перегородку.

Крокет принялся бодаться с Какао. Упершись лбом в лоб, драчуны мычали и сопели. Старались повалить один другого. Копыта у них разъехались, и оба они брякнулись на пол. Замычали. Их рев подхватили остальные телята:

— М-му!

— М-му!

Мычанье, стук копыт по полу…

Верка спустилась с перегородки и удрала без оглядки на кухню.

— Что там у них? — спокойно спросила Наташа, наливая в котел воду.

— Бодаются… Я навоз хотела подмести, а они бодаются.

— Ладно, я приберу. Метлу куда ты дела?

Верка побежала в стайку.

В самом деле, где метла?

Крокет с Какао растеребили ее, наполовину уже съели. Прутики торчали изо рта Какао, словно длинные усы…

И поплелась Верка из телятника, повесив голову. По задворкам, в обход бань и огородов. В узелочке — весь вымазанный в навозе новенький халатик. Синий, сатиновый. С белым воротничком, с карманом для носового платка.

— Там душно, запах… Я над ними, бодучими, шефствую, а они меня же и на рога.

Все-таки сердиться на телят не имело смысла: ведь они такие потешные и бедовые!

* * *

Теперь Верка, наскоро пообедав, исчезала из дому. До глубокого вечера.

Все дни отиралась около доярок, прислушивалась к их разговорам, смотрела, как работает Наташа Хомутникова.

Верка готовила Мане удар. На тебе, неверная, нисколько тебя не жалко. На… на тебе!

И вот пришла однажды Маня на телятник пораньше и — застыла на пороге.

В белом пахучем пару кормовой кухни хозяйничала Верка. В полинялом от стирок халате с подоткнутыми полами, так что виднелись синие штанишки. В красной косынке из пионерского галстука. В резиновых сапогах Наташи.

— A-а… это ты, Перетягина? Очень кстати. Принеси сена. На чай не хватает. А в сенном чаю ведь сплошь витамины.

Маня покорно принесла охапку сена.

Верка держала руки в бока и говорила окая, растягивая слова — точь-в-точь как деревенские женщины:

— На твоем месте, я б приглядывала за Крокетом. Несхожее да негожее в голову, в шабалу-то ему лезет.

Крокет — лакомка. Попади ему в рот сахар, и баловень Крокет позволит делать с собой что угодно. Верка чистила его и толстяка Какао соломенным жгутом, расчесывала шелковую мягкую шерстку. Расческу она прихватила из дому. Тетя искала потеряшку, а в то время ее капроновая расческа гуляла в шерсти непутевого бычка. Теленку нравилось, когда чесали за ушами, к Верке он привязался. Однако стоило его оставить наедине с Какао, бычки затевали драку, поднимали переполох на весь телятник. Бодались до упаду.

И не встал Крокет, как прежде, навстречу Мане. Не поворачивая голову, валялся на полу — чистый, шелковый.

— Шабала! — шепотком выругала его Маня. — Вот как добро помнишь! Я ли тебя не ублажала, бесстыжий? Кто тебя бодаться научил, не я ли? Забыл все, бессовестный.

Она шлепнула бычка по «шабале», куда, как видно, много несхожего да негожего влезло: — У-у, изменник, два дня не была, а уже изменил! — стукнула Крокета по лбу. Не то чтобы очень больно, зато с большой обидой.

 

Глава VII. В метель

Нелегко только что пересаженному деревцу, пока приживется. Оно никнет под ветром, ему нужна опора. Но время идет, и вот саженец уже окреп, пустил в землю корни: пьет из нее соки, наливая стволик упрямой и стойкой силой, напрягает набухшие почки. И в одно утро вдруг зазеленеет, купаясь в потоке солнца, и не отличишь новичка от остальных деревьев.

Верке все реже припоминался город, рабочий поселок у большой реки… Дымящаяся труба завода, высокие штабеля бревен, где звенит цепями, грохочет элеватор; зимние вечера со сполохами северного сияния; оленьи упряжки ненцев, наезжающих из тундры; лето — с гудками, с толчеей судов на реке… Все это было позади!

И заборы, оглянись, позади…

Да что — заборы! Она лазала по заборам, а в то время Веня с Маней и Леней пасли коней в ночном, на лугах сгребали сено, и давно их считали помощниками взрослых. И само собой подразумевалось, что место ребятам рядом со старшими. Так уж повелось, и не могло быть иначе в деревне!

Заборы, заборы…

Здесь нет заборов, все на виду, кто что делает. И Верка, не замечая того за собой, жадно приглядывалась к незнакомой для нее жизни, врастала в нее, как саженец в новую почву.

* * *

Утром в избе снежный свет, свежесть выстывших за ночь горниц. Самовар, закипая, выводит свою музыку. У печи с ухватом Домна: достает чугун картошки, Пахнет тестом, чистыми полами. И — холодом из часто отворяемой двери.

Не успеешь позавтракать, Леня или Маня уже тут.

— Пошли, не то опоздаем.

И беготня вперегонки, и бодрый крепкий дух мороза, хруст снега — сочный, будто капусту грызешь! А Веня опять представляется. Зашвырнет подальше вперед валенки, несется за ними по дороге в одних носках. Известно, посмешить сам не свой!

Обратно идешь из школы — снег уже отмяк. Что-то рано затаяло. Оттепель, наверное.

Намять в руках снежок, спустить его с берега Талицы — вот забава! Снег липкий, влажный. Пока маленький снежок скатывается, вырастает в целую глыбу. И она с плеском падает в воду Бац! Раздастся под ударом снеговой глыбы вода, вверх взметнется фонтан…

По вечерам в избе полно народа. Прораб со стройки электростанции, плотники, монтажники турбин.

— Чистый штаб! — косится тетя на дядю. — Нашли дачу! Покой дорогой!

Махорочный сизый дым, бесконечные разговоры…

А сегодня пришел Потапов, сказал: «На огонек». Погода резко изменилась, на дворе мело, и Родион Иванович отдирал от усов льдинки и потирал руки, протягивал к топящейся лежанке.

— А-ах, добро с морозу-то! Картошечки бы, а? Рассыпчатая да с пылу, с жару — пионеров идеал! Соорудим?

Не поспела картошка на угольях, как дядя и председатель разругались.

— В две смены работа на электростанции пошла, это, по-твоему, так? Подводящий лоток, всасывающая труба зацементированы, так? — громыхал басом Потапов, перегибаясь через стол к дяде. — А ты опять в претензии? Да палец тебе дай — всю руку откусишь! — Он побагровел, откинул резким движением головы прядь черных волос со лба. — Не разберу я тебя что-то…

Загремев стулом, поднялся, шагнул к вешалке. Ожесточенно обматывал шею шарфом.

— Не можем мы с тобой, Николай Иванович, сработаться. Это факт!

— Голубчик, куда вы? — всполошилась тетя. — Картошка готова. У Домны я соленых грибов одолжила… Коля, что же ты? — повела она очками на дядю, который, насупив седые брови, следил за Потаповым. — Петровну от дому отвадил, скоро всех разгонишь… Что за человек! Никакого подхода к людям!

Дядя вздохнул и, поднявшись с лавки, мягко взял под руку Родиона Ивановича.

— Давай еще раз обсудим. Знаешь, без ссоры… тихо, мирно.

По столу разостланы чертежи.

— Погоди, Катя, с картошкой, успеется… Вот смотри, Родион, насколько велик сток воды из озера! Видишь? — дядя постукивал пальцем по гладкой, словно навощенной бумаге. — И Зимогор не один — там целая цепь озер. Водохранилище — лучше не придумать. Место выбрано отличное. Земель затопит мало: лишь болото да две-три пожни.

— Вижу, — Потапов грузно сел на стул. — Все верно пока говоришь. Что затопит те пожни, урона никакого: косили на них одну осоку да хвощи. Сено никудышное.

— Плотина жидка, вот в чем вопрос! Жидка, Родион… — Видя, что председатель поморщился, дядя заспешил: — Правильно, я не строитель, не энергетик, я лесопильщик, тебе известно, а все-таки мое мнение что-нибудь да значит. Ты подумай, чуть поднять плотину, укрепить худо-мало, а киловатт-другой мощности выиграем. И паводки не будут страшны…

— Но ведь проект, — мялся Потапов.

— Проект люди составляли, — убеждал дядя. — Люди могли и ошибиться. А нам на месте виднее.

— Вот вам проект! — тетя поставила на стол миску с печеной картошкой, отодвинув чертежи. — Хватит… хватит!

Горячая с холодными грибами картошка была удивительно вкусна. И так уютно было в тепле слушать стон и скрип заледенелой вербы под окном, слушать, как воет, мечется вдоль стен шальной ветер, сыплет шуршащим сухим снегом. Лампочка помаргивала — наверно, замыкало на линии…

И снова дядя с Потаповым взялись за чертежи, что-то считали — голова к голове. В руках дяди мелькала логарифмическая линейка.

Пристроившись в уголке с книгой, сидела Верка, взобравшись с ногами на стул. Не читала — просто смотрела, слушала…

— Не на день, не на год строим, — говорил дядя. — На век! Учти, что плотина в узком месте, на быстрине…

— Ну да. Точно по проекту, — кивал Потапов.

— Опять проект! — не выдержал дядя, смахнул чертежи на пол, отвернулся. Раздраженно постукивал линейкой по ладони.

— Ты осторожней, — попросил Потапов глухо. Подобрал чертежи, свернул в трубку. — Между прочим, указчиков и до тебя я видал. Во как нагляделся. Досыта!

— Я тебе не указчик, — вскипел дядя.

— Опять накалились, — проговорила тетя. Покачала осуждающе головой. Склонилась над шитьем.

— Ты считаешь, олухи там сидят? — кивнул Потапов куда-то за дверь. — Сидят да нам на вред проекты спускают?

— Именно сидят! — у дяди надломилась левая бровь, задергалась щека. — Именно спускают! Домкратом их от стульев не отдерешь! Прилипли, пригрелись. А как идут дела в колхозе, интереса им нет. Порядки!

Он бросил счетную линейку на стол, пересел к окну.

— Шей да пори, к тому ты ведешь, — не унимался Потапов. — Тем и заняты, что переделками. Плотников со скотного двора снял, начисто оголил тот участок. Если в срок двор не поставим, меня в районе по головке погладят? Тебе что — пошумел и уехал, взятки гладки.

— На партсобрании кончим разговор, — устало сказал дядя, продолжая смотреть в окно.

— Испугал! — побагровел Потапов. — Эк застращал!

Николай Иванович встал перед ним — бледный, сжатые тонкие губы медленно затеняла синева. Худая шея жалко выглядывала из воротника старенького армейского кителя. А Потапов, красный, злой, глыбой этакой высился над ним. Широкие плечи без морщин растянули на спине суконную гимнастерку.

И Верка понурилась.

— Что? — хрипло проговорил дядя. — Что ты сказал? С каких это пор для коммуниста мнение своих товарищей по партии обратилось в страшилище! «Испугал», «застращал»… Вы послушайте, гонор у него, что у удельного князя. Каков феодал, а? Нет, коммунист везде остается коммунистом… да, да! И в нашей глуши — тем более…

— Считай, оговорился, — перебил его Потапов.

Тетя отложила вышивку.

— Полно, что вы, в самом деле… Сойдетесь — и сразу в драку. Нечего вам делить.

— Верно, нечего, — обмяк Родион Иванович виновато. — Все будет ладно. Пустим станцию, сами посмеемся — было из-за чего нервы трепать и копья ломать! Все ж будет как надо…

— Не будет! — тонким голосом вдруг закричал Николай Иванович. — Не пустишь станцию. Не дам! Позориться не дам…

Потапов сощурился, провел ладонью по лицу.

— И точно — не дашь, — выдавил с горечью. — С тебя станется!

Верка съежилась.

Дядя, дядечка, так вот вы какой! Ну, почему… почему вы такой?

По утрам будят сонную тишь деревенских улиц визг полозьев, всхрапыванье заиндевелых лошадей, гудки автомашин. Затемно съезжаются к Талице люди — из дальних деревень, со всех бригад колхоза.

Топоры поднимают перестук, надрывно ноют пилы в мерзлой древесине, и встают дымы костров, возле которых обогреваются строители ГЭС. Ни давящий мороз, ни лютое бездорожье, ни метели, бушующие по неделе, — ничто не останавливает работ. Даже ночью! Все реже, реже горит по избам электрический свет. Слаб, едва тянет старый локомобиль. Его мощности достает только для пилорамы, привезенной на стройку из соседнего колхоза, и на прожекторы, освещающие плотину. На свет в избы уже не хватает.

Кипят, клокочут воды черной дымной Талицы, натолкнувшись на плотину, с ревом бьет тугая струя из проема. Хлопья желтой пены схватывает морозом; с ширящимся шорохом они крошатся у берегов.

Парусит на ветру подернутый изморозью кумач — «ВСЕ НА СТРОЙКУ!»

Из Дебрянска приходили на воскресники два отряда комсомольцев. На лыжах пробирались глухой чащобой — напрямик, без дорог. Разместили молодежь по избам Светлого Двора. На печи у бабки Домны отогревалась одна девушка. Она дула в обмороженные пальцы, потихоньку плакала, прячась за ситцевой занавеской.

И чуть свет ее позвали на работу…

И сколько людей с надеждой говорит: «Нашей будет Талица! Ужо впряжем в работу, так ли заживем!»

А вас, дядечка, зовут за глаза комиссаром, знаете?

— Мужики, кончай перекур, туши цигарки: вон наш комиссар идет!

Тогда один парень сказал:

— Принесло его, черт побери… Пенсионер, так и сидел бы дома, не рыпался! Ан нет — суется куда его не просят, покоя от него нет!

…Николай Иванович стоял у окна.

Снаружи избы метался ветер, крутил белесую непроглядную муть.

Темень, мрак. Только там, где билась у плотины неукрощенная Талица, качалось, светлело зыбкое зарево.

* * *

Бабка убрала из кухни икону — темную доску с темным скорбным ликом на ней: раскосые глаза его смотрели строго, неумолимо грозил тонкий палец.

— Насквозь прокурили своим горлодером, табашники окаянные!..

Бабка унесла икону в светелку — холодную комнатушку на чердаке, вечно державшуюся на запоре. Тут висели на жердках валенки, у стен, голых, в паутине, изборожденных трещинами, стояли сундуки с бабкиным «добром» — сарафанами, шубами, пахло мышами и нафталином.

— Выживут скоро, аспиды! — бормотала Домна. — Господи, оборони меня, рабу темную!.. Ну, ежели он старое вспомнит? Да не за этим ли принесла его нелегкая?

 

Глава VIII. По путику

В воскресенье Верка с утра скрылась из дому, прихватив с собой лыжи.

Из двери конюшни валил густой на морозе пар. Дымная куча навоза была серой от воробьев, они пищали и дрались.

В проходе между яслями Леня нагружал вилами навоз на тачку. Веня Потапов, стоя рядом, указывал:

— Чище подбирай! До чего дородно в конюшне — в пору дядю Федора с экскаватором вызывать.

Он увидел в дверях Верку.

— Смирно-о! — Подстегнутые его командой, лошади запереступали копытами по звонкому деревянному настилу, повернули морды к выходу.

— Товарищ… э-э, как тебя? — откозырял Веня озадаченной Верке. — Товарищ командир! На первой конюшне колхоза «Гвардеец» все идет согласно расписанью. Конюхи чай пьют. Рапортует старшина Потапов.

Леня сплюнул и взялся за тачку.

— Я думал, кто, а тут всего-навсего Верка…

— Ну как? — Веня подмигнул ей, прищелкнув языком. — Боевой порядок, не то, что у вас в телятнике. У нас по-гвардейски!

— А путик где? — спросила Верка. — Или уговор забыл?

— Тс-с! — Веня прижал палец к губам. — Тс-с… Дневальный, — строго начал он. — Ты здесь остаешься за старшину. Принимай пост.

Леня обиженно надул губы.

— Над кем я буду старшиной? Над Рекрутом, да? Ты, Веня, все-таки жук. Сам на путик пойдешь, а я?..

Леня вез тачку к выходу. Колесо ее скрипело.

— Погоди, Вера, я мигом! — Веня убежал.

Он вернулся в драном полушубке, подпоясанном ремнем, в заячьем треухе и рукавицах-шубенках. За плечами холщовая котомка.

— Ну, в путь добрый, — Веня локотками подбросил котомку, чтобы удобнее легла на спину.

Пока они шагали санной дорогой, по которой на дровнях доставлялось сено с лесных покосов, Веня тащил свои лыжи за собой на веревке. Лыжи, широкие, неуклюжие и мохнатые, подбиты камусом, шкурой с ног лося.

— Порядок! Сперва мы их везем, после сами на них поедем.

Миновали озеро Зимогор, пожни…

Наконец Веня остановился, чтобы приладить к валенкам лыжи.

— Дальше нам идти прямиком по сузему, по знакам.

— По знакам? А где они?

— Вон, — Веня махнул рукавицей на елку, стоявшую поодаль. На сером морщинистом стволе затеска топором и зарубка в виде римской цифры V, заплывшая сгустками смолы.

— Нашей породы знак. Потаповский!

— А почему на тебе, Веня, нет знака потаповской породы? — Верка прикрыла рот варежкой. Ее душил смех: очень уж важен был Веня.

— Ха! А это что? — Веня, не уловив подвоха, снял шапку. — Гляди на лоб-то. Самой потаповской породы лоб! Вон волосы-то как хитро растут. И у деда так. По правде, дед лысый. А тоже гнездышки были. Не спорь, были!

Лоб у Вени выпуклый, широкий, словно у бычка. Волосы у висков, и точно, хитро растут, «гнездышками»!

Верка фыркнула.

— Ишь ты-и, — протянул Веня. — Губы на лице не умещаются, а чего смешного нашла?

Принял лес — вековое суземье — ребят в свои мохнатые недра. Седой зимний лес… Высоки его осанистые черные ели. Тоненькие осины под тяжестью снежной нависи согнуты в дугу. Вершины могучих сосен бережно держат на щетинистых лапах грузные комья снега. Березы похожи на застывшие снежные фонтаны.

Чаще и чаще стали попадаться охотничьи ловушки: жердочки, капканы… Жердочка — просто палка, пристроенная между двумя деревьями или кустами; к палке привязаны гроздья рябины и силышко — петля из конского волоса. Побежит по жердочке рябчик поклевать сладкой мороженой рябины — и угодит хохлатой головкой в силышко!

Путик — охотничья тропа…

Веня аккуратно снимал и вешал на сучья капканы: весна скоро — одно дело, другое — дед занемог, спиной мается, и бате не до путика, колхозной работы невпроворот.

Из сильев он вынул двух рябчиков. В капкан попал заяц. Веня прятал Добычу в мешок и ничем не выказывал радости, лишь глаза у него блестели да на щеки выступал румянец.

— Дородно! — приговаривал он, подкидывая отяжелевшую котомку локтями. — Своя ноша…

Тихо было в суземе. Сторожили его покой древние ели чутко, каждой заиндевелой хвоинкой. Стояли на карауле и слушали: хвойные сучья, как уши, опущены, вершины — как пики. На малейший звук отзывались ели: стукнет дятел по мерзлому дереву, пролетят ли стороной клесты, рухнет снежный ком с сучьев, треснет ли разодранная стужей дуплистая осина — черные мохнатые ели поймают гулкий звук, вмиг потушат. Или он сам замрет, заплутав в дебрях? Юркнет в щель на коре, схоронится…

Вот притаиться где-нибудь, хотя бы под сводом той корявой медной сосны. Спрятаться и — ждать, что будет? А случилось бы, наверное, сказочное чудо: или Снегурочка вышла из бора, голубая, в парчовой шубе до пят, или бы появился Мороз-воевода, важно выступая с ледяной палицей.

Мглисто в старом лесу…

Завьюженные поляны, овражки в накрапе звериных и птичьих следов.

А солнце холодное. Оранжевое, как апельсин, оно запуталось в тонком кружеве березовых ветвей, розовых и смуглых. Размытые лиловые тени недвижны у подножий деревьев, покоренные властной силой тишины и покоя.

Околдовал сузем Верку. И, сдвинув тонкие брови, она спросила:

— А еще лучше бывает в лесу?

— Нет…

Веня впереди прокладывал путь. В желобке шеи у Вени волосы, как крохотная пушистая косичка. Из-под нее течет пот, в прорехе полушубка под мышкой тает парок.

— Нет, не бывает, — повторил Веня. — Потому что в лесу всегда хорошо: хоть зимой, хоть летом.

Лес расступился. Открылась огромная поляна.

— Тут тоже сузем стоял, да Ленькин батя похозяйничал, одни пни на память остались, — пояснил Веня. — Так похозяйничал, что…

— Как? — Верка навострила уши.

— Не знаешь? Вон — Леня-безотцовщина. Что обсевок в поле… Домой Пашу ждут, по амнистии.

Вдруг в стороне, совсем близко, затрещали кусты, и вымахнул в вихре снежной пыли огромный зверь.

Верка увидела оскаленную горбоносую морду с бородой, вздыбленную шерсть на холке — и ноги у нее подкосились.

Веня радостно захлопал рукавицами по полам длинного полушубка: «Ух, ты-и! Ах, я тебя-я!»

Зверь, прижав уши и грудью вспарывая глубокие сугробы, умчался в чащу.

— Неужто перетрусила? — удивился Веня Веркиному страху. — Это ж лось, он не тронет.

— А ты с-смелый…

Напрасно все ж Веня не взял с собой самопала. Самопал что надо! Как трахнет — в ушах комарики пищат. Царь-самопал, другого такого во всем свете нет! С таким не страшно.

— Едома скоро, — сказал Веня. — Каменку истопим, щец наварим… У-ух, он важный, рябец-то, в похлебке. Право слово!

У Верки под ложечкой засосало: вкусное слово — едома.

Спустились в овраг. В низине — избушка, придавленная сугробом.

Веня вскинул лыжи и не вошел, а вполз в избушку. Верка — за ним, на четвереньках. Двери были узкие и низкие.

В оконце скупо сочился свет. В избушке нары, стол и груда камней, заменяющих очаг. С потолка свисали клочья паутины в черных комочках сажи.

Веня растопил очаг, где были приготовлены дрова с пуком бересты.

Поленья дружно занялись. Дымохода в избушке и в помине нет, желтый чад тянуло в раскрытую дверь.

На нарах нашлись котелок, деревянные ложки, берестяной туес с солью. Веня набил котелок снегом и поставил в огонь. Потом ощипал рябчика, отогревая тушку птицы у пламени.

В избушке жарко, кипит в котелке суп…

И вот котелок уже на столе.

— Хлебай, — радушно угощает Веня, — не брезгуй. Ну как, вкусно? Полено свари, так и то съешь с устатку-то… А ведь у нас рябец!

Котелок был мигом опорожнен.

— Вера, а ты слыхала, кто в избушке на едоме жил? — спросил Веня, убирая котелок на прежнее место. — Где тебе знать! Карпуха, сын Фомы-лавочника — вот кто. Не по нутру ему пришлось, как начались колхозы. Карпуха и начал буянить… Сперва стрелял в сельсоветчиков, после убег сюда, в сузем. Едой Домна его снабжала.

— Домна? Какая Домна? — вскинулась Верка.

— Ха! А у кого вы на квартире? Она самая. Вместо жены была у Карпухи. Поначалу, верно, на него батрачила, сирота. А после… у-у, что ты! Сыновья-то у бабки Карпушонки. Деревня все знает и помнит. Домне Карпуха барахла всякого навозил, избу-пятистенку на нее переписал — владей, живи. Ну вот, значит, скрылся Карпуха от закона в суземе. Лес велик, погонялись, поискали его милиционеры — и бросили. Скорей иголку в сене найдешь, чем человека в суземе. А Иван, отец твоего дяди, возьми и наткнись на Карпуху. Здесь вот, на едоме. Иван ходил лыка драть, чтобы лаптей наплести. В ту пору на деревне, кто и не носил лаптей — сапог в сто одну клеточку! Вот увидел Иван Карпуху, с топором на него: «Подымай руки, сдавайся, кулацкая верхушка!» Карпуха в него из ружья… прямо в упор… Чаял, поди, что наповал уложил… Иван — старый вояка, с японской войны хромым вернулся. Что ты, огонь и воду, медные трубы и чертовы зубы прошел. Боевой был, страсть! Ночью очнулся Иван. Идти не может. Так он пополз. Бабы нашли его утром у поскотины. Уж: е мертвого — лежит, кровью красной подплыл. Тревога тут, само собой. Собрались коммунары Карпуху ловить: его, дескать, рук злодейство. А словили они Домну. У гумен. Дурочкой прикинулась. По рыжики, говорит, иду. Ха… рыжики были у ней на уме! Корова у ней не поена, не доена — мычит на весь посад… до рыжиков в таком случае хозяйке-обряжухе? Все-таки вывернулась Домна. Ребят ейных пожалели, вовсе тогда были малолетки. А может, при ней Карпуха Ивана убивал? Темное дело… Карпуху-то схватили. Только долгое время спустя. Расстрел ему был, как врагу и бандиту.

Верка, наморщив лоб, молчала.

— Ну что? Ну чего ты? — усмехнулся одними глазами Веня.

— Да я бы ее… Противная старуха — белые глаза!

— Н-ну… — Веня локтем провел под носом. — Ты будто маленькая. Зареви еще. Куда ты Домну-то деваешь, а? Под порогом, что ли, закопаешь. И сыновья у ней выросли хорошими людьми. Докармливают матку, деньги высылают… А чтобы вызвать к себе, самим в деревне показаться — ни, ни. Совестно им, что Карпушонки. Да и мамаша, Домна-то, верно, вреднючая бабка. Зимой у ней снега из-под окон не допросишься. Для себя век свой прожила. Как она вас на квартиру пустила— удивляюсь!

 

Глава IX. По-родственному

Новость в деревне: вернулся из заключения Павел Теребов. Как Маня разведала, привез себе пальто с длинными полами и хромовые сапоги — новехонькие, на ногах не бывали, а жене Алевтине — она воду на ферму возит — шаль. Очень нарядную шаль: не в будни носить, по большим праздникам.

Везде Маня, Веркина праворучница, первая поспеет. У кого корова отелилась и бычка ли, телочку принесла; кому председатель лошадь дал— сена привезти по трудодням; кто посылку из города получил и что было в ней, — все ей известно, нет для Мани секретов. Пожалуйста, она и шаль у Алевтины высмотрела… пожалуйста!

— Борода у Паши-и, — выпевала Маня окая, — Рыжая-прерыжая! А он смеется, в мороз, говорит, греет. Он в Забайкалье срок отбывал. Ага, в диких степях. Про них песня сложена, жалостливая, старинная-старинная! Там золото роют в горах, там бродяги с сумой на плечах.

— Паша тоже бродяга?

— Что ты? Что ты? — зачастила Маня, и сережка в ухе тряслась, тугие косички выставлялись из-под платка рожками. — Он Ленькин батя. Он ради встречи Лене форму школьную и галстук подарил. Леня-то радехонек. Ровно обсевок в поле рос, а теперь — отцовский сын.

Верка сникла. До того осведомлена Маня — синичьи глаза, страх один.

— В суме все привез, да?

— Не-е! В чемодане на три замочка. Он Теребов, ты разве не знаешь? Он после войны, как с фронта вернулся, был у нас председателем. На жеребце ездил. Да вином начал зашибать, да с хлебосдачей не совладал… И дали ему срок. А жалели его в деревне: всяко не один пил, ведь мужикам-то подносил. Ой, и прибавилось же забот Николаю Ивановичу! Что и будет-то? Что будет?

— Какие заботы? — сказала Верка. Голова пошла кругом от речей праворучницы. — Ничего не понимаю.

— Да они ведь оба Теребовы! Ближе родни у твоего дяди никого нет. Свой своему поневоле брат. Место теперь надо Паше? А то как же, непременно! Любо ли, посуди, Николаю Ивановичу будет, если его родич останется безо всякой должности? Много ли Николай Иванович у нас живет, да на него и в районе оглядываются. Замолвит ведь он за Пашу словечко по-родственному?..

— Очень даже просто, — перебила ее Верка.

Для убедительности ввернула тетины слова: — Это он, дядя, ради себя пальцем о палец не ударит, зато для других… Что ты, дядю нашего не знаешь? Для людей живет. Весь свет на себя готов перевести.

Маня предложила:

— Идем, посмотрим на Пашу? У него сегодня привальная… Ага! Он по избам ходит, к себе на гостьбу зовет.

Верка поморгала: «„Привальная“ — надо запомнить».

Нашли они Пашу Теребова на улице. Вот кто великан, так уж великан! Высок, плечист и длиннорук. Борода красная. Широкая, с проседью. Сам веселый, щеки и руки в веснушках. Несмотря на мороз, он без перчаток и пальто нараспашку. Шагает вразвалку серединой улицы, бороду задувает ветром на сторону.

С ним Леня. Следит во все глаза, как встречные здороваются с его папой: за руку или кивком, и то замирает, то светится весь. И тоже шагает вразвалку, степенно, как батя.

Ребятишек, ребятишек-то! Так хвостом и вьются за Пашей. Леденцы сосут, шмыгают носами.

Леденцами малышей, наверно, Паша оделил. Никого не оставил без гостинцев.

Раскланивается Паша с прохожими. Те останавливаются, расспрашивают его:

— И ты, Пашуня, здорово. В чистую вышел?

— Точно! — откидывал голову назад, мял бороду Паша. — Досрочно, согласно Указа. Милости прошу к нам вечерком. Примем, чем богаты.

Верку он приметил из-за ее шубки и пуховой шапочки с помпоном, каких у деревенских девочек не было.

— Чья востроглазка? — легонько, двумя пальцами взял ее за подбородок. — Ишь… струнка тоненькая!

— Я не струнка, — дернулась Верка. — Я, к вашему сведению, воспитанница Николая Ивановича.

— Теребова?

— Ну да… — Верка диковато взглянула на него. Притворяется, будто весел. Глаза у самого тревожные, тоскующие.

— Мы с вами, кажется, родственники, — добавила Верка.

— Точно! К вам и правлю.

— Батя, зачем? — тянул его Леня за рукав. — Домой лучше…

Пахнет от дяди Паши вином, но держится он уверенно, прочно и улыбается, кажет из бороды белые плотные зубы.

— Успеем, сынок, и домой. Зайдем вот по-родственному… Посидим, побеседуем чин по чину, к себе пригласим. Не чужие мы, свои!

Папа… Верку будто обожгло. К Лене вернулся папа. Его, ничей больше. Рос Леня, как обсевок в поле, а теперь — отцовский сын. «Сынок»… И ремень у него сейчас с пряжкой, и форма — папа подарил.

Верка запрокинула вверх голову, чтобы встретиться взглядом с дядей Пашей, проговорила неожиданно просительно:

— Идемте. На привальную. Не чужие ведь, свои. Мы остановились у Домны.

Маня застеснялась, в избу не пошла.

Тетя вышивала. Подоткнув подол сарафана, бабка Домна замывала пол, облитый пойлом.

— И вас с приездом, — многозначительно отозвалась тетя на приветствие Паши. Вежливо, но сухо пригласила, указав на стулья: — Присаживайтесь.

— Пашуня, ты ли это, кормилец? — запричитала Домна, вытирая руки о подол. — Переменился-то до чего, царица небесная! Седина в бороде… господи!

Паша аккуратно снял пальто и шапку. Он в сером, наверно, не раз стиранном пиджаке с мятыми лацканами, брюках-галифе из грубого сукна, пожалуй, еще фронтовых. Он смущенно поправлял рыжие, торчмя стоящие волосы, смущался собственного роста, больших, широкой кости, загрубелых рук, которые не знал, куда девать, и живо напомнил Верке Леню, который так же вот был застенчив в чайной при первой встрече.

— Тетя, не беспокойтесь, пожалуйста, я согрею самовар, — сказала Верка. Тетя не тронулась с места и по-прежнему с преувеличенным усердием вышивала.

Паша присел на краешек стула, вынул из кармана бутылку вина с яркой этикеткой.

— Облепиховое, настойка. Из самой Сибири привез. Есть там такая ягода — облепиха. А Николай Иванович где?

— В правлении заседает, план сева обсуждают. — Тетя сняла очки, отложила вышивку. — Приехали мы сюда, Павел, как на дачу. О-ох, дача! Покой дорогой!

Паша на расспросы отвечал скупо: да, был в Забайкалье, работал на золотых приисках.

Леню не могли усадить за стол. Жался у порога, не спускал с отца счастливых глаз.

За Пашей Верка ухаживала, как гостеприимная хозяйка: подкладывала сахар в стакан, ближе подвигала закуску.

— Э-эх, струнка! — проговорил Паша. Только ей одной — тихо-тихо.

Вино разлили по рюмкам. Первую, дополна, — дяде. По обычаю.

— Сегодня я без вина пьян. — Крохотная рюмка дрожала в огромной, поросшей рыжим волосом руке дяди Паши. — Верите, на колени встал, как березы наши показались.

Тогда и вошли дядя и Родион Иванович. Потапов потемнел при виде Паши за столом, на скулах вспухли желваки, глаза сузились, и с порога он повернул обратно.

Вино плеснулось у дяди Паши на скатерть.

— Родич дорогой… — Паша порывисто подался дяде навстречу, протянул руки.

Николай Иванович, словно не замечая его, развязал не спеша ушанку, стряхнул с нее снег, разогнул воротник пальто, окинул цепким взглядом избу: тетю и бабку Домну за столом, Верку, размешивавшую ложечкой сахар в стакане Паши, — и левая бровь его надломилась.

— Здорово… родич! — усмехнулся он одной щекой.

— Я уж подумал, руки не подашь. — Кровь бросилась Паше в лицо. — Вон Потапова перекосило: знать, не гадал свидеться. И из тюрьмы люди выходят…

Дядя обронил хмуро:

— Ну, ты! Чем хвастаешь?

Леня втянул голову в плечи. Мучительно, с пристальным вниманием разглядывал он катанцы. Катанцы были измазаны конским навозом. Леня вздрогнул, подобрал ноги под лавку.

— На прямоте — спасибо… — сухие, побелевшие губы повиновались Паше с трудом. — Спасибо! По-родственному у нас получается. Пойду я…

— Погоди, — остановил дядя. — Куда убегаешь? Побеседуем. Как ты желаешь, по-родственному.

Леня зажал рот варежкой, опрометью бросился из избы.

Неловко, боком вылезла из-за стола Домна и чашку чаю оставила недопитую. В сенях хлопнула дверью — нарочито громко.

Дядя грел озябшие пальцы, обхватив стакан с чаем, и молчал.

Верка строптиво вздернула прямой носик, ушла в горницу. Дверь притворила спиной. Там спрятала лицо в ладони, ее била дрожь. Так было тепло, хорошо, и какой холод принес дядя! Она поеживалась, кусала губы.

— Отпустили? — спрашивал дядин голос за дверью. Тяжелый, чужой голос.

— Отпустили…

Павел Теребов ответил тихо, робко, и волна сочувствия и жалости к нему захлестнула девочку. «Эх, струнка!» — вспомнила она, увидела сухие, разом побелевшие губы дядя Паши, его безвольно повисшие, с твердыми огрубевшими ладонями руки, ставшие вдруг слабыми, беззащитными глаза в припухлых веках. Увидела дядю Пашу, потрясавшего за столом этими руками. «Вот они, свидетели мои! Чистый я. Я работал, я искупил вину. Мозоли трудовые от кирки, от лопаты, седина от дум моих горьких… вот свидетели!» И увидела Верка Леню, как он мучительно разглядывал стоптанные валенки, как он, зажав рот, выбежал из избы.

Горло у Верки перехватило — дышать нечем.

— Где твой партийный билет, Павел Теребов? — Дядя пристукнул по столу. Звякнула на подносе чашка.

Слышно, что дядя Паша опустился на лавку у стены. Забулькало вино в стакан.

— Ты, родич, мне трибунала не устраивай. Ты вникни, каким я колхоз принял после войны. Сейчас лиха нет. А в те годы! Ни одежи, ни обутки, на людях. Коровами пахали, на столе хлеба по месяцам не было, одна картошка! Попрекать теперь легко. Критиков и тогда доставало, один Родион Потапов чего стоил. С его голоса твои речи, Николай Иванович.

— Хватит! — крикнул дядя. — Разжалобить хочешь, добреньких ищешь? Не выйдет! Ты коммунистом был. Был… слово какое — «был»! По тебе народ о партии судил, а ты? Кто хлеб колхозный от государства скрыл, кто лес разбазарил и… и пропил? Ты! Вот и держи ответ — ты! Да с кем ты хлебом не поделился? — на сдавленный шепот перешел Николай Иванович. — Что, в разоренной Белоруссии, на Псковщине или в Орловщине, где война огнем все спалила, краше жили? Не выстоял ты. А отступать куда легче, нечем отданное брать обратно… Не трогай бутылку! Убери ее, Катя.

Водворилось молчание — гнетущее, натянутое.

— Я тебя понимаю, Николай Иванович, отчего ты меня понять не хочешь? Не прежний я… Я думал, я работал! Меня государство простило. Ты по-родственному отнесись.

— Я по-родственному, — жестко звучал за стеной голос дяди. — Видеть тебя не могу.

…Верка сидела у окна. Она то зажимала уши ладонями, то, будто спохватывалась, бралась за ручку. Она торопилась. Строчки налезали одна на другую, перо брызгало и сажало кляксы. Она спешила, словно боялась, что не достанет у ней сил на дело, на которое решилась.

Голова горела, слезы душили.

«Несправедливо это, дядечка, — шмыгнула она распухшим носом и пугливо озиралась назад. — Невеликодушно и жестоко. К Лене папа вернулся. Понимаете вы это слово или забыли — „папа“? Я от своего отца отказывалась, словечком не проговорилась, чтобы вас не огорчать, поберечь вас… Я для вас — все-все. А вы? Учили быть доброй, справедливой. А сам вы? Вы же хотите у Лени отца отобрать… да, да! И отца вы своего не помните: я ж вижу ваше отношение к Домне. Вы не Домну, вы дядю Пашу гоните, а он и без того несчастный: я видела, как у дяди Паши глаза тоскуют».

Верка всхлипывала.

Ожил бронзовый солдат, опустил девочку наземь — ты большая уже.

А земля, оказывается, может быть холодной, и зябко Верке, ежится она, и перо торопится, сажает кляксы.

«Уеду… — думала Верка. — С тетей. Далеко-далеко на юг. Туда, где синие горы, где теплое море. И будем жить без вас. Потому что тетю вы нисколько не жалеете, постоянно расстраиваете. И не буду я вам подшивать свежие подворотнички к старому вашему армейскому кителю, и носки стирайте сами… Потому что мой отец Петр Шереметьев нашелся. Он заберет меня к себе. Он всех мне роднее — вы это говорили!»

— Все равно уеду, — твердила она про себя, точно возражал ей кто-то, стоя за спиной, и поэтому она испуганно озиралась. — Тетю вы провели. Обещал, дядечка, что будет как дача? А на деле что получилось? Не спи тетя до полуночи, жди вас с собраний! Это — дача? Покой дорогой? С Родионом Ивановичем вы ссоритесь, а еще с кем — я уж и не знаю. Почему вы не такой, как все?

Мороз наклеил на стекла окна прозрачные льдистые звезды и лапчатые листья. По краям стекол изморозь толще, зеленовато-синяя на просвет, густо опушена инеем.

Похоже: изба вместе со всей деревней, с белыми березами и амбарами, гумнами чудесной силой перенеслась в сказочный мир, где светятся призрачно ледяные травы, где мерцают незнакомые звезды…

Он, этот дивный и спокойный мир, рядом — за порогом. Весь-то труд — переступить порог, и очутишься в тишине и покое, где ни забот, ни тревог, только белые снега, небо с льдистыми звездами и дивные в своей красоте травы.

Верка провела кулачками по глазам и вздохнула. Горькие думы вернулись к ней.

С Крокетом тяжело расставаться. И с белыми березами, и с дорогой в школу на угоре.

— Дядя, дядечка, почему вы на взморье не уехали? Вы забыли, как нам тогда было хорошо… Одни были — с морем, с небом да с судами, которые чуть дымили далеко на горизонте.

Голоса за дверью стихли наконец. Павел ушел. Его не провожали. А ведь в сенях на самой дороге кадка с грибами, кто не знает — все в темноте запинаются.

Она заклеила торопливо конверт, стянула платье через голову и юркнула в кровать, укрылась глухо одеялом. И уснула, сморенная усталостью, и снились ей заборы и заводской поселок…

Вошли Николай Иванович и Екатерина Кузьминична.

— Замечаешь, она пополнела. Деревенский воздух девочке определенно на пользу.

— А тебе?

Они говорили шепотом.

— Тебе, я спрашиваю, на пользу, Николай? Опять на ночь таблетки глотал? Павла благодари. Родственничек! Из тюрьмы вернулся, окружите его заботой, создайте условия. Чуткость проявите! Ох, люди… жители!

— Это ты лишнее, Катя. Паша нам, и верно, не чужой.

— Малое ты дитя, Коля. Надрывай из-за него сердце… по-родственному. Посмотри, на тебе сегодня лица нет.

Николай Иванович вышел на кухню, стал снимать валенки у порога.

 

Глава X. В «Гвардейце» праздник

Едва вереница саней — в топоте копыт, звоне бубенцов, скрипе полозьев и ржанье коней — ввалилась в деревню, запруживая людную площадь перед клубом, как наперерез выехали три богатыря. В шлемах! Со щитами!

— Стой, — поднял руку Илья Муромец. Вороной жеребец под ним плясал, потряхивая убранной в ленты гривой.

Из передних саней вышел Родион Иванович Потапов. Сняв шапку, степенно поклонился Илье Муромцу, голос которого поразительно походил на быстрый говорок Петра Петровича. Борода, седые кудри по плечам, меч на поясе, но все равно это Петр Петрович! А Добрыня Никитич — Володя-семиклассник. Вон и борода у него отклеилась. И, наконец, Алеша Попович — Веня Потапов.

Яркое солнце сверкало на остриях копий, на кольчугах.

— Здесь застава богатырская! — продолжал Илья Муромец.

— Стой! — подхватили младшие богатыри.

— Кто едет? Сто-ой!

— Едет колхоз «Гвардеец», — ответил Родион Иванович степенно. — Дозвольте, добрые молодцы, богатыри могучие, дать дорогу.

— Куда путь держите? — Илья Муромец натягивал украшенные медными бляхами поводья и горячил жеребца. Вороной Орлик выкатывал налитые кровью глаза, грыз удила, выдыхал из раздутых ноздрей клубы розового пара.

— Путь мы держим ни близко, ни далеко — на праздник проводов нашей трудовой зимы, — громко, на всю площадь объяснил Потапов. — Отдайте вы нам, добры молодцы, Весну-красну, соскучились мы по ней.

Илья Муромец в знак согласия наклонил голову.

— Добро!

— Добро! — в лад закричали мальчишескими голосами Добрыня и Алеша Попович. — Отдадим вам Весну.

Из-за клуба, бывшей церковки, — с нее сбиты кресты и купола — выкатили нарядно убранные сани с Весной… Весна в кокошнике, в белой шубке, и на шее у нее ожерелье из елочных украшений. Ой, и не узнать бы в ней Наташу, если бы Весна не смеялась, показывая белый острый зубок.

— Милости просим, Весна-красна, к нам на праздник, — опять поклонился Потапов.

— Нет, прежде заклад за нее выдайте, — потребовал Илья Муромец. — Доложите, как готовы вы принять Весну-красну…

— Заклад! Заклад! — подхватили младшие богатыри.

Полно на площади народу. Ребятишки виснут на изгородях. На крылечках изб старики жмурятся от солнца. Дуги, сани, девичьи полушалки… Пестро, ярко. Говор, смех, звяканье бубенцов, фырканье коней…

Потапов весело оглядел площадь.

— Доложить нам не стыдно! Нынешней весной мы пустим Талицкую ГЭС, ярче вспыхнут по избам лампочки Ильича. Славно потрудились на строительстве все колхозники — честь им и слава! Потрудились, сил не жалея, преодолевая трудности, какие вставали перед нами и на какие, — он бросил взгляд на Николая Ивановича, стоявшего у клуба с тетей, — и на какие своевременно указала нам парторганизация! К лету закончим, товарищи, новый скотный двор с водопроводом, с электродойкой. Есть у нас и хлеб в закромах. Отборным зерном засеем наши поля. За зиму доярки в полтора раза увеличили надой молока. Не стыдно нам, товарищи, встречать трудовую весну, раз мы зимой не на печке лежали!

— А плуги, бороны к севу готовы? — спросил Илья Муромец.

— Вы сами знаете, Петр… тьфу ты, оговорился! — Потапов крякнул. По площади прокатился смешок. — Верно, ремонт посевного инвентаря пока подвигается туго. Богатыря бы нам в кузнецы — пошло бы дело! — нашелся Родион Иванович.

— А с сеном как будет? — заволновались в толпе.

— С сеном? — Потапов надел шапку. — С кормами положение, всем известно, серьезное. Но справимся, правление колхоза найдет выход.

Тут из-за саней, где стояла Весна, всполошенно кудахтая, выскочила курица. У ней красный гребень, она хлопала себя по боку одним крылом, подпрыгивала в серых валенках и держала в другом «крыле» большое яичко, выточенное из дерева и окрашенное бронзовой краской.

— Куд-куд-кудах! Куд-куд-кудах!

Ну и Маня! Как кудахчет, до чего здорово у ней получается!

Верка протиснулась поближе, подглядывая из-за саней Наташи за тем, что происходило.

— Ты куда, курочка? — спросил Илья Муромец, поглаживая бороду.

— Куд-кудах! — Маня кудахтала на совесть. — Меня на праздник не звали, меня, рябу, не просили. Сама пришла. Родион-Ванычу яичко принесла. Яичко не простое, золотое! Куд-куд-кудах!

Площадь смеялась. Смеялась от души. И Потапов принужденно улыбался, чертыхаясь вполголоса:

— Черт… Людям — праздник, председателю — все критика. Товарищи! — напряг он голос. — Верно, себестоимость яиц велика. Но, с вашего разрешения, золотое яичко я передам нашим птичницам. Пускай помнят о своей работе. По пятьдесят яиц на несушку за год — это срам! Где ты, Авдотья? Давай сюда. — И под смех, аплодисменты вручил красной от стыда птичнице «золотое» яичко. — Гляди, не кокни: много чегой-то у вас в птичнике яиц бьется. Будет по сто штук на несушку— это «золотое» лично у вас отберу.

— Бя-я! — перед богатырями появился «баран». Рога и точно у него настоящие — бараньи, и шкура на нем баранья.

— Это еще что? — Потапов платком вытер запотевший лоб.

— Бя-я!.. — надрывался баран. — Меня не звали, не просили… бя-я!

— Ты зачем пришел? — деланным басом задал вопрос Илья Муромец.

— Правлению колхоза показаться, чтобы об овцеводстве не забывало, — тихим Ленькиным голосом пролепетал барашек.

Не очень хорошо у Лени получилось, но и ему на площади похлопали.

Тут откуда-то взялся Мороз-Воевода. Он, наверное за ненадобностью, отшвырнул от себя картонную палицу, выхватил из-за валенка кнут, упал в сани к Весне и гаркнул:

— Пошла-а!

Лошадь вскинула морду под расписную дугу, с места ударила вскачь — толпа, охнув, раздалась. Весна ойкала, прикрывала румяное курносое лицо варежкой от брызг из-под копыт. Сани под смех и крики на площади скрылись за околицей.

— Держи его! — заорал Потапов. — Выдерем у Мороза бороду-у!

Следом за санями с Весной и Морозом поскакали, улюлюкая, младшие богатыри, сани Потапова, еще сани с ребятами в масках и костюмах снежинок, снегурок, зайчат…

Верка успела прыгнуть к Потапову и, как Родион Иванович, размахивала руками:

— Держи-и! Держи его!

Да где там: сани у Мороза мчались, словно на крыльях, далеко впереди. Увезет Весну окаянный Мороз-Воевода за темные леса, за синие горы, навеки упрячет в ледяном терему…

Верку захватила погоня. Скрип полозьев, ленты в гриве лошади, щелкающие на ветру, запах конского пота и тулупа Родиона Ивановича, раздолье полей, и голубое высокое небо, и солнце, и лиловые тени от- кустов, мелькающих в снежном вихре по сторонам дороги, — все это слилось в одно ощущение счастья. Ей казалось в ту минуту, что ничего недостижимого нет на свете, если есть сани, летящие вихрем, и тугой жгучий ветер — в лицо.

Из деревни вырвался всадник. Вороной жеребец стлался над дорогой, вытягивался в струнку, поданный вперед властной рукой.

Погоня заметила себе подмогу.

Попридержали коней богатыри — Володя и Веня, растерявшие по дороге щиты и картонные, оклеенные серебряной бумагой шлемы. Родион Иванович ослабил вожжи.

— Кто это? — спросил он.

Верка пожала плечами.

Конник послал своего вороного в обгон саней с Весной и Морозом — по узкой пешеходной дорожке. Жеребец оступился. У всадника упала с головы шапка. На всем скаку он поднял жеребца на дыбы, повернул обратно, перевесясь с седла, подхватил со снега шапку рукоятью плети. И опять, жеребец, храпя, взвился на дыбы, повинуясь всаднику. И опять дробь копыт отдается в ушах…

— Даешь! — Всадник крутил плетью над головой, пригибался к гриве жеребца.

Верка побледнела:

— Это ж дядечка…

— Не может быть! — воскликнул Потапов.

Конник настиг передние сани, на всем скаку выхватил из них Весну, вскинул девушку к себе в седло и, бережно придерживая ее за талию, поскакал обратно.

Он осадил вороного жеребца перед санями Потапова.

Николай Иванович был удивительно хорош сейчас на высоком, не остывшем от скачки коне, с шапкой, едва сидевшей на белых волосах.

— Принимай Весну-красну, председатель!

Но Наташа, блестя глазами, неожиданно грудным голосом проговорила:

— Вот за вами так уж не пропадешь… — обвила руками шею Николая Ивановича, крепко поцеловала его и, вдруг застыдившись, соскочила с седла и побежала к деревне.

Дядя, тяжело дыша, улыбался:

— Если девушки целуют, значит, не все для нас потеряно!

На нем новые хромовые сапоги, он в праздничном костюме, без пальто, и ордена, медали, посверкивая, звенят на лацканах пиджака.

Потапов засуетился, стаскивая с плеч тулуп.

— На… на, бери. Простынешь с горячки-то! А не ожидал я, что ты… товарищ Теребов, джигит.

Председатель не отводил от дяди почтительного взгляда. Будто открылось Потапову что-то такое неожиданное, чего в суховатом и сдержанном Николае Ивановиче он никак не подозревал.

— Вороной-то наш… а? Хорош, а? — трепал Потапов жеребца по шее. — Племенной. Одним словом, Орлик! Сам его покупал. А ты, товарищ Теребов, удалой. Лихо гарцуешь. Как школу высшей верховой езды прошел!

— Стало быть, прошел, — отвечал дядя. Накинул на себя тулуп, как бурку. — Помнишь призыв партии в гражданскую войну: «Пролетарий, на коня?» Где тебе, молод. По книжкам разве знаешь… Да! И на коней мы садились, и экзамены сдавали — в боях, Потапов, в донских степях. Суровый был экзамен: кровью за промахи платили. Да-а? Иначе было нельзя.

Подъехал Мороз-Воевода, сорвавший бороду из ваты дядя Киря, и Володя с Веней.

Пустили коней, рысью догнали повернувшие к деревне сани с ребятами в масках.

Глазели ребята на Николая Ивановича восхищенно, перешептывались:

— Заслуг… Заслуг-то у Веркиного дяди! Полная грудь! А на коне как изди-и-ит… Вот где дивья Верке-то!

* * *

Целую неделю готовились к сегодняшнему дню.

Возле бань, на берегу Талицы и Зимогора курились дымки: деды варили пиво. И бегали сюда ребятишки пробовать теплое душистое и сладкое сусло.

Ставили по избам на мороз студень.

Толпились в сельмаге очереди — не протолкнешься. Запаренный продавец разбивал бочки с сельдями и соленой треской: любят здесь «посолиться»! Сыпал на скалки весов пряники. Отмеривал ситцы и крепдешины — девушкам на обновы.

Допоздна не гасли огни. Допоздна стучали по избам швейные машинки…

Получился праздник на славу.

Ребят всех катали на санях. Весело было мчаться наперегонки под звон колокольчиков, крики и гиканье ямщиков! Румянились, цвели щеки на студеном воздухе, блестели весельем глаза!

Потом собрались на горе возле школы. Дети катались на санках, — а взрослые — на санях, вывернув у саней и розвальней оглобли. Вот хохоту было, когда сани опрокидывались в сугроб!

В любой избе сегодня блины.

Людное и шумное застолье у Потаповых. Вкруговую ходит братина — старинный медный ковш с пенистым пивом.

Сбилась с ног Венина мама— Нина Михайловна, потчуя гостей:

— Кушайте, дорогие, не обессудьте — у нас попросту. Родион, подливай гостям, успеешь наговориться— вечер долог.

Каждому гостю кушанье или рюмку с вином надо подать с поклоном, с пожеланием доброго здоровья. Это по обычаю.

По обычаю же гости отвечают:

— Не хлопочи, Михайловна, полно толочься— и так на столе красно солнышко взошло.

Хрипит патефон, добавляет шуму.

Тесно и жарко. У Потапова лицо багровое, потное, обвисают усы. Расплескивая вино из рюмки, он чокается с Николаем Ивановичем:

— Не серчай, партийный секретарь: видишь, хмелен я. На прямом слове не серчай — уважаю тебя. Ты мне все равно что отец! Пускай и батя мой слышит. Удалой ты… Люблю удалых! Как увидел тебя на Орлике, так мне и врезалось, что ты — че-ло-век! Конь, он характер ездока раскроет без утайки. Покажет… а? Верно я говорю? Бывает, ругаемся мы с тобой. Не серчай. За одно дело душой болеем. Нина! — перекрывая шум, позвал Родион Иванович. — Дай баян. Хочу гостей дорогих повеселить. Рад, что гостей у меня полное застолье. Спасибо, что дом наш не обошли.

Верка — бочком-тишком выскользнула из избы.

Сгущались синие сумерки. На закат летели, гомонили галки, алые в последних отблесках зари.

В Великом Дворе перед клубом жгли соломенное чучело — Зиму, и столбом вздымался желтый огонь, отражаясь на лиловых облаках.

Прощай, зима!

«А письмо все-таки отправлено», — вернулась к Верке неотступная дума.

Сразу потускнел праздник, пропала радость…

— Что я наделала?

Некому открыться, не с кем поделиться тем, что тревожит, не дает покоя…

Вспомнилось Верке, как летом в поселке ходила на реку — бегать по бревнам.

Тысячи бревен плотами приводили к заводу буксиры, забивали бревна реку до середины, оставляя узкий проход для судов. Чтобы приплавленный лес не унесло, его оцепляли бонами.

Тысячи, тысячи бревен. Красные сосновые, серые еловые кряжи… Запах смолы, как в настоящем лесу. И как в настоящий лес однажды прилетал дятел, тюкал клювом, сорил кору в воду.

Тысячи бревен россыпью.

Пробежаться по ним — вот это да! Опасно, дух захватывает, как вспомнишь. Под твоей тяжестью бревна окунаются, вертятся, стукают одно о другое. Весь секрет в том, чтобы лететь по ним без оглядки, прыгая с бревна на бревно; остановишься, зазеваешься — ухнешь в воду! И ни дна тебе, ни покрышки… Глубоко, течение сильное! Мигом затянет под бревна, охнуть не успеешь.

И думала Верка, сравнивала свое нынешнее положение — вот так попалась! Как на бревнах! Бежать без оглядки только остается…

А куда бежать?

 

Глава XI. У Верки температура

Какая бы ни была тому причина: то ли она выскочила на перемене к тополям неодетой, то ли поела снегу, разогревшись после игры — налицо было одно: температура.

Верку знобило. Она металась, комкая горячие простыни.

И чудилась ей печь. Огромная, с зияющим зевом.

Бушевало пламя. Дымное, горячее, оно душило и жгло.

У Верки палило в горле, заходилось дыхание от кашля.

Горбилась тетя у ее кровати, не отходила вторые сутки ни на шаг.

— Что с тобой, маленькая? Я виновата, я за тобой недоглядела, детка. Ах, я старая, учить меня некому!

Неслышно ходил по комнате Николай Иванович, хмуро говорил:

— Может, за доктором опять послать?

— А если ее в больницу увезут?

Тетя дула на пышущий жаром Веркин лоб, вытирала с него пот.

— Если что с ней… не перенесу! — У Екатерины Кузьминичны тряслись губы. — Ладно, сам ступай за доктором.

Николай Иванович иззяб в дороге, получил насморк, но привез из Дебрянска врача.

И печь отпустила Верку… И видела она себя на берегу моря. Море синее-синее. На море — солнце. Свежий ветер пахнул водорослями, йодом, солью и еще чем-то, что никак не вспомнить. Не солнцем ли от золотого песка?

Они шли по берегу моря вдвоем. Верка в белом платье, и спутница ее вся в белом. У нее, как у Верки, черные, завитые в тугие колечки волосы, черные глаза. И родинка на щеке точь-в-точь, как у Верки. И верхняя губа мысочком выдается над нижней… Все, как у Верки!

Мама…

Солнце с неба опускается ниже, ниже.

Два солнца — на море и в небе — соединяются вместе.

И порыв ветра уносит от Верки ее маму. Мама летит, протягивая руки, зовет к себе.

— Мама, мамочка! — вскрикивает Верка, открывает глаза.

— Что с тобой, зернышко? — наклоняется над ней Екатерина Кузьминична. Шепчет что-то ласковое…

У Верки смеживаются веки. Но и туда — в темный горячий мир, где закрыты глаза, — никто не приходит больше…

* * *

Вчера после уроков ребята, высыпав во двор, играли в снежки, когда на дороге показался трактор. Он был старый, латаный. Громыхал, попыхивал синим чадом, подавался вперед медленно, будто с натугой. Его окрестили «гусеницей». Уж очень тихо полз трактор.

А Веня, тот оскорбился.

— Не было у бати печали… Как удаленный колхоз, так и посылают, что никому не гоже.

Тракторист, молодой, в замасленной стеганке, помахал рукой, белозубо улыбаясь, и — трактор, гремя железными натруженными костями, въехал в ворота школы. Мотор заглох.

В наступившей тишине тракторист вылез из кабины.

— Ну, чего остолбенели, хлопцы? Принимайте дар от комсомола.

— Ха, дар! — выступил вперед Веня и для большего впечатления сплюнул себе под ноги. — Вы в правление сходите, там вам шею намылят за такие дары.

Тракторист обвел ребят смеющимся взглядом.

— Трактор ведь ваш! Короче, ни пуха вам, ни пера. Овладевайте им и прочее! Берегите машину— потрудилась на своем веку и вам, коль вы с умом, послужит в разрезе политехнизации.

Первым пришел в себя семиклассник Володя.

— Ур-ра! — сорвал Володя шапку с головы, бросил вверх.

Так Велико-Дворская семилетка получила гусеничный трактор. Трактору радовались. Трактором восхищались.

— Теперь заживем, — говорил Веня. — С передовой техникой горюшка мало. А вы куда ползете? Брысь! — гонял он от трактора малышей, а сам держался поближе к семиклассникам.

Старшие ребята чинно толковали с трактористом о свечах, подшипниках, старались не ударить лицом в грязь. Трактор они изучили. Им хоть сейчас за руль. Какое сомнение!

А из Дебрянска на строительство Талицкой ГЭС прибыла комиссия.

Маня, чуть ее подружке стало легче, бегала к Верке и докладывала:

— …Воюют! Стоят на плотине и воюют. Твой дядя уперся — и ни в какую! А начальник — ну, который в кожаном пальто… Он сперва на твоего дядю наступал: «Па-азвольте, не ваше дело!» Ой, Николай Иванович и взялся за него, в пот вогнал. «Вы, говорит, будьте довольны, что мы на себя ответственность взяли». Как пошел, как пошел — начальник стих сразу. Стоит и папиросы курит. Искурит одну, за другую принимается. Наверно, не рад, что приехал… Ну, я побежала!

Быстра Маня на новости, как курочка на зерно.

Верку навестил Леня.

Он в новенькой школьной форме, в фуражке. И ремень форменный, с медной пряжкой.

Леня примостился на табурет, разложил учебники и тетради.

— Поди, скучно хворать? А Веня у нас опять отличился. По географии Сусанна Иосифовна спросила: «Дай, говорит, Потапов, определение острова». — Веня подумал, подумал и брякнул: «Это когда вокруг вода, вот и остров». — Сусанна Иосифовна осерчала: «Посадить тебя в лужу, Потапов, тоже островом станешь?»

Верка безудержно смеялась. И так потянуло ее в школу под тополями, в теплый милый мир, полный ребячьего гама; в полумрак тесных коридорчиков, где всласть и с Маней пошепчешься, и покажешь девочкам тетин подарок — синие бусы. Чудная тетя: называет ее сорокой за страсть к разным побрякушкам-безделушкам, а сама — нет-нет, да и купит что-нибудь для Верки!.. В школе особая жизнь, и состоит она не только из скрипа перьев во время диктантов, склоненных стриженых и вихрастых голов на уроках арифметики, стука мела в руках учителя у доски. Нет! И часто думает Верка, что у ее парты волшебные крылья: они уносят то в знойные пустыни Сахары, то к полюсам, то в древние страны, каких нет на картах, то вдруг… в гости в Пушкину.

«Здравствуй, племя младое, незнакомое!»

Да, так Анастасия Львовна говорит:

— Сегодня мы в гостях у Пушкина, друзья!

И звонкое тиликанье свиристелей, разноцветные рыбки в живом уголке, и гладкие перила лестницы со второго этажа (дух замирает, когда скатываешься по ним!), и ветки тополя за окном… Ой, школа большая!

— Ну чего ты все смеешься? Давай за уроки, — говорит Леня. — Ты и так много пропустила.

— Постой, — спохватилась Верка. — Ты на плотине был?

— Представителей понаехало… ой-е-ей! Даже из области! Николай Иванович маленько ошибается насчет плотины. Это дядя Киря говорит, а он — плотник, каких поискать. Плотина ничего что деревянная — она прочная. Она из лиственничных бревен, — рассуждал Леня. — Лиственница в воде упорная. Сто лет в воде простоит, ничего не сделается. Раньше ее на закладные бревна, в фундамент употребляли. И что? Изба развалится, а фундамент цел. Вот насчет плеч Николай Иванович прав. Плечи у плотины слабые. Да и там без цемента обойдутся.

— Плечи? — Верка наморщила лоб. Сколько раз у плотины бывала, никаких плеч не приметила.

— Ну, это береговые упоры, — Леня на промокашке нарисовал, что такое у плотины «плечи».

Верка его слушала плохо.

Она думала о дяде…

Леня допытывался:

— Поняла, где они?

— Ага, — рассеянно ответила Верка. — Вот.

И показала на свои плечи.

* * *

Поздно вечером Леня крадучись пробрался к конюшне.

Ворота на замке. А окно дежурки долго не поддавалось. Помог нож. Створки скрипнули, распахнулись. Наваливаясь грудью на подоконник, Леня влез в дежурку, где пахло хомутами и дегтем.

Вздув фонарь и прикрутив фитиль, Леня подошел к стойлам жеребят — своих и Вениных подшефных. Те заржали, шумно обнюхивая мальчика и фыркая.

Леня повыше поднимал фонарь, глядел с тоской.

— Трактор у нас в школе, — Леня гладил жеребят по спутанным челкам, по точеным горячим мордам, и один влажный запах коней и сена приводил его в уныние. — А что трактор? Перво-наперво— это мотор. Эх вы-и, забурунные! Вам бы овес трескать, да шеи чесать, да лягаться!.. А мотор мне надо. Без мотора хоть пропадай. С мотором я бы… у, такое изобрел, такое…

Он повесил фонарь на стену. Притащил охапку клевера, распихал по кормушкам.

— Пользуйтесь напоследок-то. Кто вас будет холить, как я? Уж никто не побалует.

Вздохнул и принес жеребятам еще клевера. Постоял, прислонясь к стене. Решительно тряхнул ушами шапки.

— Трескайте! И меня заодно… трескайте!

Зашмыгал носом, голос пресекался, звенел тонко:

— Разве я вас брошу, а? И чего вы навязались на мою голову? Ну чего? И трактором меня от вас не оттащишь!

Жеребята трясли гривами и жевали клевер…

* * *

Наутро Верка увидела на стене клетку из ивовых прутьев. На жердке прыгал, косил круглым черным глазом румяный снегирь. Толстый, важный. В шелковой тюбетейке, с голубовато-серыми крылышками.

— Веня тебе принес, — пояснила тетя. — Ты спала, я не стала будить.

Снегирь походил на Веню. Был толстый и важный. Казалось, сейчас скажет, как Веня:

— Ха! Это нам раз плюнуть!

Но красногрудый, надутый снегирек только пинькал:

— Пи-пик! Пи-пик!

И Верка дала ему имя — Пипик.

Она читала, что снегири музыкальны и восприимчивы.

Тетя, отправляясь в деревню, конечно не забыла взять скрипку.

Поэтому горница превратилась в музыкальный класс.

Верка водила по струнам смычком, подпевала им:

В лесу родилась елочка, В лесу она росла…

— Пи-пик! Пи-пик! — упрямо скрипел снегирек. Он почистил тупой клювик о жердку, тряхнул хвостом и посадил на пол клетки запятую.

— Слушай внимательнее! — сердилась Верка.

В лесу родилась елочка, В лесу она росла…

— Пи-пик! Пи-пик! — невозмутимо выговаривал снегирь.

— Ты… ты! Я не знаю, кто ты, вот! — закричала Верка.

— Пи-пик! Пи-пик! — отозвался снегирь.

Верка отставила скрипку, заныла, цепляясь за тетю и ластясь к ней: пустите на улицу. Хоть на минуту! Хоть глоточек свежего воздуха дохнуть!

Тетя не сразу сдалась. Она закутала девочку в теплый платок, замотала в шарфы, всунула в шаровары…

На улице — лужи, звонкая капель с крыш, ошалелые от теплого ветра воробьи. И солнце — во все небо!

Стуча по ступенькам ботами, Верка спустилась с крыльца.

Снег был напоен студеной влагой, рассыпался в руках. Верка огляделась — и глотнула снежку из горсти. Сладкий, лучше мороженого!

Она подошла под крышу, где капель выбивала в снегу крошечные, с ледяным донышком лунки.

Чик-чок! — чикали капли, срываясь с крыши.

— Чик! Чок! — передразнила Верка. Она подставила ладони. Капли звонко чикали, холодили покрасневшие пальцы.

Вдруг сильные руки оторвали Верку от земли. Она засмеялась, болтая ногами, и один ботик слетел. Она так нарочно сделала, чтобы ботик слетел. Захотелось побаловаться, и все тут.

Николай Иванович бережно опустил Верку себе на колено и надел ей ботик.

— Правда, хорошо? — Верка широко взмахнула руками, словно хотела обхватить ими деревню, снега, небо…

— Очень! — улыбнулся дядя. Он смотрел только на нее. — Замечательно!

Он подставил свои ладони под капель.

— Чик-чок! — повернул Николай Иванович к Верке сухое, порозовевшее от вешнего ветра и солнца лицо.

 

Глава XII. Самотек

У дверей телятника растеклась лужа, коричневая от навоза. Верка умудрилась зачерпнуть в ботики из этой лужи.

И тетя дома загнала ее на печь.

— Прогревайся! Кто за тебя отвечает, ну-ка? Доберусь я до тебя, юла.

На печи тепло. Верку разморило. Бабка Домна как всегда коротала вечер у соседей. Дядя читал газеты. Тетя вышивала.

Вошел Леня. Покашливал в кулачок у порога. Стучал подмерзшими катанцами.

— Як вам, Николай Иванович. По партийному делу.

Тетя вышла из кухни.

— Дожил, голубчик.

Это она дяде. И головой покачала.

— Николай Иванович, если что не так, вы не выдавайте. Засмеют! Проходу на деревне не будет…

Из-за ситцевой занавески Верка подглядела, что Леня положил на стол бумагу, свернутую трубочкой.

— Что это? — дядя развернул бумагу, поднес к глазам.

— План. — Леня переминался с ноги на ногу. — Видите — Зимогор. Талица по оврагу течет. Если по реке на озеро идти, до Зимогора далеко. Талина-то с извилинами. Плесы, омуты… А напрямик — до озера рукой подать. В половодье до кузни вода доходит. Мы насос для ферм покупаем, да? Известно, влетит насос в копеечку, как дядя Киря говорит. Трубы-то дешевле насоса. И энергии, само собой, не надо.

— Причем трубы, не могу уловить… — Дядя потер подбородок.

— Талица отчего не замерзает? — зачастил Леня. — Течение быстрое. Сток из озера большой. Потому и ГЭС выгодно строить. Правда? Никто воду по Талице не гонит, сама так быстро течет. Вот бы по трубе ее и направить на ферму… По трубам из озера вода потечет без насоса: пейте, коровушки! Озеро-то на угоре, фермы в низине. Расстояние я пять раз мерял. Близко! Да на плане все есть…

Так вот кто прокладывал у Зимогора таинственную лыжню. Верка еще больше высунулась с печи.

И нечаянно задела кринку, поставленную Домной для просушки. Кринка полетела.

— Ой! — вскрикнула Верка.

Трах! — разбилась кринка на сто черепков.

* * *

Он стал героем дня — Леня-тихоня. Про самотек вести не лежали на месте. Верка пошушукалась с Маней, праворучница разнесла новость по школе.

— Ой, наш Леня — рационализатор! Вера план видела про самотек. И электричества не надо, и насоса. В-вот! А Николай Иванович Леньке за ценный почин целый ящик инструментов подарил. По партийной линии.

Школа гудела… Леню совсем затормошили, и он убежал на чердак и заперся.

Володя, например, допытывался, откуда Лене известно о сообщающихся сосудах: на их основе решен самотек для ферм. А Лене как знать о таких сосудах, если физики в пятом классе нет!

Веня обиделся:

— Ты друг, Ленька, или кто? Небось из моего самопала после меня первый стрелял, а про самотек утаил! Гусь ты на красных лапках, больше ничего.

Географичка Сусанна Иосифовна начала урок речью.

— Мы достаточно наслышаны о почине Лени Теребова, — картавя, говорила она, расхаживая у доски с указкой. — Так поступают пионеры, любящие и настойчиво изучающие географию. Убеждена, что идею водопровода для фермы в Светлом Дворе подсказал Лене рельеф местности, действительно, весьма своеобразный, равно и то обстоятельство, что… Потапов, перестань глазеть в окно. Сядь прямо!.. Равно и то обстоятельство, что озеро Зимогор, входящее в цепь озер ледникового происхождения, расположено на некоторой возвышенности в сравнении с деревней.

Сусанна Иосифовна перевела дыхание и сделала выразительный жест указкой.

Леня встал и поплелся к карте.

— Итак, Теребов расскажет нам о масштабной съемке. Леня, как известно, составил план местности, где пройдет нитка водопровода. Слушаем, дети! Верочка, не вертись…

Вене — так Потапов, Верке — так Верочка. Секрета нет: Сусанна Иосифовна благоволит Верке.

И почему — кто знает? Потакает, и все тут. Смуглая, чем-то неуловимо похожа на Верку Сусанна Иосифовна…

— А я, — краснел Леня, мялся у карты. — А я… А мне подсказала не одна местность, еще — желобки. Ну, у конюшни которые. И местность, само собой.

Правда, правда! У конюшни — колодец, из него деревянной бадьей достают воду и льют в заледенелые желоба, и она сама течет к коням в поилки.

— Голова! — послышался шепот. — Сам дошел!

* * *

— Не приняли меня в кружок… — Веня оттопырил губу и дунул, прогоняя невидимого комара с носа. — А разве для одних семиклассников хлопотал Николай Иванович?

— Это дядин трактор?

— Будто не знаешь! Петр Петрович пороги обивал и все без результата, а Николаю Ивановичу стоило в райкоме слово замолвить по партийной линии и — готово: получайте передовую технику. Кружок с осени работает. Без трактора-то были, как без рук.

После занятий Верка осталась в школе. Вроде затем, чтобы кормить Разбегая и свиристелей…

Сарай был не заперт, пробрались в него.

Инвалид на гусеничном ходу не произвел на Верку впечатления.

— Много ты соображаешь! — сердился Веня. — Что из того, что получше тракторы есть? Само собой, есть. Так ведь этот наш!

Веня упивался запахом масла, керосина, холодного металла. Трактор… Прокатиться на нем, трясясь рядом с трактористом, напустив на себя равнодушие, — мечта для деревенского мальчишки. Да по главной улице деревни, да пугая кур, дремлющих в пыли, да с громом, с гулом, от которого позванивают стекла в рамах изб, екают, разрываются от зависти сердца мальчишек, глотающих сзади пыль, чихающих от чада! Они рады лишь дотронуться до громыхающего чуда, толпятся сзади, семенят и поддергивают штаны.

О, Вене, известно, счастье! Он таскал трактористам знаменитый дедов самосад — тот самый, что до пяток прошибает с первой затяжки; он пулей летал по их поручениям в деревенскую лавку. И удостаивался чести подержать гаечный ключ, когда трактористы ремонтировали машину; сливал им на черные замасленные руки воду, когда они умывались, эти счастливые люди.

Трактор — он всегда хорош, машина-труженик!

Хорош он в погожий денек весны в полях, прокладывающий первую борозду. Его рокот победно гремит среди звона жаворонков, гомона грачей, торопливо прыгающих по свежим отвалам земли!

Он хорош в спелых хлебах, когда влечет за собой жатки, взмахивающие синими или красными крыльями. Тонкий золотой аромат смешивается с керосиновой гарью, и кланяются поясно щетинистые колосья, и покорно ложатся хлеба под острые ножи!..

А трактор на току! Льется, пощелкивает шкив; сотрясается молотилка, гремит решетками. Рычит барабан, жадно выхватывает из рук подавальщиков тяжелые снопы, постреливает зернами. Вороха хлеба… Вороха соломы… Людская сутолока… И в стороне — трактор. Нацелил огненный глаз прожектора, мерно гудит. И льется нескончаемой лентой шкив, и храпят кони, отвозя к стогам солому.

— Заживем! — Веня сбил шапку лихо на затылок.

Он облазил с Веркой весь трактор — от гусениц до кабины и заявил, что сумеет завести трактор хоть сейчас.

— Раз плюнуть! С пол-оборота заведу…

— Неужели? — притворялась Верка.

— Спрашиваешь! Масло есть… так. Подкачаем… так! — деловито суетился Веня. — Вот эту ручку на себя… так! Это колесо крутануть… Ничего особенного, если голова на плечах есть!

Крутануть колесо надо было с помощью веревки. Веревка была заранее припасена.

Как бы то ни было, мотор запустили с пол-оборота. Как бы то ни было, Верка оказалась на сидении тракториста. Конечно, нечаянно.

О-о! — взвизгнула Верка сама не своя. Трактор двинулся, гремя всеми своими старческими железными суставами.

Удар! Двери сарая растворились настежь.

Верка держалась за какие-то рычаги, во что-то упирала ногами…

И мотор умолк так же внезапно, как и завелся.

На крыльцо выбежали Петр Петрович, сторожиха тетя Манефа со шваброй.

— Ай, отпетые! — голосила Манефа. — Трактор железный, и то изломали! На вас, отпетые, тракторов не напасешься.

Веня и Верка с позором бежали.

Отдышались они только у конюшни.

В конюшне был Леня. Он сидел в дежурке и, откусывая кусок за куском от пирога, запивал их водой из кружки. Раскрытые учебники, тетрадки валялись на столе.

— Явился? — тихо спросил он Веню. — Я думал, ты дорогу сюда забыл. А хвастовства было: мы по-гвардейски! Мы да не сумеем! У нас не заржавеет! Мы да мы… А как трактор пришел в школу, все шефство позабросил!

Леня убрал со стола хлеб, принялся совать тетрадки и книги в сумку. Он прятал лицо и втягивал голову в плечи.

— Леня-я, ты чего? — воскликнула Верка, заподозрив неладное. — Почему ты уроки на конюшне учишь?

— Отцепись! Без тебя тошно.

— Не трогай его, — нахмурился Веня. — Из-за бати, Леня, да?

— Угу… Мамку поколотил. Не буду, говорит, с тобой жить и из деревни уеду. Все дни пьянее вина ходит. Лишний, говорит, я и никому не нужен.

 

Глава XIII. Ответ Петра Шереметьева

Пряди березовых ветвей мокро блестели. Оседали сугробы, по дорогам сверкали лужи. Вербы распушили свои белые «барашки».

А скворцы, чернея на макушках берез, молчали. Вот один слетел во двор и бух в лужу — брызги во все стороны! Топорща глянцевитые перышки, скворец купался, и льдинки похрустывали, дробились в луже.

— Это у него ванна, — прыгала Верка. — Это он после дорожки!

Веня переглянулся с Маней, прищелкнул языком:

— Закалочка! Ну-ка, в ледяной воде купается. И этого я приманю. Завтра же дупленку вывешу.

Скворец вспорхнул на крышу избы. Отряхнулся, хлопнул себя по бокам крыльями. Забулькал, защелкал… Запел!

Ему вразнобой откликнулись скворцы с берез.

Возле каждой избы выставлены птичьи домики — на коньках и крышах, посреди огородов на вбитых в землю шестах, по деревьям.

Возле же Домниной избы пусто и тихо.

Верке скворешни определенно не задались. Выходили столь «кособокие, полоротые, да с кровлей набекрень, что в них скворца оглоблей не загнать». Это Венины слова. У него скворчик и машиной гудит, и свистит, как разбойник, и кошкой умеет мяукать. Подумаешь, кабы ты, Веня, так умел, не воображай, пожалуйста!

На помощь Верке пришел дядя. Не мог видеть равнодушно, как она портит доски, которые выклянчила у плотников.

Кровлю скворешне устроили двускатную, что у терема. Был выструган коник на крышу. Коник с петушиной головой! Сделали террасу — беда, если скворчата вывалятся из гнезда, ведь кошки зевать не станут. Из консервной банки дядя выстриг фонарик — номерной знак, словно для взаправдашнего дома. Фонарик выкрасили белилами, черной краской подписали: «№ 15, ул. Скворечная, Ф. Ф. Скворчик». «Ф. Ф.» — значит Фють Фюитевич.

И весь дом — великолепный, глаз не отвести! — покрыли зеленой краской.

— Николай Иванович, — протяжно говорила тетя и смеялась. — У Верочки больше ума, чем у тебя. Люди добрые, что он творит… Что творит! Господи, чистый ребенок. Ты бы еще электричество в скворешню провел!

Чуть краска подсохла, Верка, подгоняемая нетерпением, уговорила дядю поставить скворчиный терем в бабкином хмельнике.

Сюда скворцы слетались по вечерам со всей деревни, наверно, обсуждать скопом свое житье-бытье.

Все, кто шел мимо бабкиной избы, теперь останавливались, чтобы посмотреть на необычный скворечник.

— Высокое творение! — Николай Иванович гордо обозревал зеленый домик, клонил седую голову к плечу и жмурился. — Ай да мы!

— Дядечка, мы еще построим, — хлопала Верка в ладоши. Уцепилась за рукав дядиной куртки и покрутилась на каблуках. — Мы много построим. Вот летом весело будет!

— Хватит тебе, егоза, вертеться. Увидит тетя, задаст нам обоим.

— А вот не задаст. Может, пошумит, покричит… и все! Она ж такая! Дядечка, — Верка заглянула в лицо Николая Ивановича, — электростанция будет с весны работать? Я сто раз на плотину бегала. В турбинное отделение опять лазала. Ага! Там бревна просмолены. Я чуть к ним не прилипла. Вы меня тете не выдавайте. Ладно?

— Электростанцию пустим, — ответил Николай Иванович. Знакомая складка легла между бровей. — Недоделок еще много… А мне парторганизация дала поручение — пустить ГЭС, и чтоб работала она, как часы.

Снял с рукава скрученную колечком стружку. Она поплыла по ветру, легкая, точно пушинка.

Наконец-то! Скворцы!… Сделали круг над избой, стаей опустились на старую вербу, унизали ее ветви.

Верка затаила дыхание, прячась за поленницей.

— Ой, что будет… что будет? Смотрите, смотрите, дядечка. Они на домик внимания не обращают. Неужели не понравился? Кошмар!

Скворцы чистили перья, по-своему о чем-то судачили. Но и клювом не вели в сторону дома № 15, по улице Скворечной. Вот безобразие!

Ага, один с вербы — юрк в леток! Посидел внутри домика — выскочил обратно. Замяукал… Ясно, этот Венин. Ишь, дразнится! Возмутительно просто!

— Убирайся, — шептала Верка и пристукивала ботами. — Убирайся в свою дуплянку, нечего тебе мяукать!

Бывали дни весе-о-лые, Гулял я, молоде-ец!

Верка обернулась.

По улице, пьяно шатаясь, брел Паша Теребов. Он без шапки, рыжий чуб всклокочен, опухшие глаза в синих кругах. Паша хватался руками за изгородь, волочил полы пальто по грязи.

— Привет! — качнулся, увидев дядю с Веркой. — Гордость наша…комиссар! Гуляю, вишь, беспробудно. Беспробудно и беспросветно! Алевтина меня… — Паша облизал губы. — В общем, неугоден я ей. Иди, грит, от меня на все четыре стороны. На все четыре!.. Лишний я, никому не нужен. Гул-ляю!

Дядя проводил Пашу долгим взглядом.

— Спасать надо, не чужой же человек…

— Он не чужой? Леня дома не ночует, тетя Алевтина у соседей живет… А все из-за кого? И он-то не чужой? Он пьяница, он нехороший… Скажите, нашелся родственник!

Верка не договорила. У избы остановилась почтальонша Лена Перегудова. Рылась в сумке, перебирала конверты.

— Писем нам нет? — живо подскочила Верка.

— Есть, — сказала Лена, — Заказное! Вручить тебе лично… Распишись-ка. Да чего-то у тебя рука дрожит? От нетерпения, что ль? Успеешь прочитать, расписывайся и не торопись… Ну, пока! Дороги развезло, сегодня едва добралась с почты. Болота водой залило.

Лена ушла.

Синий плотный конверт остался у Верки. Он жег пальцы.

— Не надо… никакого письма не надо! — выронила Верка конверт в снег.

— Что с тобой? — сказал дядя. — Что еще за фокусы-покусы? Подай письмо, слышишь?

Он ногтем вскрыл его. Почерк был незнакомый, Николай Иванович отнес письмо от себя, щурясь и шаря рукой по карманам:

— Глаза у меня вроде бы ничего, руки, беда, коротки!

У него дальнозоркость, а очки вечно забывает.

Он еще шутит! Сердце у Верки упало. Чуть жива опустилась на березовый чурбашек, на котором кололи дрова. Зубы выбивали противную дробь, во рту пересохло.

— Ну-ка, Веруська, прочти…

Она замотала головой: ни за что на свете!

— М-м, — прищурясь, протянул Николай Иванович. — Что-то тут не того.

«…Милая дочка Вера! — отвечал Верке Петр Шереметьев. — Пускай я только однофамилец тому бойцу, который спас тебя от гибели из-за колючей проволоки фашистского лагеря смерти, но так, дочерью, тебя Называть я имею право. И я бывший фронтовик, дочка, прошел за войну половину Европы. Знай я, кто меня по радио услышит, я бы больше рассказал о своей семье, в которую мы примем тебя с радостью. А письмо твое мы в цехе всей бригадой читали после плавки. Окажись с нами твой дядя, ох, не поздоровилось бы ему! Омрачать твое детство при твоей-то судьбе — вина, какой нет оправданья. Ну ладно, будет у нас с ним особый разговор, когда я за тобой приеду. Хотя твое письмо было не шибко ясное, мы поняли, что тетя тебя бережет, заботится — поклон ей…».

Письмо было длинное, Николай Иванович, не дочитав, смял листок. Ссутулил спину, будто непомерная тяжесть легла на плечи. Он словно сразу постарел, спекшиеся губы оттенила синева.

— Веруська, что сей сон означает? Объясни, пожалуйста.

Оглянулся, поискал глазами вокруг — Верки рядом уже не было.

* * *

— Вы, вы все поймете, милые березы!

Снег вокруг тугих, в черных трещинах высоких стволов протаял воронками до земли. Забраться в воронку — ниоткуда тебя не видно. Обнять березу, прильнуть к ней — на все она даст ответ. Может, она просто гудит под ветром? Нет, она тоскует вместе с Веркой — белая березка, чуткое дерево.

Прикорнув у подножия березы, Верка пальцем колупала бересту и всхлипывала, подергиваясь всем телом.

— Что я наделала? На едому убегу! И все, больше ничего.

Верка коченела, хлюпала носом.

— И пусть околею! И ладно…

Белая кора меняла цвета: была розоватой, теплой, в отсвете рдеющей за темным суземьем зари, потом заголубела, засияла, впитывая в себя загустевшие сумерки.

Небо над деревней золотилось, стало высокое-высокое. Грузными громадами чернели избы, неприязненно косились окнами на Верку: «Ага, вот ты какая!..» Чуткая стеклянная тишина залегала на улицах. В ней гулко отдавались и шаги редких прохожих, и потрескивание луж, до дна выпиваемых морозцем, безраздельно властвовавшим в настороженной тиши над полями, прогалинами на буграх, над лесом. И одна Талица неумолчно билась у плотины.

Где-то скрипнула дверь. Тонкий голосок зазвенел над улицей:

— Яшка-а! Иди домой, ужина не оставим.

В ответ хрипло, простуженно:

— Сча-ас!

— Чего долгий у тебя час-то? Полно тебе по лужам бродить. Или завтра дня не будет!

Яша — маленький, но вполне самостоятельный мальчик. Алитет — его прозвище. В прошлом году было: ушел в лес и заблудился. Сенокос остановили, его искали. А нашли замызганного, зареванного, с набирухой червивых грибов. Завопил: «Мама, не брани, не то хлеба ись не буду-у!»

Был он у телятника однажды. Наташа не пустила Алитета дальше кормовой кухни: «Тебя еще тут не хватало». Боком-боком отступил Яша к двери. И принялся ругаться: «Тебя и шофер-то замуж не возьмет!» — «Да я, может, и за тракториста не пойду», — смеялась Наташа, показывая косой зубок.

Шмыгнув носом, Верка всхлипывает. Самая она разнесчастная на всем свете! Никому, наверно, не нужна, и дядя с тетей, потеряйся она, не стали бы искать и теперь откажутся от нее. «Посуди, кто ты им? Взяли из детдома чужую, совсем чужую. А они старенькие, мысли нет, что от тебя им какая-нибудь польза. Одни, как видишь, огорчения и заботы». — Верка судорожно потянула в себя воздух, дрожа и кусая распухшие губы. И березы не утешают, потемнели, нахмурились, только, с присвистом прошелестел в их вершинах ветер: «А-а-а… Вот ты какая неблагодарная!»

Горько Верке, как никогда не бывало.

А все-таки она ждет. Он придет, все равно придет!

И он пришел.

— Да ничего, с кем не бывает! — знакомая рука коснулась плеча, успокаивая, пожала. — Тетя там тужит: куда девочка запропастилась? Опять, поди, у телят? Хорошо, Леня надоумил, где ты. Ну что? Что с тобой? Эх ты… цыпленок! Только лопнула скорлупка, а ты и носик застудила…

«Значит, тете ничего не известно? — затеплилась в Верке надежда, отлегло от сердца. — Тетя, тетечка, не буду… никогда больше не буду!»

Николай Иванович раскуривал папиросу: спички почему-то или ломались, или гасли.

— Дядечка, вам нельзя курить, — вырвалось у Верки. — У вас сердце.

И вспомнила: «Волноваться, нервничать ему тоже нельзя! Ну, что я наделала?»

— Все из-за дяди Паши, его пожалела, — у Верки сморщился и задрожал подбородок.

— Ты когда, Веруська, радио-то, говоришь, слышала? — спросил дядя.

— Давно…

— Так, так, — дядя покивал. — А молчала?

— Ну да.

— И глупо! — Николай Иванович повторил: — И глупо! Ты не думай, я знал, я рад, что ты при себе держишь ту картиночку, где солдат с мечом. Только девочка там совсем кроха, а? Ты-то у нас выросла большая, да все как-то вели мы тебя за… — он прищелкнул пальцами, подбирая нужное слово. — За маленькую, что ли! Не забыть, как тетя тебя впервые в детдоме увидела. По шефским делам она у вас там была. Приезжает домой сама не своя: заберем и заберем ее к себе. Историю твою мы узнали, кто ты, откуда… Да-а! Помнишь, как я тебя учил «пуговку» правильно выговаривать? У тебя получалось «куговка» да «куговка». Потом, помню, ты в первый раз в магазин за хлебом сходила, было у нас с Катей радостей. А ты еще хвасталась: «Меня и продавцы уважают, конфетку на сдачу дали». — Помнишь?

Верка тряхнула резко головой, ресницы стали колючими:

— Помню. Не забуду, что неправду Шереметьеву написала.

— Экая ты! — дядя схватился за подбородок. Заходил бы по. привычке, да снег у берез — тут не находишь. — Далось тебе это письмо! Хочешь знать? И правильно, что написала. Плохо то, что скрыла. Петр Шереметьев объявился… нашла что скрывать!

Он насупился. Молчали долго. Наконец, дядя бросил потухший окурок.

— Давай домой.

— Не-е… — Верка отстранилась от него.

— Что за фокусы? — Николай Иванович начал сердиться. — Я тете ничего не скажу, если хочешь. Потом, как будто ничего не было, напишем вместе Петру Шереметьеву. Хороший он человек. Правда, ты поднапутала… Ну, договорились, так?

— Не так.

— Объяснись же тогда! Что «не так»?

— Я написала и… И все равно бы написала тогда, вы это знайте, — сбивчиво твердила свое Верка. — Ваше право, дядечка, отказаться от меня. А я такая.

— Отказался я уши тебе надрать, пусть с тебя и этого будет довольно, — досадливо буркнул Николай Иванович сердясь. — Ишь, выдумала: отказаться от нее! Бросить! Пробросаешься… — Сутулясь, он шабаршил в кармане спичками, искал папиросы. — Обидно, что ты скрытничала… верно, обидно! А что ты там, в письме, напутала, ну, бывает. Со своими чего не бывает?

Она близко видела его лицо, родное до последней морщинки на седых висках. Глубокие морщины, резкие. Такие резкие, что сделалось Верке вдруг не по себе, и что-то горячее нахлынуло волной, затопило ее всю. Всю-всю — и дышать стало горячо и больно.

— Вы все для меня, а я? — больше ничего Верка не могла выговорить. Ни слова.

И к чему слова? Вовсе даже ни к чему, когда рядом березы. Березы, березы… Они отзывчивые, все понимают.

Цвикнула где-то в вершине птичка, устроившаяся в ветвях на ночь. Слышно, как она перебрала цепкими лапками — наверно, ищет сучок поудобнее.

Березы окунулись вершинами в ночную синь, спят.

И деревня Светлый Двор, богатая березами, посмотри, засыпает, гаснут по избам огни.

Деревня, в которой заборов в помине нет, и дела ее людей все на виду…

— А я помню, как мы у моря жили… Хорошо было! К морю бы и надо было уехать, не в деревню. Вы у моря, дядечка, такой необыкновенный были…

Николай Иванович потрепал ее по узкому плечу:

— Это ты, знаешь, лишнее! Какой я необыкновенный? Так, знаешь, простяк. Воевал, знаешь, потом работал. Опять воевал, снова работал, — он вздохнул. — А все у моря жить… Не выйдет. Скучно! У человека, Веруська, должно быть три жизни, ты помни это. Одна — ясно какая. М-м-м, короткая! Кажись, вчера ее и начинал, жизнь эту! Седой вот, то болит, это болит… Не заметил ведь, как первую жизнь прожил! Вторая жизнь зато большая, огромная — это дело, которому служишь. Дело нас переживет! А третья, Веруська, жизнь у человека — в тех, кому он дело оставляет. Несите его, как мы в свое время несли и не сгибались! Где мы, поколение наше, кровь в боях за власть проливали, там заводы, понимаешь, дымят, города новые стоят, плотины, понимаешь, реки перегородили… А мало, мало этого, если после себя и человека-то не оставишь!

Он говорил тихо, словно про себя поверял свои мысли.

Потом как бы спохватившись, посмотрел на Верку вприщур:

— А ты говоришь: к морю! Идем-ка, в самом деле, домой: тетя, наверное, заждалась.

— Я понимаю, — свела Верка брови, задумавшись.

— И я вроде бы понимаю, — встал дядя. — Мало тебе времени уделяю. То, понимаешь, одно, то другое, — хоть разорвись! На пенсию вышел, и то времени никак не хватает.

Он потер подбородок, огляделся:

— А местечко у тебя… м-м! Березы! Ты когда-нибудь меня с собой сюда возьми, ладно? Посидим, знаешь, помолчим, помечтаем….

— Ладно, — Верка с трудом проглотила жгучий комок, застревавший в горле. — Обязательно, дядечка.

— Что же до моря, то мы еще там побываем! Славно там рыбачилось, а?

И они пошли вместе, и Николай Иванович держал Верку за руку.

И было с ним Верке хорошо и просто, как хорошо было с ним в незабываемые дни у моря, когда жили они в палатке, ловили камбалу и ершей на переметы и встречали, сидя на камнях, пахнущих водорослями, восходы солнца…

 

Глава XIV. Племенное ядро

Минерва — богиня мудрости. Из древнего Рима. Ахиллес — герой. Тоже древний, греческий. Самый что ни на есть непобедимый. Уязвимый лишь в пятку.

Но при чем какие-то богини, герои? К тому же древние, из мифов!

Не воображайте, что легко искать клички телятам, когда на фермах отел. Что ни день — подавай новые! Зайдите в коровник — там над стойлами прибиты бирки с указанием, какая корова стоит, сколько молока дает. И каких только кличек не прочтете на тех бирках: Хористка, Упаковка, Послушница, Ранняя, Дождинка, Упрямая, Балерина, Смородинка, Леда… Стоп! Вот кличка Леда тоже из мифов!

Чему ж тут удивляться, что Минерва и Ахиллес появились на белый свет в колхозе «Гвардеец»? Телочка и бычок.

Минерва нравом спокойнее Ахиллеса. Ахиллес, известно, герой. День-деньской топает копытцами по деревянному настилу, взбрыкивает толстыми ножками. У него шерстка кольцами кудрявится на широком лбу, хвост с пышной кистью.

Проглядела Наташа, бычок отворил клетку и пошел, пошел выписывать кренделя! Прыгал, скакал, весь телятник взбудоражил. На кормовой кухне Ахиллес сунул мордочку в открытую печь. Хорошо, что печь не топилась! Потянул он ноздрями, запершило от пепла в горле, и расчихался бычок до слез.

Минерва, вытянув шейку, постояла в воротцах, неодобрительно мыкнула: «М-му!» И повернулась хвостиком к Ахиллесу. Это ж, дескать, неприлично, когда породистый бычок носится сломя голову и сует нос в золу. Неприлично и никуда не годится!

Мордочка у нее умненькая, уши розово просвечивают. И чистюля Минерва, и копуля, щиплет сено деликатно, одними зубками, в то время как Ахиллес хватает его полным ртом, давится от спешки и переступает нетерпеливо копытами. Гласа Минервы голубые, когда она смотрит в окно под потолком, и от ресниц по зрачку скользит сетчатая тень.

Верка потеряла покой.

Слов нет, хорошо с Маней ухаживать за ее телятами. Маня справедлива: чистит бочок у Крокета, а другой бочок достается Верке. И все-таки… Пора Верке обзавестись собственными телятами!

У Таиски из шестого класса — свои телята. У Нины — знаете, она в школу учебники носит в полевой сумке и сидит на второй парте? — у Нины тоже есть подшефные. У Капы, Светы Рожиной, Кати Гоглевой — у всех девочек есть закрепленные телята, куры, поросята. Они ж юные животноводы! Они ж мичуринцы!

А Верка, раз у ней никого нет, стало быть, она побирушка? Стало быть, с боку припеку?

— Ох-хо-хонюшки… — пригорюнившись, вздыхала справедливая Маня. Муки своей праворучницы она разделяла целиком. — Посмотришь на тебя, сердце-то петухом поет! Тебе, Вера, хлопотать надо. И-и-и… под лежачий камень и вода не течет. Уж ты похлопочи, ноги-то потопчи.

— Потопчу, — окая, подтвердила Верка.

— Ты — как его — горишь желанием?

— Горю!

— Тогда добивайся, — наставляла Маня. — Раз откажут, два откажут, а ты упрись и стой на своем. Напиши заявление и собирай резолюции. По всем-всем линиям! Нажимай! А то как же? В заявлении так и заяви: горю…

Верка была подавлена: до чего всеведуща ее подружка! Ай да Маня — синичьи глаза!

Верка не стала терять времени.

И запрыгал белый помпон по дороге в Великий Двор. Верка ног под собой не чуяла. Половину пути скакала на одной ножке.

Нахохленные вороны с мокрых от липкого тающего снега высоких ив кланялись Верке и восторженно, и одобрительно каркали. Очень симпатичные птицы!

В правлении колхоза, кроме Потапова, был седенький, с козлиной бородкой шустрый старичок, в потертом пиджаке с нарукавниками, вылощенными до блеска. Он писал, уткнувшись в толстую книгу, и почти не глядя на счеты, щелкал их костяшками.

Помня напутствие Мани, Верка положила перед Потаповым заявление и села у стола, скромно спрятав руки в коленях.

— Что у тебя? — Потапов следил за ней выпуклыми глазами. Он в неизменной суконной гимнастерке, перетянутой широким скрипучим ремнем. Белеет подворотничок, врезаясь в красную, в тугих складках шею. И такой он плечистый, усатый и серьезный, что Верке почему-то стало не по себе.

— Заявление. На ферму к телятам, Родион Иванович, — искательно проговорила она. — Вашу резолюцию бы… Пожалуйста.

— Ну-ну… — Потапов поудобнее устроился на стуле. Стал читать громко и выразительно: — «Горя желанием отдать все силы дальнейшему процветанию хозяйства артели „Гвардеец“, движимая благородным стремлением…»

Заявление Верке очень нравилось. Она приподняла носик, скосила ресницы на дяденьку с бородкой: тот раскрыл рот и помаргивал. «Ага, проняло!» — возликовала Верка. Заявление она наполовину списала с районной газеты, выбрав из нее самые красивые, убедительные, по ее мнению, слова:

— «…обязуюсь выращивать Минерву и Ахиллеса, заботиться о сенном чае, согласно передовых достижений науки и опыта».

— О чае? — густым басом переспросил Потапов.

— Ага, о чае, — подтвердила Верка.

— Ну-ну… — Потапов напустил на себя еще больше важности. — «Я даю слово бороться за поголовье, товарность, за высокие показатели. Твердо обязуюсь неукоснительно выполнять режим на ферме и все указания телятницы Н. К. Хомутниковой, в чем и расписуюсь».

«Неукоснительно. Твердо обязуюсь… в чем и расписуюсь»… Ай да Маня! Это она продиктовала.

Родион Иванович распушил усы и забарабанил пальцами по столу.

— Горишь, значит? Так-так… Только дело твое не выгорит.

— Как? — подскочила Верка. — Инициативу… как ее?.. Глушите? Рядовых не поддерживаете?

— Именно глушим, именно не поддерживаем. Точка! Ты свободна.

Пришел кладовщик. Верка уступила ему место. Села в уголок. Что делать дальше? В голове пусто, ничего не придумывается. Хлопотать — это ведь не просто.

— В «Красный пахарь» ездил? — спросил Потапов кладовщика. «Красный пахарь» — ближний сосед «Гвардейца».

— Сейчас оттуда, — кивнул кладовщик. — Наживаются на нашей беде! Требуют за кило триста граммов сена кило зерна. Дорого!

— Будем покупать! Скота полные фермы, а кормить нечем… Завтра же отряди людей, — распорядился Потапов озабоченно. — Надо успеть до окончательной распутицы вывезти сено. Утром, по черепку, как приморозит, еще ничего, в полдень же вовсе дорога пропадает. Ступай, не задерживайся. Дорого?.. Дорого нам весна обойдется! По своей нерасторопности убытки несем. Впредь летом станем лучше работать. Так и передай тем, кто претензии будет высказывать о дороговизне сена!

На тумбочке — радиоприемник. Его антенна — под потолком.

За спиной Потапова висит телефонный аппарат. Прежде чем говорить по нему, надо покрутить ручку.

Оклеены стены плакатами. На синем рассказывалось, как делать искусственное дыхание утопленникам. Верка занялась искусственным дыханием, а от волнения ничего не получалось: она погибала на сухом берегу!.. Зеленый плакат призывал уничтожать колорадского жука. Жуки были нарисованы жирные, с тонкими членистыми лапками. Настолько противные жуки, что уничтожать таких — удовольствие!

Кладовщика у председательского стола сменил тракторист дядя Федор. «Гвардеец» нынче зимой обзавелся трактором «беларусь», оборудованным механической лопатой. Верка его видела — трактор был красный, походил на экскаватор.

— Тут такая запятая, Родион, — негромко и медлительно говорил тракторист Потапову. — Как знаешь, кружок я веду в школе, согласно твоей договоренности. Одолевают, понимаешь, ребята по поводу того-самого самотека. Если дело верное, мне придется траншею под трубы водопроводные копать. Так ты поясни мне, какое мнение складывается у правленцев насчет самотека-то?

Председатель помолчал.

— Мозгую все… — качнул он головой. — Высчитываю, что за толк будет. Мысль верная, и у меня тоже, и у других была думка о снабжении новой фермы водой с помощью самотечного водопровода. Сам он в руки просится! А вот где трубами расстараться? Дефицитный же материал. Я звонил в Дебрянск, не отказывают, да… мало дают. Склоняюсь к выводу, что воду самотеком можно подавать и по деревянным желобам. Конечно, не везде, у самого озера без труб так и так не обойтись. Ты в общем-то готовься, Федор.

— Что готовиться? Машина новая. Правда, не мешало бы горючего завезти, пока дорога есть.

— Добро, — согласился Потапов. — Запас кармана не дерет… А вопрос о самотеке мы на правлении поставим, специалиста вызовем из района. Честь по чести все обдумаем.

Счетовод щелкал костяшками счетов, держал язык за щекой, отчего она вздувалась бугром. Он гонял костяшки по проволоке и мизинцем, и большим и указательным пальцами — как на рояле, на своих счетах играл.

Верка растопырила свои пальцы. Попробовала собезьянничать, но так ловко, как у счетовода, не получалось, пальцы не слушались.

— Ты все сидишь? — вдруг спросил ее председатель.

— Сижу и сидеть буду! — встрепенулась Верка. — Давайте резолюцию, а то по партийной линии жаловаться буду. До райкома дойду!

— Ух ты…

Потапов сунул окурок мимо пепельницы. Трубка у него для виду. Усы тоже для солидности.

— Что ж, Евграфыч, подписать ей?

— Полагаю, можно. — Счетовод ловко мизинцем зацепил и отщелкнул костяшку.

— Тогда бери. — Родион Иванович поднялся из-за стола, одернул гимнастерку и подал Верке ее заявление. — Закрепляю за тобой телят. Прими во внимание, это — племенное ядро. Не подкачай!

В углу тетрадного листка значилось: «Не возражаю. Потапов». Верка, стараясь ничем не выдать радости, подула на завитушечки подписи. И убедилась: чернила давно просохли. Давно Потапов наложил резолюцию.

Она степенно, как ее учила Маня, поблагодарила за доверие и вышла, тоненькая, прямая, в пальто колоколом и пуховой шапочке с белым помпоном.

— Ишь, настырная, — переглянулся счетовод Евграфыч с председателем. — Вся в своего дядечку. Кожу с зубов сдерет, но свое возьмет!

* * *

Наташу Хомутникову пригласили на областное совещание молодых животноводов, и она уехала.

Верка развернулась.

Молоко из бидона первая наливала она. Сверху оно жирнее. Самые красивые, до блеска промытые турнепсины доставались ее телятам. Ахиллес и Минерва любят супик погуще, она им сварит на особинку, отдельно.

Солому для подстилки она таскала ту, что посуше. Ее телята не переносят сырости, да будет всем известно. Ты что, Маня? Возражаешь? Может, тебе резолюцию показать? Смешно, сам Потапов не возражает, а ты возражаешь!

— Ахиллес вчера чихал, так чихал! Ты не слышала разве?

— Ну да… чихал! — обиженно отвечала Маня. — Я каждый день чихаю, и то ничего.

Верка помчалась в правление.

— Мои головы, — запыхавшись, закричала с порога. — Мои головы…

— Что? — нахмурился Потапов. — Ну, что твои племенные головы?

— Да они лижут грязную стайку и жуют подстилку! Ахиллес метлу съел!

— На здоровье! — прогудел Родион Иванович и засмеялся. — На то и телята, чтобы жевать, чего не положено.

Кто был в правлении, глядя на красную, возмущенную Верку, засмеялись тоже.

Верка притопнула ботиком.

И, заметьте, не ушла из правления, пока своего не добилась: ее подшефным Родион Иванович распорядился сшить намордники.

Заикнулась она было и о том, что телятам отпускают плохое сено: черное, с плесенью.

— Хоть зеленые очки им выписывайте, — подражая взрослым скотницам, шумела Верка. — Без очков не смотрят телята на сено. Что это за корма?

— Точка! — рассердился Потапов всерьез. — Ступай, ступай, не то я пропишу тебе очки. Уроки учи лучше, нечего нам указывать. Нет кормов: были, да вышли.

Верка побежала к учителю. Что же получается, Петр Петрович? Это по-научному, что племенные телята получают корма наравне с остальными? Ах, я права, да? Кормов не хватает? Ну и что, я учитываю. Учитываю, что вас Потапов послушается.

Веркины телята в конце концов были поставлены на усиленный рацион. Хиля и Миня. Потому что звать проказливого бычка грозно — Ахиллесом, а неженку и лизунью телочку — Минервой? Нет, увольте Верку от этого!

И все Маня испортила…

Растеряха она беззаботная, вот кто. Бухнула в ведро, поставленное Веркой, три кружки вместо двух. Верка не заметила просчета.

Минька же и Хилька к молочку проявляли повышенный интерес. Когда их поили молоком, они крутили хвостиками. Хвостики у них крутились, как пропеллеры. Любо-дорого!

Само собой, остаток молока из бидона захватила Верка. Ты что, Маня? До чего стала поперечная, просто страх один! Ты не хочешь посмотреть, как Миня хвостиком крутит?

И вот Петр Петрович на вопрос в начале урока, все ли в порядке на ферме, получил от Мани ответ сбивчивый и путаный.

— Ага, в порядке. Среднесуточный привес хороший. Только…

Маня потупилась и теребила передник.

— Только у Веры обе подшефные головы поносом прохватило. Тетка Настя — она вместо Наташи — Вериным подшефным припарки делает.

Борьба за среднесуточный привес — не шуточки. Как Наташа говорит: «Телят воспитываем по холодному методу, а отношение к делу должно быть горячее». Холодный метод — значит, телят содержать в неотапливаемом помещении, а оттого они, согласно науке, меньше хворают и быстрее набирают вес, растут бодрыми и веселыми. Это Верка усвоила.

Всего-то у ней два теленка, две головы.

У Наташи — все двадцать четыре. Больше будет, раз отел идет.

Работает Наташа не часик-полтора, как она, Верка. Когда ни приди, Наташа у телят…

Верка не поленилась, высчитала, что Наташа работает больше ее в сто раз!

* * *

То, при одной мысли о чем Верку бросало в уныние, то и случилось.

Тетя нагрянула в телятник. С ней были Потапов и Николай Иванович. Тетины очки метали молнии, Родион Иванович конфузился, что никак ему не шло, то и дело вытирал платком багровую шею. Дядя посмеивался.

— Что такое? — повела тетя подбородком.

— Кухня, — доложил Потапов. — Кормовая.

Тетя сжала губы в ниточку.

— Скажите на милость! Сразу не разберешь… Копоть, сажа! И грязь эту тоже в котел, да?

Она проследовала дальше.

Очевидно, разговор начался раньше, здесь его тетя только продолжала.

— Это как вы объясните? — Тетя остановилась перед кучей навоза в проходе, указала на нее муфтой, из которой не вынимала рук. — Видимо, наглядное пособие? Николай Иванович, перестаньте строить смешки за моей спиной, наберитесь серьезности. Моя девочка… моя! И в такой обстановке?

— Настя, — свистящим шепотом позвал председатель.

— Я тута, — подошла телятница.

— Халява, — прошипел Потапов. — За что трудодни получаешь? Успела развести грязь… постаралась. В кузнице чище, чем у тебя в телятнике.

Екатерина Кузьминична изучала Настю поверх очков: кацавейка сплошь из заплат, лоснится от грязи, заплаты пришиты на скорую руку, фартук в навозе, из голенищ резиновых сапог торчат онучи. Лицо у Насти пунцовое, глаза, как щелочки, и словно заплыли жиром.

— Вы телятница?

— Я-то? Я временная, — высморкалась в фартук Настя. — Хомутникову замещаю. Своя корова не доена, не поена, а я тута убиваюсь.

— Начисто убилась! — остановил ее Потапов. — Где тачка? Вывези навоз… кому говорят? Кухню вымой… слышала?

Тетя, между тем, подошла к стайке с Веркиным «племенным ядром». Верка расчесывала шерстку Мине. Понятно, тетиной расческой. Нет, чтобы ее спрятать, растерялась.

— «Ахиллес» и «Минерва», — прочитала тетя на фанерке, прибитой к воротцам клетки. — Что-о?

— Клички, — Потапов смутился. — Громкие, конечно. Да ведь мифология…

— Понимаю, — отрезала тетя. — Верочка, за мной.

— Не пойду-у… — захныкала Верка, обнимая Миньку за шею.

Слезы тут как тут. Горючие слезы. Длинные слезы — по обеим щекам.

— Временная я! — кричала Настя с кухни. — Приедет Наталья, с нее спрашивайте. Вон печь дымит, как проклятая, а я за нее в ответе?

Дома на столе шумел самовар. Значит, тетя из-за самовара увела дядю и Родиона Ивановича.

По пути к Верке присоединились Леня с Веней. О Мане, праворучнице, говорить не приходится: так переживала за подружку, лица на ней не было:

— Больше не пустит тебя тетушка на ферму.

Друзья в избе примостились на лавочку у порога. Поглядывали на тетю Екатерину Кузьминичну. Шушукались. Переживали.

— Довольно! — говорила тетя, прихлебывая чай с блюдечка. Пить с блюдечка — тетина слабость. — Не позволю. Сегодня она полдня на ферме, завтра… Да я ее почти не вижу дома! Это вы называете: «трудовое воспитание»? Ну, знаете ли…

— По крайней мере, Верочка не вырастет белоручкой, — сказал дядя.

— Что-о? — Тетя отставила блюдечко. — У тебя язык повернулся такое мне сказать? У меня, при моем воспитании, Вера — белоручка?

— Ладно, — пошел дядя на попятную. — Оговорился, будем считать.

— То-то… У меня Верочка будет иметь детство, — грозно сказала тетя. — Золотое детство!

— Да-а… — заныла Верка. — У меня без того золотое. Без того ребята дразнят.

Лавочка у порога заскрипела.

Леня спрятал глаза. Веня успел отвернуться. А Маня замешкалась.

Грозный взгляд Екатерины Кузьминичны поднял ее с лавки.

— Вы дразните?

Маня проглотила набежавшую от волнения слюну и кивнула.

— Верочка, как тебя дразнят? Ну-ка?

Верка ябед не терпела. Каково же ей приходилось!

— Они дразнят, что я… Что я — тетечкина дочка.

Потапов хмыкнул, подтолкнул дядю локтем.

— Маня, повтори! — с напускной суровостью приказала Екатерина Кузьминична.

— «Верка — тетечкина дочка», — выпалила Маня в один дух и шмыгнула из избы.

Леня с Веней, фыркая, выбежали за ней следом.

— Слышал, Николай Иванович? — объяснила тетя гордо, она уже смягчилась. — Мое воспитание! Да я… Верочка, помой руки с мылом, садись пить чай. Да я на всех вас найду управу. Не усмехайся, Коля, будь посерьезнее, когда дело касается нашей девочки!

 

Глава XV. Костер

Председатель совета дружины семиклассник Володя объявил, что будет костер. Настоящий, не из электрических лампочек, а с огнем и дымом! В настоящем лесу!

Это здорово!

Верка была рада.

И не рада. Потому что всюду поспеть — надеяться нечего.

Весна…

Бушевал ночью теплый ветер, раскачал озеро, и затрещал лед. Как из орудия грохало, с таким треском он ломался. Озеро посинело, насупилось. Утром метались над ним чайки, стонали, заламывая острые крылья.

И вот уже ревет оглушительно Талица, зеленоватые, со стеклянным днищем льдины-крыги атакуют быки плотины, тычут тупыми рылами в берега, мутные волны заплескивают на мост.

Стремительные потоки кромсают, мелют лед в крошево.

Хруст, скрежет, гул…

А в голубой вышине плывут караваны перелетной птицы. Торопятся с юга в просторы тундры, в тишину заполярных островов.

Гуси-лебеди, оброните перышко!

Кому оно достанется, будет всех счастливее…

Мимо летят лебеди:

— Го-гонг! Го-гонг!

Не дают перышка, и не надо, если на то пошло. Не нужны Верке лебяжьи подарки. Без них она всех счастливее! Она совершила открытие. Открыла, что всю жизнь, не ведая о том, она ходила по земле. Ведь в поселке, в городе, не было видно земли: кругом опилки, щепа, опять опилки…

Здесь — земля. Ласковая земля! Хочется сбросить ботики и босиком нестись, куда глаза глядят, — по полям в щетине мятой серой стерни, по зеленеющим лугам, по ручейкам, шевелящим светлые травы на своем ложе.

Земля в неустанном труде обновления. Милая, щедрая! И ночью нет ей ни отдыха, ни покоя. Вызвездится небо, вынырнет из черной гряды леса луна и чуть посеребрит вершины деревьев, лужайки… Чу! Легкий шорох. Это, наверное, расталкивая палые прошлогодние листья, тянутся всходы трав, пряча в пазушках листьев будущие цветы. Или почка лопнула, набухшая соками? Или прилетной птахе не спится, и она шевельнула ветку, озирается, не наступило ли утро, не пора ли спеть ей первую песню?

Что ни день, то сочнее, радостнее зеленеют бугры и косогоры, в теплеющих ручьях на течении пружинят стебли калужниц. Мохнатый шмель, перепачканный пыльцой, как мельник мукой, возится, гудит на цветущих вербах. И несет от верб медом…

А какой бодрый пряный дух идет от земли в полдень, на пригреве! Хмелеют от него чибисы, вьются над пашнями, хлопают крыльями, будто в ладоши, и кувыркаются, не зная, чем еще им выразить свое ликованье.

— Тетя, лягушки проснулись! — вопит Верка, сообщая дома потрясающую новость.

Тетя боится лягушек до смерти. Преодолевая отвращение, она читает длинную нотацию, что воспитанные девочки с лягушатами в фартуке не скачут по деревне сломя голову. Потом всплескивает руками:

— Когда ты, детка, загореть успела? Чистый галчонок!

Верка делает по избе крутой разворот, подпрыгнув, чмокает тетю и исчезает с лягушатами в фартуке..

Ей солнышками светят с обочины проселка цветы мать-и-мачехи. Для нее фиалки льют в воздух душистую струйку запаха…

Верке радость не в радость, если не поделиться ею.

Петр Петрович был у себя. «Да, да!»— отозвался он на стук в дверь.

Верка вошла. Ой, куда она попала! Стеллажи, стеллажи… Книг-то сколько! По полу распластана шкура медведя — с когтями, с лобастой мордой, ощеренной белыми клыками. Над диваном ружье, бинокль в чехле, охотничья сумка-ягдташ и походный термос. Висят по стенам чучела бородатого глухаря и краснобрового тетерева. На столе микроскоп и тесно от склянок и колб. Горит спиртовка.

Обложился Петр Петрович бумагами. Повернулся к Верке вместе со стулом, не очень чтобы радушно поглядывал на нее, подняв очки на лоб.

— Что скажешь, Вера?

— Я н-ничего. Я вот…

Верка подала учителю букетик лиловых и синих цветков, теплый от ее ладони.

— Почему без корней? Учишь вас, учишь… Разве годятся твои цветки в гербарий, если они без корней?

— Не годятся, — отступала Верка к двери. — Они не в гербарий, они вам… Вы понюхайте! Прелесть как пахнут!

— Что, что?

Выглядит Петр Петрович сегодня усталым, не брит.

И посветлел он, поднялся из-за стола.

— A-а… вот что! Спасибо, Вера. Я, видишь, закрутился. Нет в нашем колхозе агронома. В общем, я второй год бьюсь, составляю карту почв колхозных угодий. Интереснейшее дело! Взялся за него, думал быстро кончу, а дело взялось за меня. Почвы изучать необходимо. Лишь в зависимости от их состава можно с успехом применять удобрения. Везде наука!.. Извини, гостюшка, увлекся. Ну-ка, сюда пальто. Раз ко мне попала, так просто не выйдешь. Будем пить чай. С выдающимся вареньем! Известно ли тебе, какие бесподобные витушки печет наша Манефа?

Петр Петрович взял из угла швабру и как-то по-особому постучал в пол.

— Сигнализация на грани фантастики!

Пришла сторожиха Манефа — она живет внизу, под комнатой учителя — и принесла поднос с чайником, горкой деревенских булок-витушек.

— И-и… — покосилась Манефа на Верку. — Бестолковые! Покою нет. Ты гони их, Петр Петрович, от себя, не то отбоя не будет.

Петр Петрович потирал руки:

— Удивительных ты фиалок принесла, Вера! Чудо как пахнут!

И подкладывал Верке выдающегося варенья. Смешной и домашний…

Ну вот. Определенно Верке и с разбегу везде не поспеть. Да костер пионерский — опять забота.

Весь мир поделен между пятиклассниками: кому за что отвечать.

Верка отвечает за Германию.

Далеко она от деревни Светлый Двор, эта страна.

Но будь Германия поближе, Верка бы сбегала, опросила всех и каждого:

— Вы что сделали для мира? У нас сбор. Понимаете, о мире во всем-всем мире. Володя мне поручил доложить о том, как в Германии люди борются…

* * *

Кучу хвороста обволок белый едкий чад. Сучья лениво запотрескивали.

Разгоняя чад, вырвался огонь. Хворост захрустел на его зубах: огонь был жаден и неистов.

Языки пламени словно бежали и не могли убежать с сучьев…

Начался сбор — о мире во всем мире.

Все шло, как следует, и довольный Володя, по временам заглядывавший в бумажку — программу пионерского костра, — не скрывал, что сбор удался.

Дядя — его пригласили на сбор — сидел у костра на пеньке.

Осунулся дядя за последние дни: паводок, а как-то плотина себя покажет? Выдержит ли напор буйной Талицы? Ведь у дяди, рассудите сами, партийное поручение.

Под глазами у дяди набрякли мешки, он потемнел от загара, и резче стали выделяться морщины у губ, по щекам.

Верка отметила про себя, как дядя внимательно слушал выступления ребят…

А Веня Потапов опять отличился.

Подошла его очередь — он встал, заложил руки за спину и запел. О трех танкистах, экипаже машины боевой. Одни слова Веня пел, другие, когда переводил дыхание, торопливо выговаривал.

Броня крепка, и танки наши быстры, И наши люди мужества полны…

Володя схватился за голову:

— Что ты делаешь? Прекрати фокусы. Нашел место!

Он оглядывался да дядю, разводил руками: вот народ, с ним разве мероприятие проведешь! Что ни поручи, напутают обязательно…

Веня, красный, с черным торчащим шишом на макушке, размахивал кепкой и, раздувая горло, заводя вытаращенные круглые глаза под лоб, уже не пел, а орал:

Вот солдаты идут по степи опаленной, Тихо песни поют про березки да клены…

Николай Иванович, прикрыв рот ладонью, беззвучно смеялся.

Ребята, те прямо катались по земле от хохоту.

— Потапов, сядь, — приказал Володя. Исподтишка показал Вене кулак. — Солист выискался. Из погорелого театра. Сбор испортил!

— Ну и сяду… — Веня набычился, сопел, тяжело дыша. — Была мне охота за поджигателей отвечать! Их давно в порошок надо… Мне вон Америка досталась, а там поджигатели — ой-е-ей! О них петь, да? На дурачка напали, да?

— Верно, солдатские песни нам забывать не след, — сказал дядя. — А в Америке, Веня, тоже люди, ты это учти.

Расстроенный Володя тогда объявил:

— Слово Николаю Ивановичу! — и первый захлопал в ладоши.

— Расскажите чего-нибудь! — загалдели ребята. — Расскажите!

Дядя поднялся с пенька, неожиданно предложил:

— Давайте посмотрим вокруг, помолчим…

Будто лаковые, блестели брусничные кочи.

Солнечно светились белые, смуглые в тени березы. Зеленоватые гладкие осины высоко возносили сучья, бархатились на них лиловые сережки. Тихо, ровно шумел лес… Ветер будто рождался здесь, у костра, чтобы отсюда разлететься по белу свету.

Потоки солнца лились на поляну, деревья стлали синие шевелящиеся тени, и казалось, что поляна— вечно живое солнечное сердце леса.

У плотины плескалась вода. Гудел, рокотал, трактор: прокладывал траншею самотечного водопровода. От кузницы летели удары молота. На стройке скотного двора стучали топоры, звенела циркульная пила.

— Это и есть наш мир, — протянув худые руки к костру, сказал дядя. — Веня тут возмущался: «За поджигателей отвечать нет охоты». Д-да… А знаете, живет в Америке одна девочка. Поди, ровесница вам. Вот эта девочка просит маму увезти ее туда, где нет неба…

Ребята зашевелились, придвигаясь ближе к костру.

— Как это — без неба? — послышался шепоток.

— Совсем без неба жить? Зачем?

— Так и просит девочка увезти ее, чтобы не было неба, — повторил Николай Иванович. — Почему? Об этом и хочу потолковать. Раз вы… — Он потер подбородок. — Поскольку все мы отвечаем за мир. Отвечаем за небо, за солнце… Мы счастливее других: нам не надо искать путей борьбы за мир. Если Родина наша крепче — мир прочнее. Слабого-то всяк обидит! — Дядя обвел ребят долгим взглядом, улыбнулся Лене. — И «самотек» Лени— большое дело. А вы как считаете? Тоже ведь вклад в дело мира. Весь труд наш — вклад…

Он помолчал, шевеля пруточком в костре, и продолжил:

— Год назад довелось мне встретиться с Чебыкиным. Он земляк наш.

— Бабушки Власьевны сын! — крикнул Веня.

— Верно, — кивнул дядя. — Он врач. Большой специалист. С делегацией советских врачей Чебыкин ездил в Японию, многое мне порассказал об этой поездке, и я вам кое-что передам из встречи.

…Ночью японская шхуна «Фюкуру-Мару» закинула сети и стала на якорь километрах в ста пятидесяти от острова Бикини в Тихом океане. Свободные от вахты рыбаки занялись завтраком.

Внезапно по глазам их полоснул ослепительный свет. Вздыбился над мирным покойным океаном огненный шар. Он был огромен. Он жег и слепил, неизмеримо более яркий, чем солнце. Он вспухал и медленно меркнул, по сторонам его сверкали змеи молний…

— Солнце взошло с запада! — испуганно метались рыбаки по палубе.

Грохот потряс суденышко. Дрожали мачты. Шхуна трещала и билась на волнах.

А наутро небо обрушило тучи пыли.

Пыль скрипела на зубах, рыбаки кашляли и задыхались.

Так американские империалисты совершили чудовищное преступление, провели взрыв водородной бомбы. Сотни жителей Маршалловых островов заражены радиоактивной пылью, выпавшей после взрыва на острове Бикини. Скольких из них — женщин, стариков, детей… — голос Николая Ивановича звучал отрывисто и гневно, — особенно детей, ждет одно — смерть… Один из экипажа шхуны «Фюкура-Мару» Айкици Кубояма — уже погиб.

Дядя обнажил седую голову.

Далеко за дремучими лесами, за горами и морями— Япония, где безвестно жил Айкици Кубояма.

Ребята встали, чтя его память.

— А ведь ту пыль по небу куда угодно может занести! — вдруг сказал Леня.

Светились березы на пригреве, шелестели клочьями сухой бересты. Настоем смолы дышали мохнатые елки, и по серым морщинистым их стволам, шелестя лапками, бегали проворные муравьи.

Чистой студеной водой, скопившейся у подножий деревьев, молодой травой, прелыми прошлогодними листьями влажно пахла земля. Милая щедрая земля под сияющим небом.

 

Глава XVI. Гвардейская бригада

Вот несчастье: Пипик стал худеть. Сидел, тоскливо нахохлившись. На грудке поблекли румяна.

Напуганная Верка притащила его показать Петру Петровичу: что с ним? Петр Петрович, не долго думая, выпустил снегиря в форточку. Сперва Пипик бывал под тополями на кормовом столике. А, оправившись, скрылся в леса…

Пусты клетки в зеленой лаборатории на втором этаже. Летают звонкоголосые свиристели, наверно, в сырых ельниках за Зимогором, хлопочут о гнездах. С зайцем ребята расстались еще по снегу: пусть его скачет на воле, наш Разбегаюшка!

Леня принес в школу связку железных грабель— отковал их с батей в кузне. Николай Иванович, как убеждал Леня — по-родственному, устроил дядю Павла в колхоз кузнецом.

Работа была на совесть, Леню хвалили.

— Чего вы… — тянул он в ответ, счастливо блестел зелеными глазами, застенчивый и робкий мальчик. — Да мне Николай Иванович по-родственному такой инструмент подарил — самолет отковать не задача! Полный набор: одних ручников трое, и тисочки слесарные есть!

Из сарая под тополя вынесены и расставлены столы и скамьи. Будто класс под тополями, только крышей — небо. И здесь проходят уроки ботаники…

И, конечно, опять Веня отличился. Сделал ему Петр Петрович замечание:

— Ты что, ворон на уроке считаешь?

— Не-е! Я грачей, Петр Петрович! — засмеялся Веня.

Известно, посмешить сам не свой.

На тополях грачей — поди, десятка два. Из одних гнезд торчат черные хвосты грачих, севших на яйца, остальные гнезда спешно достраиваются, гомон, крик стоит над тополями, и крыша школы вся побелела — закапали ее грачи сверху.

А самая главная новость: открыта Талицкая ГЭС. Открыта и дает ток!

Председатель Родион Иванович, куда бы ни шел, ни ехал, непременно привернет к станции. Он принес к ее тесовому крылечку половик, ворча на монтеров: успеете нахалявить! Он прибил к дверям медную ручку и Веню заставил натереть ее кирпичом. И все посматривал критически на крышу:

— Надо было шифером покрыть, оно бы и поприглядней было.

Леня, объясняя поведение Родиона Ивановича, сказал:

— А чего? А ничего особенного. Мне мамка в прошлом году купила перочинный ножичек. С двумя лезвиями и шильцем. Я уж его обиходил: то наждаком потру, то на бруске поточу. Только и делал, что в карман лазил: тут ли ножичек? Два лезвия в шильце… понимать надо!

Ветер срывает с арки при въезде на плотину еловые ветки, сорит жухлыми сухими иголками. Ревет, ропщет Талица, кипит у плотины, взбивает пену. Трещат кумачовые флажки, украшавшие арку в день открытия станции. Быки плотины чуть подрагивают, и эта волнующая дрожь передается берегу.

Провода гудят.

Гудят, гудят…

Их стало больше, проводов, и новенькие столбы линий энергопередач бегут с берега станции ко всем деревням колхоза — и к фермам, и к мукомольной мельнице, и к избам.

Что-то весеннее, радостное слышалось Верке в гуде проводов. Как в пенье жаворонков, как в крике грачей, со всех крыльев поспевавших за тракторами, пахавшими поля…

Ее приняли в «гвардейскую бригаду». Тут же, на плотине. Значит, в воскресенье — в поле. Боронить пашню. А как это делается? Верка думала, думала: ночь