Она обедает молчком. В кринке — душистое, томленое в печи молоко. Коричневое, как кофе. С хрустящей пенкой. Что за пенка! Слюнки текут…

Но она отважно не трогает ее, наливает молока чуть-чуть в стакан. Пьет, будто сквозь зубы цедит. Крохотными глотками. Двумя пальцами щиплет хлеб.

Вид у Верки убитый.

— Подралась? Молчи, по ушам вижу. Поколотили? С чем и поздравляю. — Тетя скрещивает руки на груди. Тетя дает бой. — Удивляюсь! Ты сама подумай, это прилично, что воспитанная девочка дерется.

Верка отвергает нападки расслабленно, жалобным голоском, который — на практике проверено — действует на тетю без осечек.

— Что вы… что вы, тетя! Я забыла, как дерутся.

С печи свешивается растрепанная голова Домны.

— И-их… — бабка зевает и крестит рот.

У Верки ресницы опущены, щекочут щеки. Губы горько изогнуты подковкой.

Тетя целует ее в лоб.

— Так и есть, — заключает тетя. — Температура. Насморк! Доигралась!

— Что вы… что вы! — Верка сожалеет, что нет у ней ни температуры, ни насморка. Ради пущей убедительности дышит носом. — Видите?

— Ничего, на ночь получишь горчичники к пяткам. Не повредит.

— Спасибо, — потупилась Верка. — И к пяткам… и к чашечке…

Эта невиданная покладистость сбивает тетю с боевой позиции.

— Да что с тобой, в конце концов?

Слезы у Верки наготове. Горючие слезы. Длинные слезы — по обеим щекам.

— Да-а… Отстающая я, в-вот. Девочки на фермы ходят, одна я с боку припеку.

Тетя, встрепенувшись, скрещивает руки на груди.

— Не позволю. Прекрати сейчас же рыдания. А если коровы тебя затопчут? Бык забодает?

Верка отодвигает стул. Чмокает тетю в щеку— благодарит за обед.

И без промедления садится в горнице за уроки.

Она торопится. Дела ждут!

За дверью говорила Домна. Верка повернулась со стулом, стиснула кулачки и показала язык. У-у, вредная старуха — белые глаза!

— Не пускай. Животноводы выезжают на ребятишках, премии получают. Разве старое время — малолеток работой морить? В школу бегай, на фермы бегай… ну, роздыху малым-то не дают. Ведь я батрачила, мыкала горе-гореванное. С твоим Николай Иванычем у Фомы-лавочника скот пасла, на полях хребет гнула. Сладко ли было, есть что вспомнить. Теперь к погоде кажинная косточка ноет, мозжит — поминки справляет по прежней кабале. А угодить чужим… и-их! Куда там! И ступишь, бывало, не так, и посмотришь не так. Все чужим-то не ладно. Николай-от был самонравный, характерный. Бывало, набычится, глазенки так и сверкают… Не вынес, ушел в Питер — бурлачить, как тогда называли. До весны ни у кого у мужиков своего хлеба не хватало, вот и уходили в Питер да в Москву на заработки. Звал он меня с собой, да я забоялась чужой-то стороны, после и каялась, да поздно…

Бабка была батрачкой? Верка в недоумении.

Наверно, что-нибудь путает. Врет, вот и все.

Верка спрятала учебники и тетради в портфель. Пощелкала языком, крутясь на пятке.

Но нет… Это потом. Хорошее настроение нельзя выказывать.

Она одергивает передник. И с понурой головой появляется на кухне. Молчит, чувствуя на себе взгляды тети и бабки.

— Что накуксилась, кумушка? — тетя не вынесла молчания.

— Тетя, я очень прошу, — канючит Верка, — сшейте мне халат.

— Разумеется, сошью. А на что тебе халат?

— А на ферму. Все девочки ходят на ферму в халатах.

Брови у тети из-под очков подпрыгивают на лоб. Губы трогает довольная усмешка.

— Упрямица! Настоит на своем… настоит!

— Тетя, — Верка водит пальцем по стене.

— Чего еще? — настораживается Екатерина Кузьминична.

— Можно, я стану ручку машины крутить? Ты шей, а я буду крутить. Ладно?

Отправляясь «налегке» в деревню, тетя не забыла прихватить швейную машину.

— Ну и лиса… — качает головой тетя.

Бабка зевает и крестит рот.

— И-и-и, прости, господи, нас, грешных!

* * *

Длинное помещение телятника приземисто. Оно словно сползает и тянет за собой сугробы в Талицу. Бурлит незамерзающая речушка, скачет с камушка на камушек. Вода светлая, прозрачная, на дне желтый песок, какой-то темный мох. Сделаны сходни брать воду. Снег во дворе телятника заледенел, желт от навоза и притрушен ломкой ветошью сена. По поленнице дров прыгают сороки, и ветер задувает им хвосты на спину.

Верка потянула на себя набрякшую сыростью дверь телятника, миновала темный тамбур и очутилась в низкой кухоньке.

Топится печь. От дров, принесенных с морозу, несет запахом мокрой бересты. За выскобленным добела столом у окна читает книгу девушка — чернявая, курносая, в застиранном халате.

— Мне бы, — не стала ждать Верка вопроса, — увидеть самую передовую телятницу Наталью Кирилловну Хомутникову.

Девушка, положив розовую ладонь на страницы книги, повернула голову.

— Чего-о? Я Хомутникова.

— Правда? — Верка, как и было задумано, почтительно отступила к порогу. — Разве вы не пожилая? Я считала: передовая телятница всей-всей области — пожилая тетя. Ага, в самом деле. Совершенно серьезно.

— Артистка же ты, как я погляжу, — покраснела Наташа. — Довольно заливать, а то обижусь. Что за спиной прячешь, покажи.

— Халат. Вот карман для носового платка. Я пришла бороться.

— Да ну?

— Честное пионерское! Я за среднесуточный привес и за поголовье, — ввернула Верка подслушанные у Мани словечки.

Зубам во рту Наташи вроде тесно, и один, белый, острый, как зубчик чеснока, растет косо. Он выглядывает, если Наташа рассмеется. Симпатичный зубок, Верке понравился, и пушистые Наташины брови, и ямочки на румяных смуглых щеках.

Маня на совете дружины: Веню разбирают. Принес Веня в школу самодельный револьвер. Самопал. Из медной трубки, запаянной с одного конца. Задавался Веня. Говорил, в Москве есть царь-пушка, у меня, говорит, царь-самопал. Как хряпнет-бухнет, так в ушах комарики пищат. На перемене Веня разик бухнул из самопала за сараем — и готово, попал на совет, на проработку.

Значит, Маня долго не появится в телятнике. Верка старалась себя проявить. Начистила турнепс для телячьего супа, вместе с Наташей взвешивала сено. Потом проход между стайками вымела чисто-начисто и опилками присыпала. Это она обезьянничала: за что Наташа ни возьмется, Верка копошилась рядом. Помогала.

А Наташа все показывала косой зубок да смеялась. Очень веселая — Верке такие люди прямо по сердцу.

В телятнике было чисто. Стайки-клетки, где размещались попарно или поодиночке телята, побелены известкой, окна промыты — нигде ни паутинки.

Стайки одинаковы, и телята красные, чернопестрые, с розовыми носами и оттопыренными ушами, как близнецы.

— Наташа, можно я дам им хлеба? Для привеса, ага? Как этого теленочка зовут?.. Какао? Что вы говорите, — слукавила Верка, — в первый раз такое имя слышу!

Верка погладила бычка по крутому лобику. Какао хлеб съел и лизнул ее в ладонь. Ой, щекотно! Она опять погладила бычка. Попали под ладонь рожки — тупые, скрытые тугими завитками жесткой шерсти.

Сосед Какао по клетке поднялся с полу, с ногами залез в кормушку и просунул нос между деревянными прутьями.

— М-му! — замычал он баском.

— Крокет, — замахнулась на него телятница. — Чего выставился?

Бычок хвать Верку за полу халата, потянул жуя. Верка вырвалась, без удержу смеясь. Ее покорил бедовый теленок. Наташа сказала:

— Оба — подшефные Мани. Упитанные, на выставку в пору. Ну, я по воду…

Пустив с нижней губы слюну, Крокет отворотил хвост. И на пол — шлеп, шлеп.

Какой противный, не мог потерпеть до Мани!.. Верка с метлой прошла в стайку. Крокет, тараща круглые глаза, посторонился. Верка нашла, что черные пятна на его мордочке напоминают очки-консервы.

— На пляж собрался, да? Ну-ка, брысь… брысь! Зимой какой тебе пляж.

Бычок слушал ее внимательно. И замычал, и желтым восковым копытцем поскреб деревянный пол.

Что это предвещает, Верка догадалась, когда от увесистого удара в бок полетела на теплый еще навоз. Крокет хлестнул себя хвостом, прицелился снова боднуть, но Верка с визгом забралась на перегородку.

Крокет принялся бодаться с Какао. Упершись лбом в лоб, драчуны мычали и сопели. Старались повалить один другого. Копыта у них разъехались, и оба они брякнулись на пол. Замычали. Их рев подхватили остальные телята:

— М-му!

— М-му!

Мычанье, стук копыт по полу…

Верка спустилась с перегородки и удрала без оглядки на кухню.

— Что там у них? — спокойно спросила Наташа, наливая в котел воду.

— Бодаются… Я навоз хотела подмести, а они бодаются.

— Ладно, я приберу. Метлу куда ты дела?

Верка побежала в стайку.

В самом деле, где метла?

Крокет с Какао растеребили ее, наполовину уже съели. Прутики торчали изо рта Какао, словно длинные усы…

И поплелась Верка из телятника, повесив голову. По задворкам, в обход бань и огородов. В узелочке — весь вымазанный в навозе новенький халатик. Синий, сатиновый. С белым воротничком, с карманом для носового платка.

— Там душно, запах… Я над ними, бодучими, шефствую, а они меня же и на рога.

Все-таки сердиться на телят не имело смысла: ведь они такие потешные и бедовые!

* * *

Теперь Верка, наскоро пообедав, исчезала из дому. До глубокого вечера.

Все дни отиралась около доярок, прислушивалась к их разговорам, смотрела, как работает Наташа Хомутникова.

Верка готовила Мане удар. На тебе, неверная, нисколько тебя не жалко. На… на тебе!

И вот пришла однажды Маня на телятник пораньше и — застыла на пороге.

В белом пахучем пару кормовой кухни хозяйничала Верка. В полинялом от стирок халате с подоткнутыми полами, так что виднелись синие штанишки. В красной косынке из пионерского галстука. В резиновых сапогах Наташи.

— A-а… это ты, Перетягина? Очень кстати. Принеси сена. На чай не хватает. А в сенном чаю ведь сплошь витамины.

Маня покорно принесла охапку сена.

Верка держала руки в бока и говорила окая, растягивая слова — точь-в-точь как деревенские женщины:

— На твоем месте, я б приглядывала за Крокетом. Несхожее да негожее в голову, в шабалу-то ему лезет.

Крокет — лакомка. Попади ему в рот сахар, и баловень Крокет позволит делать с собой что угодно. Верка чистила его и толстяка Какао соломенным жгутом, расчесывала шелковую мягкую шерстку. Расческу она прихватила из дому. Тетя искала потеряшку, а в то время ее капроновая расческа гуляла в шерсти непутевого бычка. Теленку нравилось, когда чесали за ушами, к Верке он привязался. Однако стоило его оставить наедине с Какао, бычки затевали драку, поднимали переполох на весь телятник. Бодались до упаду.

И не встал Крокет, как прежде, навстречу Мане. Не поворачивая голову, валялся на полу — чистый, шелковый.

— Шабала! — шепотком выругала его Маня. — Вот как добро помнишь! Я ли тебя не ублажала, бесстыжий? Кто тебя бодаться научил, не я ли? Забыл все, бессовестный.

Она шлепнула бычка по «шабале», куда, как видно, много несхожего да негожего влезло: — У-у, изменник, два дня не была, а уже изменил! — стукнула Крокета по лбу. Не то чтобы очень больно, зато с большой обидой.