Вытирая ладони ветошью, Виноградов поднялся с механиком из машинного отделения:

— Твое заключение, Анисим Иванович?

Понимает толк в судовых двигателях товарищ Павлин: начинал трудовой путь в Питере на Семянниковском судостроительном заводе; и оружейник он ровню поискать, так как работал на Сестрорецком оружейном заводе. А не выставляется: «Твое заключение, Анисим Иванович?»

Надорвался буксир, нуждается в ремонте. Ставят буксир на прикол, а меня списывают на берег.

Дома по хозяйству был парнишка большаком. Пахал, сеял, сено косил и мешки на себе носил. Люди уважали, за руку здоровались: «Мое почтение». Ладно, пусть не мужик, пусть половина мужика… Э, то-то и оно, что половина! Опять я не волок наравне со взрослыми, поэтому околачиваться придется на берегу. В охрану складов поставят, наверное. Тоже служба. Говорят, и в тылах жить можно.

Леля вынесла Игорька, закутанного в одеяло. У Павлина Федоровича в руке саквояж с семейными пожитками. Поднятый тент штабной брички, подогнанной к трапу, барабанило дождем.

— Не вешай нос, юнга, — потрепал Павлин Федорович по плечу. — Сколько тебе суждено впереди боев… Попомни, братушка, мое слово!

Тонут в грязи деревянные халупы, нахлобучив промокшие крыши. Теряются во мгле затяжного ненастья склады, протянувшиеся версты на три в несколько рядов бревенчатых амбаров. Снаряды, взрывчатка в складах. Миллионы пудов.

База Красной Армии — Котлас.

Пароходские дымы стелются над Двиной, смешиваясь с паровозным чадом. Спорят между собой гудки локомотивов и сирены судов, кто громче рявкнет. Узел важных транспортных путей — Котлас.

Только найдется ли место безотраднее Котласа в дождливую пору? В продымленной махоркой приемной Совдепа возле машинистки Тонечки увивается матрос, увешанный гранатами и пулеметными лентами:

— Когда же я вас, Антонина Федосьевна, поучу винтовку держать? Боевая подготовка всем обязательна.

Тонечка застенчиво потупляет реснички:

— Я лучше что-нибудь вам отпечатаю, товарищ.

Полно матросов в Котласе. Петроград прислал флотский отряд с Балтики, Гатчинский батальон моряков и дивизион артиллерии, сформированный путиловскими рабочими.

А еще из Вологды прибыли коммунистическая рота и батарея трехдюймовых орудий, из Перми корабельные пушки. Первый Вологодский полк, латышские стрелки, добровольцы Великого Устюга, авиаотряд, саперные части — большие силы свел Павлин Виноградов в бригаду и взял над ней командование.

Ветер рябит в Котласе лужи. Свисает с забора плакат, вопрошает с него прохожих красноармеец в шлеме:

«ТЫ ЗАПИСАЛСЯ ДОБРОВОЛЬЦЕМ В КРАСНУЮ АРМИЮ?»

Рядом бюллетень о состоянии здоровья Ленина. Толпятся люди, старушка под зонтиком читает вслух:

— «Температура 38,5. Пульс 120, хорошего наполнения. Ночь провел спокойно».

Низкая хмарь глушит топот маршевых рот, направляемых на погрузку в баржи…

Суток пятеро я провел в Котласе, выстаивая положенные часы в охране артиллерийских складов. Заваливался на нары в положенное время. Получал супец-кондер из сушеной воблы. Отоспался, отъелся даже. Приволье настоящее после буксира и палубы в крови!

Только начала одолевать тоска. Не житье мне в Котласе. По тылам тому не житье, кто фронта хлебнул.

В хозяйстве тоже так. На пашне, на покосе вымотаешься, к вечеру ни рукой, ни ногой, зато в душе покой. Что мог, сделал, чего не мог — за это не судите, люди! Устаток мужику нужен, чтобы на мир прямо смотреть и ни перед кем не опускать глаз. Та усталость нужна, после которой понимаешь себя человеком, по земле ступаешь с достоинством: эй, дорогу, работник идет!

Работник, он всегда работник: в поле за плугом и в карауле под штыком.

Подался я на пристань. Шла погрузка. Часовой было сунулся, я тельняшку ему показал, рванув пуговки гимнастерки: «Своих не признал?» Недоглядел часовой — прыг я на отчалившую, заполненную бойцами баржу.

* * *

Ольховые куртины, сыпавшие заржавленный лист, подтекли сине-белой дымкой. К этому смирному утру туманец легкий бывал в деревне очень кстати: пахло соломой, натрушенной с возов, на шершавые листья лопухов выступала испарина, и солнце плавало в облаке, на облаке и подымалось над деревней, суля погожий денек. Таким утром выйдешь на крыльцо: воздух легкий, ласковый, бодрящий, от него радостно и светло…

— Капуста тебе в нос, не высовывайся, — заорал Ширяев.

Я вздрогнул, унырнул головой под куст.

Заплывает низинный луг белой дымкой, но то не туман, то гарь пороховая.

— Короткими перебежками-и-и! — раздалась команда.

Ширяева будто пружина подкинула: пригнувшись, помчался луговиной. Резанул пулемет. Ширяев упал, откатился в сторону, в аккурат под прикрытие осоковых кочек.

Моя очередь на перебежку.

Чего уж, сам винтовку взял! Сорвался я с места. Бегу впритирку к кустам. Пули жигают вокруг, как осы. На, возьми, леший… Штыком задел за куст. На всем ходу меня развернуло в обратную сторону. Топчусь у куста. Бац! Залепило пулей — приклад в щепки.

Со злости на себя реветь готов. И-их, небось как Ширяев, то пули мимо, а как я, то и винтовка вдребезги.

Рябой дюжий парень с полами шинели, подоткнутыми за ремень по-бабьи, словно подол сарафана, плюхнулся рядом:

— Ляг! Не выставляйся!

— Чего сам не в свой взвод затесался? — я ему в ответ. — Указывает еще… Откуда такой?

— Мы-то? Из Вологды. Про Кирики-Улиты слыхал?

У парня зубы ляскают. Губами шлепает и чуток вроде подвывает. Раньше своей смерти он умер, вот что такое. Со страху чего не бывает.

Я лег.

— Закурить хошь?

— А есть? — обрадовался парень.

С табаком худо. С едой не лучше: вчера за весь день горячего не перепало, сухари выдали гнилые.

В перебежку я пустился с целенькой винтовкой. Расщепленный пулей приклад достался рябому парню из Кириков-Улит, что под Вологдой. Поменялись: я радехонек, и он доволен — может, удастся отсидеться под кустом? Не из храбрых рябой.

Скапливались наши цепи перед атакой. Еще бросок, еще, и мы достигли лощины.

Ошалевшая птаха перепархивала по ольхе, трясла хвостиком. «Убирайся, пулей зацепит!» — Только так подумал, птаха и свалилась с ветки между мной и Ширяевым.

Ширяев схватил ее в траве. Потрогал заскорузлым пальцем.

— Дала дуба, а крови нет.

Пушистый комочек на его ладони приоткрыл черный глазок. Ширяев хохотнул, ощерив кривые, прокуренные зубы:

— Федь, она живая!

Поворотившись; птичка втянула головку, устроившись на ладони, будто в гнезде.

— Соображает, — ухмыльнулся Ширяев. — То и я скажу: у каждого животного есть сметка. На фронте я начинал ездовым. На передовую едешь, не идут коняги. Молотишь кнутом — они знай ушами стригут и хвост промеж ног держат. Есть понятие: на передовой осколок и пулю схлопотать недолго. Есть понятие, но сознание… — Ширяев тряхнул головой. — Сознанья нет. Одному человеку дадено. Вот скажи: мы за что воюем?

Ширяев, сморгнув коричневыми веками, себе и ответил:

— За светлое зданье… во!

— Чего?

— Тетеха! Победим, так дворцов не будет и хижин, одни светлые зданья. Житуха! Социализм!

— Ты партийный, Ширяев?

— Вполне. Без билета, правда, однако вполне.

Вспухали над лугом нежные пушистые облачка: батарея белых перешла на шрапнель. Свинцовые горошины с визгом кромсали кусты и, разбрызгивая грязь, впивались в мокрую дернину.

Бойцы, задние в цепи, поодиночке и группами стали пятиться назад.

Бегут, назад бегут!

Ширяев помрачнел:

— Ума нет — ноги не выручат.

Птаху он неторопливо спрятал в широченном кармане шинели, для верности сунул туда же носовой платок.

— Меня держись, — сказал он и вскочил, распяливая рот в крике: — Отомстим за раны товарища Ленина… Ур-ра!

Пример в бою много значит: встали, кинулись в атаку наши цепи. С лугового откоса открылась деревня: гумна, клади снопов и льна, избы вдоль дороги. Так себе деревенька, без церкви даже.

Рваные зигзаги окопов опоясывали поле.

— Ур-ра, — валом валит в топоте, в свисте, гремит и ухает: — …а-а-а!

Показались из окопов зеленые шинели.

— Рукопашная… Люблю! — Ширяев подергивал плечами. Набекрень фуражка с суконным околышем, сохранившим след от кокарды, косолапят кривые в разношенных сапогах ноги.

— Меня держись, Федя!

Среди поля скрестила штыки пехота.

Сопенье, ругательства, чей-то предсмертный хрип.

Вьюном крутился Ширяев: «Люблю-ю!» С обнаженной шашкой вырвался к нему офицер, полоснул наотмашь. Ширяев изловчился подставить винтовку. Ж-жиг! — проехал клинок по металлу. Удар приклада в лицо опрокинул офицера, граненый штык вошел ему в живот. Привставая на цыпочки, офицер изогнулся, выронил шашку и обеими руками схватился за штык, будто хотел направить его точнее, выдыхал с облегчением: «А-ах!»

На меня налетел усатый солдат в новенькой, необмятой английской шинели, привычным приемом вышиб из рук винтовку. Где мне с таким совладать — поднимет на штык, и не пикну.

Подоспел Ширяев. Замахнулся — и опустил винтовку.

— Олекса? Ты?

Солдат в зеленой шинели обернулся:

— Ширяев? Ты?

— Я! — опомнился Ширяев. — Кидай оружие, гидра!

* * *

Над походной кухней вкусный пар.

— Ешь, — потчевал Ширяев. — Промялся, плечи ломит, будто овин ржи вымолотил.

Есть люди, которых зовут лишь по фамилии. Ширяев из их числа. Он простяга. В дозор надо — Ширяев, в ночной караул — снова он. Не хватает Ширяева на то, чтобы отказаться, и пользуется ротная братия его покладистостью.

Взялся он меня опекать. Ведь не волоку я… опять не волоку, чтоб наравне-то быть со всеми! Надо же, винтовку угробил. Небось она денег стоит. Вояка же из меня, коли я в кусте штыком путаюсь.

— Хлебай, — приговаривал Ширяев. — Не суши ложку, добавить попросим.

На широкий лужок двуколка привезла убитых. Двое санитаров, берясь под плечи и за ноги, сгружали их рядком.

В одном из убитых я узнал рябого, у которого выменял винтовку на табак: нашла его смерть под кустом.

— Ширяев, а птичка? — спросил я. Кусок не лез в горло.

— Забыл! — воскликнул Ширяев. — Ну-ка, где ты, воструха?

Он извлек ее из шинели: помята, но жива. Помаргивала, прижавшись к ладони Ширяева, сложенной ковшиком.

— Коготками щекочет, — распускал Ширяев морщины по щекам и вискам. — Накормим? Хлеб она жрет?

Пригнали пленных рыть братскую могилу. С них поснимали поясные ремни, шинели. Давешний знакомец, чуть было не запоровший меня штыком, лишился и обуви: добротные, коричневой кожи, с железными подковками американские ботинки на Ширяеве.

— С Олексой мы земляки. Из Устюга оба. Через дорогу жили, — гладил Ширяев птаху по головке. — Во второй роте Никита Худяков так брата родного встретил.

— Пусти ее, — сказал я о птичке. — Пускай летит.

* * *

Митинг в полку. Зачитывается приказ № 93, подписанный Павлином Виноградовым.

Враг на Двине остановлен. Тем не менее обороной войну не выиграть. У белых английские канонерки и 40 самолетов в Двинском Березнике. Подпирают белых батальоны 389 американского и шотландского королевского полков… Так даешь Березник! Вагу даешь!

Крепко намагничивал бойцов комиссар из Вологды. С головы до пят в черной коже, галифе и то хромовые. Бородка клинышком, пенсне на шнурке.

— Гидра мирового империализма подняла меч на завоевание революции. Красные орлы, утопим в Белом море свору насильников и поработителей!

Вызвали меня. Стою я пред строем, заголил подол гимнастерки…

— Вот, — касался холодный палец моей спины. — Вот что несет народу Антанта!

Было зябко, было мне стыдно — поротому, принародно обесчещенному… Павлин Федорович небось не выставил бы, чтоб рубцы-то казать: сам был поротый, и чуткость у него есть, у каторжанина.

— Даешь Вагу! — потрясали бойцы винтовками. — Даешь Березник!

Чего уж… Может, так оно и надо: мне рубцы каманской плети им показывать?

Утро 8 сентября 1918 года выдалось холодным. Проглянувшее было солнце снова затянули мутные тучи. Заряды дождя полосовали речные плесы.

Для осуществления операции бригада разбилась на три отряда. Павлин Виноградов взял на себя руководство частями Двинского левобережья, наносившими главный удар. Штаб комбрига рассчитывал прижать белых к Ваге, с ходу форсировать водный рубеж и на плечах отступающего противника войти в Березник.

Однако на правом берегу Ваги неприятеля не оказалось: основные его силы были отведены, выдвинутые же вперед заставы дрались отчаянно. Наши роты, обессиленные переходом по болотистой местности низинной двинской поймы, залегли под губительным фланговым огнем.

Павлин Виноградов, проводивший рекогносцировку — обстановка изменялась поминутно, — приказал через вестовых Вологодскому полку поторопиться с переправой через Вагу.

Белые вели шквальный огонь. В подкрепление им в Вагу вошли два парохода, сразу же приступившие к обстрелу укрытых на опушке леса наших батарей и пулеметов.

Фонтаны взрывов заплясали по деревне Шидрово.

Еще два судна спешили в устье Ваги, поливая свинцом редеющие цепи наступавших.

— Вынести знамя, — решил Виноградов, — сам поведу матросов в атаку.

Развертывался в цепь Гатчинский батальон: комбриг вводил в бой ударный резерв.

Взметнулось древко, багряное полотнище запарусило на ветру.

Это есть наш последний и решительный бой, С Интернационалом воспрянет род людской!

Он мог быть решительный, этот бой. Он стал последним — для многих…

Лишь мы, работники всемирной, великой армии труда. Владеть землей имеем право, а паразиты — никогда,—

росло могуче, ширилось, и красное знамя горело, звало:

Это есть наш последний и решительный бой!

С пароходов спускали трапы: белые высаживали десант.

У часовни замолкла пушка, отвечавшая на огонь врага, и Виноградов бросился туда.

Штабеля дров. Кровью марая зеленый лужок, тащится батареец, раненный в ногу.

— Товарищ Виноградов, здесь опасно.

— Знаю, — бросил на ходу комбриг, бормоча сквозь зубы: — Я им всыплю!

Первый выстрел снес трубу парохода белых. Клубы дыма заволокли палубу. Десантники заметались, осыпаемые осколками. В панике многие солдаты прыгали в воду, другие устремились к кустам. Комбриг стрелял метко. Прямое попадание разворотило корму второго судна. Пароход ткнулся в берег, в его трюмы хлынула вода.

— Печет? — шептал комбриг. — То ли еще будет!

Один он действовал за весь орудийный расчет.

Белые сосредоточили огонь по часовне. Снаряды рвались близко. Деревянное строение качалось, из пазов сыпался мох.

Виноградов приник к оружию, ловя в прицел кустарник, где залегли десантники. Очки отпотевали, и это досаждало больше, чем визг осколков. Пули оставляли на щитке орудия вмятины.

Из-за речного мыса воровато выдвинулся острый, щучий нос канонерки.

Мигнул проблеск — яркий, слепящий.

Разверзлась земля, пошатнулась, дохнула в лицо комбрига удушливо и жарко…