«Кто такая?», «Почему в прифронтовой полосе шляешься?» Взяли меня конники в кольцо. Рта не дают открыть. Особенно этот чубатый зубоскал. На смех меня поднял: «В штаб тебе? Не комфронта товарищ Кедров, случаем, понадобился? Или я не Серега Белоглазов, или нам очки втирают и вола крутят нахально!»
Провалиться мне, если не Серега давеча муку нес по просеке! Он и пригнал меня, как под конвоем, в село, прямо на пристань.
На берегу подвод, народу — шум и толчея.
Идет погрузка…
Отступление, ну да. Теснят опять наших на фронте.
Отчалил пароход без гудка, взяв на буксир баржу, заполненную красноармейцами, лошадьми, повозками. Пароход был перегружен: в трюме, на палубе раненые, воняет карболкой, йодом, по настилам стучат костыли и бегают запаренные санитары.
Серега все ж добыл отдельную каюту. Жох ведь и проныра. Сапожки наваксил, галифе раздул пузырями — и пошел, пошел по палубам. С сестрами в белых передниках перемигнулся — захихикали, будто невесть какой им достался подарочек. У матросов покурить разжился, на капитанском мостике что-то такое загнул штурвальному, тот и колесо с хохоту бросил… На-ко, дивись, народ: добрая половина парохода Сереге друзья-приятели! Чего там, цигаркой раздобыться и каюту выморщить — Серега, если надо, небось с черта оброк сдерет.
В каюте завалился Серега на верхнюю полку. Пристроил полевую сумку в изголовье, сунул под подушку наган и захрапел.
Он или не он был на просеке?
Тыл, конечно. А всякие люди есть в тылах. Для нас страховка — первая заповедь. Бди и уши не развешивай лопухами. Прежде всего страховка и тройная конспирация.
Храпишь, соседушка? Храпи на здоровье, посапывай.
Сумка его была туго набита. Ремешок не поддавался, с трудом вытащила. Бумаги в сумке и… граната. Парасковья-пятница, пакет к гранате прикручен дратвой, узелки, приметные, тятины!
— Положи на место! — открыл один глаз Серега.
Ага, не спишь?
— Партизаны… Через вас заикой станешь! Скалка у тебя в руках или боевое оружие?
— Задело тебя, Серега? Во как заговорил!
— Ладно, Серега. Но все-таки вспомни: два пишем, три в уме.
Он с полки ноги спустил.
— Ну, партизаны… Два пишем, три в уме, а получаем двадцать пять!
Наконец-то назвал отзыв пароля.
— Слушай, ты где пропадала? Нарочно ради тебя на просеке маячил, пулю без малого не схлопотал. Ой, девушка, или я не Серега Белоглазов, или, помяни мое слово, не будет из тебя путной старухи.
Сказать бы ему, как он для меня мышонком по просеке шмыгал, да ладно, насмешничай, зубоскал, стерплю.
— Ты, наверное, есть хочешь, сестренка?
— Не откажусь.
— Давно бы так! — Серега повеселел. — У меня мировая таранька припасена: в фонтане у шаха персидского плавала.
Из кармана тужурки Серега выложил тощую воблу, ржаную лепешку и пару луковиц.
— Обрати внимание: лучок сахарного сорта. С моим лучком, извиняюсь, купчихам бы чай пить.
Клюкву Серега снес на камбуз: морс раненым полезен, понимать надо. Зато у поваров раздобылся посудой, кипятком:
— Пируем, сестренка!
Как-то само собою получилось, что наша каюта скоро превратилась в чайную, благодаря общительности Сереги. Потянулись к нам раненые. Махорочный дым, звяканье кружек и разговоры, разговоры — о боях на двинском правобережье и под Усть-Вагой, у Обозерской и на Пинеге. Разговоры, разговоры — за чаем отмякает русский человек, позывает его к душевной беседе.
Пароход неутомимо крутил колесами, проплывали высокие берега, тугой волной вливалась в окно речная свежесть, и было мне хорошо, покойно: Темная Рамень все-таки позади!
Серега мне определил верхнюю полку, на нижнюю привел раненого моряка. Улучив минуту, шепнул:
— Свой товарищ, Из охраны Кремля. По личному распоряжению товарища Ленина матросов из Кремля перебросили на Север. Соображаешь?
Соображаю. Соображаю и прикидываю: когда Ленин был ранен и когда матросы кремлевской охраны были брошены в бой на глухом волоке-переходе под Тегрой в Плесецких лесах, за тысячу верст от Москвы…
Пятьсот солдат, целый вражеский батальон полег под ударом матросов, поддержанных партизанами!
— Умыли гадов их же кровью, — рассказывал матрос Сереге. — Ни одного в живых не оставили. Нате! С Россией взялись воевать, с Советами!
Плыл пароход. День и ночь. Ночь и день.
Велик Север — лесная земля. Хорошо, расчудесно, что Север наш велик, я первый раз в жизни еду на пароходе, и все зовут меня ласково и нежно сестрицей.
* * *
Домики деревянные. Церкви на каждом углу. Под перезвон курантов городского кремля перекликаются петухи.
Коровьим навозом припахивает с подворий, улицы — сплошь грязь и грязь… Это — город?
— Мы Москве ровесники, — с непонятной ревнивостью просвещал Серега. — Иван Грозный имел твердое намерение к нам столицу перенести. Не хай, не хули Вологду!
Швыряло из колдобины в колдобину скрипучую бричку, нанятую Серегой на речной пристани, тем не менее извозчик улучал минуту подремать и ронял, обращаясь в пространство:
— А кто хает? Вологда, она и есть Вологда. Коль не город, то место жительства.
В домике на окраине, в низенькой, уютной комнате, обставленной скорее по-деревенски, чем на городской лад, нас ждали. Пожилой мужчина в расстегнутом пиджаке и высоких сапогах встал навстречу. Серега ему улыбнулся, давая знать, что все в порядке, и взял под козырек, обращаясь к военному, стоящему у простенка:
— Разрешите доложить?
Я помешала. С криком: «Дядя Леша» — бросилась к военному.
Улыбаясь, он протянул мне руки.
— Мир тесен, что там говорить!
Кажется, я заплакала. Наверное, это так. Лужайка, кусты. Молоко закипает в котелке, плещет на уголья… Ну и пусть. Все-таки это из того мира, где были березы с грачиными гнездами, липы у школы, Федька-Ноготь с лягушками в подоле рубахи, речка Талица с кувшинками в омутах-заводях. Были кувшинки, лилии белые, а не одолень-трава, чей корешок я сорвала на ручье таежном с приговором, с причетом: «Одолень-трава, одолей злых людей, лиха бы на нас не мыслили!» Если были грачи на березах под окошком, дожди лужи наливали, по которым я бегала босиком, — на что мне в ту пору понадобилась бы одолень-трава?
Серега вполголоса обменялся несколькими словами с пожилым товарищем, и оба они вышли.
Алексей Владимирович усадил меня к свету. Улыбался. Смотрел жадно:
— Докладывай, что Григорий Иванович передавал? В первую очередь, как там Оля?
Я понурилась.
— Да, да… — у Алексея Владимировича легла на переносье складка. — Чем меньше о разведчике говорят вслух, тем ему легче работается. А работать трудно чертовски! Вологда — глубокий тыл, между тем и здесь обстановка накаленная. Офицерские заговоры. Интриги эсеров. По уездам, в Шексне, в Череповце действуют кулаки. Да саботажники, спекулянты… Откровенно говоря, поддашься иногда слабости, измотанный донельзя, и мечтаешь о фронте: на войне легче в открытом бою. Но если в армейских тылах столь сложно, то что же за линией фронта, там, где вы, Григорий Иванович, Оля?
Я закусила губу. У каждого есть или впереди предстоит Темная Рамень, в этом все дело с Олей у нас было все пополам, на двоих: от последней корки хлеба из нищенской сумы до травы в росе, от темных деревенских закоулков до костерика потайного, теплинки малой. А она и в лаптях была, да не своя!
Гуляет под яблонями петух. Чудо, что за роскошный кавалер: жилет — атлас блестящий, гребень короной, на ногах шпоры. Звенят шпоры, ах, названивают: разве не мило, что у конспиративной квартиры чекистов гуляет петушок?
Вдруг двери настежь, Серега был бледен, глаза блуждали.
— Что? — встревоженно поднялся Алексей Владимирович.
— Пакет пуст. Тысячу же раз проверял! Клянусь, был цел всю дорогу. До последнего узелочка.
— Узелочки? — шепотом вскрикнул дядя Леша. — Раззява!
Белоглазов выложил на стол кобуру и сумку, моток дратвы, распечатанный конверт.
— Виноват, убить меня мало.
Его пожилой молчаливый спутник покашливал в сенях.
Алексей Владимирович перебирал листки из пакета. Ни строки на них, ни буковки единой.
— Вы напрасно расстраиваетесь, — проговорила я, мало-помалу приходя в себя. — Пакет же из тайника. Видно, подложный. Для отвода глаз, я думаю.
Чуть было я не ляпнула, что так Оля учила: ни шагу без страховки и тройной конспирации.
У меня в косе тряпочки. Бумажка в тряпочках. С цифрами. Цифры, и больше ничего. А еще сахарок в бумажке. Накладная вроде бы. На мыло, на сапоги. Через копирку написано, едва что разберешь.
— Помяните мое слово, не будет из нее путевой старухи, — бормотал Серега.
Бережно принял мои бумажки Алексей Владимирович и упрекнул его:
— Все фокусничаешь?
— Да тип подозрительный там ошивался. Картузик хромовый, выправка офицерская. Руки чесались по-свойски его приголубить, я воскликнула:
— Серега, это же Пахолков! И не ошивался он, просто наблюдал для страховки.
Под яблонями гулял петушок: маслена головушка, шелкова бородушка, корона набекрень.
* * *
Листопад в Вологде. Подует ветер — и метут алые, порошат желтые метели.
Липы на углу Жулвунцовской и Екатерининско-Дворянской, тополя Александровского сада держат на себе золотые вороха: долго еще не иссякнуть цветным метелям в Вологде.
Покинув гостиницу «Золотой якорь», занимаемую отделами штаба, я любила пройтись по улицам, чтобы при виде домишек деревянных, куполов церквей, нарядных лип подумать: а в Раменье-то как?
Федя убит…
Не верится, что был недавно класс, черные липы, играли мы в палочку-выручалочку, Федя раз в церковь спрятался, я его бранила: «Ужо тебя поп на горох голыми коленками поставит!»
По поручению отца я попросила дядю Лешу навести справки о солдатах, помогавших схватить Высоковского, и от себя прибавила о Феде. В ответ получила: солдаты до наших не дошли, пропали без вести, а Федя — убит.
«Пал на поле боя за мировую революцию»… А он меня лягушками пугал!
На Кирилловской площади обучаются новобранцы. Маршируют лапти, азямы и сермяги с деревянными винтовками под командой шишкастого шлема с огромной матерчатой звездой:
— Ать-два, левой! Ать-два!
У булочной очередь.
Нищенка, известная всей Вологде Пятачковая барыня, шлепает валенками по лужам: зимой, сказывают, она выходит с зонтиком, летом и осенью, до снега, обретается в валенках и шубе.
Осень в Вологде. Листопад.
Над городом кричат паровозные гудки: мчат составы из стиснутых фронтами глубин России на Вятку, Урал, в Пермь и Котлас. В стань осеннюю забубенно рыдают тальянки, несутся молодые голоса: