Пробренчат ключи в коридоре, надзиратель Шестерка заглянет в камеру, пошаркает дальше, и вновь цепенеет сонно каменная громада тюремного замка.

Спишь, не спишь, а лежи, не ворочайся…

Близким разрывом бомбы меня швырнуло на дно окопа. Духота, потемень горячая, соленый вкус во рту. И темень пропала, все исчезло, и сколько так длилось — час, сутки? Очнулся: горький дым стелется над полем, истерзанным бомбежкой и артиллерийским обстрелом. Ушли наши, посчитали меня убитым и ушли. Один я. Я и небо. Небо было высокое. Как сейчас вижу: голубое и ясное. В жизни не видывал такого. Да и откуда мне? От безделья ли было в небо-то смотреть: раз большак я, то пашу, а то сею либо на пожне кошу. Все в работе, все в трудах — хозяйство небось было на руках.

Вылез я из окопа. Ноги подкашиваются. Земля качается. Видно, стал я тяжел для земли, ежели не держит меня, качается.

Чего уж… Чего распространяться дальше? Плен!

В запертой барже привезли в Архангельск. Тошнило всю дорогу, наизнанку выворачивало: контузия, с ней не шути.

Кому из пленных дан лагерь, мне — тюрьма, окна в решетку, нары арестантские и параша — лохань с нечистотами в углу.

Заскорузлая от крови тельняшка, подарок командующего, полосатая, береженая, с себя не снимал, — неужто ты подвела? Ведь для белых тельняшка — пугало!

Внизу дверь проскрипела ржаво. Ветер прогремел оторванным листом железа на крыше.

Чу! Осторожный, вкрадчивый стук. Тотчас с нар сползает тень, шлет, стуча по стенке, ответное: тук-тук.

Из камеры в камеру, с этажа на этаж: тук-тук…

Заработал «ночной телефон». Меня это не касается. Шабаш! Из рядовых я рядовой. Не про меня стуки. Рыпался, гоношился — и эво, в тюрьме нары протираю. Хватит с меня, зарок даю.

— Товарищ, спишь?

Тень приблизилась к нарам.

— Ты, товарищ, кажется, из Городка?

Не-е… Не попадусь. Зажмурился крепче. Ученые мы, на шепотки не поддаемся. Всяк сверчок знай свой шесток.

— С Григорием Достоваловым, случаем, не знаком?

— А чо?

Не вытерпел я все-таки. Достовалов и сосед, и свой человек.

— Куревом не богат, товарищ?

В кармане у меня набралось со щепотку махры.

— Дерни разок, чего уж…

Двухэтажные нары битком набиты, и на полу вповалку, впритык друг к другу арестанты. Ворочаются, чешутся: вши, клопы осилили.

— Ты из флотилии Виноградова, не ошибаюсь, товарищ;?

Помигивала цигарка, прячась в горсти.

— Тоскуешь? Брось, не кручинься, за решеткой теперь лучшие люди. Набирайся ума-разума. В тюрьме, заметь, быстро растут и мужают.

Растут? Картошка в подвале, дядя, тож растет. Вспоминались изможденные, хилые, как бы теменью порожденные ростки, — ну, уж коль это рост, так что и звать бледной немочью?

— Почему о Достовалове спрашиваешь?

— Из одиночки стучат: в отряд Достовалова проник провокатор.

* * *

Рассчитана камера человек на тридцать. Нас наберется более сотни. Штатские и военные. Мастеровщина и деревенские. Взрослые и ребята.

Запинаясь о ноги соседей, ступая в лужу, натекшую от параши, слоняется гимназистик в черной шинели до пят.

— Господа, скромно и с достоинством обращусь я, — бормочет гимназистик сам с собой. — Господа, я не виновен. Это досадное недоразумение, господа.

Писарем служил гимназистик где-то в штабе у красных. Второй месяц находится под следствием по обвинению «в сотрудничестве с преступным сообществом, поставившим своей целью ниспровержение существующего строя», — статья 126-я уголовного кодекса.

Старосте камеры матросу Осипу Дымбе поднесена 38-я статья уложения о наказаниях.

Статьи. Кодекс. Уложение… Набираюсь науки.

У Осипа Дымбы усики лихо закручены, клеш шире Черного моря, бескозырка с якорями. Пуговицы бушлата надраены, на брюках острая складочка. Не теряет флотский моряцкого шику.

Возле него постоянно отирается Гена, мальчуган из самого Архангельска, со Смольного Буяна.

— Ося, на Мудьюге камера заготовлена. Подземная… — Генка округлил глаза. — Для Ленина!

О Мудьюге, лесистом островке на Белом море, стараются не упоминать вслух. Есть лагеря на Бегах и Бакарице, подвалы таможни заключенными переполнены, на Кегострове тюрьма. Но Мудьюжский лагерь — всем тюрьмам тюрьма!

Что же до Гены, то в камеру угодил с улицы. В булочной с приятелем отоварился по карточкам, и заспорили дружки: кто зараз сколько съест? Генка сказал:

— Кабы большевики пришли, последний фунт им отдал. В школе опять закон божий и поп уши дерет.

За слово погорел пацан…

Своей артелью держатся в камере политические. В кружок сбились. Читают обрывки газет. За деньги не то что газетами, табаком у надзирателей можно разжиться.

— «…10 августа возвратились из Кандалакши послы союзных держав. Обменявшись визитами с членами Верховного Управления, послы вступили в деловые отношения с Верховным Управлением и опубликовали обращение к русскому народу, в котором заявляют, что не имеют намерения вмешиваться в наши внутренние дела».

— Они не вмешиваются… С незначительной оговоркой: полное непризнание революции и Советов.

— Поищите, что там о фронте брешут?

— Пожалуйста: «Во время последней атаки большевиками наших позиций у Яковлевской силами, в десять раз превосходящими наши, мы остановили неприятеля, потеряв одного убитым и одного раненным, тогда как потери неприятеля выразились по крайней мере в 200 человек».

— Ну, конечно, двести! Голодной куме все карась на уме.

На верхних нарах шпана — уголовники в карты режутся:

— Прикупаю втемную.

— Скидывай жилет, фрайер!

— Васька? В долг не веришь?

— Хиляй за верой на паперть. Фиксы на майдан, или жутко покоцаю, падло!

Тюрьма. Всякий есть народ в камере.

* * *

«Почтенная Ульяна Тимофеевна, пишет вам сослуживец вашего сына, отважного красного орла, потому как вместе с ним мы, геройски пораненные, в плену, и шлет вам и братушке Петру Григоричу и сестрице Марье Григорьевне, божатушке Поле, всем раменским, низкий поклон. А не пишет он собственноручно, почтенная Ульяна Тимофеевна, поскольку пребывает на койке в лазарете по случаю пролития молодой своей крови за мировую революцию. Вы за него не печальтесь и не тратьте напрасных слез. Он бил белых гадов на Двине и Ваге, хаживал в рукопашные схватки, обстрелы и бомбежки превозмог, хвалил его лично товарищ ротный перед строем. А и желает он вам всем благополучия, а Григорию-мастеру передайте непременно, что ползучая гидра обманом в ихних стальных рядах, называется гидра провокатор, о чем без промедления пускай применяют меры вплоть до стенки…»

На Гену мои виды. Пробойный пацан и с соцпроисхождением полный порядок: мать из кухарок, папаня на фронте голову сложил.

С допроса Гену увели в камеру для пересыльных. Небось скоро выпустят. Место ведь только занимает. А тюрьма не резиновая, взрослых девать некуда.

* * *

— На молитву, стройся парами!

Фамилию Шестерки — Ваюшин — мало кто знал. Шестерка и шестерка. До тюрьмы Ваюшин служил в трактире. На тюремном жаргоне «шестерка» значит лакей.

— Ты что, шкет, не мычишь не телишься? — Шестерка, топчась косолапо, воровским ударом заехал мне в живот.

А-а… Карла ты кривоногая!

Да чего уж… Тюрьма! Набирайся, Федька, ума с кулаков.

Натолкали нас в тюремную церковь, точно сельдей в бочку.

Со стен течет. Сыро. Не протоплена церковь, небось арестанты надышут.

— Чада мои, овцы шелудивые, — вещал с амвона священник, — во вразумление вам прочту «Слово» протоиерея архангельского кафедрального собора Иоанна Лелюхина, по неизреченной мудрости властей распубликованное на русском, английском и французском языках. Внемлите пастырю духовному!

Когда переминались заключенные, среди пиджаков и мужицких армяков, гимнастерок, черных матросских форменок, стриженных по-арестантски и заросших затылков я, приподнявшись на цыпочки, различил впереди круглую, с розовыми оттопыренными ушами голову Генки.

— «…Радость перешла в восторг, когда на землю нашего города сошли с кораблей благородные союзники наши», — читал священник.

Я рванулся:

— Свечку дозвольте поставить. Во здравье неизреченной мудрости!

Ужом вьюсь в тесноте. Кулаками пихают меня, наступают на ноги: «Свечку? Христу в белых погонах? Ох ты, деревня темная!»

Поверх очков поп озирал беспокойную паству: благолепие в храме божьем не дозволено нарушать! Шестерка грозился от дверей. А мне что, раз дело выгорело и куда надо я пробился?

Крестясь, будто в молитве, я наклонился к Гене:

— Выпускают?

— Угу. Мамке дали свидание, обещает выпороть.

— Запоминай: «…уезд… волость…» Ну? Повтори!

В Генкину ладонь перешла моя записка.

— Опустишь в почтовый ящик. Конверт не забудь!

— Будь спок, — одними губами шепнул догадливый Генка.

— «Родные мои! — заливался священник по книге, прослезившись от умиления. — Спешите спасти Россию. Во имя божье пойдем сражаться с коварным врагом, душителем правды. Становитесь под национальные знамена!»…