у вороны не хватало перьев в хвосте, серую грудь, бока пятнали темные полоски. Найдя какое-нибудь дрянцо в снегу, она, приступив находку черной лапой, долбила каменным клювом, блестящие глазки воровато моргали по сторонам. Я б ее накормил, объедков-то остается, а нельзя: рамы двойные в окне, решетка ржавая. Печатала ворона по сугробу узловатые мозолистые следки. Была серьезная, деловитая. Я привык к ней. Как-то опоздала под окно, я по ней даже тосковал.
Чего уж… Стены — камень, пол и потолок — камень.
Склоняют, ишь, меня. Согласиться разве уж?
Я буду не я. Какой я ни есть, все же человек! Отказаться? Маму с малолетками, с Петюней и Маняшей, посадят. Заберут в тюрьму, уж точно.
Ну и что?
Гранатами — раз-раз! Винтовочка — ба-бах! Ворвусь в камеру тюремную, на сапогах шпоры с колесиками, за поясом вороненый наган:
— Свобода, мамуня!
Забирай, скажу, моего коня, себе я другого в честном бою добуду.
Конь… Конь-то! Бабки мохнатые, грива рассыпается, спина широкая с желобом. Добер конь! Хоть в плуг его, хоть в дроги запряги. Ступью пойдет, иные прочие рысью отстают; шею выгнув, ровно лебедь, сам рысью припустит, вскачь за ним не угнаться. Конь так конь на ногу легок, и любой воз наклади — вывезет. Передай вожжи малому ребенку — не обидит, до того послушный, смирный.
Федя… Очнись! Конь? Гранаты? Осмотрись, ведь решетка на окне.
Неможется мне. На спину лягу — шею ломит, голова от боли раскалывается. На правый бок повернусь — тошнота к горлу подкатывает. Плечо плетью рассечено ноет, спасу нет. Левую руку не согнуть: когда били на допросе, рукой прикрывался, ей и досталось.
Обслуживал в камере неизменно один и тот же охранник. Здоровый бугай: ростом с коломенскую версту ладони по лопате. Где-то на брюхе болтался у него револьвер в кобуре.
Медведь медведем ворочался каман в тесной, похожей на чулан камере, раскладывал на тарелки жаркое разносолы всякие.
Харчи что надо. Закуски, суп бобовый, компот.
Ощерится мой охранник железными зубами, подтолкнет к столу:
— Гуд! Вери гуд! Кюшай!
Зубы у него были вставные. По своей простоте я вообразил, что железные зубы каманским тюремщикам в знак из подлых заслуг выдаются: кто и смажет из заключенных по харе, кулак себе расшибет, зато зубам хоть бы хны. Железные, чего им сделается?
Садился каман у порога смотреть, как я ем. Мотает мордой, будто лошадь летом в оводах:
— Гуд, кюшай.
— Холуй! Недоумок! — бранился я для отвода глаз ласковым голосом. — Да чтоб тебе пусто… Чтоб тебя приподняло да брякнуло!
Мой тюремщик доволен:
— О’кэй, кюшай!
Сиял железными зубами каман и тыкал в себя пальцем:
— Джон… Джон!
Ах, чтоб тебя, на знакомство набиваешься?
— А я Федька. Значит, Федор.
Тому любо:
— Ф-Фэдя? Ол-райт! Ти ест болшвик?
— О’кэй, — я ему брякаю. Нахватался кой-чего, чтобы по-ихнему изъясняться. — Болшвик. Иес, гуд, ол-райт. Мало? Добавку на фронте получишь.
— Фронт — не гуд. Война — плёхо.
Состроит каман харю кислую, жалостливую. Не нравится ему фронт.
Дело прошлое, помыкал я им, отводил душеньку. Койку утром нарочно разворошу — он застелет, одежду разбросаю — приберет.
С нездоровья, с тоски тюремной отбило от аппетита, в еде я привередничал: каман мой губами чмокает, огорчается. И раз выложил на стол… воблу. Леший возьми, я ли этой воблы в окопах не едал? Вперед на сто лет сыт: суп из воблы, чай с воблой, всухомятку снова «кари глазки».
У камана рот до ушей:
— Вери гуд, Фред!
Сердце у меня все ж мягкое. Тараньку о столешницу постукал, шкурку с чешуей облупил, костье рыбное обсасываю, вроде бы мне и нравится.
Рад-радехонек каман, что угодил. Где он расстарался воблой, таранькой этой несчастной? На базаре, поди. За свои любезные, поди, купил.
Руки-лопаты он сцепил над головой, потряс:
— Американ Джон, рус Иван — солидарность!
Поди ты… Словно невзначай, локтем я тараньку спихнул на пол. Какая еще тебе солидарность? А фигу не хошь?
* * *
Сугробы во дворе. Заборы опутаны колючкой.
Слонялась по сугробам ворона. Забраться на тумбочку, подышать на стекло — ее и видно в льдистую проталинку. Побывала в переделках, хвост подвыщипан.
Я от сумета-сугроба, я от вороны глаз не отведу. Она мне как весточка желанная, память дорогая о Раменье, сельце ямском на тракте, о белых кровельках изб, духмяном, чадном духе овинов и о тропках через картофельные гряды.
Как-то дома сейчас?
Утром не встал я с койки. Ломало и знобило.
Пришел врач. Принесли носилки.
Помню смутно-смутно, что Джон меня рыжим своим полушубком укрывал.
Во дворе черпнул я снежку с носилок, показался мне снег горячим, как кипяток.