Басят заморенно гудки: из-за синих морей прибыли транспорты. Будто белый медведь драл, будто морж клыками скреб, кровенеют на железных боках царапины, где льды сняли верхний черный слой краски, обнажив красный корабельный сурик.
За лесом раньше приезжали, приплывали. За пенькой и льном. А нынче что погрузят в трюмы?
«Дзинь-н-нь»! — отзываются на гудки стекла богатых особняков набережной и Немецкой слободы.
Пусты деревянные коттеджи с кокетливой резьбой по карнизам, с угловыми «фонарями», разукрашенными цветными витражами. Иных хозяев след простыл, другие обивают пороги консульств и представительств в чаянии заполучить заграничную визу. Прасолы, именитые заводчики, промышленники, коммерсанты потеют в хвостах очередей для обмена содержимого банковских счетов на звонкую наличность. Ах, фунты, франки, доллары… Ах, паспорта английские! Пусть чухонские, курляндские — лишь бы не русские!
Весной, с первыми в навигацию пароходами хлынула, как плотину прорвав, буржуазная публика вон из Архангельска.
Толкались на трапах, работали локтями. Причалы — плач и стенания, толчея и коловращение…
Надушенный батистовый платочек махал с кормы, от будки корабельного гальюна, и полоса взбаламученной воды ширилась между высоким бортом и пристанью, и едва разбирал оставшийся на берегу штабс-капитан девичий голосок:
— Стива, встретимся на Пикадилли!
Зябнул штабс-капитан в рейтузах в обтяжку, теребил серебряный аксельбант:
— Уходят!
У пирсов Бакарицы и Левого берега, Соломбалы и Экономии с весны до осени теснились суда. Под роты шотландские, под бравых янки и воинственных сынов прекрасной Франции. Под добровольцев из Дании, под ландскнехтов, собранных на задворках всей Европы…
Молчат барабаны. Не слышится больше:
Молчат трубы. Не взовьется ликующе в бледное приполярное небо:
Зачехлены знамена, покрытые позором и бесчестьем.
В ночь на 27 сентября 1919 года втихомолку отчалило последнее судно с остатками войск интервентов.
Однако врагов у Советской республики хватало. Войсками Врангеля был взят Царицын. Генерал Деникин подступал к Москве. От Мурманска до Печоры держала фронт армия генерала Миллера, которой достались все склады и вооружение эвакуированных интервенционистских войск…
Так мог ли парнишка-оборвыш за колючей проволокой догадываться, что его судьба решается в глубине России, на полях, гудящих от топота красноармейских атак под Тулой и Воронежем, в цехах заводской Москвы и Питера, где рабочие куют броню, льют пушки и на площадях Ленин напутствует маршевые роты?
* * *
«ВОСПИТАТЕЛЬНЫЙ БАТАЛИОН МАЛОЛЕТНИХГенерал-лейтенант Генерального штаба (подпись) Миллер».
имени генерала Айронсайда»
В воспитательный Баталион малолетних имени генерала Айронсайда принимаются:
1. Мальчики, совершившие проступки, караемые заключением в тюрьме.
2. Малолетние бродяги и бездомные.
3. Малолетние, родители которых пожелали бы поместить их под наблюдение и уход за ними в условиях здоровой военной дисциплины…
В баталионе мальчики будут разделены по категориям и будут обучаться ремеслам, грамоте, закону божьему и военным упражнениям под общим руководством баталионного командира.
Мальчики старшего возраста, прошедшие школу и признанные годными по состоянию здоровья и нравственным качествам для службы в войсках, будут прикомандировываться к войсковым частям на вспомогательные должности — ординарцев, трубачей, барабанщиков и т. п. Мальчики, принятые в воспитательный баталион, будут находиться на полном иждивении Великобританского правительства.
Фельдфебель, комендантский наушник, имел привычку неслышно подкрадываться сзади.
— Читать, что ли, умеешь, Яшка? — гаркнул фельдфебель над ухом.
Я отшатнулся от стены с наклееным объявлением, сдернул картуз:
— Мерекаю, господин старший конвойный.
— А чего? Барабанщик тоже ремесло. Ха-ха!
— Где уж нам уж. Рылом не вышли, господин старший конвойный.
— Заткнись! — Фельдфебелю нравилось играть в благодетеля. — Похлопочу, так и быть.
Из-под ремня выпирает живот. Жилетку бы плисовую, рубаху ему навыпуск, — из шенкурят фельдфебель, лавку держал.
— Наши, поди, Москву берут. Давеча штабные писари толковали: у генерала Деникина белый конь в обозе. Под колокольный звон въедет его превосходительство в первопрестольную. Будет ужо большевикам… Ха-ха! Полный сурпрыз!
Он сыто рыгнул и распорядился:
— На одной ноге на кухню за горячей водой… Арш!
От общения с каманами господин фельдфебель вынес манеру принимать ванну: считал зазорным при его чине и положении ходить в баню.
На то, что интервенты вынуждены были убраться, шенкурский лавочник смотрел просто:
— Сами с голодранцами справимся, больше и достанется — безо всякого дележа.
Забор с колючей проволокой. На вышках часовые.
Куда податься? В барабанщики, да? Чего уж… Чего, коли имени своего и то лишился, Федька!
Бежать? Беги. Даже с Мудьюга совершено несколько побегов, последний, самый большой, нынче в сентябре.
Беги и ты, будь на то желание. Есть желание, воли нет. Тюрьма — не мать родна. Месяцы «финлянки», мудьюжский карцер, одиночка, тифозные бараки, потом лагеря, лагеря — заборы из колючки, на вышках — часовые. Коль не сломлен я, то согнут. Серединой двора не пройти, жмусь к забору. Голову кружит, появляется страх. Страх перед землей без заборов, без колючей проволоки. Болезнь это тюремная. Не совладать с ней. Как с тем, что, вечно голодный, я припрятываю в карманы остатки скудной арестантской пайки и боюсь их съесть.
Плесы двинские, буксир, шлепавший колесами мимо серых деревень, озимей зеленых и багряных перелесков, под чаячий крик, меж высоких берегов. Окопы в полях. Атаки — штык на штык… Не мое все! Не мое!
Мое — лагерная баланда, завшивленный матрас…
После ванны фельдфебель разлегся голый в кровати. Сосал пиво. Бутылку за бутылкой.
— Яшка, сюды!
— Чего изволите?
— Слухай, набирайся ума. Вот дворяне хочут свои привилегии возвернуть. Шиш им — империю проворонили! Мы, значит, хозяева теперь. Потому как с народом умеем управляться, черной работы не боимся. Да передо мной вся волость шапку ломала, в церкви я староста и в управе свой человек. А дворянчик разве заступит в лагере на мое место? Не с руки ему. Пальчики нельзя замарать. Крысы… — плюнул фельдфебель. — Бросают Расею, бегут. А нам без нее — никуда!
Мнусь я у порога. Воду из ванны выпустить надо, пол затереть. И поздно уже. Завтра в шесть подъем. Не высплюсь.
— Порядки, Яшка, заведем строгие. От рубля и от копейки. В мошне не пусто, стало быть — человек. А не звенит в кармане — отыди, людям не заступай дорогу, харя!
Батарея пустых бутылок под кроватью. Рыгает жирный боров, налакался.
— Баре, я слышал, на сон грядущий велели себе пятки чесать. Опробовать разве? Мы заместо бар. Шиш им, не власть. Яшка, чеши мне пятки. Сполняй, харя!
Прохватил меня озноб. Я словно проснулся: Федька, ты ли это?
Чего уж, не своя воля, на тыщу лет вперед неволя!
Нет уж, так лучше не жить…
У фельдфебеля был потный, в крапинах веснушек затылок, оттопыренные уши, на виске билась жилка. Билась злым живчиком.
Подняв с пола бутылку, я примерился и врезал, что было мочи, по живчику… На-а! На!
Не охнул боров, только ногами засучил.
Затем я набрал пустых бутылок в обе руки. Для чего бутылки? Был я не в себе, нет другого объяснения.
— За пивом? — окликнули меня в проходной.
Фельдфебель вечерами гонял меня к знакомой шинкарке, поэтому охранники в проходной привыкли и не задерживали.
На путях пыхтел под парами состав: паровоз и две-три порожние платформы.
Смазчик — я удивился масленке с длинным носиком и долго торчал, ее разглядывая, — турнул прочь:
— Чего ошиваешься? Ступай мимо.
— Я на ту сторону…
— Лезь живей, сей минуту тронется!
Попробуйте, однако, с бутылками, если они норовят выскользнуть, упасть и разбиться, — попробуйте с бутылками, прижатыми к груди, пролезть под вагонами? Мешают, связывают. Никак не могу я расстаться с бутылками, и надо голову потерять, чтобы ползти через рельсы под вагоном, когда заняты руки. Кончилось тем, что выронил одну бутылку. Еще, еще! На, леший, возьми, леший! Нагорит от фельдфебеля. Изуродует жирный боров.
Лязгнули буфера, состав дернулся: я копошусь под вагоном, ни взад, ни вперед. Денег бутылка стоит. Со свету сживет фельдфебель, без того ежедень дерется…
Смазчик из-под колеса вытащил, немного бы — и раздавило меня.
Кто я, что я, незачем было ему спрашивать. По всему облику, больше же по духу тяжелому, тюремному, от одежи арестантской смекнул, кто я есть такой.
Дождь сеял. Смазчик тащил меня закоулками, какими-то пустырями, а я никак не бросал бутылки, будто в них было мое спасение.
Суток четверо безвылазно просидел я на чердаке в халупе железнодорожника. Убил… фельдфебеля укокошил! Затрясусь, по спине мурашки, когда вспомню: жирный, в веснушках, потный затылок, живчик бьется, и вдруг бутылка разлетается вдребезги, что-то липкое брызгами пятнает простыни.
Нашли мне провожатого вывести из городской черты, одеждой снабдили мало-мальски. Кто? Ни смазчик, ни его товарищи не назвались: добрые дела на Руси безымянны.
Шел я ночами, держась Двины. Сколько шел, кто сказал бы? Днем спал в стогах сена. Раз набрел на землянку смолокуров, от нее по заброшенной дороге вышел к деревне, рассыпавшей избы по холму над речным полоем.
Брезжило. Как из другого мира, смутно пропел петух. Я сел на дорогу и заплакал. Если петухи поют, то нет и не бывало в деревне белых. При белых кому кукарекать-то: офицерье, оно до курятины само не свое!
* * *
17 февраля 1920 года генерал Миллер, последний военный диктатор Севера, погрузился с ближайшими приспешниками на ледокол, бросив разгромленные у Шепилихи и Плесецкого войска на милость победителей. Поднимаясь на борт ледокола, взял генерал под козырек в честь полосатого флага Российской империи, и дрогнула затянутая в перчатку рука: не от предчувствия ли, что не последнее это бегство? Ждал Миллера Крым и Перекоп, ждал барон Врангель, при котором быть генералу начальником штаба.
Бурля воду, густо перемешанную с битым льдом, судно выбралось к фарватеру. Личный конвой диктатора через прорези пулеметных и винтовочных прицелов провожал мертвые, завьюженные причалы Красной пристани, Соломбалы и Маймаксы. Ни души на палубе, щетинились штыки из-за надстроек и капитанского мостика…
Разведгруппы авангардных частей 6-й армии красных просочились к Архангельску 20 февраля. Поземка шуршала выброшенной из штабов бумагой, ворохами сметая ее к заборам.
А то откроется форточка, и на деревянный тротуар летит портупея с наганом, карабин или тесак в потертых ножнах, «с мясом» вырванные погоны: гарнизон города готовился к капитуляции.
Мы шли близ впаянных в лед, полузатопленных барж, когда заметили: Двину пересекает солдат — полы английской зеленой шинели разлетелись, пучится на спине ранец.
— Стой! — окликнул я.
Беглец опустился на колено. Просвистела пуля.
— Ух ты, стреляет!
Мы присели за баржи.
Еще взвизгнула пуля, ударившись о заметенную снегом льдину.
Беглец бросил винтовку и прибавил прыти.
— Федя, вдарь… Ей-ей, за смертью торопится гад!
Чего бежишь, дурень: пуля остановит!
Остановка — подпрыгнул, завертелся и лег ничком…
Я подбежал. Подоспели остальные ребята из нашей разведки. Убитого перевернули на спину. Стекленеющими зрачками на меня уставился… Потихоня! Сеня-Потихоня!
В туго набитом его ранце нашли мы свернутые бережно два английских одеяла, дверной шпингалет и тяжелый лабазный замок. Собственной избой бредил Потихоня, вот и шпингалет, замок припас. А одеялами заманивали интервенты мужиков вступать в белую армию. Одеяла хоть куда. Вещь добротная. Можно окутываться, можно пальто пошить, раз суконце что надо.
Нашивал ли Сенька пальто? Холуй Пуда-Деревянного, верный ключник, но скуп был Пуд, не баловал холопа…
С утра 21 февраля с окраин города, с Кузнечихи и Быка, из Соломбалы потянулись толпы с красными флагами: в Архангельск вступали наши полки.
В остывших трубах лесопилок гудел ветер. В проемы разбитых окон, на ржавые станины пильных рам, станков, на цепи бревнотасок сыпался снег. Арматурой коряжились взорванные котлы.
Гудели заводские трубы над Двиной. Неслышно и тревожно. О разрухе, о темных ночах Мхов и о том, какой великий труд нужен, чтобы вернуть громадам цехов запах опилок, кислый душок размокшей в бассейнах коры.