Если бы обдирали одного меня, не выдержал бы и двух дней. Ревел бы, скандалил, бросился бы жаловаться, — никакие угрозы не остановили бы. В стаде чего не вытерпишь, к чему не приноровишься. Стадо само себе закон и судья.
Давно утих зуд нетерпения — поскорей бы сбросить ярмо, — давно отчаяние уступило место горькой безнадежности. Как все, так и я. Эта безнадежность охватывала меня вместе с осознанием невозможности сладить с долгами, даже если объявить голодовку. Не было случая, чтобы кто-то вырвался из тисков. Никола уверенно подмял под себя запуганную массу. Его кулак днем и ночью висел над нашими головами. Чуть расслабился, не вынес пайку два-три раза подряд, — жди жестокого вразумления.
Побои в группе можно было перетерпеть: близость канцелярии, взрослых сдерживала кураж, зато в спальне ему не было предела.
И мы ополчились друг против друга. Драки, как вехи, размечали и отдельные дни, и всю зиму. Мы сшибались перепуганными психами, и от диких матерных угроз дрожали стены и леденела кровь.
Но даже в самые яростные моменты стычки во мне, как и во многих других ребятах, не гасло здравое чувство меры, боязнь серьезно покалечить противника. Не так было с приблатненной кодлой. Никола и его приближенные стервенели в драке, взвинчивали себя до невменяемости, полностью теряя над собой контроль, и в приступе исступленного психоза могли нанести любые увечья, выткнуть глаза, пырнуть ножом, придушить. Эту беспредельную жестокость, способность пойти на все, невозможно было не ощущать, перед ней невозможно было не пасовать, как перед разъяренным зверем или дулом пистолета.
Скоро каждый знал, кого он сильнее и кого слабее, кому может безбоязненно вмазать под дыхало и перед кем должен приниженно молчать. Нити повелевания и безропотной покорности прочно оплели наше скопище. Даже в обиходе, в играх общение велось на повышенных тонах. Сильные властно и угрожающе покрикивали, смаковали оскорбительные клички. Слабые робко отбрехивались, не переступая дозволенных субординацией границ.
К иным слабакам главари благоволили. С такими следовало держать ухо востро, лучше поддаться и перетерпеть, чтобы не налететь на более серьезные неприятности. Горбатый выглядел дохляк дохляком, а восседал на самом верху да еще Педю рядом придерживал, хотя тот почти ничего не притаскивал с воли и висел на его шее прожорливым нахлебником.
Троицу прикрывали и обслуживали шестерки. Их клан вспоминается плебейской бандочкой, примкнувшей к сытой и властной элите. И в спальне, и в группе они располагались у печки полукругом, внутри которого восседала троица. Никола приваживал приблатненных шкетов объедками, сбивал их в шкодливую кодлу цепных псов. Это было не трудно, поскольку большинство шестерок, не способных по натуре противиться атаману, не избежало долгового ярма, попав в ременную петлю среди первых. Даже поначалу обласканный Дух, шестеривший не за страх, а за совесть, тащил Горбатому свой хлеб.
По первому взгляду Николы преданные шестерки срывались с мест, набрасывались на неугодного, помогая выколачивать подати, или, выпендриваясь, доводили и били нас без причин. Чего не выкинешь по указке, в угоду прихотям властителей? Волю сильного исполнять не страшно: подлость не в подлость, приказали — и весь спрос. Труднее же всего было тем, кто посильнее, кто легко мог разогнать свирепую свору шестерок. Как совладать с неистовой тягой врезать увесистый пинок под зад зарвавшемуся холуйствующему шкету?
В соперничестве, в стремлении перещеголять друг друга в услужении и ублажении хозяев, шестерки нередко ссорились и схлестывались в драках между собой. Но их сплоченность в поддержке главарей ощущалась постоянно.
Драки стали частью нашей жизни, как учеба или игры вольных ребят. В каком-то смысле без драк наше сообщество существовать не могло.
Кажущиеся хаотичными, стычки скоро привели к полной определенности каждого из нас в иерархической пирамиде покорности. Венчали ее Никола и Горбатый, господствовавшие безраздельно, знавшие буквально все обо всех, вникавшие в любые мелочи наших отношений.
Вид драки будоражил предводителей, зажигал их глаза азартным огнем. Воинственные вопли «Стыкнемся!» и «За кровянку не отвечаю!» как боевые фанфары срывали их с мест, бросали в гущу вспыхнувшей потасовки наводить ими установленный порядок, следить за строгими правилами драки. Правила соблюдались с точностью до прихотей главарей; сами они никаких правил при избиении своих жертв не признавали. Законным и справедливым считалось то, что в данный момент утверждает вожак.
Группа сдалась на милость главарей. Круговая порука сплотила, повязала и закабалила нас. Правосудие вершил Никола. Его слово было последним. Ему даже жаловались, просили милости, защиты и честного разбора ссоры.
Конечно же, сытые жаждали зрелищ. Заскучав без баталий, они науськивали слабых на заведомо более сильных, подсиживали и подначивали тихонь, сводили лбами малолетних шибутных психопатов, как боевых петухов. Побитые вымещали досаду на еще более слабых, и число драк не убывало.
— Толик сильнее Жиденка! — крикнул Горбатый, подмигивая обоими глазами приятелям. — Слабо стыкнуться!
Толик смущенно потупился и заскучал: причин для отказа или слез не находилось, но улизнуть из группы его так и подмывало.
— А ну, Жид, отвесь ему плюху! — осклабился вспухшим ртом Никола.
— Вперед, Толик, вмажь ему в харю! — подхватил Педя.
— Не дрейфь, еврей! Рви ему ноздри!
Пришла пора и нам с Толиком выяснить отношения, разделить между собой ступени у самого подножья пирамиды. Сердце болезненно сжалось, было совестно обижать приятеля, без причины ссориться с безобидным мальчишкой. Как избежать стычки и с достоинством отступить, если живая изгородь уже раздалась по сторонам и ты с соперником в ее середине?
— Не нужно, мы вам ничего плохого не сделали, — невразумительно залепетал я.
Никола сгреб нас за шкирки и столкнул лбами, как баранов. Заслонившись, мы невольно задели друг друга и сначала слегка, потом сильнее, размахались не на шутку.
После я долго ощущал зароненную в душу неприязнь, скорее всего к самому себе, хотя вроде бы примирились мы быстро и через денек, другой вместе играли в фантики. Но прежнего доверия не испытывали, и причиной всему была моя неодолимая серьезность и злопамятность.
Я безнадежно утвердился в самом подножье пирамиды. Еврей — и никаких гвоздей! Одним словом все сказано, все определено. Кому нужно возиться с евреем?
Безнадежность упрощала существование, но не облегчала. Рассчитывать на помощь или покровительство не приходилось. Заступничество за неблагонадежного могло вызвать подозрение и чувство исконной брезгливости. Снова и снова, острее и глубже ощущал я свою душевную чужеродность.
Клевали меня попросту, как записного изгоя. Нападения приходилось ждать в любой момент. Попробуй, повернись спиной к группе, — тут же летишь вверх тормашками через присевшего сзади шпендрика. Или врежут пендель под зад, дескать «по натяжке бить не грех, полагается для всех». От одного моего заморенного вида заправил и их свиту коробило, и меня редко оставляли без въедливого внимания.
Невозможность вмешаться в свою судьбу, что-то изменить, постоять за себя, угнетала сознание, изгоняла обычные мальчишеские мысли и желания. Представлялось, что я слаб, как девочка, и должен был родиться девочкой. Случайно оказался мальчиком, потому и квелый такой.
Эта ущербность нагнеталась постоянно слышимым восхвалением здоровенных, широкоплечих громил, которым нет равных в силе и ловкости. И казалось, что мои плечи отсутствуют вообще, скошены, как у курицы. Чувство преклонения перед сильным, подчиненности подавляло искренность даже перед самим собой.
Происходящее в группе угнетало и удручало меня. Я боялся спрашивть или даже думать о том, кого обирают, кого поборы еще не коснулись? Такие знания могли быть легко истолкованы против меня. Да и не все ли равно? Пусть грабастают хоть со всего света, только бы мне доставался хлеб. Пусть лаются и грызутся до озверения, только бы на меня не сыпались пинки и брань.
Главный мздоимец, Горбатый, восседал в центре опутавшей нас паутины и подергивал за ниточки свои жертвы. Тотальный сбор, учет и контроль он поставил со щепетильностью и размахом завзятого бухгалтера-крючкотворца. Он любил подолгу мараковать над потертыми на сгибах листочками с хитрой приходно-расходной кабалистикой, где за каждой кличкой, нацарапанной грязно-фиолетовыми каракулями, тянулись длинные хвосты загогулин — цифири нарастающих долгов. Горбатый вглядывался в заветные письмена, и гримаса довольства сглаживала морщины его лица; шевеля губами и прикидывая на черновике, он дотошно исчислял набежавшие куски, отмечал сроки, принимал во внимание покорность, — все шло в общий котел прибыльного дела вожаков.
Ему особенно нравилось поигрывать в честность, хотя никто никакого отчета или оправдания от него не требовал. Словно гипнотизируя, Горбатый давил жестким взглядом свою паству, перебегал глазами с одного должника на другого, на момент задерживаясь на каждом, возможно вынося про себя приговор и решая, кого следует подстегнуть окриком, а кого наказать кулаком. Становилось понятно, что он и без писанины помнит назубок все и обо всех, а меркантильные подсчеты лишь доставляют ему удовольствие. И каждый должник, не поднимая головы, кожей чувствовал неусыпное внимание Горбатого.
— Гони пайку! — кричал он растерянному, поникшему Толику.
— Очень рубать хотелось, не бей, не надо, — с обескураживающей наивностью молил Толик и заслонялся в испуге руками.
— Должен, гони! — неумолимо напирал Горбатый, шлепая ладонью по плечу мальчишке и тут же поддавая запястьем под подбородок.
— Завтра вынесу, сукой буду, — лязгнув зубами, плаксиво мямлил Толик, морщился и уползал за спины ребят.
— Зарекалась ворона… И вчера финтил: завтра, завтра, — распалялся Горбатый, и, подражая Николе, сек худенькую повинную шею. — На малолетство не надейся, не проймешь!
Толик тоненько блеял. Он хорошо знал, что обещаниями никого не разжалобить, но каждый раз заводил ту же карусель с просьбами и посулами. У меня так не получалось. Меня воспринимали как взрослого, без скидок на недомыслие.
Каждый раз внутренняя борьба при виде пайки возгоралась заново: что выбрать, голод или побои? Никто не посоветует, не подскажет. С настоящей бедой всегда остаешься один на один, как с тяжелой болезнью или смертью.
Хлебушек, вот он, желанный, лежит горьким искусом. Грядущая вздрючка тоже реальна, ее довелось испытать не однажды на собственной шкуре. Каждый раз меня трясло и ломало, борьба шла с переменным успехом: то выносил хлеб и проводил в голодном покое остаток дня и ночь, то заглатывал, тешил слипшийся желудок и тащился в группу как на эшафот.