Мглистым полднем Толика вела по двору женщина, вызволившая его из опечатанной квартиры. Ее приезд никого не оставил равнодушным; ни одного из нас ни разу не навещали, редкие счастливцы получали письма.

Было странно видеть открытый, безбоязненный уход воспитанника из ДПР. Пильщики сматывались в город втихаря, через лаз в заборе, по задворкам и задам огородов.

С момента появления гостьи меня волновало одно: пожалуется Толик или нет? Живая надежда должников и страх вожаков незримо витали в притихшей группе, прячась за мутной кисеей табачного дыма. Молчали главари, молчали ребята, но гадали об одном: выдаст или сробеет?

Их возвращение мы прозевали. С мест нас сорвал шум скандала. В зале воспитательница и начальница с трудом удерживали вырывающегося Толика.

— Заберите меня! — неистово вопил мальчик, захлебываясь потоком слез. — Пожалуйста, заберите! Работать пойду, обузой не буду, клянусь! Заберите, а то сбегу и замерзну под забором!

У высокой женщины в куцем полушубке, нерешительно топтавшейся у выхода, прыгала нижняя челюсть и растерянно кривился рот.

— Слезиночка моя горючая! — не выдержав, заголосила она. — Не терзай меня! Куда ж я тебя возьму? Муж пластом лежит, одна бьюсь … Потерпи, родной! Я ужо еще приеду, гостинчиков привезу.

Толик безнадежно выл.

Стало и мне невмоготу, защипало глаза. Я попятился в задние ряды, опасаясь, что сейчас у всех на виду зайдусь ревом похлеще Толика.

Гостья внезапно прервала причитания и, оттесняемая начальницей, боком отступила во тьму коридора к выходу.

А Толик еще долго, по инерции тоскливо выл, пускал сопливые пузыри, как интернатский несмышленыш, впервые оставленный мамой, и стращал:

— Все равно убегу!

Оглянувшись, я ненароком наткнулся на хищный, немигающий взгляд Горбатого и поразился его звериному блеску. Откровенное ожидание добычи горело в нем диким, мерцающим огнем: выследил, подстерег, остался последний разящий прыжок. В группе он первым бросился к Толику.

— Со свиданьицем! Корешей с понталыку сбиваешь? За тобой должок числится, а ты мотать мылишься? Кого обдуть вздумал? Мы ж тебя отовсюду достанем, замухрыга! Что там заначил? — Горбатый грубо и жадно, по-нахалке, выгребал из карманов ноющего мальчишки диковинные яства: печенье, мятные пряники в бледно-розовой помадке, желтые мандаринки, конфеты в фантиках. Он фырчал от нетерпения и, чуя более сильного хищника, поскорее совал в рот мандаринку вместе с кожурой. Головокружительный аромат защекотал ноздри.

— Рви, давись! — вымученно цедил вспухший от слез Толик, обреченно подставляя свои карманы.

Подоспел Никола и хапнул весь гостинец. Раскрошившееся печенье трусилось по полу, Горбатый подбирал крошки, хватал губами с ладоней.

Стало понятно: не рассказал, побоялся.

Тупое безразличие охватило меня. Эти мандаринки, конфеты — все мертвое. О них и думать ни к чему, и смотреть на них незачем. Мой хлебушек снова поплывет мимо, и что бы ни взбрело в голову, какой бы план избавления ни причудился, — все зря, беспросветно, несбыточно. Горбатого не стряхнуть. Ему и сейчас неймется:

— Тебе, карабздюк, половину долгов скостим. Завтра штефай пайку, разрешаю, — отвалил он от своих щедрот.

Его всегдашняя готовность половинить наши долги, но ни в коем случае не прощать их, наводила на мысль об известном опыте такого рода в его прошлом, скорее всего в качестве клиента.

Новогодним утром лизали сырковую массу прямо из блюдец. Пакетики с подарками захапали вожаки, даже развернуть не дали. Оделили фантиками, прозрачными, душистыми.

Без хлеба праздник не в праздник.

Елку обрядили в акварельно-бумажные кружева. Хоровод малышей напомнил о прошлом Новом Годе, вышиб нежданные слезы, затмившие и без того жиденькое веселье. Выплакался в одиночестве, в уборной.