Парни могли взять бразды атаманства в свои руки, но не снизошли до этого. Возможно, не догадались или не успели снизойти. Их недолгое пребывание промчало на одном пьяном вздохе.
— Новенькие? — обратилась к ним воспитательница, подозрительно принюхиваясь: к неистребимому, горьковатому душку махры, которым группа провонялась насквозь, примешивался сивушный чадок и кисловатый аромат сопревших портянок. — Быстренько, пилить дрова!
Молчание и полная невозмутимость. Лишь после значительной паузы Хлыщ взмурлыкнул, не оборачиваясь к воспиталке:
Женщина стушевалась и, растерянно заикаясь, угрожающе повысила тон:
— Понятно?!
В ответ — только знаменитая песня:
— Прекратите!
Воспиталка немо трепетала. Черный обернулся, повел хищной носиной:
— Цыпа, от вас дурно пахнет!
— Да ты … — У женщины не хватало слов.
— Лапушка, зачем хипиш? Мы отлычно поладим. — Черный скользнул откровенно непристойным взглядом по блеклым вдовьим прелестям.
Женщина вспыхнула всем своим потерянным нутром; краснота со щек поползла по шее под вырез платья. Она невольно попятилась и, не в силах совладать со слезами, унеслась в канцелярию.
— Погодь, кроха, не ярись! — развязно хохотнул вдогонку Хлыщ.
Парни фырчали, как кони.
Однако конфликт скоро был улажен. Новенькие разобрались в обстановке и зажили по собственному режиму. Поутру снаряжались с дровяной артелью и прямо от крыльца правили в город. Исчезали они и после отбоя. Слетались в спальню запоздно, изрядно пьяные, видимо, приворовывая по мелочам на стороне.
Всколыхнулись темные ночи старой необузданной блатной мутью на новый манер. Потом казалось, что парни пробыли в нашей глухой заводи одну единственную, длинную, потрясшую нас ночь.
Меня разбудило громыхание в предбаннике и разудалый хрип:
На пороге Хлыщ шумно вздохнул и провозгласил:
Приятели, один за другим, продолжили:
— Где пахнет сса …
— Ми …
— И га … лошами!
Запрокинув затылок, судорожно дергая острым кадыком, Хлыщ забулькал из горлышка бутылки с белесым, будто хлорированным самогоном. За ним надолго, взасос, приложился Черный. Лил как в бездонную бочку. Наглотался, с отвращением содрогнулся всем телом, затряс одурело башкой:
— Лафа!
Хлыщ грустно вымолвил:
— Если б не воля, хуже не было б сего городишки.
— И этого поганого питомника! Тошнотная дыра!
— Ни баб, ни шалманов.
— Картофельная брага в изобилии!
— А пивной ларек у толчка? — осторожно ввернул Горбатый.
— Сортирная будка на ледяном бугре?
— Нэ доступна, скользко.
— Где пьют, там и льют! — резонерствовал Хлыщ и дребезжащим баском завел:
— Тяпнем, допоем.
Хозяйничал Хлыщ, видимо тянувший лямку главного добытчика. Хлеб и сало кромсал, как рубил, крупно, не скупясь. Уписывал неопрятно, роняя крошки. Хлебал сивуху, покрякивал, поперхивал, — лезло обратно. Щедро угощал приятелей.
— Жизнь наша зэкова …
— Нас дерут, а нам некого!
— Говорят, скоро хлеба будет навалом.
— Ветвистая пшеница уродит?
— Сказки врагов счастливого народа.
— Ветвистые прут рога у зэка!
— Если уж в этом стане чего-то нет, то нет глухо и навсегда!
Хлыщ порывался петь, но его хватало лишь на один куплет:
— Пора ушивать.
— Ксивы нужны.
— С паспортом на работу возьмут, — неожиданно брякнул Захаров.
Парни изумлено заржали:
— Чей там голос из помойки раздается?!
— Работяг нашел! Придурок лагерный!
— Мы воры в законе, жмурик!
— Уродоваться ты будешь, дефективный!
— Руку отрублю, вкалывать не заставят!
— Где бы ни работать, лишь бы не работать!
Долго не спадал чумной настрой. Парни хлебали самогон безудержно, а надрызгавшись до невменяемости, несли что-то несуразное, невразумительное, невпопад. Хлыщ уже не пел, а хрипло плакался приятелям:
— Мать ишачила, и что? Повымели все, до зернышка. Мать слезами изошла. Поняла — безнадега, ну меня гнать: «Иди через кордон, дите не тронут!» Мне и семи не было, а прошел и выжил. Всю деревню смерть прибрала. Голодуха …
Мы сотворили себе кумиров. Могло ли быть иначе? Пайки не отбирали, не били и вообще не баловали вниманием. Мы не сводили с блатных тузов преданных глаз: по всем установленным в группе канонам шикарная житуха и представлялась примерно такой.
Непрерывная пьянка мешала им широко развернуться, обстряпать прибыльное фартовое дельце и умотать, но чем больше они обалдевали от сивухи, тем большее восхищение вызывали. Бремени раболепства не чувствовалось: потребность поклонения впитывается в кровь вместе с угнетением и страхом.
Теперь мы знали все о блатной жизни, видели воочию, как роскошно, припеваючи прожигают ее рисковые хлопцы. Но как только они исчезали из поля зрения, мечталось об одном: о путевках в детдом.
Это была всем ночам ночь. Отяжелевшие от выпитого, с огромной баклагой бултыхающейся браги парни ввалились в спальню раньше обычного. Громко, как на спевке, трубили, словно глушили себя песней:
Потом ругались обиженно:
— В собственный ДПР не пущают! Окно забили.
— Карга безносая развонялась.
— Это тетя Дуня, — услужливо пояснил Горбатый.
— Была б помоложе, замухрыга …
Снова хлестали самогон, разевая мокрые, щелястые пасти, набирались до почернения и одурения. Снова горячились: брать сейф или не брать? Проклинали город, поносили приемник и весь белый свет.
Сизым маревом полыхался дым, заволакивая дальние углы. Поникший Хлыщ сорванным голосом цедил огрызки песен.
Черный стоял крепко, как конь, тянул свирепым, гортанным клекотом:
— Банку ставлю за бабу! — возвопил Хльщ. — Пейте мою кровь, сосите мои яйца!
— Невтерпеж!
Настал момент, Горбатый давно подстерегал его, жаждал не просто услужить — осчастливить.
— У Николы Маруха есть! За стеной, у девок. В натуре, гадом буду! — бросил он лакомую кость.
Безошибочное, словно вымеренное чутье подстегивало Горбатого, а болезненное искушение втереться в доверие к сильным, любой ценой обрести безопасность граничило с безумием.
Парни встрепенулись.
— Веди, покажь!
Горбатнй резво драпанул на женскую половину, новенькие за ним. Сразу же вернулись, озабоченно шушукаясь:
— Перебудим малолеток, поднимут шухер!
— Сюда ее!
— Шмаровоз лохматый! — сверкнул пьяными зенками Черный. — Шкандыбай за ней!
— Канай на фиг! — артачился опальный вожак.
— Кому сказано? — приструнил его укротитель.
Так и не столковавшись, парни скинули с койки упирающегося Николу и пинками погнали по проходу. Скособоченная, в слезах, мохнатая морда Николы проплыла надо мной. Он путался в широких кальсонах, слегка сопротивлялся, но резкий толчок вышвырнул его за дверь.
Новенькие высыпали в прихожую.
— Пластанем тут! — зашептал Хлыщ.
— Встоячку?
— Не, парашу выбрось!
Параша тяжело взбулькнула и заплескалась у нашей койки. В нос шибануло острым, теплым зловонием.
Потушили свет. Я затаил дыхание и зажмурился. Затеваемое бесчинство вздымало волну отвращения более страшную, чем ожидание побоев.
— Ой, пустите! — совсем рядом вскрикнула перепуганная Маруха.
— Не шипи! От хрена не умрешь, а только потолстеешь!
— Нет, нет! — причитала Маруха придушенным шепотом и дрыгалась, не даваясь.
— Никто не узнает!
— Прикури свой бычок под хвостом у кота!
— Не брыкайся! Удавлю!
— Кричать бу… — поперхнулась на полуслове противившаяся Маруха: ей зажали рот.
Груда тел грузно плюхнулась на пол. Звуки борьбы, приглушенные вскрики: резкие, угрожающие — мужские и сдавленные, молящие — женские, перепутались в прихожей.
Дикая оторопь пронзила меня, как будто рядом кромсали ножами живую плоть.
— Отдайся, озолочу!
— Кобели, шакалы!
— Отпустись!
Прерывистое пыхтение и стоны бились в двух шагах от моего носа.
— Не зуди, стервь! Большого члена нечего бояться, она имеет свойство расширяться!
— Кончайте!
— Титьки в стороны, замуж не возьму!
— Довольно … Зверюги! Хуже немцев!
Никто ни единым звуком не нарушил жуткой тишины спальни. Лишь тяжелая, томительная возня да незатихающие бабьи всхлипы в предбаннике.
Было не до сна. Едва ли не обморочная жуть душила меня. Глаза намертво зажмурились, дергались колени, дрожало нутро. Я скрючился до боли в груди, не в силах совладать с потрясением и не понимая, почему так страшно и гнетуще.
Тырканье в прихожей длилось бесконечно.
Передышка на день, повторение разнузданной оргии, и та же жуткая, как перед казнью, полуобморочная муть. Парни орудовали уверенно и хладнокровно. Запуганная Маруха смирилась с многотрудной участью и покладисто, без скандала приволоклась в прихожую. Только Черный откололся от приятелей и, незаметно снюхавшись с Педей, залег в его постель.
Спальню захлестнул бардачный разгул. Куролесили почти до утра. Было страшно взглянуть на невообразимый бедлам у печки: полуголые тела среди сдвинутого каре пустых кроватей, раскиданные по полу матрасы, одеяла и подушки, разливанное море на тумбочках со стаканами мутной жижи, вскрытыми консервными банками, раскрошенным хлебом, раздавленными солеными огурцами.
Хлыщ дребезжал надрывным баском, дирижировал, словно шаманил, осеняя спальню взмахами длинных согнутых рук. Сомлевшие, едва ворочавшие языками, сипло подпевали остальные забулдыги.
Нервно звенел и временами ломался чистый голосок пьяненького Педи. Запомнилось несколько разрозненных отрывков и связные, неслыханные ранее куплеты на затасканный, забубенный мотив:
Через день-другой я смекнул, что наше безгласное скопище остается вне внимания парней. Они не замечали нас ни спящих, ни бодрствующих, как не замечали стены и потолки, койки и парашу. Их пьяный загул ничем нам не угрожал. Накатило тупое безразличие. Я перестал со страхом воспринимать происходящее. Едва голова касалась подушки, здоровое расслабление охватывало сознание, и я засыпал глубоко и быстро, как ребенок.
Подробности дальнейших ночных возлияний в основном прошли мимо. Осталось несколько отчетливых сцен пробуждения, выпукло живописных в центре и затененных на периферии.
Саднило горло, я очнулся, захлебываясь слюной. Головокружительный чад горелого мяса перешибал вонь параши и сивухи. У печки Горбатый скубал перья и пух с белого гуся.
Черный лежал на постели обнаженным задом вверх. Россыпь темных крапинок испещрила его мертвенно белые ляжки. Согбенный Педя старательно тискал эти крапинки, выдавливая и выколупывая крупные градины дробинок. Черный блаженно, как кот, жмурился, поблескивая фарфоровыми белками.
С горящими в азарте глазами, сжимая в руках колоду, метал карты полуголый Хлыщ, стоя коленями на разметанных в беспорядке по постели картах и деньгах. Поперек кровати лежала девчушка лет двенадцати из малышовой группы. По ее обнаженному животу и шлепали картами игроки.
Горбатый и Педя зря времени не теряют, — подумалось мне. Расплевались с Николой, переметнулись к новым хозяевам.
Сквозь тень забвения просвечивается еще один момент пробуждения. Меня вырвал из сна то ли взрев пьяного воя, то ли бивший в нос блевотный смрад. Надо мной, глаза в глаза, покачивалось пропитое хайло мертвецки пьяного Черного. Сломавшись пополам, он водил указательным пальцем перед моим носом и рычал:
— Чернь! Все — чернь!
Бессознательная пелена подернула его остекленелый взгляд, он не соображал, что говорит и кому.
За спиной Черного кто-то нудил пьяным фальцетом:
Черный сдвинулся в сторону, и мне открылось бардачное пиршество, в центре которого распатланной замарашкой восседала пьяненькая Маруха. Растерзанная улыбка бороздила ее луноподобный лик. Она кренилась на бок и хрипела:
Хлыщ дергал ее за рукав, уговаривал:
— Брось, лахудра, шарабан. Давай эту:
Маруха не сдавалась и выла про шарабан.
Хлыщ облапил ее, навалился. Маруха отстранялась, мекала: «Американка …»
Потом сомлела:
— Приспичило! Свет!
В полутьме блеснули лунные колени Марухи. Я сразу же уснул, довольный своим удивительным спокойствием.