Счастье лопнуло нежданно и просто: шайку накрыли при ограблении водочного ларька. Нагрянула милиция, перевернула спальню вверх дном, но ничего криминального не нашла.
О парнях мы больше никогда не слышали, а сведение счетов оставило памятную зарубку. Воспрянувший Никола зверски топтал Горбатого весь вечер, не обращая внимания на мерзкие, пронзительные вопли, покаянные мольбы и рыдания. Подустав, Никола отдыхал, распластавшись на койке, матерясь и взвинчивая себя.
— В землю вобью! Дерьмо жрать заставлю, хмырь болотный! — грозил он и снова принимался метелить и взрыкивать: — Изувечу! Второй горб вырастет!
Несколько дней Горбатый стонал, кряхтел и жаловался на боли в спине, но понемногу оклемался и захлопотал с прежним проворством. Но жестокость расправы преобразила его. На Николу он взглядывал с откровенным ужасом, от его окрика впадал в транс и трепетал всем нутром, кончиками пальцев, морщинами сизой физиономии. По едва заметному кивку бездумно и озлобленно бросался исполнять прихоти вожака. Этот ужас не исчез до конца и после полного замирения заклятых дружков, когда главари и шестерки сплотились воедино, как встарь. По доброй воле существовать друг без друга они уже не могли. Пирамида воссияла в былой зловещей завершенности. Кусочек хлеба доставался мне не чаще одного раза в день.
Томительные часы голодной маяты лепились один к одному.
Воспоминания о вторжении матерого ворья и их бесшабашном загуле не поощрялись Николой и поэтому не были популярны. Однако не сразу различимые круги всколыхнули темную гладь нашего застойного омута.
Хотя Николе и его окружению досталась неприглядная роль во времена вторжения, с восстановлением статуса кво их блатные амбиции резко взмыли вверх. В этом прослеживалась некоторая закономерность, проистекающая из приобретенного опыта и стремления превзойти кумиров.
Поражало другое. Присмиревший Педя стал проявлять подозрительную активность. Заигрывая и балуясь, он лип к постели какого-нибудь пацана постарше. Поначалу мальчишка не давался, отбрыкивался. Педя не настаивал, приставал к другому. Однако домогательства возобновлялись, давя природный стыд, разжигая любопытство и будя чувственность.
Вскоре тот, кто недавно сопротивлялся, сам заманивал Педю и, заполучив, затихал удовлетворенно. Усердствующий Педя порхал из кровати в кровать, расширял круг клиентов: больше участников, меньше хулителей и судей! Самого себя срамить и позорить не станешь. Все должны быть повязаны не только круговой порукой, но и приобщением к интимным и тайным усладам. Интимным и тайным поначалу. Со временем просвещенные педины ученики особенно не стыдились и не таились, а блудливый учитель стал нарасхват. Обслужить всех он уже не успевал. Неохваченные колупались всухую под одеялами и подводили вслух хвастливые итоги.
Лишь дрожащие от холода и голода малолетки до конца отстаивали свое естество и отбивались от похотливого Педи, как могли. Над нами гадливо потешались.
Педю ничто не смущало и не сдерживало. Однажды в группе его с оголенным стоячим членом выволокла из-за стола ошеломленная воспиталка. Пацаны постарше едва не валялись от хохота. Горбатый аж пропищал:
Взрослые деликатно замолчали случившееся. Педе все до фени, лишь невинно помаргивал.
Сексуальная осведомленность переполняла нас. В спальне набившие оскомину дежурные еврейские анекдоты перемежались сверх похабными откровениями. Пикантные байки о педерастах, сифилитиках, скотоложестве перепевались в буквальном и переносном смысле. Песен, шуток, прибауток, подначек, поговорок сексуально хулиганского пошиба с непотребной матерной бранью знавали мы великое множество. Не вдумываясь в смысл, орали на все лады:
Помнятся и более грязные образчики песнетворчества, почти целиком состоящие из мата. Нудили нескладно переделанные песни военных лет с нескончаемо повторяющимися похабными припевами или корявыми строками рефренов, вроде:
И раньше, до вторжения взрослых воров, сексуальной болтовни было предостаточно. Теперь она до некоторой степени материализовалась и естественно и незаметно слилась с всеобщим беззаветным поклонением блатной вере. Эта вера отвергала труд, превозносила касту воров в законе, фартовые дела, круговую поруку, погони за мусорами, побеги из тюрем. Ее праведные заповеди подавляли сознание, без них нельзя было сделать и шагу, вымолвить и слова. Эта вера требовала безграничной, до самопожертвования, преданности партии блатных и жестокой расправы с предателями. Все люди делились на блатных — волков и прочих — чертей.
Как навечно обращенный в блатную веру я искренне сокрушался о своей слабости. Вырасту, стану сильным, смогу грабить и добывать побольше других, — утешал я себя.
Но исступленное ожидание отъезда свидетельствовало: последняя надежда жива, прошлое не умерло, и нет большего счастья на свете, чем покинуть этот темный мирок забытых богом людей. Ожидание не позволяло окончательно опуститься, светило в непроглядном одиночестве. Чуть-чуть доброты и света, и блатные шоры облетели бы с нас, как красные листья в осенние холода.
Зачем так страдать? — успокаивал я себя. Пройдут годы, выйдет мама, и кончится этот голодный кошмар. У большинства нет ни родителей, ни родственников. Путевка в детдом — это далекая звездочка. Какой мир она озаряет, никому не известно.
Смесь клятой кабальной задавленности и оглупляющего самообмана подобострастного преклонения перед силой, жестокости и умиленности жалостливыми песнями, страха и надежды отливалась в вязкий сплав наших затравленных душ. Из такого сплава и слеплена наша непрошибаемая слепая раздвоенность, — устойчивое двуличие психики.
Не этим бы песням впитываться в наши души, не этими бы познаниями полниться нам! Детская память цепка и естественна. Она выхватывает события, коснувшиеся ее непосредственно. Периферия во мраке, ее не разглядеть. Много чувств, крохи понимания; зажженный ими огонек исповеди, пожирая остатки сил, светит, согревая и очаровывая.