Закрутилась толчея дней, затренькала возжеланными звонками на завтрак, обед и ужин. Я часто заглядывал к малышам. Брат и сестра незаметно приспосабливались к новой обстановке, свыкались с незнакомыми лицами, играли и пели, как в прежнюю детсадовскую пору.
Мы не говорили ни о маме, ни о детдоме, приняв случившееся как принимали до сих пор все: кротко, без капризов.
Довольный тем, что опекать брата и сестру не нужно, ненадолго забывал о своих бедах и я. До первого наскока или окрика. А они сыпались непрестанно. «Жидик, Жиденок, Абхгаша, Фитиль…», — то и дело бросал кто-нибудь мне в лицо оскорбительно и угрожающе. Агрессивность и неприязнь нарастали. В разновозрастной, пестрой мешанине мальчишек только мне не находилось места. А возможно, это только казалось.
Я оживал лишь тогда, когда выпадал из поля зрения старших ребят. Я торопил дни: со временем приемлемый закуток должен был отыскаться и для меня, чуждого всем пацаненка с одиозным именем и выразительным ликом. Или, быть может, за стенами ДПР воспрянут от спячки и пришлют путевки в детдом.
Чем дальше в прошлое уносило жизнь с мамой, тем сладостнее были воспоминания. Дома я просыпался радостным, на сердце было легко, предстоящий день выманивал из постели.
— Куда тебя несет спозаранку? — ворчала мама. — Будто во дворе медом намазано.
— Ага, намазано, — отвечал я, и — только меня и видели! Жаль было терять время даже на завтрак.
В приемнике мы увязли в замкнутом, ограниченном пространстве. Нечем было заняться, не на что потратить день. Оставалось одно: потеряться в толпе и впитывать в себя малейшие изменения настроя сильных.
Неопределенность настоящего и будущего окутывала сознание ватным туманом, бередила щемящее чувство утраты. Понимал только, что занесло нас в окаянное место, где нет оплота, устойчивости, где хлипкая почва ускользает из-под ног.
Вокруг то бурлила и бесновалась, то исходила скорбными песнями перепутанная масса ребят. Правда перепутанность была внешней. Расслоение на сильных и слабых проглядывало зримо и недвусмысленно. Так было и раньше: во дворе и школе привязанности покоились на признании силы и подчинении ей. В устрашающе зловещие тона ДПР окрашивался воровскими замашками главарей.
Неподвижность выхолощенных бездельем дней обостряла восприятие, а память естественно и беспрестанно наматывала однообразные картины занудного быта.
Застревая в дверях, орава мальчишек рванула из столовой и понеслась в группу. Заядлые игроки нацелились захватить шашки, остальных гнала надежда завладеть заветным местечком у окна, подальше от прохода.
Шашки мне не достались, зато я проворно угнездился в дальнем, наискосок от печки, углу, в самой гуще ребят. Сзади стена, никто не заденет, не рубанет по шее. Впритык, потискивая плечами друг друга, жалась затурканная мелюзга старшей группы, а напротив ссутулился над книгой Царь.
Зыбкая безопасность тесного курятника взбадривала. И шашечная доска рядом, как на ладони. Я с трудом подавлял искушение встревать в игру, подсказывать, делать замечания после каждого хода. Стремление к общению в недружественной толпе сродни жажде в океане. Долго размышлять я не привык и поэтому часто попадал впросак. Понимал, лучше не соваться, но не сдерживался и получал очередную долю оскорблений.
Играли на высадку, и меня тянуло вклиниться в живую очередь претендентов. Казалось, обставлю любого, весь вечер проведу за доской, а это единственное, что могло отвлечь от тупой созерцательности и уныния. Горький опыт убеждал в безнадежности такой попытки, да и место хозяина не ждет! Разжился стулом — пристынь, прилипни, как улитка к раковине. Снимешься или сгонят, — будешь болтаться как неприкаянный, попадая под ноги, натыкаясь на кулаки.
С утра настойчиво и неугомонно сыпал спорый дождь. Он стучал по ступеням крыльца, сек перила. Порывы ветра проносили сквозь открытую веранду распыленную водяную морось и хлестали ею в серый проем окна. Потоки воды медленно стекали по стеклу.
У печки сбилась в кучу элита: троица и пять-шесть ее приятелей. Пускали чинарик по кругу, сосали до ожога пальцев, попыхивали в топку. Перекрывая слитную воркотню группы и шум дождя, от печки рвались вульгарные всхохатывания, гортанный рык смачных угроз и хриплых междометий, вызывающая матерная божба. Пацаны давились и щеголяли заковыристой бранью. Иногда они походили на немых, пытающихся издавать членораздельные звуки. От дерганных, ломающихся фигур исходила постоянная опасность. Я горбился, уводил глаза, боясь встретиться с прямым, жаждущим ссоры взглядом. Главное — избежать внимания, не ввязаться ненароком в перепалку, не вызвать наскока. Тогда вечер пройдет мирно.
Горбатый со сноровкой фокусника поигрывал финкой, в бешеном темпе тыкая ее кончиком меж пальцев растопыренной на столе пятерни. Пофорсив, примерил лезвие поперек ладони:
— Зырь, два раза до сердца достанет!
Резко пульнул финку в пол. Не воткнувшись, она загремела у нас под ногами.
— Спрячь перо, едрена вошь! — прикрикнул Никола. — Нарвешься на воспиталку, не отбояришься.
Горбатый унялся, но ненадолго.
— Положь ладонь на стол, — предложил он Духу.
— Нашел мудака! Оттяпаешь палец не за хрен собачий!
— Никола, ты?
Никола охотно припечатал лапищу к щербатым доскам; все пальцы плотно сжаты, только указательный и средний образуют острый угол.
— Зыришь? — ухмыльнулся Горбатый. — Два пальца врозь, — значит вор!
Видимо это не первое подобное представление: Никола расплылся от удовольствия. Потом выудил из кармана пятак, подкинул его щелчком и, поймав, предложил:
— Для затравки: кто умыкнет из кармана — гоню пайку. Ущучу — пайка мне.
Смельчаков не нашлось. Однако пацанье у печки повставало и засуетилось, охваченное пьянящим возбуждением воображаемой поживы. Крадучись, будто все до последнего малолетки не понимали их намерений, они расползлись по группе, проскальзывая меж ребят, посовывая руки в чужие карманы.
Никола вырос за спиной Царя и осторожно, миллиметр за миллиметром, полез двумя пальцами в его нагрудный карман. Искушенный Царь, втянув голову в плечи, посасывал крохи давленого мякиша, обреченно, покроличьи трусил губой. Его, конечно, коробило, но пока не больно, нужно терпеть и помалкивать.
Я сидел как на горячих углях, изъерзавшись в безнадежных потугах изобразить безучастного зеваку. Происходящее напротив нервировало; предчувствовал, что мне достанется, но еще не знал, за что. Случайно уловил взгляд Царя; поразила его озаренная мыслью сдержанность на фоне тупого прищура верзилы-карманника.
— Не шелохнулся! Охерел с книгами своими! — закатился Никола клокочущим хихиканьем.
— Пыль с ушей стряхни, лопух! — Он щелкнул пальцами по раскидистым ушам Царя и исподлобья впился глазами в меня: искал придирки. Медленно перекатывались мыслишки в его голове. От него резко несло табачищем, его близость обескураживала, вгоняла в дрожь, как летящий в голову булыжник.
— Что, отродье пархатое, лыбишься? Егозишь, как на гвозде! — Он навалился на спины и головы ребят и достал меня кулаком. Резко отпрянув, я шарахнулся затылком о стену. Лампочка метнулась и взорвалась желтыми брызгами. Я взвыл от обиды и боли.
— Шварк по сопатке! — одобрительно взвизгнул Горбатый.
Воришки пошмонали по пустым карманам, взбудоражили группу: одного смахнули на пол, другого саданули под вздох, третьему сотворили смазь. Раззадорившийся Никола довольно жмурился. Ему явно импонировало и то, как здорово заладилось натаскивание карманников, и вертлявое поддакивание Горбатого, и разгорающийся воровской азарт.
— Паханы! — призвал он свою ватагу. — Заведем по новой. Дух фигуряет по прошпекту, прядет бровьми. Горбатый лупит наперерез, ломит в него, спонта конечно. Вы, черти, щипите карты. На, Дух, рассуй колоду по карманам.
Дрессировка набирала завзятой страстности. Царь, понаблюдав представление, спросил соседа:
— Оливера Твиста читал? Там также натаскивали …
— И удрученно замолк.
Наскучила и эта забава. Горбатый извлек пузырек с тушью и иглу, плотно обмотанную ниткой. Никола приспустил рубашку с округлых бабьих плеч, обнажив припухлый рыхлый торс, по серовато-белесой коже которого синими язвами расползлись пятна татуировок. Примериваясь, Горбатый устраивался поудобнее рядом. Потом макнул в тушь блеснувший из-под нити острый кончик и принялся старательно выкалывать на груди Николы контуры солнца с расходящимися прямыми лучами. Лучи озаряли пестрый татуированный мирок, где двуглавый орел, могила и якорь соседствовали с профилями всех четырех вождей один под другим. Вожди задумчиво взирали на раскинутые ляжки голой красотки.
Лицо Николы с прилипшим к нижней губе бычком напряглось: терпел, было больно. Горбатый усердствовал и чванливо, с менторским форсом вещал:
— Половину тела исколоть, — враз кранты! Не выжить, чтоб я сдох!
— Плешь! — возразил Никола. — У нас в ВТК урка был синий по шею. Даже хер с узорами под змею, курвой буду! Шкандыбает раздетый, а на заду наколка ходуном ходит: мужик бабу дрючит. Урка в самодеятельности негру представлял, а я плясал.
— Педя, подставляй зад, наведу марафет, — предложил Горбатый.
— Мне и так личит, — отвечал Педя и завел, затосковал упоительно:
— Фискалам мы мушки меж глаз наведем, — заявил с угрозой Горбатый. — Куда потом ни прибороздят: в колонию, приемник или лагерь — не отопрутся: лягавые!
Никола слегка морщился под иглой.
— Кончаю, — сказал Горбатый. — Надо Маню-дурочку уломить рисуночек нанести.
Как всегда многие ребята бережно давили липучие мякиши. Деловито старался конопатый пацан по кличке Лапоть, слепивший катышок чуть побольше, чем у других мальчишек. Видимо вытерпел, не рубанул пайки с обеда и ужина, помня, как зверски хочется есть по вечерам. Его теребили назойливые попрошайки, выканючивая щипок.
— Не жмись, Лапоть, дай! До завтра, с отдачей.
Лапоть намертво стиснул катышок, огрызаясь сердитым полушепотом:
— Свой сшамал, на чужой заришься, тварюга!.. Не подмазывайся! … Жирным срать будешь!
Попрошайки не унимались.
— Куркуль!
— Жадюга!
— Скобарь скобской набит тряской!
— Не заедайтесь! Я вас не трогаю!
— Скупердяй!
В этот момент резко привскочил Дух и вырвал у Лаптя мятый катыш.
— На хапок! — заорал довольный налетчик.
Растерянный Лапоть бросился за своим мякишем, но не тут-то было! Хлеб был переброшен Горбатому, затем Николе.
— Отдай! Отдай! — неистово вопил Лапоть. — Моя пайка, кровная!
— Нет ее! Нет! — Дух развел ладони.
Грабитель и жертва взметнулись в стойку боевых петухов.
— Стыкнемся!
— Стыкнемся!
— Хиляй с дороги! — рявкнул Никола, врезаясь в толпу повскакавших мальчишек и легко расшвыривая их. — Один на один! До первой кровянки!
Вмиг образовался круг.
— За кровянку не отвечаю! — отчаянно реванул Лапоть и, зажмурившись, ринулся на таран головой вперед. Перепуганный Дух резко отстранился. Нападающий, промазав, вонзился лбом в грудь Горбатого и опрокинул его.
— А-а-а! — зашелся звериным воем Горбатый.
Никола размашисто саданул Лаптя в лицо и отбросил к печке.
— Блямс! Брык с катушек! — по ходу комментировал он, сохраняя полное самообладание. — Оглоушу! Одной левой …
Бедный Лапоть, забившись меж печкой и стеной, осел на корточки и спрятал лицо в колени, а притрусивший Горбатый люто сек его тараканьими ножками. Потом Никола и Горбатый встали над поверженной жертвой и проталдычили дружно, как заклинание:
— За кровянку не отвечаю!
Было жутко смотреть на клацающего зубами мальчишку, как он ковылял к своему месту растерзанный, с фингалом под глазом, как горько плакал, уткнувшись носом в рукава рубашки. Внятное предчувствие грядущих передряг закрадывалось в сознание: если так избивают своего, дпрэшного мальчишку, то мне, чужаку, предстоят испытания похлеще. На этот раз повезло, Лапоть отвел удар, прикрыл ненароком. Завтра и мне предстоит разделить его участь.
Ничего, авось пронесет, — подумалось мельком с пугающей безнадежностью. Поостерегусь … Хорошо, что хотя бы сегодня измывались не надо мной.
Горбатый задрал рукав рубашки. Ниже локтя обнаженной мосластой кости, обтянутой синюшной кожей, темнела продолговатая подсохшая ссадина со свежесодранной корочкой.
— За кровянку отвечаешь! — рубанул он и выставил напоказ царапину.
Я украдкой вопросительно глянул на Царя и уловил в ответ едва слышное пояснение:
— За кровянку с него пайки рвать будут. Или бацило.
— Что?
— Маргарин с завтрака.
Тем временем Никола вынул мятый катышок Лаптя, сдул с него крошки махры и разломил на три комочка.
— На зубок не хватит, — посетовал он, передавая приятелям их долю.
Позарились на чужое, навернули обслюнявленный хлеб Лаптя, — подумалось с брезгливостью.
Главари вклинились в неровные порядки группы и, растолкав ребят, обступили избитого пацана.
— Кровянку зырил? Завтра гонишь пайку! — Горбатый обхватил Лаптя костлявой клешней. — Зажилишь, сдерем две! И не дрейфь! Тронет кто — скажи!
В группу вошла начальница и недовольно потянула в себя воздух:
— Что происходит? — Быстрым взглядом отыскала меня, кивнула: — В канцелярию!
Сердце дрогнуло и забилось шальной надеждой: путевки в детдом! Прощай полудикая жизнь ДПР! Вдруг совсем уж безумная догадка взорвалась в мозгу: маму освободили! Правда всегда торжествует, не могут невиновного человека держать в тюрьме. Сердце бухало молотом, толкало вперед, и я чесанул к двери как угорелый. Посторонившаяся начальница пропустила меня и осталась в группе.
На знакомом диване зябко ежилась тетя Дуня.
Посередине комнаты распоротым кулем стояла женщина-почтальон. Из-под ее вымокшей плащ-палатки выглядывала открытая брезентовая сумка, распираемая торчащими наружу толстыми пачками газет и журналов. В руке женщина сжимала серенький треугольник.
— Тебе письмо, — произнесла она громко. — Доплатное, без марки. Стоит рупь.
Я онемел. Что за доплатное письмо? Никогда не слышал.
— Если нет денег, пиши прямо на конверте: адресат от письма отказался. — Почтальонша сунула мне карандаш и продиктовала еще раз. Ничего не соображая, я царапал в просвете двух строк. — И подпись!
В этот момент до меня дошло, что адрес написан маминым почерком. Почтальонша заспешила прочь вместе с долгожданной весточкой, а я еще до конца не уразумел, что собственно произошло? Когда сообразил, все помертвело внутри. Некоторое время я растерянно стоял, бесцельно вперившись незрячими глазами в темную лужицу на полу, натекшую с плащ-палатки. Что ж я содеял? Отказался от маминого письма, пролопушил самое дорогое, о чем можно только мечтать. Хоть бы прочесть попросил! Я казнил себя за тугомыслие, а от невозможности что-либо исправить мутило, как от угара.
— Зачем звали? — не преминул полюбопытствовать вездесущий Горбатый. Пришлось все объяснять ехидно улыбающемуся человечку. Навалилось уныние.
Как оправдаться перед братом и сестрой? Тупица несчастный! Схватил бы письмо и драпанул подальше: в туалет, под лестницу или в спальню под койки. Прочел бы, адрес запомнил, а там пусть забирают. Письмо то к маме вернется. Изболится сердцем, изойдет ревом. От этих мыслей проняло окончательно, и я расхлюпался разнесчастно. Ко мне склонился Царь:
— Не тужи, все образуется. Получишь еще письмо … Мне бы только шепнули, что мама жива.
Я долго попрекал себя, горевал, настраиваясь на решительную встречу с почтальоншей в следующий раз.
День истлевал, оставляя на душе тяжесть новой утраты. За окном рыдали небеса. Дождина разошелся не на шутку. Бурлящий поток с плеском срывался с угла крыши в переполненную пожарную бочку. Косые струи, мерцая тусклыми бликами, омывали черные зеркала стекол, а в них отражались и желтая лампочка, и двери, и рассыпавшаяся в беспорядке ребятня. Сквозь раскатистое урчание воды что-то высвистывала печная труба. Подрагивали и дребезжали окна, гремела кровля. От непогоды и голода сосало под ложечкой.
Педя тихо засвистел мотив, потом затянул вполголоса. Ему искренне, жалобно вторили, и скоро вся группа протяжно выла. Песня смягчила боль, развеяла сожаление. Неясная печаль охватила нас. Только в песне можно было пожаловаться на несправедливую участь. Песня, как исповедь, вобрала в себя и горькие слезы, и неотвязную тревогу. Затихло острое подсасывание в пустом желудке. Обманчивый покой охватил нас. Как изголодавшиеся волчата затравленных родителей, устав от грызни и драк, мы скулили вразнобой под нестихающий шелест дождя.
Чем утешиться в нашем никому неведомом застенке, если бы не этот неиссякаемый песенный родник? С песнями все становилось ясно, давно и многими выстрадано: