Сад памяти (Очерки)

Поляков Александр Павлович

На перепутьях жизни

 

 

* * *

Не все же разглагольствовать о том, каким должен быть человек, пора и стать им.
Марк Аврелий

 

Писатель Тургенев и лесник Некрасов

Настроение у Некрасова менялось на глазах. В лес вошел он бодрым, парадно выбритым («не простой же лес — тургеневский!»), с готовностью радоваться каждой малости: «Ишь, пичуга… Косули были, у самочки след лодочкой… Кабаны отдыхали… Смотри-ка, солома теплая еще…» Но с каждым шагом лесник все более мрачнел. Остановился, сердито пробив предвесенний наст длинными ногами, выдохнул:

— Вон они, лежат…

Поверженные дубы лежали на снегу тесно, мертво, страшно. Их черные, тронутые тленом стволы покрывали склоны оврага, берег речки Варнавички — сотни стволов, а может, тысячи. Черный цвет, белый цвет — похоже на траур.

Пришло на память из «Бежина луга»: «Варнавицы — нечистое место».

До Спасского-Лутовинова отсюда рукой подать…

Знаменитому музею-усадьбе писателя недавно, как сообщалось в прессе, придан статус Государственного мемориального и природного музея-заповедника. В радиусе пяти километров от усадьбы — строжайшая охранная зона, десяти километров — зона регулирования застройки, а в радиусе до пятнадцати километров — район охраняемых природных ландшафтов.

Дубы спилили в урочище Галахово-2, менее чем в пяти километрах от родового тургеневского гнезда…

Пьем по очереди студеную воду из колодца Бирюка, чтобы жар унять — от ходьбы, от тревоги. Рядом — Кобылий Верх, овраг по-местному. «У Кобыльего Верху дерево рубят», — прислушивался в рассказе Бирюк. А в двух шагах — и избушка тургеневского лесника стояла. Вот ведь места какие…

Интересное дело: Иван Сергеевич Тургенев словно бы с него, Некрасова, своего Бирюка писал. «Редко мне случалось видеть такого молодца. Он был высокого роста, плечист и сложен на славу. Из-под мокрой рубашки выпукло выставлялись его могучие мышцы». Наш лесник, и все тут. И нравом схожи. Только Бирюк чернобород был; у Александра Борисовича волосы рыжие, глаза голубые, как вечерние дали негустых мценских лесов, и жена от него не с уездным мещанином сбежала — просто села в рейсовый автобус и отбыла поближе к добрым людям, которые денно и нощно не воюют с Мценским лесхозом и лесничеством за сохранность спасско-лутовиновского леса, наживая врагов и репутацию тяжелого человека.

— Я здесь недавно. Дубы валили до меня. Не знаю зачем, но до меня, — краснеет директор лесхоза Николай Васильевич Астафьев.

На помощь зовет инженера охраны и защиты леса Николая Ивановича Волокитина, ветерана, с 1952 года работает. Тот поясняет:

— Действовали по плану лесоустройства. Понимаете, у дерева есть возрастной потолок… Оно может начать гнить, это вредно для леса…

— Но ведь сплошная вырубка! Заповедник же. И потом — срубить-то срубили, но не вывезли. Гниют деревья.

— Это раньше было, до постановления. А вывезти — все руки не доходят. Вывезем непременно.

До постановления… Как говорится, у нас дела неважные, но лучше быть не может. Однако процитируем решение исполкома Орловского облсовета № 611 двадцатилетней давности (22 сентября 1966 года): «В целях сохранения ценнейшего историко-мемориального памятника-усадьбы И. С. Тургенева… установить вокруг государственного заповедника Спасское-Лутовиново охранную зону радиусом 10 километров».

Значит, все уже было. И заповедник был, и охранная зона. Да что там — в 1921 году еще объявили усадьбу заповедником. Недавнее постановление Совмина РСФСР дало лишь самостоятельность музею (до сей поры считался он филиалом орловского музея писателя), придало ему новый, более весомый статус, расширило охранные границы, и не только в Орловской области, но и в Тульской — Бежин Луг, к примеру, или село Тургенево, деревня Колотовка.

И снова побеспокоим память: «Особенность их (заповедников. — А. П.) режима состоит в запрещении промышленной заготовки древесины, разрешении проведения заготовки лишь путем производства санитарных рубок, ухода за лесом, если они не противоречат природоохранительным целям этих лесных массивов», — сказано в книге «Правовая охрана природы».

Поваленные дубы не санитарная вырубка. В результате обезлесивания ослаб грунт, обмелела и после вовсе исчезла речка Варнавичка — лишь по весне талые воды пронесутся по ее узкому руслу, и снова сушь; пруд у усадьбы превратился в огромную лужу стоячей воды — ушли в глубину ключи, но об этом отдельно.

Зачем же понадобилось вырубать под корень столетние дубы в лесу, что помнят охотничью поступь Ивана Сергеевича, где заливалась лаем его верная Дианка и ворчал на барина рассудительный Афанасий Алифанов, он же — Ермолай, в «Записках»? Леса тут и без того не густые. В рассказе «Хорь и Калиныч» Тургенев писал: «Кроме немногих ракит… да двух-трех тощих берез, деревца на версту кругом не увидишь… В Орловской губернии последние леса… исчезнут лет через пять…» Что, очень хотелось угодить невеселому пророчеству классика? Нет, просто коровники хотели построить, сараи, дачи. Древесина подходящая.

Я выхожу из здания лесхоза. Меня приветливо провожают до крыльца.

Довольно пока. Перейдем с теневой стороны на солнечную аллею старинного парка, вдохнем чистого воздуха, благоговейно осмотримся. «Как вольно дышит грудь, как бодро движутся члены, как крепнет весь человек…»

Недавно отреставрированы «Флигель изгнанника», в котором писатель провел годы ссылки, фамильная церковь, где вскоре откроется экспозиция культуры, истории, быта Спасского-Лутовинова. Предстоит восстановить школу, ту самую, что 125 лет назад построил Иван Сергеевич для крестьянских детей, и в ней — еще одна мемориальная экспозиция. Реставраторы доведут до ума и другие объекты музея: баню, каретный сарай, часовню, погребок.

Вечереет. Тишина в усадьбе. Знаменитый письменный стол под зеленым сукном. Живые цветы в вазе на столике в большой гостиной. Слышно, как стучат часы-башня. Беседуем с директором музея, Николаем Павловичем Юдиным; он здесь четвертый год, прежде был председателем Мценского горисполкома.

— Спасское-Лутовиново отныне музей первой категории, — рассказывает директор. — Будут расширены штаты — до 118 человек, пригласим самых разных специалистов. Для них скоро начнется строительство жилья в селе. Нам нужны главный архитектор заповедника, научные сотрудники, экскурсоводы, художники-оформители, рабочие, смотрители… Организован специальный отдел паркового искусства и природных ландшафтов: Тургенев — певец русской природы, и важно воссоздать и сохранить исторический пейзаж и самой усадьбы, и ее округи. Пруды хотим восстановить.

Голос директора звучит ровно. А по лицу тени забот: шутка ли возглавить такое особенное хозяйство, опыта маловато, а ответственность… Я знаю о прудах. Прежде их было четыре — целый каскад: пруд Захара, Варнавицкий, Кузнечный, Большой Спасский. Остался один — Большой Спасский. «Пруд глубок и холоден», — замечал друг Тургенева, поэт Яков Полонский. Это от множества ключей, бьющих в его глубине. В детстве Тургенев ловил здесь карасей. Даже гольцы попадались. Нет ничего теперь.

Не так давно задумали почистить пруд: заросший, грязный, илу невпроворот. В прежние времена, в те самые, еще с карасями, являлись для этого степенные сосредоточенные люди, мастера-копачи. Но вспоминать их приемы и заветы было долго и нудно. Объединение «Орелмелиорация» откликнулось по-своему: бульдозер и скрепер — вот что надо.

Долго дрожали стволы столетних деревьев от грохота страшных машин.

Гусеницы утюжили дно, уплотняли тяжестью ил и так уплотнили, что ни один, даже самый проворный ключ не смог снова пробиться наверх и, смиренно булькая, ушел в глубины — на поиски более легких подземных путей.

Ключи, когда-то постоянно обновляющие воду в пруду, исчезли не только от этого. Вторая и значительная причина — массовая вырубка деревьев. Тут мы снова возвращаемся к Некрасову.

Если подъезжать к усадьбе со стороны железнодорожной станции Бастыево, то кажется, что лес стоит цел и невредим, как и 150 лет назад. А приблизишься, заглянешь за деревья — там, словно в трухлявом пне, — пустота. Это открытие опечалило Некрасова, в 1984 году вступившего в свою лесную должность. Он решил тогда: сберечь надо оставшиеся деревья.

Поначалу отношения с начальством в лесничестве и лесхозе (в их руках все окрестные урочища) складывались благополучно. У Александра Борисовича всякое дело ладилось — он ведь и слесарем был, и шофером, и трактористом, и сварщиком, даже монтажником-высотником. С тех гудящих на ветру высот потянуло его на лесные тропы, к реке поближе. А лес он знал и любил еще по забайкальской тайге, хотя не всегда тот ему платил тем же: однажды придавил Некрасова старый медведь-шатун, затхло дышал в ухо, кости на прочность пробовал. Затаился человек, замер надолго — как только терпения хватило. Тем и спасся. Похоже, все терпение он оставил в забайкальском лесу. Сегодня его чуть тронь — вспыхивает порохом. И то: дважды увольняли, дважды суд восстанавливал на работе.

Во время обхода в урочище Березовское обнаружил новый лесник более сорока спиленных берез. Оказалось, спилили их по указанию прямого начальства Некрасова — лесничего Н. Федоровской, ее заместителя Н. Изотовой, техника Н. Платоновой и мастера В. Савкиной.

«Зачем загубили деревья? Где распоряжение на порубку, наконец?» А в ответ: «Знай свое место!»

Место свое он знал: охранять лес. Даже от начальства.

Александр Борисович составил акт, в котором в графу «лесонарушители» вписал фамилии своих начальниц. Это было дерзостью необыкновенной. До сих пор ни один лесник (кто он — всего-то сторож!) не осмеливался перечить руководству: уж оно-то знает, как поступать. А тут: «Не позволю заповедный лес губить!» И помягче: «Товарищи, Тургенев же…» — «Трудно нам будет с тобой, Некрасов».

Лишь взвизгнет где пила, он рядом. «Бирюк», — прошипят за спиной начитанные браконьеры.

Дважды в вечерней чаще на него нападали какие-то пахнущие портвейном личности с тяжелыми кулаками. Но его кулаки оказывались чуть тяжелее. Однажды подозрительно низко над головой прожужжала дробь…

В урочище Галахово-2 услышал рев дизеля, и душа смутилась предчувствием большой беды. Единым махом продрался сквозь орешник, замер: прямо на него, схваченный тросом, валился огромный дуб. Надсадно гудел бульдозер.

— Стой! Не да-а-ам! — кричал в лицо промасленному мужику, выволакивая его из кабины.

— Во, бешеный, я, что ль, распорядился площадку под дачи готовить?..

— Дачи?!

Составленный акт передал на подпись в дирекцию музея (в пяти километрах всего от усадьбы корежил деревья бульдозер), оттуда — в лесхоз Волокитину. Инженер по охране и защите леса похвалил: молодец, дескать, должность свою справляешь, виновных оштрафуем. И потом — какие могут быть в заповеднике дачи? С этим лесник был согласен и ушел успокоенный.

Вскоре все повторилось. Но теперь бульдозерист протянул разрешение на выкорчевывание; подпись внизу — Н. Волокитин. Протянул и побежал не оглядываясь: бешеный лесник!

Инженер по охране и защите леса… Но стоило лишь слегка надавить исполкомовским чиновникам — и упали беззащитными вековые деревья вблизи тургеневской усадьбы. Стоило в трубке пророкотать начальственному баритону, и Николай Иванович, забыв, кто он тут есть, кажется, готов был, опережая указания, первым ударить топором по крепким стволам.

Пока Некрасов вместе с сотрудниками музея били тревогу, сноровистый бульдозерист успел повалить пятнадцать дубов. Комиссия из области остановила фыркающую соляркой машину, дико выглядевшую в тиши тургеневского заповедника.

А если б не остановила, если бы не было беспокойного лесника? Тогда возникло бы вопреки всем природоохранным нормам, вопреки законам совести, памяти еще одно садоводческое товарищество, последствия от деятельности которого вообразить нетрудно. Еще одно, потому что в нижней части оврага Кобылий Верх уже немало лет шумит, лопатит землю, собирает плоды садоводческое товарищество завода «Вторцветмет». Словно другого места для него найти было нельзя.

Мы — за сады и дачи для трудящихся. Но зачем врываться к Тургеневу, если вокруг в деревнях столько пустующих домов? Въезжайте, хозяйствуйте, сады разводите…

Чтобы лучше понять писателя, нужно побывать на его родине. И мы едем — Михайловское, Тарханы, Ясная Поляна, Овстуг, Шахматово… Но странное дело: в последнее время и наших энергичных хозяйственников все сильнее влечет к литературным местам. Почему? Не думают ли они, что особенный воздух, которым дышал гений, поможет им лучше выполнить напряженные планы? Иначе чем объяснить настойчивую привязанность, допустим, химической промышленности к мемориальным писательским заповедникам? Усадьба Толстого, Щелыково А. Н. Островского…

Скажите, если бы вам пообещали, что завалят страну, положим, превосходным стиральным порошком, яркими нелиняющими красителями, но при этом загубят Волгу, — что бы вы выбрали? То-то же.

Горьки яблоки из садов «Вторцветмета». В самый благодатный год горьки.

Лесника Некрасова вскоре уволили. За невыполнение плана. Якобы он метлы не связывал, дуги для лошадей не гнул или гнул плохо, шишек мало собрал (у него в обходе и елей-то почти нет). А тут еще история с саженцами… Привезли 16 тысяч елочек, свалили и уехали. Сохнут. Сажать деревца он не обязан, но с сердцем разве справишься? Обратился за помощью к юннатам; двадцать шесть дней проработали дети, засадили три с половиной гектара. От лесника не отходили — тот им о деревьях, о Тургеневе, о целебных травах. Привязались друг к другу «Бирюк» и школьники: летом ухаживали вместе за посадками, 90 дней провели в лесу. О деньгах, конечно, и не думали — не такие наши дети. И вдруг на имя руководителя кружка приходит перевод — на три рубля с мелочью. Лесник узнал, шум поднял: издевательство! И к начальству.

Короче, уволили. Потребовалось вмешательство газеты, Верховного суда РСФСР, чтобы его восстановить в должности. Но охота на него уже началась: через год снова уволили. И снова суд сказал свое слово.

Александра Борисовича Некрасова Мценскому лесхозу, лесничеству на руках бы носить — сложно найти человека, более преданного делу. Но одно из чудес нашей жизни: на всех углах кричим, что требуются дерзкие и талантливые, а рядом предпочитаем иметь покладистых и серых. А как же с принципом: «От каждого по способностям…»? Способные осаждают приемные инстанций, засыпают редакции письмами: уволили, затерли, не нужны мы… Посредственные же в почете «и вежливо жалят, как змеи в овсе…».

Жалят. За ремонт трактора Некрасову ни копейки не заплатили. Надули с оплатой за шишки. Не выдали положенную амуницию — рубашки, ботинки, шинель, пальто-плащ. Директор Мценского лесхоза Николай Васильевич Астафьев упрямо считает, что Некрасов лесник никудышный, даже, как дуб по-латыни, не знает.

— Но ведь деревья гибнут, — обратился к лесничему Н. Федоровской.

— Гибнут дрова, — был ответ.

Конечно, на рояле можно и закусывать — чем не стол. Спили все деревья окрест, подсуши в поленнице на солнечном ветерке — сгорят. Кто-то смотрит на заповедный лес, как на дровяной склад. Кто-то — иначе. Правда, казалось всегда, что дело, при котором состоишь, оставляет след в душе. Люди, с которыми спорит Некрасов, многие годы состоят при лесе. В чащу они входят хозяевами, но странно, невероятно даже: лес не вошел в них — ни гулом могучих вершин, ни трепетом юных ветвей, ни тонкой ракитой из тургеневского рассказа.

Странно? Страшно.

Почему я так много про лес? Потому, наверное, что Тургенев сказал о русской природе такие слова, каких никто до него не сказал. Первые впечатления его детства — синь пруда, шумящие на ветру деревья, птицы, солнце, цветы.

«Это и есть чувство родины».

Сегодня на родине Тургенева реже стучат топоры. (Наверное, и Некрасов тут не последнюю роль сыграл.) И все же — стучат. То и дело задерживают рабочих совхоза имени Тургенева (Спасское-Лутовиново — центральная усадьба хозяйства), которые говорят: имеем, мол, право, потому как эта часть леса совхозная. Но после постановления Совмина РСФСР Орловский облисполком принял решение: все рубки проводить строго по согласованию с Государственным мемориальным и природным заповедником. И далее: совместно с музеем взять под контроль леса, принадлежащие колхозам и совхозам и находящиеся в охранных зонах заповедника.

А не лучше ли поступить так: объединить заповедные леса под оком единого хозяина, музея-усадьбы? Чтоб не лесхоз, не лесничество со своими планами по заготовке древесины правили бал и не совхоз, у которого тоже свои интересы, а люди, чья профессиональная и жизненная забота — сохранить дом писателя, парк, окрестные леса. Пусть будет и свой лесник; наверное, сделать это нетрудно, так как дирекции музея дано право на расширение штатов. И человек на должность есть — Некрасов. Нужен и свой охотинспектор. Не дело это, когда гремят в охранной зоне выстрелы. Осенью мы их наслушались; Некрасов показывал тульским школьникам место, где жил Бирюк, его колодец, а в соседнем квартале заливисто лаяла собака и секла кусты охотничья дробь…

Новое положение музея И. С. Тургенева, считают в дирекции, благотворно скажется на его судьбе. Скоро институт «Ленгипрогор» возьмется за разработку проектов зон охраны памятников культуры и планировки территории заповедника. Будет откорректирован генплан застройки Спасского-Лутовинова, капитально отремонтирован дом Тургенева, обновлены садово-парковые дорожки. Вскоре все же думают восстановить каскад прудов. Музей получит дополнительные материалы, технику. В селе Тургеневе отреставрируют старинную церковь. От станции Бастыево до усадьбы писателя проляжет «Тропа к Тургеневу»; ее еще называют экологической тропой. Правда, распоряжение по ее обустройству отдано два года назад, лесхоз же пока бездействует…

Метрах в сорока от усадебной церкви стоит ресторан с игривым названием «Дубок». Ресторан — архитектурная ошибка. И, кроме того, прогорает: не влекут аллеи Спасского денежных гуляк с купеческим размахом. Каких только идей не было: и открыть в нем кооперативную шашлычную, и кондитерский цех, предлагали даже («светлые головы!») устроить мясокоптильню. Слава богу, победил здравый смысл, а то кружиться бы нашим головам не от липового цвета — от чада и копоти. Облисполком решил: передать здание ресторана на баланс музея для создания Тургеневского центра — с научной библиотекой, книгохранилищем, реставрационными мастерскими. Впрочем, сохранив там пункт питания для туристов. Намерение — куда лучше. Но тихо противятся ему мценские власти, стопорят дело. Почему? Может быть, потому, что есть в ресторане уютный кабинетик для избранных, где сановитого гостя умело ублажат разными вкусностями, а на сладкое — Тургенев.

Конечно же, о родовом тургеневском гнезде можно было бы написать светлый репортаж, и повод к тому есть — недавно мы отметили 170-летие со дня рождения писателя; образован Всесоюзный тургеневский комитет. Возможно, кто-то скажет: вот ведь, ничего хорошего не увидел. Увидел. Просто задача другая — привлечь внимание к тому, что происходит в усадьбе и вокруг нее, напомнить, что придание статуса Государственного мемориального и природного музея-заповедника усадьбе в Спасском-Лутовинове, постановления и решения — это не успокаивающий венец делу, а начало ему. Тем более, проблем хватает.

Начинаю с внешнего вида тургеневского села. Бросаются в глаза неприглядные постройки, непорядок в крестьянских дворах. Летом на старое кладбище, где в часовне покоится прах основателя усадьбы И. И. Лутовинова, а рядом похоронен брат И. С. Тургенева Сергей, местные жители сгоняют скот. Дело ли это?

Согласно генплану Спасское-Лутовиново скоро изрядно вырастет: сейчас 320 жителей, будет 1200. Построят 30–40 домов, общежитие, гараж, мастерские, зерноток, машинный и скотный дворы, котельную. Но стоит ли так перегружать мемориальное село хозяйственными объектами, которые исказят его облик? Разве нельзя что-то построить в Протасове, Бастыеве, Гущине, Катушищеве? К тому же деревни эти могут просто исчезнуть, а в них бывали и сам Тургенев, и Толстой; их названия встречаются в знакомых с детства книгах.

А знаменитый спасский народный хор, теперь изрядно поредевший. Найдем письмо Тургенева Г. Флоберу: «Вчера вечером я сидел на крыльце своей веранды… а передо мной около шестидесяти крестьянок, почти сплошь одетых в красное… плясали, точно сурки или медведицы, и пели пронзительными, резкими — но верными голосами. Это был небольшой праздник, который я устроил по их просьбе…»

Вот откуда все идет! Когда-то хор даже в Большом театре выступал. Песен в программе было не счесть. Более пятисот их записали столичные собиратели фольклора.

Жаль, что распадается хор. Это ведь тоже — тургеневское. Сберечь бы.

В памятной книжке Варвары Петровны Тургеневой, матери писателя, ее рукой записано: «1818 года 28 октября в понедельник родился сын Иван… в Орле, в своем доме в 12 часов утра».

Мальчик вырос, стал большим, очень большим. Он совершил свой писательский подвиг. Оставил великие книги, оставил Спасское-Лутовиново, чудом уцелевший дуб, помнящий его молодым. Что еще? Все. Остальное — за нами…

 

Дневник, которого не было

Писатель пришел к Цареградскому, когда тот торопился в аптеку.

— Хотел бы записать ваши воспоминания. Со мной стенографистка, — сказал он.

У Валентина Александровича умирала жена, но он собрал силы и вежливо, как только смог, отказался от беседы. Гости потоптались в пропахшей лекарствами передней и откланялись.

Спустя некоторое время Цареградский обнаружил в голубоватой книжке популярного литературного журнала документальную повесть А. Иванченко «Золото для БАМа», плотный шрифт которой перебивался абзацами: «Листки из тетради Валентина Александровича Цареградского». Позвонил мне.

Из тетради? Что это — дневник? Сгоряча я даже укорил старого геолога:

— Ах, Валентин Александрович, Валентин Александрович! Знал, умеете хранить тайны, но чтоб так… За годы знакомства ни словом, ни полсловом о дневнике.

Вот она, тысячу раз описанная сдержанность истинных северян. Поздравил, хоть и с запозданием: повесть не попадалась на глаза. А в ответ:

— Шутите… Сдержанность! Не было никакого дневника, понимаете, не бы-ло!..

Если чукчи удивлены, они кричат: «Какомэй!» Кажется, я тоже что-то крикнул: документальная повесть есть, а документа нет…

Прочитав листки из «своей тетради», Валентин Александрович слег. Давление по-рекордсменски брало все новые высоты.

Он лежал в постели и смотрел на стол, где в зимних сумерках голубел журнал. Когда уходила племянница Ирина и Цареградский считал себя освобожденным от жестокого кроватного плена, он шел на слабых ногах к столу, раскрывал повесть, и на полях появлялись сердитые карандашные пометки. Возможно, старый геолог давал волю раздражению, обиде, возможно, он придирался к пустякам. Возможно…

У него было не так уж много времени. По крайней мере, не столько, сколько было когда-то у старшекурсника Ленинградского университета Вали Цареградского, бредившего Севером. Высокий, стройно-сутуловатый старик жил больше воспоминаниями. Воспоминания виделись светлым домом, где жизнью правил однажды заведенный порядок. Теперь в нем словно хозяйничали нахрапистые пришельцы, без спросу двигали вещи, что-то, кажется, уже разбили и смеялись в тех комнатах, в которых смеяться было нельзя.

Ночами болело сердце.

Но кто он, Цареградский? Почему о нем повесть? И почему о нем повесть, а он с давлением? Слаб? Нет, Герой Социалистического Труда, лауреат Государственной премии СССР, Цареградский никогда не был слабым. Возраст, это да…

А теперь пора в дорогу. Нужно снова пройти по влажному от морских брызг берегу Охотского моря у поселка Ола, что в Магаданской области. Широкие ступени постамента, приведут к высокому памятному знаку. Ближе, еще. Сейчас многое станет ясно. Читаем: «На этом берегу 4 июля 1928 года высадилась Первая Колымская экспедиция геолкома ВСНХ СССР под руководством Ю. А. Билибина и В. А. Цареградского».

Постоим помолчим. Вспомним здешнее многолюдье летом 1978 года — полувековой юбилей экспедиции; вслушаемся в звонкие речи ораторов…

Экспедиция преодолела сотни километров таежного бездорожья — на оленьих и собачьих упряжках, на лыжах и пешком — и открыла для молодой республики перспективные промышленные россыпи золота, месторождения вольфрама, олова, других полезных ископаемых. Это стало, по сути, вторым открытием раскинувшейся к востоку от Лены земли — почти через два столетия после того, как ее суровую красоту впервые явили миру землепроходцы XVII века.

Цареградский среди почетных гостей-геологов, съехавшихся в Магадан, был единственным, кто в числе первых ступил тогда на пустынный берег. Отойдем в сторону; Валентин Александрович поможет нам, расскажет о том, как это было…

Вначале — утомительный поезд, потом двухнедельная болтанка на прокопченном, не то грузовом, не то пассажирском пароходе. Хорошо об этом в повести:

«4 июля 1928 года японской пароходишко «Дайбоши-мару», развозивший по бухтам Охотского моря рыбаков, высадил членов экспедиции в устье никому из них не ведомой реки. Было время белых ночей, когда солнце ненадолго скрывается за горизонтом лишь в полночь. Сейчас оно казалось застывшим на самой черте горизонта, и лучи его, скользившие по колышущейся водной поверхности, окрашивали море в пурпур. Но берега они почти не достигали, и разбросанные по нему там и сям убогие лачужки серо горбатились, как в тумане».

Лачужки — рыбацкое село Ола. В составе группы, кроме Билибина и Цареградского, — прорабы Бертин и Раковский, геодезист Казанли, врач Переяслов, завхоз Корнеев, человек пятнадцать рабочих. Разместились в школе. Чтобы идти в тайгу, нужны добрые лошади, вьючные олени, нужен толковый проводник. Проводник нашелся скоро — якут Макар Медов, превосходный, как после выяснилось, следопыт, таежник. С транспортом сложнее: раздобыли лишь восемь лошадей. Время не ждало. Поэтому решили разделиться на две группы: одна двинется на север, другая пока останется в Оле. Первую поведет Юрий Александрович Билибин. Предполагалось добраться до Бахапчи (это километров двести тридцать) и по ней, бурной, порожистой, сплавляться на плотах до Колымы, а потом по Колыме до устья Среднекана; там и начать работу.

В августе группа Билибина вышла в путь. Для оставшихся потянулись дни ожидания. Нет, дел хватало, и все же…

Много лет прошло с тех пор. Я снова в московской квартире Цареградского.

— Сначала Медов вернулся, — вспоминает он. — Все вздыхал: боюсь, не пропали бы геологи на порах Бахапчи. А в ноябре — тревожная записка от Бертина с перевалбазы в Эликчане: с первым отрядом, похоже, что-то случилось. Прибежал отощавший вконец пес Демка из отряда Билибина, да и охотники-эвены, бывавшие в долине Среднекана, геологов не видели. Мы заспешили в дорогу…

Звонит телефон, хозяин выходит из комнаты. Я сижу обложенный книгами, журналами, газетными вырезками, письмами. Снова листаю журнал с повестью. На полях пометки. «Недопонимание, незнание геологии» — это к абзацу: «Странная экспедиция. Заместитель начальника Валентин Александрович Цареградский — палеонтолог, то есть специалист по ископаемым жучкам и папоротникам». Остатки ископаемых животных и растений позволяют, между прочим, определить относительный возраст пород: так ли уж странен палеонтолог в отряде? Впрочем, мелочи. Читаю дальше: «Ложь, фальсификация, необузданная фантазия, нахальный вымысел». Конечно, резок Валентин Александрович, надо бы ему на полях литературного произведения выражаться поспокойнее, поинтеллигентнее.

Но это для нас литература, для него — жизнь.

После телефонного разговора Цареградский возвращается мрачный.

— Насилу отбился. Старый колымчанин звонил: «Не было ли у вас, Цареградский, чего с головой, когда вы писали в своем опубликованном дневнике о схватке сивуча с медведем в бухте Нагаева? Не водились там сивучи…»

Ну да бог с ним, с сивучом. Были звонки, письма посерьезнее — от людей, дружбой с которыми дорожил, ценил их мнение. Вот что пришло от писателя-магаданца: «Я не думаю, чтобы Вы были не в курсе публикации… Несомненно, Вас, здравствующего героя повести, ставили в известность и советовались с Вами. Неужели Вы настолько увлеклись созданием вокруг себя ореола, что соглашаетесь на фальшивое «Золото для БАМа»? Если так, то без уважения к вам — Г. Волков».

Оправдывался, глотая таблетки, извинялся непонятно за что. Мало кто верил, что с ним не советовались, что к нему не обращались. К кому же тогда обращаться, если не к нему, единственному?.. Тем более повесть увлекала. Верно, к чему лукавить, она хороша: написана талантливой рукой, уверенной и свободной (от всего?); нет в ней, увы, нередко встречающейся мемуарной тяжеловесности или безликой гладкописи. И главное — все к месту, в струю, так сказать: история БАМа (представляете, идея магистрали была уже в 1857 году!), поиски золота для ее строительства (автор нашел подтверждающие это документы); все это сегодня звучит — магистраль проложена. Замысел тоже благороден: рассказать о героях-первопроходцах. И рецензии на уровне: «Север Джека Лондона овеян жестокой романтикой, мужчины у Хемингуэя любят покрасоваться… У Иванченко все подлинно, честно и без прикрас». Так-то вот…

Но замысел — еще не вымысел.

И снова — на Крайний Северо-Восток, в год 1928-й. С трудим, проваливаясь в непромятый снег, движутся упряжки — шесть нарт. На одной из них за каюра Цареградский: покрикивает с гортанной хрипотцой многоопытного таежника: «Тах — направо, хук — налево, той — остановись!»

Спешили. «Как там ребята? Неужели разнесло их плоты о пороги Бахапчи?» Спустились к реке Оле. По льду собачки пошли резвее. А тут еще юркая кедровка вильнула низко-низко перед носами повеселевших псов, полетела вперед: догоните! Цареградский доволен: снег свистит под полозьями, ветер слезу вышибает. Э-гей-гей! Даже Макар Медов — его уже стужей не удивишь, не испугаешь — повернулся спиной к встречному вихрю. И тут…

Пронзительный визг, нарту бросает в сторону. Цареградский что есть силы надавил на остол-тормоз и похолодел: под ногами бушевала речная вода и в ней барахтались две собаки. Еще одна висела на постромке, влекомая собственной тяжестью туда же. Неточное движение — и все, гибель.

«Макар, — очень тихо сказал Цареградский и почувствовал, как нарта, отзываясь на голос, скользнула вниз, — Макар, придержи, прыгать буду…»

Он сумел собраться, и вмиг оказался на льду. Вдвоем они вытянули захлебывающихся собак, смазали им лапы жиром — иначе пропадут на морозе. Макар проворчал: «Однако, в худых местах держать собачек надо». Потом добавил мягче: «Учись, каюр!»

Валентин учился, прилежно брал строгие уроки у Колымы. Они все учились тогда, набирались опыта, эти молодые люди, которым страна поручила важное дело.

Пришел врач. Беседа наша прерывается. У меня есть время подумать обо всем. И первая мысль грустна и горька: а ведь автор просто-напросто упустил счастливый случай, проморгал свой, скажем так, старательский золотой «фарт». Все же было — и многолетняя дружба с семьей участника экспедиции Раковского, и подлинные документы, и талант есть (веришь, очень веришь дневникам!), а на тебе… Страсть печататься душила? А зачем печататься, если, получив потом долгожданный номер, будешь прислушиваться к нервным сердечным толчкам: жив ли там старик, хоть бы не прочитал… Но эту мысль стала проворно теснить другая. Что он, автор, в сущности совершил? Не присвоил же чужой труд; напротив, своим поделился, фантазией одарил. В конце концов, не оскорбил же он в повести Цареградского; к чему шум да звон на весь крещеный мир?

Среди этих сомнений вспомнилась вдруг первая страница изумительной «Памяти» Владимира Чивилихина, где почти через 140 лет разоблачается ложь бывшего енисейского гражданского губернатора относительно смерти декабриста Мозгалевского. «Зачем эта ложь? Уйти от суда истории?» — спрашивает автор.

Однако не высоко ли я взял: суд истории?

Успокоимся и задумаемся: лет через пятьдесят или менее того с опубликованным «дневником» Цареградского произойдет закономерное — он станет документом. Пожелтевший журнал извлекут из архива, на него будут ссылаться грядущие исследователи северо-восточной окраины Родины, историки; цитаты расплывутся по монографиям, книгам, газетным заметкам. Не остановишь.

«Если вы любите историю и славу Отечества, если вы любите путешествия, нешуточные приключения, мужество — берите Иванченко», — написано в рецензии. Одного хотелось бы: чтобы этот очерк стал маленькой частицей «не» перед словом «берите». Если любите историю, славу и правду Отечества. Потому что любовь к Родине питает правда.

Думаю, жду хозяина квартиры. Взгляд падает на письмо. Автор повести объясняется:

«Уважаемый Валентин Александрович! Слово «документальная» здесь поставлено лишь потому, что Колыма у нас одна и экспедиция Билибина тоже была одна. Во всем остальном это не очерк, а повесть, то есть произведение чисто художественное, в котором своих героев, хотя они носят подлинные имена, автор волен типизировать, создавая образы обобщенные, а не сугубо личностные. Именно поэтому лично Вам я многое приписал, что взято из моего собственного опыта и от других геологов… Так, например, сцену, где Вы у меня наблюдаете на берегу бухты Нагаева бой медведя с морским львом, а затем по ассоциации вспоминаете «медвежий» случай в Якутии, я взял из наблюдений своих, но такое могло случиться и с Вами…

Сознательно приписал я Вам и увлечение Цицероном и Болингброком, а также Маяковским. Мне как писателю понадобилось это для показа широты эрудиции своего положительного героя.

По такому же принципу создан образ Эрнста Бертина и многих других… Голая действительность здесь служит лишь отправной точкой. Все же остальное — плод воображения писателя, правда художественная, а не сугубо документальная, как это сделал Г. Волков в своей книге «Вексель Билибина». Не случайно дальше Магаданской области она не пошла, а мое «Золото для БАМа» обнародовано на всю страну и уже взято журналом «Советская литература», который выходит на 16 языках мира».

Я же говорил: не остановишь. Видите, уже началось…

С небольшим пропуском цитирую письмо дальше:

«И еще одно. Все участники экспедиции Билибина, и Вы в том числе, давно стали персонажами историческими. Поэтому писать о всех вас без определенных художественных обобщений уже нельзя…»

«Исторический персонаж» — Валентин Александрович Цареградский, проводив врача, возвращается в комнату:

— Знаете, я вчера сам за хлебом ходил. И голова почти не кружилась…

Мы радуемся этой победе. Потом радуемся, что получено великодушное разрешение доктора снова сесть за письменный стол — его ждут научный труд по геологии, переписка с Магаданским издательством, где вот-вот выйдет еще одна, дополненная, книга воспоминаний Цареградского. (К слову, если бы были дневники, чего б ему самому их не издать?)

Исторический персонаж… А у него есть конкретный адрес по Волоколамскому шоссе, номер телефона набрав который, услышишь усталый хрипловатый голос. У него болезни, печали одиночества, житейские проблемы, нечастые радости. И воспоминания в часы бессонниц: шесть упряжек медленно движутся по снежному первопутку, долгожданная встреча с группой Билибина под Новый год, их совместная работа, удачи, сомнения, трудные поиски, счастливые находки. Северная дикая земля открывала молодым свои богатые кладовые.

А не так давно обнаружил я книгу А. Иванченко «Земля пяти солнц» — красивую, в заметном глянцевом переплете. Книга вышла уже после сердитого письма Цареградского в редакцию журнала, после известного нам ответа писателя. На странице, где опять пошли листки из дневника, теперь сноска: «Здесь и далее в этой главе прошу читателей не принимать дневники за подлинные, хотя вместе с тем они документальны. Глядя в свои рабочие записи, мои герои, которых я знал лично, день за днем вспоминали, что тогда происходило. Поэтому их воспоминания я записал в форме дневников».

Специально для автора повести старый геолог ничего не вспоминал. Беседы не было.

«…Золото — прекраснейший из металлов. Что происходит с драгоценными камнями, за которыми едут на край света? Их продают и превращают в конце концов в золото. С помощью золота можно не только делать все что угодно в этом мире, с его помощью можно извлечь души из чистилища и населить ими рай…» Это из письма Христофора Колумба королю Фердинанду; им начал свой роман «Территория» талантливый, так рано ушедший Олег Куваев. Ясно вижу я сквозь «золотые» строки старинного письма умную ироничную улыбку Олега Михайловича и еще вижу золотые осенние листья, принесенные северо-восточным ветром на его подмосковную могилу.

Куваев написал роман о непростой, трагической истории поисков золота на Чукотке, о людях, занятых этим делом. Он не погнался за приманивающей читателей документальностью и назвал Чукотку «Территорией», хотя сам геологом исходил те земли вдоль и поперек и знал о шурфах, «южаке» и обжигающем морозном ветре не из чужих воспоминаний. Он был честным писателем и человеком.

У Иванченко было много путей, чтобы написать правдивую повесть о Колыме 1928 года. Он не пошел ни по одному из них. Он изменил себе.

Вспомним же: «Нет на свете печальней измены, чем измена себе самому».

 

Веселые песни в грустном доме

Это сейчас сахар — белая смерть. В июне сорок первого сержант Василий Нестеренко и другие защитники Брестской крепости думали не так. Серый от пороха сладкий кубик — жизнь голодного ребенка, благодарная улыбка измученной матери, рукопожатие раненого («спасибо, браток…»), новые силы тем, кто продолжает бой…

Осенью прошлого года старый житель курского села Катырино, инвалид первой группы Василий Леонтьевич Нестеренко, перемещая искореженное войной тело сразу с помощью двух палок, одолел порог кабинета председателя местного колхоза Виктора Григорьевича Юрьева и сказал:

— Мне бы, Вить, сахару. Немного совсем, один я…

Председатель улыбнулся, но улыбка эта не отразилась в размыленных глазах слепого; тот услышал только строгий голос:

— Но ты ж на свеклу не ходил. У нас справедливо: кто ходит, тот и получает.

— А вот предшественники твои, другие председатели, давали. Ты ж знаешь, я воевал, сынок…

— Молодец! Тогда все воевали. Будь здоров, Леонтьич…

Нестеренко выбрался на улицу. Палка соскользнула, он едва удержался. С Сейма тянуло речным осенним сквозняком, и это успокаивало бьющееся в горле сердце.

Ордена Славы и Отечественной войны, орден Ленина. Медалям на груди тесно. Под Новый год нашли его в больнице гости из Варшавы и вручили высокую награду республики — медаль Героя Польши. Пионеры иной раз придут, выступить попросят. Но это — праздники. А каждый день? А каждую ночь?..

«Старость приходит внезапно, как снег. Утром вы встаете и видите, что все бело». В какой радиопередаче он недавно услышал это? Не вспомнить. Кружились снежинки. Нестеренко виском чувствовал их короткое прикосновение.

Ночью, стоило закрыть глаза, на грудь падали стены брестских казематов. Его спасало чудо.

20 июня 1941-го группу лучших бойцов из Четвертой воздушно-десантной бригады перебросили из-под Конотопа в Брест, на 9-ю заставу. Еще несколько часов мирной жизни. На Варшавское шоссе, к самой линии пограничных столбов, вышла группа фашистских офицеров — рассматривали крепость открыто, в упор. И — началось…

Нестеренко даже не успел получить оружие, и начальник заставы лейтенант Кижеватов (тот самый, легендарный!) дал ему ручной пулемет. Разящими очередями бил из траншеи у палатки по атакующим гитлеровцам. Неподалеку заметил пушку, «сорокапятку», и сердце артиллериста радостно дрогнуло. Хоронясь от осколков и пуль за поваленными деревьями и развалинами зданий, подобрался к орудию, но вот незадача — прицел, видно, от ударной волны соскочил с «пальца». Покопался несколько минут, поправил. Навел поточнее и ударил осколочным по плоту, на котором переправлялась через Буг вражеская пехота. Видел, как падают в мутную воду враги. Прохрипел с нахлынувшей невесть откуда злостью: «Так-то лучше, лучше…»

Первый день, второй, пятый.

Лейтенант приказал: «Нестеренко, бери ребят, и на поиски съестного. Тут где-то сахар, знаю, был…»

Повезло: после долгих «гуляний» под огнем нашли в завалах мешок кускового сахара. Потянули и так и сяк — не вытащить, не поддается. Но не возвращаться же с пустыми руками.

А немец лупит и лупит: снаряды землю выворачивают, ноют пули, ухают со стоном мины. И все это рядом — осколочная смерть.

Сняли гимнастерки, рубахи, завязали рукава — вот и мешки получились. Набили сахаром, кто в руки ношу взял, кто зубами ухватил, кто к ногам для удобства привязал — и обратно. Разделили по-братски. Прежде всего — детям, раненым, женщинам.

— Дым, смерть, враг в громкоговорители надрывается: «Сдавайтесь!», а тут радость: сахар! — Василий Леонтьевич проводит по мехам старой гармошки. — Тогда мы поступали по справедливости…

Недавно побывал в их районе по командировочным делам фотокорреспондент из столичного журнала; ему и рассказали о Нестеренко, и репортер решил его снять. Кадр в воображении рисовался примерно такой: ветеран при наградах в окружении пионеров сидит на лавочке у своего дома, к воротам которого прилажена звезда, означающая, что живет здесь в почете и уважении участник войны, хранящий о былом память и передающий ее, эту память, восприимчивым юным умам и душам. Как говорится, все путем.

…Осмотрел приезжий домишко слепого солдата и впал в уныние: неказиста постройка, не геройская какая-то; отремонтировать бы, да не успеть, командировка заканчивается. Но репортер все ж таки учился и помнил: если что, надо организовать событие или кадр. И организовал. Ворча на бесхарактерность Нестеренко, на неумение его «пробить» ремонт, снял корреспондент звезду с его жилища и приделал к стене соседского — вот уж дом так дом, любо дорого взглянуть. Рядом и устроил Василия Леонтьевича, школьниками обсадил. Кадр вышел что надо. Кто там разберет — чужой дом, свой. Настроение вроде у старика неплохое, детишки веселые, галстуки красные…

Мудрые говорят, что наиболее опасная ложь — это истина, слегка извращенная.

Когда уехал московский гость, разбежались по макулатурно-металлоломным делам пионеры, такая тоска навалилась на Василия Леонтьевича. Очнулся на берегу Сейма. Стоял, глотал ветер через ком в горле…

Последние защитники Брестской крепости отходили небольшими группами. Нестеренко с товарищами добрался до Белой Церкви. Линию фронта перешли в дождь. Попал к своим, да, именно к своим: в этих местах сражалась, сдерживая врага, Четвертая воздушно-десантная бригада, откуда перед самой войной прибыл он в Брест. И началась пороховая фронтовая круговерть — атаки, медсанбаты, рукопашные, сдача полусожженных городов, снова наступление.

Так случилось, что ему выпало участвовать в самых масштабных, решающих битвах Великой Отечественной. И на Огненной дуге был, и Вислу форсировал, и в сам Берлин вошел.

Василий Леонтьевич, добрая душа, повеселить меня захотел: взял вечером старую «ливенку», прошелся длинными пальцами по клавишам озорным перебором и рванул «Барыню», потом «Сидела Маруся под вишней». Играл, улыбался; что-то трогательно-детское светилось в лице.

— Не та гармоника. Вот дядька мой делал — до тридцати мехов. Растянет вокруг спины и так, с фокусом, наяривает. А я после контузии на левое ухо плутаю…

Спасибо, Василий Леонтьевич, не до веселья тут. Совсем не плясовые думы одолевают. Неужели на веки вечные именно так устроен наш мир, что до конца дней своих многие из людей осуждены оставаться как бы детьми. В хлопотах, в делах и делишках промелькнет жизнь, и не успевает повзрослеть, не успевает умудриться душа. В детстве уверенно думали и в зрелые годы продолжаем думать: нет, не может быть рядом, в своем краю, ничего удивительного, все герои живут где-то далеко-далече. Нет пророка в своем Отечестве. Нет героя в своем доме. Сколько сильных чувств мы не заметили, сколько талантов не поняли. Потому лишь только, что было это рядом, там, где все знакомо до мелочей.

Есть, знаю, хозяйства, где фронтовики-инвалиды не платят за свет, газ, дрова, иные услуги. Нестеренко же выручает, что он до войны успел поработать на железной дороге; там помнят об этом и то старые шпалы на дрова выпишут, то отходы какие.

Над домом ветерана чуть наклонился столб с электропроводкой: старый, ветхий. Дунет ветер, того и гляди — рухнет на крышу, не дай бог, пожар. Однажды привезли новый столб, но недолго пролежал он у забора; подъехали хмельные трактористы: «Ты, дед, потерпи чуток, а нам столб этот на бутылку махнуть надо. Горит нутро-то…» И увезли. Давно увезли. Эх, дорогие односельчане!..

А ведь Катырино — корневая родина Василия Леонтьевича. Отсюда уезжал он только в курский детский дом, точнее его, сироту, увозили взрослые, уезжал в соседнюю деревню Малыхино (голодных ребятишек распределяли по колхозам — подкормить), а в сороковом году — в армию. Сюда вернулся с войны.

Давно схоронил Василий Леонтьевич свою жену Акулину Ивановну. Остался совсем один — дети повырастали, разъехались. Сын в Брянске, годами ни слуху ни духу; занят, наверное, очень. Младшая дочь — ответственный работник районного масштаба в этой же области. Раз или два в году, когда совещание в Курске, примчится она на казенной машине, крикнет с порога: «Жив, отец?» — и, услышав утвердительное: «Жив покуда!», хлопнет дверцей — и нет ее. Машина быстрая, шоссе рядом.

Ближе всех старшая дочь, которая дальше всех — на Севере. Семья у нее, дети. Мечтает Василий Леонтьевич: даст бог, съедутся скоро с дочкиной семьей в кооперативный дом в Курске.

…Утром мы собрались в Курск. Стояли на обочине, голосовали. Долго стояли. Ветер пробирал насквозь. Водители косились на согбенного старика с палками и давили на газ. В черных «Волгах», жарко обняв портфели, спешили в область чиновные люди. Я рассеянно думал, что их портфели хранят, наверное, много ценного — сводки о неуклонном росте надоев молока, сведения о строительстве безухабных дорог, светлых родильных домов и нескучных клубов. Все посчитали, дотошные. Не посчитали, не вывели только уровень доброты, человечности. Упал он или все-таки возрос? Узнать бы. Еще узнать бы, когда же явится к нам тот новый человек, воспитанием которого мы занимаемся долгие годы? Но машины проносились мимо в искрах весенних брызг, оставляя нас без ответа.

…А гармошку вашу, «ливенку», Василий Леонтьевич, я никогда не забуду. Хорошая была в тот вечер музыка…