Сад памяти (Очерки)

Поляков Александр Павлович

Час мужества

 

 

* * *

Мы знаем, что ныне лежит на весах
Анна Ахматова

И что совершается ныне.

Час мужества пробил на наших часах.

И мужество нас не покинет.

 

Сад памяти

После недолгого, но напористого дождя посветлевший день вновь стал тихим и кротким. Тогда мы спустились с крыльца и вошли в «лес богов». Он окружил нас беззвучным кольцом: боги оказались молчаливыми, застенчивыми и не любили зря мозолить глаза. Когда тишина и воздух, от свежести которого невольно вздрагивали ноздри, сделались для Ятченко невыносимы, он нервно крикнул внучке: «Оставь в покое собаку!», и наша экскурсия началась.

— Вот липа. Вкус ее листьев чем-то напоминает клубнику. Вот сосна. — Он шагнул вперед. — Ее корни имеют сложный вкус, горьковато-сладкий. Жаль, здесь нет торфяника. — Еще шаг вперед. — Но я вам скажу: торф кисловатый, с горечью…

Николай Федорович мотнул седой головой, отвернулся и, высокий, со спиной постаревшего легкоатлета, не оглядываясь, пошел к беседке.

Этот лес не был настоящим. Он был, пожалуй, самым маленьким лесом на свете. Просто несколько диких деревьев, просто небольшой участок посреди ухоженного сада. Держась особняком от опрятных аллей и куртин с белыми лилиями, деревья росли широко, свободно, и в их крепких стволах шумели густые соки лесной вольницы.

И сад, и «лес богов» Николай Федорович посадил рядом со своим более чем скромным домом полтора десятка лет назад. Рябина, сосна, липа, можжевельник, орех — породы подобрал точно такие, какие росли в настоящем Лесу богов у польской деревни Штутово, у которой гитлеровцы устроили концлагерь Штуттгоф. Тогда Ятченко было пятнадцать лет. Его мучили, убивали. Изголодавшийся, он узнал вкус торфа, сосновых корней и самоотверженную дружбу, поддержку товарищей по лагерю. Он вынес «транспорт смерти»: из трех эшелонов, выехавших с узниками из Штуттгофа в Дахау, в живых осталось лишь восемнадцать человек.

«В ночи гудели печи, не стихая, мой пепел ворошила кочерга. Но, дымом восходя из труб Дахау, живым я опускался на луга».

Он пришел живым на луга родины. Работал, строил дороги; по одной из них я и ехал к нему из Калинина в Бежецк. До последних лет был начальником дорожного ремонтно-строительного управления. Пока неостывающий пепел концлагерных печей не ударил в сердце с такой силой, что врачи сказали: довольно, пора отдыхать.

Я поехал в Бежецк, потому что получил от Ятченко сообщение: мемориал в саду готов. Но это, оказалось, было не совсем так. Наверное, это был тот случай, когда рожденные в напряжении творчества и муках памяти образы никак не могут обрести законченности и покоя. Он снова, уже при мне, брался за столярный инструмент, засиживался в мастерской дотемна. И, только почувствовав на плече теплую ладонь жены, прерывал работу. Сад затихал. Ночные бабочки, потрескивая крыльями, слетались в беседку; они не чувствовали пламени написанных здесь слов: «Этот памятник возвел как память живым и мертвым тот, кто с вами был — умирал, воскресал и уцелел… Друзья, погибшие в застенках ада, всегда я помню вас в далеком Лесу богов. И жир, стекающий с трубы, и серый жуткий пепел…»

И как укор самому себе: «Все, что успел, все, что смог…»

Он успел не так уж мало: разбил на камнях сад памяти, построил в этом саду мемориал из дерева в честь товарищей по застенкам, написал две хорошие книги-воспоминания. О последней из них, не так давно вышедшей, вот что сказал Виктор Михайлович Акимов, доцент Университета дружбы народов имени Патриса Лумумбы, заместитель руководителя группы бывших узников фашизма и участников антифашистского Сопротивления при Советском комитете ветеранов войны; сами понимаете, такую должность занимать имеет право не каждый…

— В книге, — сказал он, — боль за судьбы человечества, которое, с одной стороны, достигло невиданных вершин, а с другой, — породило в сердце цивилизованной старой Европы фашизм… Знаете, сегодня мало кто представляет (это и прекрасно!) систему гитлеровских лагерей. Порой про любого, побывавшего в плену, говорят: он был в концлагере. Это не так. Имелось три типа лагерей — для военнопленных, для восточных рабочих и, наконец, концентрационные лагеря. Конечно, кто посмеет сказать, что в первых был рай: только в лагерях военнопленных погибло почти два миллиона советских людей. И все же целям их уничтожения, страшного своей планомерностью, служили именно концлагеря. И там — юноша, все увидевший глазами талантливого, лишь начинающего жить и размышлять о жизни человека. Взрослеющий у леденящего предела, за которым — смерть…

Дорога в ад началась в селе Репки на Черниговщине, куда Николай с матерью дошли из своего пограничного городка, спасаясь от войны. Но война их настигла. Провонявший шнапсом полицай, из местных, предложил Ятченко: парень ты, мол, рослый, поступай к нам — не пропадешь, дело верное… Сдержаться Коля, всегда умевший постоять за себя, не смог. Опомнился в битком набитом эшелоне — их гнали в Германию. Ему удалось бежать, поймали в Польше, а дальше — тюрьмы в Торуни, Грудзендзе, Мальборке. И наконец — Штуттгоф.

Но прежде я хочу привести мысль одного хорошего писателя-фронтовика, сказавшего на встрече с читателями примерно следующее. О войне надо писать правду, это бесспорно. Но на страшной последней войне людям случалось пережить такое, что в подробностях описывать нельзя. Да, нельзя, потому что это выходит за пределы эстетических, нравственных норм литературы как искусства.

О многом, пережитом бывшим узником Штуттгофа и Дахау Николаем Федоровичем Ятченко, в очерке не расскажешь — не выдержат ни бумажный лист, ни законы жанра, ни нормальное человеческое сердце.

Итак, Штуттгоф.

Выстрелами, ударами прикладов и резиновых палок колонну узников подогнали к воротам. Как и прежде, до новичков, их открыл «швейцар» Володя — двенадцатилетний мальчик с измученными глазами старика.

Через много лет на удачной охоте Ятченко убил оленя и потом в избушке егеря не спал всю ночь. Он вспомнил: в гаснущих глазах прекрасного животного был взгляд Володи. Утром Николай Федорович отдал ружье егерю и уехал. Он бросил охоту навсегда.

«Быстрее пей и выходи!» Коля чуть замешкался, и от страшного удара грязные нары барака поплыли в желто-кровавых кругах. Потом били всегда и везде. За то, что попался под руку, за лишний вопрос, за жаркий день, за дождливую ночь. За то, что еще дышишь, тем самым нарушая отработанный ритм фабрики по уничтожению человека и всего в нем человеческого: да, дышишь, дерзкий славянин, и иногда, если не видит форарбайтер или блоковой, сквозь тяжесть распухших век плеснет твой синий взгляд на восток…

На работу и обратно их водили дорогой, вымощенной грубо отесанным камнем. Ее называли «штрассой» мертвецов. Две тысячи узников идут по ней, окруженные эсэсовцами с овчарками; все естественные звуки земли заглушают тяжелые шаги, и этот грохот отдается в плотных низких тучах, ближнем лесу, в изнуренном сердце. Ятченко сегодня еще сильный, и он поддерживает ослабевшего соседа. Через сорок пять дней после первого выхода на «штрассу» его тоже поведут под руки товарищи. Рацион питания был рассчитан точно: самый несокрушимый богатырь должен прожить в лагере не более пятидесяти дней.

…А по садовой листве снова защелкали капли. Но мы не обращаем на дождь внимания, мы смотрим на мемориал: потемневшее лицо узника, ряды колючей проволоки. Это над беседкой. А у входа в сад ворота и сверху — вырезанная из дерева фигура, в руках скрипка: итальянский композитор Динардо расстрелян в Дахау в 1944 году. Ниже — напряженные руки матери, закрывающие голову ребенка. Надпись: казнь в Штуттгофе 85 тысяч женщин, детей, мужчин; казнь в Дахау семи тысяч офицеров Красной Армии. Справа, чуть поодаль, в обрамлении благоухающей зелени, — фигуры Венеры, Весны; глухарь токует над цветочной поляной, скоро, совсем скоро расправят для полета крылья белые журавли — таков авторский замысел.

— Сейчас покажу главное: орган. — Ятченко оглядел меня посветлевшими глазами, пытаясь определить: уловлю ли я ту единственную поднебесную ноту, ради которой вырезались из дерева сотни тонких серебристых трубочек и труб? Потом усмехнулся: — Конечно, он не поет…

Не знаю. Возможно, причиной тому дождь, его шумные струи, вливающиеся с крашеными деревянными цилиндрами, но орган-памятник пел — тайно и неповторимо. А может, в нем отозвались голоса замученных, задушенных, сожженных заживо и голоса уцелевших, чьи имена прочитал я здесь. Спросил, долго ли Ятченко делал все это, но ответа не получил. Николай Федорович смотрел на скорбный профиль Данте. Он снова был далеко от меня.

«Ты должен быть гордым, как знамя; ты должен быть острым, как меч; как Данту, подземное пламя должно тебе щеки обжечь». Поэзия всегда была с ним. В самые отчаянные минуты неволи больной, истерзанный юноша говорил себе: «Ничего, со мною Шевченко, Пушкин, Брюсов». А пламя обжигало его не однажды: охранники, разглядев номер 14 466 («Как, ты до сих пор жив?»), швыряли Николая в костер. По счастью, они сразу теряли к нему интерес, и задыхающегося от дыма и жара парня подхватывали, несли к воде друзья-антифашисты. Пламя обжигало его острыми струями ледяной воды, которой палачи обливали больных в тифозном бараке, клокотало в глубоком рву у лагеря, куда эсэсовцы сталкивали обреченных нагих людей…

Недавно Ятченко получил письмо, прочитал обратный адрес, фамилию Хонич, и выронил конверт, чувствуя на пальцах почти ожог. Неужели?.. Выходит, жив, жив дорогой товарищ, добродушный и бесстрашный великан, убегавший из неволи без счета, активный участник лагерного подполья, передающий товарищам сводки с фронта, добывавший дополнительные пайки ослабевшим. Хонич писал: «Здравствуй, дорогой мой, дважды рожденный Коля!»

Сколько раз возвращался из небытия сам Хонич, сосчитать трудно. Ятченко восхищался им: настоящий богатырь — едва ли не на полметра возвышается над полосатой колонной, легко несет по три бака с баландой в каждой руке.

Не знал Николай, что и лагерный доктор герр Рашер приглядывается к русскому силачу…

Хонича бросали в бассейн с ледяной водой, держали там по три часа, пока не угаснет. Затем доктор приказывал: отогреть, растереть спиртом. Через несколько дней изобретательный палач видоизменял опыт: узника клали в студеную ванну, голову, спину, шею обкладывали льдом, на лоб лили воду. Процедура повторялась четыре раза — в научных, по словам Рашера, целях и еще дважды — для развлечения высоких чинов в черных мундирах и их семей. Чины лениво хлопали, фрау бледнели. Потом жуткий спектакль был перенесен в барокамеру. Здесь давлением испытывали действие высоты на парашютистов при быстром спуске. Узник вынес и это. Мучитель в белом халате любил театральные жесты:

— Я дарю тебе жизнь. Теперь германская медицина поднялась на высоту мира. Я даже разрешаю тебе носить волосы…

Николай Хонич пережил и кровавый марш из Дахау в Альпы — фашисты спешно эвакуировали лагерь. Вместе с ним в колонне шли товарищи по подполью — генералы Вишневский и Тонконогов, батальонный комиссар Марценюк, полковники Стрелков, Петров, Ковалев, лейтенант Жвания, сержант Родин, многие, многие другие.

В первую ночь от колонны отстало 240 выбившихся из сил узников. Вторая ночь: при попытке к бегству расстреляно более ста человек. Затем погибло еще четыреста. Исхудавший великан оставался верен себе: он помогал идти тем, кто шел на последнем дыхании.

Их освободили в районе Беерсберга 1 мая 1945 года.

«А вообще мы ведь, Коля, русские, — заканчивал письмо Хонич, — и нам нипочем ни холод, ни голод. Все выдержим, если надо, а Родину в обиду не дадим».

— Надо обязательно как-то выразить и это. — Ятченко смахивает с верстака мастерской еще теплую стружку. — Но как? Я не поэт и не художник и даже не ботаник…

Да, это так. Он — строитель дорог, по которым мчатся машины. Но душа его не устает трудиться, она тоже строитель — невидимых воздушных путей от человека к человеку. На этих дорогах не прекращается движение. Его нельзя остановить. Ни ледяными бассейнами, ни пылающими рвами, ни колючей проволокой. Юный Ятченко понял это в плену.

Тьму превозмогает свет. Злодейству мучителей противостояло единство мучеников.

Вот прибежал надзиратель Ленц и приказал выбросить больного к умывальнику. Никто не пошевелился. Тогда, чертыхаясь, тот сам поволок едва дышавшего человека, но тут же замер: двадцать узников молча подступили к нему. «Пусть нам смерть, но и ты не уйдешь». И палач попятился. Вот над Ятченко в тифозном бараке-ревире склоняется Франц Юлис, коммунист тельмановской гвардии, и кладет рядом две печеные картошины и кусок хлеба: «Ты обязан долго жить: ты — свидетель». Полковник Тарасов, один из активных руководителей Боевого содружества военнопленных, подходит, шутливо тормошит: «Откуда ты, паренек? Почему у тебя такой номер? Да ты, брат, старожил — резаный, стреляный…» И тут кто-то шепчет над ухом: «Беги, надзиратели!» Динардо, добрейший Динардо играет баркароллу, потом, улыбнувшись, начинает «Катюшу» и наконец совсем тихо — «Интернационал». Вскоре Николай услышал, как поют «Интернационал» тридцать три советских летчика.

Им сказали, что расстреляны будут только коммунисты — дескать, сам фюрер дарует такую милость. Строй обнаженных по пояс русских парней не дрогнул. Все шестьдесят тысяч узников Дахау глазами провожали их на казнь…

…Сидим с Ятченко в беседке, читаем письма от его друзей, пьем чай с липовым цветом.

— Вернулся я домой, — говорит Николай Федорович, — это уж когда войне конец пришел, после армии. Мама и говорит: выжил, потому что в деда Курдюмова пошел. Сто один год дед прожил… Я отвечаю: конечно, спасибо деду, но главное — люди помогли, хорошие люди…

Он соберется с силами и обязательно поедет на Украину в город Приморск, к Николаю Петровичу Хоничу. А может, старый великан приедет к нему сам. Как приезжали в этот сад бывшие узники, близкие друзья — В. А. Валентэй, С. Ф. Соснин, П. М. Назаров, Ф. Ф. Сопрунов, А. С. Яковлев, О. Д. Кудяшева и многие, многие другие. Как приезжали юные следопыты из Днепропетровска, разыскавшие родственников казненных в Дахау летчиков.

Из этой маленькой беседки в саду открывается тревожная даль такой нужной нам памяти.

Всю ночь деревья стонали, скрипели и гнулись под ветром. Всю ночь они метались в темной тесноте ограды, и не было, казалось, сил, способных вернуть им веру в солнечную тишину. Но солнце взошло, и по «лесу богов», по садовым дорожкам побежали внуки Ятченко. Пора было кормить собаку, кататься на велосипеде, собирать цветы. Утро обещало детям большой и ясный день.

 

Полет под северным сиянием

Я привык видеть Волокитина в кожаной летной куртке и поэтому не сразу узнал его. Он скинул модный плащ, и я увидел орден. В дни нашей чукотской встречи ордена еще не было.

— За Биллингс?

— Да, и за него тоже, — кивнул Владимир Иванович. — Помнишь?

Мы склонились над картой: Певек, аэропорт Апапельхино, сабельный изгиб мыса Аачим, а еще правее, за поселком Валькарай, он, мыс Биллингса — едва различимая складка на лике планеты, выползшая на белый простор океана неуклюжая детская каракуля…

За окном серебрило паутинки московское бабье лето, а где-то там, на далеком, скрываемом тысячами верст берегу, пряталась в ранних чукотских сугробах избушка охотника-промысловика Георгия Майского, бывалого, мужественного человека, первым пришедшего на помощь в ту ночь попавшим в беду людям. И я вдруг снова как наяву увидел своих друзей-пилотов в привычной для них северной экипировке, ощутил мощь зависшего над берегом вертолета, вдохнул студеную струю примчавшегося с Ледовитого океана ветра.

…Поздним вечером радист в аэропорту Апапельхино (г. Певек) принял радиограмму: «Просим выполнить срочное санзадание. Маршрут: село Биллингс, потом еще восемьдесят километров к избушке охотника. Там три человека находятся в шоковом состоянии. Сорвался вездеход. Необходима экстренная помощь хирурга».

Случилось же вот что.

Механик Виктор Соловьев, охотники Михаил Иванов и Александр Пашкуров, работники совхоза имени В. И. Ленина Шмидтовского района, выехали на вездеходе в тундру рано утром. Пока объезжали расставленные в разных местах «пасти» — особые ловушки для песцов, чинили иные из них, порушенные оголодавшими медведями, пролетел день.

Стемнело. Ветер усилился, и в дверцу кабины теперь сердито царапалась колючая поземка. Тогда и решили: заскочим к старому приятелю Майскому погреться, до избушки его рукой подать. Соловьев, прибавляя газу, гнал вездеход по ровному берегу, потом дорога пошла вверх, все круче и круче. «Кажется, уже близко», — подумал он, и тут машина, застыв на миг, резко, безудержно рухнула в пустоту…

Тем временем промысловик Георгий Майский только-только вернулся домой с доброй добычей. Накормил собак, поужинал и вышел осмотреть крышу: опять медведи были, толь надо бы сменить. «Никак гости едут? — Георгий заметил пляшущие в снежной пелене горящие фары вездехода. — Бог ты мой, куда же они? Там ведь обрыв». И точно: огоньки точно поземкой слизнуло.

Он заторопился, снова запряг усталых собак. Перевернутый вездеход нашел быстро. Рванул дверцу. Так и есть: заклинило! Тогда затрещал вспоротый ножом задубевший брезент.

Люди были без сознания, стонали. Он осторожно вынес их из вездехода, перевез в избушку. Сломал лыжи, наложил шины на переломы, затем сел за передатчик. Увы, его мощности хватило лишь для связи с вертолетной площадкой в Биллингсе. Оттуда и прилетел в Певек тревожный сигнал: помогите, скорее, скорее…

Гулял над Чукоткой ветер, сплетались на берегу тугие извивы поземки.

Николай Герасимович Перевалов, командир авиаподразделения, досматривал фильм по телевизору. Конец совсем убаюкивал: теплое море, белые корабли. И тут раздался звонок. Дежурный из авиационно-диспетчерского пункта сообщил о происшествии в тундре и замолчал, ожидая распоряжений. Перевалов решил: вылет назначить на раннее утро; задание выполнят… Да-да, задание выполнят они — гвардия здешней авиации: командир звена Владимир Волокитин, пилот-инструктор Владислав Ильченко, старший штурман подразделения Евгений Курышкин, бортмеханик Станислав Ильичев. Экипаж надежный, опытный, слаженный, выполнивший десятки труднейших заданий. Экипаж не совсем обычный, что называется, сборный: лишь в наиболее сложных ситуациях занимают эти люди места в одной машине, в обычные дни летая в разных вертолетах. И вот сегодня снова их выход…

Корабли уплыли, телеэкран погас. И вновь зазвонил телефон:

— Опять радиограмма. Просят, если можно, вылететь немедленно.

— «Если можно»… Видно, совсем худо дело, брат…

— Видно так, Николай Герасимович…

— Звони врачам, вызывай летчиков. Короче, труби полный сбор, диспетчер…

Итак, что мы имеем, думал Перевалов. А имеем мы добротную ночь на дворе, горы по курсу, ветер, хоть и слабеющий, но все же… Как говорится, условия полета значительно ниже минимума. Да, видимость оставляет желать лучшего. Но вот вопрос: дождутся ли этого лучшего те, кто бедствует сейчас за десятки верст отсюда? Едва ли. Тогда… Тогда надо, целиком полагаясь на мастерство и отвагу экипажа, начинать операцию сейчас же. Случай, не терпящий отлагательства.

Николай Герасимович сам поспешил в аэропорт. «Главная опасность — горы. Терпеть не могу горы. Эверест — мой кровный враг. Спокойно. Мои ребята все сделают как надо…»

Не первый раз командир авиаподразделения отправлял Волокитина и его товарищей на санзадания. Вот и недавно летали они на остров Врангеля за роженицей, возили врачей к заболевшим детям на отдаленный приисковый участок Чаанай, приходилось выручать и горемык-шоферов, попавших в оборот во время разлива рек… Работа как работа, считают летчики, если и пыльная, то самую малость, да и пыль-то здесь чистая, снежная, хорошо освежает и даже бодрит (Ильченко не упустит случая сострить). Однако такое по сложности задание им предстояло выполнить впервые: горы, ночь, ветер…

Ничего, когда-то надо начинать, размышлял Перевалов. Все мы когда-то начинаем. Под стол пешком впервые — тоже премьера! А там, смотришь, и самолет в небо поднял… В конце концов, ребята сами выбрали профессию и место на карте для ее приложения. В конце концов, тысячу раз прав Оноре де Бальзак: два человека могут спасти друг друга там, где один погибает. А их не двое — четверо. Все будет в порядке…

На кого же так надеялся командир?

Владимир Иванович Волокитин двадцать три года назад закончил училище и через четыре года приехал летать в Певек, сейчас командир звена. Семнадцать лет стажа у пилота-инструктора Владислава Прокофьевича Ильченко, большая часть отдана небу Чукотки. Евгений Дмитриевич Курышкин — старший штурман авиа подразделения, сотни раз он прокладывал курс в самые отдаленные точки — к оленеводам, геологам, охотникам, рыбакам, горнякам. Отличный бортмеханик и Станислав Ильичев, хотя он моложе всех в этом сборном экипаже.

По-разному эти люди начали осваивать небесные трассы, в разных городах и училищах. В разное время они прибыли в Арктику — посмотреть, попробовать, поработать, — чтобы встретиться здесь, встать плечом к плечу в прочной товарищеской и профессиональной связке, чтобы остаться на этой земле на долгие годы, тем самым внося свою долю в великую неразгадываемую тайну Севера: отчего всякий, кто побывает тут, будет не раз бросать потом теплые моря, благоухающие сады, высокое небо и ясное солнце и стремиться сюда, на пронизанные холодом чукотские берега?

Впрочем, летчики могут ответить на этот вопрос: они нашли здесь надежных друзей, они нашли здесь все, что нужно человеку для настоящей, не призрачной жизни.

Из тех, кому надлежало терпеливо ждать своих близких на земле, наверное, самая трудная доля выпала жене Волокитина — Капитолине Николаевне, инженеру-синоптику аэропорта. Как специалист она понимала все лучше других.

— Давай погоду, синоптик, — пошутил муж и посмотрел на дочь. Оленька безмятежно спала — ей было от роду несколько месяцев.

— Даю, Володя. Возвращайтесь быстрее…

Когда «скорая» с врачами подкатила к аэропорту, машина была уже готова к вылету. В полночь Ильченко вырвал вертолет из снежного облака, поднял его в небо.

Медиков на борту было четверо. Бригада из лучших специалистов, всегда готовых на выезд: хирург, ныне главврач больницы, Михаил Денисович Салманов, анестезиолог Константин Емельянович Тульба, медсестры Валентина Александровна Федотова и Валентина Михайловна Симахина. Собрались быстро, по-военному, и никто не заметил бы, что провели они в общем-то нелегкий день — с наркозами, операциями, дежурством в стационаре и реанимации. Все были серьезны, сосредоточены.

«Вездеход… Да, тут жди разрыва тканей. Ничего, взяли весь операционный блок, запас крови… Если что, прооперируем на месте», — размышлял хирург, глядя на вздрагивающие, словно слабый пульс больного, блики северного сияния.

Пилоты, сменяясь в управлении, с обостренным вниманием вели вертолет в стороне от постоянных авиатрасс. Только что на связь выходил сам Перевалов: «Еще раз повторяю приказ. Спасти людей, но обеспечить безопасность полета. Удачи, ребята…»

— Переправа, переправа, горы слева, горы справа, — пропел под нос неунывающий Ильченко.

— Берег слева, а горы уже под нами, — поправил чуткий штурман Курышкин. — Внимание: скоро Пырканаян.

Пырканаян — самая высокая здесь вершина. Совсем близко под вертолетом проплывала, скрывая во мгле свою белую макушку, ее громада. Впереди был последний визуальный ориентир — поселок Северный. Но вот и его робкие, теряющиеся в снежном мареве огоньки растаяли. Теперь надежда только на себя. Тем паче что после горной гряды резко ухудшилась связь с аэропортом, можно сказать, вовсе пропала. У тех, кто был в салоне, появилось ощущение, что машину держит на месте эта обложившая ее темень — без дна, без берегов…

Они уже больше часа находились в воздухе. Пилоты, штурман, бортмеханик всматривались вниз до рези в глазах: вот-вот должна быть избушка; не пропустить бы зеленую ракету, которую даст охотник, встречая их. Они не знали, что охотник уже стрелял дважды, но ракеты гасли незамеченными.

— Надо снижаться, но горы — будь они неладны, — ответил Ильченко и не удержался, пошутил: — Игра в жмурки по-чукотски… Сыграем, бортмеханик?

— Идет. Только уговор — ты водишь, — откликнулся Ильичев,

«Как говорится, моральный климат в нашем коллективе тревоги не вызывает», — удовлетворенно подумал Волокитин.

Спускаться стали осторожно, метр за метром, по спирали, буквально на ощупь. Волокитину казалось, что он сквозь днище машины чувствует близкое ледяное дыхание вершин. И тут зоркий Ильченко крикнул:

— Братцы, ракета!

Остальные тоже успели заметить мерцающую в снежных вихрях мутно-зеленую каплю, пропавшую через несколько секунд. Все облегченно вздохнули. Можно садиться, нужная точка наконец-то обнаружена. Конечно, в другое время безопаснее всего было бы зайти на посадку со стороны моря — место ровное, помех нет. Но сейчас с моря дул порывистый ветер, и выдержать его удары в хвост вертолет, понятно, не мог. Да и запрещалось такое инструкциями строго-настрого… Поэтому из двух зол, что называется, выбрали меньшее — горы. И пилот Ильченко направил машину к земле…

Внизу тоже готовились к посадке: Георгий Майский зажег посадочные огни — пропитанную бензином ветошь в ведрах. Воздушная волна разбросала огни — стало темно. Посадочная фара вертолета, коротко вспыхнув, погасла — перегорела. «Последняя, надеюсь, гримаса фортуны», — проворчал командир. Он не успел ничего больше сказать, как бортмеханик Ильичев открыл дверку и прыгнул вниз, в белую круговерть. Щупом проверил надежность площадки, отбежал, махнул рукой: можно.

Сели. Охотник спешил навстречу. «Быстрее, быстрее…»

В избушке собрали весь свет — нашлись две керосиновые лампы. Салманов сразу проверил, нет ли у пострадавших разрыва тканей. Ему помогали медсестры. «Как будто все в порядке. Хоть тут повезло…» Однако успокаиваться рано: сотрясение мозга, множественные тяжелые переломы конечностей…

Анестезиолог Тульба выводил людей из шока. Первым пришел в себя Пашкуров:

— Дочка у меня заболела… Как она? Узнать бы…

— Не волнуйтесь, узнаем. А сейчас готовьтесь в дорогу — летим.

Улыбнулся:

— А я готов. Мне собраться — только подпоясаться…

Молодец, Пашкуров. Спасибо тебе, охотник, за эту улыбку. Поклон тебе за нее низкий до земли.

Когда больные уже были на борту вертолета, командир и хирург вернулись в избушку поблагодарить охотника Майского, спросить, не нужно ли чего. «При случае лыжи забросьте. А то мои, сами видите…»

Он проводил поднявшийся вертолет взглядом и снова остался один. Один на сотни студеных белых верст. Но теперь я думаю: один человек — это не так уж и мало…

А вертолет спешил к Певеку. Через час с небольшим внизу уже виднелись огни райцентра. В аэропорт не пошли — время было дорого. Сели со снайперской точностью на лед бухты, в десяти метрах от больницы. И через считанные минуты хирург Салманов приступил к операциям, которые, замечу, прошли успешно; Пашкуров, Соловьев и Иванов выписались, вернулись на работу в свой совхоз, чувствуют себя хорошо.

Мои знакомые пилоты дружат давно, видятся ежедневно, но летают вместе не так часто. Все они мастера своего дела каких поискать и работают в разных экипажах.

— Но когда надо, — сказал мне Николай Герасимович Перевалов, заметно гордясь своими подчиненными, — они садятся рядом и выполняют любое задание. Да, любое! Ведь поисковый полет ночью в горной местности был для каждого первым. Им многое по силам, потому что они — коллектив, сформировавшийся в настоящем деле, пускай не сразу и не просто, но зато прочно и надежно…

Если вы окажетесь в беде, знаю, эти люди придут к вам на помощь первыми, придут без лишних фраз и поз, превосходно понимая, как облегчить вашу участь и спасти. Впрочем, они уверены: и вы поступите точно так же, случись что. Негласный арктический кодекс, который особенно чтут северные пилоты, врачи, отлично сознавая, кто они тут есть. Этот кодекс они несут и в другие, более теплые города, и даже в другие страны — отпуск у них немалый, а путешествовать северяне любят, — порой изумляя своими поступками тех, кто привык жить иначе…

И еще они знают: нет пурги, которая бы не кончилась, нет тумана, из которого бы не нашлось выхода; главное — держаться и идти вперед. Давно экипаж следует этому правилу.

А с обеда летчики распрощались до вечера. Началась опять будничная работа. Кто-то повез бочки с горючим на остров Врангеля, кто-то продукты в геологические партии в район рек Кэвеем и Эргувеем. На приисковом участке «Майский» вертолет с нетерпением ждала усталая вахта — людей нужно было отправить домой. Взлет, посадка…

Волокитин надевает плащ, прощается. На днях он улетает отдыхать в Югославию, жена Капитолина Николаевна — на Кубу. Но отпуск кончится, и они снова будут там, где ждет командира его экипаж, где безморозных дней в году лишь тридцать, где обрушивается на маленький город злой «южак», порой сбивающий с ног, срывающий крыши, и где первые корабли навигации встречают смехом, музыкой и криками «ура».

Волокитин скажет:

— Погоду экипажу, синоптик.

— Даю, командир, — ответит Волокитина.

 

Старшина не сдается

Жизнь полна совпадений.

На пороге своей квартиры меня встречал Герой Советского Союза Александр Матросов. Взгляд зеленых глаз был ясен, цепок и насмешлив.

— Так точно, родился я 22 июня здесь, в Иванове. Родители ткачи, да и я ткач. Стало быть, ткалось «судьбы моей простое полотно» до одного из дней рождения, до 22 июня сорок первого. Правда, я тогда уже в армии служил, в Приморье. И — бросок через страну, Москву защищать. Ничего, защитили…

Нет, они не родственники с легендарным Александром Матросовым — однофамильцы. («А все же он Матвеич, я — Алексеич. Похоже, а?») Эти русские солдаты дрались на разных фронтах и в жизни никогда не встречались. Один, под чьим сердцем задохнулся вражеский дзот у деревни Чернушки, был автоматчиком, другой — разведчиком, и не просто, а лучшим разведчиком в дивизии. Когда никак не удавалось взять контрольного «языка», а он требовался позарез, командование ворчало в трубку: «Пошлите Александра Матросова, чего тянете…»

Посылали. «Язык» был.

Как видите, еще совпадение: Матросовы оказывались там, где было особенно жарко, где для решения боевой задачи шли в ход все силы, все возможности (и невозможности тоже) без сбереженного на потом НЗ.

Дзот давился собственным огнем. Горстка разведчиков сдерживала натиск рвущегося к мостам врага, не давала взорвать их.

Перед поездкой к Александру Алексеевичу Матросову вдруг дрогнуло сердце: увидел подпись под фотографией в книге — «Воспитанники Ивановского детского дома. В третьем ряду шестой слева — Саша Матросов. 1938 г.».

Ивановского?

Спокойно, велел разум. Это просто деревня Ивановка под Ульяновском: там в детском доме рос тот, чье имя сегодня знает каждый. Не Иваново, где жил Алексеич, а Ивановка, дом Матвеича… Но Ульяновск — это Волга. А река Уводь, где стоит Иваново, — приток Клязьмы, а та, сливаясь с Окой, сливается и с Волгой… Снова совпадение? Нет, это много больше, чем совпадение, — все мы связаны страной, историей, великими реками, любовью, уходящим, немало повидавшим веком. Мы связаны благословением матерей, дружескими рукопожатиями, одинаковыми именами. Мы связаны болью за несвершившиеся из-за войны человеческие судьбы. Многим. Всем.

«Он — Матвеич, а я Алексеич…»

Пусть разные отчества, но у Героев Советского Союза, русских солдат Александров Матросовых, отечество было одно.

Александр Алексеевич Матросов попал в разведку 601-го стрелкового полка 82-й дивизии, позднее знаменитой Ярцевской — Краснознаменной, орденов Суворова и Кутузова — в конце сорок второго. Попал по собственному желанию. Но на первом задании, как он сам считает, посмеиваясь в свои бравые усы, дал маху. Зацепился маскхалатом за проволоку, загремели банки-склянки, а новоиспеченный «глаза и уши» полка вскочил, ничего не видя и не слыша, встал истуканом под очередями и разрывами. Спасибо, кто-то сбил с ног, прижал к сугробу. Возвращался мрачный: «Опозорился дебютант. Упал в оркестровую яму. Забросан тухлыми яйцами…» А разведчики — народ находчивый, на язык ядовитый, остроумцы, но тут им как педагогам честь и хвала:

— Сашка-то храбрец! Осколки для него что снежинки, а пули — семечки…

Через несколько дней принес он на себе из ночной вылазки здоровенного фельдфебеля, упрямого, как сатана: мол, хотите, тащите меня сами, а иначе не пойду. Естественно, фашист так изъясняться не мог — мешали языковой барьер и кляп, но поведением выказывал именно это. Пошли навстречу пожеланию. Сведения оказались ценными. За этого «языка» и был награжден Матросов первой медалью — «За отвагу».

Слишком просто? Не скажите. Я ведь опустил, как несколько часов разведчики лежали на морозе, как выслеживали фашиста, как Матросов гонялся за ним по немецкой траншее, вязал его, как потом падали мины и товарищи прикрывали его отход, отходили сами, оставляя на снегу кровавые следы.

Осколки не снежинки, пули не семечки.

Фронтовые «год за три» относились, понятно, и к дням. Обучение боевым практическим наукам шло по ускоренной войной программе. И вскоре опытный разведчик, старший сержант Александр Матросов, был переведен в дивизионную разведку, назначен командиром второго взвода. Через полгода на гимнастерке взводного сияла вторая медаль «За отвагу» — группа Матросова после неудачных попыток других групп взяла стоящего «языка», связиста, напичканного важными сведениями, как вещмешок бывалого разведчика разными полезными разностями.

К тому времени в дивизии уже знали: под Великими Луками паренек — тезка их разведчика — шагнул в бессмертие.

— Я тогда с одной девушкой переписывался. — Александр Алексеевич смотрит в даль, затуманенную дождем. — С заочницей, как тогда водилось. Написала: хочу, дескать, переписываться с самым храбрым… Гм… — Он смущенно потирает нос, и я еще раз отмечаю тяжелую грубость его натруженной ладони и неожиданное, изящное благородство утонченного профиля: этакий генерал 1812 года, какой-нибудь Тучков-4-й, положим.

— Вот… Командир решил: пускай Матросов ей пишет. А потом письмо от нее: «Всякому, к кому попадет». Удивляюсь. А в письме: расскажите подробнее, как погиб Александр Матросов. Она думала, что я и есть тот самый…

Его домашние, друзья на текстильной фабрике имени Балашова, где Александр Алексеевич снова, как и до войны, стал работать помощником мастера, он сам, наконец, долго не верили: за всю войну ни единой царапины. Даже там, где сливаются реки Березина и Свислочь, на пятачке изуродованной металлом земли, откуда они с товарищами, выполнив задание, чудом ушли, старшина остался цел и невредим. Правда, два снаряда все же предназначались ему лично. Но один ударил в макушку могучего дерева, под которым ел кашу разведчик, а другой упал в пяти шагах от него на бруствер и взрываться отчего-то раздумал.

— Ты, Саш, может, слово какое знаешь? Поделись, — допытывался первый друг и помощник Андрей Дворниченко.

Александр отмалчивался. Боялся спугнуть это зыбкое фронтовое везение.

Итак, Березина и Свислочь. Здесь разведчики показали все, на что способны их души и тела.

В районе Бобруйска была окружена большая группировка противника. Кольцо сжималось. Враг заметался. Чтобы помешать наступлению нашей восемьдесят второй стрелковой дивизии, фашисты задумали взорвать мосты через Березину. Начальник разведки майор Чайкин получил приказ: не допустить взрыва. Командир роты разведки капитан Аксенов дал задание группе Матросова: в ночь на 28 июня пройти в тыл врага у местечек Елизово и Свислочь, прояснить обстановку, затем внезапным ударом овладеть мостами и удерживать их до подхода 250-го стрелкового полка.

Матросов сам формировал группу. Отобрал шестнадцать человек.

Июньская ночь мгновенна, как взмах ресниц. И за эту ночь они взяли пленного, получили нужные сведения о гарнизонах поселков, охране мостов. Затем Язьков, Мажуга, Вафин и Максимов без шума сняли часовых, а другая группа ворвалась в домики, где отдыхала охрана. Рассветало, когда Матросов сообщил о выполнении первого этапа задания. А утром началось…

Атака, вторая, третья. В каждой атакующей группе до роты гитлеровцев. Более того, в третьей атаке вражеских автоматчиков поддерживал броневик с пушкой и пулеметом.

— Ничего, сейчас они выдохнутся, тогда уж мы… — пообещал старшина. И пока немцы готовились к следующей атаке, Матросов и несколько разведчиков, маскируясь, приблизились к их траншеям, забросали гранатами, в ход пошли ножи…

Восемнадцать часов удерживали три моста 17 разведчиков. Десять атак отбили. Продержались, как и требовалось, до подхода 250-стрелкового полка. Потом смывали речной водой пот и кровь с осунувшихся лиц, смотрели, как стремительно форсирует Березину наша пехота и без промедления уходит в бой, тесня врага. Привычное дело…

За эти восемнадцать часов и присвоено старшине Александру Матросову звание Героя Советского Союза. Его товарищи награждены орденами Ленина, Красного Знамени.

— Знаете, мне тогда казалось, что Саша предчувствует летящие в него пули и успевает уклониться. В те дни он был весь слух, весь внимание, — рассказал мне при встрече товарищ Матросова по разведке, москвич Павел Петрович Беликов.

Думаю, это чутье, обостренные взгляд и слух помогали Александру Алексеевичу и в послевоенной жизни: отлаженные им ткацкие станки принесли известность многим ивановским мастерицам. Более тридцати лет проработал разведчик на фабрике, пока коварно, как вражеские лазутчики, не подползли болезни.

Но старшина не сдается. Старшина продолжает бой. В прохладных водах Березины смывают пот и кровь его друзья; он тоже погружает непослушную ногу в убаюкивающие волны. И просыпается…

Белоруссия, Прибалтика, Польша, Германия и, наконец, Берлин. Это его путь, путь его товарищей. По наводке разведчиков не раз, когда темп наступления оказывался под угрозой, фронтовая авиация обрушивала свой удар точно в цель, и движение продолжалось. Как работали разведчики, можно судить уже по такому факту: только в дни наступления от Вислы до Эльбы группы майора Чайкина взяли сто двадцать три «языка».

После дождя встала над городом радуга. Матросов посмотрел на нее, на детскую площадку за окном, на балконы в ярких цветах и сказал:

— Старею, наверное. Но страшно становится: слишком уж хороша наша земля, вдруг еще кто найдется?.. — И вздохнул, сжигаемый этим страхом. — Простите, старею…

Нет, Александр Алексеевич, тут другое. Я сейчас вспомню, сейчас…

Дома нашел рассказ Андрея Платонова «Броня», набрал номер телефона в Иваново, стал читать:

«— Я с детства люблю нашу русскую землю, — сказал Саввин… — Наша земля всегда мне виделась такой доброй и прекрасной, что ее обязательно когда-нибудь должны погубить враги. Не может быть, чтобы ее никто не полюбил и не захотел захватить… Все это было давно, но чувство мое не прошло, мой страх за Россию остался…»

К такой любви приходят непросто. Через Брест, блокаду, деревню Чернушку, Огненную дугу, через Березину и Свислочь.

Но — живы Матросовы…