Загрустить было отчего: по октябрьскому небу бежали быстрые клоки облаков, уже не таких ангельски белых, как летом, а с темной свинцовой начинкой, что должно было означать только одно – скоро зима.

Борис Полушкин ехал на попутке и дремал. Рюкзак со всеми его вещами лежал на коленях. Обратной дороги не было. Только вчера окончательно разругался с женой, которая сказала ему свое последнее слово. Раз не может найти хорошей работы – пусть катится на все четыре стороны. Такой папаша им не нужен. А жить без копейки она не собирается.

А ещё объявила, что давно встречается с другим мужчиной, вполне состоятельным и не таким круглым дураком, как Боря Полушкин. Видно, есть ещё чем мужика позабавить. Поди, мощной грудью завлекла. У них есть всё: и деньги, и секс. А годы, прожитые с бестолковым Борькой, были роковой ошибкой.

Полушкин спорить не стал. Молча собрал вещи. Прибежали из школы дети – десятилетний Вася и четырнадцатилетняя Юленька. Обнял их на прощанье. Прослезился. Сказал, что едет в командировку, а когда вернётся, не знает.

И вот теперь – полоска шоссе, ревущий мотор грузовика и путь в далёкую глушь, на родину стариков, в совесть забытых могил, где он не появлялся уже лет двадцать. Аж с самой армейской службы. И могил-то не найти, наверное. Ведь даже и не вспоминал. Деревеньку своего детства. Крутился в семейных заботах. Работал. А вот теперь пришлось сваливать. Вишь, как судьба крутанула.

С дороги в деревню, до которой было ещё двенадцать километров, вела разбитая, в закисших грязью колеях и частых зеленеющих лужах грунтовка, по которой не ездили совсем – видно, было некому. Только грибники какие проскакивали тут.

А вот живёт ли там кто? На это надежды было мало.

Деревня Осиновка и отродясь была всего о пятнадцати дворах, а уж теперь наверняка кто помер, а кто в город сбежал.

С такими мыслями Полушкин тащился в родную деревню. И крутилось в голове предательское: неужели всё это с ним происходит? Неужели это он сейчас не сидит у телевизора с бутылочкой холодненького пивка и не смотрит футбол? Неужели это не ему в тёплой ванне трут спину и на просторной кухне не его кормят вкусным ужином с ароматным борщом, жареным мясом и разварной картошечкой?

Не ему. Потому что он вот уже два с лишним часа голодный месит осеннюю грязь по деревенскому бездорожью и мёрзнет.

Предчувствие не обмануло. Уже смеркалось, когда он вышел из леса и увидел на взгорке родную Осиновку. Точнее, то, что от неё осталось. Ближайшие избы, пустые, с распахнутыми окнами без стёкол, кланялись ему провалившимися крышами и покосившимися стенами. Везде пустота. Ни в одном окошке не видать огонька. Ни одна собака не залаяла. Мёртвая деревня.

Куда ж он припёрся? А вдруг изба-то его не сохранилась, как вон вместо избы Кузнецовых один бурьян да куст сирени, или того хуже – вообще кто-нибудь её разобрал?

Пошёл дальше. Порывистый ветер хлестал по лицу. Как назло, пошёл противный мелкий дождь, и руки занемели от влажного холода.

Родная избёнка стояла. Маленькая белая мазанка с крохотным покосившимся крылечком горбатилась, окружённая зарослями не кошенной годами травы, заброшенными яблонями и кустами малины. Душистые зелёные яблоки антоновки валялись перед заколоченным накрест окошком горницы.

Полушкин поднял одно. Надкусил и разжевал, ощущая неповторимый кисло-сладкий вкус, и принялся открывать дверь. Ключей не было. Ржавый замок как-то сам съехал с места с гвоздями в петле, которая звякнула об дверь и почти отвалилась, оставшись болтаться на честном слове.

В сенцах было сыро и темно. Дверь в избу была не заперта. Он вошел и стал искать хоть что-нибудь, чем можно было бы осветить комнатку. На кухоньке, в печной полке, нащупал свечной огарок в плошке. Стало быть, со светом сегодня. Поднял валявшийся на боку старый стул, усаживая на место отскочивший кружок-сиденье. Чиркнул зажигалкой, затеплив свечу. Присел сам.

Ну, вот и приехали…

Достал из рюкзака буханку чёрного хлеба и банку говяжьей тушёнки. Вскрыл туристским ножом. Пожевал походный ужин. Было неуютно и холодно. Отовсюду тянуло сыростью. Печь с наполовину вывернутой дверцей без плиты завывала в трубе разгулявшимся ветром. Топить, значит, было нельзя. Он погасил свечу, присел на холодный диван в горнице, ёжась от холода.

Задумался. О жизни своей. О смерти…

В такую минуту ощущал себя полным ничтожеством. Мелкой и никому не нужной земной тварью, брошенной и забытой вещью. Как брошено и забыто было всё здесь, куда он пришёл. И знал, зачем пришёл.

Ну, как это делается-то? Не на улице же? Он всё никак не мог решиться – как это сделать. Может, махнуть под тонкий лёд речной закрайки, сделав резака? И уж не вынырнуть?

Нет! Всплывёт потом мертвяк, и будут его вытаскивать из воды несчастные люди, как дохлую корову, морщась и плюясь: что вот же угораздило дурака!

Как же лучше? И когда? Прямо сейчас или ночью? Да какая разница!

Его решимость начала крепиться по мере того, как холодало. Дождь сменился снегом – недаром сегодня четырнадцатое октября, Покров.

А что Покров? Что ему Покров или снег? Всё равно через несколько мгновений то, что от него останется, будет болтаться в петле. Пусть и на Покров. Сейчас. Только соорудить эту голгофу надо. Верёвка есть. Крюк от люстры в потолке торчит вроде. Проверим, чтоб выдержал. Вроде держится. Низко…

Твою мать, тут даже мыши уже не водятся! И в этой тишине он расстаётся с жизнью! Перед смертью Полушкин решил выпить. Для храбрости. У него в рюкзаке лежали три бутылки водки. Одной мало. Две не берут. Бог любит троицу.

Отвинтил пробку. Опрокинул в рот жгучую заразу и полбутылки наглотал в себя как ни в чём не бывало. Смахнул рукавом с усов капли пойла – и завалился на диван. Ждать, пока проймёт. И начать действовать.

Время шло. Он дремал, привалившись спиной к отдувающейся ветром холодной стене. И медленно, но настойчиво в душе начало разливаться какое-то тяжёлое тепло. Полушкин не заметил, как заснул.

В избе вдруг стало светло как днём. В окошки, оставляя на полу яркие тени, пробивалось солнце. Было тепло и чисто кругом. Всё как в детстве. В дверях он неожиданно увидел улыбающуюся красивую женщину. Она была в белом платье. Волосы заплетены в тугую косу. Стоит и улыбается.

– Ты кто? – спросил Полушкин, протирая глаза. – Смерть моя пришла?

Женщина подошла к нему. Погладила по голове, как ребёнка мать, и покачала головой.

– Нет, Боренька. Я не смерть. Я Федосья.

– Федосья? Это чьих же ты будешь? Откуда взялась?

– Да вот гляжу, ерунду ты удумал. Затеял страшное. Помочь тебе пришла. Беду отвести…

– Да как ты появилась-то? Здесь же нет никого. Или это сон?

– Ох, Боренька-Боренька… Да разве тебе не всё равно, сон это или явь, если ты уже одной ногой в могилу ступил? Хочешь – пусть будет сон. А хочешь – предсмертное видение. Решай сам. Только меня послушай, что тебе скажу.

Она села рядом на диван. И пахнуло на Полушкина ароматом луговых трав и сладким мёдом. Не, не настоящая… Так бабы не пахнут. Что это за духи?

– Грустно тебе, Боренька? А ты не грусти… Я вот на своём веку и богатой была, и в земляной тюрьме гнила, а чтобы на себя руки наложить – и в мыслях не было. А ты мужик. И такое задумал.

– Эх, Федосья… И чё ты ко мне заявилась? Никому я не нужен. А тебе понадобился? И что ты за Федосья такая?

– В девичестве Соковнина. По мужу была Морозова. Теперь просто Федосья.

– Морозова? Это боярыня, что ль? Которая на картине? Она там страшная. А ты красавица.

– На картине не я – образ. Художник выдумал. А я перед тобой.

– Красивая ты, Федосья… Прямо залюбуешься…

Улыбается.

– А вот ты и полюбуйся. Может, оттаешь. И дурью больше не будешь маяться. Облик человеческий сохранишь. И в бога уверуешь.

– Ну, про бога ты мне не втюхивай. Был бы бог, меня до такого не допустил бы… Не верю я ни в бога, ни в чёрта лысого. И хрен ты меня сагитируешь!

Федосья рассмеялась как-то по-девичьи от его выверта. Пришла с одним. А тут вон чего выкладывают! Да всё это слова. Слова пустые.

– Не буду уговаривать – прошу только. Утром проснёшься, оглянись вокруг. Жизнь не закончилась. Она продолжается всюду. В малом. В тебе. Проживи её. И будет тебе награда. Счастлив будешь.

Федосья встала. Собралась уходить. Полушкин ухватил её за руку. Рука была нежная, тёплая, материнская.

– Погоди, красавица! Ты ко всем, что ль, таким, как я, приходишь? Или по выбору? Тебя утешительницей, что ль, назначили?

– К тебе пришла вот… К другим есть кому прийти. У Бога все под рукой.

И она поцеловала Полушкина в губы долгим волшебным поцелуем, от которого он заплакал. Потому что вдруг пробило его, что сама любовь пришла ему помочь. И что этой любви растворилось так много в свете, что её хватает на всех. И стало стыдно своих дурных мыслей.

С тем и проснулся.

Холодный пот стекал со лба. Знобило. В окошко пробивался тусклый октябрьский рассвет. Недопитая водка стояла на столе. Хлеб. Тушёнка. Веревка. А куда же Федосья подевалась? Какая Федосья? Полушкин поднёс правую руку к лицу и понюхал. Это был тот самый аромат. Цветов и мёда.

Во, блин, как бывает! Чудеса! Или крыша поехала… Федосья! А ведь она меня в губы целовала. Он встал с дивана и прошёлся по горнице. Глянул на печку. Надо где-то поискать чугунную плиту. Они же стандартные. И дверцу глиной замазать. Это первое, что пришло в голову.

Через неделю начал ковыряться по хозяйству. Собрал в саду опавшие яблоки. Достал на чердаке трухлявое сено и переложил их друг к дружке на зиму, чтобы не гнили. Заполнил ими ящички из старого, но ещё крепкого шифоньера.

Печь к тому времени уже работала. Из двух ржавых плит, которые нашёл за сараюшкой, удалось кое-как соорудить одну. Через неё лупило при растопке пламя, но потом, когда плита нагревалась, тяга была что надо, и дым рассеивался.

Даже помыться было где – на берегу Полушкин откопал вход в старую баньку по-чёрному, принадлежавшую когда-то соседям Гордеевым. Топил, пока камни не раскалились, и мылся, кряхтя, исходя потом, смывая дурь и тугу-печаль.

Жить было дико. Никого в округе. Продукты заканчивались, и надо было чего-нибудь думать, чтобы выживать. На одних яблоках не протянешь. По первому льду стареньким дедовым багром по ямкам нацеплял щучек, судачков, другой рыбёшки. И решил снести в ближайшее село в обмен на соль, крупу, сахар и спички.

Возвращался к жизни незаметно, как-то естественно. И даже отсутствие света во всё обрастающие тьмою декабрьские зимние ночи не тревожило. Топилась печка. От неё исходило волшебное тепло. Трещали дровишки. С ними было веселей.

Замотав в вещмешок свой улов, Полушкин однажды затемно отправился в ближайшее село по реке в двадцати верстах от Осиновки.

Землю припорошило снежком. Идти было легко. Морозец пощипывал нос и щёки. Борис перешёл реку по льду и торил тропинку вдоль другого берега по ровным закрайкам. Ходу было часа четыре с половиной.

Село Заревое открылось старинной, с покосившимся набок крестом полуразвалившейся церковкой на крутом берегу. Светало. Борис поднялся к церковке тропинкой, протоптанной рыбаками и расхоженной бабами у большой прямоугольной проруби, где они, видать, полоскали бельё.

Шагая вдоль сонной улицы мимо убогих, но жилых домов, из которых ровными столбиками шёл белый дымок затопленных поутру печей, глазами искал хоть какой-нибудь работающий магазинчик.

Попался по дороге старичок-рыбачок. Шёл к реке в шапке-ушанке с коробом-седушкой. Хрустел валенками.

– Здрасте! А нет у вас тут магазинчика, а, отец?

Дед остановился. Показал рукой в конец сужающегося к верху оврага.

– Возле пруда на дороге вагончик стоит. Валюха торговлю летось на Пасху открыла. С девяти приезжает. Хлебушек хороший. Водка есть. Тока из-под полы. И пива – залейся…

И побёг своей дорогой.

Борис поднялся по склону оврага. Вышел на дорогу. У застывшего холодцом круглого прудика стоял небольшой вагончик, обшитый железом. Дверь была открыта. Полушкин вошёл.

За маленьким прилавком стояла статная розовощёкая женщина и смотрела на него с удивлением.

– Ты откуда такой бородатый? Залётный, што ль?

– Я из Осиновки. Ищу, кому можно улов предложить. Может, вы возьмёте у меня рыбу?

– Пешком из Осиновки? Так там же никто не живет давно. Ты чего там позабыл-то?

– Я родом оттуда…

Валентина вдруг как-то странно улыбнулась и растерялась.

– А чьих ты будешь?

– Полушкиных…

– Не Борис Полушкин, часом?

– Он самый. А ты что, знаешь меня?

– Знаю. И ты меня знаешь. Я – Валька Нуждина. Тоже осиновская. Мы ж с тобой вместе в детстве по деревне бегали, любились… Помнишь?

Борис узнал в её чертах ту самую Валентину, которая в деревенской юности была его первой любовью. Изменилась, конечно…

– Узнаю. А чего ты здесь?

– Да я давно в Заревое переехала. Как ты в армию ушёл и после не вернулся, через год вышла замуж за одного паренька здешнего. А он алкаш оказался. Спиваться начал. В драке зарезали. Вышла замуж второй раз. За местного бизнесмена. В райцентре познакомились. А того конкуренты посадили. Я еле ноги унесла. Кой-чего, правда, мне осталось. Вот живу теперь тут, в дому первого своего муженька. Торгую. А ты как здесь?

– Долгая история. Тяжело рассказывать. Возьмёшь рыбу?

Валентина рыбу взяла и набила ему сумку всем необходимым. Полушкин был счастлив. Светился улыбкой. Валентина переживала:

– Ну, как попрёшь-то? С передыхами к ночи только добредёшь. Бери у меня за двором дровяные санки. Да вези. Я к тебе, как лёд окрепнет маленько, в гости приеду. У меня в сарае мужнин снегоход. На «Буране» мне до тебя минут двадцать будет. Поговорим. Нам ведь найдётся о чем поговорить, а, Борь? Ведь ты ж меня, гад этакий, обманул! Обещал вернуться. Жениться. Я с тобой разберусь!

Валентина грозилась, а сама сияла. Стали подходить местные покупательницы. Начали разговоры. Как всегда, с последних новостей из телевизора. Провожали удивлёнными взглядами удаляющегося от магазинчика незнакомого бородача с огромным рюкзаком за спиной.

С санями и вправду было ладно. И спину не гнуть. И дровец на растопку кой-каких по дороге по берегу наломал да связал верёвкой. Пришёл домой усталый и весёлый. Бывают же встречи! Вот Валюха даёт! Бизнесменша! Погляди ты! Как закручивается всё! И ведь управил же Господь! Федосьюшка…

Растопил печь. Зажёг свечку. Перекрестился двумя перстами. Так в детстве учил внучков и наказывал верить в Бога, как исстари на Руси веровали, его прадед Афанасий Полушкин.

Борис поставил чайник. Плита уже горячая. Сейчас закипит водица. И попьёт он фирменного напитка – «Майского» чайку. С сахаром. Вприкуску.