Часть первая
26 июля — 26 августа 2006 года
1
Я звоню в дверь. Долго и настойчиво. То, что хозяин дома, я знаю наверняка — десять минут назад говорил с ним по мобильному телефону. Еле слышный шорох шагов внутри, скребущие движения, словно человек пытается найти замок на ощупь, и — дверь медленно открывается.
Молодой парень стоит, привалившись боком к стене. На бледном лице глубоко запавшие глаза с темными кругами, с головы свисают длинные пряди грязных свалявшихся волос, щетина на щеках недельной давности, в углах рта заеды с гнойным налетом и засохшие рвотные массы на подбородке. Я смотрю на худое тело, облаченное в грязную растянутую майку и рваные на коленях джинсы.
Противно смотреть на это чучело.
— Утрись, — говорю я резко и вхожу в прихожую.
Я иду на кухню и быстрым взглядом осматриваюсь в помещении — в покосившейся мойке груда грязных тарелок с остатками пищи. Под мойкой переполненное мусорное ведро с мерзким запахом гниющих отходов. Справа в углу давно не мытая газовая плита, на которой стоит черный чайник. У окна на кухонном столе сухие хлебные корки, пустые банки и окурки. На стене висит перекидной календарь, в котором сегодняшний день — двадцать шестое июля две тысячи шестого года — обведен красным цветом. Что ж, парень выбрал правильный цвет для обозначения значимости сегодняшнего дня.
Я возвращаюсь в комнату. Старый потертый диван, переживший несколько поколений этой семьи и, как всякая вещь, утратившая свой лоск, он выглядит убого в этом месте. Покосившаяся и поцарапанная тумба под телевизор, который уже давно отсутствовал. Деревянный стул у окна. В полупустой однокомнатной квартире больше ничего и никого не было.
— Принес? — спросил парень, стоявший в дверном проеме.
Я поворачиваюсь, подхожу к нему и смотрю в бесцветные глаза парня — там нет ничего, кроме бездонного омута пронзительной боли.
— Да. Как и договаривались.
Я вытаскиваю нож из сумки, висящей на плече, и наношу резкий удар.
Недоумение в его расширившихся глазах сменяется ужасом неожиданной смерти и, затем, — мгновенным облегчением. Он медленно падает, и я его подхватываю, чтобы он упал бесшумно.
Лишний шум мне не к чему.
Я сажусь рядом с ним на грязный пол и погружаюсь в его открытые глаза. Смотреть в них так завораживающе прекрасно, словно я созерцаю божественное откровение: сквозь ровную гладь стекленеющих глазных яблок можно увидеть изменения, происходящие в сознании живого человека, находящегося на границе миров. Он еще здесь — несколько секунд жизни, как открытая книга, которая обжигает своим ярким пламенем истины, — и его уже нет. В последние мгновения жизни парень испытал всю ту гамму чувств, что он уже давно не испытывал: от разочарования бессмысленным бытием до неописуемого счастья от осознания величия мира, от нестерпимой боли до сладостного облегчения, от огромного желания жить до удовлетворения от смерти. Он умер с последней мыслью, которую я легко прочитал в мертвых глазах — наконец-то, все позади, и не будет ежедневного счастья, желания и боли, и все остается в нереализованном прошлом, и в этом безумно-убогом мире не останется следа от его пребывания.
Парень умер, вспомнив за секунды все свои мечты, начиная с далекого детства, и которые навсегда остались для него потерянными грезами.
Я смотрю на часы. Прошло пять минут. Всего пять минут, и целая жизнь, принесенная на алтарь.
Я достаю из кармана одноразовые перчатки, надеваю их, чувствуя кожей рук упругость латекса. Не спеша, раздеваю парня, отрывая пуговицы и разрывая те части одежды, которые не могу снять. Отбросив одежду в сторону, чтобы не мешала, я выпрямляю конечности мертвого тела, придавая ему форму спокойно лежащего на спине человека.
Все готово.
Мысленно улыбнувшись, я говорю слова благодарности Богине, — первая жертва в этом году посвящается ей. Впрочем, все прошлые жертвы для неё и будущие жертвы тоже будут принесены во имя её.
Взяв одноразовый скальпель, как писчее перо, я приступаю к ритуалу. Я давно его продумал, но делаю в первый раз, поэтому старательно выполняю то, что бессонными ночами мысленно рисовал три последних месяца.
Я рассекаю кожу скальпелем, ощущая, как легко скользит острие. Края кожи расходятся, обнажая желтоватую ткань, которая быстро окрашивается в красный цвет. Глубина раны неравномерна по мере разреза, что не совсем красиво, но для первого раза очень даже ничего. В конце концов, не боги горшки обжигают. В следующий раз сделаю красивее.
Разрезы на теле — это самое простое из задуманного.
С конечностями мертвого парня сложнее. Я поднимаю сначала правую руку жертвы и делаю разрезы, а затем левую. То же самое проделываю с ногами, которые тяжелее рук. Края круговых разрезов не всегда совпадают, но я не обращаю на это внимание.
Я чувствую себя художником, создающим бессмертное творение.
Я чувствую себя поэтом, поющим песню жизни у ложа смерти.
Передвинувшись к голове, я снова смотрю в глаза парню — жизнь покинула их. Скука и тлен в бездне глазниц. Указательным пальцем правой руки я давлю на внутренний угол глаза, погружая его в отверстие, чтобы потом резким движением вывернуть глазное яблоко наружу. То же я проделываю с другим глазом, и тоже пальцем правой руки.
Когда я поднимаю ладонь с лежащими на ней глазами парня, я чувствую непередаваемое удовольствие.
Почему я раньше не делал этого? Ведь сразу понятно, что именно в глазах сохраняется «кА», и жертвы, принесенные в прошлые годы, всего лишь бездушные тени в мире моей Богини.
Я складываю глазные яблоки в специально приготовленные сосуды и приступаю к самой тонкой части моего ритуала. Когда я веду скальпель по коже правой щеки, то понимаю, что он затупился. Острие скальпеля уже не режет, а рвет ткань. Впредь мне наука. В следующий раз я начну с лица, и только потом — тело и конечности.
Закончив с лицом, я надеваю пластиковый чехол на скальпель. Последнее действие указательным пальцем правой руки вокруг головы, лежащего на полу тела, словно я очерчиваю его тень, — и все. Моё творение готово.
Я встаю. Сверху смотрю на свой труд и улыбаюсь.
Прекрасно. Получилось даже лучше, чем я предполагал. Есть много мелких дефектов, которые мешают воспринимать мой труд, как идеальное творение, но это пустяки по сравнению с тем, что это мой первый шаг на долгом пути. Первые шаги всегда трудны, но зато как они прекрасно выглядят со стороны, когда смотришь на произведение рук своих отстраненным взглядом истинного ценителя.
Стянув грязную перчатку с правой руки, я складываю её в плотный черный мешок, бросив туда еще скальпель. Затем нахожу сотовый телефон парня — самая дешевая модель, удивительно, что он его еще не продал — и тоже бросаю в куль. Было бы верхом глупости оставить эту улику, где зафиксирован мой последний звонок.
Вроде, все.
Окинув взглядом комнату, я ухожу, захлопнув за собой дверь левой рукой.
2
Иногда, в минуты задумчивого созерцания окружающей жизни, когда дневной свет уступает место сумраку ночи, когда на небе зажигаются первые звезды и сквозь дымку облачности пробивается лунный свет, я думаю о том, что отсутствие сна есть наивысшее благо для человека. Когда не спишь, есть возможность в тишине ночи складывать из отстраненных мыслей думы о вечности, о бытие и смерти, о повседневности суеты и быстротечности жизни. Из этих простых дум слагать образы, необычные для этого пространства и сложные для восприятия. И, населенный этими образами яркий безумный мир вдруг оживает. Только что ничего нет, полная темнота, и вдруг блестящая искорка вдали, приближаясь, становится светом горящей свечи.
Или светом фонаря во тьме ночного леса.
Я вижу так любимый мною образ — один из многих, неповторимый и прекрасный. Образ, который я обожаю и ради которого живу. Он всегда со мной, но — ночью её лик ближе и прекраснее. Я пронес его через всю жизнь.
Уже в который раз беру карандаш в руки и на листе бумаги рисую — чуть изменился профиль, резче подбородок, в слегка прикрытых глазах спокойствие и мудрость, губы произносят слова, которые эхом отзываются в моем сознании, колышет легкий ветерок копну волос, рука приподнята в приветствии. Мой карандаш резкими и точными движениями оставляет линии на бумаги, и вскоре видение уже не только моя бессонница. Она и на рисунке так же прекрасна, какой была в жизни, и какой я её вижу сейчас.
Я смотрю на дрожащий огонек свечи и думаю о том, что все приходит и уходит. И мир при этом бесконечный сумасшедший дом, где я единственный, кто это видит. Все остальные люди, что каждый день проходят мимо меня бесконечной вереницей бесплотных теней, считают себя душевно здоровыми, но их фатальная ошибка в том, что они не замечают вокруг себя яркой зелени сплошного высокого забора, отгораживающего их от мира. Они не видят зарешеченного неба и закрытых дверей. Они не знают, что выхода нет, пребывая в наивной уверенности, что этот мир создан для них.
Снова приходит утро, и солнце, это огромное больное светило, что слепит и мешает смотреть, начинает свое безостановочное движение по небу. Ползет и ползет, словно черепаха, в своем безумстве не замечая, что я его проклинаю. И хотя для солнца я слишком ничтожен, но и я могу быть вне его яркости, спрятавшись за плотными задернутыми наглухо шторами.
Пытаюсь уснуть. В мой единственный выходной день, мне необходимо отдохнуть. Лежу с закрытыми глазами в полумраке зашторенной комнаты и вижу её образ. Образ, который многократно растиражирован мною и висит по стенам карандашными рисунками. Они наслаиваются один на другой, создавая бесконечную череду ликов. Мне не надо смотреть на них, я и так прекрасно знаю, как она красива.
Уснуть не удается. Впрочем, как всегда.
В гостиной тикают часы, приближая время ночи, и я открываю глаза. Может, я грезил, может, спал — в любом случае, я чувствую себя лучше.
Я настолько отчетливо помню её последние часы рядом со мной, что иногда мне кажется, что я не сделал всего, что мог. Я прокручиваю события в голове, пытаясь увидеть то, что осталось не увиденным мною, хочу разглядеть мелочи, на которые не обратил внимания. Пытаюсь поймать ускользающие мгновения прошлого, и, когда понимаю, что это практически невозможно, смирившись, снова закрываю глаза.
Я не могу спать, потому что она рядом.
Я вижу её образ.
Я, по-прежнему, люблю её.
Она, как обычно, со мной в тишине моих бессонных ночей, смотрит на меня со стен и говорит со мной.
Я воздаю хвалу Богу. Однажды он свел меня с ней, и позволил узнать лучшую из тех, что приходят в этот мир. Я прощаю Богу его жестокую несправедливость, потому что знаю — он не виноват.
Бог есть. Я верю в него. Он совсем не тот, что можно увидеть на древних иконах. Он далеко не тот, о ком можно прочесть в многочисленных Библиях. Бог, которого нам дает церковь, отличается от моего Бога.
Я знаю, что Спаситель живет среди нас.
Он первый, кто оставил свой след на земле этой планеты. Он всегда был рядом с людьми, позволяя иногда почитать себя, а чаще, — скрываясь в толпе себе подобных. Древние египтяне, узнав Спасителя, вознесли его над собой, сделав фараоном, но — когда он ушел, так и не поняли, что все остальные фараоны всего лишь играют роль Бога.
Он один из нас. Может быть, именно в эту минуту он идет к тебе, протянув руку для приветствия. Или отворачивается от тебя, забыв о твоем существовании. Он может быть где-то совсем близко, а, может, никогда не приблизиться к тебе.
Он рядом, и его нет.
Некоторые встречаются с Богом каждый день, и не верят в него. А те, кто верит, — наивно ждут чуда, которое Бог никогда не совершит.
Он так же, как мы, встает утром с постели и улыбается новому дню. Он всегда один, потому что невозможно разделить эту ношу ни с кем. Приблизив к себе кого-либо, он уже не сможет быть сильным.
Открывшись людям, он принесет себя в жертву.
Он идет по улице мимо спешащих на работу людей и смотрит на утреннюю суету. Нет, он никому не собирается помогать, никого не собирается излечивать и спасать, кормить голодных и поить страждущих. Вполне возможно, что он даже не бросит монету нищему, потому что знает истинную ценность нищенства.
Он не тот, что открывает врата рая избранным, потому что Тростниковые Поля открыты для всех. Для того, что услышать шорох сухих тростниковых листьев и вдохнуть запах земли, совсем необязательно славить Бога.
Он не судит никого, потому что невозможно осудить смертного — он уже осужден скорой неминуемой смертью. Несколько десятков лет человеческой жизни так ничтожно мало, по сравнению с тысячелетиями страданий Бога во имя и для людей.
Бог живет вместе с нами, он страдает вместе с нами, он любит и ненавидит, как мы, и умирает в скорби и печали рядом с нами.
Я верю. И это главное, что отличает меня от мира теней.
Того безумного мира бесплотных теней, что окружает меня всю сознательную жизнь.
3
У женщины пышные светлые волосы и холодные голубые глаза. Когда-то она была очень красива, этакой демонической красотой, что сводит мужчин с ума, но сейчас все уже в прошлом. Ей далеко за пятьдесят, она похожа на увядающий цветок, и безуспешная борьба с возрастом хорошо заметна. К тому же слегка расплывшаяся фигура подчеркивает её возраст.
Она смотрит на меня и говорит, что только я могу помочь дочери. Она говорит путано и многословно, как будто оплетает меня паутиной слов, объясняя, как она обо мне узнала и почему пришла именно сюда. Она пытается рассказать, что же случилось с девочкой, забывая и перевирая медицинские термины. Она говорит, а я смотрю на девочку.
С короткой стрижкой, в джинсах и футболке, девочка лет пятнадцати сидит на стуле у стены, и я вижу, что она обречена. У неё еще сохраняется надежда, она верит, что в жизни все еще впереди, а эта досадная мелочь, эта неприятная болячка, ничто по сравнению с далеко идущими планами в жизни. В её возрасте думать о смерти невозможно, — в школе подруги, танцевальная студия и первый поцелуй с мальчиком.
Она обречена, и я еще не знаю, хочу ли я помогать ей. Если я вытащу девочку — а она уже сейчас одной ногой стоит в могиле — в её будущей жизни ничего не будет: убогое существование в маленьком городке без какого-либо желания увидеть мир, первое разочарование и первая любовь, которая быстро перерастет в безумие ненависти. Она родит ребенка-дауна и проклянет Бога. Отягощенная мужем-алкоголиком и ребенком-инвалидом, она будет ненавидеть весь мир. И в этой ненависти будет сгорать никчемная жизнь.
Может, это правильное решение — прекратить её существование сейчас? Решение, которое принято свыше, может, оно единственно верное? Я могу изменить то, что записано в книге судеб, но — нужно ли это самой девочке, которое еще не знает, что её ждет? И даже если она узнает своё будущее, разве она поверит в него, ведь молодости свойственна наивная вера в сладкое завтра?
Непростые вопросы, на которые у меня пока нет ответов.
Непростые ответы, которые еще впереди.
Все будет зависеть от девочки — сможет ли она измениться?
Я киваю головой матери и говорю, что обязательно попытаюсь помочь девочке. Лицо женщины освящается улыбкой. Она говорит, что заплатит любые деньги, что ей ничего не жалко ради дочери, что благодарность будет безразмерна. Она говорит что-то еще, но я уже не слушаю.
Я отворачиваюсь и ухожу — она меня утомила. Так много говорить и не сказать главного — простых слов «здравствуйте» и «спасибо». Воистину, гены интеллигентности за годы коммунистического безвременья вытравлены из генотипа россиян.
Девочка умрет через восемьдесят четыре дня. Я знаю, как это произойдет, я вижу слезы в глазах матери, я уверен, что в отношении меня она не скажет ни слова, но мысленно она будет проклинать. Всех, и меня в первую очередь. Впрочем, она в любом случае будет проклинать весь мир.
Возможно, девочка не умрет. Такое развитие событий я тоже вижу, а, значит, все еще впереди. Возможно всё. Главное, как человек готов измениться.
Вернувшись в ординаторскую терапевтического отделения областной клинической больницы, я открываю папку с историями болезни.
Женщина, мать двоих детей трех и пяти лет, тридцати лет от роду, неугомонная оптимистка и — может умереть через двести сорок три дня. А может не умереть. Я знаю, что могу помочь ей, и тогда она проживет значительно дольше, если какие-либо другие обстоятельства не вмешаются. Её будущее еще пока странно для меня, и еще предстоит принять решение, но в этом случае я сделаю все от меня зависящее. Просматривая анализы, я нахожу один, где есть предвестник катастрофы, что непременно случится в организме, но — сейчас я вспоминаю её лицо, пышущее здоровьем, ямочки на щеках, озорные искорки в глазах. Она радуется жизни, она счастлива в семье, она обожает своих детей, у неё есть любимая работа и она уверена в своем благополучном будущем.
Но я еще не решил, поэтому я пишу в карте стандартный дневник (жалоб нет, состояние удовлетворительное, АД 120/80, пульс 70 ударов в минуту, живот мягкий, безболезненный, стул, диурез в норме), отмечаю необходимые обследования и назначения. Я закрываю историю болезни, временно отстранившись от этой пациентки.
У меня есть время для принятия решения.
Кстати, это самое трудное — принимать решения за кого-либо. Поэтому Бог и живет среди нас инкогнито. Так бы ему пришлось решать за всех, ибо людям свойственно перекладывать свои проблемы на плечи других. Придя в церковь, человек молится в надежде на то, что Бог сделает за него то, что он сам должен сделать. Человек верит в чудо, даже не задумываясь, что сам способен творить.
Бог может подумать за человека, может подтолкнуть его к определенной мысли, но принять решение и сделать что-либо человек должен сам. Бог — не волшебник и не фокусник, он не произносит заклинания и не сдергивает платок со столика, он не создает из ничего нечто и ничего не приносит на блюдечке с голубой каемочкой.
Я иду на обход. 301 палата. Четыре кровати, четыре человека, четыре судьбы.
У входа справа женщина тридцати пяти лет, и ей не нужна моя помощь. Поступив в больницу с первым в жизни гипертоническим кризом, она испугалась. Она поняла, что очень сильно хочет жить, поэтому будет постоянно и аккуратно принимать назначенные таблетки, ежедневно контролировать артериальное давление, наблюдаться у врача-терапевта по месту жительства и радоваться каждому дню.
Далее — справа у окна. Старушка семидесяти лет. Ей тоже не нужна моя помощь — она умрет от старости через пять лет. Спокойно и тихо уйдет из жизни, не доставив никому никакого беспокойства. Сейчас у неё обострение хронического заболевания почек. Болезнь, которая у неё давно, останется с ней до конца жизни и, ни в коем случае, не будет причиной смерти. Просто придет время, как оно приходит к большинству пожилых людей.
Слева у окна девушка двадцати двух лет. Случай сложный в силу того, что она знает, что беременна и скрывает это. Она уже сейчас, когда срок беременности не превышает двух месяцев, ненавидит своего ребенка. У неё тоже обострение пиелонефрита, и я назначаю ей сильные антибиотики, которые нельзя использовать во время беременности. Гарантированная временная победа над хронической болезнью и летальный исход для нежеланной жизни.
Но, это все ерунда, — преходящая ситуация. Основная проблема в другом месте организма. У неё в щитовидной железе появились первые раковые клетки — через два года, когда выявят запущенный рак щитовидной железы, она умрет. И почему-то я не хочу ей помогать. И не только потому, что она ненавидит своего еще не рожденного ребенка, — она ненавидит своего бойфренда и ложится с ним в постель. Она ненавидит свою мать и тянет к ней губы для поцелуя, когда родители приходят к ней. Она ненавидит своего отца, который не может обеспечить её безбедную жизнь, и протягивает ему руки с улыбкой и словами приветствия. Лицедейство, с которым она идет по жизни, противно мне. Я не могу избавить её от этого, поэтому равнодушно поворачиваюсь к кровати слева у выхода.
Молодая и здоровая женщина. Всего лишь воспаление желчного пузыря, возникшее впервые. Она с улыбкой рассказывает, сколько всего и что конкретно съела и выпила на свадьбе подруги. Она оптимистка и голос передает все оттенки её жизнелюбия. В ближайшие тридцать лет у неё все будет хорошо, а после ….
Потом будет другое время и другие люди.
Поговорив с пациентами, я выхожу из палаты и возвращаюсь в ординаторскую — еще две палаты я обойду позже. Меня ждет рутинная работа и размышления о некоторых пациентах.
Я могу избавить их от будущей смерти и продлить жизнь, но вопрос всегда один — уверен ли я в том, что в этом будет смысл? Насколько важна человеческая жизнь в каждом конкретном случае? Имеет ли смысл в существовании особи, больше похожей на тень? И есть ли вообще в чем-либо смысл в этом мире?
Вопрос, который, я уверен, постоянно стоит перед Богом. Он в любой момент может вмешаться в события на Земле и помешать свершиться страшным злодеяниям. Он может остановить бытового убийцу, который в пьяном состоянии убивает жену и детей. Он вполне способен встать на пути самоубийцы, взбирающегося на небоскреб. Он может встать на пути террориста, несущего бомбу на себе, когда тот идет на верную смерть. Он может предотвратить мировые войны и массовую гибель людей, но — он не вмешивается. Значит, он не видит в этом смысла.
Бог не виноват в том, что приходят тираны, которые под благовидными предлогами развязывают войны и убивают миллионы людей — люди сами виноваты, когда выталкивают над собой личность, для которой жизнь человека не имеет никакой ценности. Это выбор миллионов людей, которые бесплотными тенями населяют мир. Бог живет и умирает вместе с этими миллионами, что родились в эпоху перемен.
Бог не виноват в том, что мор и эпидемии приходят и уносят человеческие жизни — люди сами виноваты, своей неразумной деятельностью помогая микроорганизмам мутировать. Бог расплачивается за людские промахи вместе со всеми.
Бог не виноват, что вода заливает землю, ураганы срывают крыши с домов, а землятресения оставляют после себя безжизненную пустыню. Впрочем, и люди в этом виноваты косвенно, однако, страдают все — и люди, и Бог.
Есть ли смысл в человеческой жизни? И как изменение предопределенной длительности жизни может повлиять на конечный результат — на глобальные изменения в человеческой жизни?
Я размышляю над этими вопросами и не всегда нахожу ответы.
4
Доктор Мехряков задумчиво смотрел на доставленный утром труп, лежащий сейчас на секционном столе. Неделю назад он уже видел подобный субстрат, и это наводило его на определенные, достаточно грустные размышления. Словно эффект уже однажды виденного — он снова смотрел на то, что, казалось, должно навсегда остаться в прошлом, то, что он должен бы забыть.
Молодой светловолосый мужчина с правильными чертами лица, худое тело с выпирающими ребрами и ключицами, мышечной массы мало — телосложение субстрата оставляет желать лучшего. В левой надключичной области отверстие от ножевого удара — удар точный и уверенный, не оставляющий жертве ни одного шанса. Многочисленные разрезы по телу, которые имитируют расчленение тела в местах суставных сочленений, или похоже на то, что убийца пытался это воспроизвести. Доктор Мехряков подумал, что по сравнению с прошлым разом, убийца сделал разрезы более уверенно: неглубокий овальный разрез в области живота, практически идеально прямой разрез от шеи до лобка, пересекающий овал, круговые разрезы в области плечевых, локтевых, тазобедренных и коленных суставов.
И лицо. По кругу через границу волосистой части лба по скулам до подбородка, словно неведомый убийца хотел снять посмертную маску с жертвы.
И то, что ему не понравилось в прошлый раз, то, на что даже многоопытный доктор смотрел с тягостным ощущением — зияющие пустотой глазницы убитого.
Санитар Максим, работающий в морге третий год, меланхолично бродил по секционной комнате, готовя инструменты. Солнце, светившее в окно, прыгало зайчиком от никеля инструментов и давало ощущение того, что в этом мире еще не все умерли насильственной смертью, хотя порой доктору-судмедэксперту казалось, что этот момент уже близок. Ненавязчивая мелодия из радиоприемника, что висит на стене, как типичный шумовой фон. Белый кафель стен и коричневая напольная плитка.
Все, как обычно, но — почему так дерьмово на душе? И нехорошие предчувствия одолевают, словно что-то плохое происходит где-то рядом. И все чаще неприятные ощущения в области сердца.
Глянув на локтевые сгибы трупа, доктор Мехряков увидел несколько точек, характерных для внутривенных инъекций. То же, что и у первого трупа.
— Кровь на СПИД и гепатиты отправил? — сказал он в пространство.
— Угу, — односложно ответил Максим, аккуратно укладывая большой секционный нож на инструментальный столик. Будучи флегматичным и малоразговорчивым, он, тем не менее, все делал точно и быстро, поэтому вопрос был лишним. Доктор это знал, но так хотелось что-то сказать в пространство секционной, чтобы разрушить неприятное предчувствие вселенской смерти.
— Подождем результат, — сказал доктор и ушел в свой кабинет.
Судмедэксперт Мехряков Степан Афанасьевич встречался со смертью чаще, чем с жизнью. У него есть семья — жена и дочь, у него есть пара верных друзей, он любил смотреть по телевизору футбол и комедии, но — ежедневные семь часов на работе, исключая выходные, праздники и отпуск, изменили его восприятие действительности. Порой ему казалось, что только на работе он и живет настоящей жизнью, а то, что происходит вне стен морга, — призрачно и нереально, словно странный сон. Довольно часто он проклинал свою работу, особенно когда видел что-то из ряда вон выходящее, что-то мерзкое и противное для его душевного состояния. Иногда ему виделось, что люди вокруг него, ходячие мертвецы, которые встали с секционного стола и двигаются туда же, куда идет он. Родственники и друзья еще не замечали этих изменений в его сознании, считая мелкие странности поведения обычным проявлением меланхоличного характера.
И все чаще ему снились сны.
В своих кошмарных снах-видениях он часто находил себя, лежащим на секционном столе и, словно глядя на это со стороны, силился крикнуть, что он жив, когда секционный нож поднимался для первого разреза. Острие ножа зависало над животом, — доктор-патологоанатом прекрасно знал это непередаваемое чувство, когда кожа расходится под скальпелем, — он чувствовал кожей его холод, он пытался пошевелить какой-нибудь частью тела, но ничего не получалось. Он все чувствовал, но не мог двигаться, он не мог сказать, и это ощущение своей беспомощности перед неминуемостью предстоящего, заставляло его безмолвно кричать.
От ощущения острой боли он просыпался, каждый раз с чувством непоправимой утраты. Умирать в своих кошмарах было для доктора одним из испытаний последних лет, и эти сны приходили все чаще.
Доктор Мехряков не удивился, когда экспресс-анализ показал наличие вируса СПИДа и вирусного гепатита в крови убитого. Этого он и ожидал. Повертев в руках бумажку с результатами, он потянулся к телефону.
Доктор позвонил капитану Вилентьеву из Следственного управления, который занимался этим делом, коротко рассказав ему о своих первых впечатлениях, результатах лабораторных исследований и назначив время вскрытия.
— Приходи, Иван Викторович, в двенадцать.
— Хорошо, приду обязательно. Я так полагаю, у нас серийный убийца, Степан Афанасьевич, — услышал он в трубке голос капитана, с которым они были в приятельских отношениях.
— Я тоже так думаю, — сказал доктор и, попрощавшись, положил трубку.
Встав со стула, он подошел к зеркалу и посмотрел на свое отражение. Последний месяц выдался тяжелый, и, глядя на себя, доктор подумал, что выглядит он очень неважно. Темные мешки под глазами, серый цвет кожи, короткие седые волосы. Склеры глаз покрыты мелкой красной сеткой сосудов.
Сегодня ночью он снова проснулся с осознанием того, что его тело лежит на секционном столе. Он снова ощутил острую боль в груди и верхней части живота, снова ощутил безотчетный страх, и вновь подумал о странности своего бытия. И с трех часов ночи Степан Афанасьевич так и не смог уснуть.
— Может, это и к лучшему, — сказал он своему отражению, подумав о том, о чем часто думал в последнее время.
Доктор Мехряков, отвернувшись от зеркала, вздохнул и пошел готовиться к вскрытию.
5
Сидя в полумраке, освещенном только свечой, я вслушиваюсь в шум наверху. Он не сильно выражен — так, немного музыки, неясные голоса, тяжелые шаги. Сосед сверху сегодня не один.
Я тоже не один. Взяв очередной лист бумаги, я снова рисую карандашом. Впереди долгая бессонная ночь, которую я проведу среди своих образов. Ночь, которая пролетит незаметно, словно тени окружающие меня живут в другом измерении, где темное время суток короче.
Я рисую один и тот же портрет. Созданных мною образов много, и ночной мир многолико-безумен, как странный сон, где я уже давно не был, но — сейчас на листе бумаги возникает только её лик. Вопрос, который я себе иногда задаю — почему я не рисую другие образы? И ответ — придет время, очень скоро все будет, я нарисую их всех. Образы из памяти стереть невозможно, они поселились там навсегда, поэтому — всему свое время. Однажды придет ночь, когда я нарисую всех, кто населяет мою память.
Сейчас только она. И я веду по бумаге грифель карандаша, практически не глядя на бумажный лист.
Короткий стук во входную дверь. Я знаю, что это сосед сверху. И знаю, зачем он пришел.
Я включаю свет в коридоре и на кухне. Наливаю кипяченую воду в стакан, ставлю его на блюдце и несу с собой к входной двери.
Открыв дверь, я вижу соседа. Его зовут Николай. Он стоит, медленно покачиваясь с пяток на носки, зрачки узкие, на губах блуждающая улыбка, длинные волосы в беспорядке. Он одет в спортивные штаны и рубашку с длинными рукавами.
Он медленно и вязко говорит, что у него кончился хлеб, а они с другом хотят жрать, поэтому если у меня есть буханка белого хлеба, не мог ли я ему дать.
Я киваю. Затем, глядя в его глаза, приглашаю войти, потому что через порог не хорошо что-либо делать, — ни отдавать, ни брать. Он делает неуверенный шаг вперед, неловко перешагнув через порог.
Я говорю, что пока хожу на кухню за хлебом, он может попить воды, которая налита в стакане и стоит на холодильнике.
Он говорит слова благодарности и тянет руку к стакану. Что мне очень нравится в Николае — он вежлив всегда, в любом месте и в любом состоянии. В нем есть некоторая врожденная интеллигентность, словно его далекие предки были из российского дворянства, а в этой жизни он получил прекрасное образование. При этом я знаю, кто его родители и дальние родственники. И какое у него образование. Восемь классов средней школы и улица. Сейчас он следит за собой, он — социально адаптирован, но в его недалеком и коротком будущем только наркоманский туман.
Иногда извести гены интеллигентности невозможно — они просачиваются сквозь многочисленные наслоения генов скотства.
Я несу белую буханку и отдаю ему. Спрашиваю, глядя на пустой стакан, может ему еще что-то надо из еды. Но он говорит, что хавки у него много, и колбаса есть, и пельмени, и все такое, а вот с хлебом напряг. Сказав напоследок волшебное слово, он так же неловко выходит.
Я закрываю за ним дверь, выключаю свет в коридоре и на кухне, и возвращаюсь в полумрак своей бессонницы.
Когда рисую, я думаю — о моем месте в этом мире, и о месте Бога среди нас. Например, Николай тоже может быть Богом, и он несет свой крест наравне с нами, ни словом, ни делом не показывая нам свою суть.
Я не знаю, может, действительно, Николай скрывает свою сущность, или не знает своего предназначения в этом мире. Я также не знаю того, зачем и для чего я пребываю здесь.
Иногда Бог выходит вперед и демонстрирует нам свою божественную сущность. Зная людей, я думаю, что Он напрасно это делал, делает, и будет делать в будущем, но — не мне решать.
Если Бог хочет быть распятым на кресте, это его решение.
Если Он хочет дать людям заповеди, которые все равно будут нарушены — что ж, это его желание.
Если Он через медитацию показывает людям суть бытия — это его поза лотоса.
Образы Бога многолики и многочисленны, и не мне судить его поступки. Он несет людям то, что они заслуживают в данном месте в данное время.
Я заканчиваю очередной портрет и прикрепляю его на стену в длинный ряд рисунков. Её многочисленные образы, как лики на иконах в церкви — я не собираюсь молиться на них, но когда она смотрит на меня с карандашных рисунков, я осознаю свою роль и свое место в этом мире.
Почему-то я уверен, что сейчас это лучшая икона для меня.
Я прижимаю огонек свечи пальцем и улыбаюсь обжигающей боли. В полной темноте я сижу с открытыми глазами и складываю из мыслей новый мир.
Бог, живущий среди нас, видит не все — только то, что в данный момент окружает его. Он может созерцать чудовищную несправедливость, вроде равнодушно и никак не пытаясь исправить её. Он будет стоять, и смотреть на проклинающих его людей, никак не пытаясь помочь им. Он вместе с нами радуется любой божьей милости, ниспосланной за праведную жизнь, словно Он один из нас. Он будет с нами в горести и радости.
Я вглядываюсь в лица образов, идущих навстречу. Нет, я не пытаюсь разглядеть Его лик в бредущих тенях — это невозможно. Если Он сам не захочет, мы не сможем узреть божественную истину.
Я вглядываюсь в лица людей, которые в данный момент и всегда всего лишь мои видения. Сумрачные, спокойные, радостные, довольные и недовольные, — лица проплывают мимо в мире моего отсутствующего сна.
Тени странного мира. Хотя, что может быть странного в мире, где Бог сгорает в пламени взрыва вместе с фанатиком, который шепчет имя Бога перед смертью. Что странного в мире, где Бог, глядя огромными детскими глазами на равнодушие людей, медленно умирает от голода и отсутствия элементарной доброты.
Странно именно то, что люди могут радоваться и смеяться, видя, как Бог приносит себя в жертву.
6
Позвонил заведующий гинекологическим отделением. Я слушаю его голос — чуть взволнованный, слегка веселый — и представляю себе его расплывшуюся фигуру, которая в белом халате выглядит, как облако. Мы были ровесниками, но выглядел он старше меня лет на десять. Он говорит о том, что у него в отделении есть женщина с гематурическим вариантом хронического гломерулонефрита, и она хочет вынашивать беременность.
— Запретить я ей не могу, а моим объяснениям об опасности для жизни она не верит. Смотрит на меня, как на врага, — рокочет голос гинеколога в трубке.
— А что ты от меня хочешь? — спрашиваю я, заранее зная ответ. — Думаешь, я смогу убедить её прервать беременность?
— Ну, для начала посмотри на пациентку, оцени анализы, потом поговори с ней, я ведь знаю, что ты, когда захочешь, можешь быть убедительным. Если уж она тебя не послушает, то …, - я вижу, как доктор разводит руки на том конце провода.
— Хорошо, буду через полчаса.
Я задумчиво смотрю в окно. Консультантом в гинекологии был другой доктор, но Иван Сергеевич иногда звонил лично мне и звал на консультацию. Я знаю, почему он это делает, и никоим образом не пытаюсь разрушить иллюзию того, что я обладаю даром убеждения — пусть считают, что я отличный специалист, который умеет говорить с пациентами и убеждать их. Кроме того, я никогда не отказывал акушерам-гинекологам, потому что мне самому было любопытно общаться с женщинами в состоянии беременности: кроме самой женщины, я могу увидеть плод, растущий в чреве. Две жизни, тесно связанные сейчас и в будущем, — меня всегда интересовали нестандартные ситуации, когда я мог применить свои способности.
Или — не применить.
Независимо от срока беременности, я видел будущее ребенка. Если плод был с врожденной патологией, я мог изменить ситуацию, не позволив ему страдать в будущем. Однажды я видел, что у ребенка есть уродства, но я не вмешался — этому ребенку суждено родится и его жизнь в некотором роде будет необходима человечеству. И как, кроме как вмешательством Бога, можно объяснить то, что с помощью современных пренатальных диагностических методик врачи так и не смогли увидеть эту патологию. И ребенок родился. Я не слежу за его судьбой — я знаю, что когда придет его время, я уже давно буду пребывать в Тростниковых Полях.
В любом случае, мне интересно. Иногда мне казалось, что у меня такой же интерес, как у фанатично преданного своему делу энтомолога, который, увидев незнакомую ему бабочку, забывает обо всем и бросается за ней. Только в отличие от него, я предпочитаю созерцать красоту и мерзость чужого сознания, только изредка вторгаясь в другой мир.
Я иду по больничному двору, прикрываясь рукой от солнца. Здороваясь с людьми в белых халатах, я думаю о том, что меня тошнит от солнечного постоянства — встает каждое утро и двигается с востока на запад, словно раз за разом, повторяется какое-то ритуальное мистическое действие.
Гинекологическое отделение. Женщины в серых халатах и с хмурыми лицами. Старые кушетки вдоль стен и скрипящие двери палат. Беременная оказалась крупной, ширококостной женщиной. Не скажу, что жирная, но и больной она не выглядела. Улыбнувшись, я задаю типичные вопросы и терпеливо слушаю её. Она говорит, что всю жизнь прожила в деревне, много работала и хорошо кушала, спокойно родила двоих детей, никогда не наблюдаясь ни в каких больницах, и вот, стоило ей переехать жить в город (мой новый муж живет здесь), как сразу нашли какую-то болезнь. Она говорит, что считает себя здоровой, а врач придумал какой-то «громело…». Она запнулась, выговаривая незнакомое слово, а я смотрю на неё и не пытаюсь помочь.
Она говорит, что муж очень любит детей, первые двое «как бы» не его дети, к тому же обе девочки, поэтому он хочет своего. Её лицо осветилось улыбкой, когда она отдельным словом, выделив его в словесном потоке, высказала свою мечту:
— Мальчик.
Я киваю, соглашаясь с ней. Прошу её прилечь и, после рутинного осмотра, оставляю руку на животе. Да, трехмесячный мальчик был хорош. У этой сорокапятилетней деревенской бабы все получится. Она выносит эту беременность, пусть врачам-акушерам многое будет не нравиться, и они будут лечить её в стационарных условиях, постоянно напоминая ей, что она старая повторнородящая и что с этим заболеванием почек беременность и роды — смертельный риск. В срок родится здоровый мальчик, и все будут счастливы. Муж с цветами на пороге родильного дома, женщина с улыбкой на лице и ребенком на руках, довольные акушеры, мысленно перекрестившись, что пронесло, машут прощально руками. Будет только одна ложка дегтя в этой огромной бочке поросячьего счастья: женщина через год умрет от острой почечной недостаточности. Считая себя здоровой, она не будет выполнять рекомендации врача, но — это уже будет другая история, где каждый человек сам кузнец своей жизни. Независимо от того, будет она вынашивать беременность или нет, она все равно умрет от почечной недостаточности, и разница только во времени.
Уже в ординаторской акушеров-гинекологов я просматриваю историю болезни и пишу свои рекомендации. Иван Сергеевич, внезапно возникший в ординаторской, как облако на голубом небе, сев рядом, спрашивает:
— Ну, Михаил Борисович, что скажешь?
— Она более-менее компенсирована. Пусть вынашивает.
— Да ты что, Михаил Борисович, глянь в анализы — эритроциты в анализе мочи по Нечипоренко зашкаливают, — округлив глаза, Иван Сергеевич эмоционально тычет сосисковидным пальцем в историю болезни.
— Вижу. Я сейчас распишу лечение, а ты полечи её. Через неделю эритроциты в моче упадут до нормы.
— Ну, полечу, а что дальше, беременность-то еще только начинается?
— Она выносит и родит, — лаконично говорю я, глядя в окно, словно пытаясь подогнать солнце в его движении к горизонту.
7
Сегодня я помогу человеку. Сегодня я избавлю мать двоих детей, неугомонную оптимистку, от будущей смертельной болезни. Я могу и хочу ей помочь.
У неё бескаменный холецистит, который я вылечу с помощью обычных методов лечения. И у неё начальная стадия рака правой молочной железы. Еще невозможно увидеть это с помощью стандартного обследования, можно только заподозрить по анализу на онкомаркеры, но я уже вижу этот маленький участок в железе, где клетки опухоли стремительно делятся, медленно и неуклонно разрушая окружающую ткань. Кроме опухоли, время сейчас для неё самый страшный враг.
После обхода заведующего отделением и выполнения всех рутинных утренних мероприятий, я приглашаю женщину в процедурный кабинет.
В обстановке сверкающего белизной кафеля и запаха лекарств, я говорю женщине, чтобы она расстегнула халат и легла на кушетку. Увидев, что на ней бюстгальтер, я показываю на него, говоря, что это надо снять. На её лице отражается легкое удивление, но она, тем не менее, подчиняется, — закинув руки за спину, она расстегивает и снимает эту деталь одежды.
Сев рядом на стул, я протягиваю руки и сжимаю с двух сторон большими и указательными пальцами обеих рук правую молочную железу. Между этими четырьмя точками, как в перекрестие прицела — раковые клетки. Именно они — мишень. Их очень мало, что значительно облегчает мой труд, — и для меня легко, и женщина почти ничего не почувствует.
Я сам не до конца понимаю природу моей силы, но с точки зрения полученного образования, представляю себе это так. Я создаю некое мощное биологическое поле, разрушающее патологический очаг, который может привести к медленной смерти человека. Я не знаю, какова природа этого поля, но так ли уж это важно. Главное, что я могу избавить человека от смерти. Может, данная мне сила заставляет организм больного человека напрячь свои защитные механизмы, тем самым, избавляя его от болезни. А, может, все не так, и у меня есть какая-то божественная сила, неподвластная человеческому разуму. Не суть, как я это делаю, и как это работает, главное, что я вижу, как раковые клетки в молочной железе женщины, только что активно делившиеся, начинают гибнуть.
Я слышу, как женщина говорит настороженным голосом:
— Доктор, вообще-то, у меня холецистит.
В голосе странные нотки, я понимаю, о чем она сейчас думает, я вижу глаза, в которых удивление сменяется на подозрение, но это уже не важно. Дело сделано.
Я убираю руки с молочной железы и встаю со стула. Задумчиво глядя в окно и, словно не замечая, как женщина, вскочив с кушетки, суетливо запахивает халат, я говорю:
— Практически у всех взрослых людей в той или иной степени выраженности есть холецистит и от этого редко кто умирает.
Повернувшись, я ухожу. Я знаю, что она думает о том, что минимум доктор странный, а максимум — озабоченный. Мне все равно. Теперь я уверен, что она не умрет через двести сорок три дня, и будет жить достаточно долго.
И еще. Я не уверен, что принял правильное решение. Впрочем, как всегда, сделав дело, я сомневаюсь в правильности содеянного. Я изменил будущее, которое случилось бы в микрокосме этой женщины, а, значит, я вторгся в дела Божьи. Может, я всё делаю не так, как надо, и мне только кажется, что я несу людям благо?
В ординаторской я взял историю болезни и написал стандартный дневник с назначениями, — бумага все стерпит, и ненаписанную правду, и осознанную ложь. История болезни уйдет в архив и через определенный промежуток времени будет уничтожена, вместе со скрываемыми мыслями и эмоциями, с неописанными манипуляциями и процедурами.
Лариса, врач отделения, позвала меня покурить. Я, чтобы отвлечься, согласился, хотя и не курю. Мы идем в закрытый для прохода лестничный пролет, который все используют как место для курения.
Затянувшись сигаретным дымом, Лариса спросила:
— Что грустный, Михаил Борисович?
— Бог его знает, — ответил я неопределенно. Не стану же я рассказывать ей о тех мыслях, что бродят в моей голове. Я стою и смотрю в окно на больничный двор, где медленно передвигаются люди в разных направлениях — рабочий день в разгаре.
— Жену тебе надо, — сказала она, выпуская дым кольцами, — уже за тридцать перевалило, а все один и один. Неухоженный ты какой-то, Михаил Борисович, неприбранный, сразу видно, что нет за тобой женского пригляду.
Я посмотрел на собеседницу и неожиданно для себя улыбнулся:
— Может, есть кто на примете?
— Да, вот хотя бы Лидка из неврологии, чем не жена. И сохнет по тебе давно, и девушка красивая, и специалист прекрасный.
— Ага, — кивнул я и, отмахнув от себя сигаретный дым, представил себе Лиду. Невысокая женщина с коровьими глазами, которая посвятила себя медицине. Я давно заметил, как она бледнеет при встрече со мной, и тупо молчит, когда я к ней обращаюсь.
— Ну, а что, — говорит Лариса, — девушка спокойная и разумная, хозяйка плохая, потому что постоянно пропадает на работе, так научится, когда семья будет.
Моя собеседница откровенно улыбается, глядя на меня. Роль снохи ей явно нравится. Года два назад она женила Анатолия Сергеевича из лаборатории и теперь частенько заводила со мной подобные разговоры.
Я, задумчиво глядя в окно, неопределенно сказал:
— Умная девушка Лида. Прекрасный специалист и плохая хозяйка.
Я ушел из курилки с прежними мыслями — отвлечься если и удалось, то только на мгновение. Разговоры о женитьбе для меня пусты и бессмысленны, — та единственная женщина, которой я готов посвятить всего себя, ждет меня дома.
8
Смерть прозаична. Независимо от причины. Даже героическая смерть на глазах сотен людей и во имя этих людей, всего лишь переход человеческого тела из одного состояния в другое. И при этом восхищенные поступком люди поют хвалу умершему, поэты, не отходя от могилы, слагают стихи, похожие на песни, — и все с затаенной радостью думают, что это не их тело сейчас лежит в земле. И пусть они не совершили подвиг, воспевающий героя в веках, — он там, а они здесь.
А уж одинокая смерть, когда ты один на один с вечностью, проста и незатейлива — как бы человек не хотел жить, он ничего не может сделать против тех обстоятельств, которые приводят к смерти. И в этой безысходности самая главная простота. Осознание наступающей смерти успокаивает больше, чем десять психотерапевтов, пытающихся вылечить танатофобию. Примирившись с действительностью, умирающий приходит в согласие с собой, и на лице его застывает умиротворенное выражение.
Мгновенная смерть, когда человек даже не успевает понять, что произошло, тоже достаточно прозаична. Вдруг жизнедеятельность организма прекращается, и за те несколько секунд, пока еще продолжаются мыслительные процессы в головном мозгу, человек только успевает удивиться. Иногда успевает испугаться, но редко и, как правило, пугается не смерти, а неожиданной ситуации, что возникла перед ним. Это выражение лица мне больше всего нравится: в открытых глазах легко читается вопрос — и что же это за хренотень такая? И почему вдруг боль, когда в моей жизни все так прекрасно?
Смотреть в такие глаза я могу долго, они, как мерцающий огонек свечи, завораживают.
И совершенно отвратительно, когда смерть приходит в мучениях. Довольно неприятно видеть искаженное болью лицо и в глазах мольба к смерти, чтобы избавление пришло как можно быстрее. Прекрасно, что такое я видел только несколько раз. И мне не хочется увидеть это снова.
Размышляя о прозаичности смерти, я сижу в своей комнате, освещенной одинокой свечой, и рисую.
Рисую, конечно же, её. Мое видение, что когда-то было прекрасной женщиной. Я все помню, — я вглядываюсь в то, как она двигается, и не верю, что это моя безумная бессонница.
Моё безумно обожаемое отсутствие сна.
Я не сплю, и в этом вижу свое предназначение.
Я помню, и в этом истина.
Карандаш в последний раз касается бумаги, и — я вглядываюсь в прекрасный лик, подмигивающий мне. Она в движении. Чуть улыбаясь, она слегка касается рукой своей щеки, словно вспоминая, как я целовал её. И мне показывает место, как будто приглашает повторить. Игриво правым глазом подмигивает, и, взмахнув своею головой, отбрасывает волосы назад.
Я счастлив.
Время для меня застыло ночною темнотой, что бесконечна — когда увижу солнце, я прокляну его.
Смерть ужасно и безысходно прозаична. Особенно для тех, кто любит. Я не могу принять абсолютное отсутствие возлюбленной. Я рисую её только живой, и в отношении Богини для меня нет осознания того, что смерть возможна. Она живая на моих рисунках, и я живу лишь для неё.
Повесив рисунок на стену, я смотрю, как изменяется её красота. За последние три года, она стала красива той женской красотой, что приходит с возрастом. Округляющееся лицо с еле заметными ямочками на щеках, улыбка, в которой легко читается любовь, осознание в глазах того, что она любима. Густые волосы слегка скрывают прекрасные изгибы шеи.
Застывшим взглядом, я смотрю на то, что происходит с нею и со мной.
Я жду.
И пусть придет утро — неизбежен приход проклятого солнца — я уверен в том, что ночь придет снова. Я встречусь с ней совсем скоро, и — посвящу ей очередную жертву. Которая уже выбрана. Принесенная для неё жертва станет еще одним шагом к вечности.
Я смотрю в глаза Богини на рисунке и вижу там благословение.
И, благословленный, я закрываю ладонью огонь свечи.
9
Старший следователь Областного Следственного управления капитан Вилентьев сидел за столом и рассматривал фотографии. Два набора снимков, одновременно разных и таких похожих в мелочах. На первых — молодой длинноволосый парень в джинсах и окровавленной майке. Узкое лицо с признаками душевной ущербности. Типичный «дебил». На вторых снимках — худой парень с короткими светлыми волосами, острыми чертами лица. И кроме как «худой», его не назовешь. У Вилентьева давно выработалась привычка давать людям и трупам клички — так ему было легче и удобнее: коротким словом он называл живое или уже не живое тело, которое становилось предметом его следственных действий, и, как реально существующий человек, почти не воспринималось.
Что у них было общего? Трупы «дебил» и «худой» были героиновыми наркоманами. Оба ВИЧ инфицированные. Оба убиты ударом ножа в надключичную область. Причем, «дебил» мог бы оказать сопротивление убийце, например, попытавшись уклониться от удара. Но, судя по всему, ни «дебил», ни «худой» не сопротивлялись.
У обоих хирургическим скальпелем рассечена кожа в определенном порядке. В области плеч, локтей, бедер и колен круговые разрезы над суставами, овальный разрез на животе и прямой от шеи до лобка. Круговой разрез по лицу и выдавленные глаза из глазниц. Эксперт дал заключение, что, судя по глубине и точности разрезов, убийца уверенно, но не очень профессионально, держал скальпель в руке, что наводит на определенные умозаключения о профессиональной принадлежности убийцы.
Иван Викторович Вилентьев подумал, что назовет убийцу «хирургом», но, подержав слово на языке, понял, что это будет не правильно. Если называть всех убийц, которые используют в своем арсенале скальпель, то Хирургов будет чересчур много. Решив, что найдет кличку убийце потом, следователь снова вернулся к фотографиям.
Ножи, которым убиты парни. Капитан положил два снимка рядом и вгляделся в них. Он, конечно же, внимательно рассматривал орудия убийства на месте преступлений, перед тем, как их забрали эксперты, но не помешает еще раз внимательно глянуть на них. Два одинаковых стальных ножа, которые можно найти в любом магазине, где продают посуду и кухонные принадлежности. Узкое острое лезвие длиной с ладонь. На лезвии надпись — TRAMONTINA, Brazil. Деревянная рукоятка, на которой вырезаны две буквы. «кА». Именно так — маленькая буква «к» и большая «А».
Если это сокращенные до одной буквы имя и фамилия, то чьи и почему первая буква меньше второй? Было бы наивно полагать, что убийца даст им шанс. Эти буквы могут означать все что угодно, и еще предстоит поработать над этим.
И еще один нюанс на обоих комплектах снимков. Убийца, обмакнув палец в кровь жертвы, обвел контур головы у каждого из убитых. И это тоже заставляло задуматься — если убийца знал, что жертвы инфицированы вирусом иммунодефицита, то было бы уж очень беспечно с его стороны так рисковать, пусть он и был в перчатках. Или, если он так смело обращается с кровью жертв, может, убийца сам инфицирован? В этом случае, ему бояться совершенно нечего. И тут вырисовывается мотив — месть. Может, эти двое каким-то образом повинны в том, что убийца получил вирус? Но зачем тогда убийство из мести обставлять такими странными ритуалами?
Мда, пока только масса вопросов и расплывчатых предположений. А фактов — ноль.
Иван Викторович вздохнул и, сложив снимки по стопочкам, убрал их в стол. Взяв телефонную трубку, набрал номер лаборатории и, услышав голос в трубке, сказал:
— Эльвира Николаевна, здравствуйте.
— Конечно, как обычно, по делу. Есть что-нибудь по двум последним случаям?
Он слушал, что ему говорили, и мрачнел на глазах.
— Да, Эльвира Николаевна, вы меня не обрадовали. Что ж, спасибо и на том.
Капитан Вилентьев положил трубку и снова вздохнул. Те отпечатки пальцев, которые они смогли собрать на местах преступлений, принадлежали убитым и их родным. Никаких лишних отпечатков, хотя было бы глупо изначально считать, что убийца оставит улики. На нем были перчатки, когда он кровью рисовал контур вокруг голов жертв.
Никто из соседей ничего не слышал. Никто никого и ничего не видел. Дверные замки не сломаны, а, значит, жертвы сами впустили убийцу. Никаких следов, никаких улик, словно преступление совершил невидимка.
Зацепиться не за что, и это больше всего угнетало капитана Вилентьева.
10
Мать пятнадцатилетней девочки все-таки достала меня. Она сидит напротив меня в приемном отделении и говорит, что они с дочерью отказались от операции, хотя доктор-нейрохирург говорил, что у них нет другого выхода. Она говорит, что подписала в нейрохирургии отказ от операции, потому что знает выход. Она показывает на меня рукой и говорит, что только я могу им помочь и столько уверенности в её голосе, что я понимаю — она не отступит.
Я спрашиваю, где девочка. И смотрю поверх её плеча, выглядывая в коридоре фигуру пациентки. И не вижу, а женщина говорит, что девочка сейчас сидит на лавочке в больничном дворе. Она говорит, что у дочери в последние дни стала очень часто болеть голова, и что она значительно лучше чувствует себя на воздухе. Я киваю и иду к выходу.
Зажмурившись от яркого солнца, смотрю на двор. В тени раскидистого тополя на лавочке сидит девочка — голова опущена, глаза закрыты, руки сжимают дерево лавки, ноги скрещены. Я иду к ней, преодолевая освещенное солнцем пространство, и сажусь рядом.
Даже в тени мы оба не можем спрятаться от солнца, которое нестерпимо ярко занимает всё небо. Окружающие нас здания окрашены в светлые отражающие солнце тона.
Мы молчим некоторое время: я смотрю на входную дверь в приемное отделение, где мать девочки стоит, переминаясь с ноги на ногу, пребывая в раздумье — подойти к нам или нет. Девочка сидит неподвижно в той же позе, словно не замечая меня.
— Сильно голова болит? — спрашиваю я.
И, не получив ответ, говорю через пару минут:
— Я сейчас на некоторое время избавлю тебя от этой боли.
Положив пальцы на затылок, я чувствую пульсирующую боль, которая не дает девочке нормально жить. Через некоторое время, убрав руку, я смотрю на лицо девочки.
Она открывает глаза и смотрит вокруг так, словно видит этот мир впервые.
— Посмотри на меня, — говорю я.
Она поворачивает голову.
Я вижу в глазах — она изменила свое будущее. Еще не совсем так, как я бы хотел, но уже очень неплохо. В сознании оформился образ, для которого она готова жить. Её первая любовь останется с ней навсегда, став светлым пятном в жизни. Она уже сейчас способна прощать, вырвав с корнем ненависть, которая растет в душе. Но — её хватит только на пятнадцать лет. Далее мрак, в котором она будет пребывать последние годы жизни.
И хотя прогресс есть, я понимаю, — еще рано. Ей еще надо умереть в своем сознании.
— Тебе лучше? — улыбаясь, говорю девочке, по-прежнему, глядя в глаза.
Она кивает, словно прислушиваясь к своим внутренним ощущениям, еще не веря, что боль ушла.
— Боль вернется, потому что причина все еще с тобой, — говорю я.
Она как-то неловко улыбается, словно я сказал какую-то шутку и негромко говорит, что хотела бы знать, в чем причина. Она говорит, что знает об опухоли в голове, и что это она виновата в её мучениях. Она смотрит в мои глаза и говорит, что иногда ей кажется, что не только опухоль виновата в том, что она сейчас испытывает.
— Что я должна сделать? — спрашивает она. — Скажите, пожалуйста, доктор, что я могу сделать?
— Когда снова придет боль, ты поймешь, — говорю я, прямо, и не мигая, глядя в её глаза. — Боль будет сильная, но зато она подскажет тебе, что ты хочешь, и что ты можешь. Иногда боль — это лучшее, что может быть у человека в этой жизни. Порой боль, как свет далекого фонаря, освещает путь в темноте, и ведет за собой туда, где избавление.
Я встаю и иду в приемное отделение. Мать бросается ко мне и говорит, что я должен помочь дочери, говорит о том, что я давал клятву Гиппократа, и что им больше некуда идти. Она много говорит, пока я иду мимо неё, но так, ни разу и не произносит волшебного слова. Впрочем, я уже давно понял, что она не знает этого слова. Я оставляю женщину позади и иду по коридору, улыбаясь.
У девочки все получится. Когда вскоре я снова увижу её, она станет если не другим человеком, то уж точно найдет себя в этом мире.
Я уверен в очистительной силе боли, и искренне радуюсь, когда все происходит так, как я предполагаю и вижу.
Боль — один из тех факторов, которые даны нам Богом для того, чтобы мы могли изменяться — и духовно, и физически. И даже осознание приближающейся смерти не так значимо в этом случае, как нестерпимая боль на протяжении медленнотекущих дней.
Я говорю спасибо боли, что дана нам Богом.
11
Когда-то в далеком детстве я впервые понял, что отличаюсь от остальных детей. Это знание пришло не вдруг. Я пытался играть вместе с ними, и мне было одиноко. Я уходил от них, и мне было грустно. Я создавал свои миры, и эти миры были безысходно печальны. Я не понимал, что со мной, и как это можно изменить.
Осознание началось с того, что в семилетнем возрасте я увидел, как умирает мама. Она еще была весела и внешне здорова, а я уже точно знал, когда придет день её смерти. Я еще не понимал, что такое смерть и как с ней бороться. Я видел, что является причиной её будущей смерти, но не знал, что могу сделать.
Я смотрел, как она оставляет меня, отсчитывая сначала недели, потом дни, а вскоре и минуты. Я пытался говорить с ней об этом, а она смеялась, прикуривая одну сигарету от другой.
Она умерла от рака легких, и сейчас я знаю, что мог бы её спасти. Уже тогда сила была со мной, но — я не знал о её существовании.
Она умерла, оставив меня одного, словно отсекла пуповину, что связывала меня с миром людей. Я вырос, но тени, окружающие меня, так и не стали людьми.
В пятнадцатилетнем возрасте я понял, на что способен. У соседки по парте я увидел в области шеи то, от чего она через семь лет умрет — это было похоже на некое откровение, словно у меня открылись глаза, и я увидел очевидное. Интуитивно, даже не задумываясь, что делаю, я обхватил шею девочки руками и сжал. Через две минуты, когда я понял, что причина для её будущей смерти исчезла, я разжал пальцы. Все это произошло на уроке географии и все эти две минуты я не слышал ни хрипящего визга задыхающейся девочки, ни криков мечущейся вокруг нас географички, не чувствовал рук одноклассников, которые пытались разжать мои пальцы.
После этого моему отцу, который так никогда и не стал для меня родным человеком, пришлось переводить меня в другую школу, а я впервые понял свое предназначение.
Непростое время.
Страшные события.
Тени, окружающие меня.
Следующие десять лет, время окончания школы, армия и годы студенчества, как безумный сон, из которого невозможно вырваться. Тогда я мог спать ночью, и сновидения, что приходили ко мне были далеки от тех бессонных видений, что посещают меня сейчас. Каждый прожитый день, как черная бездонная дыра, в которой исчезают желания и мечты — вроде, есть желание любить, а нет того человека, для которого можно посвятить жизнь. Вроде есть мечты о будущей жизни, но они кажутся такими мелкими и убогими, что хочется убить их в зародыше. Вроде, есть желание стать врачом и лечить людей, но есть понимание того, что людские тени не нуждаются в лечении. Тени мертвы с момента рождения, и врач нужен для того, чтобы констатировать смерть и вскрывать тела.
Я много и бессистемно читал. Порой я забывал о том, что нужно готовиться к зачету или экзамену, — очередная интересная книга увлекала меня полностью. Уже не помню, когда я первый раз прочитал о Древнем Египте, о людях, живших вдоль плодородной реки, которые осознали значимость смерти, — погрузившись в эти давние времена, я открыл для себя истину.
Смерть можно избежать. Умерев здесь, человек вечно будет пребывать в Тростниковых Полях, где его жизнь продолжается. Только надо все сделать правильно.
Еще не зная зачем, я запомнил это.
Я шел по жизни с закрытыми глазами, делая то, что необходимо, практически не задумываясь. Изучал медицинские предметы без затруднений, хотя порой мне казалось, что для меня это абсолютно бессмысленно — мне не нужны были те методы диагностики, что приходилось осваивать, я видел значительно больше, чем самый совершенный рентгеновский аппарат. Я не нуждался в лабораторной и ультразвуковой диагностике — порой, мне достаточно было посмотреть в глаза пациенту, чтобы понять его проблему.
Я делал то, что должен был делать, но с каждым днем понимал, что все это всего лишь временное явление. Моё счастье и мой крест еще впереди. Жить с осознанием этого было для меня тем ежедневным ужасом, что заставлял меня вздрагивать ночью, просыпаясь.
Закончив с красным дипломом институт (мне вручили его, хотя я совсем не стремился к этому), я легко нашел работу в областной клинической больнице простым терапевтом в стационаре. И не понимая, что же я делаю, стал лечить людей, хотя они по-прежнему были для меня серой массой теней, находящихся в той или иной степени умирания. Утром я уходил на работу, а вечером возвращался, в выходные сидел дома, даже не пытаясь как-то сблизиться с окружающими меня людьми.
Я терпеливо ждал, зная, что все впереди.
Когда я увидел её в первый раз, то этот миг стал для меня как бы рубежом, разграничивающим прошлое и будущее на две неравные части, где настоящее, как яркое пятно на темно-красном фоне бытия.
Ей было плохо, организм истощен и измучен болезнью, но она улыбнулась мне так, что я усомнился тому, что видят мои глаза. В её глазах жила легкая грусть, но жалеть её было абсолютно невозможно. В четырехместной женской палате она сидела на своей кровати так, что казалось нелепым и абсурдным её нахождение здесь.
Я смотрел на неё, словно забыв свою роль: я — доктор, она — пациент. Она первая заговорила со мной, сказав, что день сегодня прекрасный. Я, проследив за её взглядом, тоже увидел яркий солнечный день за окном, и кивнул — да, день замечательный.
На этом наш первый разговор и закончился — меня позвали в процедурный кабинет, где стало плохо женщине. Может, тогда это было правильно. Я смог отвлечься и понять, что пришло моё время.
Я отошел в сторону, чтобы узреть истину.
Я словно проснулся, открыл глаза и увидел второго в своей жизни живого человека среди безликой массы теней. Первой была мама, и я помнил, что тогда не сделал того, что мог сделать. Второй была Она — та, что когда-то вела меня за руку во тьме зимней ночи.
И которая сейчас находилась в больничной палате.
12
Сегодня я выписываю домой женщину с холециститом. Сидя у компьютера, я набиваю в шаблон цифры анализов, вношу в выписной эпикриз результаты исследований и рекомендации по дальнейшему лечению. Но самые главные рекомендации я скажу ей на словах, — какие анализы она должна сдавать раз в год и что должна делать раз в месяц. Кровь на онкомаркеры раз в год, и ежемесячное самообследование молочных желез, которому я её научу. Будет ли она выполнять мои рекомендации? Ближайшие годы — да, а после — Бог ей судья. Я не могу и не хочу контролировать её жизнь.
Вместе с этой женщиной на выписку идет старушка. Я попрощаюсь с ней, чтобы больше никогда не увидеть, — следующие пять лет до самой смерти пиелонефрит её не будет беспокоить. Однажды она ляжет спать и больше не проснется, тихо уйдя из этого мира.
На освободившиеся койки уже сегодня поступят два новых пациента — и все пойдет по кругу. Уже скоро десять лет, как я занимаюсь лечением людей, и порой мне кажется, что этот бесконечный круговорот затягивает меня в тот бессмысленный омут бытия, где излечение, в принципе, невозможно, а смерть, как избавление, желанна.
Сейчас в палате остается оптимистка, которую я выпишу послезавтра. И девушка с беременностью. А точнее, уже без неё. Плод сегодня ночью отмер, и ночью у неё начнется кровотечение. Завтра с утра я приду на работу, а она уже будет переведена в гинекологию, поэтому, зная это, я готовлю переводной эпикриз, забивая в шаблон необходимые сведения.
Круговорот, из которого нет выхода, но зато есть множество входов. Прими решение, сделай шаг, и твое тело встанет у конвейера, а у сознания скоро созреет наивная мечта — найти выход.
У меня за спиной Лариса с Верой Александровной что-то живо обсуждают. Вера Александровна — тоже врач отделения, которая отдала медицине двадцать лет. Я поворачиваюсь и смотрю на неё — есть люди, которые наслаждаются тем местом у конвейера, которое они занимают. Им выход не нужен. Они счастливы тем, что имеют. Они полагают, что служат людям и отдают всего себя этому служению, но — такие люди просто приспособились к конкретной ситуации, и, найдя оправдание своему бездействию, медленно двигаются к своей смерти, в то время как лента конвейера движется мимо них.
— Вы, Миша, считаете, что я не права? — спрашивает Вера Александровна, и я понимаю, что не знаю, о чем конкретно они говорят.
— Извините, Вера Александровна, я отвлекся и не слышал, о чем вы говорили, — виновато говорю я.
У Веры Александровны на лице возникает гримаса, словно она хотела сказать, что вечно эти мужчины витают в облаках:
— Мы говорили об эвтаназии. Я считаю, что смертельно больной человек вправе решить для себя, уйти ему с помощью врачей или нет. А у врача должно быть право выполнить последнюю волю пациента. Вот. А Лариса Дмитриевна считает, что бывают такие случаи, когда неизлечимо больной человек выздоравливал, не смотря на прогнозы врачей.
— Да, мы считаем, что человек умрет, мы говорим ему об этом, порой даже говорим, сколько ему осталось жить, называя конкретные цифры. Пациент верит нам и принимает решение об уходе из жизни, но — если мы не правы, если мы ошиблись в диагнозе, — говорит Лариса, — то, в этом случае, эвтаназия будет убийством. То есть, я хочу сказать, что это мы, врачи, подталкиваем человека к тому или иному решению в отношении эвтаназии, но — мы не Боги! Мы можем ошибаться!
— Но — это казуистические случаи, — взмахнула руками Вера Александровна, — и как мы можем знать, когда человек выживет, а когда все равно умрет, даже не смотря на все наши усилия? Кстати, за рубежом в некоторых странах Европы уже практикуют возможность эвтаназии, и вполне успешно. Я читала недавно статью в газете.
— Если законодательно поставят эвтаназию на поток, то это уже будут не казуистические случаи, а реальные люди. Пусть их будет немного, но каждый раз вводя смертельную дозу лекарства, мы будем думать о непредсказуемости жизни. И, убивая этого пациента, не будем ли мы прокляты?
Лариса говорила негромко, внешне выглядела спокойно, но я видел, что она читала об эвтаназии и думала над этой темой. Лариса уже давно имела свое осознанное мнение по данному вопросу. А вот Вера Александровна никогда не думала ни о чем подобном, просто именно сегодня пациент из её палаты попросил избавить его от боли. Она увидела его глаза, и — впервые подумала об эвтаназии, как о том, что происходит рядом с ней.
— Высокомудрые мои, — говорю я вычурно, — вы обе правы, и ваш спор не имеет смысла. В нашей стране сейчас смертельно больной человек имеет право хотеть умереть, а врач не имеет право выполнить последнюю волю пациента. Если же закон об эвтаназии когда-нибудь будет принят, то это вовсе не означает, что врач будет обязан выполнить желание пациента. И главное — избавляя от боли умирающего человека, не посягаем ли мы на святое? И если уж мы говорим о жизни и смерти, то, что мы знаем об этом? Может, предсмертная боль дана человеку, чтобы он понял то, о чем всю жизнь не задумывался, а тот, кто умирает быстро и безболезненно, осознал истинность жизни давным-давно, и не нуждается в этом?
— Вы о роли Бога в жизни и смерти? — спрашивает Вера Александровна. — Я не совсем понимаю, о чем вы говорите.
— Я о человеческой душе, — говорю я и, чуть помолчав, продолжаю, — может, это необходимо для душевного равновесия человека, может, в этом истина. В конце концов, что мы знаем о смерти, кроме того, что мы изучали на патологической анатомии?
— Вы что-то не о том, Миша, — скривив губы, говорит Вера Александровна.
Я пожал плечами и отвернулся.
Каким бы образом человек не умер, живые никогда не узнают, какая последняя мысль возникает в его сознании. Я знаю, что боль нужна для того, чтобы счастливым покинуть этот мир.
13
Человек может умереть сам от болезни или старости. Человека можно убить — быстро и безболезненно, или долго и мучительно. В любом случае это будет всего лишь разрушение внешней оболочки. Тело человека погибнет, а личность и жизненная сила канут в вечность, никоим образом, не послужив Богу.
Тень покинет человека, имя сотрется из памяти, птица взлетит к горизонту, тело сгниет в земле.
«Ах» для неба, труп для земли.
Чтобы этого не случилось, необходим ритуал сохранения тела. Тогда двойник человека или Бога будет жить вечно в загробном мире. Так думали древние египтяне, создавая мумии и воздвигая пирамиды. И так я обставляю свои жертвоприношения, потому что уверен в том, что Богиня ждет меня в Тростниковых Полях.
Я верю в это, и поэтому «кА» Богини пребывает со мной все эти долгие безумные годы. Её тело пребывает в сохранности в месте, которое я лично создал.
Её имя хранится в моей памяти.
Её тень живет в каждом движении моих рисунков.
Её лик я вижу всегда, куда бы ни упал мой взгляд.
Жертвы, которые я приношу своей Богине, послужат ей, приближая меня к Тростниковым Полям, где мы снова встретимся.
В этом мире теней после моих жертвоприношений становится чуть темнее, что так прекрасно для меня. Во тьме больше шансов почувствовать её рядом, — тепло руки и тихий голос. И чем больше я принесу жертв, тем ближе я буду в своих бессонных ночных видениях к ней. И придет момент, когда не будет необходимости рисовать Богиню — я встречу её на длинном пути к миру и спокойствию. Главное, не торопиться, чтобы число жертв было достаточным, а я мог служить Ей. И пусть моя миссия растянется на всю жизнь, — дорога к Богине многотрудна и сложна, и тем значимее достижение мечты. Пусть мне придется убить десятки теней для достижения своей цели. Порой мне кажется, что они заслуживают этой участи даже больше, чем тараканы, которых люди постоянно убивают.
После того, как Она ушла от меня, я не сразу понял свое предназначение. Мне потребовался год, чтобы осознать. Мутный для моего сознания год, когда дни становились мукой, а ночи — бесконечными бессонными мыслями.
Целый год, чтобы осознать.
И принять.
Но зато, когда осознание пришло, все встало на свои места. Появился смысл в жизни, и тени вокруг меня стали объектом моего пристального внимания. Я начал искать будущих жертв, потому что не каждая человеческая тень подходила на эту роль. А уж если быть совсем точным, на роль будущих жертв походили единичные тени. Найти их стало в некотором роде проблемой.
Но — ищущий обязательно обретёт.
Сейчас через три года, я с некоторой ностальгией вспоминаю первые шаги на моем длинном пути. Первые шесть жертв я убил в один день в одном месте и без каких-либо затруднений, хотя получилось не так, как я хотел.
И тогда же я испытал священный трепет, привнесенный в меня силою «кА» жертвенных агнцев. Я смотрел в стекленеющие глаза умирающих теней, и в моем организме происходили странно-приятные изменения, словно он плавился от неописуемого счастья.
Потом в прошлом году еще шесть жертв. Я готовился и убивал, собирая личности. Каждое убийство, как еще один маленький шажок вверх по лестнице, а там наверху меня ждет величайшая из Богов — ставшая небом, она пребывает в ожидании меня.
У меня все получилось, пусть даже сейчас я понимаю, что не сделал всего необходимого для сохранения «кА» жертв.
Я жив, здоров и в этом году принесу очередные жертвы, получая взамен почти постоянное присутствие рядом со мной Божественной сущности.
Я сижу в полумраке комнаты и под одобрительными взглядами Богини, чьи лики смотрят на меня со стены, вырезаю ножом буквы «кА» на деревянной рукоятке ножа. Еще несколько ножей лежат в столе, — их время тоже придет.
Я забираю стальным ножом жизненную силу у человека.
Я извлекаю глазные яблоки жертв, которые суть неразрушимая форма жизни, содержащая информацию.
Одноразовым скальпелем я рассекаю кожу в определенном порядке, создавая иллюзию того, что убийца психически болен. Именно так тени, идущие по моему следу, подумают, и в поисках серийного убийцы-маньяка пойдут не в том направлении. Я же, сделав своё дело, снова стану невидимкой среди теней.
Ибо в последние годы я не вижу среди людей Бога.
Только безликие тени, хаотично бредущие в неизвестность.
14
Капитан Вилентьев снова перебирал фотографии. Теперь уже три комплекта снимков. К двум первым наркоманам прибавился «сынок». Симпатичный юноша со слегка накачанным телом и аккуратной стрижкой. Из той части золотой молодежи, что уверены в своем будущем: папа пристроит и обеспечит. Мальчик-мажор, о котором поет Шевчук.
Третья жертва убита так же, как и предыдущие, — удар кухонным ножом с буквами «кА» на рукоятке в надключичную ямку, разрезы на коже, выдавленные глазные яблоки, обведенный кровью контур головы.
Вся эта ритуальная жестокость что-то означала, но Иван Викторович пока не знал, что именно. Он сидел, смотрел на фотографии и полагал, что думает над странными поступками маньяка. На самом деле, он думал о том, что делать дальше — «сынок» оказался сыном крупного чиновника из областной администрации. Ему уже позвонили и очень настойчиво порекомендовали найти убийцу быстро. И посоветовали сделать так, чтобы как можно меньше людей узнало о том, что сын чиновника — героиновый наркоман. В ушах до сих пор звучал вкрадчивый голос, который мягкими фразами заставил его слегка побледнеть.
Скрыть то, что мальчик-мажор был внутривенным наркоманом, практически невозможно. Уже на месте преступления все от участкового милиционера до эксперта знали, какая у парня фамилия и кем он приходится чиновнику из администрации. Да, и найти убийцу быстро, тоже еще та задача. Пока дело казалось типичным «глухарем».
Иван Викторович вздохнул и встал. Сложив снимки в папку, он подхватил её и вышел из кабинета, направившись в другой конец коридора.
Психиатр Мария Давидовна Гринберг, специально приглашенный на время следствия специалист медицинского института с кафедры психиатрии и медицинской психологии, подняв глаза от книги, посмотрела на вошедшего мужчину поверх очков. Она была достаточно умна, чтобы понимать, что в этом мире мужчин не так просто стать той, к которой будут прислушиваться сильные мира сего. Она выглядела молодо для своих лет за счет того, что следила за своей фигурой и кожей лица. И она знала цену своим годам, когда смотрела на себя в зеркало.
— Здравствуйте, Мария Давидовна, — сказал следователь и сел на стул. Он смотрел на женщину и думал совсем не об убийце. Когда он видел Марию, — может это и хорошо, что он видел её редко, — всегда попадал под обаяние этой миловидной и умной женщины. Какие- то странные и новые ощущения возникали в организме женатого следователя, когда он чувствовал на себе взгляд карих глаз. В её присутствии он чувствовал себя неловко, словно его поймали за подглядыванием в замочную скважину в женской раздевалке, — ему очень хотелось смотреть на Марию, и он понимал, что пристальное разглядывание человека — это неприлично. Поэтому Иван Викторович, поздоровавшись и с минуту посмотрев на женщину, опустил глаза.
Кивнув в ответ, Мария Давидовна улыбнулась одними губами и сказала:
— Интересный экземпляр, этот ваш убийца. В некотором роде, любитель Древнего Египта. Или пытается нам показать, что убивает не просто так, а с какой-то целью, с каким-то осознанным ритуалом.
— Мария Давидовна, я весь внимание, — сказал капитан, тем не менее, по-прежнему, глядя в пол. Даже голос сидящей рядом женщины почему-то волновал его. Впрочем, это никоим образом не относилось к делу, поэтому он отогнал от себя глупые мысли.
— Я начала с поиска того, что обозначают буквы «кА», вырезанные на рукоятке ножей. И выяснила, что, — она опустила глаза к книжной странице и процитировала, — это одна из сущностей человека или божества, так называемая жизненная сила. Считалось, что «кА» это то, что отличает живого человека от мертвого. Одни ученые-египтологи говорят, что «кА» это духовный двойник человека, другие — жизненная сила. В любом случае, это наиважнейшая составляющая жизни и смерти человека. Кстати, остальные составляющие человеческой личности это «Ах», «БА», тело, имя и тень. И суть каждой личности, в конечном счете, состояла в сумме всех этих частей, ни одну из которых нельзя было недооценивать.
Мария Давидовна, закончив читать, подняла глаза и посмотрела на собеседника.
— И …, - Иван Викторович заинтересованно смотрел на женщину-психиатра.
— Что и? — спросила она.
— И, что из этого следует?
— Из этого следует то, что наш убийца не просто убивает, а совершает определенный ритуал. — Мария Давидовна сумрачно посмотрела в окно и продолжила. — Ему надо не только убить человеческое тело, но и забрать его жизненную силу, тем самым, лишив человека возможности попасть в загробный мир. В Древнем Египте люди верили в то, что все шесть элементов необходимы человеку для земной и для загробной жизни, и берегли их, сохраняя тело умершего. Вот я и думаю, что наш парень верит в древнеегипетских Богов и, убивая, тем самым приносит им жертвы.
— И каким образом он забирает у жертв эту самую жизненную силу? — спросил Вилентьев, в глазах которого, по-прежнему, отсутствовало понимание.
— Убийца считает, что, убивая ножом с вырезанными буквами «кА», он забирает жизненную силу. Так же, я предполагаю, что пересеченный овал на животе — это взятое имя человека, потому что овал — это картуш.
Увидев непонимание в глазах собеседника, Мария Давидовна терпеливо пояснила:
— Картуш — это место, в которое вписывается имя человека.
Мужчина кивнул, словно что-то понял, и психиатр продолжила:
— Затем, контур вокруг головы. Это, как мне кажется, тень человека, которую он, таким образом, забирает. Пока не понятно, как быть с «БА» и «Ах» — как он забирает душу и форму личности? Мне это пока не понятно, — задумчиво закончила Мария Давидовна, — может, он считает, что имитация разреза вокруг лица к этому приводит? Может, выдавленные глаза, которые он забирает собой, являются для него чем-то важным? Или глаза жертвы и есть самое важное во всем ритуале? А, может, он думает, что «кА» и есть душа человека?
Мария Давидовна помотала головой от обилия вопросов, на которые у неё не было ответов.
— А разрезы вокруг суставов?
— Да, это тоже любопытный штрих. Возможно, он считает себя парашистаем, то есть, разрезателем. Это такие люди в Древнем Египте, которые участвовали в процессе мумификации — одни разрезали тело на части, другие мариновали его, а после тело собирали, создавая мумию. Участники очень важного ритуала по сохранению тела, и, скорее всего — это были жрецы, определенные посвященные люди. Сохранение тела, как я уже говорила, наиважнейший ритуал в религии древних египтян.
Мария Давидовна помолчала и, повернувшись к капитану Вилентьеву, продолжила:
— Во всяком случае, я уверена, что убийца пытается имитировать древнеегипетские ритуалы, но зачем и почему только ВИЧ инфицированные наркоманы, я пока не могу понять. Как-то все это не складывается в четкую картину.
— Как вы назвали этого египетского разрезателя?
— Парашистай или парасхист, в зависимости от того, как прочитал переводчик с древнеегипетского языка, но первое слово лучше на наш язык ложится. Вот вы сами произнесите оба слова и поймете, что парашистай для нас лучше звучит.
Иван Викторович мысленно проговорил это слово несколько раз, и, решив, что оно ему нравится, понял, как назовет убийцу.
— Держите меня в курсе ваших розысков и умозаключений, Мария Давидовна, — сказал он, широко улыбнувшись, и встал.
Мария Давидовна Гринберг кивнула и снова уткнулась в книгу.
Капитан Вилентьев улыбался, когда шел обратно в свой кабинет. Впереди была долгая совместная работа с приятной женщиной, и это настраивало его на благодушный лад. Все-таки хорошо, когда рядом есть женщина, на которую хочется смотреть!
15
Окно моей квартиры на первом этаже выходит на оживленную улицу. Я стою и смотрю на суету ночного города. Огни и перемещение теней в безумии мегаполиса. Я не сплю вместе с жителями этого города, так же, как я не мог спать, ожидая её смерть.
Эти воспоминания всегда со мной.
Когда я во второй раз зашел в палату, она лежала и смотрела на капельницу, из которой монотонно капающая жидкость вливала в организм жизнь. Я сел на стул рядом с кроватью, и мы впервые посмотрели в глаза друг другу так близко — на расстоянии вытянутой руки. Мне нельзя молчать, — я доктор, и пришел в палату, где, кроме неё, было еще три пациентки, по делу. Задавая банальные вопросы об жалобах и уточная анамнез, я глазами говорил ей, что понимаю боль, с которой она живет последние недели. И что я сделаю все, чтобы помочь ей.
Она отвечала на мои вопросы тихим голосом, а глаза улыбались — она хотела верить мне, да и жажда жизни всё еще была с ней.
Жидкость во флаконе закончилась, медсестра убрала капельницу, я задал все интересующие меня вопросы и — все не мог уйти из палаты. Выяснив все, что нужно, я просто сидел и смотрел в живые глаза.
Именно тогда я понял, что не ошибся при первой встрече. Это мое счастье и мой крест.
Я вытащил её из этой бездны, избавив от боли, диареи и обезвоживания. Но эффект был временный, потому что я не мог излечить от вирусной инфекции. Она поступила в больницу, еще не зная, что инфицирована вирусом иммунодефицита. Она еще верила, что её желудочно-кишечные расстройства преходящи, а я в первый же день знал причину болезни.
Потом, когда пришли результаты анализов, и произошел небольшой переполох в отделении, — как же, все от санитарки до заведующего отделением рисковали своим здоровьем, да что там, своей убогой жизнью. Я перед выпиской поговорил с ней, объяснив причину болезни и рассказав, что будет впереди. Я смотрел на слезы, что текли из глаз, и говорил те слова, которые она пока не слышала. Но я терпелив — успокоившись, она услышала меня.
Она говорила о том, что ей трудно поверить в то, что я смогу это сделать. Она знает, что такое СПИД, и прекрасно понимает, что вылечить его невозможно. В глазах жажда жизни сменилась на обреченность приближающейся смерти, — недавно живые глаза вдруг умерли.
Я снова повторил свои слова, стараясь быть очень убедительным. Я рассказывал о том, что уже делал — кого и с какими заболеваниями вылечил. Я улыбался, ободряя её, и — чуда не произошло. Она мне не поверила, но — согласилась попробовать. Она сказала, что будет рада хотя бы тому, что я не дам вернуться боли, добавив в конце, что явно я еще никого не вылечил от СПИДа.
Тут она была права. Я не мог своими руками создать противовирусный эффект.
После выписки я увез её к себе домой. И наступили те месяцы счастья, которые я сейчас вспоминаю с тоской. С утра я не мог уйти из дома, вечером спешил домой, проводя на работе необходимый минимум. Я практически не обращал внимания на больных, совершенно не используя свою силу для лечения, — мне казалось, что, истратив её на них, меньше останется для любимой.
Я не заметил, когда она перестала относиться ко мне, как к доктору. Просто в одну из ночей она пришла ко мне и осталась до утра. В ту ночь ничего не было — я согревал её своим телом, и, когда она уснула, слушал дыхание спящей женщины.
Я лечил её. Практически постоянно. Справившись с желудочно-кишечными расстройствами, я ждал значительного улучшения, — и оно было. Она стала хорошо кушать, окрепла телом и душой, но — пневмония с высокой температурой, сильным кашлем и кровавой мокротой свела на «нет» все мои усилия. Я использовал как свою силу, так и традиционные методы лечения, и через месяц избавил её от кашля. Чтобы через неделю увидеть белый налет на слизистой рта. Она снова не могла принимать пищу. И все вернулась на круги своя.
Именно тогда я перестал спать. Сначала спал, часто просыпаясь, и в тишине ночи прислушиваясь к её дыханию. А вскоре и совсем не мог уснуть — мне все время казалось, что я просплю тот момент, когда она перешагнет незримую границу, а я этого не замечу и ничего не смогу сделать.
Она быстро устала от этой бессмысленной борьбы. Я помню её глаза, когда она через три месяца в один из вечеров сказала:
— Отпусти меня.
Всего два слова, а жизнь вдруг остановилась, превратившись в смерть. И главное, я знал, что она права.
Я ничего не мог сделать.
Я оказался бессилен перед невидимыми глазом убийцами.
В последнюю ночь я просто плакал, глядя на дорогое мне лицо. Ближе к рассвету, когда она вздохнула в последний раз, я осознал свою беспомощность перед смертью, хотя еще совсем недавно считал себя почти всемогущим.
Я осознал свою убогость, хотя в былые времена иногда чувствовал себя Богом.
16
Когда я прихожу на работу, девушку с кровотечением уже перевели в гинекологию. Лариса, дежурившая этой ночью, рассказала, как ближе к утру её разбудила постовая медсестра, которая пошла в палаты с инъекциями и нашла девушку в луже крови.
— Представляете, — говорит она, эмоционально жестикулируя, — девица лежит, закатив глаза, лицо белое, сама вся в крови, постель в крови, а соседка по палате спит. Мы ей сразу капельницу с физраствором и вызвали гинеколога. И через пятнадцать минут она уже была у них. Кстати, я обещала, что вы, Михаил Борисович, отправите им переводной эпикриз.
— Да, конечно, — говорю я, подходя к своему компьютеру. Вписав причину и дату перевода в отделение гинекологии, распечатываю текст.
— Как, уже все? — удивилась Лариса.
Ничего не сказав, я ухожу из ординаторской.
По пути заглядываю в свои палаты — в 301 палате уже все убрали, и единственная пациентка сидела на кровати, как испуганный воробей. В 302 женщины готовились пойти на завтрак и, завидев меня, дружно поздоровались. В 303 один мужчина лежал на своей кровати, отвернувшись к стене, а остальные пациенты отсутствовали, что вполне нормально для этой мужской палаты.
Переводной эпикриз можно передать с медицинской сестрой, но я сам иду в гинекологическое отделение. Хочу посмотреть на девушку и лично отдать выписку лечащему доктору. Точнее, я хочу убедиться, что в её жизни ничего не изменилось. Заодно узнаю, как там беременная женщина с гломерулонефритом.
Иван Сергеевич, увидев меня, обрадовано говорит:
— Привет, Михаил Борисович. У девочки, которую ко мне ночью перевели, была замершая беременность.
— Да вы что? — как бы удивленно говорю я и, положив на стол выписку, добавляю, — здесь переводной эпикриз.
— Она знала о наличии беременности, но никому ничего не сказала. Мы её выскоблили и сейчас кровь капаем, — быстро проглядывая лист бумаги, говорит Иван Сергеевич.
— То есть, жить будет?
— Безусловно.
— Я зайду к ней, — говорю я и уже у двери спрашиваю, — как там беременная с гломерулонефритом?
— А знаете, Михаил Борисович, очень даже неплохо. Как вы и говорили, эритроциты в моче вернулись к допустимой норме, артериальное давление держит. Еще пару дней понаблюдаем и выпишем.
Я киваю, словно уверен, что именно так и должно быть.
Девушка лежит в палате интенсивной терапии. Лицо почти такое же белое, как подушка. Я заглядываю в провалившиеся глаза и — вижу радость. Её состояние нельзя назвать счастьем, но радость избавления от ненужной беременности присутствовала в сознании. Она пытается виновато улыбнуться мне, но возникшая гримаса на лице похожа на оскал выбеленного временем черепа.
— Извините, доктор, что не сказала вам о беременности, — тихо говорит она.
Я, пожав плечами, говорю:
— Даже если бы вы мне сказали, ничего бы не изменилось. Вы бы все равно избавились от ребенка.
Повернувшись, я выхожу из палаты.
Я не могу судить её. Она сама выбирает свой путь, и сама расплачивается за свои поступки. Она в любой момент может свернуть с выбранной дороги, и проторить новый путь через дебри своего сознания, и — это её выбор.
Я же могу только наблюдать.
В будущей жизни этой девушки ничего не изменилось. Она не захотела ничего менять. Она пыталась улыбнуться мне, она говорила слова извинения, хотя в её голове сформировался четкий образ — с довольной улыбкой она показывала мне торчащий средний палец. В некотором роде, она ненавидела меня так же, как своих родителей. И неважно почему — девушка играла по жизни, втайне проклиная всех, с кем сталкивалась. Это её образ жизни сейчас и на ближайшие два года.
Что будет потом, она не знает.
А я знаю, и ничего не буду делать.
Когда она мысленно показывала мне средний палец, посылая подальше, я видел её мучительную смерть — через оперативное лечение и лучевую терапию, через боль и ужас осознания своей смерти в двадцать четыре года.
17
303 палата. Трое мужчин. Справа пожилой мужчина с панкреатитом, рабочий с одного из заводов области. На его лице написано количество спиртного, которое он выпил в этой жизни, а в анализах отражено критическое состояние поджелудочной железы и печени. Я знаю, что в прикроватной тумбочке у него спрятан кусок соленого сала, а в сознании уже давно зреет запретное желание выпить холодной водочки. Еще неделю назад он лежал под капельницей со страдальческим выражением лица, покорно принимал уколы и таблетки, даже не помышляя об алкоголе, но прошло всего четыре дня после стихания воспалительного процесса, и он уже забыл о пережитом. Он снова готов медленно убивать себя.
— Сидоров, — говорю я ему, — отдайте мне сало, которое вам принесла жена.
Я смотрю на то, как изменилось его лицо — мечта о том, что он поздно вечером съест сало, исчезала, как сигаретный дым.
— Какое сало, доктор? Я прекрасно знаю, что мне его нельзя. Ничего мне жена не приносила, — говорит он, протестующе взмахнув руками.
Я стою и смотрю на него. Некоторые люди готовы мучиться и страдать за кусок любимой пищи, словно это единственное, что им нужно в жизни. Смысл их существования — в приеме пищи, все остальное время они живут в предвкушении еды. Я протягиваю руку и отрывисто говорю:
— Сидоров, сало!
Он тяжело вздыхает и вытаскивает шмат сала грамм на триста, завернутый в бумагу.
— Если бы вы это сегодня съели, послезавтра ваша жена забрала бы ваш труп из нашего морга, — говорю я и отворачиваюсь от мужика. Скорее всего, он не поймет и не осознает того, что я ему сейчас сказал.
Налево у окна тридцатилетний мужчина. Инженер с одного из областных предприятий. В некотором роде, потомственный интеллигент. У него тоже холецистопанкреатит на фоне неумеренного употребления алкоголя. Он только вчера почувствовал себя лучше, и сегодня может говорить без мученической гримасы на лице.
— Как себя чувствуйте, Максимовский?
— Более-менее, — отвечает он неопределенно, словно не уверен в том, что боль ушла, и жить стало легче.
— Рвота была?
— Нет.
Я знаю, что два года назад он написал научно-фантастический роман, который был выстрадан им, и который никого не заинтересовал, — ни тогда, ни сейчас. После многократных попыток пристроить свое детище в разных издательствах, инженер стал прикладываться к бутылке, жалуясь всем и каждому на то, что его никто не понимает.
В его дальнейшей жизни ничего нет и не будет, — после выписки из больницы, он не бросит пить, через несколько месяцев потеряет работу, а свой посредственный роман он в один из самых своих черных дней бросит в огонь, проклиная свою мечту. И, глядя на языки пламени, пожирающие бумагу, он будет плакать пьяными слезами.
Сейчас же он еще думает, что у него что-то может получиться на писательском поприще, но уже по инерции — признаться самому себе, что ты бездарь, сложнее всего.
— Кстати, Максимовский, у вас есть что-нибудь почитать? Что-нибудь стоящее, захватывающее, интересное? — спрашиваю я, глядя в глаза пациенту. И, увидев там понимание, слышу в ответ:
— Нет, сейчас у меня ничего нет.
— Может, это и хорошо, — говорю я те слова, которые он пока не готов услышать. — Может, это знак свыше.
Я хочу помочь этому человеку. Он свернул не на ту дорогу, потому что слаб. Но если я ему помогу, он все равно ничего не создаст — в нем нет искры, от которой воспламеняются человеческие души. Он не способен создавать то, от чего люди буду плакать и смеяться, сопереживать и радоваться. Он не творец.
Налево у двери мужчина, который лежит, отвернувшись к стене. Он так лежит практически все время. Чтобы поговорить с ним в первый день, мне пришлось дважды поворачивать его лицом ко мне. Кроме того, что у него цирроз печени, у него еще простатит. И то, и другое, неизлечимо. И отравляет жизнь ему и окружающим.
Жена, забрав детей, ушла от него три месяца назад, потому что он достал её необоснованной ревностью, притом, что сам уже целый год спал в соседней комнате. Собутыльники от него отвернулись, — они не хотели терпеть его мерзкий характер и однотипные разговоры. Да и пить он уже не мог, после второй рюмки выблевывая из себя «полезный продукт». Настоящих друзей у него нет, родители давно оставили этот мир, — и, протрезвев однажды утром, он посмотрел на себя в зеркало. Увидев свое желтое лицо, он испугался и побежал в поликлинику. После стандартного обследования добрый участковый терапевт разъяснила ему, что обозначает поставленный ему диагноз, и что его ждет впереди.
Он даже и не подумал обвинить во всем себя. В больницу он пришел обозленным на весь мир, по вине которого он сейчас неизлечимо болен.
— Шейкин, как вы? — задаю вопрос я, не надеясь на ответ. Но получаю его.
— Никак.
— Это хорошо, — говорю я, — значит, вы, Шейкин, еще живы.
— Не дождетесь, — хмыкает он в ответ, так и не повернувшись ко мне.
Я улыбаюсь, — пусть медленно, но мужчина идет на контакт.
Четвертая койка пустует, хотя пациент выписан еще вчера. Такое летом бывает — в теплое время года люди не любят болеть.
Я выхожу из палаты и иду писать истории болезни.
18
Тени безумны. Они пребывают в нирване своего пустого существования, ежедневно поглощая пищу и исторгая из себя продукты своей жизнедеятельности, выполняя рутинные действия и передвигаясь с места на место, словно белки в колесе. Они думают, что у них есть цель в жизни, к которой они стремятся, но они двигаются по кругу. Иногда они болеют, и порой очень сильно. И чуть приблизившись к смерти, они замирают, как кролики в свете фар, завороженные ужасом предстоящей неизвестности. Заглянув в пустоту небытия, они готовы на все, чтобы сохранить жизнь. И когда их убогая жизнь остается с ними, — во многом благодаря мне, — редкий человек вспоминает пережитый ужас, отторгая из памяти неприятные воспоминания. Вернувшись назад в привычный мир, они старательно вычищают свою память.
Тени безумно пугливы. Когда я вторгаюсь в их ограниченный мирок, — через слухи, сплетни, газетные статьи и кухонные разговоры, — они тоже в ужасе замирают. Я для них — неминуемая и быстротечная смерть, мелькнувшая рядом. И они облегченно вздыхают, когда понимают, что их это сейчас не коснулось. Они рассказывают друг другу слухи и свои домыслы, выдавая их за истину. И иногда они бывают правы.
«Это мерзкий ублюдок убивает наркоманов».
«Так им и надо».
«Да этот маньяк просто санитар, который убивает больных членов общества».
«Говорят, он режет их на куски»
«А вы знаете, что он выдавливает глаза жертвам».
Тени абсолютно безумны, если думают, что их это не касается. Количество наркоманов растет лавинообразно Вирус, который они получают, распространяется пока медленно, но скоро он, изменившись, сделает свое черное дело, сокращая время жизни теней. И тех, что смертельно больны, и тех, чье время еще не пришло.
Вирус сократил время жизни Богини.
В недалеком будущем он утратит своё влияние на человеческий страх, но это — не моё будущее.
Я смотрю на мерцающий огонек свечи. Сделано больше половины, и это хорошо. На моих рисунках она улыбается, принимая преподнесенные ей жертвы. Она молчалива, но я знаю, насколько она может быть благодарной. Она со мной, и это укрепляет меня больше, чем любая молитва.
Богиня рядом, и это лучшее, что может быть в моей жизни.
Я заканчиваю улыбающийся рисунок и вешаю его на то место, что ему предназначено — крайне правое. Глядя слева направо, я могу увидеть все те чувства и эмоции, что она испытала за последние три года. Если на первых рисунках её лицо выражает бесконечную усталость от жизни, то, по мере смещения направо, лики светлеют, изменяясь в наилучшую сторону. Она сейчас счастлива тем, что я рядом.
Я тоже улыбаюсь, созерцая лики любимой.
В открытую форточку слышу, как сосед сверху вышел на балкон. Прикурив, он бросает спичку вниз, — и вслед за прочертившим темноту коротким огоньком, я слышу протяжный крик, который разбудит десятки людей в соседних домах. Крик, эхом прокатившийся по двору:
— Ау-у-у, люди-и-и-и! Мне хорошо-о-о-о!
Николай тоже считает, что он сейчас жив. Хотя, он уже две недели, как перешагнул на ту сторону бытия, — сейчас он встречается с миловидным юношей, который еще пока не знает о том, что инфицирован вирусом СПИДа. Они вместе спят и колются одним шприцом. Они довольны этой жизнью. Они пока счастливы вместе, и, как я думаю, будут счастливы всегда.
Я закрываю форточку.
Мне пора.
Впереди ночь, которую я проведу именно так, как угодно Богине. Подхватив заранее приготовленный рюкзачок, я иду к двери.
Неся с собой Её благословение.
Чувствуя приятную дрожь в мышцах.
Ощущая трепет в сознании.
С эйфорией в мыслях.
Жертвоприношения Богине я делаю с удовольствием.
19
Семенов, участковый милиционер с двадцатилетним стажем, посмотрел на незакрытую дверь квартиры номер 37. Хлипкий замок выломан. За спиной суетливый мужичок из 35 квартиры с вполне подходящей фамилией Синицын говорил:
— Открываю я свою дверь и вижу, — что-то не так с дверью тридцать седьмой квартиры. Я внутрь не заходил, но ты, Петрович, понюхай, явно пахнет смертью. И аура какая-то неприятная изнутри идет. Мерзкая такая аура, словно мертвяк там.
— Да не каркай ты, — отмахнулся Семенов и шагнул к двери. Всякое бывало в его жизни, но именно сейчас он почему-то не хотел заходить внутрь. Неприятное предчувствие мешало ему сделать последний шаг вперед.
— Может, лучше сразу вызвать убойный отдел? — предложил Синицын, на лице которого была смесь эмоций — возбуждение от необычной ситуации, страх того, что может быть в квартире со сломанной дверью, нездоровое любопытство и мелочная радость, что все это происходит в соседней квартире, где живет надоевший всем наркоман.
Семенов поморщился — насмотрятся детективных сериалов, и полагают, что оперативники из отдела по расследованию тяжких преступлений без промедления приедут на сломанную дверь. Хочешь, не хочешь, а проверять все равно ему надо.
Дверь пронзительно скрипнула, когда Семенов аккуратно потянул её на себя за край, и Синицын сзади возбужденно подпрыгнул.
— Стой здесь и за мной не ходи, — сказал Семенов и вошел в квартиру.
Он знал, что в квартире живет парень, уже давно сидевший на героине. Его родители, поняв, что ничего не смогут сделать и вылечить сына невозможно, купили ему однокомнатную квартиру, переложив свою головную боль на соседей и на участкового.
В коридоре — на вешалке рваная куртка, в углу грязные кроссовки. Значит, парень должен быть дома.
Семенов принюхался. Действительно, присутствующий в квартире запах неприятен, — запах сгоревшей пищи, смешанный еще с чем-то неприятно-гадким. Заглянув в приоткрытые двери раздельного санузла, он отшатнулся от запаха дерьма, исходившего из туалета, и быстро прошел на кухню, где в грязной мойке лежала сковорода с пережаренной до черноты картошкой. В углу старенький холодильник ровно гудел, создавая иллюзию того, что жизнь в этом ограниченном пространстве продолжается.
Семенов вздохнул и пошел в комнату.
Когда он увидел обнаженное тело парня, то вначале у него все поплыло перед глазами, но опыт взял свое. Зажмурившись, участковый потряс головой и снова открыл глаза.
На полу лежало мертвое тело. В этом можно не сомневаться — из шеи торчал нож, на теле многочисленные разрезы, а пустые глазницы зияли чернотой ужаса. Запах крови, которая вытекла из многочисленных ран, смешивался с запахами говна, грязи и сгоревшей картошки, создавая тот аромат, что унюхал Синицын.
Сказав себе несколько раз, что он выдержит это, Семенов восстановил, насколько смог, свое душевное равновесие и огляделся.
На пустом столе у окна стояло два стакана. Дверь на балкон приоткрыта. Одежда парня лежала скомканной кучкой на старой продавленной софе со сломанными ножками. Часы на стене остановились на полвторого, но, не факт, что они в рабочем состоянии. В полупустой комнате, кроме стола и софы, ничего нет, поэтому больше ничего интересного Семенов не увидел.
Осмотр места преступления успокоил участкового, и он наклонился ближе к трупу, чтобы рассмотреть нож. На рукоятке, торчащей над ключицей слева, вырезаны две буквы — «кА».
Семенов выпрямился и неловко перекрестился, только сейчас почувствовав, как намокла от пота его рубашка. Задом он отошел в коридор, а затем, развернувшись, вышел из квартиры.
— Ну, что там? — нетерпеливо спросил его Синицын, глядя на участкового с нездоровым блеском в глазах.
— Иди, вызывай убойный отдел, — сказал Семенов, вытаскивая из кармана сигареты. Руки дрожали, поэтому только вторую сигарету он смог донести до рта.
Синицын округлившимися глазами смотрел на то, как участковый роняет первую сигарету и прикуривает вторую, а затем как-то недоуменно спросил:
— А по какому телефону звонить? И что сказать?
— 02, - сказал Семенов и закашлялся. Снова затянувшись, выдохнул и продолжил:
— Скажи, очередная жертва убийцы наркоманов.
Глядя, как Синицын суетливо открывает свою дверь, участковый думал о том, что возникшие в городе слухи о маньяке, убивающем наркоманов, подтверждаются. Нюансы убийств были служебной информацией, которую участковому не положено знать, но многое уже обсуждалось на улицах, поэтому Семенов затягивался сигаретным дымом и думал о том, что увидел в квартире наркомана.
Он затушил окурок в консервной банке, которая стояла тут же, механически отметив, что та пуста, и посмотрел на появившегося Синицына.
— Ну, позвонил?
— Да, сказали, через пятнадцать минут будут, а пока сказали, чтобы вы охраняли место преступления.
— А то я не знаю, что делать, — сумрачно сказал Семенов и полез в карман за следующей сигаретой.
В следующие пятнадцать минут, которые он провел у двери в ожидании оперативников, он выкурил еще пять сигарет.
20
Уже в ту ночь, когда она умерла, я знал, что буду делать дальше.
Я не хотел, чтобы её прекрасное тело сгнило в земле. Я хотел его сохранить для себя и, главное, для неё. Для нашего совместного будущего в бескрайних Тростниковых Полях.
Моя рациональная часть сознания, испорченная полученным консервативным медицинским образованием, говорила мне, что это только физическая оболочка, которая уже никогда не станет той, что я любил.
А нерациональная часть, которая определяла мою жизнь с детства, — перебирала в памяти забытые в веках знания, прочитанные книги и неясные убеждения.
Я, по-прежнему, медленно брел в тишине ночного зимнего леса.
Рано утром я посмотрел на прекрасные черты её лица, застывшие в вечности, и понял, что просто обязан сохранить её.
Она должна жить вечно, потому что она — Богиня!
Для начала я позвонил на работу и взял отпуск на две недели — этого времени мне должно хватить. Затем занялся приготовлениями: только имея все в наличии, можно приступать к важному действию — сохранению тела любимой женщины.
Сначала я приготовил место, где она будет находиться всегда. Кладовка в дальней комнате — я вынес всё из неё, сложив аккуратной кучей в углу. Потом, позже я разберу это барахло. Помещение небольшое, примерно три метра на полтора, но вполне хватит для склепа. Далее пришлось тяжело потрудиться: хоть ванна в туалете не чугунная, мне понадобилось много усилий, чтобы перетащить её в кладовку. Одному и по возможности без лишнего шума, мне пришлось нелегко, но я справился. Плотно законопатив сливное отверстие, я посмотрел на будущее ложе моей Богини — пусть оно убого и приземлено, пусть оно не соответствует её статусу, но я уверен, что неважно, как выглядит место, где Её тело будет пребывать вечно.
Она украсит собой любое место.
Вернувшись в комнату, где она лежала на диване, я долго смотрел на её обнаженную красоту, словно впитывал в себя то, что видели глаза. Я просил прощения, что приходится осквернять её тело, но по-другому нельзя. Даже в древности люди совершали этот ритуал с теми, кого считали Богами.
Я перенес тело на пол, на предварительно расстеленную клеенку.
Я приготовил инструменты, эмалированный таз и стеклянную пятилитровую банку с широким горлом. Впереди очень необходимое действие, но и самое неприятное — и для меня, и для неё.
Надев резиновые перчатки, я в некотором роде упаковал свое сознание в латекс — так легче осквернять божественное тело. Я как бы отгородился оттого, что делают мои руки, и таким образом, сохранил свое сознание в неприкосновенности. Хотя, когда скальпель в первый раз прикоснулся к коже, я почувствовал всем своим существом святотатство содеянного мною. Тем не менее, я продолжал делать то, что необходимо. В своем сознании я непрерывно бормотал священный текст, хранившийся в памяти:
Я мысленно говорил, а руки делали дело. Я широко рассек кожу живота над лоном, и, где рукой, где скальпелем, разрывая и рассекая ткани, добрался до брюшной полости. Постепенно извлекая, выкладывал петли кишечника в таз, заняв его полностью за какие-то десять минут.
Далее — желудок: погрузив по локоть в отверстие правую руку со скальпелем, зажатым между пальцами, на ощупь, я отсек желудок от пищевода. Когда знаешь, как расположены внутренние органы в животе, это не так уж сложно. Да, я мог разрезать живот Богини по другому, и мне было бы легче извлекать её внутренние органы, но — таков ритуал. И так больше шансов, что тело Богини сохранится для её будущей жизни в Тростниковых Полях.
Затем — печень: я чувствовал рукой её бугристую поверхность, когда искал то место, которое держит орган, а, вытащив его, увидел синюшность измененной ткани. Этот орган я сложил в стеклянную банку. Следующие органы — поджелудочная железа и селезенка — последовали в таз.
Я смотрел на ввалившийся живот и улыбался — я смог сделать то, чего боялся. У меня получилось. Дальше пошло лучше. Я вычистил живот от крови и желчи, зашил его, старательно сопоставляя края раны, так что шов стал еле заметен.
Старательно обтер тело влажной губкой, затем сухим полотенцем и перенес Богиню в её ложе.
Главное сделано. Точнее, самое сложное и ответственное дело.
21
Ночью в 303-ю палату экстренно поступил пациент. Прежде чем идти к нему, я просматриваю историю болезни, заполненную дежурным врачом. Больной оказался в некотором роде коллегой — врач-патологоанатом. Предварительный диагноз — язвенная болезнь желудка и двенадцатиперстной кишки. Быстро прочитав собранный анамнез и жалобы больного, я задумчиво закрываю карту. Похоже на то, что Лариса, дежурившая этой ночью, ошиблась. Но, ничего не сказав, я иду в палату, — не увидев пациента, я не могу делать какие-либо выводы о работе коллеги.
Когда я вхожу, больной медленно поворачивает голову в моем направлении, и я вижу глаза, в которых легко читается обреченность. Человек уже перестал бороться, покорно принимая тот удар, который приготовила ему судьба или Бог, в которого он не верит.
— Степан Афанасьевич, рано вы сдались, — говорю я, улыбнувшись пациенту, и не увидев реакции на улыбку, понимаю, что прав в своих предположениях.
— Скажите мне, Степан Афанасьевич, сейчас есть боль в сердце? — спрашиваю я, подходя к нему и заглядывая в глаза.
Он молчит, даже не пытаясь открыть рот, и смотрит на меня долгим пронзительным взглядом, и, в следующую секунду я понимаю, что он уходит. За то быстротечное время, что я смотрю в его глаза, я многое вижу, прикоснувшись к уплывающему сознанию — его сердце делало последние попытки перегнать кровь в сосуды, а в мыслях уже наступило успокоение.
Я делаю то, что должен сделать, хотя понимаю бессмысленность своих действий. В данном случае пациенту уже никто не мог помочь. Он сам не хочет вернуться.
Крикнув в коридор призыв о помощи, я стаскиваю безжизненное тело пациента на пол, запрокидываю голову и начинаю стандартные реанимационные мероприятия — непрямой массаж сердца и искусственное дыхание. Я знаю, что Мехряков Степан Афанасьевич, доктор-паталогоанатом с тридцатилетним стажем, примерный семьянин и любящий отец, умер от обширного инфаркта миокарда, и оживить его никому не удастся, но, несмотря ни на что, делаю то, что обязан делать в данной ситуации.
Когда через пять минут меня сменяют подоспевшие реаниматологи с необходимым оборудованием для интубации и дефибриляции, я отхожу в сторону, — сыграв свою роль в этом представлении, я удаляюсь обдумать то, что увидел в глазах умирающего доктора.
Он был парашистаем, — рожденный им, он стал опытным и мудрым разрезателем. Смерть для него стала более реальна, чем жизнь, хоть он пытался думать иначе. Проводя много времени с мертвыми телами, он, сам того не заметив, уже давно перешагнул ту границу, что разделяет миры. И, хотя он не осознавал, что находится на границе земного и загробного мира, он давно видел то, что неподвластно другим.
И перед своей смертью, он вдруг увидел свою суть в моих глазах. Осознание того, что он Парашистай пришло к нему слишком поздно. Так же, он понял, кто я, и какова моя сущность в этом мире.
Иногда смерть открывает глаза умирающему человеку, позволяя увидеть невозможное.
В ординаторской я нахожу только Ларису, которая сидит на диване. После дежурства она, как правило, все утро ничего не делает, объясняя это усталостью. Но я знаю после утренней оперативки, что за всю ночь поступило только два больных, и она спала большую часть ночи.
— Что там за шум? — спрашивает она.
— Пытаются оживить пациента, которого вы приняли сегодня ночью, — отвечаю я, и, протянув историю болезни, добавляю, — советую переписать жалобы и анамнез, потому что вы не увидели острую сердечную недостаточность у больного, от которой он сейчас умер.
— Какая сердечная недостаточность! — восклицает Лариса. Вскочив с дивана и забыв о наигранной усталости, она хватает историю болезни.
Я отворачиваюсь и не слушаю бормотание о том, что она уверена в диагнозе на все сто процентов, а, когда она выскакивает из ординаторской, даже испытываю облегчение.
Как правило, жизнь закрывает глаза человеку, который не замечает очевидного.
22
Суматоха улеглась. Тело умершего доктора отправили в морг. Лариса, долго и многословно рассказав всем о том, как она принимала ночью больного, и что она не сомневалась в диагнозе, ушла домой раньше, отпросившись у заведующего отделением. Я обошел свои палаты с обходом. Те больные, которые болели — почувствовали себя значительно хуже после утренней смерти поступившего пациента, кто выздоравливал — просился у меня на выписку, объясняя мне, что дома и стены помогают выздоравливать, и даже мужчина с простатитом уже не лежал, отвернувшись к стене. Он сидел на своей кровати со странным выражением лица.
В ординаторской я слышу последнюю фразу Веры Александровны, которую она говорит достаточно громко:
— Это непростительная ошибка со стороны Ларисы. Просто недопустимо так халатно относиться к своим обязанностям!
Заведующий отделением Леонид Максимович, сидящий напротив неё за столом, поворачивается ко мне и спрашивает:
— Вы, Михаил Борисович, тоже так думаете?
— Я ничего не думаю, потому что об этом можно говорить только после вскрытия и патологоанатомического заключения. Может, Лариса была права, и мужчина умер от болевого шока на фоне перфорации язвы желудка. Пока мы этого не знаем, говорить о том, кто виноват, преждевременно.
Леонид Максимович, пожав плечами, говорит:
— Ладно, обсудим это завтра.
Он встает и уходит.
Вера Александровна, на лице которой блуждала довольная улыбка, смотрит на меня и говорит:
— Какая, к черту, перфорация? Почему вы её защищаете? И дураку понятно, что больной умер от острой сердечной недостаточности на фоне ишемической болезни сердца. Лариса поверхностно собрала анамнез и поленилась посмотреть больного ночью, поэтому и не поставила правильный диагноз.
Я, придвинув к себе клавиатуру и глядя на монитор, тихо говорю:
— Нет справедливых, земля отдана криводушным.
— Что вы сказали, Михаил Борисович? — спрашивает она.
— Вера Александровна, а ведь вы радуетесь тому, что Лариса ошиблась. Ваш коллега облажался, а вы довольно потираете руки. На лице у вас написано удовольствие оттого, что Лариса поставила неправильный диагноз, и уж, конечно же, вы, такой опытный профессионал, такого бы никогда не допустили в своей практике.
Я поворачиваюсь к собеседнице и смотрю в её глаза.
— Да что вы такое говорите?! — возмущенно реагирует она, отворачивая от меня довольное лицо.
— Да то и говорю, злобная вы моя, — ухмыляюсь я, — если бы это было в первый раз, я бы еще сомневался, но за те годы, что мы работаем вместе, я говорю то, в чем уверен.
Вера Александровна обиженно молчит, чему я только рад — мне надо оформить посмертный эпикриз. Доктор Мехряков несколько часов лежал в моей палате, значит, это моя обязанность.
Я смотрю на сухие строчки его паспортных данных. Ему было всего пятьдесят девять лет, из которых большую часть он был парашистаем. Что это дало ему? Как он прошел по жизни, зная о смерти практически все, и сталкиваясь с ней ежедневно? Как он воспринимал человеческое тело, — как кусок мертвой ткани или как вместилище души, которая покинула его?
Я печатаю посмертный эпикриз и вспоминаю его глаза. Я увидел в них много, даже больше, чем мне хотелось бы. В бездонном омуте его глаз проскользнуло уходящее сознание, в котором хранилось все — и добро, которое он всю жизнь пытался сделать, и зло, что делалось само собой. Именно сознание парашистая толкнуло его на пятом курсе медицинского института пойти в патологоанатомы, хотя его друзья и будущая жена удивлялись его выбору.
Он думал по-другому, и скрывал это.
Он жил странно и сам этого до конца не понимал.
Но смерть все расставила на свои места — в последние часы жизни он очень сильно хотел умереть, сделав все, чтобы его не вытащили с того света.
Когда жизнь прочно переплетается со смертью, нет ничего удивительного в том, что последняя торжествует в сознании человека.
23
Я помню, как слезы текли по моему лицу, когда я смотрел на лежащее в ванной тело. Беззащитное в своей обнаженности, и ослепительно прекрасное на фоне белизны ложа. Безмятежно-спокойное лицо с закрытыми глазами, что к лучшему — мне совсем не хочется смотреть в бездну её глаз. Я не уверен, что увижу там, то, что мне хотелось бы увидеть.
Поправив спутавшиеся волосы, я печально улыбнулся — впереди долгая разлука, ведь только Тростниковые Поля вновь соединят нас, — и закрыл дверь в кладовку. Мне надо делать дело.
Я знал, где взять необходимую мне жидкость, чтобы сохранить тело. Всего то, нужно поехать, взять её в достаточном количестве, чтобы заполнить ванну, и привезти сюда. Пустяки для человека, когда цель у него грандиозна, и любые препятствия ничтожны по сути своей.
Ближе к ночи я пошел в свой гараж, где стояла моя «четверка». Я пользовался ею редко, а в последние месяцы вообще не появлялся здесь. Неторопливо смахнул пыль с металлической и стеклянной поверхностей, залил в бак бензин, освободил багажник и загрузил в него металлическую бочку. Когда-то я притащил её в гараж, словно чувствовал, что она обязательно понадобится.
Иногда мы подсознательно знаем, что нам пригодится в жизни, словно можем заглянуть в будущее, не осознавая этого.
Пока ехал в направлении медицинского института, где на кафедре нормальной анатомии хранились достаточные запасы формалина, я тихо бормотал речитативом слова из дальних тайников памяти:
Фасад здания лабораторного корпуса медицинской академии выходил на оживленную улицу, где сновали автомобили и прогуливались люди, зато, подъехав сзади к служебному входу, я оказался в тишине темного двора. Забор, ограждающий стоящий рядом жилой дом, отрезал этот участок от всего остального мира. Жители окрестных домов предпочитали не пускать сюда детей и не выгуливать здесь собак, хотя сочная зелень травяного покрова, широкие кроны лип и чистота создавали определенный уют в этом месте. Не заходили сюда и алкоголики — в городе достаточно мест, где можно спокойно выпить.
Я знал, что на кафедре есть охранник — подрабатывающий по ночам студент. Он не мог мне помешать, но хотелось сделать все тихо, чтобы не привлекать лишнего внимания. Посмотрев на окна, я нашел освещенное и прикинул, что парень сидит в дальнем конце кафедры и вряд ли услышит меня. Я открыл топором дверь, произведя некоторый шум, и, зайдя внутрь, прислушался. На кафедре анатомии царила гробовая тишина, — я улыбнулся, подумав об этом сравнении. Подойдя к двери, из-под которой пробивался свет, я заглянул в щель и совсем успокоился — студент сидел за столом с наушниками на голове и что-то переписывал в тетрадь.
Я вернулся к машине и поставил бочку на «попа» прямо в багажнике. С помощью длинного шланга, просунутого в окно, я слил в бочку формалин из резервуара. Собрав шланг и закрыв за собой окно и сломанную дверь, я вернулся к машине.
Я понял, что не смогу положить тяжелую бочку с жидкостью на бок, и решение этой проблемы пришло само собой, — я зафиксировал бочку в багажнике шлангом. И уехал.
Как оказалось, самым сложным в операции по краже и доставке формалина был постепенный перенос нескольких десятков канистр с жидкостью из гаража в квартиру. Это было тяжело, даже, не смотря на то, что я жил на первом этаже. Я раз за разом приносил две емкости, выливал их в ванну, каждый раз проговаривая фразу:
Даю тебе силу,
чтобы ты могла улететь,
чтобы могла подняться к небу и стать сияющей звездой на Востоке.
Я закончил только к утру, и, обессиленный, посмотрел на свои труды. Она лежала в ванной, полностью покрытая прозрачным раствором, и, казалось, улыбалась мне, поощряя мои действия. Рядом на тумбе стояла банки с растворами, в который лежали её внутренние органы — печень, желудок, кишечник, поджелудочная железа и селезенка. Осталось совсем немного — промазав края ванны клеем, закрыть её оконным стеклом, чтобы жидкость не испарялась.
Сделав это, я упал на диван, и уснул.
Возможно, именно тогда я в последний раз нормально спал.
24
Иван Викторович Вилентьев дождался. Появилась первая улика — Парашистай оставил отпечатки своих пальчиков на месте преступления. Во всяком случае, ему очень хотелось надеяться на то, что найденный стакан с неидентифицированными отпечатками пальцев, даст ему возможность раскрыть эти серийные убийства. Ну, или приблизиться к разгадке этих преступлений.
Четвертая жертва — вконец опустившийся наркоман, у которого унитаз забит отходами его жизнедеятельности, из-за чего капитан дал ему кличку «засранец». Его до сих пор коробило от картины, которую он увидел в туалете на квартире убитого. А ощущение присутствующего запаха до сих пор заставляло его морщиться.
Иван Викторович, придвинув к себе телефон, набрал номер и приложил трубку к уху.
— Здравствуйте, могу я Степана Афанасьевича услышать?
— Как это нет?! — на лице Вилентьева отразилось удивление. — Я хотел узнать результаты вскрытия доставленного утром трупа.
— Как умер! — удивление на лице сменилось на оторопь, он побледнел, и в расширившихся глазах возникло неверие в то, что он услышал в телефонной трубке. Но по мере того, как он слушал, что ему говорят, Иван Викторович мрачнел и сильнее сжимал трубку. Когда послышались короткие гудки, он отлепил трубку от уха и медленно положил её на аппарат.
После короткого стука, дверь в кабинет открылась и вошла Мария Давидовна Гринберг.
— Здравствуйте, Иван Викторович, я к вам по делу, — сказала она, пока шла к столу, но, сев на стул и увидев лицо собеседника, обеспокоено спросила, — что с вами, вы бледный, как простыня?
Вилентьев, подняв глаза на женщину, коротко сказал:
— Друг умер.
И подумал, что, конечно, на самом деле, не такой уж друг, скорее хороший знакомый, но смерть всегда возвышает тех людей, которые неожиданно уходят. Думать о Степане Афанасьевиче Мехрякове, как о друге, было значительно лучше.
— Опытный доктор, пятьдесят с чем-то лет, любящая жена и дочь — живи и радуйся, а он — умер.
Иван Викторович говорил, с грустью глядя на Марию Давидовну, и не ощущал того, что обычно чувствовал в её присутствии. После небольшого молчания, он, вернув свои мысли к повседневным делам, сказал:
— Что у вас?
— Я посмотрела статистику убийств за последние годы и нашла интересные моменты, — сказала Мария Давидовна, — два года назад шесть наркоманов были найдены мертвыми на квартире одного из них.
— Помню, — кивнул Иван Викторович, — передозировка у всех шестерых.
— Да, и поэтому никто внимательно не присматривался к месту преступления. Сейчас, конечно, уже ничего не вернуть, но мы знаем, что все они были ВИЧ инфицированы, и если предположить, что их убил Парашистай, то это были его первые жертвы.
— Может, не надо предполагать, — сморщился недовольно капитан, — а то можно много напридумывать и домыслить.
— Хорошо, — покладисто сказала Мария Давидовна, — пойдем дальше. Год назад серия убийств наркоманов, когда их подкарауливали в темных подворотнях и забивали насмерть металлическим прутом. Четверо из них имели вирус в крови, а двое — нет. Но, если предположить, что они только недавно получили вирус, и он еще не определялся в крови, то мы имеем снова шесть убитых ВИЧ-инфицированных наркомана. А это, Иван Викторович, уже тенденция, от которой невозможно отмахнуться.
Мария Давидовна говорила и смотрела на отстраненное лицо собеседника. Она понимала, что он сейчас вряд ли способен адекватно мыслить, но откладывать на потом свои мысли она не хотела.
— Иван Викторович, почему вы молчите?
— Мария Давидовна, — вздохнул капитан Вилентьев, — единственная связь во всех этих случаях только в том, что все жертвы инфицированные наркоманы. Да и то в двух случаях это притянутая за уши связь. Тела их никто не резал, глаза никто не выдавливал. И к тому же, недавно убийцы были арестованы и осуждены на длительные сроки заключения.
И предупреждая возможные возражения, он поднял руки:
— Все, Мария Давидовна, давайте больше не будем на эту тему.
Женщина резко встала, пошла к выходу из кабинета, и, повернувшись у двери, сказала:
— Вы прекрасно знаете нашу судебную систему. И что вы, Иван Викторович, скажете, если и сейчас убийства прекратятся после шестой жертвы? И ко всему прочему, еще и найдется тот, на кого можно будет свалить вину за эти преступления?
И, не дожидаясь ответа, она вышла.
25
Иду домой. Рабочий день позади. Кому положено умереть — умер, кому еще положено жить — продолжают существовать, не зная, что впереди и насколько к ним благоволит судьба. В том, что я по-прежнему живу, нет ничего удивительного — в моей жизни есть цель. Труден путь к этой цели, но приз, который я получу в конце пути, стоит настоящих тягот и лишений.
Девушка с ребенком на руках, идущая навстречу по тротуару, останавливается и обращается ко мне:
— Пожалуйста, помогите мне. У меня кошелек с зарплатой вытащили из кармана, и нам с Ванечкой кушать нечего.
Девушка сравнительно неплохо одета — потертые, но не рваные джинсы, белая футболка. Она слегка накрашена, и в глазах нет печати обездоленности, да и ребенок не выглядит изможденным. Пухлощекий мальчик года на два. Большие любопытные глаза.
Она выбрала тот путь в своей жизни, который никуда не приведет.
Я смотрю в улыбающиеся глаза мальчика и говорю девушке:
— Извините, но я ничего вам не дам, потому что я бессердечный и циничный ублюдок. Может, вам лучше сразу убить своего ребенка, чтобы он не мучился от голода?
Девушка, отшатнувшись, быстрым шагом и не оглядываясь, ушла. Я подмигнул ребенку, который, повернув голову, смотрел на меня и по-прежнему улыбался, медленно покачиваясь на руках уходящей матери.
Беда в том, что у ребенка по вине родителей действительно нет будущего. Пока он еще нужен матери для попрошайничества, он сыт и здоров, но пройдет немного времени, и мальчик окажется на улице. И детство закончится, так и не начавшись. Став токсикоманом, он проживет короткую и убогую жизнь.
Может, этот мальчик — Бог. Тогда он разделит судьбу тысяч подобных брошенных родителями мальчишек, вместе с ними вдыхая пары клея и рано умирая. Такая уж у Бога участь — тащить на себе тяжелый крест человеческих пороков, и умирать молодым, так и не узнав другой жизни, словно её нет, и никогда не существовало.
На лавочке у моего подъезда сидит и курит участковый Семенов, который живет на третьем этаже. Поздоровавшись, я присаживаюсь рядом.
— Что грустный, Петрович? — спрашиваю я.
Тот помотал головой и ничего не ответил. На лице участкового ничего не было — погруженный в себя, он раз за разом подносил сигарету к губам.
— Я слышал, убийца позавчера в доме номер 13 наркомана убил, — говорю я утвердительно, — и это уже не первый случай.
— Зачем тебе это, доктор? — спрашивает участковый, бросив окурок на землю и затоптав его.
— Сосед на втором этаже, Николай, тоже наркоман. Его могут убить.
— Могут, — соглашается Семенов, — и что с того?
— Ничего, — пожимаю я плечами и встаю с лавки.
— Слушай, Михаил Борисович, — говорит Семенов, — как ты думаешь, откуда в человеке это паскудное зверство? Мало того, что этот проклятый ублюдок убивает, так еще тело кромсает и глаза выдавливает.
Я снова сажусь.
— Зверство — это когда медленно режут живого человека, смакуя его боль, наслаждаясь его мучениями, а убийца, насколько я знаю, сначала убивает, а потом кромсает тело. Зверство — это когда изощренно пытают, насилуют и живьем закапывают в землю. И потом, для тебя, Петрович, это же хорошо, — чем меньше на твоем участке наркоманов, тем лучше.
— С чего это ты решил? — удивленно округляет глаза Семенов.
— Ты сам только что сказал.
— Ничего подобного я не говорил, — отмахивается он. — Что это ты с больной головы на здоровую переваливаешь?!
Семенов встает и, не прощаясь, уходит.
Я сижу на лавочке, смотрю, как медленно темнеет, как люди спешат по своим квартирам, как загораются в окнах огни, как кошка неторопливо бежит через улицу, поглядывая на чирикающих воробьев, как старушки у соседнего подъезда эмоционально обсуждают свою нищенскую пенсию, обвиняя власти всех уровней.
И, когда совсем стемнело, я тоже иду домой.
26
Я сейчас с трудом могу вспомнить, что я делал в первый год после смерти Богини.
Ходил на работу. Да, но я не могу вспомнить ни одного больного, которого бы я вылечил. Приходил и автоматически делал то, что необходимо. И ни одного лишнего движения, даже когда видел, что человек хороший, и я смогу избавить его от будущей смерти. Мне было безразлично, выздоравливали люди или нет.
После работы заходил в магазин. Складывал продукты в корзину, не глядя на ценники, и, в основном, покупал всё то, чему она радовалась, когда я приходил из магазина.
Готовил дома ужин. И ел в одиночестве то, что она любила, порой даже не чувствуя вкуса того, что ел. Механически насыщался, подчиняясь требованию организма.
Смотрел в окно на ночной город, пытаясь отвлечься от мыслей. Но ничего не получалось, и я еще больше думал о своем предназначении.
Включал телевизор и через пять минут выключал — по всем каналам или тупая петросянщина, или бесконечная информационная жвачка.
И я не спал. Словно отрезало, — даже если и пытался уснуть, лежа в темноте, ничего не получалось. Именно тогда я стал рисовать при свете свечи. Сначала рисовал абстрактные рисунки, но скоро понял, что мои ночные образы для того и существуют, чтобы их запечатлеть на бумаге.
Думал, что от недостатка сна не смогу вести такой образ жизни, но, к своему удивлению, прошел месяц, а я чувствовал себя даже лучше, чем раньше. Впрочем, наверное, я спал около часа перед самым рассветом, сам не замечая этого.
Часто меня тянуло к кладовке. Я подходил к запертой двери. Стоял, прижавшись к ней ухом, и слушал тишину. И отходил.
Когда придет время, я открою дверь.
В годовщину её смерти — этот день выпал на выходной — я принес первые жертвы. Конечно, сначала я подготовился к этому. Нашел будущие жертвы, свел их вместе, обеспечил всем необходимым и вовремя появился.
Первый блин оказался комом — только у двоих из шестерых я смог заглянуть в глаза. Пока я смотрел в глаза первых умирающих наркоманов, остальные уже успели оставить этот мир. Я думал, что принес Богине две личности, которые будут служить ей в Тростниковых Полях. Как я понял сейчас, я ошибался даже в отношении этих двух.
Неудача не сломила мою решимость продолжать дело. В конце концов, я только еще начинал, и такие ошибки простительны.
В следующем году я начал жертвоприношения за полтора месяца до годовщины, так что последняя жертва была принесена точно в тот день, когда Богиня пребывала два года в путешествии к миру и спокойствию.
В это раз самым сложным для меня стало уловить тот момент, когда жертва начинала умирать. Железный прут в качестве оружия оказался не очень удобен в этом отношении — дважды я перестарался, и упустил жертвы, потеряв их личности. К тому же, шум, производимый мною и жертвами, порой мешал мне спокойно заглянуть в глаза умирающему.
Таким образом, я за два года принес Богине двенадцать жертв. И как я сейчас понимаю, эти двенадцать убитых в мире Богини всего лишь бесплотные тени — «кА» жертв я не взял.
Все предыдущие месяцы я рисовал по ночам и думал.
Я творил на листе бумаги её образ и создавал в своих мыслях ритуал, который обеспечит максимальный эффект от жертвоприношения.
Я готовил инструменты для будущего действа и подбирал жертвы.
Я продумывал сценарии жертвоприношений и пути безопасного для меня завершения этих актов.
И — все удалось.
На данный момент осталось только две личности, у одной из которых я возьму тело, имя, тень, «кА» и «БА». Они еще не знают своей участи, но — она уже предрешена. Жаль, что у одной из жертв придется оставить «кА», но и здесь я нахожу оправдание себе — пусть лучше так, чем я попаду под подозрение.
Пять элементов у каждой жертвы.
Пять жертв для службы в загробном мире.
Шесть слуг для Богини, из которых только один придет тенью. Остальные — полноценные личности, которые будут служить ей вечно.
27
Когда утром вхожу в терапевтическое отделение, то первым я вижу больного Шейкина. Он сидит за столом в холле отделения и явно ждет меня. Вскочив со стула, он подбегает ко мне и, заглядывая в глаза, с трагическими нотками в голосе произносит:
— Доктор, я не хочу умирать.
Я киваю и говорю:
— Я сейчас переоденусь, и мы поговорим об этом.
В ординаторской Вера Александровна никак не отреагировала на моё приветствие. Я улыбаюсь, глядя на её серьезное лицо, — она считает себя незаслуженно обиженной, и выглядит, как надутая гусыня. Я, накинув белый халат, иду к пациенту.
— Я так понимаю, Шейкин, что вас еще что-то держит в этом мире? — спрашиваю я, сев на стул в холле.
— Михаил Борисович, но ведь так ужасно умирать, — говорит Шейкин, расширив свои глаза, подернутые желтизной. — Я вчера посмотрел на то, как умер тот человек, и вдруг для меня открылась простая истина.
Далее он дрожащим голосом говорит о тех событиях в его жизни, которые сохранились в памяти и важность которых, с моей точки зрения, очень сомнительна. Он говорит о своей жене — прожив с ней пятнадцать лет, он воспринял уход женщины, как предательство по отношению к нему. Ведь он же болен, как она этого понять не может. Именно сейчас она должна протянуть ему руку помощи, а не отвернуться от него, хлопнув дверью. Он говорит, что с того момента, как жена не пустила его в спальню, и ему пришлось провести ночь на диване в гостиной, он не может относиться к ней с прежней любовью и вниманием. Она оттолкнула его в трудный момент, и чего же она хотела взамен, — он не может быть верным мужем, когда ему наносят удар ниже пояса. Коротко коснувшись в монологе детей, которые уже не относятся к нему, как к отцу, и все благодаря тому, что она их так настраивает против него, он пытается рассказать о том, почему он начал пить. Он говорит, что, когда в стране нет никакой идеи, когда мыслящему человеку некому высказать свое мнение о негативных процессах в обществе, поневоле станешь искать тех людей, которые умеют слушать и понимают твой душевный порыв. Путано, перескакивая в словах на разные темы, он говорит, что не так уж много он пил, и всегда приходил домой, и в его жизни все было хорошо, и только в последний год он не может выполнять свой супружеской долг. Он говорит, что, сколько себя помнит, он всегда относился к жизни с некоторым трепетом, потому что …
Он на мгновение замолкает, — я ждал, когда он сам скажет то, что я ожидал от него услышать.
И он говорит:
— Потому что жить так прекрасно!
Я улыбаюсь, хотя серьезен, как никогда. К сожалению, он поздно осознал эту истину. Как обычно, надо сначала сделать всё в жизни, чтобы подойти к последней черте, а потом понять, что переступать её не хочется. Надо максимально изгадить свою жизнь и загубить здоровье, чтобы потом, опомнившись, уповать на современную медицину или на Бога.
— Вашу печень, Шейкин, уже никто не вылечит, но сейчас делают пересадку печени. Мы с вами здесь немного подлечимся, а потом вы попытаете счастья в Москве. Может, вам быстро найдут донора и сделают пересадку.
— А если не найдут или время будет упущено? — спрашивает он.
— Я думаю, успеют, у вас, Шейкин, впереди еще достаточно много времени.
Я даю ему надежду, хотя знаю, что ничего у него не получится. Но мне надо избавить его от желтухи и выписать — дальнейшее в его руках. Если он сможет соблюдать диету, вести здоровый образ жизни и пить специальные лекарственные средства, то может, он еще протянет некоторое время.
Когда я возвращаюсь в ординаторскую, там уже все собрались. Заведующий отделением Леонид Максимович сидит за своим столом, всем своим видом демонстрируя, что сейчас он при исполнении, и не допустит панибратства в предстоящем серьезном разговоре. Лариса ёрзает на стуле рядом и нервозно крутит карандаш. По её лицу видно, что ничего хорошего для себя она не ждет. Вера Александровна моет руки, отвернувшись от всех, и, когда я вхожу, она резко меняет свое довольное выражение лица.
— Что ж, все в сборе, — говорит Леонид Максимович и, посмотрев на меня, добавляет, — закройте дверь, Михаил Борисович.
Я выполняю его просьбу и устраиваюсь на диване.
— Вчера по моей просьбе во второй половине дня было произведено вскрытие Мехрякова, — говорит Леонид Максимович, — и заключение патологоанатома для нас очень неутешительное.
— Сердечная недостаточность? — нетерпеливо перебивает его вопросом Вера Александровна, которая по-прежнему стоит рядом с умывальником.
— Да. Обширный инфаркт, и в свете этого, я сегодня вызван к главному врачу, — мрачнея на глазах, говорит заведующий отделением. Переместив взгляд на Ларису, он, понизив голос, спрашивает:
— Как вы думаете, что я скажу главному, когда он меня спросит о том диагнозе, который стоит в истории болезни и как он соотносится с заключением патологоанатома?
— Леонид Максимович, — трагически заломив руки, говорит Лариса, — когда я его смотрела в приемном отделении, там не было даже подозрения на сердечную недостаточность. На ЭКГ были только изменения, характерные для артериальной гипертензии. При объективном осмотре только характерные для язвы боли в эпигастральной области живота, и ничего больше.
— Леонид Максимович, — сказал я, — Лариса не могла ничего сделать. Доктор Мехряков скрыл от неё основные жалобы. Мне даже кажется, что он хотел умереть, и, если бы его жена не вызвала бы скорую помощь, он бы спокойно умер дома.
— Да кого сейчас волнуют эти эмоции! — восклицает заведующий отделением, шлепнув обеими ладонями по столу. — В истории болезни написан один диагноз, а в патологоанатомическом заключении — другой. И Главному эти ваши размышления нужны, как мертвому припарки!
Леонид Максимович встает и выходит из ординаторской.
— Лариса, почему вы вчера не исправили историю болезни? — спрашиваю я коллегу.
Но ответа не получаю, — Лариса, вдруг разрыдавшись, вскакивает с места и убегает.
28
Раз в неделю по вторникам я хожу на консультацию в наркологическое отделение. Эта оплачиваемая обязанность у меня уже пять лет, и посещение лечебницы для наркоманов стало для меня неким вполне обычным рутинным ритуалом.
Каждый вторник я старался пораньше закончить все свои дела в отделении, спокойно пил чай около часа дня, и к двум часам отправлялся на консультативный прием. От моего душевного равновесия зависело отношение к больным. От моего расположения к пациентам зависело их будущее.
Когда я прихожу в отведенный для меня кабинет в наркологии, на столе уже лежат две истории болезни. Немного на сегодня. Обычно за неделю накапливалось около пяти вновь поступивших наркоманов, у которых были проблемы со здоровьем внутренних органов. Я сажусь за стол и быстро просматриваю их. На одной карте в правом верхнем углу стоят цифры 212/150, и эту карту я помещаю снизу.
— Михаил Борисович, можно приглашать? — спрашивает заглянувшая в дверь постовая медсестра.
— Да, — говорю я и, просматривая карту, добавляю, — сначала Вахрину, а потом Никитина.
Девушка, вошедшая через некоторое время, скромно садится на стул и опускает глаза. Она коротко подстрижена, и за счет этого, её шея кажется неестественно длинной. Худые руки с длинными пальцами суетливо перебирают край короткого ярко-красного халата, из-под которого выглядывают острые колени.
Я, просмотрев анамнез и прочитав жалобы при поступлении, смотрю на неё.
— Марина, у вас бывают боли в области сердца? — спрашиваю я.
Она поднимает на меня глаза и отвечает:
— Частенько бывают, но я на это внимания не обращаю. У меня масса других проблем, чтобы замечать такие пустяки. Сердце поболит и перестанет, а проблемы никуда не исчезают.
Я смотрю в её глаза, которые на узком лице выглядели очень большими, и понимаю, что иногда человек сам быстро и с энтузиазмом копает свою могилу. Я вижу, что если бы не родители девушки, она бы ни за что не стала лечиться, и, соответственно, сейчас этот курс лечения в наркологическом отделении ничего не даст. Она уже перешагнула через черту в своем сознании, которая разделяет реальность и грёзы. Сейчас она терпеливо ждет, когда все от неё отвяжутся, и она вновь вернется в тот мир, где она счастлива.
Я предлагаю ей снять с плеч халат и фонендоскопом слушаю ритм сердца. Она еще молода, чтобы иметь те заболевания сердца, которые у неё сейчас есть. Образно говоря, она выбрасывает из глубокой могилы, выкопанной голыми руками, последние комья земли.
Я смотрю на развернутую передо мной пленку электрокардиограммы и говорю:
— Марина, вы понимаете, что в ваши двадцать восемь лет, у вас сердце как у пожилой женщины?
— Ну и что, — говорит она, пожимая острыми плечиками, — я и ощущаю себя лет так на пятьдесят. Бывает, смотрю на себя в зеркало, и гадаю, сколько мне лет — пятьдесят или шестьдесят? И, знаете, доктор, чаще мне кажется, что шестьдесят. Жизнь прошла, оставив после себя пустые сны.
Я киваю — это я и ожидал услышать. Вздохнув, я пишу в истории болезни свой осмотр, диагноз и рекомендации по кардиотропной терапии. Боковым зрением вижу, что девушка встала со стула:
— Доктор, скажите, я красивая?
Она стоит передо мной, скинув халат. Одним этим наивным вопросом она открывает своё сознание передо мной, — не смотря ни на что, она хочет жить. Осознание своей обреченности не позволяет ей сказать больше, но и так понятно, что её женская сущность пытается сохранить надежду на будущую счастливую жизнь, где она будет любить и будет любима. Ей хочется нравиться мужчинам, и она хочет, чтобы ею восхищались — и осознание нереальности этих грез заставляет её снова и снова спускаться в свою могилу, чтобы выбросить наверх очередную порцию земли.
Я смотрю на её молочные железы величиной с кулачок ребенка, которые натянуты на ребра, на впалый живот и торчащий лобок, тонкие, как спички, ноги, и, слегка подсластив свои слова, честно говорю:
— Сейчас — нет.
Девушка набрасывает халат на свою костлявую фигуру и выходит из кабинета.
Я успеваю дописать историю болезни Вахриной и вымыть руки до того, как входит следующий пациент. Молодой парень в спортивных штанах и футболке садится на стул и нагло смотрит на меня.
— Что вас сейчас беспокоит? — спрашиваю я, проглядывая карту.
— Ничего.
Да, именно так и написано в карте. Парень поступил в наркологическое отделение по направлению СПИД центра, и за наигранной бравадой пытается скрыть свой страх перед зловещим диагнозом. Сейчас у него действительно нет никаких жалоб. Еще несколько дней назад он был вполне доволен жизнью, но найденный в его крови вирус, перечеркнул в одночасье его уверенность в счастливом будущем.
Я предлагаю ему снять футболку и лечь на кушетку. Когда я подхожу к нему для осмотра, он с подозрением в глазах говорит:
— Доктор, вы перчатки не надели. За те два дня, что я здесь нахожусь, все медицинские работники подходят ко мне только в маске на лице и в резиновых перчатках.
Я, ничего не ответив, сажусь на край кушетки и нахожу правой рукой его печень. Она увеличена и довольно значительно. Затем я слушаю с помощью фонендоскопа его легкие и сердце, — пока нет никаких изменений, что совсем не удивительно. Кроме хронического вирусного гепатита, у парня еще ничего нет.
Я иду к умывальнику и намыливаю руки мылом.
— Почему вы не надели перчатки?
Парень искренне удивлен. Он уже привык за эти несколько дней, что от него шарахаются, как от прокаженного.
Я вытираю руки о полотенце и говорю:
— Я знаю, что вирус СПИДа не прыгает с одного человека на другого, как вошь. Я вижу, что вы не станете плевать мне в глаза, царапать меня ногтями, и вы не попытаетесь укусить меня. Я вижу, что вы нормальный человек, которому не повезло. Одевайтесь и идите в палату.
Я больше не смотрю на него. Написав историю болезни и записав данные пациента в свой рабочий блокнот, я задумчиво смотрю в окно на больничный двор, где два санитара из приемной хирургического отделения на каталке везут завернутое в простыню тело в сторону морга.
Ничего не меняется — сначала человек старательно и многочисленными способами убивает себя, а потом, балансируя на краю пропасти, хватается за любую возможность сохранить жизнь.
29
Понимая, что у неё вряд ли что получится, но, тем не менее, желая подтвердить свои умозаключения, Мария Давидовна составила список тех медицинских учреждений, из которых возможна утечка информации об инфицированных вирусом иммунодефицита больных. Она знала, что наиболее полная база данных в СПИД центре, но, учитывая то, что трое убитых наркоманов не состояли на учете в этом центре, и вирус был найден посмертно, она решила исключить это учреждение из своего списка. Или посетить его в последнюю очередь.
Далее по списку значилось наркологическое отделение областной больницы — единственная в своем роде для их огромной области организация по лечению наркоманов. Учитывая, что наибольшее количество инфицированных вирусом иммунодефицита — наркоманы, туда она и пошла.
Поговорив с заведующим отделением и высказав ему свои мысли по поводу убийства наркоманов в городе, она нашла полную поддержку с его стороны.
— Поговорите, Мария Давидовна, с врачами и медсестрами. Я не верю, что это мои сотрудники используют данные пациентов, но вполне возможно, что информация каким-то образом уходит от нас. Вот, смотрите, — заведующий из стопки историй болезни извлек карту и показал на цифры в правом верхнем углу, — в истории болезни нигде не зафиксирован факт наличия ВИЧ инфекции у больного, но все медицинские работники знают значение этих цифр, и, соответственно, кто-нибудь может использовать эту информацию в своих целях.
Мария Давидовна запомнила две трехзначные цифры, разделенные дробью, и спросила:
— У вас много сотрудников, Вадим Викторович?
— Достаточно много, причем, многие работают посменно. Возьмите халат, — доктор показал на вешалку, где висели белые халаты, суетливо вскочил, чтобы помочь ей надеть спецодежду, — пойдемте, Мария Давидовна, я вас представлю своим сотрудникам. Думаю, они еще не разошлись по домам.
В кабинете для врачей пять человек. Пока Вадим Викторович представлял её и объяснял цель визита, Мария Давидовна смотрела на докторов, — равнодушие на их лицах сменилось на настороженность, а после и на явную неприязнь.
— Вам повезло, Мария Давидовна, кроме наших докторов здесь еще наш консультант из терапевтического отделения Михаил Борисович Ахтин, который приходит к нам по вторникам.
Заведующий показал на единственного из троих мужчин, выражение лица которого никак не менялось все это время. Он спокойно смотрел на неё и еле заметно, только одними губами, улыбался.
— Извините, уважаемые доктора, что я вторгаюсь к вам со своими подозрениями, но и вы нас поймите — маньяк убивает ваших пациентов, четко отбирая только тех наркоманов, у которых есть вирус СПИДа в крови, причем, большинство убитых открывали дверь убийце, словно знакомы с ним, — сказала Мария Давидовна, слегка изменив действительность. Она прекрасно помнила слабое звено своих умозаключений — год назад у двоих убитых в крови не было никаких инфекций. И еще, глядя на лица врачей, она поняла, что зря пришла. Здесь она ничего не узнает.
— Мне бы хотелось узнать ваше мнение о том, может ли информация о пациентах каким-либо образом уходить из вашего отделения? — спросила она, уже увидев ответ на лицах докторов.
— Вы что, нас обвиняете в том, что мы убиваем наркоманов?! Или в том, что мы разглашаем врачебную тайну?! — услышала она возмущенные вопросы от женщины справа от себя, в то время, как все остальные, молча, смотрели на неё.
— Ни в коем случае, — воскликнула Мария Давидовна, пытаясь как-то повлиять на ситуацию. Но было уже поздно.
— Тогда не о чем и говорить.
— Да, уважаемая, мы знаем, что такое врачебная тайна.
— Когда будут конкретные обвинения, тогда и приходите.
— Тихо, коллеги, — остановил гневные высказывания со всех сторон Вадим Викторович, пытаясь защитить приятную ему женщину, — прекратите, человек пришел к нам посоветоваться, а вы набросились на неё.
Мария Давидовна, понимая, что разговора не получится, извинилась и пошла к двери. Заведующий, догнав её, сказал:
— Вы уж извините их, как-то они это эмоционально.
— Да я сама виновата, — сказала Мария Давидовна, — если бы я была на их месте, я тоже бы так отреагировала. Возомнила себя сыщиком, вот и получила.
Попрощавшись с доктором, она покинула наркологическое отделение. Выйдя во двор больницы, она села на лавочку и достала из сумочки сигарету. Курила она редко, и, как правило, когда волновалась.
— Позволите присесть, — услышала она мужской голос и, повернув голову, увидела доктора-консультанта Михаила Борисовича.
— Пожалуйста, — кивнула она.
Доктор сел рядом. Мария Давидовна молчала, давая возможность заговорить первым сидящему рядом незнакомому человеку. И тот, после непродолжительного молчания, спросил:
— Как вы думаете, Мария Давидовна, зачем он убивает наркоманов?
— Не знаю, — пожала она плечами и посмотрела на лицо собеседника, освещенное косыми солнечными лучами. Он повернул лицо, и они встретились глазами.
— Может, он мстит им? Вы не думали об этом?
Мария Давидовна смотрела в спокойные глаза Михаила Борисовича, забыв о сигарете и не замечая, что пепел на конце вот-вот упадет на её колено. И когда пепел все же упал на кожу колена, она вздрогнула, тем самым, стряхнув с себя наваждение.
— Я думала над этим, и это вполне возможно, но пока это только предположения, — сказала она, стряхивая пепел с колена. — И вообще, зря я все это затеяла, не моё это дело — быть сыщиком. Я всего лишь психиатр, да и то, как мне сейчас кажется, недостаточно компетентный.
Доктор улыбнулся и резко сменил тему:
— Моруа как-то сказал, что обаяние — это непринужденность чувств, так же, как грация — это непринужденность движений. Вам, Мария Давидовна, говорили, что вы очень обаятельны? Учитывая, что вы часто работаете с мужчинами, думаю, в вас влюбляются многие ваши пациенты.
Мария Давидовна ухмыльнулась и спросила:
— У вас есть что-то по делу?
— Нет.
— Тогда я пойду, — Мария Давидовна бросила окурок в урну и встала.
— Мария Давидовна, — услышала она сзади и повернулась.
— Бросьте курить, это вредно для здоровья.
Мужчина, сидящий на лавке, смотрел на неё вполне серьезно. Она покачала головой, словно сказала «нет» и снова отвернулась от нового знакомого.
Покидая больничный городок, она на мгновение ощутила странное чувство, словно прикоснулась к чему-то важному. Что-то скользнуло мимо неё, на что она должна была обратить внимание.
Но на шумной улице это чувство испарилось, и она пошла домой.
30
Ко мне в 301-ю палату поступила девочка. Та самая пятнадцатилетняя девочка. Ни по возрасту, ни по профилю заболевания, она не должна была попасть в наше отделение, но — она здесь. Мать девочки сделала все от неё зависящее, чтобы я не смог отказаться от лечения девочки.
Я беру историю болезни, смотрю все предыдущие обследования и проведенные лечебные мероприятия из копий выписок, и, напоследок, читаю имя, перед тем, как идти в палату.
Оксана.
Хорошее имя.
Если она изменилась, я помогу ей.
— Здравствуй, Оксана, — говорю я, когда вхожу в палату.
Она сидит на кровати с опущенной головой, глядя в одну точку на полу. Сильная головная боль не отпускает её уже вторые сутки.
Она не может поворачивать голову, потому что это усиливает боль.
Она не хочет говорить, потому что звуки эхом отражаются в голове.
Она не может думать ни о чем, кроме грызущей изнутри боли.
Я сажусь рядом и первым делом кладу руку на её затылок, сжимая большим и указательным пальцем голову, чувствуя твердость костей черепа.
Через пять минут она поднимает голову и смотрит на меня.
Я улыбаюсь и говорю:
— Как ты себя чувствуешь, Оксана?
— Я хочу умереть, — говорит она просто. В глазах больше нет надежды на счастливый исход. Она не верит в то, что у неё есть какое-либо будущее. Она готова шагнуть через линию, разделяющую миры. В своем сознании она уже один раз умерла.
— Сегодня ночью, когда я не могла спать от боли, я пошла на балкон и посмотрела с десятого этажа. Знаете, доктор, как заманчиво выглядела высота? Я смотрела вниз в бездонную глубину нашего узкого двора и представляла себе, как все будет. Сначала пьянящее чувство полета, когда я лечу, раскинув руки в стороны. Потом мгновенная вспышка в глазах при встрече с асфальтом, и все — я лежу и больше ничего не чувствую. Нет ничего — боль, что была со мной все последние дни, навсегда оставила меня.
— Что ты почувствовала, когда представила себя лежащей мертвой на асфальте? — спрашиваю я.
— Облегчение.
Я смотрю в глаза девочки — все получилось. Она смогла изменить своё будущее. Теперь есть смысл в моей работе. И я это сделаю обязательно, потому что девочка за последние недели прожила целую жизнь, научившись ценить простые человеческие радости, и избавившись от буйных ростков ненависти, посеянных матерью. Можно сказать, она разрушила почти выстроенное здание своего сознания, и на руинах возвела новое, прекрасное сооружение, ради которого стоило потрудиться.
— Ты сейчас можешь говорить со мной? — спрашиваю я, и, увидев еле заметный кивок, открываю историю болезни. Я собираю анамнез, задавая стандартные вопросы о том, как все началось, где и как она лечилась, и чем вообще она в жизни болела. Получаю от неё короткие ответы — весь анамнез укладывается в десяток строчек моих записей. За последние пятнадцать лет она впервые так близко и так надолго сталкивается с медициной.
Я закрываю карту и, прежде чем перейти к женщине у окна — в моей палате уже дважды поменялись пациенты с тех пор, как я выписал оптимистку — я говорю Оксане:
— Сегодня после двенадцати часов начнем лечение.
В ординаторской тишина. Вера Александровна на обходе. Заведующий вместе с Ларисой — у главного врача.
Я сажусь за компьютер и смотрю на экран монитора, где вращается дата и время. Сегодня двадцать пятое августа две тысячи шестого, точное время — одиннадцать часов, семнадцать минут, сорок две секунды. Я созерцаю завораживающие вращения цифр на экране и вспоминаю.
Завтра знаковый для меня день — тридцать лет назад в этот день ушла мама. И три года назад ушла единственная в моей жизни женщина.
Пропасть ушедшего времени, которую невозможно измерить, и мгновение острой боли, от которой невозможно избавиться.
Вздохнув, я придвигаю к себе клавиатуру и начинаю набирать выписку для пациента из 302 палаты. Работаю до двенадцати, не отвлекаясь на Веру Александровну, которая, словно забыв о своей обиде, что-то говорит мне. Теперь уже я не хочу слушать, что она говорит.
Сохранив набранный текст, я встаю и иду за девочкой.
В последние дни я почти не использовал свою силу, и я даже немного рад, что сейчас мне это предстоит. Я иду и потираю ладони.
— Доктор, у меня снова начала болеть голова, — говорит Оксана, увидев меня.
Я говорю, что знаю это. И приглашаю идти со мной.
В процедурном кабинете тишина. Сделаны все утренние уколы и процедуры, и теперь медсестра придет только в час дня. Тикают часы на стене, в белом кафеле стен отражается солнце, заглядывающее в окно.
Я говорю Оксане, чтобы она села на стул и наклонила голову. Короткие русые волосы падают в стороны, обнажая затылок. Я смотрю на тонкую детскую шею, и затем медленно и осторожно перебираю волосы. Я ищу красные следы на белой коже — это те места, куда она вонзала ногти, в безуспешной попытке избавится от пронзительной боли. Их больше всего в верхней части затылка — симметрично справа и слева кроваво-красные вдавления. Девочка вонзала все свои десять ногтей в кожу головы, чтобы болью изгнать боль. Она долго и безуспешно пыталась прогнать боль. То, что у неё не получилось, может получиться у меня.
— Будет больно, — говорю я, — и мне бы не хотелось, чтобы ты кричала.
— Куда уж больнее, чем сейчас, — отзывается эхом она, еще не зная, какой сильной может быть боль.
Я прикладываю подушечки пальцев к красным пятнам на её коже головы и закрываю глаза. Я представляю себе ту картину, что может быть в голове девочки. В какой-то степени мне это легко сделать, учитывая современные методы исследования. Я внимательно изучил компьютерную томограмму девочки, и я знаю, где и как расположена опухоль.
В то время, как клетки человеческого организма рождаются и умирают, проживая совсем небольшое время, раковая клетка бессмертна. Однажды появившись и набрав силу, она умрет только вместе со своим хозяином. Противостоять легиону бессмертных клеток, которые непрерывно делятся, практически невозможно — пока убиваешь одну клетку, на её место встают десятки других. Поэтому только массированный удар сразу по всей опухоли может дать какой-то результат. Именно так я и делаю, — сжав образование в голове девочки своим биополем, представляя себе весь процесс в трехмерном виде, я направляю на опухоль всю ту нерастраченную силу, что пребывает во мне сейчас. Бесформенная опухоль размерами полтора на один сантиметр хаотично вращается в трехмерном пространстве биополя. Я усиливаю своё воздействие, и — голограмма в моем сознании, медленно и неохотно, стала разрушаться. Мелкие сосуды, питающие опухоль, стали лопаться, окрашивая ткань в красный цвет. Мелкие нити нервов, которые опутали образование, словно сеть, стали рваться. Темные пятна некротических изменений на светлом фоне раковой опухоли стали расширяться, захватывая все новые и новые участки чужеродной ткани.
Неотвратимо изменяющаяся ткань опухоли таяла, как весенний снег, оставляя после себя мусор — токсины и продукты распада.
Я чувствую боль, которую испытывает сейчас девочка, но только, когда вижу, что она уже не в состоянии сдержать крик, убираю пальцы с её головы, тем самым, остановив давление на мозг. Боль, конечно же, не прошла, но заметно ослабла.
Я смотрю на мокрое от пота и слез лицо девочки, которая выдержала эту адскую боль и — улыбаюсь. Взяв со стола ватный тампон, я стираю с углов рта кровь — она так стиснула зубы, что прокусила губу.
— Слышишь меня, Оксана? — спрашиваю я.
— Да, — еле слышно отвечает она.
— Ты молодец, — говорю я.
Она поднимает голову, и я вижу глаза, в которых царит ужас пережитого, красный цвет лопнувших сосудов и немой вопрос.
— Нет, это только половина того, что мне надо сделать. Но это было самое болезненное, — отвечаю я, глядя прямо и уверенно в её глаза, — завтра мы продолжим, и я обещаю, что так больно уже не будет. В ближайшее время у тебя будет высокая температура и тебе будет очень плохо, но с этим мы справимся. Точнее, ты с этим справишься.
Я улыбаюсь и успокаиваю её, хотя сам не знаю, что будет завтра. Как бы странно это не звучало, иногда я не знаю, что будет завтра. И порой это меня радует — тяжело жить, зная наверняка, что будет завтра.
31
Сегодня я поздно иду домой. Еще не стемнело, но сумерки уже окутали прозрачной вуалью двор моего дома.
На лавочке перед подъездом, закинув ногу на ногу, сидит Николай. На лице довольная улыбка.
— Привет, — говорит он, увидев меня.
Я тоже здороваюсь, пожав протянутую руку.
— Я вот тут сижу, греюсь на вечернем солнышке, — говорит он. Солнца уже конечно давно нет, но я даже не пытаюсь указать ему на это — если он считает, что греется на солнце, то это его мироощущение.
— Ждешь кого-то? — спрашиваю я.
— Да, — кивает он, — знакомый парень должен подойти.
Я сажусь рядом и смотрю, как Николай достает сигарету и закуривает.
— Как ты думаешь, Коля, — спрашиваю я, — умирать страшно?
— Хо-о-о-ороший вопрос, — протяжно выдыхает он кольца дыма изо рта. А, выдохнув, быстро говорит:
— Умирать по любому хреново. Даже когда кто-то говорит, что ему не страшно умирать, то он все равно боится. Вот я лично, не хочу умирать, и поэтому мне бы было страшно. Если бы сейчас увидел старуху с косой, точно бы обосрался.
— Сейчас какой-то урод убивает наркоманов, — говорю я, — ты не боишься, что убийца и за тобой придет.
— Ты что, хочешь сказать, что я наркоман? — возмущенно восклицает он.
Я поворачиваю к нему лицо и смотрю в глаза:
— А ты хочешь сказать, что нет?
Николай отводит глаза и неожиданно для него многословно говорит о том, что он всего лишь балуется, что он в любой момент может прекратить это, что он использует самые безопасные и легкие наркотики, и что он никогда не станет наркоманом. А если кто-то думает, что он наркоман, то он глубоко ошибается, потому что бросить наркоту для него это, как два пальца обмакнуть.
Я слушаю его. И, когда он замолкает, задаю следующий вопрос:
— А СПИДа ты, Коля, не боишься?
От этого вопроса мой собеседник разозлился. Он бросает окурок на землю, встает с лавки, и, склонившись ко мне, громко говорит:
— Вот только не надо учить меня жить.
Он уходит, хлопнув дверью в подъезд.
Я сижу на лавочке. Сумерки сменились темнотой. Я смотрю на круглый диск луны, который светит, но не греет.
Когда к подъезду подходит молодой человек и неуверенно останавливается, глядя на меня, я говорю:
— Если вы к Николаю, то вам на второй этаж в квартиру пятьдесят один. Он ждал вас, и только что поднялся к себе.
Юноша говорит спасибо и идет в подъезд. Я смотрю ему вслед и улыбаюсь.
Предопределенные события идут своим чередом.
32
Ночная тишина обманчива. Я сижу в полумраке своей квартиры, глядя на мерцающее пламя свечи, в свете которой мои рисунки оживают, словно я пребываю сейчас в своих видениях. Свеча в ночи для меня, как свет далеких фонарей во мраке ночного леса. Без неё мне не выбраться из глубин моего сознания.
Я слушаю тишину. Еще минут тридцать назад, сверху доносился шум — тяжелые шаги, словно к соседу забрел больной буйвол, звонкий грохот от падения чего-то большого, похожего на таз, жизнерадостный смех и негромкая музыка. У Николая его друг, молодой парень, и, похоже, только сейчас они угомонились.
Я знаю, что их связывает, но именно это сейчас меня меньше всего волнует. Это совсем неважно, учитывая то, какая роль им уготована.
Я слушаю тишину и жду.
Сегодня третья годовщина Её смерти. Я смотрю на календарь, стоящий на столе, — ночь на двадцать шестое августа две тысячи шестого. День, когда принято вспоминать о мертвых и приносить им дары. Во всяком случае, для меня. Сегодня будут последние в этом году жертвы, которые будут посвящены Богине.
По моим часам прошло уже сорок пять минут тишины. Вполне достаточно.
Я встаю со стула и иду к закрытой двери. Прижимаюсь лбом к её гладкой и прохладной поверхности, — превратив кладовку в склеп, я создал в некотором роде алтарь для моей Богини.
Её образ — прекрасный и незабываемый — стоит передо мной, словно она никогда не покидала меня.
Её имя звучит в моих мыслях пронзительной песней.
Её тени — мои рисунки — смотрят на меня со всех сторон, и, окруженный ими, я шепчу:
Погладив поверхность двери, я отхожу от неё. Пора.
Мысленно в последний раз прокручиваю в голове мои последующие действия, чтобы в точности сделать то, что задумал.
Проверяю наличие инструмента.
Я готов.
На часах — полвторого ночи. Хорошее время для того, чтобы осуществить задуманное. У жертв сейчас самый разгар наркотического счастья. Соседи со всех сторон, обрадованные наступившей тишиной, заснули. И даже если какие-то полуночники смотрят телевизор, то вряд ли они что услышат — я умею все делать бесшумно.
Я открываю окно и, ухватившись за край балкона второго этажа, подтягиваюсь вверх. Как нельзя, кстати, лунный диск прячется в облаках, погружая двор в темноту. Я легко забираюсь на балкон верхнего соседа и замираю. Через открытую балконную дверь я не слышу никаких звуков. В квартире тихо и темно.
Я вхожу и смотрю на раскинутый диван, стоящий слева от меня. Николай спит, лежа на спине, а юноша — на боку, сложив голову на грудь своему другу. Оба обнажены, что значительно облегчает мою работу.
Я достаю первый нож и подхожу к дивану.
33
Иван Викторович Вилентьев проснулся от звонка. Ударив по будильнику всей ладонью, он ожидал того, что звон прекратится, но пронзительный звук вновь ударил по ушам. Протянув руку к звенящему телефону, он, бормоча ругательства, взял трубку и сказал:
— Да, я слушаю.
Уже после первых фраз, услышанных в телефонной трубке, сон в глазах мужчины сменился на бодрость.
— Ничего не трогать. Я сейчас буду.
Он вскочил с кровати и, одеваясь на ходу, сказал проснувшейся жене:
— Спи, Тоня, это по работе.
Вилентьев один из первых появился на месте преступления. Когда увидел стоящего у двери участкового милиционера Семенова и незнакомого высокого мужчину, он, протянув руку милиционеру, сказал:
— Это уже становится традицией.
— В жопу такую традицию, — ответил Семенов. Участковый был одет в форменную рубашку, но на ногах спортивные штаны и стоптанные тапки. На бледном лице легко читалось вся гамма чувств, которое он только что пережил.
— Вы кто? — спросил Вилентьев мужчину, который спокойно смотрел на него. Интеллигентное худощавое лицо, короткая стрижка, спокойный взгляд прямо в глаза, — человек располагал к себе, и следователь механически зафиксировал его в памяти под именем «интеллигент» в разделе «свидетели».
— Сосед снизу, — ответил Семенов за него, — он врач. Мы с ним вместе заходили в квартиру.
— Михаил Борисович Ахтин, — представился мужчина и добавил, — я услышал рано утром громкую музыку наверху и поднялся, чтобы прекратить это.
— Что, все так плохо? — спросил опер у Семенова, тоскливо глядя на приоткрытую дверь с номером 51.
Участковый кивнул и полез в карман за очередной сигаретой.
Иван Викторович вздохнул и шагнул внутрь. Он шел медленно, глядя по сторонам и профессионально запоминая предметы обстановки и мелкие детали, которые, возможно, могут помочь в расследовании. Первым делом он заглянул в комнату и посмотрел на трупы — он уже знал, что они имеют два тела.
Посреди комнаты на полу лежал худенький узкобедрый парень, которого вполне можно было принять за мальчика лет семнадцати. Убит он был так же, как были убиты последние четыре жертвы. Гораздо интереснее был труп, который лежал чуть в стороне у окна.
Самоубийца воткнул себе в живот нож с деревянной рукояткой и вырезанными на ней буквами «кА». Судя по количеству крови, выражению его лица и тому, как он полз к окну, парень умирал достаточно долго и мучительно.
Иван Викторович осторожно прошел вперед и присел у трупа. На линолеуме рядом с головой был схематичный рисунок, а указательный палец на правой руке был испачкан кровью. Человечек с поднятыми руками, согнутыми в локтях. Похоже, парень сдался, не выдержав тяжести того, что он сделал.
— Таким знаком древние египтяне обозначали «кА», — услышал он голос психиатра Гринберг и, привстав, повернул голову.
— Мария Давидовна, что вы здесь делаете?
— Приехала убедиться в том, что Парашистай опять обманул нас.
— Как это? — спросил Вилентьев. — Вы имеете в виду то, что он ушел от наказания, убив себя?
— Нет, — ответила Мария Давидовна, — он все сделал так, что теперь у нас есть обвиняемый, который ничего не может сказать и ни в чем не может признаться. Я думаю, убийств больше не будет. Через некоторое время вы, Иван Викторович, дело закроете и сдадите в архив. А Парашистай останется на свободе, чтобы в следующем году снова убить шесть человек.
— Мария Давидовна, у меня есть отпечатки пальцев предполагаемого убийцы и я уверен, что они совпадут с отпечатками этого парня, — сказал капитан, показав рукой на окровавленный труп.
— Я тоже не сомневаюсь в этом, — кивнула Мария Давидовна и, повернувшись, ушла.
Иван Викторович Вилентьев задумчиво посмотрел ей вслед и тоже пошел к выходу. Увидев входящего в дверь эксперта-криминалиста, он сказал:
— Семен, мне нужны отпечатки пальцев этих трупов и, как можно быстрее.
— Сделаем, — спокойно сказал эксперт.
На лестничной площадке, куда вышел Иван Викторович, одиноко стоял участковый.
— На пенсию уйду, — сказал он, увидев коллегу, — сегодня же пойду и напишу рапорт.
— А где доктор, который был здесь? — спросил Вилентьев, словно не слыша Семенова.
— Ушел вместе с женщиной, — махнул рукой участковый, и продолжил запутанно излагать свои мысли, — понимаете, Иван Викторович, когда такое зверство происходит вокруг, как я могу смотреть в глаза мирным жителям на моем участке, когда я уполномочен властью защищать, и ничего не могу сделать.
— Ты хорошо этого доктора знаешь? — спросил Иван Викторович. — И что он говорил о громкой музыке?
Семенов, отвлекшись от своих мыслей, посмотрел на собеседника и сказал:
— Нормальный доктор, да и, похоже, ваш сотрудник знает его, потому что она поздоровалась с ним, когда пришла сюда. А музыка, — я тоже её слышал. Самоубийца музыкальный центр запрограммировал на определенное время, вот он утром и разбудил весь дом.
— А, ну тогда ладно, — сказал он. — Дай, Семенов, сигарету.
Они стояли и курили на лестничной площадке, думая каждый о своем.
34
Когда я утром прихожу в отделение, мать девочки ждет меня. По выражению лица женщины я уже знаю, что она хочет сказать. И не ошибаюсь.
— Моя дочь чуть не умерла после вашего лечения, — набрасывается она на меня с упреками, — у неё была температура до сорока градусов. Я всю ночь просидела рядом с ней, не смыкая глаз. Она всю ночь бредила, металась в кровати.
— Я знаю, — говорю я, обходя её и направляясь в ординаторскую.
— Я начинаю сомневаться в том, что вы можете нам помочь, — сказала она мне в спину.
Я улыбаюсь. Человеческая убогость не знает границ: она думала, что я кудесник, который избавляет от болезни, взмахнув волшебной палочкой — раз, и готово. Мало избавить от болезни, надо выстрадать выздоровление. Если все будет легко и непринужденно, люди перестанут бояться.
В ординаторской я, поздоровавшись с коллегами и сказав что-то ободряющее бледной Ларисе, накидываю белый халат. Поправляя воротник, я смотрю в зеркало на свое отражение. Как сильно меняет человека белый халат! Только что я шел по улице в толпе теней, слившись с ними, став одним из них, и вот, я — врач при исполнении. У меня даже лицо как-то неуловимо изменилось, словно вместе с одеждой я меняю маску.
Впрочем, так оно и есть.
Когда я вхожу в 301-ю палату, мать девочки, вскочив со стула, показывает на кровать и говорит неприязненно:
— Вот, смотрите, до чего вы её довели!
На кровати лежит Оксана. Слипшиеся в сосульки волосы разбросаны по подушке, лицо землисто-бледное с запавшими глазами, которые кажутся огромными, тонкая шея. И улыбка — еле заметная и чувствуется, что даже улыбаться ей тяжело.
— Прекрасно, — улыбаюсь я в ответ, — похоже, дело пошло на поправку.
Я сажусь на освободившийся стул, словно не замечая вытянувшееся лицо матери, и глядя только на девочку, говорю:
— Головной боли больше не было?
— Вчера еще немного болела голова, но уже совсем не так, а сегодня с утра нет, — шепчет она еле слышно.
Я киваю и спрашиваю у матери:
— Вчера вечером и сегодня утром капельницы были?
— Да.
— Часов в двенадцать еще флакон прокапаем, а потом продолжим, — говорю я, обращая конец фразы к Оксане.
— Спасибо, доктор, — говорит она мне глазами.
Я встаю и выхожу из палаты, — девочка изменилась сама и изменила своё будущее. Она сможет все. Перешагнув в своем сознании через смерть, она приняла мир таким, какой он есть, а не таким, каким хочется видеть его. Если бы все люди научились мысленно умирать, мир стал бы добрее и ярче — когда видишь другую сторону жизни, то жить хочется по-человечески, с благодарностью в мыслях и с Богом в сердце.
Я возвращаюсь в ординаторскую. Вера Александровна, только что-то говорившая с Ларисой, неожиданно замолчала. Я ухмыляюсь — не надо быть провидцем, чтобы понять, что она говорила Ларисе.
— Какую мерзость вы, Вера Александровна, Ларисе рассказывали обо мне? Наверняка, свои позавчерашние высказывания вы приписали мне, чему я ничуть не удивляюсь.
Не дожидаясь ответа и не глядя на коллег, я сажусь к компьютеру.
— Михаил Борисович, почему вы думаете, что Мехряков хотел умереть? — спрашивает Лариса. — Вчера вы сказали о том, что он скрыл от меня жалобы, чтобы спокойно умереть.
— А как вы, Лариса, думайте, когда человек с медицинским образованием чувствует боль в груди, о какой причине этих болей он в первую очередь подумает — о сердечных болях или о язвенных?
И, не дожидаясь ответа, говорю:
— Такой опытный врач, как Степан Афанасьевич, не мог не понимать, от чего у него такие боли. Вопрос здесь в другом, — почему, поставив себе диагноз, он даже не попытался сопротивляться, и покорно сдался болезни. Он знал о современных возможностях кардиохирургии, но между попыткой выжить и смертью выбрал последнее.
Я поворачиваюсь и смотрю на Ларису. Она сидит на стуле, поджав ноги и глядя в одну точку.
— Когда вы собирали анамнез, наверняка, он как-то непроизвольно демонстрировал свою проблему, потому что скрыть боль в области сердца очень сложно, и вот это вы, Лариса, должны были заметить. Хотя, это бы ничего не изменило, — если он хотел умереть, вы бы не смогли ему помешать.
Я перевожу взгляд на Веру Александровну, которая стоит у зеркала и делает вид, что смотрит в него.
— Вот вы, Вера Александровна, будете цепляться за жизнь, когда придет ваше время умирать, или спокойно примете то, что вам уготовано судьбой? — спрашиваю я.
Она поворачивается ко мне и говорит, чеканя слова:
— В человеке заложено природой желание жить, и это называется инстинкт самосохранения. Лично я буду бороться за жизнь до самого конца.
— Вот и я об этом. Человек, который способен подавить в себе заложенный природой, мощный инстинкт самосохранения, заслуживает того, чтобы перед ним преклонялись. Кстати, Вера Александровна, когда вы подойдете к этому самому концу, вы проклянете то безумное время, когда вы боролись со смертью.
Я неожиданно прекращаю говорить, — совсем ни к чему показывать коллегам, что я способен видеть их будущее. Отвернувшись от женщин, я начинаю работать.
35
Пришла ночь и я рисую. Колеблющееся пламя свечи создает мечущиеся тени по стенам — лики Богини оживают, меняя выражения лиц, подмигивая и отводя глаза, откидывая волосы назад и наклоняя голову вперед, хмурясь и улыбаясь.
Я рисую другие образы. Пришло время создать тени для моей Богини. Я прекрасно помню всех шестерых, что станут служить Богине. Я создаю на листе бумаги тени тех, что хранятся в моей памяти. Неторопливо и уверенно, словно у меня в руке скальпель, я провожу линию лица первой жертвы. Нарисовав вытянутый овал его лица, я рисую самое важное — глаза. Их надо нарисовать очень точно, чтобы передать нарисованному лику индивидуальность. Передать все оттенки личности Ивана Караева карандашом очень сложно, но мне не привыкать. Нос и губы — если с ними и немного ошибусь, ничего страшного, эти детали не важны для создания тени. Так же, как и волосы, которые я рисую небрежными штрихами.
Под рисунком я пишу имя и фамилию создаваемой тени и откладываю лист бумаги в сторону.
На следующем листе я рисую вторую жертву.
Михаил Буранский.
Тёзка. И хороший парень — единственный из всех жертв, кто не удивился и не испугался, когда я его убивал. Мне даже показалось, что он был благодарен за то, что я его избавил от этой жизни.
Влад Касперов.
Чистенький и богатенький мальчик. Но тупой и наивный, — в последнюю секунду жизни он думал о том, что все равно выживет. Осознание неизбежной смерти так и не пришло к нему.
Станислав Копейкин.
Отвратительная жертва. Мне было противно выполнять ритуал, — у меня создалось впечатление, что вся кожа его тела была пропитана испражнениями. Я в ту ночь покинул его дом максимально быстро, и потом дома долго мылся, пытаясь избавиться от запаха.
Саша Самуйский.
Милый мальчик с ухоженной кожей. Рассекать её было одно удовольствие. Ни капли жира, и минимум мышц. Худенькое женственное тело.
И Николай Морозов.
Единственный из шести жертв, кто навсегда останется только тенью в святилище Богини. Мне нельзя было забрать его глаза, хотя соблазн велик. Когда Николай умирал, в его глазах я увидел взрыв эмоций. Он ненавидел смерть, и принял её, стойко вынося сильные боли. Он любил жизнь, и из последних сил рвался к ней, пытаясь ухватиться за малейшую надежду.
В его глазах я увидел своё отражение, и оно там было искажено смертельной болью.
Я откладываю последний лист бумаги. В некотором роде, я создал одно из своих величайших произведений — образы жертв, которые, пребывая вечно с Богиней, навсегда скрасят её одиночество. Она одна из них, и это они создали её.
«Ах» жертв — для неба, тени и «кА» — для Богини.
Теперь самое важное действо, ради которого я последний месяц жил и творил.
Я открываю убежище Богини. Первый и последний раз в этом году.
Я смотрю сквозь стекло на тело, лежащее в ванной. Она изменилась за год. Я вижу это, и понимаю, что это я виноват в том, что Богиня стала выглядеть хуже. Я только сейчас, через три года, обеспечил её полноценными слугами, а не теми бестелесными тенями, что смотрят на меня со стен безжизненными рисунками.
Я пришпиливаю к стене кнопками новые рисунки, располагая их по порядку — как они по времени пришли, так они и должны висеть, слева направо.
От Ивана к Николаю.
Я выхожу из святилища Богини и подхожу к столу. В маленьких банках лежат глазные яблоки жертв.
Десять банок.
Каждая подписана с точным указанием месторасположения глаза жертвы.
Иван Караев. Правый.
Станислав Копейкин. Левый.
И так далее.
Это очень важно. В каждое из глазных яблок скопированы отпечаток с мозга — в правый из левого полушария, в левый — из правого. В них есть все — память, мысли, желания, образы и чувства. Бесконечный поток информации.
И все это будет принесено на алтарь Богини.
Я беру по две банки в руки и несу. Аккуратно ставлю их на края ванны. И иду за другими банками.
Я выполняю этот ритуал первый, но не последний раз. И, когда все банки перемещены в святилище Богини, я замираю у двери.
Я говорю в тишину святилища: