Доктор Ахтин

Поляков Игорь

Врач Ахтин Михаил Борисович живет в странном мире своего больного сознания. Наделенный даром спасать, он лечит людей, используя традиционные методы и свою неординарную способность. Ночью он не спит, пребывая во мраке своего сознания. Он рисует, размышляет и приносит жертвы…

В романе использованы фрагменты древнеегипетских текстов.

 

Часть первая

26 июля — 26 августа 2006 года

 

1

Я звоню в дверь. Долго и настойчиво. То, что хозяин дома, я знаю наверняка — десять минут назад говорил с ним по мобильному телефону. Еле слышный шорох шагов внутри, скребущие движения, словно человек пытается найти замок на ощупь, и — дверь медленно открывается.

Молодой парень стоит, привалившись боком к стене. На бледном лице глубоко запавшие глаза с темными кругами, с головы свисают длинные пряди грязных свалявшихся волос, щетина на щеках недельной давности, в углах рта заеды с гнойным налетом и засохшие рвотные массы на подбородке. Я смотрю на худое тело, облаченное в грязную растянутую майку и рваные на коленях джинсы.

Противно смотреть на это чучело.

— Утрись, — говорю я резко и вхожу в прихожую.

Я иду на кухню и быстрым взглядом осматриваюсь в помещении — в покосившейся мойке груда грязных тарелок с остатками пищи. Под мойкой переполненное мусорное ведро с мерзким запахом гниющих отходов. Справа в углу давно не мытая газовая плита, на которой стоит черный чайник. У окна на кухонном столе сухие хлебные корки, пустые банки и окурки. На стене висит перекидной календарь, в котором сегодняшний день — двадцать шестое июля две тысячи шестого года — обведен красным цветом. Что ж, парень выбрал правильный цвет для обозначения значимости сегодняшнего дня.

Я возвращаюсь в комнату. Старый потертый диван, переживший несколько поколений этой семьи и, как всякая вещь, утратившая свой лоск, он выглядит убого в этом месте. Покосившаяся и поцарапанная тумба под телевизор, который уже давно отсутствовал. Деревянный стул у окна. В полупустой однокомнатной квартире больше ничего и никого не было.

— Принес? — спросил парень, стоявший в дверном проеме.

Я поворачиваюсь, подхожу к нему и смотрю в бесцветные глаза парня — там нет ничего, кроме бездонного омута пронзительной боли.

— Да. Как и договаривались.

Я вытаскиваю нож из сумки, висящей на плече, и наношу резкий удар.

Недоумение в его расширившихся глазах сменяется ужасом неожиданной смерти и, затем, — мгновенным облегчением. Он медленно падает, и я его подхватываю, чтобы он упал бесшумно.

Лишний шум мне не к чему.

Я сажусь рядом с ним на грязный пол и погружаюсь в его открытые глаза. Смотреть в них так завораживающе прекрасно, словно я созерцаю божественное откровение: сквозь ровную гладь стекленеющих глазных яблок можно увидеть изменения, происходящие в сознании живого человека, находящегося на границе миров. Он еще здесь — несколько секунд жизни, как открытая книга, которая обжигает своим ярким пламенем истины, — и его уже нет. В последние мгновения жизни парень испытал всю ту гамму чувств, что он уже давно не испытывал: от разочарования бессмысленным бытием до неописуемого счастья от осознания величия мира, от нестерпимой боли до сладостного облегчения, от огромного желания жить до удовлетворения от смерти. Он умер с последней мыслью, которую я легко прочитал в мертвых глазах — наконец-то, все позади, и не будет ежедневного счастья, желания и боли, и все остается в нереализованном прошлом, и в этом безумно-убогом мире не останется следа от его пребывания.

Парень умер, вспомнив за секунды все свои мечты, начиная с далекого детства, и которые навсегда остались для него потерянными грезами.

Я смотрю на часы. Прошло пять минут. Всего пять минут, и целая жизнь, принесенная на алтарь.

Я достаю из кармана одноразовые перчатки, надеваю их, чувствуя кожей рук упругость латекса. Не спеша, раздеваю парня, отрывая пуговицы и разрывая те части одежды, которые не могу снять. Отбросив одежду в сторону, чтобы не мешала, я выпрямляю конечности мертвого тела, придавая ему форму спокойно лежащего на спине человека.

Все готово.

Мысленно улыбнувшись, я говорю слова благодарности Богине, — первая жертва в этом году посвящается ей. Впрочем, все прошлые жертвы для неё и будущие жертвы тоже будут принесены во имя её.

Взяв одноразовый скальпель, как писчее перо, я приступаю к ритуалу. Я давно его продумал, но делаю в первый раз, поэтому старательно выполняю то, что бессонными ночами мысленно рисовал три последних месяца.

Я рассекаю кожу скальпелем, ощущая, как легко скользит острие. Края кожи расходятся, обнажая желтоватую ткань, которая быстро окрашивается в красный цвет. Глубина раны неравномерна по мере разреза, что не совсем красиво, но для первого раза очень даже ничего. В конце концов, не боги горшки обжигают. В следующий раз сделаю красивее.

Разрезы на теле — это самое простое из задуманного.

С конечностями мертвого парня сложнее. Я поднимаю сначала правую руку жертвы и делаю разрезы, а затем левую. То же самое проделываю с ногами, которые тяжелее рук. Края круговых разрезов не всегда совпадают, но я не обращаю на это внимание.

Я чувствую себя художником, создающим бессмертное творение.

Я чувствую себя поэтом, поющим песню жизни у ложа смерти.

Передвинувшись к голове, я снова смотрю в глаза парню — жизнь покинула их. Скука и тлен в бездне глазниц. Указательным пальцем правой руки я давлю на внутренний угол глаза, погружая его в отверстие, чтобы потом резким движением вывернуть глазное яблоко наружу. То же я проделываю с другим глазом, и тоже пальцем правой руки.

Когда я поднимаю ладонь с лежащими на ней глазами парня, я чувствую непередаваемое удовольствие.

Почему я раньше не делал этого? Ведь сразу понятно, что именно в глазах сохраняется «кА», и жертвы, принесенные в прошлые годы, всего лишь бездушные тени в мире моей Богини.

Я складываю глазные яблоки в специально приготовленные сосуды и приступаю к самой тонкой части моего ритуала. Когда я веду скальпель по коже правой щеки, то понимаю, что он затупился. Острие скальпеля уже не режет, а рвет ткань. Впредь мне наука. В следующий раз я начну с лица, и только потом — тело и конечности.

Закончив с лицом, я надеваю пластиковый чехол на скальпель. Последнее действие указательным пальцем правой руки вокруг головы, лежащего на полу тела, словно я очерчиваю его тень, — и все. Моё творение готово.

Я встаю. Сверху смотрю на свой труд и улыбаюсь.

Прекрасно. Получилось даже лучше, чем я предполагал. Есть много мелких дефектов, которые мешают воспринимать мой труд, как идеальное творение, но это пустяки по сравнению с тем, что это мой первый шаг на долгом пути. Первые шаги всегда трудны, но зато как они прекрасно выглядят со стороны, когда смотришь на произведение рук своих отстраненным взглядом истинного ценителя.

Стянув грязную перчатку с правой руки, я складываю её в плотный черный мешок, бросив туда еще скальпель. Затем нахожу сотовый телефон парня — самая дешевая модель, удивительно, что он его еще не продал — и тоже бросаю в куль. Было бы верхом глупости оставить эту улику, где зафиксирован мой последний звонок.

Вроде, все.

Окинув взглядом комнату, я ухожу, захлопнув за собой дверь левой рукой.

 

2

Иногда, в минуты задумчивого созерцания окружающей жизни, когда дневной свет уступает место сумраку ночи, когда на небе зажигаются первые звезды и сквозь дымку облачности пробивается лунный свет, я думаю о том, что отсутствие сна есть наивысшее благо для человека. Когда не спишь, есть возможность в тишине ночи складывать из отстраненных мыслей думы о вечности, о бытие и смерти, о повседневности суеты и быстротечности жизни. Из этих простых дум слагать образы, необычные для этого пространства и сложные для восприятия. И, населенный этими образами яркий безумный мир вдруг оживает. Только что ничего нет, полная темнота, и вдруг блестящая искорка вдали, приближаясь, становится светом горящей свечи.

Или светом фонаря во тьме ночного леса.

Я вижу так любимый мною образ — один из многих, неповторимый и прекрасный. Образ, который я обожаю и ради которого живу. Он всегда со мной, но — ночью её лик ближе и прекраснее. Я пронес его через всю жизнь.

Уже в который раз беру карандаш в руки и на листе бумаги рисую — чуть изменился профиль, резче подбородок, в слегка прикрытых глазах спокойствие и мудрость, губы произносят слова, которые эхом отзываются в моем сознании, колышет легкий ветерок копну волос, рука приподнята в приветствии. Мой карандаш резкими и точными движениями оставляет линии на бумаги, и вскоре видение уже не только моя бессонница. Она и на рисунке так же прекрасна, какой была в жизни, и какой я её вижу сейчас.

Я смотрю на дрожащий огонек свечи и думаю о том, что все приходит и уходит. И мир при этом бесконечный сумасшедший дом, где я единственный, кто это видит. Все остальные люди, что каждый день проходят мимо меня бесконечной вереницей бесплотных теней, считают себя душевно здоровыми, но их фатальная ошибка в том, что они не замечают вокруг себя яркой зелени сплошного высокого забора, отгораживающего их от мира. Они не видят зарешеченного неба и закрытых дверей. Они не знают, что выхода нет, пребывая в наивной уверенности, что этот мир создан для них.

Снова приходит утро, и солнце, это огромное больное светило, что слепит и мешает смотреть, начинает свое безостановочное движение по небу. Ползет и ползет, словно черепаха, в своем безумстве не замечая, что я его проклинаю. И хотя для солнца я слишком ничтожен, но и я могу быть вне его яркости, спрятавшись за плотными задернутыми наглухо шторами.

Пытаюсь уснуть. В мой единственный выходной день, мне необходимо отдохнуть. Лежу с закрытыми глазами в полумраке зашторенной комнаты и вижу её образ. Образ, который многократно растиражирован мною и висит по стенам карандашными рисунками. Они наслаиваются один на другой, создавая бесконечную череду ликов. Мне не надо смотреть на них, я и так прекрасно знаю, как она красива.

Уснуть не удается. Впрочем, как всегда.

В гостиной тикают часы, приближая время ночи, и я открываю глаза. Может, я грезил, может, спал — в любом случае, я чувствую себя лучше.

Я настолько отчетливо помню её последние часы рядом со мной, что иногда мне кажется, что я не сделал всего, что мог. Я прокручиваю события в голове, пытаясь увидеть то, что осталось не увиденным мною, хочу разглядеть мелочи, на которые не обратил внимания. Пытаюсь поймать ускользающие мгновения прошлого, и, когда понимаю, что это практически невозможно, смирившись, снова закрываю глаза.

Я не могу спать, потому что она рядом.

Я вижу её образ.

Я, по-прежнему, люблю её.

Она, как обычно, со мной в тишине моих бессонных ночей, смотрит на меня со стен и говорит со мной.

Я воздаю хвалу Богу. Однажды он свел меня с ней, и позволил узнать лучшую из тех, что приходят в этот мир. Я прощаю Богу его жестокую несправедливость, потому что знаю — он не виноват.

Бог есть. Я верю в него. Он совсем не тот, что можно увидеть на древних иконах. Он далеко не тот, о ком можно прочесть в многочисленных Библиях. Бог, которого нам дает церковь, отличается от моего Бога.

Я знаю, что Спаситель живет среди нас.

Он первый, кто оставил свой след на земле этой планеты. Он всегда был рядом с людьми, позволяя иногда почитать себя, а чаще, — скрываясь в толпе себе подобных. Древние египтяне, узнав Спасителя, вознесли его над собой, сделав фараоном, но — когда он ушел, так и не поняли, что все остальные фараоны всего лишь играют роль Бога.

Он один из нас. Может быть, именно в эту минуту он идет к тебе, протянув руку для приветствия. Или отворачивается от тебя, забыв о твоем существовании. Он может быть где-то совсем близко, а, может, никогда не приблизиться к тебе.

Он рядом, и его нет.

Некоторые встречаются с Богом каждый день, и не верят в него. А те, кто верит, — наивно ждут чуда, которое Бог никогда не совершит.

Он так же, как мы, встает утром с постели и улыбается новому дню. Он всегда один, потому что невозможно разделить эту ношу ни с кем. Приблизив к себе кого-либо, он уже не сможет быть сильным.

Открывшись людям, он принесет себя в жертву.

Он идет по улице мимо спешащих на работу людей и смотрит на утреннюю суету. Нет, он никому не собирается помогать, никого не собирается излечивать и спасать, кормить голодных и поить страждущих. Вполне возможно, что он даже не бросит монету нищему, потому что знает истинную ценность нищенства.

Он не тот, что открывает врата рая избранным, потому что Тростниковые Поля открыты для всех. Для того, что услышать шорох сухих тростниковых листьев и вдохнуть запах земли, совсем необязательно славить Бога.

Он не судит никого, потому что невозможно осудить смертного — он уже осужден скорой неминуемой смертью. Несколько десятков лет человеческой жизни так ничтожно мало, по сравнению с тысячелетиями страданий Бога во имя и для людей.

Бог живет вместе с нами, он страдает вместе с нами, он любит и ненавидит, как мы, и умирает в скорби и печали рядом с нами.

Я верю. И это главное, что отличает меня от мира теней.

Того безумного мира бесплотных теней, что окружает меня всю сознательную жизнь.

 

3

У женщины пышные светлые волосы и холодные голубые глаза. Когда-то она была очень красива, этакой демонической красотой, что сводит мужчин с ума, но сейчас все уже в прошлом. Ей далеко за пятьдесят, она похожа на увядающий цветок, и безуспешная борьба с возрастом хорошо заметна. К тому же слегка расплывшаяся фигура подчеркивает её возраст.

Она смотрит на меня и говорит, что только я могу помочь дочери. Она говорит путано и многословно, как будто оплетает меня паутиной слов, объясняя, как она обо мне узнала и почему пришла именно сюда. Она пытается рассказать, что же случилось с девочкой, забывая и перевирая медицинские термины. Она говорит, а я смотрю на девочку.

С короткой стрижкой, в джинсах и футболке, девочка лет пятнадцати сидит на стуле у стены, и я вижу, что она обречена. У неё еще сохраняется надежда, она верит, что в жизни все еще впереди, а эта досадная мелочь, эта неприятная болячка, ничто по сравнению с далеко идущими планами в жизни. В её возрасте думать о смерти невозможно, — в школе подруги, танцевальная студия и первый поцелуй с мальчиком.

Она обречена, и я еще не знаю, хочу ли я помогать ей. Если я вытащу девочку — а она уже сейчас одной ногой стоит в могиле — в её будущей жизни ничего не будет: убогое существование в маленьком городке без какого-либо желания увидеть мир, первое разочарование и первая любовь, которая быстро перерастет в безумие ненависти. Она родит ребенка-дауна и проклянет Бога. Отягощенная мужем-алкоголиком и ребенком-инвалидом, она будет ненавидеть весь мир. И в этой ненависти будет сгорать никчемная жизнь.

Может, это правильное решение — прекратить её существование сейчас? Решение, которое принято свыше, может, оно единственно верное? Я могу изменить то, что записано в книге судеб, но — нужно ли это самой девочке, которое еще не знает, что её ждет? И даже если она узнает своё будущее, разве она поверит в него, ведь молодости свойственна наивная вера в сладкое завтра?

Непростые вопросы, на которые у меня пока нет ответов.

Непростые ответы, которые еще впереди.

Все будет зависеть от девочки — сможет ли она измениться?

Я киваю головой матери и говорю, что обязательно попытаюсь помочь девочке. Лицо женщины освящается улыбкой. Она говорит, что заплатит любые деньги, что ей ничего не жалко ради дочери, что благодарность будет безразмерна. Она говорит что-то еще, но я уже не слушаю.

Я отворачиваюсь и ухожу — она меня утомила. Так много говорить и не сказать главного — простых слов «здравствуйте» и «спасибо». Воистину, гены интеллигентности за годы коммунистического безвременья вытравлены из генотипа россиян.

Девочка умрет через восемьдесят четыре дня. Я знаю, как это произойдет, я вижу слезы в глазах матери, я уверен, что в отношении меня она не скажет ни слова, но мысленно она будет проклинать. Всех, и меня в первую очередь. Впрочем, она в любом случае будет проклинать весь мир.

Возможно, девочка не умрет. Такое развитие событий я тоже вижу, а, значит, все еще впереди. Возможно всё. Главное, как человек готов измениться.

Вернувшись в ординаторскую терапевтического отделения областной клинической больницы, я открываю папку с историями болезни.

Женщина, мать двоих детей трех и пяти лет, тридцати лет от роду, неугомонная оптимистка и — может умереть через двести сорок три дня. А может не умереть. Я знаю, что могу помочь ей, и тогда она проживет значительно дольше, если какие-либо другие обстоятельства не вмешаются. Её будущее еще пока странно для меня, и еще предстоит принять решение, но в этом случае я сделаю все от меня зависящее. Просматривая анализы, я нахожу один, где есть предвестник катастрофы, что непременно случится в организме, но — сейчас я вспоминаю её лицо, пышущее здоровьем, ямочки на щеках, озорные искорки в глазах. Она радуется жизни, она счастлива в семье, она обожает своих детей, у неё есть любимая работа и она уверена в своем благополучном будущем.

Но я еще не решил, поэтому я пишу в карте стандартный дневник (жалоб нет, состояние удовлетворительное, АД 120/80, пульс 70 ударов в минуту, живот мягкий, безболезненный, стул, диурез в норме), отмечаю необходимые обследования и назначения. Я закрываю историю болезни, временно отстранившись от этой пациентки.

У меня есть время для принятия решения.

Кстати, это самое трудное — принимать решения за кого-либо. Поэтому Бог и живет среди нас инкогнито. Так бы ему пришлось решать за всех, ибо людям свойственно перекладывать свои проблемы на плечи других. Придя в церковь, человек молится в надежде на то, что Бог сделает за него то, что он сам должен сделать. Человек верит в чудо, даже не задумываясь, что сам способен творить.

Бог может подумать за человека, может подтолкнуть его к определенной мысли, но принять решение и сделать что-либо человек должен сам. Бог — не волшебник и не фокусник, он не произносит заклинания и не сдергивает платок со столика, он не создает из ничего нечто и ничего не приносит на блюдечке с голубой каемочкой.

Я иду на обход. 301 палата. Четыре кровати, четыре человека, четыре судьбы.

У входа справа женщина тридцати пяти лет, и ей не нужна моя помощь. Поступив в больницу с первым в жизни гипертоническим кризом, она испугалась. Она поняла, что очень сильно хочет жить, поэтому будет постоянно и аккуратно принимать назначенные таблетки, ежедневно контролировать артериальное давление, наблюдаться у врача-терапевта по месту жительства и радоваться каждому дню.

Далее — справа у окна. Старушка семидесяти лет. Ей тоже не нужна моя помощь — она умрет от старости через пять лет. Спокойно и тихо уйдет из жизни, не доставив никому никакого беспокойства. Сейчас у неё обострение хронического заболевания почек. Болезнь, которая у неё давно, останется с ней до конца жизни и, ни в коем случае, не будет причиной смерти. Просто придет время, как оно приходит к большинству пожилых людей.

Слева у окна девушка двадцати двух лет. Случай сложный в силу того, что она знает, что беременна и скрывает это. Она уже сейчас, когда срок беременности не превышает двух месяцев, ненавидит своего ребенка. У неё тоже обострение пиелонефрита, и я назначаю ей сильные антибиотики, которые нельзя использовать во время беременности. Гарантированная временная победа над хронической болезнью и летальный исход для нежеланной жизни.

Но, это все ерунда, — преходящая ситуация. Основная проблема в другом месте организма. У неё в щитовидной железе появились первые раковые клетки — через два года, когда выявят запущенный рак щитовидной железы, она умрет. И почему-то я не хочу ей помогать. И не только потому, что она ненавидит своего еще не рожденного ребенка, — она ненавидит своего бойфренда и ложится с ним в постель. Она ненавидит свою мать и тянет к ней губы для поцелуя, когда родители приходят к ней. Она ненавидит своего отца, который не может обеспечить её безбедную жизнь, и протягивает ему руки с улыбкой и словами приветствия. Лицедейство, с которым она идет по жизни, противно мне. Я не могу избавить её от этого, поэтому равнодушно поворачиваюсь к кровати слева у выхода.

Молодая и здоровая женщина. Всего лишь воспаление желчного пузыря, возникшее впервые. Она с улыбкой рассказывает, сколько всего и что конкретно съела и выпила на свадьбе подруги. Она оптимистка и голос передает все оттенки её жизнелюбия. В ближайшие тридцать лет у неё все будет хорошо, а после ….

Потом будет другое время и другие люди.

Поговорив с пациентами, я выхожу из палаты и возвращаюсь в ординаторскую — еще две палаты я обойду позже. Меня ждет рутинная работа и размышления о некоторых пациентах.

Я могу избавить их от будущей смерти и продлить жизнь, но вопрос всегда один — уверен ли я в том, что в этом будет смысл? Насколько важна человеческая жизнь в каждом конкретном случае? Имеет ли смысл в существовании особи, больше похожей на тень? И есть ли вообще в чем-либо смысл в этом мире?

Вопрос, который, я уверен, постоянно стоит перед Богом. Он в любой момент может вмешаться в события на Земле и помешать свершиться страшным злодеяниям. Он может остановить бытового убийцу, который в пьяном состоянии убивает жену и детей. Он вполне способен встать на пути самоубийцы, взбирающегося на небоскреб. Он может встать на пути террориста, несущего бомбу на себе, когда тот идет на верную смерть. Он может предотвратить мировые войны и массовую гибель людей, но — он не вмешивается. Значит, он не видит в этом смысла.

Бог не виноват в том, что приходят тираны, которые под благовидными предлогами развязывают войны и убивают миллионы людей — люди сами виноваты, когда выталкивают над собой личность, для которой жизнь человека не имеет никакой ценности. Это выбор миллионов людей, которые бесплотными тенями населяют мир. Бог живет и умирает вместе с этими миллионами, что родились в эпоху перемен.

Бог не виноват в том, что мор и эпидемии приходят и уносят человеческие жизни — люди сами виноваты, своей неразумной деятельностью помогая микроорганизмам мутировать. Бог расплачивается за людские промахи вместе со всеми.

Бог не виноват, что вода заливает землю, ураганы срывают крыши с домов, а землятресения оставляют после себя безжизненную пустыню. Впрочем, и люди в этом виноваты косвенно, однако, страдают все — и люди, и Бог.

Есть ли смысл в человеческой жизни? И как изменение предопределенной длительности жизни может повлиять на конечный результат — на глобальные изменения в человеческой жизни?

Я размышляю над этими вопросами и не всегда нахожу ответы.

 

4

Доктор Мехряков задумчиво смотрел на доставленный утром труп, лежащий сейчас на секционном столе. Неделю назад он уже видел подобный субстрат, и это наводило его на определенные, достаточно грустные размышления. Словно эффект уже однажды виденного — он снова смотрел на то, что, казалось, должно навсегда остаться в прошлом, то, что он должен бы забыть.

Молодой светловолосый мужчина с правильными чертами лица, худое тело с выпирающими ребрами и ключицами, мышечной массы мало — телосложение субстрата оставляет желать лучшего. В левой надключичной области отверстие от ножевого удара — удар точный и уверенный, не оставляющий жертве ни одного шанса. Многочисленные разрезы по телу, которые имитируют расчленение тела в местах суставных сочленений, или похоже на то, что убийца пытался это воспроизвести. Доктор Мехряков подумал, что по сравнению с прошлым разом, убийца сделал разрезы более уверенно: неглубокий овальный разрез в области живота, практически идеально прямой разрез от шеи до лобка, пересекающий овал, круговые разрезы в области плечевых, локтевых, тазобедренных и коленных суставов.

И лицо. По кругу через границу волосистой части лба по скулам до подбородка, словно неведомый убийца хотел снять посмертную маску с жертвы.

И то, что ему не понравилось в прошлый раз, то, на что даже многоопытный доктор смотрел с тягостным ощущением — зияющие пустотой глазницы убитого.

Санитар Максим, работающий в морге третий год, меланхолично бродил по секционной комнате, готовя инструменты. Солнце, светившее в окно, прыгало зайчиком от никеля инструментов и давало ощущение того, что в этом мире еще не все умерли насильственной смертью, хотя порой доктору-судмедэксперту казалось, что этот момент уже близок. Ненавязчивая мелодия из радиоприемника, что висит на стене, как типичный шумовой фон. Белый кафель стен и коричневая напольная плитка.

Все, как обычно, но — почему так дерьмово на душе? И нехорошие предчувствия одолевают, словно что-то плохое происходит где-то рядом. И все чаще неприятные ощущения в области сердца.

Глянув на локтевые сгибы трупа, доктор Мехряков увидел несколько точек, характерных для внутривенных инъекций. То же, что и у первого трупа.

— Кровь на СПИД и гепатиты отправил? — сказал он в пространство.

— Угу, — односложно ответил Максим, аккуратно укладывая большой секционный нож на инструментальный столик. Будучи флегматичным и малоразговорчивым, он, тем не менее, все делал точно и быстро, поэтому вопрос был лишним. Доктор это знал, но так хотелось что-то сказать в пространство секционной, чтобы разрушить неприятное предчувствие вселенской смерти.

— Подождем результат, — сказал доктор и ушел в свой кабинет.

Судмедэксперт Мехряков Степан Афанасьевич встречался со смертью чаще, чем с жизнью. У него есть семья — жена и дочь, у него есть пара верных друзей, он любил смотреть по телевизору футбол и комедии, но — ежедневные семь часов на работе, исключая выходные, праздники и отпуск, изменили его восприятие действительности. Порой ему казалось, что только на работе он и живет настоящей жизнью, а то, что происходит вне стен морга, — призрачно и нереально, словно странный сон. Довольно часто он проклинал свою работу, особенно когда видел что-то из ряда вон выходящее, что-то мерзкое и противное для его душевного состояния. Иногда ему виделось, что люди вокруг него, ходячие мертвецы, которые встали с секционного стола и двигаются туда же, куда идет он. Родственники и друзья еще не замечали этих изменений в его сознании, считая мелкие странности поведения обычным проявлением меланхоличного характера.

И все чаще ему снились сны.

В своих кошмарных снах-видениях он часто находил себя, лежащим на секционном столе и, словно глядя на это со стороны, силился крикнуть, что он жив, когда секционный нож поднимался для первого разреза. Острие ножа зависало над животом, — доктор-патологоанатом прекрасно знал это непередаваемое чувство, когда кожа расходится под скальпелем, — он чувствовал кожей его холод, он пытался пошевелить какой-нибудь частью тела, но ничего не получалось. Он все чувствовал, но не мог двигаться, он не мог сказать, и это ощущение своей беспомощности перед неминуемостью предстоящего, заставляло его безмолвно кричать.

От ощущения острой боли он просыпался, каждый раз с чувством непоправимой утраты. Умирать в своих кошмарах было для доктора одним из испытаний последних лет, и эти сны приходили все чаще.

Доктор Мехряков не удивился, когда экспресс-анализ показал наличие вируса СПИДа и вирусного гепатита в крови убитого. Этого он и ожидал. Повертев в руках бумажку с результатами, он потянулся к телефону.

Доктор позвонил капитану Вилентьеву из Следственного управления, который занимался этим делом, коротко рассказав ему о своих первых впечатлениях, результатах лабораторных исследований и назначив время вскрытия.

— Приходи, Иван Викторович, в двенадцать.

— Хорошо, приду обязательно. Я так полагаю, у нас серийный убийца, Степан Афанасьевич, — услышал он в трубке голос капитана, с которым они были в приятельских отношениях.

— Я тоже так думаю, — сказал доктор и, попрощавшись, положил трубку.

Встав со стула, он подошел к зеркалу и посмотрел на свое отражение. Последний месяц выдался тяжелый, и, глядя на себя, доктор подумал, что выглядит он очень неважно. Темные мешки под глазами, серый цвет кожи, короткие седые волосы. Склеры глаз покрыты мелкой красной сеткой сосудов.

Сегодня ночью он снова проснулся с осознанием того, что его тело лежит на секционном столе. Он снова ощутил острую боль в груди и верхней части живота, снова ощутил безотчетный страх, и вновь подумал о странности своего бытия. И с трех часов ночи Степан Афанасьевич так и не смог уснуть.

— Может, это и к лучшему, — сказал он своему отражению, подумав о том, о чем часто думал в последнее время.

Доктор Мехряков, отвернувшись от зеркала, вздохнул и пошел готовиться к вскрытию.

 

5

Сидя в полумраке, освещенном только свечой, я вслушиваюсь в шум наверху. Он не сильно выражен — так, немного музыки, неясные голоса, тяжелые шаги. Сосед сверху сегодня не один.

Я тоже не один. Взяв очередной лист бумаги, я снова рисую карандашом. Впереди долгая бессонная ночь, которую я проведу среди своих образов. Ночь, которая пролетит незаметно, словно тени окружающие меня живут в другом измерении, где темное время суток короче.

Я рисую один и тот же портрет. Созданных мною образов много, и ночной мир многолико-безумен, как странный сон, где я уже давно не был, но — сейчас на листе бумаги возникает только её лик. Вопрос, который я себе иногда задаю — почему я не рисую другие образы? И ответ — придет время, очень скоро все будет, я нарисую их всех. Образы из памяти стереть невозможно, они поселились там навсегда, поэтому — всему свое время. Однажды придет ночь, когда я нарисую всех, кто населяет мою память.

Сейчас только она. И я веду по бумаге грифель карандаша, практически не глядя на бумажный лист.

Короткий стук во входную дверь. Я знаю, что это сосед сверху. И знаю, зачем он пришел.

Я включаю свет в коридоре и на кухне. Наливаю кипяченую воду в стакан, ставлю его на блюдце и несу с собой к входной двери.

Открыв дверь, я вижу соседа. Его зовут Николай. Он стоит, медленно покачиваясь с пяток на носки, зрачки узкие, на губах блуждающая улыбка, длинные волосы в беспорядке. Он одет в спортивные штаны и рубашку с длинными рукавами.

Он медленно и вязко говорит, что у него кончился хлеб, а они с другом хотят жрать, поэтому если у меня есть буханка белого хлеба, не мог ли я ему дать.

Я киваю. Затем, глядя в его глаза, приглашаю войти, потому что через порог не хорошо что-либо делать, — ни отдавать, ни брать. Он делает неуверенный шаг вперед, неловко перешагнув через порог.

Я говорю, что пока хожу на кухню за хлебом, он может попить воды, которая налита в стакане и стоит на холодильнике.

Он говорит слова благодарности и тянет руку к стакану. Что мне очень нравится в Николае — он вежлив всегда, в любом месте и в любом состоянии. В нем есть некоторая врожденная интеллигентность, словно его далекие предки были из российского дворянства, а в этой жизни он получил прекрасное образование. При этом я знаю, кто его родители и дальние родственники. И какое у него образование. Восемь классов средней школы и улица. Сейчас он следит за собой, он — социально адаптирован, но в его недалеком и коротком будущем только наркоманский туман.

Иногда извести гены интеллигентности невозможно — они просачиваются сквозь многочисленные наслоения генов скотства.

Я несу белую буханку и отдаю ему. Спрашиваю, глядя на пустой стакан, может ему еще что-то надо из еды. Но он говорит, что хавки у него много, и колбаса есть, и пельмени, и все такое, а вот с хлебом напряг. Сказав напоследок волшебное слово, он так же неловко выходит.

Я закрываю за ним дверь, выключаю свет в коридоре и на кухне, и возвращаюсь в полумрак своей бессонницы.

Когда рисую, я думаю — о моем месте в этом мире, и о месте Бога среди нас. Например, Николай тоже может быть Богом, и он несет свой крест наравне с нами, ни словом, ни делом не показывая нам свою суть.

Я не знаю, может, действительно, Николай скрывает свою сущность, или не знает своего предназначения в этом мире. Я также не знаю того, зачем и для чего я пребываю здесь.

Иногда Бог выходит вперед и демонстрирует нам свою божественную сущность. Зная людей, я думаю, что Он напрасно это делал, делает, и будет делать в будущем, но — не мне решать.

Если Бог хочет быть распятым на кресте, это его решение.

Если Он хочет дать людям заповеди, которые все равно будут нарушены — что ж, это его желание.

Если Он через медитацию показывает людям суть бытия — это его поза лотоса.

Образы Бога многолики и многочисленны, и не мне судить его поступки. Он несет людям то, что они заслуживают в данном месте в данное время.

Я заканчиваю очередной портрет и прикрепляю его на стену в длинный ряд рисунков. Её многочисленные образы, как лики на иконах в церкви — я не собираюсь молиться на них, но когда она смотрит на меня с карандашных рисунков, я осознаю свою роль и свое место в этом мире.

Почему-то я уверен, что сейчас это лучшая икона для меня.

Я прижимаю огонек свечи пальцем и улыбаюсь обжигающей боли. В полной темноте я сижу с открытыми глазами и складываю из мыслей новый мир.

Бог, живущий среди нас, видит не все — только то, что в данный момент окружает его. Он может созерцать чудовищную несправедливость, вроде равнодушно и никак не пытаясь исправить её. Он будет стоять, и смотреть на проклинающих его людей, никак не пытаясь помочь им. Он вместе с нами радуется любой божьей милости, ниспосланной за праведную жизнь, словно Он один из нас. Он будет с нами в горести и радости.

Я вглядываюсь в лица образов, идущих навстречу. Нет, я не пытаюсь разглядеть Его лик в бредущих тенях — это невозможно. Если Он сам не захочет, мы не сможем узреть божественную истину.

Я вглядываюсь в лица людей, которые в данный момент и всегда всего лишь мои видения. Сумрачные, спокойные, радостные, довольные и недовольные, — лица проплывают мимо в мире моего отсутствующего сна.

Тени странного мира. Хотя, что может быть странного в мире, где Бог сгорает в пламени взрыва вместе с фанатиком, который шепчет имя Бога перед смертью. Что странного в мире, где Бог, глядя огромными детскими глазами на равнодушие людей, медленно умирает от голода и отсутствия элементарной доброты.

Странно именно то, что люди могут радоваться и смеяться, видя, как Бог приносит себя в жертву.

 

6

Позвонил заведующий гинекологическим отделением. Я слушаю его голос — чуть взволнованный, слегка веселый — и представляю себе его расплывшуюся фигуру, которая в белом халате выглядит, как облако. Мы были ровесниками, но выглядел он старше меня лет на десять. Он говорит о том, что у него в отделении есть женщина с гематурическим вариантом хронического гломерулонефрита, и она хочет вынашивать беременность.

— Запретить я ей не могу, а моим объяснениям об опасности для жизни она не верит. Смотрит на меня, как на врага, — рокочет голос гинеколога в трубке.

— А что ты от меня хочешь? — спрашиваю я, заранее зная ответ. — Думаешь, я смогу убедить её прервать беременность?

— Ну, для начала посмотри на пациентку, оцени анализы, потом поговори с ней, я ведь знаю, что ты, когда захочешь, можешь быть убедительным. Если уж она тебя не послушает, то …, - я вижу, как доктор разводит руки на том конце провода.

— Хорошо, буду через полчаса.

Я задумчиво смотрю в окно. Консультантом в гинекологии был другой доктор, но Иван Сергеевич иногда звонил лично мне и звал на консультацию. Я знаю, почему он это делает, и никоим образом не пытаюсь разрушить иллюзию того, что я обладаю даром убеждения — пусть считают, что я отличный специалист, который умеет говорить с пациентами и убеждать их. Кроме того, я никогда не отказывал акушерам-гинекологам, потому что мне самому было любопытно общаться с женщинами в состоянии беременности: кроме самой женщины, я могу увидеть плод, растущий в чреве. Две жизни, тесно связанные сейчас и в будущем, — меня всегда интересовали нестандартные ситуации, когда я мог применить свои способности.

Или — не применить.

Независимо от срока беременности, я видел будущее ребенка. Если плод был с врожденной патологией, я мог изменить ситуацию, не позволив ему страдать в будущем. Однажды я видел, что у ребенка есть уродства, но я не вмешался — этому ребенку суждено родится и его жизнь в некотором роде будет необходима человечеству. И как, кроме как вмешательством Бога, можно объяснить то, что с помощью современных пренатальных диагностических методик врачи так и не смогли увидеть эту патологию. И ребенок родился. Я не слежу за его судьбой — я знаю, что когда придет его время, я уже давно буду пребывать в Тростниковых Полях.

В любом случае, мне интересно. Иногда мне казалось, что у меня такой же интерес, как у фанатично преданного своему делу энтомолога, который, увидев незнакомую ему бабочку, забывает обо всем и бросается за ней. Только в отличие от него, я предпочитаю созерцать красоту и мерзость чужого сознания, только изредка вторгаясь в другой мир.

Я иду по больничному двору, прикрываясь рукой от солнца. Здороваясь с людьми в белых халатах, я думаю о том, что меня тошнит от солнечного постоянства — встает каждое утро и двигается с востока на запад, словно раз за разом, повторяется какое-то ритуальное мистическое действие.

Гинекологическое отделение. Женщины в серых халатах и с хмурыми лицами. Старые кушетки вдоль стен и скрипящие двери палат. Беременная оказалась крупной, ширококостной женщиной. Не скажу, что жирная, но и больной она не выглядела. Улыбнувшись, я задаю типичные вопросы и терпеливо слушаю её. Она говорит, что всю жизнь прожила в деревне, много работала и хорошо кушала, спокойно родила двоих детей, никогда не наблюдаясь ни в каких больницах, и вот, стоило ей переехать жить в город (мой новый муж живет здесь), как сразу нашли какую-то болезнь. Она говорит, что считает себя здоровой, а врач придумал какой-то «громело…». Она запнулась, выговаривая незнакомое слово, а я смотрю на неё и не пытаюсь помочь.

Она говорит, что муж очень любит детей, первые двое «как бы» не его дети, к тому же обе девочки, поэтому он хочет своего. Её лицо осветилось улыбкой, когда она отдельным словом, выделив его в словесном потоке, высказала свою мечту:

— Мальчик.

Я киваю, соглашаясь с ней. Прошу её прилечь и, после рутинного осмотра, оставляю руку на животе. Да, трехмесячный мальчик был хорош. У этой сорокапятилетней деревенской бабы все получится. Она выносит эту беременность, пусть врачам-акушерам многое будет не нравиться, и они будут лечить её в стационарных условиях, постоянно напоминая ей, что она старая повторнородящая и что с этим заболеванием почек беременность и роды — смертельный риск. В срок родится здоровый мальчик, и все будут счастливы. Муж с цветами на пороге родильного дома, женщина с улыбкой на лице и ребенком на руках, довольные акушеры, мысленно перекрестившись, что пронесло, машут прощально руками. Будет только одна ложка дегтя в этой огромной бочке поросячьего счастья: женщина через год умрет от острой почечной недостаточности. Считая себя здоровой, она не будет выполнять рекомендации врача, но — это уже будет другая история, где каждый человек сам кузнец своей жизни. Независимо от того, будет она вынашивать беременность или нет, она все равно умрет от почечной недостаточности, и разница только во времени.

Уже в ординаторской акушеров-гинекологов я просматриваю историю болезни и пишу свои рекомендации. Иван Сергеевич, внезапно возникший в ординаторской, как облако на голубом небе, сев рядом, спрашивает:

— Ну, Михаил Борисович, что скажешь?

— Она более-менее компенсирована. Пусть вынашивает.

— Да ты что, Михаил Борисович, глянь в анализы — эритроциты в анализе мочи по Нечипоренко зашкаливают, — округлив глаза, Иван Сергеевич эмоционально тычет сосисковидным пальцем в историю болезни.

— Вижу. Я сейчас распишу лечение, а ты полечи её. Через неделю эритроциты в моче упадут до нормы.

— Ну, полечу, а что дальше, беременность-то еще только начинается?

— Она выносит и родит, — лаконично говорю я, глядя в окно, словно пытаясь подогнать солнце в его движении к горизонту.

 

7

Сегодня я помогу человеку. Сегодня я избавлю мать двоих детей, неугомонную оптимистку, от будущей смертельной болезни. Я могу и хочу ей помочь.

У неё бескаменный холецистит, который я вылечу с помощью обычных методов лечения. И у неё начальная стадия рака правой молочной железы. Еще невозможно увидеть это с помощью стандартного обследования, можно только заподозрить по анализу на онкомаркеры, но я уже вижу этот маленький участок в железе, где клетки опухоли стремительно делятся, медленно и неуклонно разрушая окружающую ткань. Кроме опухоли, время сейчас для неё самый страшный враг.

После обхода заведующего отделением и выполнения всех рутинных утренних мероприятий, я приглашаю женщину в процедурный кабинет.

В обстановке сверкающего белизной кафеля и запаха лекарств, я говорю женщине, чтобы она расстегнула халат и легла на кушетку. Увидев, что на ней бюстгальтер, я показываю на него, говоря, что это надо снять. На её лице отражается легкое удивление, но она, тем не менее, подчиняется, — закинув руки за спину, она расстегивает и снимает эту деталь одежды.

Сев рядом на стул, я протягиваю руки и сжимаю с двух сторон большими и указательными пальцами обеих рук правую молочную железу. Между этими четырьмя точками, как в перекрестие прицела — раковые клетки. Именно они — мишень. Их очень мало, что значительно облегчает мой труд, — и для меня легко, и женщина почти ничего не почувствует.

Я сам не до конца понимаю природу моей силы, но с точки зрения полученного образования, представляю себе это так. Я создаю некое мощное биологическое поле, разрушающее патологический очаг, который может привести к медленной смерти человека. Я не знаю, какова природа этого поля, но так ли уж это важно. Главное, что я могу избавить человека от смерти. Может, данная мне сила заставляет организм больного человека напрячь свои защитные механизмы, тем самым, избавляя его от болезни. А, может, все не так, и у меня есть какая-то божественная сила, неподвластная человеческому разуму. Не суть, как я это делаю, и как это работает, главное, что я вижу, как раковые клетки в молочной железе женщины, только что активно делившиеся, начинают гибнуть.

Я слышу, как женщина говорит настороженным голосом:

— Доктор, вообще-то, у меня холецистит.

В голосе странные нотки, я понимаю, о чем она сейчас думает, я вижу глаза, в которых удивление сменяется на подозрение, но это уже не важно. Дело сделано.

Я убираю руки с молочной железы и встаю со стула. Задумчиво глядя в окно и, словно не замечая, как женщина, вскочив с кушетки, суетливо запахивает халат, я говорю:

— Практически у всех взрослых людей в той или иной степени выраженности есть холецистит и от этого редко кто умирает.

Повернувшись, я ухожу. Я знаю, что она думает о том, что минимум доктор странный, а максимум — озабоченный. Мне все равно. Теперь я уверен, что она не умрет через двести сорок три дня, и будет жить достаточно долго.

И еще. Я не уверен, что принял правильное решение. Впрочем, как всегда, сделав дело, я сомневаюсь в правильности содеянного. Я изменил будущее, которое случилось бы в микрокосме этой женщины, а, значит, я вторгся в дела Божьи. Может, я всё делаю не так, как надо, и мне только кажется, что я несу людям благо?

В ординаторской я взял историю болезни и написал стандартный дневник с назначениями, — бумага все стерпит, и ненаписанную правду, и осознанную ложь. История болезни уйдет в архив и через определенный промежуток времени будет уничтожена, вместе со скрываемыми мыслями и эмоциями, с неописанными манипуляциями и процедурами.

Лариса, врач отделения, позвала меня покурить. Я, чтобы отвлечься, согласился, хотя и не курю. Мы идем в закрытый для прохода лестничный пролет, который все используют как место для курения.

Затянувшись сигаретным дымом, Лариса спросила:

— Что грустный, Михаил Борисович?

— Бог его знает, — ответил я неопределенно. Не стану же я рассказывать ей о тех мыслях, что бродят в моей голове. Я стою и смотрю в окно на больничный двор, где медленно передвигаются люди в разных направлениях — рабочий день в разгаре.

— Жену тебе надо, — сказала она, выпуская дым кольцами, — уже за тридцать перевалило, а все один и один. Неухоженный ты какой-то, Михаил Борисович, неприбранный, сразу видно, что нет за тобой женского пригляду.

Я посмотрел на собеседницу и неожиданно для себя улыбнулся:

— Может, есть кто на примете?

— Да, вот хотя бы Лидка из неврологии, чем не жена. И сохнет по тебе давно, и девушка красивая, и специалист прекрасный.

— Ага, — кивнул я и, отмахнув от себя сигаретный дым, представил себе Лиду. Невысокая женщина с коровьими глазами, которая посвятила себя медицине. Я давно заметил, как она бледнеет при встрече со мной, и тупо молчит, когда я к ней обращаюсь.

— Ну, а что, — говорит Лариса, — девушка спокойная и разумная, хозяйка плохая, потому что постоянно пропадает на работе, так научится, когда семья будет.

Моя собеседница откровенно улыбается, глядя на меня. Роль снохи ей явно нравится. Года два назад она женила Анатолия Сергеевича из лаборатории и теперь частенько заводила со мной подобные разговоры.

Я, задумчиво глядя в окно, неопределенно сказал:

— Умная девушка Лида. Прекрасный специалист и плохая хозяйка.

Я ушел из курилки с прежними мыслями — отвлечься если и удалось, то только на мгновение. Разговоры о женитьбе для меня пусты и бессмысленны, — та единственная женщина, которой я готов посвятить всего себя, ждет меня дома.

 

8

Смерть прозаична. Независимо от причины. Даже героическая смерть на глазах сотен людей и во имя этих людей, всего лишь переход человеческого тела из одного состояния в другое. И при этом восхищенные поступком люди поют хвалу умершему, поэты, не отходя от могилы, слагают стихи, похожие на песни, — и все с затаенной радостью думают, что это не их тело сейчас лежит в земле. И пусть они не совершили подвиг, воспевающий героя в веках, — он там, а они здесь.

А уж одинокая смерть, когда ты один на один с вечностью, проста и незатейлива — как бы человек не хотел жить, он ничего не может сделать против тех обстоятельств, которые приводят к смерти. И в этой безысходности самая главная простота. Осознание наступающей смерти успокаивает больше, чем десять психотерапевтов, пытающихся вылечить танатофобию. Примирившись с действительностью, умирающий приходит в согласие с собой, и на лице его застывает умиротворенное выражение.

Мгновенная смерть, когда человек даже не успевает понять, что произошло, тоже достаточно прозаична. Вдруг жизнедеятельность организма прекращается, и за те несколько секунд, пока еще продолжаются мыслительные процессы в головном мозгу, человек только успевает удивиться. Иногда успевает испугаться, но редко и, как правило, пугается не смерти, а неожиданной ситуации, что возникла перед ним. Это выражение лица мне больше всего нравится: в открытых глазах легко читается вопрос — и что же это за хренотень такая? И почему вдруг боль, когда в моей жизни все так прекрасно?

Смотреть в такие глаза я могу долго, они, как мерцающий огонек свечи, завораживают.

И совершенно отвратительно, когда смерть приходит в мучениях. Довольно неприятно видеть искаженное болью лицо и в глазах мольба к смерти, чтобы избавление пришло как можно быстрее. Прекрасно, что такое я видел только несколько раз. И мне не хочется увидеть это снова.

Размышляя о прозаичности смерти, я сижу в своей комнате, освещенной одинокой свечой, и рисую.

Рисую, конечно же, её. Мое видение, что когда-то было прекрасной женщиной. Я все помню, — я вглядываюсь в то, как она двигается, и не верю, что это моя безумная бессонница.

Моё безумно обожаемое отсутствие сна.

Я не сплю, и в этом вижу свое предназначение.

Я помню, и в этом истина.

Карандаш в последний раз касается бумаги, и — я вглядываюсь в прекрасный лик, подмигивающий мне. Она в движении. Чуть улыбаясь, она слегка касается рукой своей щеки, словно вспоминая, как я целовал её. И мне показывает место, как будто приглашает повторить. Игриво правым глазом подмигивает, и, взмахнув своею головой, отбрасывает волосы назад.

Я счастлив.

Время для меня застыло ночною темнотой, что бесконечна — когда увижу солнце, я прокляну его.

Смерть ужасно и безысходно прозаична. Особенно для тех, кто любит. Я не могу принять абсолютное отсутствие возлюбленной. Я рисую её только живой, и в отношении Богини для меня нет осознания того, что смерть возможна. Она живая на моих рисунках, и я живу лишь для неё.

Повесив рисунок на стену, я смотрю, как изменяется её красота. За последние три года, она стала красива той женской красотой, что приходит с возрастом. Округляющееся лицо с еле заметными ямочками на щеках, улыбка, в которой легко читается любовь, осознание в глазах того, что она любима. Густые волосы слегка скрывают прекрасные изгибы шеи.

Застывшим взглядом, я смотрю на то, что происходит с нею и со мной.

Я жду.

И пусть придет утро — неизбежен приход проклятого солнца — я уверен в том, что ночь придет снова. Я встречусь с ней совсем скоро, и — посвящу ей очередную жертву. Которая уже выбрана. Принесенная для неё жертва станет еще одним шагом к вечности.

Я смотрю в глаза Богини на рисунке и вижу там благословение.

И, благословленный, я закрываю ладонью огонь свечи.

 

9

Старший следователь Областного Следственного управления капитан Вилентьев сидел за столом и рассматривал фотографии. Два набора снимков, одновременно разных и таких похожих в мелочах. На первых — молодой длинноволосый парень в джинсах и окровавленной майке. Узкое лицо с признаками душевной ущербности. Типичный «дебил». На вторых снимках — худой парень с короткими светлыми волосами, острыми чертами лица. И кроме как «худой», его не назовешь. У Вилентьева давно выработалась привычка давать людям и трупам клички — так ему было легче и удобнее: коротким словом он называл живое или уже не живое тело, которое становилось предметом его следственных действий, и, как реально существующий человек, почти не воспринималось.

Что у них было общего? Трупы «дебил» и «худой» были героиновыми наркоманами. Оба ВИЧ инфицированные. Оба убиты ударом ножа в надключичную область. Причем, «дебил» мог бы оказать сопротивление убийце, например, попытавшись уклониться от удара. Но, судя по всему, ни «дебил», ни «худой» не сопротивлялись.

У обоих хирургическим скальпелем рассечена кожа в определенном порядке. В области плеч, локтей, бедер и колен круговые разрезы над суставами, овальный разрез на животе и прямой от шеи до лобка. Круговой разрез по лицу и выдавленные глаза из глазниц. Эксперт дал заключение, что, судя по глубине и точности разрезов, убийца уверенно, но не очень профессионально, держал скальпель в руке, что наводит на определенные умозаключения о профессиональной принадлежности убийцы.

Иван Викторович Вилентьев подумал, что назовет убийцу «хирургом», но, подержав слово на языке, понял, что это будет не правильно. Если называть всех убийц, которые используют в своем арсенале скальпель, то Хирургов будет чересчур много. Решив, что найдет кличку убийце потом, следователь снова вернулся к фотографиям.

Ножи, которым убиты парни. Капитан положил два снимка рядом и вгляделся в них. Он, конечно же, внимательно рассматривал орудия убийства на месте преступлений, перед тем, как их забрали эксперты, но не помешает еще раз внимательно глянуть на них. Два одинаковых стальных ножа, которые можно найти в любом магазине, где продают посуду и кухонные принадлежности. Узкое острое лезвие длиной с ладонь. На лезвии надпись — TRAMONTINA, Brazil. Деревянная рукоятка, на которой вырезаны две буквы. «кА». Именно так — маленькая буква «к» и большая «А».

Если это сокращенные до одной буквы имя и фамилия, то чьи и почему первая буква меньше второй? Было бы наивно полагать, что убийца даст им шанс. Эти буквы могут означать все что угодно, и еще предстоит поработать над этим.

И еще один нюанс на обоих комплектах снимков. Убийца, обмакнув палец в кровь жертвы, обвел контур головы у каждого из убитых. И это тоже заставляло задуматься — если убийца знал, что жертвы инфицированы вирусом иммунодефицита, то было бы уж очень беспечно с его стороны так рисковать, пусть он и был в перчатках. Или, если он так смело обращается с кровью жертв, может, убийца сам инфицирован? В этом случае, ему бояться совершенно нечего. И тут вырисовывается мотив — месть. Может, эти двое каким-то образом повинны в том, что убийца получил вирус? Но зачем тогда убийство из мести обставлять такими странными ритуалами?

Мда, пока только масса вопросов и расплывчатых предположений. А фактов — ноль.

Иван Викторович вздохнул и, сложив снимки по стопочкам, убрал их в стол. Взяв телефонную трубку, набрал номер лаборатории и, услышав голос в трубке, сказал:

— Эльвира Николаевна, здравствуйте.

— Конечно, как обычно, по делу. Есть что-нибудь по двум последним случаям?

Он слушал, что ему говорили, и мрачнел на глазах.

— Да, Эльвира Николаевна, вы меня не обрадовали. Что ж, спасибо и на том.

Капитан Вилентьев положил трубку и снова вздохнул. Те отпечатки пальцев, которые они смогли собрать на местах преступлений, принадлежали убитым и их родным. Никаких лишних отпечатков, хотя было бы глупо изначально считать, что убийца оставит улики. На нем были перчатки, когда он кровью рисовал контур вокруг голов жертв.

Никто из соседей ничего не слышал. Никто никого и ничего не видел. Дверные замки не сломаны, а, значит, жертвы сами впустили убийцу. Никаких следов, никаких улик, словно преступление совершил невидимка.

Зацепиться не за что, и это больше всего угнетало капитана Вилентьева.

 

10

Мать пятнадцатилетней девочки все-таки достала меня. Она сидит напротив меня в приемном отделении и говорит, что они с дочерью отказались от операции, хотя доктор-нейрохирург говорил, что у них нет другого выхода. Она говорит, что подписала в нейрохирургии отказ от операции, потому что знает выход. Она показывает на меня рукой и говорит, что только я могу им помочь и столько уверенности в её голосе, что я понимаю — она не отступит.

Я спрашиваю, где девочка. И смотрю поверх её плеча, выглядывая в коридоре фигуру пациентки. И не вижу, а женщина говорит, что девочка сейчас сидит на лавочке в больничном дворе. Она говорит, что у дочери в последние дни стала очень часто болеть голова, и что она значительно лучше чувствует себя на воздухе. Я киваю и иду к выходу.

Зажмурившись от яркого солнца, смотрю на двор. В тени раскидистого тополя на лавочке сидит девочка — голова опущена, глаза закрыты, руки сжимают дерево лавки, ноги скрещены. Я иду к ней, преодолевая освещенное солнцем пространство, и сажусь рядом.

Даже в тени мы оба не можем спрятаться от солнца, которое нестерпимо ярко занимает всё небо. Окружающие нас здания окрашены в светлые отражающие солнце тона.

Мы молчим некоторое время: я смотрю на входную дверь в приемное отделение, где мать девочки стоит, переминаясь с ноги на ногу, пребывая в раздумье — подойти к нам или нет. Девочка сидит неподвижно в той же позе, словно не замечая меня.

— Сильно голова болит? — спрашиваю я.

И, не получив ответ, говорю через пару минут:

— Я сейчас на некоторое время избавлю тебя от этой боли.

Положив пальцы на затылок, я чувствую пульсирующую боль, которая не дает девочке нормально жить. Через некоторое время, убрав руку, я смотрю на лицо девочки.

Она открывает глаза и смотрит вокруг так, словно видит этот мир впервые.

— Посмотри на меня, — говорю я.

Она поворачивает голову.

Я вижу в глазах — она изменила свое будущее. Еще не совсем так, как я бы хотел, но уже очень неплохо. В сознании оформился образ, для которого она готова жить. Её первая любовь останется с ней навсегда, став светлым пятном в жизни. Она уже сейчас способна прощать, вырвав с корнем ненависть, которая растет в душе. Но — её хватит только на пятнадцать лет. Далее мрак, в котором она будет пребывать последние годы жизни.

И хотя прогресс есть, я понимаю, — еще рано. Ей еще надо умереть в своем сознании.

— Тебе лучше? — улыбаясь, говорю девочке, по-прежнему, глядя в глаза.

Она кивает, словно прислушиваясь к своим внутренним ощущениям, еще не веря, что боль ушла.

— Боль вернется, потому что причина все еще с тобой, — говорю я.

Она как-то неловко улыбается, словно я сказал какую-то шутку и негромко говорит, что хотела бы знать, в чем причина. Она говорит, что знает об опухоли в голове, и что это она виновата в её мучениях. Она смотрит в мои глаза и говорит, что иногда ей кажется, что не только опухоль виновата в том, что она сейчас испытывает.

— Что я должна сделать? — спрашивает она. — Скажите, пожалуйста, доктор, что я могу сделать?

— Когда снова придет боль, ты поймешь, — говорю я, прямо, и не мигая, глядя в её глаза. — Боль будет сильная, но зато она подскажет тебе, что ты хочешь, и что ты можешь. Иногда боль — это лучшее, что может быть у человека в этой жизни. Порой боль, как свет далекого фонаря, освещает путь в темноте, и ведет за собой туда, где избавление.

Я встаю и иду в приемное отделение. Мать бросается ко мне и говорит, что я должен помочь дочери, говорит о том, что я давал клятву Гиппократа, и что им больше некуда идти. Она много говорит, пока я иду мимо неё, но так, ни разу и не произносит волшебного слова. Впрочем, я уже давно понял, что она не знает этого слова. Я оставляю женщину позади и иду по коридору, улыбаясь.

У девочки все получится. Когда вскоре я снова увижу её, она станет если не другим человеком, то уж точно найдет себя в этом мире.

Я уверен в очистительной силе боли, и искренне радуюсь, когда все происходит так, как я предполагаю и вижу.

Боль — один из тех факторов, которые даны нам Богом для того, чтобы мы могли изменяться — и духовно, и физически. И даже осознание приближающейся смерти не так значимо в этом случае, как нестерпимая боль на протяжении медленнотекущих дней.

Я говорю спасибо боли, что дана нам Богом.

 

11

Когда-то в далеком детстве я впервые понял, что отличаюсь от остальных детей. Это знание пришло не вдруг. Я пытался играть вместе с ними, и мне было одиноко. Я уходил от них, и мне было грустно. Я создавал свои миры, и эти миры были безысходно печальны. Я не понимал, что со мной, и как это можно изменить.

Осознание началось с того, что в семилетнем возрасте я увидел, как умирает мама. Она еще была весела и внешне здорова, а я уже точно знал, когда придет день её смерти. Я еще не понимал, что такое смерть и как с ней бороться. Я видел, что является причиной её будущей смерти, но не знал, что могу сделать.

Я смотрел, как она оставляет меня, отсчитывая сначала недели, потом дни, а вскоре и минуты. Я пытался говорить с ней об этом, а она смеялась, прикуривая одну сигарету от другой.

Она умерла от рака легких, и сейчас я знаю, что мог бы её спасти. Уже тогда сила была со мной, но — я не знал о её существовании.

Она умерла, оставив меня одного, словно отсекла пуповину, что связывала меня с миром людей. Я вырос, но тени, окружающие меня, так и не стали людьми.

В пятнадцатилетнем возрасте я понял, на что способен. У соседки по парте я увидел в области шеи то, от чего она через семь лет умрет — это было похоже на некое откровение, словно у меня открылись глаза, и я увидел очевидное. Интуитивно, даже не задумываясь, что делаю, я обхватил шею девочки руками и сжал. Через две минуты, когда я понял, что причина для её будущей смерти исчезла, я разжал пальцы. Все это произошло на уроке географии и все эти две минуты я не слышал ни хрипящего визга задыхающейся девочки, ни криков мечущейся вокруг нас географички, не чувствовал рук одноклассников, которые пытались разжать мои пальцы.

После этого моему отцу, который так никогда и не стал для меня родным человеком, пришлось переводить меня в другую школу, а я впервые понял свое предназначение.

Непростое время.

Страшные события.

Тени, окружающие меня.

Следующие десять лет, время окончания школы, армия и годы студенчества, как безумный сон, из которого невозможно вырваться. Тогда я мог спать ночью, и сновидения, что приходили ко мне были далеки от тех бессонных видений, что посещают меня сейчас. Каждый прожитый день, как черная бездонная дыра, в которой исчезают желания и мечты — вроде, есть желание любить, а нет того человека, для которого можно посвятить жизнь. Вроде есть мечты о будущей жизни, но они кажутся такими мелкими и убогими, что хочется убить их в зародыше. Вроде, есть желание стать врачом и лечить людей, но есть понимание того, что людские тени не нуждаются в лечении. Тени мертвы с момента рождения, и врач нужен для того, чтобы констатировать смерть и вскрывать тела.

Я много и бессистемно читал. Порой я забывал о том, что нужно готовиться к зачету или экзамену, — очередная интересная книга увлекала меня полностью. Уже не помню, когда я первый раз прочитал о Древнем Египте, о людях, живших вдоль плодородной реки, которые осознали значимость смерти, — погрузившись в эти давние времена, я открыл для себя истину.

Смерть можно избежать. Умерев здесь, человек вечно будет пребывать в Тростниковых Полях, где его жизнь продолжается. Только надо все сделать правильно.

Еще не зная зачем, я запомнил это.

Я шел по жизни с закрытыми глазами, делая то, что необходимо, практически не задумываясь. Изучал медицинские предметы без затруднений, хотя порой мне казалось, что для меня это абсолютно бессмысленно — мне не нужны были те методы диагностики, что приходилось осваивать, я видел значительно больше, чем самый совершенный рентгеновский аппарат. Я не нуждался в лабораторной и ультразвуковой диагностике — порой, мне достаточно было посмотреть в глаза пациенту, чтобы понять его проблему.

Я делал то, что должен был делать, но с каждым днем понимал, что все это всего лишь временное явление. Моё счастье и мой крест еще впереди. Жить с осознанием этого было для меня тем ежедневным ужасом, что заставлял меня вздрагивать ночью, просыпаясь.

Закончив с красным дипломом институт (мне вручили его, хотя я совсем не стремился к этому), я легко нашел работу в областной клинической больнице простым терапевтом в стационаре. И не понимая, что же я делаю, стал лечить людей, хотя они по-прежнему были для меня серой массой теней, находящихся в той или иной степени умирания. Утром я уходил на работу, а вечером возвращался, в выходные сидел дома, даже не пытаясь как-то сблизиться с окружающими меня людьми.

Я терпеливо ждал, зная, что все впереди.

Когда я увидел её в первый раз, то этот миг стал для меня как бы рубежом, разграничивающим прошлое и будущее на две неравные части, где настоящее, как яркое пятно на темно-красном фоне бытия.

Ей было плохо, организм истощен и измучен болезнью, но она улыбнулась мне так, что я усомнился тому, что видят мои глаза. В её глазах жила легкая грусть, но жалеть её было абсолютно невозможно. В четырехместной женской палате она сидела на своей кровати так, что казалось нелепым и абсурдным её нахождение здесь.

Я смотрел на неё, словно забыв свою роль: я — доктор, она — пациент. Она первая заговорила со мной, сказав, что день сегодня прекрасный. Я, проследив за её взглядом, тоже увидел яркий солнечный день за окном, и кивнул — да, день замечательный.

На этом наш первый разговор и закончился — меня позвали в процедурный кабинет, где стало плохо женщине. Может, тогда это было правильно. Я смог отвлечься и понять, что пришло моё время.

Я отошел в сторону, чтобы узреть истину.

Я словно проснулся, открыл глаза и увидел второго в своей жизни живого человека среди безликой массы теней. Первой была мама, и я помнил, что тогда не сделал того, что мог сделать. Второй была Она — та, что когда-то вела меня за руку во тьме зимней ночи.

И которая сейчас находилась в больничной палате.

 

12

Сегодня я выписываю домой женщину с холециститом. Сидя у компьютера, я набиваю в шаблон цифры анализов, вношу в выписной эпикриз результаты исследований и рекомендации по дальнейшему лечению. Но самые главные рекомендации я скажу ей на словах, — какие анализы она должна сдавать раз в год и что должна делать раз в месяц. Кровь на онкомаркеры раз в год, и ежемесячное самообследование молочных желез, которому я её научу. Будет ли она выполнять мои рекомендации? Ближайшие годы — да, а после — Бог ей судья. Я не могу и не хочу контролировать её жизнь.

Вместе с этой женщиной на выписку идет старушка. Я попрощаюсь с ней, чтобы больше никогда не увидеть, — следующие пять лет до самой смерти пиелонефрит её не будет беспокоить. Однажды она ляжет спать и больше не проснется, тихо уйдя из этого мира.

На освободившиеся койки уже сегодня поступят два новых пациента — и все пойдет по кругу. Уже скоро десять лет, как я занимаюсь лечением людей, и порой мне кажется, что этот бесконечный круговорот затягивает меня в тот бессмысленный омут бытия, где излечение, в принципе, невозможно, а смерть, как избавление, желанна.

Сейчас в палате остается оптимистка, которую я выпишу послезавтра. И девушка с беременностью. А точнее, уже без неё. Плод сегодня ночью отмер, и ночью у неё начнется кровотечение. Завтра с утра я приду на работу, а она уже будет переведена в гинекологию, поэтому, зная это, я готовлю переводной эпикриз, забивая в шаблон необходимые сведения.

Круговорот, из которого нет выхода, но зато есть множество входов. Прими решение, сделай шаг, и твое тело встанет у конвейера, а у сознания скоро созреет наивная мечта — найти выход.

У меня за спиной Лариса с Верой Александровной что-то живо обсуждают. Вера Александровна — тоже врач отделения, которая отдала медицине двадцать лет. Я поворачиваюсь и смотрю на неё — есть люди, которые наслаждаются тем местом у конвейера, которое они занимают. Им выход не нужен. Они счастливы тем, что имеют. Они полагают, что служат людям и отдают всего себя этому служению, но — такие люди просто приспособились к конкретной ситуации, и, найдя оправдание своему бездействию, медленно двигаются к своей смерти, в то время как лента конвейера движется мимо них.

— Вы, Миша, считаете, что я не права? — спрашивает Вера Александровна, и я понимаю, что не знаю, о чем конкретно они говорят.

— Извините, Вера Александровна, я отвлекся и не слышал, о чем вы говорили, — виновато говорю я.

У Веры Александровны на лице возникает гримаса, словно она хотела сказать, что вечно эти мужчины витают в облаках:

— Мы говорили об эвтаназии. Я считаю, что смертельно больной человек вправе решить для себя, уйти ему с помощью врачей или нет. А у врача должно быть право выполнить последнюю волю пациента. Вот. А Лариса Дмитриевна считает, что бывают такие случаи, когда неизлечимо больной человек выздоравливал, не смотря на прогнозы врачей.

— Да, мы считаем, что человек умрет, мы говорим ему об этом, порой даже говорим, сколько ему осталось жить, называя конкретные цифры. Пациент верит нам и принимает решение об уходе из жизни, но — если мы не правы, если мы ошиблись в диагнозе, — говорит Лариса, — то, в этом случае, эвтаназия будет убийством. То есть, я хочу сказать, что это мы, врачи, подталкиваем человека к тому или иному решению в отношении эвтаназии, но — мы не Боги! Мы можем ошибаться!

— Но — это казуистические случаи, — взмахнула руками Вера Александровна, — и как мы можем знать, когда человек выживет, а когда все равно умрет, даже не смотря на все наши усилия? Кстати, за рубежом в некоторых странах Европы уже практикуют возможность эвтаназии, и вполне успешно. Я читала недавно статью в газете.

— Если законодательно поставят эвтаназию на поток, то это уже будут не казуистические случаи, а реальные люди. Пусть их будет немного, но каждый раз вводя смертельную дозу лекарства, мы будем думать о непредсказуемости жизни. И, убивая этого пациента, не будем ли мы прокляты?

Лариса говорила негромко, внешне выглядела спокойно, но я видел, что она читала об эвтаназии и думала над этой темой. Лариса уже давно имела свое осознанное мнение по данному вопросу. А вот Вера Александровна никогда не думала ни о чем подобном, просто именно сегодня пациент из её палаты попросил избавить его от боли. Она увидела его глаза, и — впервые подумала об эвтаназии, как о том, что происходит рядом с ней.

— Высокомудрые мои, — говорю я вычурно, — вы обе правы, и ваш спор не имеет смысла. В нашей стране сейчас смертельно больной человек имеет право хотеть умереть, а врач не имеет право выполнить последнюю волю пациента. Если же закон об эвтаназии когда-нибудь будет принят, то это вовсе не означает, что врач будет обязан выполнить желание пациента. И главное — избавляя от боли умирающего человека, не посягаем ли мы на святое? И если уж мы говорим о жизни и смерти, то, что мы знаем об этом? Может, предсмертная боль дана человеку, чтобы он понял то, о чем всю жизнь не задумывался, а тот, кто умирает быстро и безболезненно, осознал истинность жизни давным-давно, и не нуждается в этом?

— Вы о роли Бога в жизни и смерти? — спрашивает Вера Александровна. — Я не совсем понимаю, о чем вы говорите.

— Я о человеческой душе, — говорю я и, чуть помолчав, продолжаю, — может, это необходимо для душевного равновесия человека, может, в этом истина. В конце концов, что мы знаем о смерти, кроме того, что мы изучали на патологической анатомии?

— Вы что-то не о том, Миша, — скривив губы, говорит Вера Александровна.

Я пожал плечами и отвернулся.

Каким бы образом человек не умер, живые никогда не узнают, какая последняя мысль возникает в его сознании. Я знаю, что боль нужна для того, чтобы счастливым покинуть этот мир.

 

13

Человек может умереть сам от болезни или старости. Человека можно убить — быстро и безболезненно, или долго и мучительно. В любом случае это будет всего лишь разрушение внешней оболочки. Тело человека погибнет, а личность и жизненная сила канут в вечность, никоим образом, не послужив Богу.

Тень покинет человека, имя сотрется из памяти, птица взлетит к горизонту, тело сгниет в земле.

«Ах» для неба, труп для земли.

Чтобы этого не случилось, необходим ритуал сохранения тела. Тогда двойник человека или Бога будет жить вечно в загробном мире. Так думали древние египтяне, создавая мумии и воздвигая пирамиды. И так я обставляю свои жертвоприношения, потому что уверен в том, что Богиня ждет меня в Тростниковых Полях.

Я верю в это, и поэтому «кА» Богини пребывает со мной все эти долгие безумные годы. Её тело пребывает в сохранности в месте, которое я лично создал.

Её имя хранится в моей памяти.

Её тень живет в каждом движении моих рисунков.

Её лик я вижу всегда, куда бы ни упал мой взгляд.

Жертвы, которые я приношу своей Богине, послужат ей, приближая меня к Тростниковым Полям, где мы снова встретимся.

В этом мире теней после моих жертвоприношений становится чуть темнее, что так прекрасно для меня. Во тьме больше шансов почувствовать её рядом, — тепло руки и тихий голос. И чем больше я принесу жертв, тем ближе я буду в своих бессонных ночных видениях к ней. И придет момент, когда не будет необходимости рисовать Богиню — я встречу её на длинном пути к миру и спокойствию. Главное, не торопиться, чтобы число жертв было достаточным, а я мог служить Ей. И пусть моя миссия растянется на всю жизнь, — дорога к Богине многотрудна и сложна, и тем значимее достижение мечты. Пусть мне придется убить десятки теней для достижения своей цели. Порой мне кажется, что они заслуживают этой участи даже больше, чем тараканы, которых люди постоянно убивают.

После того, как Она ушла от меня, я не сразу понял свое предназначение. Мне потребовался год, чтобы осознать. Мутный для моего сознания год, когда дни становились мукой, а ночи — бесконечными бессонными мыслями.

Целый год, чтобы осознать.

И принять.

Но зато, когда осознание пришло, все встало на свои места. Появился смысл в жизни, и тени вокруг меня стали объектом моего пристального внимания. Я начал искать будущих жертв, потому что не каждая человеческая тень подходила на эту роль. А уж если быть совсем точным, на роль будущих жертв походили единичные тени. Найти их стало в некотором роде проблемой.

Но — ищущий обязательно обретёт.

Сейчас через три года, я с некоторой ностальгией вспоминаю первые шаги на моем длинном пути. Первые шесть жертв я убил в один день в одном месте и без каких-либо затруднений, хотя получилось не так, как я хотел.

И тогда же я испытал священный трепет, привнесенный в меня силою «кА» жертвенных агнцев. Я смотрел в стекленеющие глаза умирающих теней, и в моем организме происходили странно-приятные изменения, словно он плавился от неописуемого счастья.

Потом в прошлом году еще шесть жертв. Я готовился и убивал, собирая личности. Каждое убийство, как еще один маленький шажок вверх по лестнице, а там наверху меня ждет величайшая из Богов — ставшая небом, она пребывает в ожидании меня.

У меня все получилось, пусть даже сейчас я понимаю, что не сделал всего необходимого для сохранения «кА» жертв.

Я жив, здоров и в этом году принесу очередные жертвы, получая взамен почти постоянное присутствие рядом со мной Божественной сущности.

Я сижу в полумраке комнаты и под одобрительными взглядами Богини, чьи лики смотрят на меня со стены, вырезаю ножом буквы «кА» на деревянной рукоятке ножа. Еще несколько ножей лежат в столе, — их время тоже придет.

Я забираю стальным ножом жизненную силу у человека.

Я извлекаю глазные яблоки жертв, которые суть неразрушимая форма жизни, содержащая информацию.

Одноразовым скальпелем я рассекаю кожу в определенном порядке, создавая иллюзию того, что убийца психически болен. Именно так тени, идущие по моему следу, подумают, и в поисках серийного убийцы-маньяка пойдут не в том направлении. Я же, сделав своё дело, снова стану невидимкой среди теней.

Ибо в последние годы я не вижу среди людей Бога.

Только безликие тени, хаотично бредущие в неизвестность.

 

14

Капитан Вилентьев снова перебирал фотографии. Теперь уже три комплекта снимков. К двум первым наркоманам прибавился «сынок». Симпатичный юноша со слегка накачанным телом и аккуратной стрижкой. Из той части золотой молодежи, что уверены в своем будущем: папа пристроит и обеспечит. Мальчик-мажор, о котором поет Шевчук.

Третья жертва убита так же, как и предыдущие, — удар кухонным ножом с буквами «кА» на рукоятке в надключичную ямку, разрезы на коже, выдавленные глазные яблоки, обведенный кровью контур головы.

Вся эта ритуальная жестокость что-то означала, но Иван Викторович пока не знал, что именно. Он сидел, смотрел на фотографии и полагал, что думает над странными поступками маньяка. На самом деле, он думал о том, что делать дальше — «сынок» оказался сыном крупного чиновника из областной администрации. Ему уже позвонили и очень настойчиво порекомендовали найти убийцу быстро. И посоветовали сделать так, чтобы как можно меньше людей узнало о том, что сын чиновника — героиновый наркоман. В ушах до сих пор звучал вкрадчивый голос, который мягкими фразами заставил его слегка побледнеть.

Скрыть то, что мальчик-мажор был внутривенным наркоманом, практически невозможно. Уже на месте преступления все от участкового милиционера до эксперта знали, какая у парня фамилия и кем он приходится чиновнику из администрации. Да, и найти убийцу быстро, тоже еще та задача. Пока дело казалось типичным «глухарем».

Иван Викторович вздохнул и встал. Сложив снимки в папку, он подхватил её и вышел из кабинета, направившись в другой конец коридора.

Психиатр Мария Давидовна Гринберг, специально приглашенный на время следствия специалист медицинского института с кафедры психиатрии и медицинской психологии, подняв глаза от книги, посмотрела на вошедшего мужчину поверх очков. Она была достаточно умна, чтобы понимать, что в этом мире мужчин не так просто стать той, к которой будут прислушиваться сильные мира сего. Она выглядела молодо для своих лет за счет того, что следила за своей фигурой и кожей лица. И она знала цену своим годам, когда смотрела на себя в зеркало.

— Здравствуйте, Мария Давидовна, — сказал следователь и сел на стул. Он смотрел на женщину и думал совсем не об убийце. Когда он видел Марию, — может это и хорошо, что он видел её редко, — всегда попадал под обаяние этой миловидной и умной женщины. Какие- то странные и новые ощущения возникали в организме женатого следователя, когда он чувствовал на себе взгляд карих глаз. В её присутствии он чувствовал себя неловко, словно его поймали за подглядыванием в замочную скважину в женской раздевалке, — ему очень хотелось смотреть на Марию, и он понимал, что пристальное разглядывание человека — это неприлично. Поэтому Иван Викторович, поздоровавшись и с минуту посмотрев на женщину, опустил глаза.

Кивнув в ответ, Мария Давидовна улыбнулась одними губами и сказала:

— Интересный экземпляр, этот ваш убийца. В некотором роде, любитель Древнего Египта. Или пытается нам показать, что убивает не просто так, а с какой-то целью, с каким-то осознанным ритуалом.

— Мария Давидовна, я весь внимание, — сказал капитан, тем не менее, по-прежнему, глядя в пол. Даже голос сидящей рядом женщины почему-то волновал его. Впрочем, это никоим образом не относилось к делу, поэтому он отогнал от себя глупые мысли.

— Я начала с поиска того, что обозначают буквы «кА», вырезанные на рукоятке ножей. И выяснила, что, — она опустила глаза к книжной странице и процитировала, — это одна из сущностей человека или божества, так называемая жизненная сила. Считалось, что «кА» это то, что отличает живого человека от мертвого. Одни ученые-египтологи говорят, что «кА» это духовный двойник человека, другие — жизненная сила. В любом случае, это наиважнейшая составляющая жизни и смерти человека. Кстати, остальные составляющие человеческой личности это «Ах», «БА», тело, имя и тень. И суть каждой личности, в конечном счете, состояла в сумме всех этих частей, ни одну из которых нельзя было недооценивать.

Мария Давидовна, закончив читать, подняла глаза и посмотрела на собеседника.

— И …, - Иван Викторович заинтересованно смотрел на женщину-психиатра.

— Что и? — спросила она.

— И, что из этого следует?

— Из этого следует то, что наш убийца не просто убивает, а совершает определенный ритуал. — Мария Давидовна сумрачно посмотрела в окно и продолжила. — Ему надо не только убить человеческое тело, но и забрать его жизненную силу, тем самым, лишив человека возможности попасть в загробный мир. В Древнем Египте люди верили в то, что все шесть элементов необходимы человеку для земной и для загробной жизни, и берегли их, сохраняя тело умершего. Вот я и думаю, что наш парень верит в древнеегипетских Богов и, убивая, тем самым приносит им жертвы.

— И каким образом он забирает у жертв эту самую жизненную силу? — спросил Вилентьев, в глазах которого, по-прежнему, отсутствовало понимание.

— Убийца считает, что, убивая ножом с вырезанными буквами «кА», он забирает жизненную силу. Так же, я предполагаю, что пересеченный овал на животе — это взятое имя человека, потому что овал — это картуш.

Увидев непонимание в глазах собеседника, Мария Давидовна терпеливо пояснила:

— Картуш — это место, в которое вписывается имя человека.

Мужчина кивнул, словно что-то понял, и психиатр продолжила:

— Затем, контур вокруг головы. Это, как мне кажется, тень человека, которую он, таким образом, забирает. Пока не понятно, как быть с «БА» и «Ах» — как он забирает душу и форму личности? Мне это пока не понятно, — задумчиво закончила Мария Давидовна, — может, он считает, что имитация разреза вокруг лица к этому приводит? Может, выдавленные глаза, которые он забирает собой, являются для него чем-то важным? Или глаза жертвы и есть самое важное во всем ритуале? А, может, он думает, что «кА» и есть душа человека?

Мария Давидовна помотала головой от обилия вопросов, на которые у неё не было ответов.

— А разрезы вокруг суставов?

— Да, это тоже любопытный штрих. Возможно, он считает себя парашистаем, то есть, разрезателем. Это такие люди в Древнем Египте, которые участвовали в процессе мумификации — одни разрезали тело на части, другие мариновали его, а после тело собирали, создавая мумию. Участники очень важного ритуала по сохранению тела, и, скорее всего — это были жрецы, определенные посвященные люди. Сохранение тела, как я уже говорила, наиважнейший ритуал в религии древних египтян.

Мария Давидовна помолчала и, повернувшись к капитану Вилентьеву, продолжила:

— Во всяком случае, я уверена, что убийца пытается имитировать древнеегипетские ритуалы, но зачем и почему только ВИЧ инфицированные наркоманы, я пока не могу понять. Как-то все это не складывается в четкую картину.

— Как вы назвали этого египетского разрезателя?

— Парашистай или парасхист, в зависимости от того, как прочитал переводчик с древнеегипетского языка, но первое слово лучше на наш язык ложится. Вот вы сами произнесите оба слова и поймете, что парашистай для нас лучше звучит.

Иван Викторович мысленно проговорил это слово несколько раз, и, решив, что оно ему нравится, понял, как назовет убийцу.

— Держите меня в курсе ваших розысков и умозаключений, Мария Давидовна, — сказал он, широко улыбнувшись, и встал.

Мария Давидовна Гринберг кивнула и снова уткнулась в книгу.

Капитан Вилентьев улыбался, когда шел обратно в свой кабинет. Впереди была долгая совместная работа с приятной женщиной, и это настраивало его на благодушный лад. Все-таки хорошо, когда рядом есть женщина, на которую хочется смотреть!

 

15

Окно моей квартиры на первом этаже выходит на оживленную улицу. Я стою и смотрю на суету ночного города. Огни и перемещение теней в безумии мегаполиса. Я не сплю вместе с жителями этого города, так же, как я не мог спать, ожидая её смерть.

Эти воспоминания всегда со мной.

Когда я во второй раз зашел в палату, она лежала и смотрела на капельницу, из которой монотонно капающая жидкость вливала в организм жизнь. Я сел на стул рядом с кроватью, и мы впервые посмотрели в глаза друг другу так близко — на расстоянии вытянутой руки. Мне нельзя молчать, — я доктор, и пришел в палату, где, кроме неё, было еще три пациентки, по делу. Задавая банальные вопросы об жалобах и уточная анамнез, я глазами говорил ей, что понимаю боль, с которой она живет последние недели. И что я сделаю все, чтобы помочь ей.

Она отвечала на мои вопросы тихим голосом, а глаза улыбались — она хотела верить мне, да и жажда жизни всё еще была с ней.

Жидкость во флаконе закончилась, медсестра убрала капельницу, я задал все интересующие меня вопросы и — все не мог уйти из палаты. Выяснив все, что нужно, я просто сидел и смотрел в живые глаза.

Именно тогда я понял, что не ошибся при первой встрече. Это мое счастье и мой крест.

Я вытащил её из этой бездны, избавив от боли, диареи и обезвоживания. Но эффект был временный, потому что я не мог излечить от вирусной инфекции. Она поступила в больницу, еще не зная, что инфицирована вирусом иммунодефицита. Она еще верила, что её желудочно-кишечные расстройства преходящи, а я в первый же день знал причину болезни.

Потом, когда пришли результаты анализов, и произошел небольшой переполох в отделении, — как же, все от санитарки до заведующего отделением рисковали своим здоровьем, да что там, своей убогой жизнью. Я перед выпиской поговорил с ней, объяснив причину болезни и рассказав, что будет впереди. Я смотрел на слезы, что текли из глаз, и говорил те слова, которые она пока не слышала. Но я терпелив — успокоившись, она услышала меня.

Она говорила о том, что ей трудно поверить в то, что я смогу это сделать. Она знает, что такое СПИД, и прекрасно понимает, что вылечить его невозможно. В глазах жажда жизни сменилась на обреченность приближающейся смерти, — недавно живые глаза вдруг умерли.

Я снова повторил свои слова, стараясь быть очень убедительным. Я рассказывал о том, что уже делал — кого и с какими заболеваниями вылечил. Я улыбался, ободряя её, и — чуда не произошло. Она мне не поверила, но — согласилась попробовать. Она сказала, что будет рада хотя бы тому, что я не дам вернуться боли, добавив в конце, что явно я еще никого не вылечил от СПИДа.

Тут она была права. Я не мог своими руками создать противовирусный эффект.

После выписки я увез её к себе домой. И наступили те месяцы счастья, которые я сейчас вспоминаю с тоской. С утра я не мог уйти из дома, вечером спешил домой, проводя на работе необходимый минимум. Я практически не обращал внимания на больных, совершенно не используя свою силу для лечения, — мне казалось, что, истратив её на них, меньше останется для любимой.

Я не заметил, когда она перестала относиться ко мне, как к доктору. Просто в одну из ночей она пришла ко мне и осталась до утра. В ту ночь ничего не было — я согревал её своим телом, и, когда она уснула, слушал дыхание спящей женщины.

Я лечил её. Практически постоянно. Справившись с желудочно-кишечными расстройствами, я ждал значительного улучшения, — и оно было. Она стала хорошо кушать, окрепла телом и душой, но — пневмония с высокой температурой, сильным кашлем и кровавой мокротой свела на «нет» все мои усилия. Я использовал как свою силу, так и традиционные методы лечения, и через месяц избавил её от кашля. Чтобы через неделю увидеть белый налет на слизистой рта. Она снова не могла принимать пищу. И все вернулась на круги своя.

Именно тогда я перестал спать. Сначала спал, часто просыпаясь, и в тишине ночи прислушиваясь к её дыханию. А вскоре и совсем не мог уснуть — мне все время казалось, что я просплю тот момент, когда она перешагнет незримую границу, а я этого не замечу и ничего не смогу сделать.

Она быстро устала от этой бессмысленной борьбы. Я помню её глаза, когда она через три месяца в один из вечеров сказала:

— Отпусти меня.

Всего два слова, а жизнь вдруг остановилась, превратившись в смерть. И главное, я знал, что она права.

Я ничего не мог сделать.

Я оказался бессилен перед невидимыми глазом убийцами.

В последнюю ночь я просто плакал, глядя на дорогое мне лицо. Ближе к рассвету, когда она вздохнула в последний раз, я осознал свою беспомощность перед смертью, хотя еще совсем недавно считал себя почти всемогущим.

Я осознал свою убогость, хотя в былые времена иногда чувствовал себя Богом.

 

16

Когда я прихожу на работу, девушку с кровотечением уже перевели в гинекологию. Лариса, дежурившая этой ночью, рассказала, как ближе к утру её разбудила постовая медсестра, которая пошла в палаты с инъекциями и нашла девушку в луже крови.

— Представляете, — говорит она, эмоционально жестикулируя, — девица лежит, закатив глаза, лицо белое, сама вся в крови, постель в крови, а соседка по палате спит. Мы ей сразу капельницу с физраствором и вызвали гинеколога. И через пятнадцать минут она уже была у них. Кстати, я обещала, что вы, Михаил Борисович, отправите им переводной эпикриз.

— Да, конечно, — говорю я, подходя к своему компьютеру. Вписав причину и дату перевода в отделение гинекологии, распечатываю текст.

— Как, уже все? — удивилась Лариса.

Ничего не сказав, я ухожу из ординаторской.

По пути заглядываю в свои палаты — в 301 палате уже все убрали, и единственная пациентка сидела на кровати, как испуганный воробей. В 302 женщины готовились пойти на завтрак и, завидев меня, дружно поздоровались. В 303 один мужчина лежал на своей кровати, отвернувшись к стене, а остальные пациенты отсутствовали, что вполне нормально для этой мужской палаты.

Переводной эпикриз можно передать с медицинской сестрой, но я сам иду в гинекологическое отделение. Хочу посмотреть на девушку и лично отдать выписку лечащему доктору. Точнее, я хочу убедиться, что в её жизни ничего не изменилось. Заодно узнаю, как там беременная женщина с гломерулонефритом.

Иван Сергеевич, увидев меня, обрадовано говорит:

— Привет, Михаил Борисович. У девочки, которую ко мне ночью перевели, была замершая беременность.

— Да вы что? — как бы удивленно говорю я и, положив на стол выписку, добавляю, — здесь переводной эпикриз.

— Она знала о наличии беременности, но никому ничего не сказала. Мы её выскоблили и сейчас кровь капаем, — быстро проглядывая лист бумаги, говорит Иван Сергеевич.

— То есть, жить будет?

— Безусловно.

— Я зайду к ней, — говорю я и уже у двери спрашиваю, — как там беременная с гломерулонефритом?

— А знаете, Михаил Борисович, очень даже неплохо. Как вы и говорили, эритроциты в моче вернулись к допустимой норме, артериальное давление держит. Еще пару дней понаблюдаем и выпишем.

Я киваю, словно уверен, что именно так и должно быть.

Девушка лежит в палате интенсивной терапии. Лицо почти такое же белое, как подушка. Я заглядываю в провалившиеся глаза и — вижу радость. Её состояние нельзя назвать счастьем, но радость избавления от ненужной беременности присутствовала в сознании. Она пытается виновато улыбнуться мне, но возникшая гримаса на лице похожа на оскал выбеленного временем черепа.

— Извините, доктор, что не сказала вам о беременности, — тихо говорит она.

Я, пожав плечами, говорю:

— Даже если бы вы мне сказали, ничего бы не изменилось. Вы бы все равно избавились от ребенка.

Повернувшись, я выхожу из палаты.

Я не могу судить её. Она сама выбирает свой путь, и сама расплачивается за свои поступки. Она в любой момент может свернуть с выбранной дороги, и проторить новый путь через дебри своего сознания, и — это её выбор.

Я же могу только наблюдать.

В будущей жизни этой девушки ничего не изменилось. Она не захотела ничего менять. Она пыталась улыбнуться мне, она говорила слова извинения, хотя в её голове сформировался четкий образ — с довольной улыбкой она показывала мне торчащий средний палец. В некотором роде, она ненавидела меня так же, как своих родителей. И неважно почему — девушка играла по жизни, втайне проклиная всех, с кем сталкивалась. Это её образ жизни сейчас и на ближайшие два года.

Что будет потом, она не знает.

А я знаю, и ничего не буду делать.

Когда она мысленно показывала мне средний палец, посылая подальше, я видел её мучительную смерть — через оперативное лечение и лучевую терапию, через боль и ужас осознания своей смерти в двадцать четыре года.

 

17

303 палата. Трое мужчин. Справа пожилой мужчина с панкреатитом, рабочий с одного из заводов области. На его лице написано количество спиртного, которое он выпил в этой жизни, а в анализах отражено критическое состояние поджелудочной железы и печени. Я знаю, что в прикроватной тумбочке у него спрятан кусок соленого сала, а в сознании уже давно зреет запретное желание выпить холодной водочки. Еще неделю назад он лежал под капельницей со страдальческим выражением лица, покорно принимал уколы и таблетки, даже не помышляя об алкоголе, но прошло всего четыре дня после стихания воспалительного процесса, и он уже забыл о пережитом. Он снова готов медленно убивать себя.

— Сидоров, — говорю я ему, — отдайте мне сало, которое вам принесла жена.

Я смотрю на то, как изменилось его лицо — мечта о том, что он поздно вечером съест сало, исчезала, как сигаретный дым.

— Какое сало, доктор? Я прекрасно знаю, что мне его нельзя. Ничего мне жена не приносила, — говорит он, протестующе взмахнув руками.

Я стою и смотрю на него. Некоторые люди готовы мучиться и страдать за кусок любимой пищи, словно это единственное, что им нужно в жизни. Смысл их существования — в приеме пищи, все остальное время они живут в предвкушении еды. Я протягиваю руку и отрывисто говорю:

— Сидоров, сало!

Он тяжело вздыхает и вытаскивает шмат сала грамм на триста, завернутый в бумагу.

— Если бы вы это сегодня съели, послезавтра ваша жена забрала бы ваш труп из нашего морга, — говорю я и отворачиваюсь от мужика. Скорее всего, он не поймет и не осознает того, что я ему сейчас сказал.

Налево у окна тридцатилетний мужчина. Инженер с одного из областных предприятий. В некотором роде, потомственный интеллигент. У него тоже холецистопанкреатит на фоне неумеренного употребления алкоголя. Он только вчера почувствовал себя лучше, и сегодня может говорить без мученической гримасы на лице.

— Как себя чувствуйте, Максимовский?

— Более-менее, — отвечает он неопределенно, словно не уверен в том, что боль ушла, и жить стало легче.

— Рвота была?

— Нет.

Я знаю, что два года назад он написал научно-фантастический роман, который был выстрадан им, и который никого не заинтересовал, — ни тогда, ни сейчас. После многократных попыток пристроить свое детище в разных издательствах, инженер стал прикладываться к бутылке, жалуясь всем и каждому на то, что его никто не понимает.

В его дальнейшей жизни ничего нет и не будет, — после выписки из больницы, он не бросит пить, через несколько месяцев потеряет работу, а свой посредственный роман он в один из самых своих черных дней бросит в огонь, проклиная свою мечту. И, глядя на языки пламени, пожирающие бумагу, он будет плакать пьяными слезами.

Сейчас же он еще думает, что у него что-то может получиться на писательском поприще, но уже по инерции — признаться самому себе, что ты бездарь, сложнее всего.

— Кстати, Максимовский, у вас есть что-нибудь почитать? Что-нибудь стоящее, захватывающее, интересное? — спрашиваю я, глядя в глаза пациенту. И, увидев там понимание, слышу в ответ:

— Нет, сейчас у меня ничего нет.

— Может, это и хорошо, — говорю я те слова, которые он пока не готов услышать. — Может, это знак свыше.

Я хочу помочь этому человеку. Он свернул не на ту дорогу, потому что слаб. Но если я ему помогу, он все равно ничего не создаст — в нем нет искры, от которой воспламеняются человеческие души. Он не способен создавать то, от чего люди буду плакать и смеяться, сопереживать и радоваться. Он не творец.

Налево у двери мужчина, который лежит, отвернувшись к стене. Он так лежит практически все время. Чтобы поговорить с ним в первый день, мне пришлось дважды поворачивать его лицом ко мне. Кроме того, что у него цирроз печени, у него еще простатит. И то, и другое, неизлечимо. И отравляет жизнь ему и окружающим.

Жена, забрав детей, ушла от него три месяца назад, потому что он достал её необоснованной ревностью, притом, что сам уже целый год спал в соседней комнате. Собутыльники от него отвернулись, — они не хотели терпеть его мерзкий характер и однотипные разговоры. Да и пить он уже не мог, после второй рюмки выблевывая из себя «полезный продукт». Настоящих друзей у него нет, родители давно оставили этот мир, — и, протрезвев однажды утром, он посмотрел на себя в зеркало. Увидев свое желтое лицо, он испугался и побежал в поликлинику. После стандартного обследования добрый участковый терапевт разъяснила ему, что обозначает поставленный ему диагноз, и что его ждет впереди.

Он даже и не подумал обвинить во всем себя. В больницу он пришел обозленным на весь мир, по вине которого он сейчас неизлечимо болен.

— Шейкин, как вы? — задаю вопрос я, не надеясь на ответ. Но получаю его.

— Никак.

— Это хорошо, — говорю я, — значит, вы, Шейкин, еще живы.

— Не дождетесь, — хмыкает он в ответ, так и не повернувшись ко мне.

Я улыбаюсь, — пусть медленно, но мужчина идет на контакт.

Четвертая койка пустует, хотя пациент выписан еще вчера. Такое летом бывает — в теплое время года люди не любят болеть.

Я выхожу из палаты и иду писать истории болезни.

 

18

Тени безумны. Они пребывают в нирване своего пустого существования, ежедневно поглощая пищу и исторгая из себя продукты своей жизнедеятельности, выполняя рутинные действия и передвигаясь с места на место, словно белки в колесе. Они думают, что у них есть цель в жизни, к которой они стремятся, но они двигаются по кругу. Иногда они болеют, и порой очень сильно. И чуть приблизившись к смерти, они замирают, как кролики в свете фар, завороженные ужасом предстоящей неизвестности. Заглянув в пустоту небытия, они готовы на все, чтобы сохранить жизнь. И когда их убогая жизнь остается с ними, — во многом благодаря мне, — редкий человек вспоминает пережитый ужас, отторгая из памяти неприятные воспоминания. Вернувшись назад в привычный мир, они старательно вычищают свою память.

Тени безумно пугливы. Когда я вторгаюсь в их ограниченный мирок, — через слухи, сплетни, газетные статьи и кухонные разговоры, — они тоже в ужасе замирают. Я для них — неминуемая и быстротечная смерть, мелькнувшая рядом. И они облегченно вздыхают, когда понимают, что их это сейчас не коснулось. Они рассказывают друг другу слухи и свои домыслы, выдавая их за истину. И иногда они бывают правы.

«Это мерзкий ублюдок убивает наркоманов».

«Так им и надо».

«Да этот маньяк просто санитар, который убивает больных членов общества».

«Говорят, он режет их на куски»

«А вы знаете, что он выдавливает глаза жертвам».

Тени абсолютно безумны, если думают, что их это не касается. Количество наркоманов растет лавинообразно Вирус, который они получают, распространяется пока медленно, но скоро он, изменившись, сделает свое черное дело, сокращая время жизни теней. И тех, что смертельно больны, и тех, чье время еще не пришло.

Вирус сократил время жизни Богини.

В недалеком будущем он утратит своё влияние на человеческий страх, но это — не моё будущее.

Я смотрю на мерцающий огонек свечи. Сделано больше половины, и это хорошо. На моих рисунках она улыбается, принимая преподнесенные ей жертвы. Она молчалива, но я знаю, насколько она может быть благодарной. Она со мной, и это укрепляет меня больше, чем любая молитва.

Богиня рядом, и это лучшее, что может быть в моей жизни.

Я заканчиваю улыбающийся рисунок и вешаю его на то место, что ему предназначено — крайне правое. Глядя слева направо, я могу увидеть все те чувства и эмоции, что она испытала за последние три года. Если на первых рисунках её лицо выражает бесконечную усталость от жизни, то, по мере смещения направо, лики светлеют, изменяясь в наилучшую сторону. Она сейчас счастлива тем, что я рядом.

Я тоже улыбаюсь, созерцая лики любимой.

В открытую форточку слышу, как сосед сверху вышел на балкон. Прикурив, он бросает спичку вниз, — и вслед за прочертившим темноту коротким огоньком, я слышу протяжный крик, который разбудит десятки людей в соседних домах. Крик, эхом прокатившийся по двору:

— Ау-у-у, люди-и-и-и! Мне хорошо-о-о-о!

Николай тоже считает, что он сейчас жив. Хотя, он уже две недели, как перешагнул на ту сторону бытия, — сейчас он встречается с миловидным юношей, который еще пока не знает о том, что инфицирован вирусом СПИДа. Они вместе спят и колются одним шприцом. Они довольны этой жизнью. Они пока счастливы вместе, и, как я думаю, будут счастливы всегда.

Я закрываю форточку.

Мне пора.

Впереди ночь, которую я проведу именно так, как угодно Богине. Подхватив заранее приготовленный рюкзачок, я иду к двери.

Неся с собой Её благословение.

Чувствуя приятную дрожь в мышцах.

Ощущая трепет в сознании.

С эйфорией в мыслях.

Жертвоприношения Богине я делаю с удовольствием.

 

19

Семенов, участковый милиционер с двадцатилетним стажем, посмотрел на незакрытую дверь квартиры номер 37. Хлипкий замок выломан. За спиной суетливый мужичок из 35 квартиры с вполне подходящей фамилией Синицын говорил:

— Открываю я свою дверь и вижу, — что-то не так с дверью тридцать седьмой квартиры. Я внутрь не заходил, но ты, Петрович, понюхай, явно пахнет смертью. И аура какая-то неприятная изнутри идет. Мерзкая такая аура, словно мертвяк там.

— Да не каркай ты, — отмахнулся Семенов и шагнул к двери. Всякое бывало в его жизни, но именно сейчас он почему-то не хотел заходить внутрь. Неприятное предчувствие мешало ему сделать последний шаг вперед.

— Может, лучше сразу вызвать убойный отдел? — предложил Синицын, на лице которого была смесь эмоций — возбуждение от необычной ситуации, страх того, что может быть в квартире со сломанной дверью, нездоровое любопытство и мелочная радость, что все это происходит в соседней квартире, где живет надоевший всем наркоман.

Семенов поморщился — насмотрятся детективных сериалов, и полагают, что оперативники из отдела по расследованию тяжких преступлений без промедления приедут на сломанную дверь. Хочешь, не хочешь, а проверять все равно ему надо.

Дверь пронзительно скрипнула, когда Семенов аккуратно потянул её на себя за край, и Синицын сзади возбужденно подпрыгнул.

— Стой здесь и за мной не ходи, — сказал Семенов и вошел в квартиру.

Он знал, что в квартире живет парень, уже давно сидевший на героине. Его родители, поняв, что ничего не смогут сделать и вылечить сына невозможно, купили ему однокомнатную квартиру, переложив свою головную боль на соседей и на участкового.

В коридоре — на вешалке рваная куртка, в углу грязные кроссовки. Значит, парень должен быть дома.

Семенов принюхался. Действительно, присутствующий в квартире запах неприятен, — запах сгоревшей пищи, смешанный еще с чем-то неприятно-гадким. Заглянув в приоткрытые двери раздельного санузла, он отшатнулся от запаха дерьма, исходившего из туалета, и быстро прошел на кухню, где в грязной мойке лежала сковорода с пережаренной до черноты картошкой. В углу старенький холодильник ровно гудел, создавая иллюзию того, что жизнь в этом ограниченном пространстве продолжается.

Семенов вздохнул и пошел в комнату.

Когда он увидел обнаженное тело парня, то вначале у него все поплыло перед глазами, но опыт взял свое. Зажмурившись, участковый потряс головой и снова открыл глаза.

На полу лежало мертвое тело. В этом можно не сомневаться — из шеи торчал нож, на теле многочисленные разрезы, а пустые глазницы зияли чернотой ужаса. Запах крови, которая вытекла из многочисленных ран, смешивался с запахами говна, грязи и сгоревшей картошки, создавая тот аромат, что унюхал Синицын.

Сказав себе несколько раз, что он выдержит это, Семенов восстановил, насколько смог, свое душевное равновесие и огляделся.

На пустом столе у окна стояло два стакана. Дверь на балкон приоткрыта. Одежда парня лежала скомканной кучкой на старой продавленной софе со сломанными ножками. Часы на стене остановились на полвторого, но, не факт, что они в рабочем состоянии. В полупустой комнате, кроме стола и софы, ничего нет, поэтому больше ничего интересного Семенов не увидел.

Осмотр места преступления успокоил участкового, и он наклонился ближе к трупу, чтобы рассмотреть нож. На рукоятке, торчащей над ключицей слева, вырезаны две буквы — «кА».

Семенов выпрямился и неловко перекрестился, только сейчас почувствовав, как намокла от пота его рубашка. Задом он отошел в коридор, а затем, развернувшись, вышел из квартиры.

— Ну, что там? — нетерпеливо спросил его Синицын, глядя на участкового с нездоровым блеском в глазах.

— Иди, вызывай убойный отдел, — сказал Семенов, вытаскивая из кармана сигареты. Руки дрожали, поэтому только вторую сигарету он смог донести до рта.

Синицын округлившимися глазами смотрел на то, как участковый роняет первую сигарету и прикуривает вторую, а затем как-то недоуменно спросил:

— А по какому телефону звонить? И что сказать?

— 02, - сказал Семенов и закашлялся. Снова затянувшись, выдохнул и продолжил:

— Скажи, очередная жертва убийцы наркоманов.

Глядя, как Синицын суетливо открывает свою дверь, участковый думал о том, что возникшие в городе слухи о маньяке, убивающем наркоманов, подтверждаются. Нюансы убийств были служебной информацией, которую участковому не положено знать, но многое уже обсуждалось на улицах, поэтому Семенов затягивался сигаретным дымом и думал о том, что увидел в квартире наркомана.

Он затушил окурок в консервной банке, которая стояла тут же, механически отметив, что та пуста, и посмотрел на появившегося Синицына.

— Ну, позвонил?

— Да, сказали, через пятнадцать минут будут, а пока сказали, чтобы вы охраняли место преступления.

— А то я не знаю, что делать, — сумрачно сказал Семенов и полез в карман за следующей сигаретой.

В следующие пятнадцать минут, которые он провел у двери в ожидании оперативников, он выкурил еще пять сигарет.

 

20

Уже в ту ночь, когда она умерла, я знал, что буду делать дальше.

Я не хотел, чтобы её прекрасное тело сгнило в земле. Я хотел его сохранить для себя и, главное, для неё. Для нашего совместного будущего в бескрайних Тростниковых Полях.

Моя рациональная часть сознания, испорченная полученным консервативным медицинским образованием, говорила мне, что это только физическая оболочка, которая уже никогда не станет той, что я любил.

А нерациональная часть, которая определяла мою жизнь с детства, — перебирала в памяти забытые в веках знания, прочитанные книги и неясные убеждения.

Я, по-прежнему, медленно брел в тишине ночного зимнего леса.

Рано утром я посмотрел на прекрасные черты её лица, застывшие в вечности, и понял, что просто обязан сохранить её.

Она должна жить вечно, потому что она — Богиня!

Для начала я позвонил на работу и взял отпуск на две недели — этого времени мне должно хватить. Затем занялся приготовлениями: только имея все в наличии, можно приступать к важному действию — сохранению тела любимой женщины.

Сначала я приготовил место, где она будет находиться всегда. Кладовка в дальней комнате — я вынес всё из неё, сложив аккуратной кучей в углу. Потом, позже я разберу это барахло. Помещение небольшое, примерно три метра на полтора, но вполне хватит для склепа. Далее пришлось тяжело потрудиться: хоть ванна в туалете не чугунная, мне понадобилось много усилий, чтобы перетащить её в кладовку. Одному и по возможности без лишнего шума, мне пришлось нелегко, но я справился. Плотно законопатив сливное отверстие, я посмотрел на будущее ложе моей Богини — пусть оно убого и приземлено, пусть оно не соответствует её статусу, но я уверен, что неважно, как выглядит место, где Её тело будет пребывать вечно.

Она украсит собой любое место.

Вернувшись в комнату, где она лежала на диване, я долго смотрел на её обнаженную красоту, словно впитывал в себя то, что видели глаза. Я просил прощения, что приходится осквернять её тело, но по-другому нельзя. Даже в древности люди совершали этот ритуал с теми, кого считали Богами.

Я перенес тело на пол, на предварительно расстеленную клеенку.

Я приготовил инструменты, эмалированный таз и стеклянную пятилитровую банку с широким горлом. Впереди очень необходимое действие, но и самое неприятное — и для меня, и для неё.

Надев резиновые перчатки, я в некотором роде упаковал свое сознание в латекс — так легче осквернять божественное тело. Я как бы отгородился оттого, что делают мои руки, и таким образом, сохранил свое сознание в неприкосновенности. Хотя, когда скальпель в первый раз прикоснулся к коже, я почувствовал всем своим существом святотатство содеянного мною. Тем не менее, я продолжал делать то, что необходимо. В своем сознании я непрерывно бормотал священный текст, хранившийся в памяти:

Эти северные небесные боги, которые не могут погибнуть — она не погибнет, которые не могут устать — она не устанет, которые не могут умереть — царица не умрет. Твои кости не погибнут. Твоя плоть не испортиться. Твои члены не будут далеко от тебя, ибо ты одна из богов. Среди Ax-Богов царица увидит, как они стали Ax и она станет Ax тем же способом. Ты сделаешь Ax в своем теле. Она не умрет.

Я мысленно говорил, а руки делали дело. Я широко рассек кожу живота над лоном, и, где рукой, где скальпелем, разрывая и рассекая ткани, добрался до брюшной полости. Постепенно извлекая, выкладывал петли кишечника в таз, заняв его полностью за какие-то десять минут.

Далее — желудок: погрузив по локоть в отверстие правую руку со скальпелем, зажатым между пальцами, на ощупь, я отсек желудок от пищевода. Когда знаешь, как расположены внутренние органы в животе, это не так уж сложно. Да, я мог разрезать живот Богини по другому, и мне было бы легче извлекать её внутренние органы, но — таков ритуал. И так больше шансов, что тело Богини сохранится для её будущей жизни в Тростниковых Полях.

Затем — печень: я чувствовал рукой её бугристую поверхность, когда искал то место, которое держит орган, а, вытащив его, увидел синюшность измененной ткани. Этот орган я сложил в стеклянную банку. Следующие органы — поджелудочная железа и селезенка — последовали в таз.

Я смотрел на ввалившийся живот и улыбался — я смог сделать то, чего боялся. У меня получилось. Дальше пошло лучше. Я вычистил живот от крови и желчи, зашил его, старательно сопоставляя края раны, так что шов стал еле заметен.

Старательно обтер тело влажной губкой, затем сухим полотенцем и перенес Богиню в её ложе.

Главное сделано. Точнее, самое сложное и ответственное дело.

 

21

Ночью в 303-ю палату экстренно поступил пациент. Прежде чем идти к нему, я просматриваю историю болезни, заполненную дежурным врачом. Больной оказался в некотором роде коллегой — врач-патологоанатом. Предварительный диагноз — язвенная болезнь желудка и двенадцатиперстной кишки. Быстро прочитав собранный анамнез и жалобы больного, я задумчиво закрываю карту. Похоже на то, что Лариса, дежурившая этой ночью, ошиблась. Но, ничего не сказав, я иду в палату, — не увидев пациента, я не могу делать какие-либо выводы о работе коллеги.

Когда я вхожу, больной медленно поворачивает голову в моем направлении, и я вижу глаза, в которых легко читается обреченность. Человек уже перестал бороться, покорно принимая тот удар, который приготовила ему судьба или Бог, в которого он не верит.

— Степан Афанасьевич, рано вы сдались, — говорю я, улыбнувшись пациенту, и не увидев реакции на улыбку, понимаю, что прав в своих предположениях.

— Скажите мне, Степан Афанасьевич, сейчас есть боль в сердце? — спрашиваю я, подходя к нему и заглядывая в глаза.

Он молчит, даже не пытаясь открыть рот, и смотрит на меня долгим пронзительным взглядом, и, в следующую секунду я понимаю, что он уходит. За то быстротечное время, что я смотрю в его глаза, я многое вижу, прикоснувшись к уплывающему сознанию — его сердце делало последние попытки перегнать кровь в сосуды, а в мыслях уже наступило успокоение.

Я делаю то, что должен сделать, хотя понимаю бессмысленность своих действий. В данном случае пациенту уже никто не мог помочь. Он сам не хочет вернуться.

Крикнув в коридор призыв о помощи, я стаскиваю безжизненное тело пациента на пол, запрокидываю голову и начинаю стандартные реанимационные мероприятия — непрямой массаж сердца и искусственное дыхание. Я знаю, что Мехряков Степан Афанасьевич, доктор-паталогоанатом с тридцатилетним стажем, примерный семьянин и любящий отец, умер от обширного инфаркта миокарда, и оживить его никому не удастся, но, несмотря ни на что, делаю то, что обязан делать в данной ситуации.

Когда через пять минут меня сменяют подоспевшие реаниматологи с необходимым оборудованием для интубации и дефибриляции, я отхожу в сторону, — сыграв свою роль в этом представлении, я удаляюсь обдумать то, что увидел в глазах умирающего доктора.

Он был парашистаем, — рожденный им, он стал опытным и мудрым разрезателем. Смерть для него стала более реальна, чем жизнь, хоть он пытался думать иначе. Проводя много времени с мертвыми телами, он, сам того не заметив, уже давно перешагнул ту границу, что разделяет миры. И, хотя он не осознавал, что находится на границе земного и загробного мира, он давно видел то, что неподвластно другим.

И перед своей смертью, он вдруг увидел свою суть в моих глазах. Осознание того, что он Парашистай пришло к нему слишком поздно. Так же, он понял, кто я, и какова моя сущность в этом мире.

Иногда смерть открывает глаза умирающему человеку, позволяя увидеть невозможное.

В ординаторской я нахожу только Ларису, которая сидит на диване. После дежурства она, как правило, все утро ничего не делает, объясняя это усталостью. Но я знаю после утренней оперативки, что за всю ночь поступило только два больных, и она спала большую часть ночи.

— Что там за шум? — спрашивает она.

— Пытаются оживить пациента, которого вы приняли сегодня ночью, — отвечаю я, и, протянув историю болезни, добавляю, — советую переписать жалобы и анамнез, потому что вы не увидели острую сердечную недостаточность у больного, от которой он сейчас умер.

— Какая сердечная недостаточность! — восклицает Лариса. Вскочив с дивана и забыв о наигранной усталости, она хватает историю болезни.

Я отворачиваюсь и не слушаю бормотание о том, что она уверена в диагнозе на все сто процентов, а, когда она выскакивает из ординаторской, даже испытываю облегчение.

Как правило, жизнь закрывает глаза человеку, который не замечает очевидного.

 

22

Суматоха улеглась. Тело умершего доктора отправили в морг. Лариса, долго и многословно рассказав всем о том, как она принимала ночью больного, и что она не сомневалась в диагнозе, ушла домой раньше, отпросившись у заведующего отделением. Я обошел свои палаты с обходом. Те больные, которые болели — почувствовали себя значительно хуже после утренней смерти поступившего пациента, кто выздоравливал — просился у меня на выписку, объясняя мне, что дома и стены помогают выздоравливать, и даже мужчина с простатитом уже не лежал, отвернувшись к стене. Он сидел на своей кровати со странным выражением лица.

В ординаторской я слышу последнюю фразу Веры Александровны, которую она говорит достаточно громко:

— Это непростительная ошибка со стороны Ларисы. Просто недопустимо так халатно относиться к своим обязанностям!

Заведующий отделением Леонид Максимович, сидящий напротив неё за столом, поворачивается ко мне и спрашивает:

— Вы, Михаил Борисович, тоже так думаете?

— Я ничего не думаю, потому что об этом можно говорить только после вскрытия и патологоанатомического заключения. Может, Лариса была права, и мужчина умер от болевого шока на фоне перфорации язвы желудка. Пока мы этого не знаем, говорить о том, кто виноват, преждевременно.

Леонид Максимович, пожав плечами, говорит:

— Ладно, обсудим это завтра.

Он встает и уходит.

Вера Александровна, на лице которой блуждала довольная улыбка, смотрит на меня и говорит:

— Какая, к черту, перфорация? Почему вы её защищаете? И дураку понятно, что больной умер от острой сердечной недостаточности на фоне ишемической болезни сердца. Лариса поверхностно собрала анамнез и поленилась посмотреть больного ночью, поэтому и не поставила правильный диагноз.

Я, придвинув к себе клавиатуру и глядя на монитор, тихо говорю:

— Нет справедливых, земля отдана криводушным.

— Что вы сказали, Михаил Борисович? — спрашивает она.

— Вера Александровна, а ведь вы радуетесь тому, что Лариса ошиблась. Ваш коллега облажался, а вы довольно потираете руки. На лице у вас написано удовольствие оттого, что Лариса поставила неправильный диагноз, и уж, конечно же, вы, такой опытный профессионал, такого бы никогда не допустили в своей практике.

Я поворачиваюсь к собеседнице и смотрю в её глаза.

— Да что вы такое говорите?! — возмущенно реагирует она, отворачивая от меня довольное лицо.

— Да то и говорю, злобная вы моя, — ухмыляюсь я, — если бы это было в первый раз, я бы еще сомневался, но за те годы, что мы работаем вместе, я говорю то, в чем уверен.

Вера Александровна обиженно молчит, чему я только рад — мне надо оформить посмертный эпикриз. Доктор Мехряков несколько часов лежал в моей палате, значит, это моя обязанность.

Я смотрю на сухие строчки его паспортных данных. Ему было всего пятьдесят девять лет, из которых большую часть он был парашистаем. Что это дало ему? Как он прошел по жизни, зная о смерти практически все, и сталкиваясь с ней ежедневно? Как он воспринимал человеческое тело, — как кусок мертвой ткани или как вместилище души, которая покинула его?

Я печатаю посмертный эпикриз и вспоминаю его глаза. Я увидел в них много, даже больше, чем мне хотелось бы. В бездонном омуте его глаз проскользнуло уходящее сознание, в котором хранилось все — и добро, которое он всю жизнь пытался сделать, и зло, что делалось само собой. Именно сознание парашистая толкнуло его на пятом курсе медицинского института пойти в патологоанатомы, хотя его друзья и будущая жена удивлялись его выбору.

Он думал по-другому, и скрывал это.

Он жил странно и сам этого до конца не понимал.

Но смерть все расставила на свои места — в последние часы жизни он очень сильно хотел умереть, сделав все, чтобы его не вытащили с того света.

Когда жизнь прочно переплетается со смертью, нет ничего удивительного в том, что последняя торжествует в сознании человека.

 

23

Я помню, как слезы текли по моему лицу, когда я смотрел на лежащее в ванной тело. Беззащитное в своей обнаженности, и ослепительно прекрасное на фоне белизны ложа. Безмятежно-спокойное лицо с закрытыми глазами, что к лучшему — мне совсем не хочется смотреть в бездну её глаз. Я не уверен, что увижу там, то, что мне хотелось бы увидеть.

Поправив спутавшиеся волосы, я печально улыбнулся — впереди долгая разлука, ведь только Тростниковые Поля вновь соединят нас, — и закрыл дверь в кладовку. Мне надо делать дело.

Я знал, где взять необходимую мне жидкость, чтобы сохранить тело. Всего то, нужно поехать, взять её в достаточном количестве, чтобы заполнить ванну, и привезти сюда. Пустяки для человека, когда цель у него грандиозна, и любые препятствия ничтожны по сути своей.

Ближе к ночи я пошел в свой гараж, где стояла моя «четверка». Я пользовался ею редко, а в последние месяцы вообще не появлялся здесь. Неторопливо смахнул пыль с металлической и стеклянной поверхностей, залил в бак бензин, освободил багажник и загрузил в него металлическую бочку. Когда-то я притащил её в гараж, словно чувствовал, что она обязательно понадобится.

Иногда мы подсознательно знаем, что нам пригодится в жизни, словно можем заглянуть в будущее, не осознавая этого.

Пока ехал в направлении медицинского института, где на кафедре нормальной анатомии хранились достаточные запасы формалина, я тихо бормотал речитативом слова из дальних тайников памяти:

Сегодня Смерть стоит передо мною, Как исцеление после болезни, Как освобождение после заключения. Сегодня Смерть стоит передо мною, Как запах ладана, Словно как когда сидишь под парусами, В свежий ветреный день. Сегодня Смерть стоит передо мною, Как запах цветка лотоса, Словно как когда находишься на грани опьянения. Сегодня Смерть стоит передо мною, Как молния на небе после дождя, Как возвращение домой после военного похода. Сегодня Смерть стоит передо мною Подобно сильному желанию увидеть свой дом, После долгих лет, которые ты провел в заключении.

Фасад здания лабораторного корпуса медицинской академии выходил на оживленную улицу, где сновали автомобили и прогуливались люди, зато, подъехав сзади к служебному входу, я оказался в тишине темного двора. Забор, ограждающий стоящий рядом жилой дом, отрезал этот участок от всего остального мира. Жители окрестных домов предпочитали не пускать сюда детей и не выгуливать здесь собак, хотя сочная зелень травяного покрова, широкие кроны лип и чистота создавали определенный уют в этом месте. Не заходили сюда и алкоголики — в городе достаточно мест, где можно спокойно выпить.

Я знал, что на кафедре есть охранник — подрабатывающий по ночам студент. Он не мог мне помешать, но хотелось сделать все тихо, чтобы не привлекать лишнего внимания. Посмотрев на окна, я нашел освещенное и прикинул, что парень сидит в дальнем конце кафедры и вряд ли услышит меня. Я открыл топором дверь, произведя некоторый шум, и, зайдя внутрь, прислушался. На кафедре анатомии царила гробовая тишина, — я улыбнулся, подумав об этом сравнении. Подойдя к двери, из-под которой пробивался свет, я заглянул в щель и совсем успокоился — студент сидел за столом с наушниками на голове и что-то переписывал в тетрадь.

Я вернулся к машине и поставил бочку на «попа» прямо в багажнике. С помощью длинного шланга, просунутого в окно, я слил в бочку формалин из резервуара. Собрав шланг и закрыв за собой окно и сломанную дверь, я вернулся к машине.

Я понял, что не смогу положить тяжелую бочку с жидкостью на бок, и решение этой проблемы пришло само собой, — я зафиксировал бочку в багажнике шлангом. И уехал.

Как оказалось, самым сложным в операции по краже и доставке формалина был постепенный перенос нескольких десятков канистр с жидкостью из гаража в квартиру. Это было тяжело, даже, не смотря на то, что я жил на первом этаже. Я раз за разом приносил две емкости, выливал их в ванну, каждый раз проговаривая фразу:

Даю тебе силу,

чтобы ты могла улететь,

чтобы могла подняться к небу и стать сияющей звездой на Востоке.

Я закончил только к утру, и, обессиленный, посмотрел на свои труды. Она лежала в ванной, полностью покрытая прозрачным раствором, и, казалось, улыбалась мне, поощряя мои действия. Рядом на тумбе стояла банки с растворами, в который лежали её внутренние органы — печень, желудок, кишечник, поджелудочная железа и селезенка. Осталось совсем немного — промазав края ванны клеем, закрыть её оконным стеклом, чтобы жидкость не испарялась.

Сделав это, я упал на диван, и уснул.

Возможно, именно тогда я в последний раз нормально спал.

 

24

Иван Викторович Вилентьев дождался. Появилась первая улика — Парашистай оставил отпечатки своих пальчиков на месте преступления. Во всяком случае, ему очень хотелось надеяться на то, что найденный стакан с неидентифицированными отпечатками пальцев, даст ему возможность раскрыть эти серийные убийства. Ну, или приблизиться к разгадке этих преступлений.

Четвертая жертва — вконец опустившийся наркоман, у которого унитаз забит отходами его жизнедеятельности, из-за чего капитан дал ему кличку «засранец». Его до сих пор коробило от картины, которую он увидел в туалете на квартире убитого. А ощущение присутствующего запаха до сих пор заставляло его морщиться.

Иван Викторович, придвинув к себе телефон, набрал номер и приложил трубку к уху.

— Здравствуйте, могу я Степана Афанасьевича услышать?

— Как это нет?! — на лице Вилентьева отразилось удивление. — Я хотел узнать результаты вскрытия доставленного утром трупа.

— Как умер! — удивление на лице сменилось на оторопь, он побледнел, и в расширившихся глазах возникло неверие в то, что он услышал в телефонной трубке. Но по мере того, как он слушал, что ему говорят, Иван Викторович мрачнел и сильнее сжимал трубку. Когда послышались короткие гудки, он отлепил трубку от уха и медленно положил её на аппарат.

После короткого стука, дверь в кабинет открылась и вошла Мария Давидовна Гринберг.

— Здравствуйте, Иван Викторович, я к вам по делу, — сказала она, пока шла к столу, но, сев на стул и увидев лицо собеседника, обеспокоено спросила, — что с вами, вы бледный, как простыня?

Вилентьев, подняв глаза на женщину, коротко сказал:

— Друг умер.

И подумал, что, конечно, на самом деле, не такой уж друг, скорее хороший знакомый, но смерть всегда возвышает тех людей, которые неожиданно уходят. Думать о Степане Афанасьевиче Мехрякове, как о друге, было значительно лучше.

— Опытный доктор, пятьдесят с чем-то лет, любящая жена и дочь — живи и радуйся, а он — умер.

Иван Викторович говорил, с грустью глядя на Марию Давидовну, и не ощущал того, что обычно чувствовал в её присутствии. После небольшого молчания, он, вернув свои мысли к повседневным делам, сказал:

— Что у вас?

— Я посмотрела статистику убийств за последние годы и нашла интересные моменты, — сказала Мария Давидовна, — два года назад шесть наркоманов были найдены мертвыми на квартире одного из них.

— Помню, — кивнул Иван Викторович, — передозировка у всех шестерых.

— Да, и поэтому никто внимательно не присматривался к месту преступления. Сейчас, конечно, уже ничего не вернуть, но мы знаем, что все они были ВИЧ инфицированы, и если предположить, что их убил Парашистай, то это были его первые жертвы.

— Может, не надо предполагать, — сморщился недовольно капитан, — а то можно много напридумывать и домыслить.

— Хорошо, — покладисто сказала Мария Давидовна, — пойдем дальше. Год назад серия убийств наркоманов, когда их подкарауливали в темных подворотнях и забивали насмерть металлическим прутом. Четверо из них имели вирус в крови, а двое — нет. Но, если предположить, что они только недавно получили вирус, и он еще не определялся в крови, то мы имеем снова шесть убитых ВИЧ-инфицированных наркомана. А это, Иван Викторович, уже тенденция, от которой невозможно отмахнуться.

Мария Давидовна говорила и смотрела на отстраненное лицо собеседника. Она понимала, что он сейчас вряд ли способен адекватно мыслить, но откладывать на потом свои мысли она не хотела.

— Иван Викторович, почему вы молчите?

— Мария Давидовна, — вздохнул капитан Вилентьев, — единственная связь во всех этих случаях только в том, что все жертвы инфицированные наркоманы. Да и то в двух случаях это притянутая за уши связь. Тела их никто не резал, глаза никто не выдавливал. И к тому же, недавно убийцы были арестованы и осуждены на длительные сроки заключения.

И предупреждая возможные возражения, он поднял руки:

— Все, Мария Давидовна, давайте больше не будем на эту тему.

Женщина резко встала, пошла к выходу из кабинета, и, повернувшись у двери, сказала:

— Вы прекрасно знаете нашу судебную систему. И что вы, Иван Викторович, скажете, если и сейчас убийства прекратятся после шестой жертвы? И ко всему прочему, еще и найдется тот, на кого можно будет свалить вину за эти преступления?

И, не дожидаясь ответа, она вышла.

 

25

Иду домой. Рабочий день позади. Кому положено умереть — умер, кому еще положено жить — продолжают существовать, не зная, что впереди и насколько к ним благоволит судьба. В том, что я по-прежнему живу, нет ничего удивительного — в моей жизни есть цель. Труден путь к этой цели, но приз, который я получу в конце пути, стоит настоящих тягот и лишений.

Девушка с ребенком на руках, идущая навстречу по тротуару, останавливается и обращается ко мне:

— Пожалуйста, помогите мне. У меня кошелек с зарплатой вытащили из кармана, и нам с Ванечкой кушать нечего.

Девушка сравнительно неплохо одета — потертые, но не рваные джинсы, белая футболка. Она слегка накрашена, и в глазах нет печати обездоленности, да и ребенок не выглядит изможденным. Пухлощекий мальчик года на два. Большие любопытные глаза.

Она выбрала тот путь в своей жизни, который никуда не приведет.

Я смотрю в улыбающиеся глаза мальчика и говорю девушке:

— Извините, но я ничего вам не дам, потому что я бессердечный и циничный ублюдок. Может, вам лучше сразу убить своего ребенка, чтобы он не мучился от голода?

Девушка, отшатнувшись, быстрым шагом и не оглядываясь, ушла. Я подмигнул ребенку, который, повернув голову, смотрел на меня и по-прежнему улыбался, медленно покачиваясь на руках уходящей матери.

Беда в том, что у ребенка по вине родителей действительно нет будущего. Пока он еще нужен матери для попрошайничества, он сыт и здоров, но пройдет немного времени, и мальчик окажется на улице. И детство закончится, так и не начавшись. Став токсикоманом, он проживет короткую и убогую жизнь.

Может, этот мальчик — Бог. Тогда он разделит судьбу тысяч подобных брошенных родителями мальчишек, вместе с ними вдыхая пары клея и рано умирая. Такая уж у Бога участь — тащить на себе тяжелый крест человеческих пороков, и умирать молодым, так и не узнав другой жизни, словно её нет, и никогда не существовало.

На лавочке у моего подъезда сидит и курит участковый Семенов, который живет на третьем этаже. Поздоровавшись, я присаживаюсь рядом.

— Что грустный, Петрович? — спрашиваю я.

Тот помотал головой и ничего не ответил. На лице участкового ничего не было — погруженный в себя, он раз за разом подносил сигарету к губам.

— Я слышал, убийца позавчера в доме номер 13 наркомана убил, — говорю я утвердительно, — и это уже не первый случай.

— Зачем тебе это, доктор? — спрашивает участковый, бросив окурок на землю и затоптав его.

— Сосед на втором этаже, Николай, тоже наркоман. Его могут убить.

— Могут, — соглашается Семенов, — и что с того?

— Ничего, — пожимаю я плечами и встаю с лавки.

— Слушай, Михаил Борисович, — говорит Семенов, — как ты думаешь, откуда в человеке это паскудное зверство? Мало того, что этот проклятый ублюдок убивает, так еще тело кромсает и глаза выдавливает.

Я снова сажусь.

— Зверство — это когда медленно режут живого человека, смакуя его боль, наслаждаясь его мучениями, а убийца, насколько я знаю, сначала убивает, а потом кромсает тело. Зверство — это когда изощренно пытают, насилуют и живьем закапывают в землю. И потом, для тебя, Петрович, это же хорошо, — чем меньше на твоем участке наркоманов, тем лучше.

— С чего это ты решил? — удивленно округляет глаза Семенов.

— Ты сам только что сказал.

— Ничего подобного я не говорил, — отмахивается он. — Что это ты с больной головы на здоровую переваливаешь?!

Семенов встает и, не прощаясь, уходит.

Я сижу на лавочке, смотрю, как медленно темнеет, как люди спешат по своим квартирам, как загораются в окнах огни, как кошка неторопливо бежит через улицу, поглядывая на чирикающих воробьев, как старушки у соседнего подъезда эмоционально обсуждают свою нищенскую пенсию, обвиняя власти всех уровней.

И, когда совсем стемнело, я тоже иду домой.

 

26

Я сейчас с трудом могу вспомнить, что я делал в первый год после смерти Богини.

Ходил на работу. Да, но я не могу вспомнить ни одного больного, которого бы я вылечил. Приходил и автоматически делал то, что необходимо. И ни одного лишнего движения, даже когда видел, что человек хороший, и я смогу избавить его от будущей смерти. Мне было безразлично, выздоравливали люди или нет.

После работы заходил в магазин. Складывал продукты в корзину, не глядя на ценники, и, в основном, покупал всё то, чему она радовалась, когда я приходил из магазина.

Готовил дома ужин. И ел в одиночестве то, что она любила, порой даже не чувствуя вкуса того, что ел. Механически насыщался, подчиняясь требованию организма.

Смотрел в окно на ночной город, пытаясь отвлечься от мыслей. Но ничего не получалось, и я еще больше думал о своем предназначении.

Включал телевизор и через пять минут выключал — по всем каналам или тупая петросянщина, или бесконечная информационная жвачка.

И я не спал. Словно отрезало, — даже если и пытался уснуть, лежа в темноте, ничего не получалось. Именно тогда я стал рисовать при свете свечи. Сначала рисовал абстрактные рисунки, но скоро понял, что мои ночные образы для того и существуют, чтобы их запечатлеть на бумаге.

Думал, что от недостатка сна не смогу вести такой образ жизни, но, к своему удивлению, прошел месяц, а я чувствовал себя даже лучше, чем раньше. Впрочем, наверное, я спал около часа перед самым рассветом, сам не замечая этого.

Часто меня тянуло к кладовке. Я подходил к запертой двери. Стоял, прижавшись к ней ухом, и слушал тишину. И отходил.

Когда придет время, я открою дверь.

В годовщину её смерти — этот день выпал на выходной — я принес первые жертвы. Конечно, сначала я подготовился к этому. Нашел будущие жертвы, свел их вместе, обеспечил всем необходимым и вовремя появился.

Первый блин оказался комом — только у двоих из шестерых я смог заглянуть в глаза. Пока я смотрел в глаза первых умирающих наркоманов, остальные уже успели оставить этот мир. Я думал, что принес Богине две личности, которые будут служить ей в Тростниковых Полях. Как я понял сейчас, я ошибался даже в отношении этих двух.

Неудача не сломила мою решимость продолжать дело. В конце концов, я только еще начинал, и такие ошибки простительны.

В следующем году я начал жертвоприношения за полтора месяца до годовщины, так что последняя жертва была принесена точно в тот день, когда Богиня пребывала два года в путешествии к миру и спокойствию.

В это раз самым сложным для меня стало уловить тот момент, когда жертва начинала умирать. Железный прут в качестве оружия оказался не очень удобен в этом отношении — дважды я перестарался, и упустил жертвы, потеряв их личности. К тому же, шум, производимый мною и жертвами, порой мешал мне спокойно заглянуть в глаза умирающему.

Таким образом, я за два года принес Богине двенадцать жертв. И как я сейчас понимаю, эти двенадцать убитых в мире Богини всего лишь бесплотные тени — «кА» жертв я не взял.

Все предыдущие месяцы я рисовал по ночам и думал.

Я творил на листе бумаги её образ и создавал в своих мыслях ритуал, который обеспечит максимальный эффект от жертвоприношения.

Я готовил инструменты для будущего действа и подбирал жертвы.

Я продумывал сценарии жертвоприношений и пути безопасного для меня завершения этих актов.

И — все удалось.

На данный момент осталось только две личности, у одной из которых я возьму тело, имя, тень, «кА» и «БА». Они еще не знают своей участи, но — она уже предрешена. Жаль, что у одной из жертв придется оставить «кА», но и здесь я нахожу оправдание себе — пусть лучше так, чем я попаду под подозрение.

Пять элементов у каждой жертвы.

Пять жертв для службы в загробном мире.

Шесть слуг для Богини, из которых только один придет тенью. Остальные — полноценные личности, которые будут служить ей вечно.

 

27

Когда утром вхожу в терапевтическое отделение, то первым я вижу больного Шейкина. Он сидит за столом в холле отделения и явно ждет меня. Вскочив со стула, он подбегает ко мне и, заглядывая в глаза, с трагическими нотками в голосе произносит:

— Доктор, я не хочу умирать.

Я киваю и говорю:

— Я сейчас переоденусь, и мы поговорим об этом.

В ординаторской Вера Александровна никак не отреагировала на моё приветствие. Я улыбаюсь, глядя на её серьезное лицо, — она считает себя незаслуженно обиженной, и выглядит, как надутая гусыня. Я, накинув белый халат, иду к пациенту.

— Я так понимаю, Шейкин, что вас еще что-то держит в этом мире? — спрашиваю я, сев на стул в холле.

— Михаил Борисович, но ведь так ужасно умирать, — говорит Шейкин, расширив свои глаза, подернутые желтизной. — Я вчера посмотрел на то, как умер тот человек, и вдруг для меня открылась простая истина.

Далее он дрожащим голосом говорит о тех событиях в его жизни, которые сохранились в памяти и важность которых, с моей точки зрения, очень сомнительна. Он говорит о своей жене — прожив с ней пятнадцать лет, он воспринял уход женщины, как предательство по отношению к нему. Ведь он же болен, как она этого понять не может. Именно сейчас она должна протянуть ему руку помощи, а не отвернуться от него, хлопнув дверью. Он говорит, что с того момента, как жена не пустила его в спальню, и ему пришлось провести ночь на диване в гостиной, он не может относиться к ней с прежней любовью и вниманием. Она оттолкнула его в трудный момент, и чего же она хотела взамен, — он не может быть верным мужем, когда ему наносят удар ниже пояса. Коротко коснувшись в монологе детей, которые уже не относятся к нему, как к отцу, и все благодаря тому, что она их так настраивает против него, он пытается рассказать о том, почему он начал пить. Он говорит, что, когда в стране нет никакой идеи, когда мыслящему человеку некому высказать свое мнение о негативных процессах в обществе, поневоле станешь искать тех людей, которые умеют слушать и понимают твой душевный порыв. Путано, перескакивая в словах на разные темы, он говорит, что не так уж много он пил, и всегда приходил домой, и в его жизни все было хорошо, и только в последний год он не может выполнять свой супружеской долг. Он говорит, что, сколько себя помнит, он всегда относился к жизни с некоторым трепетом, потому что …

Он на мгновение замолкает, — я ждал, когда он сам скажет то, что я ожидал от него услышать.

И он говорит:

— Потому что жить так прекрасно!

Я улыбаюсь, хотя серьезен, как никогда. К сожалению, он поздно осознал эту истину. Как обычно, надо сначала сделать всё в жизни, чтобы подойти к последней черте, а потом понять, что переступать её не хочется. Надо максимально изгадить свою жизнь и загубить здоровье, чтобы потом, опомнившись, уповать на современную медицину или на Бога.

— Вашу печень, Шейкин, уже никто не вылечит, но сейчас делают пересадку печени. Мы с вами здесь немного подлечимся, а потом вы попытаете счастья в Москве. Может, вам быстро найдут донора и сделают пересадку.

— А если не найдут или время будет упущено? — спрашивает он.

— Я думаю, успеют, у вас, Шейкин, впереди еще достаточно много времени.

Я даю ему надежду, хотя знаю, что ничего у него не получится. Но мне надо избавить его от желтухи и выписать — дальнейшее в его руках. Если он сможет соблюдать диету, вести здоровый образ жизни и пить специальные лекарственные средства, то может, он еще протянет некоторое время.

Когда я возвращаюсь в ординаторскую, там уже все собрались. Заведующий отделением Леонид Максимович сидит за своим столом, всем своим видом демонстрируя, что сейчас он при исполнении, и не допустит панибратства в предстоящем серьезном разговоре. Лариса ёрзает на стуле рядом и нервозно крутит карандаш. По её лицу видно, что ничего хорошего для себя она не ждет. Вера Александровна моет руки, отвернувшись от всех, и, когда я вхожу, она резко меняет свое довольное выражение лица.

— Что ж, все в сборе, — говорит Леонид Максимович и, посмотрев на меня, добавляет, — закройте дверь, Михаил Борисович.

Я выполняю его просьбу и устраиваюсь на диване.

— Вчера по моей просьбе во второй половине дня было произведено вскрытие Мехрякова, — говорит Леонид Максимович, — и заключение патологоанатома для нас очень неутешительное.

— Сердечная недостаточность? — нетерпеливо перебивает его вопросом Вера Александровна, которая по-прежнему стоит рядом с умывальником.

— Да. Обширный инфаркт, и в свете этого, я сегодня вызван к главному врачу, — мрачнея на глазах, говорит заведующий отделением. Переместив взгляд на Ларису, он, понизив голос, спрашивает:

— Как вы думаете, что я скажу главному, когда он меня спросит о том диагнозе, который стоит в истории болезни и как он соотносится с заключением патологоанатома?

— Леонид Максимович, — трагически заломив руки, говорит Лариса, — когда я его смотрела в приемном отделении, там не было даже подозрения на сердечную недостаточность. На ЭКГ были только изменения, характерные для артериальной гипертензии. При объективном осмотре только характерные для язвы боли в эпигастральной области живота, и ничего больше.

— Леонид Максимович, — сказал я, — Лариса не могла ничего сделать. Доктор Мехряков скрыл от неё основные жалобы. Мне даже кажется, что он хотел умереть, и, если бы его жена не вызвала бы скорую помощь, он бы спокойно умер дома.

— Да кого сейчас волнуют эти эмоции! — восклицает заведующий отделением, шлепнув обеими ладонями по столу. — В истории болезни написан один диагноз, а в патологоанатомическом заключении — другой. И Главному эти ваши размышления нужны, как мертвому припарки!

Леонид Максимович встает и выходит из ординаторской.

— Лариса, почему вы вчера не исправили историю болезни? — спрашиваю я коллегу.

Но ответа не получаю, — Лариса, вдруг разрыдавшись, вскакивает с места и убегает.

 

28

Раз в неделю по вторникам я хожу на консультацию в наркологическое отделение. Эта оплачиваемая обязанность у меня уже пять лет, и посещение лечебницы для наркоманов стало для меня неким вполне обычным рутинным ритуалом.

Каждый вторник я старался пораньше закончить все свои дела в отделении, спокойно пил чай около часа дня, и к двум часам отправлялся на консультативный прием. От моего душевного равновесия зависело отношение к больным. От моего расположения к пациентам зависело их будущее.

Когда я прихожу в отведенный для меня кабинет в наркологии, на столе уже лежат две истории болезни. Немного на сегодня. Обычно за неделю накапливалось около пяти вновь поступивших наркоманов, у которых были проблемы со здоровьем внутренних органов. Я сажусь за стол и быстро просматриваю их. На одной карте в правом верхнем углу стоят цифры 212/150, и эту карту я помещаю снизу.

— Михаил Борисович, можно приглашать? — спрашивает заглянувшая в дверь постовая медсестра.

— Да, — говорю я и, просматривая карту, добавляю, — сначала Вахрину, а потом Никитина.

Девушка, вошедшая через некоторое время, скромно садится на стул и опускает глаза. Она коротко подстрижена, и за счет этого, её шея кажется неестественно длинной. Худые руки с длинными пальцами суетливо перебирают край короткого ярко-красного халата, из-под которого выглядывают острые колени.

Я, просмотрев анамнез и прочитав жалобы при поступлении, смотрю на неё.

— Марина, у вас бывают боли в области сердца? — спрашиваю я.

Она поднимает на меня глаза и отвечает:

— Частенько бывают, но я на это внимания не обращаю. У меня масса других проблем, чтобы замечать такие пустяки. Сердце поболит и перестанет, а проблемы никуда не исчезают.

Я смотрю в её глаза, которые на узком лице выглядели очень большими, и понимаю, что иногда человек сам быстро и с энтузиазмом копает свою могилу. Я вижу, что если бы не родители девушки, она бы ни за что не стала лечиться, и, соответственно, сейчас этот курс лечения в наркологическом отделении ничего не даст. Она уже перешагнула через черту в своем сознании, которая разделяет реальность и грёзы. Сейчас она терпеливо ждет, когда все от неё отвяжутся, и она вновь вернется в тот мир, где она счастлива.

Я предлагаю ей снять с плеч халат и фонендоскопом слушаю ритм сердца. Она еще молода, чтобы иметь те заболевания сердца, которые у неё сейчас есть. Образно говоря, она выбрасывает из глубокой могилы, выкопанной голыми руками, последние комья земли.

Я смотрю на развернутую передо мной пленку электрокардиограммы и говорю:

— Марина, вы понимаете, что в ваши двадцать восемь лет, у вас сердце как у пожилой женщины?

— Ну и что, — говорит она, пожимая острыми плечиками, — я и ощущаю себя лет так на пятьдесят. Бывает, смотрю на себя в зеркало, и гадаю, сколько мне лет — пятьдесят или шестьдесят? И, знаете, доктор, чаще мне кажется, что шестьдесят. Жизнь прошла, оставив после себя пустые сны.

Я киваю — это я и ожидал услышать. Вздохнув, я пишу в истории болезни свой осмотр, диагноз и рекомендации по кардиотропной терапии. Боковым зрением вижу, что девушка встала со стула:

— Доктор, скажите, я красивая?

Она стоит передо мной, скинув халат. Одним этим наивным вопросом она открывает своё сознание передо мной, — не смотря ни на что, она хочет жить. Осознание своей обреченности не позволяет ей сказать больше, но и так понятно, что её женская сущность пытается сохранить надежду на будущую счастливую жизнь, где она будет любить и будет любима. Ей хочется нравиться мужчинам, и она хочет, чтобы ею восхищались — и осознание нереальности этих грез заставляет её снова и снова спускаться в свою могилу, чтобы выбросить наверх очередную порцию земли.

Я смотрю на её молочные железы величиной с кулачок ребенка, которые натянуты на ребра, на впалый живот и торчащий лобок, тонкие, как спички, ноги, и, слегка подсластив свои слова, честно говорю:

— Сейчас — нет.

Девушка набрасывает халат на свою костлявую фигуру и выходит из кабинета.

Я успеваю дописать историю болезни Вахриной и вымыть руки до того, как входит следующий пациент. Молодой парень в спортивных штанах и футболке садится на стул и нагло смотрит на меня.

— Что вас сейчас беспокоит? — спрашиваю я, проглядывая карту.

— Ничего.

Да, именно так и написано в карте. Парень поступил в наркологическое отделение по направлению СПИД центра, и за наигранной бравадой пытается скрыть свой страх перед зловещим диагнозом. Сейчас у него действительно нет никаких жалоб. Еще несколько дней назад он был вполне доволен жизнью, но найденный в его крови вирус, перечеркнул в одночасье его уверенность в счастливом будущем.

Я предлагаю ему снять футболку и лечь на кушетку. Когда я подхожу к нему для осмотра, он с подозрением в глазах говорит:

— Доктор, вы перчатки не надели. За те два дня, что я здесь нахожусь, все медицинские работники подходят ко мне только в маске на лице и в резиновых перчатках.

Я, ничего не ответив, сажусь на край кушетки и нахожу правой рукой его печень. Она увеличена и довольно значительно. Затем я слушаю с помощью фонендоскопа его легкие и сердце, — пока нет никаких изменений, что совсем не удивительно. Кроме хронического вирусного гепатита, у парня еще ничего нет.

Я иду к умывальнику и намыливаю руки мылом.

— Почему вы не надели перчатки?

Парень искренне удивлен. Он уже привык за эти несколько дней, что от него шарахаются, как от прокаженного.

Я вытираю руки о полотенце и говорю:

— Я знаю, что вирус СПИДа не прыгает с одного человека на другого, как вошь. Я вижу, что вы не станете плевать мне в глаза, царапать меня ногтями, и вы не попытаетесь укусить меня. Я вижу, что вы нормальный человек, которому не повезло. Одевайтесь и идите в палату.

Я больше не смотрю на него. Написав историю болезни и записав данные пациента в свой рабочий блокнот, я задумчиво смотрю в окно на больничный двор, где два санитара из приемной хирургического отделения на каталке везут завернутое в простыню тело в сторону морга.

Ничего не меняется — сначала человек старательно и многочисленными способами убивает себя, а потом, балансируя на краю пропасти, хватается за любую возможность сохранить жизнь.

 

29

Понимая, что у неё вряд ли что получится, но, тем не менее, желая подтвердить свои умозаключения, Мария Давидовна составила список тех медицинских учреждений, из которых возможна утечка информации об инфицированных вирусом иммунодефицита больных. Она знала, что наиболее полная база данных в СПИД центре, но, учитывая то, что трое убитых наркоманов не состояли на учете в этом центре, и вирус был найден посмертно, она решила исключить это учреждение из своего списка. Или посетить его в последнюю очередь.

Далее по списку значилось наркологическое отделение областной больницы — единственная в своем роде для их огромной области организация по лечению наркоманов. Учитывая, что наибольшее количество инфицированных вирусом иммунодефицита — наркоманы, туда она и пошла.

Поговорив с заведующим отделением и высказав ему свои мысли по поводу убийства наркоманов в городе, она нашла полную поддержку с его стороны.

— Поговорите, Мария Давидовна, с врачами и медсестрами. Я не верю, что это мои сотрудники используют данные пациентов, но вполне возможно, что информация каким-то образом уходит от нас. Вот, смотрите, — заведующий из стопки историй болезни извлек карту и показал на цифры в правом верхнем углу, — в истории болезни нигде не зафиксирован факт наличия ВИЧ инфекции у больного, но все медицинские работники знают значение этих цифр, и, соответственно, кто-нибудь может использовать эту информацию в своих целях.

Мария Давидовна запомнила две трехзначные цифры, разделенные дробью, и спросила:

— У вас много сотрудников, Вадим Викторович?

— Достаточно много, причем, многие работают посменно. Возьмите халат, — доктор показал на вешалку, где висели белые халаты, суетливо вскочил, чтобы помочь ей надеть спецодежду, — пойдемте, Мария Давидовна, я вас представлю своим сотрудникам. Думаю, они еще не разошлись по домам.

В кабинете для врачей пять человек. Пока Вадим Викторович представлял её и объяснял цель визита, Мария Давидовна смотрела на докторов, — равнодушие на их лицах сменилось на настороженность, а после и на явную неприязнь.

— Вам повезло, Мария Давидовна, кроме наших докторов здесь еще наш консультант из терапевтического отделения Михаил Борисович Ахтин, который приходит к нам по вторникам.

Заведующий показал на единственного из троих мужчин, выражение лица которого никак не менялось все это время. Он спокойно смотрел на неё и еле заметно, только одними губами, улыбался.

— Извините, уважаемые доктора, что я вторгаюсь к вам со своими подозрениями, но и вы нас поймите — маньяк убивает ваших пациентов, четко отбирая только тех наркоманов, у которых есть вирус СПИДа в крови, причем, большинство убитых открывали дверь убийце, словно знакомы с ним, — сказала Мария Давидовна, слегка изменив действительность. Она прекрасно помнила слабое звено своих умозаключений — год назад у двоих убитых в крови не было никаких инфекций. И еще, глядя на лица врачей, она поняла, что зря пришла. Здесь она ничего не узнает.

— Мне бы хотелось узнать ваше мнение о том, может ли информация о пациентах каким-либо образом уходить из вашего отделения? — спросила она, уже увидев ответ на лицах докторов.

— Вы что, нас обвиняете в том, что мы убиваем наркоманов?! Или в том, что мы разглашаем врачебную тайну?! — услышала она возмущенные вопросы от женщины справа от себя, в то время, как все остальные, молча, смотрели на неё.

— Ни в коем случае, — воскликнула Мария Давидовна, пытаясь как-то повлиять на ситуацию. Но было уже поздно.

— Тогда не о чем и говорить.

— Да, уважаемая, мы знаем, что такое врачебная тайна.

— Когда будут конкретные обвинения, тогда и приходите.

— Тихо, коллеги, — остановил гневные высказывания со всех сторон Вадим Викторович, пытаясь защитить приятную ему женщину, — прекратите, человек пришел к нам посоветоваться, а вы набросились на неё.

Мария Давидовна, понимая, что разговора не получится, извинилась и пошла к двери. Заведующий, догнав её, сказал:

— Вы уж извините их, как-то они это эмоционально.

— Да я сама виновата, — сказала Мария Давидовна, — если бы я была на их месте, я тоже бы так отреагировала. Возомнила себя сыщиком, вот и получила.

Попрощавшись с доктором, она покинула наркологическое отделение. Выйдя во двор больницы, она села на лавочку и достала из сумочки сигарету. Курила она редко, и, как правило, когда волновалась.

— Позволите присесть, — услышала она мужской голос и, повернув голову, увидела доктора-консультанта Михаила Борисовича.

— Пожалуйста, — кивнула она.

Доктор сел рядом. Мария Давидовна молчала, давая возможность заговорить первым сидящему рядом незнакомому человеку. И тот, после непродолжительного молчания, спросил:

— Как вы думаете, Мария Давидовна, зачем он убивает наркоманов?

— Не знаю, — пожала она плечами и посмотрела на лицо собеседника, освещенное косыми солнечными лучами. Он повернул лицо, и они встретились глазами.

— Может, он мстит им? Вы не думали об этом?

Мария Давидовна смотрела в спокойные глаза Михаила Борисовича, забыв о сигарете и не замечая, что пепел на конце вот-вот упадет на её колено. И когда пепел все же упал на кожу колена, она вздрогнула, тем самым, стряхнув с себя наваждение.

— Я думала над этим, и это вполне возможно, но пока это только предположения, — сказала она, стряхивая пепел с колена. — И вообще, зря я все это затеяла, не моё это дело — быть сыщиком. Я всего лишь психиатр, да и то, как мне сейчас кажется, недостаточно компетентный.

Доктор улыбнулся и резко сменил тему:

— Моруа как-то сказал, что обаяние — это непринужденность чувств, так же, как грация — это непринужденность движений. Вам, Мария Давидовна, говорили, что вы очень обаятельны? Учитывая, что вы часто работаете с мужчинами, думаю, в вас влюбляются многие ваши пациенты.

Мария Давидовна ухмыльнулась и спросила:

— У вас есть что-то по делу?

— Нет.

— Тогда я пойду, — Мария Давидовна бросила окурок в урну и встала.

— Мария Давидовна, — услышала она сзади и повернулась.

— Бросьте курить, это вредно для здоровья.

Мужчина, сидящий на лавке, смотрел на неё вполне серьезно. Она покачала головой, словно сказала «нет» и снова отвернулась от нового знакомого.

Покидая больничный городок, она на мгновение ощутила странное чувство, словно прикоснулась к чему-то важному. Что-то скользнуло мимо неё, на что она должна была обратить внимание.

Но на шумной улице это чувство испарилось, и она пошла домой.

 

30

Ко мне в 301-ю палату поступила девочка. Та самая пятнадцатилетняя девочка. Ни по возрасту, ни по профилю заболевания, она не должна была попасть в наше отделение, но — она здесь. Мать девочки сделала все от неё зависящее, чтобы я не смог отказаться от лечения девочки.

Я беру историю болезни, смотрю все предыдущие обследования и проведенные лечебные мероприятия из копий выписок, и, напоследок, читаю имя, перед тем, как идти в палату.

Оксана.

Хорошее имя.

Если она изменилась, я помогу ей.

— Здравствуй, Оксана, — говорю я, когда вхожу в палату.

Она сидит на кровати с опущенной головой, глядя в одну точку на полу. Сильная головная боль не отпускает её уже вторые сутки.

Она не может поворачивать голову, потому что это усиливает боль.

Она не хочет говорить, потому что звуки эхом отражаются в голове.

Она не может думать ни о чем, кроме грызущей изнутри боли.

Я сажусь рядом и первым делом кладу руку на её затылок, сжимая большим и указательным пальцем голову, чувствуя твердость костей черепа.

Через пять минут она поднимает голову и смотрит на меня.

Я улыбаюсь и говорю:

— Как ты себя чувствуешь, Оксана?

— Я хочу умереть, — говорит она просто. В глазах больше нет надежды на счастливый исход. Она не верит в то, что у неё есть какое-либо будущее. Она готова шагнуть через линию, разделяющую миры. В своем сознании она уже один раз умерла.

— Сегодня ночью, когда я не могла спать от боли, я пошла на балкон и посмотрела с десятого этажа. Знаете, доктор, как заманчиво выглядела высота? Я смотрела вниз в бездонную глубину нашего узкого двора и представляла себе, как все будет. Сначала пьянящее чувство полета, когда я лечу, раскинув руки в стороны. Потом мгновенная вспышка в глазах при встрече с асфальтом, и все — я лежу и больше ничего не чувствую. Нет ничего — боль, что была со мной все последние дни, навсегда оставила меня.

— Что ты почувствовала, когда представила себя лежащей мертвой на асфальте? — спрашиваю я.

— Облегчение.

Я смотрю в глаза девочки — все получилось. Она смогла изменить своё будущее. Теперь есть смысл в моей работе. И я это сделаю обязательно, потому что девочка за последние недели прожила целую жизнь, научившись ценить простые человеческие радости, и избавившись от буйных ростков ненависти, посеянных матерью. Можно сказать, она разрушила почти выстроенное здание своего сознания, и на руинах возвела новое, прекрасное сооружение, ради которого стоило потрудиться.

— Ты сейчас можешь говорить со мной? — спрашиваю я, и, увидев еле заметный кивок, открываю историю болезни. Я собираю анамнез, задавая стандартные вопросы о том, как все началось, где и как она лечилась, и чем вообще она в жизни болела. Получаю от неё короткие ответы — весь анамнез укладывается в десяток строчек моих записей. За последние пятнадцать лет она впервые так близко и так надолго сталкивается с медициной.

Я закрываю карту и, прежде чем перейти к женщине у окна — в моей палате уже дважды поменялись пациенты с тех пор, как я выписал оптимистку — я говорю Оксане:

— Сегодня после двенадцати часов начнем лечение.

В ординаторской тишина. Вера Александровна на обходе. Заведующий вместе с Ларисой — у главного врача.

Я сажусь за компьютер и смотрю на экран монитора, где вращается дата и время. Сегодня двадцать пятое августа две тысячи шестого, точное время — одиннадцать часов, семнадцать минут, сорок две секунды. Я созерцаю завораживающие вращения цифр на экране и вспоминаю.

Завтра знаковый для меня день — тридцать лет назад в этот день ушла мама. И три года назад ушла единственная в моей жизни женщина.

Пропасть ушедшего времени, которую невозможно измерить, и мгновение острой боли, от которой невозможно избавиться.

Вздохнув, я придвигаю к себе клавиатуру и начинаю набирать выписку для пациента из 302 палаты. Работаю до двенадцати, не отвлекаясь на Веру Александровну, которая, словно забыв о своей обиде, что-то говорит мне. Теперь уже я не хочу слушать, что она говорит.

Сохранив набранный текст, я встаю и иду за девочкой.

В последние дни я почти не использовал свою силу, и я даже немного рад, что сейчас мне это предстоит. Я иду и потираю ладони.

— Доктор, у меня снова начала болеть голова, — говорит Оксана, увидев меня.

Я говорю, что знаю это. И приглашаю идти со мной.

В процедурном кабинете тишина. Сделаны все утренние уколы и процедуры, и теперь медсестра придет только в час дня. Тикают часы на стене, в белом кафеле стен отражается солнце, заглядывающее в окно.

Я говорю Оксане, чтобы она села на стул и наклонила голову. Короткие русые волосы падают в стороны, обнажая затылок. Я смотрю на тонкую детскую шею, и затем медленно и осторожно перебираю волосы. Я ищу красные следы на белой коже — это те места, куда она вонзала ногти, в безуспешной попытке избавится от пронзительной боли. Их больше всего в верхней части затылка — симметрично справа и слева кроваво-красные вдавления. Девочка вонзала все свои десять ногтей в кожу головы, чтобы болью изгнать боль. Она долго и безуспешно пыталась прогнать боль. То, что у неё не получилось, может получиться у меня.

— Будет больно, — говорю я, — и мне бы не хотелось, чтобы ты кричала.

— Куда уж больнее, чем сейчас, — отзывается эхом она, еще не зная, какой сильной может быть боль.

Я прикладываю подушечки пальцев к красным пятнам на её коже головы и закрываю глаза. Я представляю себе ту картину, что может быть в голове девочки. В какой-то степени мне это легко сделать, учитывая современные методы исследования. Я внимательно изучил компьютерную томограмму девочки, и я знаю, где и как расположена опухоль.

В то время, как клетки человеческого организма рождаются и умирают, проживая совсем небольшое время, раковая клетка бессмертна. Однажды появившись и набрав силу, она умрет только вместе со своим хозяином. Противостоять легиону бессмертных клеток, которые непрерывно делятся, практически невозможно — пока убиваешь одну клетку, на её место встают десятки других. Поэтому только массированный удар сразу по всей опухоли может дать какой-то результат. Именно так я и делаю, — сжав образование в голове девочки своим биополем, представляя себе весь процесс в трехмерном виде, я направляю на опухоль всю ту нерастраченную силу, что пребывает во мне сейчас. Бесформенная опухоль размерами полтора на один сантиметр хаотично вращается в трехмерном пространстве биополя. Я усиливаю своё воздействие, и — голограмма в моем сознании, медленно и неохотно, стала разрушаться. Мелкие сосуды, питающие опухоль, стали лопаться, окрашивая ткань в красный цвет. Мелкие нити нервов, которые опутали образование, словно сеть, стали рваться. Темные пятна некротических изменений на светлом фоне раковой опухоли стали расширяться, захватывая все новые и новые участки чужеродной ткани.

Неотвратимо изменяющаяся ткань опухоли таяла, как весенний снег, оставляя после себя мусор — токсины и продукты распада.

Я чувствую боль, которую испытывает сейчас девочка, но только, когда вижу, что она уже не в состоянии сдержать крик, убираю пальцы с её головы, тем самым, остановив давление на мозг. Боль, конечно же, не прошла, но заметно ослабла.

Я смотрю на мокрое от пота и слез лицо девочки, которая выдержала эту адскую боль и — улыбаюсь. Взяв со стола ватный тампон, я стираю с углов рта кровь — она так стиснула зубы, что прокусила губу.

— Слышишь меня, Оксана? — спрашиваю я.

— Да, — еле слышно отвечает она.

— Ты молодец, — говорю я.

Она поднимает голову, и я вижу глаза, в которых царит ужас пережитого, красный цвет лопнувших сосудов и немой вопрос.

— Нет, это только половина того, что мне надо сделать. Но это было самое болезненное, — отвечаю я, глядя прямо и уверенно в её глаза, — завтра мы продолжим, и я обещаю, что так больно уже не будет. В ближайшее время у тебя будет высокая температура и тебе будет очень плохо, но с этим мы справимся. Точнее, ты с этим справишься.

Я улыбаюсь и успокаиваю её, хотя сам не знаю, что будет завтра. Как бы странно это не звучало, иногда я не знаю, что будет завтра. И порой это меня радует — тяжело жить, зная наверняка, что будет завтра.

 

31

Сегодня я поздно иду домой. Еще не стемнело, но сумерки уже окутали прозрачной вуалью двор моего дома.

На лавочке перед подъездом, закинув ногу на ногу, сидит Николай. На лице довольная улыбка.

— Привет, — говорит он, увидев меня.

Я тоже здороваюсь, пожав протянутую руку.

— Я вот тут сижу, греюсь на вечернем солнышке, — говорит он. Солнца уже конечно давно нет, но я даже не пытаюсь указать ему на это — если он считает, что греется на солнце, то это его мироощущение.

— Ждешь кого-то? — спрашиваю я.

— Да, — кивает он, — знакомый парень должен подойти.

Я сажусь рядом и смотрю, как Николай достает сигарету и закуривает.

— Как ты думаешь, Коля, — спрашиваю я, — умирать страшно?

— Хо-о-о-ороший вопрос, — протяжно выдыхает он кольца дыма изо рта. А, выдохнув, быстро говорит:

— Умирать по любому хреново. Даже когда кто-то говорит, что ему не страшно умирать, то он все равно боится. Вот я лично, не хочу умирать, и поэтому мне бы было страшно. Если бы сейчас увидел старуху с косой, точно бы обосрался.

— Сейчас какой-то урод убивает наркоманов, — говорю я, — ты не боишься, что убийца и за тобой придет.

— Ты что, хочешь сказать, что я наркоман? — возмущенно восклицает он.

Я поворачиваю к нему лицо и смотрю в глаза:

— А ты хочешь сказать, что нет?

Николай отводит глаза и неожиданно для него многословно говорит о том, что он всего лишь балуется, что он в любой момент может прекратить это, что он использует самые безопасные и легкие наркотики, и что он никогда не станет наркоманом. А если кто-то думает, что он наркоман, то он глубоко ошибается, потому что бросить наркоту для него это, как два пальца обмакнуть.

Я слушаю его. И, когда он замолкает, задаю следующий вопрос:

— А СПИДа ты, Коля, не боишься?

От этого вопроса мой собеседник разозлился. Он бросает окурок на землю, встает с лавки, и, склонившись ко мне, громко говорит:

— Вот только не надо учить меня жить.

Он уходит, хлопнув дверью в подъезд.

Я сижу на лавочке. Сумерки сменились темнотой. Я смотрю на круглый диск луны, который светит, но не греет.

Когда к подъезду подходит молодой человек и неуверенно останавливается, глядя на меня, я говорю:

— Если вы к Николаю, то вам на второй этаж в квартиру пятьдесят один. Он ждал вас, и только что поднялся к себе.

Юноша говорит спасибо и идет в подъезд. Я смотрю ему вслед и улыбаюсь.

Предопределенные события идут своим чередом.

 

32

Ночная тишина обманчива. Я сижу в полумраке своей квартиры, глядя на мерцающее пламя свечи, в свете которой мои рисунки оживают, словно я пребываю сейчас в своих видениях. Свеча в ночи для меня, как свет далеких фонарей во мраке ночного леса. Без неё мне не выбраться из глубин моего сознания.

Я слушаю тишину. Еще минут тридцать назад, сверху доносился шум — тяжелые шаги, словно к соседу забрел больной буйвол, звонкий грохот от падения чего-то большого, похожего на таз, жизнерадостный смех и негромкая музыка. У Николая его друг, молодой парень, и, похоже, только сейчас они угомонились.

Я знаю, что их связывает, но именно это сейчас меня меньше всего волнует. Это совсем неважно, учитывая то, какая роль им уготована.

Я слушаю тишину и жду.

Сегодня третья годовщина Её смерти. Я смотрю на календарь, стоящий на столе, — ночь на двадцать шестое августа две тысячи шестого. День, когда принято вспоминать о мертвых и приносить им дары. Во всяком случае, для меня. Сегодня будут последние в этом году жертвы, которые будут посвящены Богине.

По моим часам прошло уже сорок пять минут тишины. Вполне достаточно.

Я встаю со стула и иду к закрытой двери. Прижимаюсь лбом к её гладкой и прохладной поверхности, — превратив кладовку в склеп, я создал в некотором роде алтарь для моей Богини.

Её образ — прекрасный и незабываемый — стоит передо мной, словно она никогда не покидала меня.

Её имя звучит в моих мыслях пронзительной песней.

Её тени — мои рисунки — смотрят на меня со всех сторон, и, окруженный ими, я шепчу:

Сегодня Смерть стоит передо мною, Как исцеление после болезни, Как освобождение после заключения. Сегодня Смерть стоит передо мною, Как запах ладана, Словно как когда сидишь под парусами В свежий ветреный день. Сегодня Смерть стоит передо мною, Как запах цветка лотоса, Словно как когда находишься на грани опьянения. Сегодня Смерть стоит передо мною, Как молния на небе после дождя, Как возвращение домой после военного похода. Сегодня Смерть стоит передо мною Подобно сильному желанию увидеть свой дом, После долгих лет, которые ты провел в заключении.

Погладив поверхность двери, я отхожу от неё. Пора.

Мысленно в последний раз прокручиваю в голове мои последующие действия, чтобы в точности сделать то, что задумал.

Проверяю наличие инструмента.

Я готов.

На часах — полвторого ночи. Хорошее время для того, чтобы осуществить задуманное. У жертв сейчас самый разгар наркотического счастья. Соседи со всех сторон, обрадованные наступившей тишиной, заснули. И даже если какие-то полуночники смотрят телевизор, то вряд ли они что услышат — я умею все делать бесшумно.

Я открываю окно и, ухватившись за край балкона второго этажа, подтягиваюсь вверх. Как нельзя, кстати, лунный диск прячется в облаках, погружая двор в темноту. Я легко забираюсь на балкон верхнего соседа и замираю. Через открытую балконную дверь я не слышу никаких звуков. В квартире тихо и темно.

Я вхожу и смотрю на раскинутый диван, стоящий слева от меня. Николай спит, лежа на спине, а юноша — на боку, сложив голову на грудь своему другу. Оба обнажены, что значительно облегчает мою работу.

Я достаю первый нож и подхожу к дивану.

 

33

Иван Викторович Вилентьев проснулся от звонка. Ударив по будильнику всей ладонью, он ожидал того, что звон прекратится, но пронзительный звук вновь ударил по ушам. Протянув руку к звенящему телефону, он, бормоча ругательства, взял трубку и сказал:

— Да, я слушаю.

Уже после первых фраз, услышанных в телефонной трубке, сон в глазах мужчины сменился на бодрость.

— Ничего не трогать. Я сейчас буду.

Он вскочил с кровати и, одеваясь на ходу, сказал проснувшейся жене:

— Спи, Тоня, это по работе.

Вилентьев один из первых появился на месте преступления. Когда увидел стоящего у двери участкового милиционера Семенова и незнакомого высокого мужчину, он, протянув руку милиционеру, сказал:

— Это уже становится традицией.

— В жопу такую традицию, — ответил Семенов. Участковый был одет в форменную рубашку, но на ногах спортивные штаны и стоптанные тапки. На бледном лице легко читалось вся гамма чувств, которое он только что пережил.

— Вы кто? — спросил Вилентьев мужчину, который спокойно смотрел на него. Интеллигентное худощавое лицо, короткая стрижка, спокойный взгляд прямо в глаза, — человек располагал к себе, и следователь механически зафиксировал его в памяти под именем «интеллигент» в разделе «свидетели».

— Сосед снизу, — ответил Семенов за него, — он врач. Мы с ним вместе заходили в квартиру.

— Михаил Борисович Ахтин, — представился мужчина и добавил, — я услышал рано утром громкую музыку наверху и поднялся, чтобы прекратить это.

— Что, все так плохо? — спросил опер у Семенова, тоскливо глядя на приоткрытую дверь с номером 51.

Участковый кивнул и полез в карман за очередной сигаретой.

Иван Викторович вздохнул и шагнул внутрь. Он шел медленно, глядя по сторонам и профессионально запоминая предметы обстановки и мелкие детали, которые, возможно, могут помочь в расследовании. Первым делом он заглянул в комнату и посмотрел на трупы — он уже знал, что они имеют два тела.

Посреди комнаты на полу лежал худенький узкобедрый парень, которого вполне можно было принять за мальчика лет семнадцати. Убит он был так же, как были убиты последние четыре жертвы. Гораздо интереснее был труп, который лежал чуть в стороне у окна.

Самоубийца воткнул себе в живот нож с деревянной рукояткой и вырезанными на ней буквами «кА». Судя по количеству крови, выражению его лица и тому, как он полз к окну, парень умирал достаточно долго и мучительно.

Иван Викторович осторожно прошел вперед и присел у трупа. На линолеуме рядом с головой был схематичный рисунок, а указательный палец на правой руке был испачкан кровью. Человечек с поднятыми руками, согнутыми в локтях. Похоже, парень сдался, не выдержав тяжести того, что он сделал.

— Таким знаком древние египтяне обозначали «кА», — услышал он голос психиатра Гринберг и, привстав, повернул голову.

— Мария Давидовна, что вы здесь делаете?

— Приехала убедиться в том, что Парашистай опять обманул нас.

— Как это? — спросил Вилентьев. — Вы имеете в виду то, что он ушел от наказания, убив себя?

— Нет, — ответила Мария Давидовна, — он все сделал так, что теперь у нас есть обвиняемый, который ничего не может сказать и ни в чем не может признаться. Я думаю, убийств больше не будет. Через некоторое время вы, Иван Викторович, дело закроете и сдадите в архив. А Парашистай останется на свободе, чтобы в следующем году снова убить шесть человек.

— Мария Давидовна, у меня есть отпечатки пальцев предполагаемого убийцы и я уверен, что они совпадут с отпечатками этого парня, — сказал капитан, показав рукой на окровавленный труп.

— Я тоже не сомневаюсь в этом, — кивнула Мария Давидовна и, повернувшись, ушла.

Иван Викторович Вилентьев задумчиво посмотрел ей вслед и тоже пошел к выходу. Увидев входящего в дверь эксперта-криминалиста, он сказал:

— Семен, мне нужны отпечатки пальцев этих трупов и, как можно быстрее.

— Сделаем, — спокойно сказал эксперт.

На лестничной площадке, куда вышел Иван Викторович, одиноко стоял участковый.

— На пенсию уйду, — сказал он, увидев коллегу, — сегодня же пойду и напишу рапорт.

— А где доктор, который был здесь? — спросил Вилентьев, словно не слыша Семенова.

— Ушел вместе с женщиной, — махнул рукой участковый, и продолжил запутанно излагать свои мысли, — понимаете, Иван Викторович, когда такое зверство происходит вокруг, как я могу смотреть в глаза мирным жителям на моем участке, когда я уполномочен властью защищать, и ничего не могу сделать.

— Ты хорошо этого доктора знаешь? — спросил Иван Викторович. — И что он говорил о громкой музыке?

Семенов, отвлекшись от своих мыслей, посмотрел на собеседника и сказал:

— Нормальный доктор, да и, похоже, ваш сотрудник знает его, потому что она поздоровалась с ним, когда пришла сюда. А музыка, — я тоже её слышал. Самоубийца музыкальный центр запрограммировал на определенное время, вот он утром и разбудил весь дом.

— А, ну тогда ладно, — сказал он. — Дай, Семенов, сигарету.

Они стояли и курили на лестничной площадке, думая каждый о своем.

 

34

Когда я утром прихожу в отделение, мать девочки ждет меня. По выражению лица женщины я уже знаю, что она хочет сказать. И не ошибаюсь.

— Моя дочь чуть не умерла после вашего лечения, — набрасывается она на меня с упреками, — у неё была температура до сорока градусов. Я всю ночь просидела рядом с ней, не смыкая глаз. Она всю ночь бредила, металась в кровати.

— Я знаю, — говорю я, обходя её и направляясь в ординаторскую.

— Я начинаю сомневаться в том, что вы можете нам помочь, — сказала она мне в спину.

Я улыбаюсь. Человеческая убогость не знает границ: она думала, что я кудесник, который избавляет от болезни, взмахнув волшебной палочкой — раз, и готово. Мало избавить от болезни, надо выстрадать выздоровление. Если все будет легко и непринужденно, люди перестанут бояться.

В ординаторской я, поздоровавшись с коллегами и сказав что-то ободряющее бледной Ларисе, накидываю белый халат. Поправляя воротник, я смотрю в зеркало на свое отражение. Как сильно меняет человека белый халат! Только что я шел по улице в толпе теней, слившись с ними, став одним из них, и вот, я — врач при исполнении. У меня даже лицо как-то неуловимо изменилось, словно вместе с одеждой я меняю маску.

Впрочем, так оно и есть.

Когда я вхожу в 301-ю палату, мать девочки, вскочив со стула, показывает на кровать и говорит неприязненно:

— Вот, смотрите, до чего вы её довели!

На кровати лежит Оксана. Слипшиеся в сосульки волосы разбросаны по подушке, лицо землисто-бледное с запавшими глазами, которые кажутся огромными, тонкая шея. И улыбка — еле заметная и чувствуется, что даже улыбаться ей тяжело.

— Прекрасно, — улыбаюсь я в ответ, — похоже, дело пошло на поправку.

Я сажусь на освободившийся стул, словно не замечая вытянувшееся лицо матери, и глядя только на девочку, говорю:

— Головной боли больше не было?

— Вчера еще немного болела голова, но уже совсем не так, а сегодня с утра нет, — шепчет она еле слышно.

Я киваю и спрашиваю у матери:

— Вчера вечером и сегодня утром капельницы были?

— Да.

— Часов в двенадцать еще флакон прокапаем, а потом продолжим, — говорю я, обращая конец фразы к Оксане.

— Спасибо, доктор, — говорит она мне глазами.

Я встаю и выхожу из палаты, — девочка изменилась сама и изменила своё будущее. Она сможет все. Перешагнув в своем сознании через смерть, она приняла мир таким, какой он есть, а не таким, каким хочется видеть его. Если бы все люди научились мысленно умирать, мир стал бы добрее и ярче — когда видишь другую сторону жизни, то жить хочется по-человечески, с благодарностью в мыслях и с Богом в сердце.

Я возвращаюсь в ординаторскую. Вера Александровна, только что-то говорившая с Ларисой, неожиданно замолчала. Я ухмыляюсь — не надо быть провидцем, чтобы понять, что она говорила Ларисе.

— Какую мерзость вы, Вера Александровна, Ларисе рассказывали обо мне? Наверняка, свои позавчерашние высказывания вы приписали мне, чему я ничуть не удивляюсь.

Не дожидаясь ответа и не глядя на коллег, я сажусь к компьютеру.

— Михаил Борисович, почему вы думаете, что Мехряков хотел умереть? — спрашивает Лариса. — Вчера вы сказали о том, что он скрыл от меня жалобы, чтобы спокойно умереть.

— А как вы, Лариса, думайте, когда человек с медицинским образованием чувствует боль в груди, о какой причине этих болей он в первую очередь подумает — о сердечных болях или о язвенных?

И, не дожидаясь ответа, говорю:

— Такой опытный врач, как Степан Афанасьевич, не мог не понимать, от чего у него такие боли. Вопрос здесь в другом, — почему, поставив себе диагноз, он даже не попытался сопротивляться, и покорно сдался болезни. Он знал о современных возможностях кардиохирургии, но между попыткой выжить и смертью выбрал последнее.

Я поворачиваюсь и смотрю на Ларису. Она сидит на стуле, поджав ноги и глядя в одну точку.

— Когда вы собирали анамнез, наверняка, он как-то непроизвольно демонстрировал свою проблему, потому что скрыть боль в области сердца очень сложно, и вот это вы, Лариса, должны были заметить. Хотя, это бы ничего не изменило, — если он хотел умереть, вы бы не смогли ему помешать.

Я перевожу взгляд на Веру Александровну, которая стоит у зеркала и делает вид, что смотрит в него.

— Вот вы, Вера Александровна, будете цепляться за жизнь, когда придет ваше время умирать, или спокойно примете то, что вам уготовано судьбой? — спрашиваю я.

Она поворачивается ко мне и говорит, чеканя слова:

— В человеке заложено природой желание жить, и это называется инстинкт самосохранения. Лично я буду бороться за жизнь до самого конца.

— Вот и я об этом. Человек, который способен подавить в себе заложенный природой, мощный инстинкт самосохранения, заслуживает того, чтобы перед ним преклонялись. Кстати, Вера Александровна, когда вы подойдете к этому самому концу, вы проклянете то безумное время, когда вы боролись со смертью.

Я неожиданно прекращаю говорить, — совсем ни к чему показывать коллегам, что я способен видеть их будущее. Отвернувшись от женщин, я начинаю работать.

 

35

Пришла ночь и я рисую. Колеблющееся пламя свечи создает мечущиеся тени по стенам — лики Богини оживают, меняя выражения лиц, подмигивая и отводя глаза, откидывая волосы назад и наклоняя голову вперед, хмурясь и улыбаясь.

Я рисую другие образы. Пришло время создать тени для моей Богини. Я прекрасно помню всех шестерых, что станут служить Богине. Я создаю на листе бумаги тени тех, что хранятся в моей памяти. Неторопливо и уверенно, словно у меня в руке скальпель, я провожу линию лица первой жертвы. Нарисовав вытянутый овал его лица, я рисую самое важное — глаза. Их надо нарисовать очень точно, чтобы передать нарисованному лику индивидуальность. Передать все оттенки личности Ивана Караева карандашом очень сложно, но мне не привыкать. Нос и губы — если с ними и немного ошибусь, ничего страшного, эти детали не важны для создания тени. Так же, как и волосы, которые я рисую небрежными штрихами.

Под рисунком я пишу имя и фамилию создаваемой тени и откладываю лист бумаги в сторону.

На следующем листе я рисую вторую жертву.

Михаил Буранский.

Тёзка. И хороший парень — единственный из всех жертв, кто не удивился и не испугался, когда я его убивал. Мне даже показалось, что он был благодарен за то, что я его избавил от этой жизни.

Влад Касперов.

Чистенький и богатенький мальчик. Но тупой и наивный, — в последнюю секунду жизни он думал о том, что все равно выживет. Осознание неизбежной смерти так и не пришло к нему.

Станислав Копейкин.

Отвратительная жертва. Мне было противно выполнять ритуал, — у меня создалось впечатление, что вся кожа его тела была пропитана испражнениями. Я в ту ночь покинул его дом максимально быстро, и потом дома долго мылся, пытаясь избавиться от запаха.

Саша Самуйский.

Милый мальчик с ухоженной кожей. Рассекать её было одно удовольствие. Ни капли жира, и минимум мышц. Худенькое женственное тело.

И Николай Морозов.

Единственный из шести жертв, кто навсегда останется только тенью в святилище Богини. Мне нельзя было забрать его глаза, хотя соблазн велик. Когда Николай умирал, в его глазах я увидел взрыв эмоций. Он ненавидел смерть, и принял её, стойко вынося сильные боли. Он любил жизнь, и из последних сил рвался к ней, пытаясь ухватиться за малейшую надежду.

В его глазах я увидел своё отражение, и оно там было искажено смертельной болью.

Я откладываю последний лист бумаги. В некотором роде, я создал одно из своих величайших произведений — образы жертв, которые, пребывая вечно с Богиней, навсегда скрасят её одиночество. Она одна из них, и это они создали её.

«Ах» жертв — для неба, тени и «кА» — для Богини.

Теперь самое важное действо, ради которого я последний месяц жил и творил.

Я открываю убежище Богини. Первый и последний раз в этом году.

Я смотрю сквозь стекло на тело, лежащее в ванной. Она изменилась за год. Я вижу это, и понимаю, что это я виноват в том, что Богиня стала выглядеть хуже. Я только сейчас, через три года, обеспечил её полноценными слугами, а не теми бестелесными тенями, что смотрят на меня со стен безжизненными рисунками.

Я пришпиливаю к стене кнопками новые рисунки, располагая их по порядку — как они по времени пришли, так они и должны висеть, слева направо.

От Ивана к Николаю.

Я выхожу из святилища Богини и подхожу к столу. В маленьких банках лежат глазные яблоки жертв.

Десять банок.

Каждая подписана с точным указанием месторасположения глаза жертвы.

Иван Караев. Правый.

Станислав Копейкин. Левый.

И так далее.

Это очень важно. В каждое из глазных яблок скопированы отпечаток с мозга — в правый из левого полушария, в левый — из правого. В них есть все — память, мысли, желания, образы и чувства. Бесконечный поток информации.

И все это будет принесено на алтарь Богини.

Я беру по две банки в руки и несу. Аккуратно ставлю их на края ванны. И иду за другими банками.

Я выполняю этот ритуал первый, но не последний раз. И, когда все банки перемещены в святилище Богини, я замираю у двери.

Я говорю в тишину святилища:

О, Великая, ставшая небом, Наполняешь ты всякое место своею красотою. Земля вся лежит пред тобою — ты охватила её, Окружила ты и землю, и все вещи своими руками. Сейчас я верну тишину и покой в святилище. До следующего года. Когда придет время, — всего двенадцать месяцев, совсем не срок для меня, — я снова открою эту дверь. И принесу свои дары Богине.

 

Часть вторая

26 июля — 26 августа 2007 года

 

1

Год прошел. Еще один промежуток времени на моем медленном пути к Тростниковым Полям. Год, в течение которого я много думал и готовился, чтобы прийти к Богине с новыми дарами. Время, которое потрачено на переосмысление всего, что я делал до этого, и что я собираюсь делать впредь.

Чтобы занять руки, я сделал косметический ремонт в квартире. Вначале безжалостно избавился от лишних вещей, прекрасно понимая, что вскоре ничего из этого мне не понадобится. Постелил новый линолеум на кухне и в коридоре, наклеил обои — на светлом фоне большие зеленые цветы — во всех трех комнатах. Я оставил в неприкосновенности только стену в дальней комнате — там, где дверь в святилище. И я приготовил все необходимое для завершающего аккорда.

Когда придет время, я сделаю то, что задумал, и — уйду в Тростниковые Поля.

Я сижу в дальней комнате моей трехкомнатной квартиры на первом этаже кирпичной пятиэтажки за столом в окружении её ликов — за год их стало значительно больше. И она еще больше изменилась. Оживая под моим карандашом, она говорила о том, что ждет меня. Говорила, что в тишине Тростниковых Полей ей не хватает меня. Ну, а я — прекрасный слушатель и вечный слуга — внимаю с радостью во взоре и со счастьем в сердце.

Посмотрев на последний лик Богини, я встаю. Закидываю на плечо приготовленную сумку и иду к выходу.

Сегодня моя первая жертва в этом году. И только это наполняет моё сознание приятным упоением и предвкушением, словно шипящее пеной шампанское в бокале, рвущееся на свободу после долгого заточения в бутылке.

На улице глубокая ночь. Сейчас три часа двадцать шестого июля две тысячи седьмого года. Я иду по темным улицам, избегая света редких уличных фонарей. Я иду туда, где меня ждет жертва, пусть даже она и не знает этого, как не знаю и я, кем она будет. Может, это и есть та самая жертвенная прелесть, о чем мы говорили с Богиней. Принести на алтарь еще ничем и никем не испохабленную, и не испорченную «кА». Не думаю, что это будет откровением для мира Тростниковых Полей, но — эти жертвы будут приняты с величайшей благодарностью.

Я смотрю на темные окна многоквартирных домов. Тени спят в своих кроватях, в тишине своих квартир, под защитой дверей и замков. В редких окнах горит свет, словно живущие там тени, проснувшись от кошмарного сновидения, чувствуют, что я иду по их душу. Или они так и не могу уснуть, осознавая, как хрупок их мир.

Я улыбаюсь. Словно со стороны, я вижу свою улыбку, которая похожа на оскал хищника. И я вижу доброту в своих глазах — порой я осознаю свою сущность, как ангельскую. Я несу людям добро, пусть они и не понимают этого. Я знаю, что они никогда этого не поймут, принимая, как должное все то, что я делаю для них. Ну, и пусть — я все равно буду делать для них добро.

Я сворачиваю во двор многоквартирного дома и прохожу по нему, мягко ступая кроссовками по траве дворовой площадки. Захожу в арку и сразу направо — в густые кусты акации. Именно отсюда, из темноты я буду ждать жертву.

Через дорогу в здании торгово-развлекательного комплекса находится клуб «Милан» — молодежная тусовка, дискотека и бар, откуда выйдет моя жертва. Я её не знаю, но то, что жертва сейчас внутри и выйдет в ночь одна, я знаю. Любое стадо периодически выталкивает из своих сплоченных рядов того, кто приносится в жертву хищнику. Этот закон природы применим и к животному миру, и к миру человеческих особей.

Я стою в тени акаций, вдыхаю запах сочной зелени и чувствую трепет предвкушения.

Я слушаю шум от «Милана» — сегодня ди-джей «Черный» пытается завести толпу, и частично ему это удается. Или это удается сделать тем таблеткам, которые шустрые парни продают подросткам. Судя по голосам вышедших покурить ребят, они довольны этим местом и такой жизнью.

Я жду, уверенный в том, что все произойдет по моему сценарию.

И вскоре я вижу её.

Девочка, вытирая слезы, выскочила из клуба и быстро пошла прочь. Я разглядел её за те секунды, что она проходила под дальним фонарем — невысокая ростом, короткая стрижка, белый топ, прикрывающий только грудь, короткая юбочка и туфли на высоком каблуке. Именно то, что мне надо.

Я улыбаюсь и растворяюсь в ночном мраке. Мы идем — она впереди, я, тихо ступая по траве, сзади и в стороне.

В соседнем дворе, в окружении трех шестнадцатиэтажных домов, которые неприступными стенами отгораживают нас от остального мира, создавая отдельный вневременной отрезок вселенной, когда звезды на черном небе кажутся острыми иглами, я неожиданно появляюсь перед её глазами. Она охает от неожиданности, и, замерев, смотрит в темноту, видя меня и не понимая, что видят глаза. Я сейчас тень, внезапно появившаяся на дороге.

Она не успевает сказать или крикнуть.

Она успевает только испугаться, да и то, на мгновение. То неуловимое время, что необходимо мне, чтобы нанести удар ножом. Да, в её глазах отражается только испуг. И обида, которую она только что пережила в клубе. Пустяшная обида, которую она раздула до состояния вселенской проблемы. И испуг от моего внезапного появления. Она даже не успела испытать страх смерти, потому что в сознании преобладали совсем другие эмоции. Да и не верила она в возможность смерти.

Я оторвался от созерцания её глаз и посмотрел вокруг. Справа — ничем не огороженная пологая груда песка, в которой днем играют дети, слева — качели, рядом с которыми валяется кем-то забытый совок с ведерком. Здесь не место для меня. Я поднимаю девочку и несу в сторону от детского городка, ближе к середине бездонного дворового колодца. Положив тело под единственным оставшимся во дворе деревом, я открываю сумку и достаю скальпель.

Мне даже не надо раздевать её — тот минимум одежды, что есть на ней, мне не помешает. Я всего лишь приспускаю юбочку, чтобы освободить живот. Сейчас я чувствую себя профессионалом, что, впрочем, недалеко от истины. Я уже прошел тот путь ученичества, неизбежный для любого специалиста. Скальпель в моей руке, как продолжение моего сознания — он разрезает ткани так, как я хочу.

Я изменил ритуал по велению Богини. Бессонные ночи, которые я провел с ней, пролетели быстрее падающей звезды, что прочертила на звездном небе свой яркий след.

Я принял новые правила игры, и я принял их восторженно. По-другому и быть не могло. То, что предложила Богиня, истинно по сути своей.

Из прошлого ритуала я оставил только глаза, — только в них сохраняется весь визуальный мир жертвы и несмываемый отпечаток сознания. «кА» жертвы пребывает в глазных яблоках.

Я складываю в сумку жертвенные органы и встаю.

Под звездным небом моё произведение особо впечатляет. Надеюсь, Богиня тоже это видит.

Я поднимаю лицо к небу и улыбаюсь — о, Великая, ставшая небом, посмотри на дело рук моих, на жертву, что принесена во имя твоё.

 

2

Снова лето. Ничего не меняется.

Я прихожу на работу, когда прохлада раннего утра еще царит на улицах города. В ординаторской терапевтического отделения областной клинической больницы никого нет — сегодня никто из врачей нашего отделения не дежурил. Не спеша, я переодеваюсь и нажимаю на кнопку чайника.

— Доброе утро, — слышу я приветствие сзади и, обернувшись, вижу Ларису. Она изменилась за прошедший год. Слегка надломилась, я бы сказал, немного поблекла, потеряла лоск. Прошлое лето не прошло бесследно — случай со смертью доктора Мехрякова имел далеко идущие последствия. Всю осень и начало зимы Лариса жила от одного судебного заседания до другого. Жена умершего доктора подала в суд, и эта тяжба оставила на лице добродушной и жизнерадостной Ларисы неизгладимый отпечаток.

Хотя, нет худа без добра, — адвокат, который вел дело, скоро станет её мужем. Она никому этого еще не говорила, но в глазах все можно легко прочитать. Она любит и любима.

— Доброе утро, — говорю я в ответ, и протягиваю руку за банкой кофе, которая стоит на тумбочке.

Я делаю себе напиток и выхожу из комнаты, чтобы Лариса могла спокойно переодеться.

Иногда я думаю, что люди, подающие в суд на врача, пусть даже тот трижды виноват, кидают камень в свое отражение в зеркале, пытаясь скрыть от самого себя свою вину. Жена Мехрякова, как самый близкий для него человек, могла увидеть его состояние, или предположить, что у него что-то не так. Всего то, чуть больше внимания к близкому человеку, чуть более откровенные взаимоотношения между людьми, спящими в одной постели.

Посмотри в глаза ближнему своему, и — увидишь там бездну.

Жена доктора Мехрякова перевалила свою вину на Ларису, которая, конечно же, тоже виновата, но только лишь в том, что ночью была недостаточно внимательна. Да, и бессмысленно искать виноватого, когда человека уже нет.

Я включаю компьютер и, прихлебывая из чашки кофе, беру папки с историями болезни. Рабочий день начинается.

— Всем привет! — жизнерадостно здоровается Вера Александровна, входя в ординаторскую. — День сегодня будет замечательный!

— Почему? — спрашиваю я, глядя на её довольное лицо. Сегодня у Веры Александровны юбилей — двадцать лет совместной жизни с её мужем. Она уверена, что никто этого не знает, и в этом она почти права, — действительно, никто, кроме меня. Муж Веры Александровны, вложив некоторое время назад определенную сумму в прибыльное предприятие, сейчас имеет достаточный доход, чтобы подарить жене новый автомобиль «субару». Она знает об этом, и именно это заставляет её радоваться наступающему дню.

— Да просто потому, — отвечает она неопределенно, и идет переодеваться.

Когда через десять минут Лариса сидит за столом и заполняет лист назначений, а Вера Александровна, сидя на диване, смотрит на себя в зеркальце, поправляя макияж, я говорю:

— В городе становится все больше и больше машин, и все чаще они сталкиваются друг с другом. Опасно стало ездить по нашим дорогам, много аварий и все чаще гибнут люди.

— К чему вы это, Михаил Борисович, — говорит Вера Александровна.

— Вчера видел, как новенькая «субару» серебристого цвета на большой скорости налетела на черный джип, перевернулась и упала на бок. Женщина-водитель осталась жива, но, думаю, остаток жизни она проведет в инвалидном кресле.

— А с джипом что? — спрашивает Лариса.

— Машина помялась, конечно, но люди практически не пострадали — так, ушибы и ссадины, — говорю я, рассказывая своё видение так, будто это реальность. С наивной надеждой, что буду услышан.

Я поворачиваюсь и смотрю на Веру Александровну. Она явно не слышит моих слов, пребывая в счастливом неведенье своего близкого будущего.

Сегодня муж Веры Александровны подарит ей серебристый автомобиль, и начнется обратный отсчет.

 

3

Когда выхожу после работы на больничный двор, я вижу на лавочке под деревом Оксану. Девочка сидит и смотрит на меня. Она улыбается.

Я улыбаюсь в ответ и иду к ней.

Оксана весь год регулярно появлялась во дворе больницы, встречая меня после работы. Конечно, регулярность была относительной — первое время я видел её каждую неделю. Потом — каждый месяц до мая. И вот, она снова появилась через два месяца отсутствия.

Я рад её видеть. И я говорю об этом.

— Я тоже рада вас видеть, Михаил Борисович, — говорит она, — у меня переводные экзамены, поэтому я некоторое время отсутствовала. Но теперь все позади, и я — здесь.

Она повзрослела, превратившись в юную девушку — в глазах подростковые проблемы, а тело прекрасно юношеской красотой.

Я любуюсь ею. В некотором роде, она тоже моё творение. Так же, как верно то, что она сделала себя сама.

— Как экзамены? — спрашиваю я.

— Так себе, — махнув рукой, смеётся она, — пару предметов сдала на тройки, остальные — на четверки, и только один предмет на пятерку.

— Дай угадаю, — останавливаю я её, — пятерку ты получила по сочинению.

— Да, — говорит она, ничуть не удивившись, и, помолчав некоторое время, добавляет, — я, Михаил Борисович, хочу быть врачом и спасать людей.

— Хорошее желание, — говорю я коротко и отстранено.

Мы сидим и молчим. Вечернее солнце скрывается за больничным корпусом за нашими спинами, погружая двор в сумерки. Справа в морге загорается свет в окнах, и вслед за ними, освещаются окна в других корпусах. Знакомая медсестра из гинекологии, спеша домой, проходит мимо нас. Слева невдалеке санитарка вынесла мусор и с грохотом выбросила его в контейнер.

— Михаил Борисович, почему вы не хотите, чтобы я стала доктором? — спрашивает Оксана с обидой в голосе.

— Это не твоё, — говорю я.

— Почему?

— Чтобы ценить жизнь, которую ты будешь нести людям, надо ежедневно умирать самому и знать, что кто-то рядом с тобой ежедневно умирает. Ты, Оксана, ненавидишь смерть, потому что не можешь принять эту реальность. Однажды столкнувшись с ней, ты больше не желаешь заглядывать в бездну своего сознания.

Я поворачиваю лицо к ней и, заглядывая в глаза, продолжаю:

— Ты же не хочешь быть обычным врачом, который четко выполняет определенные алгоритмы обследования и лечения, даже не пытаясь задуматься о смысле того, что он делает? Ты же не хочешь быть доктором, который после шестичасового рабочего дня бросает ручку в стол и идет домой, забыв о пациентах? Ты ведь не хочешь быть бездушной машиной по диагностике и лечению в соответствии с заданными алгоритмами?

— Я не понимаю, о чем вы говорите?

В глазах Оксаны искреннее недоумение. И где-то в глубине сознания, в тех запретных уголках памяти, где хранится вся мерзость человеческая, как пена, всплывает задавленное понимание.

Она просто не хочет понимать. Она нарисовала мечту в сознании и стремится к ней. Она придумала для себя красивую сказку про будущую жизнь, и хочет сделать её былью.

— Оксана, ты пробовала еще хотя бы раз выйти на балкон и посмотреть вниз, представив себя летящей к асфальту? — спрашиваю я. — Я имею в виду, хотя бы раз после того случая, о котором ты мне рассказывала.

Она отводит глаза. И это ответ на мой вопрос.

— Хочешь быть хорошим врачом, научись принимать смерть такой, какая она есть. Не бойся смотреть ей в лицо. И помни, что умирать в своем сознании придется всякий раз, как будет умирать твой больной.

Я встаю с лавки и ухожу.

Наш разговор еще не окончен. Пусть девочка подумает, а потом, когда она снова придет, мы продолжим.

 

4

Вечерний город хорош. Улицы освещены фонарями и фарами проезжающих машин. Люди, идущие навстречу, улыбаются друг другу. Прохладный ветер с реки освежает ничуть не хуже, чем морской бриз, — отличие только в запахах, что он несет.

Я тоже улыбаюсь, когда вижу глаза прекрасных девушек, — они счастливы тем, что молоды и красивы. Они осознают свою привлекательность и исключительность, они знают, что мужские глаза останавливаются на изгибах их тел. И это знание ничуть не оскорбляет их — смотрите и любуйтесь, ибо истинную красоту невозможно утаить.

Молодые и красивые — они живы, и в этом их счастье. Они даже не могут себе представить, что где-то есть смерть, которая изменяет восприятие красоты, — очень часто мертвое тело выглядит значительно прекраснее, чем живое. Надо умереть, чтобы увидеть это.

Я иду по центральной улице города, слившись с потоком теней. Когда я становлюсь одним из них, я чувствую некую апатию — мой шаг замедляется до скорости черепахи, ползущей по пустыне, я смотрю в одну точку, потому что лица теней сливаются в один лик, на котором глаза Богини, я вдыхаю воздух через раз, словно кислород отравляет меня. Я думаю вяло и не могу говорить, поэтому, растворившись в толпе, я исчезаю. Может быть, кто-то из знакомых меня и видит, но понимает об этом, только отойдя на некоторое расстояние, и, обернувшись, он сможет увидеть только головы людей. Став тенью, я отпускаю «БА», и, взмыв к небу, птица парит во мраке неба.

Я останавливаюсь у ресторана и смотрю на часы. Сейчас семь часов вечера, как мы и договаривались.

Сегодня у меня ужин с Марией Давидовной. Женщина, с которой приятно общаться, — я заранее предвкушаю наш разговор. Интеллигентная и обаятельная, она заставляет меня на миг забыть о том, что моё сердце отдано другой.

— Здравствуйте, Михаил Борисович, — слышу я голос, который в уличном шуме невозможно ни с чем спутать.

— Здравствуйте, Мария Давидовна, — отвечаю я.

— Давно ждете?

— Нет, я только что подошел.

Она уверенно берет меня под руку, и мы идем в ресторан. Прохладная рука на коже моего предплечья немного волнует, но я улыбаюсь этому чувству — странно, что я вообще могу ощущать что-то подобное. Живое человеческое тепло для меня уже давно пустой звук.

Мария Давидовна открывает меню и читает. Я смотрю, как она это делает, созерцаю движения пальцев, которые двигаются по строчкам, любуюсь движениями губ, которые шепчут прочитанное в меню.

— Что вы, Михаил Борисович, будете кушать? — спрашивает она, подняв глаза от меню.

— После трудового дня я голоден, поэтому, пожалуй, я возьму телячий стейк с овощами. И на десерт — апфельштрудель.

Она кивает, и говорит, что тоже голодна, но возьмет бефстроганов, потому что в этом ресторане он чудный. Она так красиво произносит слово «чудный», что я поневоле улыбаюсь — в этой женщине есть тот шарм и обаяние, ради которого мужчины совершают подвиги.

Я делаю заказ, и, когда официант отходит, мы смотрим друг на друга. В её глазах появляется печаль, словно она возвращается мыслями к чему-то не очень приятному.

— Тяжелый день? — спрашиваю я.

— Да, — кивает она, — сегодня с утра пораньше меня сорвали с моего обычного места работы и…, - она замолчала на полуслове, но я знаю, что она хотела сказать.

— Я тоже сегодня устал, — поступили сразу трое больных, с которыми пришлось разбираться. И одному из них, как не печально, уже никто не в состоянии помочь.

Я говорю и смотрю в глаза собеседницы. То, что вначале я принял за печаль, оказалось затаенным ужасом. Сегодня она видела то, что совсем не хотела видеть, но по роду своей работы ей пришлось на это смотреть.

Принесли бокалы с красным вином. Я вдыхаю его терпкий запах и говорю:

— Иногда мне кажется, что наша с вами работа медленно убивает нас, погружая в мрачные бездны человеческого сознания, где в ожидании ужаса страшно открыть глаза и невозможно вдохнуть воздух, которого нет.

— Ну, не так все мрачно, — говорит Мария Давидовна, — довольно часто я встречаю чистые души и открытые сердца, и ради этих людей стоит ежедневно приходить на работу.

— Согласен, что такие люди есть, но я их вижу редко. Кстати, сегодня одна моя пациентка сказала мне, что хочет быть врачом и лечить людей. Год назад она чуть не умерла, и это оставило в её сознании неизгладимый след.

— И что вы ей сказали?

— Я попробовал отговорить её. В шестнадцать лет она еще мыслит эмоциями, а рациональная часть сознания пребывает в неведении о настоящей жизни, — она еще не знает, что будет спасать жизнь тем людям, которые принимают это, как должное, словно врач обязан им. Чаще всего, человек — неблагодарная скотина, и, зная это, трудно быть добрым доктором.

Мария Давидовна, приподняв брови, говорит:

— Есть в вас, Михаил Борисович, какая-то обреченность. Неизбывная печаль и бесконечный пессимизм. Почему вы видите только отрицательную сторону жизни? Я согласна, что люди часто бывают неблагодарными пациентами, но так ли уж вам это надо? Разве просто осознание того, что вы сделали доброе дело, недостаточно для самого себя?

— Иногда мне бывает достаточно простого слово «спасибо», сказанное человеком от души, — говорю я, — потому что доброе дело я сделаю в любом случае, и увидеть, что человек понял и осознал, что врач сделал все возможное и невозможное ради его жизни, вполне хватит в качестве благодарности. Но довольно часто я не вижу в глазах пациентов не только благодарности, но и элементарного уважения.

Официант приносит заказанные блюда, и мы едим, переваривая не только пищу, но и только что сказанное нами. Мария Давидовна периодически поднимает глаза и смотрит на меня. Я улыбаюсь глазами в ответ, и продолжаю жевать мясо.

Под заказанное кофе мы продолжаем разговор, но уже совсем на другие темы. Мария Давидовна рассказывает о том, что она любит готовить дома, перечисляя ингредиенты овощного салата и приправы для мяса. Я в свою очередь говорю о том, какой прекрасной на вкус бывает хорошо приготовленная красная рыба.

Хороший вечер в приятном обществе интеллигентной женщины ненадолго отвлекает меня, — я смотрю на её лицо и думаю о женщинах в моей жизни. Их очень немного, но каждая оставила неизгладимый след в моем сознании.

 

5

Ранним утром Валера, бомж с солидным стажем, шел по двору в поисках пивных бутылок. Он собирал все, не брезгуя даже теми бутылками, которые брали только в качестве «боя» за десять копеек. Он вполне обоснованно считал, что десять раз по десять копеек — это уже рубль. Рубль к рублю, и — хватит на пузырек боярышника. Пузырек с утра принял, и — весь день твой.

Заметив рядом с урной у крайнего подъезда довольно длинный окурок, он нагнулся и подобрал его. Неторопливо оглядев его со всех сторон, чтобы убедиться, что на окурке нет следов губной помады, Валера сунул бычок в угол рта и достал спички. Не смотря на то, что в его жизни практически не было место брезгливости, он, тем не менее, категорически не мог докуривать окурки после женщин. Губная помада на фильтре сигареты, особенно ярко-красного цвета, стала для него неким табу. Ему почему-то казалось, что если он возьмет в рот такой окурок, его обязательно вырвет. Или зараза какая-нибудь прилипнет.

Вдохнув сигаретный дым, Валера удовлетворенно улыбнулся и пошел дальше. Его настроение стремительно улучшалось. А когда он увидел у следующего подъезда оставленную кем-то бутылку из-под Балтики-тройки с явно недопитым пивом, он даже мысленно возблагодарил Бога. Сейчас он получит облегчение — вчера он выпил больше, чем обычно, и сегодня чувствовал себя неважно, а, потом, когда он сдаст бутылку, еще и получит за неё рубль.

Хорошо. День начинается прекрасно.

Валера сел на лавочку и неторопливо сделал глоток.

Сейчас ему сорок девять лет, и пятнадцать из них он не имел своего дома. Если конечно не считать домом подвал в одной из «хрущевок» в этом микрорайоне. Он не задавал себе вопрос, почему так получилось, во всяком случае, последние лет десять. Он просто жил, просыпаясь утром с похмельем, и засыпая ночью в нетрезвом состоянии. Бывали дни, когда приходилось засыпать трезвым, и это были черные дни. Последние три года очень часто стал болеть живот, — сильные боли, которые охватывали живот обручем, и заставляли лежать, когда любое движение усиливает боль. Бывали дни, когда он никуда не отходил от отхожего места — он понимал, что в этом виноват его образ жизни, но ничего не хотел менять.

И очень редко он ощущал страх смерти, когда возникала боль в груди, и не хватало воздуха при вдохе.

Валера радовался каждому прожитому дню, и любой мелочи, которая скрашивала его существование. Допив пиво, он сложил свою добычу в клеёнчатую сумку и встал. Когда он двинулся дальше, к следующему подъезду, он услышал мелодию. В утренней тишине двора, огороженного с трех сторон домами, веселая песенка звучала неестественно бодро и жизнерадостно. Валера посмотрел в ту сторону, откуда был звук, и увидел предмет голубого цвета, лежащий на песке под грибком.

Такого подарка судьбы он уж совсем не ожидал. Мысленно обрадовавшись, Валера, ускорив шаг, свернул к детскому городку. Когда он подошел к мобильному телефону, звук песенки прекратился. Он наклонился и взял маленький, похожий на игрушку, предмет.

Жизнерадостно засмеявшись, Валера посмотрел по сторонам, словно испугался, что кто-то отберет эту игрушку у него. У него никогда не было мобильного телефона, он не знал, как им пользоваться, но иррациональная радость от находки заслонила все возникающие опасения. Даже если он дешево продаст эту вещь, ему хватит на то, чтобы некоторое время провести в спокойствии и достатке, не выходя из своего подвала.

Двор абсолютно пуст. Никто не видел, как он нашел телефон. Валера сунул его в карман и посмотрел прямо — под деревом невдалеке от детской площадки что-то лежало. Он прищурился, сфокусировав взгляд, и — похолодел.

Валера видел мертвых людей — за годы его свободной жизни, неоднократно рядом с ним умирали его друзья и собутыльники. Но то, что он увидел, когда подошел ближе к дереву, заставило его выронить сумку из правой руки и упасть на колени. Ноги перестали его держать, и Валера, стоя на коленях у тела девочки, вдруг почувствовал, что не может вдохнуть, и от нехватки воздуха кружится голова. Он моментально забыл о том, что только что испытал некое подобие радостного чувства от находки мобильника. Он ощутил где-то в груди очень сильную боль, которой у него до этого никогда не было. И в ту секунду, когда он понял, что умирает, Валера сморщился — и от боли, и от страха, и от желания ослепнуть, чтобы не видеть того, что видят глаза.

Когда Валера, упав на бок и перевернувшись на спину, смотрел безжизненно открытыми глазами в небо, в его кармане снова заиграла веселая мелодия из мобильного телефона, но теперь звук, приглушенный одеждой, был еле слышен.

Первые лучи солнца коснулись тополиных листьев. Послышались первые звуки начавшегося дня — открывающиеся двери подъездов, голоса людей, звук работающих автомобильных двигателей.

Под единственным тополем в окружении сотен окон трех многоквартирных домов на земле лежало мертвое тело бомжа Валеры, который никак не ожидал такой смерти, и выпотрошенное тело девочки, пустые глазницы которой освещало утреннее солнце.

 

6

Уже четыре года, как я практически не сплю по ночам. С точки зрения медицины, я должен, как минимум, сойти с ума. Или умереть. Головной мозг, не получая необходимого отдыха, должен принимать желаемое за действительное, и наоборот. Усталость должна копиться, со временем приводя к парадоксальным реакциям и галлюциногенным видениям. Может, конечно, так оно и есть, но почему-то мне кажется, что я абсолютно нормален.

Возможности человеческого организма безграничны — вероятно, я использую свой мозг по максимуму, а не как все люди, процентов на десять в лучшем случае.

Как бы то ни было, я рад, что ночь принадлежит мне.

Я рисую сначала Богиню, а потом — через полчаса — девочку по имени Марина. Её имя я узнал из выпуска новостей по городскому телевизионному каналу. Смерть девочки вызвала некоторый переполох в средствах массовой информации, я уж не говорю о слухах, которые поползли по городу. Если уж по телевизору диктор говорила о том, что не соответствует действительности, то, — что же говорят на улицах.

На рисунке девочка Марина получилась с обиженным лицом — такой я её запомнил, и такой изобразил. Может, она у меня получилась с выражением лица взрослого человека, но пусть будет так.

Я задумчиво смотрю на рисунок и думаю.

Думаю о том, что в возрасте четырнадцати лет надо вовремя возвращаться домой и уделять внимание родным, читать умные и не очень книжки, внимательно слушать, что говорят родители, ложиться спать до двенадцати, а не шляться по ночам на дискотеки.

Я думаю о том, что довольно часто людям все равно, что происходит рядом с ними. Они словно не замечают своих детей, позволяя им делать то, что ни в коем случае нельзя делать в их возрасте.

Учитывая, как Марина одета, и как накрашена, я думаю о том, что городские девочки слишком рано начинают мечтать и — непотребно рано пытаются воплощать свои мечты в жизнь. Можно, конечно, рассуждать об акселерации и о том, что в наше время жизнь совсем другая, но — сейчас, когда я смотрю на свой карандашный рисунок, мне грустно.

Она слишком молода, чтобы умирать.

Чересчур наивна, чтобы мечтать.

Бессмысленно глупа, чтобы существовать.

Я прогоняю грусть — посмотрев на лик улыбающейся Богини, я тоже улыбаюсь. Я сделал свой первый шаг в этом году, и у меня все получилось прекрасно. Все предопределено — и то, что девочка Марина пришла в клуб «Милан» и то, что она ушла из него одна. Неважно на что или на кого она была обижена. Странно и преступно то, что родители отпустили её в ночь, но — это тоже не важно.

Все то, что угодно Богине, всегда происходит в нужное время в нужном месте.

Жертва, идущая в Тростниковые Поля, никогда не свернет со своего пути.

Я смотрю на огонь догорающей свечи и начинаю думать о следующей жертве. Времени у меня впереди немного, — я знаю, как оно летит, приближая тот день, когда Богиня покинула меня. Этот день я встречу с радостью.

Впереди еще долгий путь. И я его пройду.

Свеча гаснет, и, оставшись в темноте своей квартиры, я закрываю глаза.

Я иду к двери в кладовку. Мне не надо смотреть, чтобы увидеть, где стоят банки с органами девочки — два глаза в разных сосудах, и печень в трехлитровой банке. Сверху на банку я кладу лист с портретом Марины, и, прижавшись лбом к деревянной поверхности двери, я шепчу:

Я войду в светящееся пространство, и полечу мимо Духа-хранителя Земли, и буду подниматься по пути света, ведущему вверх, и доберусь до своей Звезды. Скоро утро. Солнце снова появится, обжигая мир своим жаром. И начнется новый день. Я терпелив на пути к Богине. Я спокоен в ожидании следующей жертвы. Я счастлив в созерцании своей быстро приближающейся судьбы.

 

7

Утром я иду в 301-ю палату к новой пациентке. Женщина сидит на кровати справа от входа, занимая практически все её пространство. Её тело, расплывшиеся по поверхности кровати, будто плывет на утлой лодчонке, которая вот-вот пойдет на дно. Глядя на эту тушу, я думаю, что она не сможет спать здесь — или тело не поместиться в этом пространстве, или кровать сломается.

Женщине тридцать два года, и при росте в сто пятьдесят пять сантиметров она весит сто пятьдесят девять килограмм.

Я здороваюсь и, сев на стул, смотрю на пациентку. Она тоже молчит и смотрит на меня, — на лице глаза, погруженные в складки, похожи на впадины. Заглянуть в них очень сложно, а уж понять, что происходит в сознании женщины, еще сложнее.

Я спрашиваю её, как она себя чувствует.

Она молчит.

Я жду, когда в заплывшем жиром головном мозгу, произойдет мыслительный процесс, и она что-нибудь скажет.

И она отвечает голосом, в котором недоумение и обида:

— Меня беспокоит то, что я не могу есть. Что не съем, то или выйдет с рвотой, или живот заболит и приходится идти в туалет.

— И давно это у вас? — спрашиваю я, глядя на прикроватную тумбочку, заставленную продуктами питания — от обычных булочек и трех пакетов сока до куска копченой курицы и нарезанной ломтями ветчины.

Она глубокомысленно замирает в подсчетах, и отвечает:

— Пять дней и восемнадцать часов.

— Целых пять дней и восемнадцать часов! — восклицаю я без тени удивления в голосе, словно констатирую этот ужасный факт.

— Да, — кивает она.

Я задаю стандартные вопросы о заболеваниях в её жизни, спрашиваю об операциях и травмах, которые возможно были в прошлом, и о реакциях на лекарства. Женщина отвечает медленно и задумчиво, словно с трудом поднимается в гору и тащит при этом большой камень на себе, в результате чего, я трачу в два раза больше времени, чем бы мне хотелось.

Напоследок я задаю вопрос:

— Что для вас важнее — жить или принимать пищу?

Я вижу искреннее недоумение в глазах.

— Как это? — спрашивает она.

Я уточняю:

— Вы хотите жить или вы предпочитаете принимать пищу и умереть?

Она удивляется еще больше и говорит:

— По-моему, жить и кушать — это одно и тоже.

— Что ж, — говорю я честно, — значит, в вашем случае, альтернативы нет.

Я встаю и выхожу из палаты, оставив пациентку в озадаченном состоянии. Таким людям, как эта женщина, уже бесполезно, что-либо объяснять. В какой-то момент, я думаю, где-то на уровне ста килограмм веса, она перешагнула ту границу, за которой возврата назад нет. Количество перешло в качество — её больной организм перестроился на тот образ жизни, что она ведет, и просто не позволит ей захотеть похудеть.

В ординаторской я сажусь за стол и смотрю, как Вера Александровна читает книгу, обернутую в газетную бумагу. Она пытается скрыть, что учит правила дорожного движения, потому что, во-первых, нехорошо это делать на рабочем месте, во-вторых, незачем кому-либо знать, что у неё новый автомобиль, а, в-третьих, теоретический экзамен по правилам дорожного движения через два дня и времени катастрофически не хватает.

Я пишу историю болезни и думаю о том, что очень часто люди своими руками старательно и с любовью строят дорогу в ад, даже не подозревая, что их мечты и желания есть камни, аккуратно уложенные в дорожное покрытие, ведущее в бездну.

В ординаторскую входит заведующий отделением Леонид Максимович и, посмотрев, как Вера Александровна суетно прячет книгу, спрашивает:

— Где Лариса Викторовна?

— Здесь я, — слышен голос Ларисы за его спиной. Она закрывает дверь ординаторской за собой.

— Хорошо, — говорит Леонид Максимович, — все в сборе. Значит, как я и говорил раньше, у нас сокращают койки с первого августа. Теперь это уже точно. Надеюсь, вы понимаете, чем это нам грозит?

— Сокращением ставок, — говорю я, потому что женщины испуганно молчат. — А ставки, как известно, это люди и деньги.

Леонид Максимович садится за стол, смотрит на нас и говорит:

— Кому-то придется работать на полставки.

Я улыбаюсь. Выбор небольшой — три врача в отделении.

Вера Александровна имеет двоих детей, которые уже достаточно взрослые, и, к тому же, у неё богатый муж. Но — я прекрасно знаю, как она отнесется к тому, что ей придется работать за меньшие деньги, чем сейчас.

У Ларисы беременность, которую она пока скрывает, но, когда дойдет до дела, обязательно воспользуется своими правами беременной женщины.

Остаюсь я — холостой бездетный мужчина, без амбиций и без каких-либо прав.

— Я буду работать на полставки.

— Михаил Борисович? — удивленно спрашивает заведующий отделением.

Я вижу облегчение на лице Ларисы и ухмылку на губах Веры Александровны. И отвечаю на немой вопрос Леонида Максимовича:

— Я ведь и по времени буду работать до двенадцати часов, следовательно, в оставшееся время у меня будет возможность заработать деньги в другом месте.

— Ну, что ж, так и решим, — пожимает плечами Леонид Максимович. Ему, по большому счету, все равно, кто будет работать на полставки — главное, что его никто не трогает, и его зарплата никоим образом не пострадает.

Когда заведующий выходит из ординаторской, и женщины тоже быстро исчезают, якобы, по своим делам, я задумчиво смотрю в окно — все, что ни делается в этом мире, все к лучшему. Я теперь буду иметь больше времени, чтобы быстрее приблизиться к Тростниковым Полям. Кроме того, это будет продолжаться недолго — скоро Вера Александровна сядет за руль своей новенькой «субару». Ну, а деньги, этот бумажный мусор, который можно обменять на материальные блага, сейчас для меня не играют важной роли. На моем пути к Тростниковым Полям уже виден далекий свет во тьме ночного леса.

 

8

За окном стемнело. Я сижу в сумерках своей комнаты и смотрю на телефон. Я хочу позвонить, и это желание подталкивает меня взять трубку и набрать номер, хотя рациональная часть сознания говорит о нелогичности этого поступка.

— Здравствуйте, Мария Давидовна, — говорю я в трубку.

— Нет, ничего не случилось, просто хотел услышать ваш голос.

— Да, понимаю, что вы заняты, извините, что побеспокоил.

Я кладу трубку на рычаг и улыбаюсь. По голосу собеседницы я понимаю, что звоню совсем не вовремя. Она занята важным делом, и я знаю, каким. Именно это я и хотел узнать.

Я задаю себе вопрос — почему в моей жизни Мария Давидовна заняла такое важное место? Почему я отрываю часть своего времени для неё? Зачем она мне, когда в моем сердце присутствует только Богиня? Я задаю эти вопросы уже полгода, и каждый раз сам себе отвечаю.

Год назад я сделал все, чтобы наши пути не разошлись. Прошли месяцы, прежде чем, она согласилась поужинать со мной — и этот день для меня стал неким праздником. Середина декабря, снег за окном и мы в ресторане за бокалом вина. Она смотрела на меня настороженно, словно ожидала каждую минуту подвоха или какой-либо опасности. Она говорила о пустяках, и ждала, что я скажу нечто важное. Она отводила глаза, когда понимала, что я слишком пристально заглядываю в них.

Мне стоило больших трудов, чтобы разбить эту ледяную стену. Я был вежлив и галантен. Я говорил о таких вещах, которые никоим образом нельзя было посчитать опасными или навязчивыми. Я пытался стать другом, даже не делая попыток стать ближе.

В первый вечер мы говорили о классиках мировой литературы. И я был приятно удивлен тем, что она прекрасно владеет предметом. Конечно, ей нравились те авторы, которых я не воспринимал, как писателей, но — я кивал и поддерживал её. Она развивала свои мысли о величии некоторых мастеров русской словесности, а я поддакивал. Она рисовала исторические картины, на фоне которых раскрывался талант этих мастеров, а я удивленно восторгался.

В целом, весь вечер говорила Мария Давидовна, словно она пыталась спрятаться за словами от меня.

Потом еще встречи, и снова разговоры, когда говорила не только она, но и я. Несколько раз она отвергала мои приглашения, но — я терпелив и настойчив. Если не ресторан, то в театр. Если не в драматический театр, то — в оперный. К февралю она улыбалась, увидев меня, и непринужденно говорила о всяких пустяках, и не только.

Мне нравилось общаться с Марией. За глаза я так её называл, а в общении — только по имени-отчеству. Наши отношения высокоинтеллектуальны, и именно это мне нравилось. Я не уверен, что и Мария так думала, но, во всяком случае, она ни разу не дала мне повода подумать по-другому. Ни в словах, ни в делах, ни в глазах, я ни разу не заметил желания как-то изменить сложившуюся ситуацию.

И чего я ни в коем случая не пытался делать — я ни разу не заговорил с ней о том, что было летом две тысячи шестого. Ни сейчас, ни ранее, — я не спрашивал об убийце, который убивал наркоманов год назад. Я не спрашивал, чем она занимается сейчас.

Я все видел в глазах.

Слова были лишними.

Так почему же я пытаюсь стать другом этой женщине?

Еще год назад я увидел то, что её ожидает. Проблема уже с ней, — еще незаметная и достаточно медленно прогрессирующая, но неумолимая. И еще — я увидел в её глазах и свою судьбу.

Наши тени уже переплетены, наши имена уже написаны в книге судеб, наши души уже соприкоснулись сознаниями.

Я — для неё, она — для меня.

Я смотрю на часы. Время пришло.

Я собираю приготовленные предметы в сумку и иду к двери.

Ночь меня радует. На улицах тихо и безлюдно. Всего три дня назад умерла девочка, а город снова научился бояться. Родители, ни под какими предлогами, не отпускают своих дочерей из дома в ночное время суток. Сами взрослые тоже не задерживаются на улицах. Можно было ожидать, что увеличится количество милицейских патрулей и добровольных помощников милиции, но — в органах правопорядка, видимо, еще не поняли, что я вернулся.

Я терпеливо жду, сидя на корточках в густой траве центральной аллеи города. Ветерок шелестит листьями лип над моей головой. Редкие автомобили, проезжая мимо, освещают фарами невысокий кустарник, который скрывает пешеходную дорожку аллеи.

Я вижу их издалека — два парня с бутылками пива в руках идут в моем направлении и громко говорят. Тот, что пониже ростом, жалуется другу на «этих проклятых баб», которые не замечают его, такого классного парня. Он говорит о Машке, используя нецензурную брань, и о Вальке, которая дает всем, а ему сказала «нет». Он размахивает руками, расплескивая пиво, обращаясь к товарищу, который явно не слушает его.

Когда я появляюсь перед ними, только тот, что повыше, успевает среагировать, удивленно сказав:

— Оп-па! А ты кто?

Я практически без затруднений убиваю обоих — пока тот, что пониже, смотрит удивленно на своего падающего в траву друга, я уже поворачиваюсь к нему.

Он так и не испугался. И не удивился. Парень просто смотрит в мои глаза, словно я странное видение в его беспонтовой жизни. В последний момент в его глазах появилась осознанная мысль о том, что я — это смерть, но парень так и умер с дурацкой улыбкой на губах.

В тишине ночной аллеи, я спокойно нахожу документы в кармане у маленького ростом парня, и читаю — Чураков Геннадий.

Что ж, он и будет моей очередной жертвой, а тот, что повыше, меня не интересует, — случайные жертвы бывают.

 

9

Мария Давидовна нажала на клавишу отбоя и, задумчиво посмотрев на свой мобильный телефон, сложила его в сумочку.

Иван Викторович Вилентьев перебирал фотографии, показывая всем своим видом, что ему не интересно, кто звонил, и о чем женщина говорила с неизвестным абонентом.

— Так, на чем мы остановились, Мария Давидовна? — спросил он, глядя на снятый крупным планом разрезанный живот девочки.

— Я говорила, что убийца девочки — это наш Парашистай.

— А, может, все-таки, подражатель? — вздохнул Вилентьев. — Девочка не наркоманка, не инфицирована вирусом СПИДа, кожа не изрезана. Она убита на улице и кровью не обведен контур головы. Единственное, что подходит — выдавленные глаза.

— Вы забываете, что девочка убита двадцать шестого июля, как и в прошлом году. Видимо, для Парашистая этот день имеет какое-то значение, — Мария Давидовна посмотрела на собеседника, который не поднимал глаз от снимков, и продолжила, — да, он изменил ритуал, но главное оставил. Я и в прошлом году считала, что глазные яблоки, которые он уносит с собой, играют основную роль в ритуале убийства. Также, он взял у девочки печень, а это значит, что Парашистай начал собирать органы жертв.

— Зачем?

— Если он последователен в выполнении древнеегипетских ритуалов, то, значит, он начал обеспечивать мумию канопами с органами жертв. Бог Имсет будет хранить печень девочки. А дальнейшие убийства будут сопровождаться извлечением из тел других органов для других Богов.

— Ничего не понял, — поморщился капитан Вилентьев, — какие канопы, какой Имсет, каким Богам?

И когда до него дошло то главное, что сказала Мария Давидовна, он наконец-то поднял глаза от снимков и недоуменно переспросил:

— Погодите, Мария Давидовна, вы сказали, что он начал обеспечивать мумию органами. Какую мумию?

Женщина улыбнулась. Она неоднократно сталкивалась с проявлениями тупости, которую представители сильного пола называли мужской логикой, и давно научилась относиться к этому с некоторой долей юмора. Хотя, это не так смешно, как печально, учитывая, что именно такие люди стояли у власти и принимали глобальные решения.

— Надеюсь, вы помните, что я не поверила, что в прошлом году самоубийца был Парашистаем, поэтому весь прошедший год я думала, анализировала все убийства, составляла психологический портрет Парашистая, — сказала Мария Давидовна.

Увидев, что Иван Викторович смотрит на неё с нескрываемым интересом, она продолжила:

— Так вот, я пришла к выводу, что большая часть из того, что делал Парашистай в прошлом году, было всего лишь игрой. Он обставлял убийства всякими ненужными особенностями в виде многочисленных разрезов и других нюансов, чтобы на то, что было главным — глазные яблоки — мы не обратили внимания. Почему глаза, я не знаю, — протестующе подняла руки ладонями вперед Мария Давидовна, предвосхищая вопрос следователя, — но сейчас вы и сами видите, что это так.

Женщина вдохнула и стала говорить дальше.

— Далее, он взял у девочки печень, и, следовательно, у следующих жертв он должен взять кишечник, легкие и желудок. Во всяком случае, именно эти органы в Древнем Египте складывали вместе с мумией, но — это были органы этого умершего человека, а не каких-либо других людей. Или Парашистай снова играет с нами, или у него на этот счет свое мнение.

— Ну, а мумия-то здесь при чем? — спросил нетерпеливо собеседник.

— Не знаю, — покачала головой Мария Давидовна, — все эти ритуалы подразумевают наличие умершего человека, которому приносятся дары, и которые понадобятся умершему человеку на пути в загробный мир.

Иван Викторович похлопал глазами и сказал после минутного молчания:

— Вы меня не убедили.

— В чем? В том, что есть мумия, или в том, что это не прошлогодний убийца?

— Ни в том, ни в другом. Я думаю, что это подражатель.

Мария Давидовна пожала плечами и больше ничего не сказала. Она подумала о том, что большая часть проблем человечества происходит из-за самонадеянности и тупости мужчин, самомнение которых не позволяет им видеть дальше своего носа.

Из всего того, что она сказала, Иван Викторович так и не услышал главные слова — Мария Давидовна составила психологический портрет убийцы и готова была рассказать о своих умозаключениях.

 

10

Утреннее солнце освещает двор, когда я выхожу из подъезда. На лавочке сидит и курит Семенов. Осенью прошлого года он вышел на пенсию, и теперь я его часто вижу утром и вечером на лавке у подъезда. За год он заметно постарел — в глазах стало больше грусти, словно он устал смотреть на окружающий его мир, волосы на голове побелели, рука, подносящая сигарету ко рту, дрожит больше, чем обычно.

Я сажусь рядом с ним и говорю:

— Доброе утро, Петрович.

— Привет, док.

— Я тут услышал, что снова ужасы происходят на улицах нашего города, — говорю я.

— Ага, — кивает бывший участковый. Он явно не расположен говорить об этом.

Я молчу и смотрю на людей, выходящих из подъездов и спешащих по своим делам.

— На работу опоздаешь, — говорит Семенов.

— Да, — говорю я, — наверное, опоздаю. И, знаешь, Петрович, мне все равно.

— Что так? Насколько я помню, ты трепетно относился к своей работе, — говорит Семенов заинтересованно.

— Сокращение у нас в больнице. Вчера я вдруг заметил, что всем безразлична судьба человека, который работает рядом с тобой. Если меня это не касается, значит, это не моя проблема. Если я однажды не появлюсь на своем рабочем месте, никто и не заметит моего отсутствия.

— Ну, ты, Михал Борисович, Америку открыл! Знаешь, ведь, поговорку о том, что своя рубашка ближе к телу. Никому нет дела до тебя. Вот я, ушел на пенсию, и никто из бывших сослуживцев не вспомнил обо мне. Год прошел, а никто ни разу даже не позвонил.

— Вот и я, по наивности своей полагал, что как я к людям, так и они ко мне. Но, — всем все равно. Абсолютно.

— Тебя, что, Михаил Борисович, увольняют?

— Нет, — качаю я головой, — работать буду в два раза меньше.

Я встаю и, попрощавшись, ухожу.

В ординаторской тишина. Я действительно опоздал, — все уже на обходе. Быстро переодевшись, я иду к своим палатам.

Леонид Максимович смотрит на меня укоризненно и говорит:

— Михаил Борисович, пойдемте в ваши палаты, а то мы их пропустили, пока вас не было.

В 301-ой палате я коротко рассказываю заведующему отделением и врачам о больных, начиная слева.

— Больная Якимова, диагноз — обострение хронического пиелонефрита, с клиническим и лабораторным улучшением готовится сегодня на выписку. Больная Сидорчук, тридцать девять лет, диагноз — впервые выявленная артериальная гипертензия второй степени, риск два. Проводится обследование и подбор препарата для гипотензивной терапии. Больная Мамалыгина, тридцать два года, диагноз — подострый панкреатит, морбидное ожирение.

Все врачи смотрят на жирную женщину и на тумбочку, заставленную пищей.

— Ей нельзя все это кушать, — говорит Леонид Максимович с искренним недоумением в голосе.

— Я знаю, но женщина думает иначе, — говорю я, и смотрю на больную.

До женщины доходит, что люди в белых халатах говорят про неё, и она протягивает руки, словно пытается защитить свою тумбочку от посягательств врачей, и уверенно говорит:

— Пусть пока тут стоит. Вы меня полечите, мне станет лучше, и я это съем.

Леонид Максимович, лицо которого неожиданно напряглось, резко поворачивается и выходит из палаты. Все остальные так же быстро покидают помещение, и только я остаюсь. Глядя на Мамалыгину с улыбкой, я говорю задумчиво:

— Ох, тяжело будет санитарам из морга.

И тоже выхожу из палаты, зная, что женщина еще долго будет думать над моими словами, и вряд ли поймет их.

Когда я прихожу в ординаторскую, доктора уже отсмеялись. Леонид Максимович, вытирая слезы, спрашивает:

— Слушай, Михаил Борисович, ты хотя бы попытался заставить её убрать продукты?

— Нет, а зачем?

— Ну, тогда ты не вылечишь её никогда.

— Её никто не вылечит, — говорю я меланхолично.

Леонид Максимович, стерев улыбку с лица, смотрит на меня и говорит:

— Почему вы, Михаил Борисович, опоздали на работу?

Я улыбаюсь.

Я смотрю в глаза заведующего отделением и говорю:

— Наверное, у меня есть на это причина, но я почему-то никак не могу вспомнить, какая. Может, я переводил старушку через улицу или спасал женщину от хулиганов. А, может, увидев пожар, я бросился в огонь и вынес всех людей, которые задыхались в огне. Выберете сами причину, Леонид Максимович. Какая причина вам больше понравится, так и будет.

Я вижу, как заведующий, нахмурившись, открывает рот, чтобы сказать, что он думает о моем поведении, но я его опережаю:

— Я просто проспал, Леонид Максимович. Этого больше не повторится.

Напряжение с его лица спадает. Заведующий отделением встает и, кивнув, выходит.

Заверни говно в красивую обертку на глазах у всех, скажи, что это вкусная конфета, и — тем, кому выгодно видеть дерьмо конфетой, примут эту ложь.

 

11

Я ухожу из отделения рано. Выйдя на больничный двор, я иду под дерево и сажусь на лавочку. Солнце еще высоко, и в тени раскидистого тополя мне хорошо. Я жду, когда придет Оксана. Я уверен, что сегодня она придет, поэтому спокойно сижу и смотрю на обычную жизнь больницы.

На балкон четвертого этажа вышли покурить трое больных из пульмонологии. Гулко кашляя на весь двор, они прикуривают от одной спички, и, перемежая разговор кашлем, о чем-то говорят. Обычная ситуация — попробуй спасти от смерти фанатично упертого человека, вырывшего себе могилу по пояс и продолжающего копать дальше.

Две медсестры из аллергологического отделения идут в сторону столовой. Я, глядя на их пышные формы, думаю, что их общая масса никак не меньше двух сотен килограмм. И однажды я видел, что они кушали в столовой — овощной салат с двумя кусками хлеба, суп и котлету с пюре с тремя кусками хлеба, стакан сладкого чая со сдобной булкой. Не то, чтобы я считал количество съеденного, но сам процесс поглощения пищи был настолько интересен, что я тогда просидел со своим салатом лишних тридцать минут.

На лавку перед входом в патологоанатомическое отделение сел санитар Максим и закурил сигарету. Судя по всему, его рабочий день сегодня закончился. Я только один раз заглянул в его глаза, года два назад, и не увидел там ничего — Максим, как робот, выполнял свою работу, совершенно не задумываясь о жизни и смерти. Возможно, он родился таким, а, может быть, это морг так изменил его мироощущение. В любом случае, именно тогда Максим, как личность, для меня престал существовать.

Старшая медсестра из эндокринологического отделения с толстой стопкой историй болезни прошла быстрым шагом в направлении административного корпуса. Насколько я слышал, в больнице сейчас работают представители одной из страховых компаний, от которых зависит зарплата медицинских работников и материальное обеспечение больницы. Работать сейчас в медицине становится все хуже и хуже — о качестве работы врача судят по тому, как он написал историю болезни, а не по факту излечения больного. Главное, правильно написать и громко отрапортовать, а не помочь и вылечить. Никого не интересует больной человек, пока он не умер, и его родственники не подали в суд. Никому нет дела до того, что врачу нечем лечить, так как у больницы нет денег для покупки необходимых лекарств, и ни в коем случае, нельзя предлагать больному самому купить нужные препараты — в нашем гуманном законодательстве есть закон о бесплатной медицинской помощи.

Когда-то, много лет назад, у меня возникали мысли о том, что бы я мог сделать для медицины и, конечно же, для людей. Сейчас, и уже достаточно давно, я даже не думаю о том, чтобы что-то изменить. В мире теней бессмысленно оказывать помощь тем, кто не ценит её.

Я вижу Оксану, которая идет ко мне. Она улыбается, и я улыбаюсь в ответ.

— Здравствуйте, Михаил Борисович, — говорит она.

Я отвечаю на приветствие и спрашиваю, как дела.

Мы некоторое время говорим на отвлеченные темы, а потом Оксана говорит:

— Михаил Борисович, я подумала и решила, что все равно пойду учиться в медицинскую академию.

Я киваю. Почему-то я не сомневался в том, что она скажет эти слова. Я смотрю на неё и спрашиваю:

— Оксана, скажи мне честно, у тебя бывают странные видения, словно ты видишь то, чего не может быть в этом мире?

В глазах девушки появляется удивление. Она наклоняет голову набок и, прищурившись, говорит:

— А вы откуда знаете?

— Вижу в твоих глазах, — отвечаю я честно.

Она молчит.

— Расскажи мне об этих видениях, — прошу я Оксану.

— Они абсолютно нереальны, — говорит девушка и отводит глаза, — порой они меня пугают до такой степени, что я прячусь дома в ванной комнате. А иногда они заставляют меня забыть, где я нахожусь, и кто я. Это, как увлекательный сон, из которого я хочу вырваться, и никак не получается. Это, как кошмар, в который я хочу возвращаться, и боюсь этого желания.

Она снова поворачивает лицо ко мне и спрашивает:

— Скажите мне, Михаил Борисович, что это со мной?

— А ты не пыталась, Оксана, записывать эти кошмарные видения? — спрашиваю я, никак не отреагировав на её вопрос. — Или рассказывать кому-либо?

Она отрицательно качает головой.

— А ты попробуй, — говорю я, делая акцент на последнем слове.

— Зачем?

— Придет время, поймешь.

Я встаю с лавки.

— Михаил Борисович, а как на счет медицинской академии?

— Если хочешь, учись, — пожимаю я плечами, — но это не твой путь.

Я ухожу, сказав слова прощания.

Год назад я избавил Оксану от смертельной болезни, но опухоль оставила следы своего пребывания в голове. Изменения в ткани мозга привели к тому, что она видит нереальные вещи и события. Я улыбаюсь, — девочка начнет учиться в медицинской академии, но быстро поймет свою ошибку. И через четыре года первый и, к сожалению, единственный фантастический роман принесет ей всероссийскую известность.

 

12

Когда я уже подхожу к дому, звонит сотовый телефон. Я беру трубку, жму на кнопку и слушаю.

Это Мария Давидовна. Она говорит, что сегодня у неё вечер свободный, и она хотела бы провести его со мной. Но, если я чем-то занят, то она, кончено же, поймет меня.

— Для вас, Мария Давидовна, я всегда свободен, — говорю я в трубку.

Мы договариваемся, где встретимся, и я жму на кнопку отбоя.

Она давно подозревает меня. Да, подозрения беспочвенны и иррациональны, но она часто думает обо мне. И это тоже одна из причин, почему я не теряю контакта с этой женщиной.

Дома я переодеваюсь. Смотрю на отражение в зеркале и улыбаюсь — с каждым днем отражение все больше и больше теряет черты реальности, словно я уже одной ногой шагнул в Тростниковые Поля. Все чаще, глядя в зеркало, я вижу там маленького мальчика, бредущего по ночному лесу.

Я подхожу к закрытой двери и, прижавшись лбом к её поверхности, говорю:

Сегодня Смерть стоит передо мною, Как исцеление после болезни, Как освобождение после заключения. Сегодня Смерть стоит передо мною, Как запах ладана, Словно как когда сидишь под парусами, В свежий ветреный день. Сегодня Смерть стоит передо мною, Как запах цветка лотоса, Словно как когда находишься на грани опьянения. Сегодня Смерть стоит передо мною, Как молния на небе после дождя, Как возвращение домой после военного похода. Сегодня Смерть стоит передо мною Подобно сильному желанию увидеть свой дом, После долгих лет, которые ты провел в заключении.

С Марией Давидовной я должен встретиться у входа в кинотеатр. По телефону она сказала, что хочет посмотреть фильм «Остров», который все хвалят, а она так и не посмотрела.

Я иду по улице, глядя на гуляющих людей и на неоновые огни магазинов. Быстро темнеет на небе, и все ярче становится на земле, словно только так тени могут увидеть друг друга ночью. Уличные фонари, как проводники теней в мире тьмы.

Мария Давидовна появляется неожиданно. Она говорит, что вечер сегодня добрый. Я улыбаюсь и говорю о том, как хорошо она выглядит. Мы идем внутрь кинотеатра и садимся на свои места. Перед тем, как погаснет свет, я успеваю заглянуть в её глаза и убедится, что, по-прежнему, она имеет в отношении меня только смутные подозрения.

Я с удовольствием смотрю фильм, в котором человек, будучи Богом, осознал себя им только тогда, когда пережил процесс умирания. И, осознав свою божественность, он прожил жизнь так, словно недостоин этой участи — быть Богом.

Когда снова свет освещает лицо Марии Давидовны, я вижу следы слез на щеках. Я встаю, протягиваю ей руку, и мы уходим из кинотеатра.

— Как вы думайте, Михаил Борисович, такие люди, как отец Анатолий, реально существуют или это выдумка режиссера? — спрашивает Мария Давидовна, когда мы идем в сторону её дома.

— Такие люди есть, — говорю я коротко.

— Вы их знаете?

Я пожимаю плечами в ответ, и ничего не говорю.

— Как часто вы, Михаил Борисович, делаете то, что вы сделали для Оксаны?

Я знаю, что она интересуется мною. Она нашла Оксану и узнала о моих способностях. И я не удивляюсь этому. Скорее всего, она не так много поняла из того, что ей рассказала девочка, потому что Оксана сама не понимает многого.

— Очень нечасто, — отвечаю я.

Мы подошли к подъезду дома, где на двенадцатом этаже живет Мария Давидовна. Она подходит к двери и открывает её. Когда она поворачивается и хочет сказать, что она была бы рада пригласить меня на чашку чая, но я не даю произнести эти слова, и, вежливо улыбаясь, говорю, что благодарен за прекрасный вечер в её обществе.

Я знаю, что она смотрит мне в спину и в глазах можно увидеть массу противоречивых чувств — от удивления и восхищения до подозрения и страха. И где-то в дальних тайниках сознания уже зреет любовь.

Я прихожу домой, подношу горящую спичку к свече и, достав лист бумаги, рисую первый и единственный портрет Марии. Я рисую её такой, какой запомнил в зале кинотеатра после просмотра фильма — с высохшей дорожкой слез на щеках и пониманием в глазах.

 

13

Иван Викторович Вилентьев курил и смотрел в окно. Как бы ни хотелось это признавать, но Мария Давидовна оказалась права.

Парашистай вернулся.

Двое убитых парней на центральной улице города подтвердили это. Он сам выезжал на место преступления и смотрел на трупы. Один из них был разрезан, как девочка — первая из убитых жертв в этом году. Иван Викторович снова прокрутил в голове свои впечатления от увиденного: пьяные парни явно не оказали сопротивления убийце, один просто был убит, а у второго Парашистай выдавил глаза и, разрезав живот, извлек желудок. Все, как и говорила Мария Давидовна.

Глубоко затянувшись, Иван Викторович закашлялся. Затушив сигарету в пепельнице, он вернулся к столу и сел. Перед ним лежало дело Парашистая, поднятое из архива. Он прекрасно помнил последний разговор с Марией Давидовной, он услышал и запомнил её слова о психологическом портрете убийцы, но — на тот момент он не хотел верить, что Парашистай снова убивает.

Иван Викторович взял материалы дела и пошел в кабинет психиатра Марии Давидовны Гринберг. Негромко стукнув в дверь и дождавшись разрешения, он вошел. Увидев, что она разливает кофе в две чашки, он удивленно спросил:

— Вы меня ждали?

Женщина кивнула и улыбнулась ему:

— Я знала, что после очередного убийства вы придете. Вам сахар в кофе положить?

— Да, — сказал Иван Викторович и сел за стол. Размешав сахар в кружке, он сделал глоток и поднял глаза на Марию:

— Хорошо! Очень вкусно. Почему вы раньше меня не угощали кофе?

Мария Давидовна пожала плечами и ничего не сказала. Она, будучи мудрой женщиной и хорошим психологом, знала, когда нужно говорить, а где лучше промолчать.

— Вы, Мария Давидовна, насколько я помню, что-то говорили о психологическом портрете Парашистая? Если можно, то я бы хотел услышать ваше мнение об этом.

Мария Давидовна посмотрела на сидящего напротив коллегу, который снова опустил глаза, и вздохнула — даже если мужчина признал правоту женщины, то это еще не значит, что он признал её превосходство.

— Да, еще в прошлом году я долго думала над этим вопросом. Теперь, после новых убийств, я внесла некоторые коррективы, но принципиально ничего не изменилось.

Она взяла приготовленную бумажку со стола и, периодически заглядывая в неё, продолжила:

— Первое. Это мужчина. Тут у нас вопросов не возникает.

— Второе. Этот человек имеет отношение к медицине. Не знаю, какое точно — врач он, или медбрат, а может способный умный санитар — не важно. Главное, он знаком с анатомией человека и с медицинскими инструментами. Также, надо учитывать то, что в прошлом году, когда убивал ВИЧ-инфицированных, он каким-то образом получал служебную информацию о них. А это проще всего сделать, когда ты медицинский работник.

— Третье. Последние годы он живет один. А, может, он всегда жил один, но я больше склоняюсь к первому. Судя по всему, он должен быть замкнутым и осторожным человеком. Я думаю, он редко идет на контакт с людьми, как правило, только по работе, и никаких знакомств и общения с людьми во внешнем мире. Наш убийца — среднестатистическая личность, незаметная в толпе. С таким человеком столкнешься, и не поймешь, кто перед тобой. И наш убийца — очень умный человек. Он продумывает свои действия на несколько шагов вперед. Он тщательно готовится к убийству, продумывая место, время и пути отхода. Он не оставляет следов или оставляет те улики, которые ведут нас по ложному следу.

Мария Давидовна, мудро сказала «нас», хотя думала иначе.

— Четвертое. В его жизни произошло какое-то важное событие, которое изменило его. Я бы даже сказала, — послужило пусковым механизмом. Что конкретно произошло, я могу только догадываться, но думаю, что это была смерть близкого человека. Здесь тоже масса вариантов — мама, друг, брат, любимая женщина и так далее. По большому счету, неважно, кто это был. Главное, именно после этого он стал использовать древнеегипетские знания. Парашистай убивает во имя и для этого близкого человека.

— Пятое. Наш Парашистай — шизофреник. До этого важного события в его жизни, он был нормальным человеком, а после был дебют шизофрении. Как он проявился и попал ли он в поле зрения психиатров, я не знаю, но в этом направлении надо искать. Если он каким-то образом избежал контакта с психиатрической службой, значит, можно предположить, что шизофрения у него вялотекущая. В этом случае, заметить это очень трудно, а порой и невозможно. Он живет в своем больном воображении, и, тем не менее, достаточно адаптирован для жизни среди людей — я думаю, люди, с которыми он работает, даже не замечают того, что он болен.

Мария Давидовна смотрела, как внимательно слушает Иван Викторович, который периодически делал пометки в своем блокноте.

— Шестое. Мертвое тело близкого человека он сохранил. Как это у него получилось, я даже не могу предположить. Вы, Иван Викторович, прекрасно знаете, что смерть любого человека практически невозможно скрыть от общества. Но — давайте будем исходить из того, что это ему удалось. И тут возникает масса вопросов — где тело? Если он его похоронил, зачем эти ритуальные убийства? Если где-то хранит, то, как он сохраняет тело от естественного разложения? И здесь мы возвращаемся к пункту второму — имея медицинское образование, он может знать, как сохранить тело.

Мария Давидовна перевела дыхание, сделала глоток чуть теплого кофе и продолжила:

— Я порылась в литературе. Не думаю, что Парашистай стал выполнять древнеегипетский процесс мумификации, описанный Геродотом и другими античными авторами, — достаточно сложно и трудоемко. Скорее всего, он использовал формалин. Вам, Иван Викторович, нужно попытаться выяснить, не было ли кражи достаточно большого количества формалина из тех мест, где его много. Например, кафедра анатомии медицинской академии, — Мария Давидовна замолчала на мгновение, проследив, чтобы слушатель точно записал её слова.

— Итак, мы предположили, что Парашистай где-то держит труп близкого ему человека. Далее, он приносит дары своей мумии, чтобы ей было удобно в загробной жизни. И жертвы две тысячи четвертого и пятого годов были случайными — он, я думаю, толком не знал, что нужно делать, но, — Мария Давидовна подняла указательный палец вверх, акцентируя значение сказанных слов, — шизофрения прогрессирует и подсказывает ему, что надо делать. Он что-то находит в глазах жертв, что-то понятное только ему, и начинает выдавливать их у жертв. Я думаю, он их тоже сохраняет. Как умный человек, он понимает, что его могут поймать, и делает все, чтобы этого не произошло, наводя нас на ложный след.

— Умный и дальновидный шизофреник? Мария Давидовна, а вы не преувеличиваете? — голосом полным скепсиса, спросил Иван Викторович.

— Нет, — покачала головой психиатр, — шизофреники, как правило, очень умные люди, просто мы этого понять не можем, или не хотим. Я могу продолжать?

— Да, конечно.

— Седьмое. В этом году он начал собирать жертвенные органы — печень, желудок, легкие и кишечник. У древних египтян сохранялись органы умершего человека. Я думаю, Парашистай тоже сохранил органы своей мумии, но, кроме этого, его больное сознание решило собирать органы других людей. Так, как он берет по одному органу, значит, впереди еще два убийства.

— А потом? — настороженно спросил Вилентьев.

— Или в этом году больше не будет убийств, или Парашистай закончит на этом совсем — обеспечив всем необходимым свою мумию, он успокоится.

— А вы, Мария Давидовна, сами верите в свои последние слова?

— Нет, — покачала головой женщина, — честно сказать, я не знаю, что будет дальше. Но, если я права в отношении шизофрении, то Парашистай ни в коем случае не остановится.

Она, протянув руку, взяла кружку с холодным кофе и выпила его. Задумчиво глядя в окно, она медленно сказала:

— Мне жаль его. Он живет в своем мире, не осознавая, что болен. И он страдает.

— Вы кого-то подозреваете, Мария Давидовна? — деловито спросил Иван Викторович.

— Нет, — вздохнула женщина.

Когда Вилентьев вышел, она прошептала — молчи, полезнее это, чем тефтеф — и впервые подумала, что, возможно, она тоже сходит с ума. Кроме того, что ей приходилось думать об убийце, прибавилась еще одна проблема, думать о которой категорически не хотелось, но — ужас понимания своего возможного будущего медленно вползал в её сознание.

 

14

Я прихожу на работу вовремя. В ординаторской Вера Александровна, сидя за своим столом, что-то еле слышно напевает. Вчера она сдала теоретический экзамен на водительские права, а сегодня днем она пойдет сдавать вождение. Она уверена в себе, и — её подарок уже стоит на стоянке по соседству с домом.

Лариса у зеркала подводит глаза, пытаясь спрятать мешки под ними — тошнота изматывает её, мешая спокойно спать ночью и жить днем. Иногда, в минуты ночного безмолвия, она проклинает плод в своем животе, благодаря которому она не может спать и есть. Но днем, понимая кощунство таких мыслей, она вспоминает молитвы, которым учила мама в детстве.

Я переодеваюсь и иду в 301 палату, заглядывая по пути в другие мои палаты. В 302 — без изменений, три женщины с обычными заболеваниями. А в 303-ей слева у стены новый пациент. К нему я зайду позже.

Сейчас в 301-ой палате всего две пациентки, но из-за больной Мамалыгиной создается ощущение тесноты в помещении. Я смотрю на толстое тело, сидящее на кровати.

— Как вы себя сегодня чувствуйте?

— Значительно лучше, — отвечает женщина и отводит глаза в сторону.

Я вижу, что на тумбочке стало заметно меньше пищи — исчез кусок вареной курицы, полпалки копченой колбасы, и полбатона.

— Неужели, вы смогли покушать? — спрашиваю я.

— Я подумала, что продукты могут испортиться, — говорит она, по-прежнему не поднимая глаз.

— Пусть лопнет презренное брюхо, чем ценный продукт пропадет, — говорю я и отхожу от неё. Даже если она лопнет, как воздушный шарик, я не расстроюсь — это её выбор.

У больной Сидорчук второй день стабильное артериальное давление. Поговорив с ней, я обещаю, что выпишу её через пару дней. Узнав, что она еще не сдала анализ крови, я отправляю её в лабораторию. Когда я иду к выходу из палаты, больная Мамалыгина спрашивает:

— Доктор, а меня когда отпустите домой?

Я поворачиваюсь и задумчиво смотрю на неё. Дождавшись, когда Сидорчук уйдет из палаты, я негромко и с серьезным выражением лица говорю:

— А вот когда вы, Мамалыгина, сможете съесть все, что стоит у вас на тумбочке, тогда и выпишу.

В 303-ей палате я сажусь у постели нового пациента и открываю историю болезни. Судя по записям врача приемного отделения, больной Иванов поступил к нам с обострением язвы желудка. Я смотрю на пациента и спрашиваю, что его беспокоит. Он удобно садится на кровати, и начинает подробно и обстоятельно рассказывать, где и как у него болит, когда это у него началось и самое главное, что его беспокоит — позавчера у него была кровь в стуле. Последнюю фразу он произносит трагическим шепотом, словно красный цвет его кала стал для него давно ожидаемым ужасом.

Я слушаю его и думаю, что мужчина — не мой пациент. Мне надо быстро обследовать его и переводить в хирургию. Скорее всего, у него еще нет метастазов, и есть возможность выполнить радикальную операцию.

Я говорю ему, что мы будем обследоваться, чтобы понять, что с ним происходит, и ухожу.

В ординаторской только Лариса. Она явно не может работать — лицо бледное, в глазах муть тошнотворного состояния, пальцы дрожат.

— Ранний токсикоз пройдет и тебе станет легче, — говорю я и сажусь за свой стол.

— А с чего вы, Михаил Борисович, решили, что у меня ранний токсикоз, — с неприкрытой злостью в голосе говорит Лариса.

Я смотрю на неё и улыбаюсь. Она сейчас не может никого видеть, в глазах ненависть бьет через край.

— Лариса, посмотрите на себя в зеркало, и увидите там беременную женщину, которую постоянно тошнит. Эту картину нельзя перепутать, ни с каким другим изображением.

— И ничего смешного в этом нет, — говорит она, встает и уходит из ординаторской. Я смотрю ей вслед и думаю, что у неё в жизни всё получится.

Через час, когда я написал все истории болезни, и приготовил выписку на завтра, в коридоре отделения послышался шум. Вера Александровна, заглянув в ординаторскую, говорит мне:

— Михаил Борисович, похоже, у вашей больной из триста первой палаты какие-то проблемы.

Я встаю и быстро иду в палату. Пациентка Мамалыгина лежит в собственных рвотных массах, а больная Сидорчук, которая подняла тревогу, охает вокруг неё, тем не менее, не пытаясь как-то помочь ей. На тумбочке из пищи почти ничего не осталось, только два куска белого хлеба и полбанки варенья. Я заглядываю в глаза пациентки, которая тяжело дышит. У неё сильные боли в животе и рвота, которая не принесла облегчения.

Я говорю подоспевшей медсестре, что надо промыть женщине желудок и ухожу. Я понимаю, что Мамалыгина — больной человек, но никак не могу отделаться от мысли, что место для свиньи — в свинарнике.

Когда я прохожу мимо открытого кабинета заведующего отделением, Леонид Максимович, увидев меня, громко говорит:

— Михаил Борисович, зайдите ко мне.

Я вхожу в его кабинет и сажусь на стул.

— Михаил Борисович, я не могу ехать в Москву на конференцию и хочу попросить вас съездить. Как вы понимаете, мы не можем пропустить такое событие, — говорит он, отводя глаза.

— Вы же так ждали этой поездки, — говорю я с некоторым удивлением в голосе. Международная медицинская конференция по сердечно-сосудистым заболеваниям весьма значимое событие в медицине. Леонид Максимович, узнав о ней четыре месяца назад, давно готовился к этой поездке в Москву. И то, что он сейчас предложил мне, было очень важным шагом с его стороны, учитывая то, что никаких важных причин для отказа от этой поездки у него не было.

Леонид Максимович говорит о том, что иногда в его жизни случаются определенные события, из-за которых планы могут меняться и долгожданные мероприятия отодвигаются на второй план. Он говорит о том, что конференция должна быть очень интересной, и я должен все записать, а потом, по приезду, рассказать всем о том новом, что сейчас происходит в медицинской науке.

Я киваю.

— Хорошо, Леонид Максимович, я съезжу.

— Поезд завтра утром, билет заказан, — говорит Леонид Максимович, — пишите заявление и передавайте больных Ларисе Викторовне.

Когда я иду в ординаторскую, я думаю о том, что у некоторых людей неатрофированная совесть заставляет их поступать правильно. Заведующий отделением чувствует свою вину передо мной, словно это он виноват в том, что меня наполовину сократили.

Я пишу заявление и говорю Ларисе:

— Я уезжаю в Москву на конференцию на пять дней. Леонид Максимович сказал, что на эти дни вы будете вести мои палаты.

После нескольких минут удивленного молчания, Вера Александровна говорит:

— Неужели, он вам отдал свою командировку!

Я киваю и, глядя на коллегу, говорю:

— Вы, Вера Александровна, этого понять не сможете.

Я иду в кабинет заведующего за подписью и, отдав подписанное заявление старшей медсестре, ухожу из отделения. В некотором роде, все складывается как нельзя лучше.

 

15

Я сижу на лавочке у дома Марии Давидовны и жду. Я не звонил, чтобы договорится о встрече, я просто пришел и сижу. Я смотрю на подростков, которые играют в футбол. Маленькая площадка с утоптанным песком, с одной стороны два дерева, которые играют роль ворот, с другой — металлическая стойка для вытряхивания ковров. Восемь пацанов самозабвенно гоняют мяч, кричат, призывая партнера дать пас или радуясь забитому голу, спорят, когда мяч, пролетев между деревьями достаточно высоко, не засчитывается, как гол, одной из сторон.

Я невольно проникаюсь их детской радостью и улыбаюсь, когда в очередной раз одна из команд проталкивает мяч в ворота противника.

— Здравствуйте, Михаил Борисович.

Я поворачиваю голову и, продолжая радоваться, говорю:

— Добрый вечер, Мария Давидовна. Сижу вот и, как ребенок, радуюсь забитым голам.

Она садится рядом и спрашивает:

— Зачем вы пришли?

Я слышу в её голосе подозрительные нотки. Она не хочет подозревать меня, и она не может не подозревать, потому что я очень хорошо подхожу под её умозаключения. Я смотрю в глаза женщине и отвечаю:

— Не хотелось идти домой. Там меня никто не ждет.

Услышав крик с футбольной площадки, я перевожу взгляд туда, чтобы увидеть, как самый шустрый из подростков прорывается к воротам противника и забивает очередной красивый гол.

— Молодец, — взмахиваю я рукой. — Из парня, возможно, получится толк.

Женщина, сидящая рядом, молчит. Я знаю, что её беспокоит не только убийца, но и та проблема, которую она обнаружила совсем недавно.

— Может, пойдем где-нибудь поужинаем, — предлагаю я.

Она отрицательно качает головой и говорит:

— Я совсем не хочу кушать.

— Тогда, может, просто погуляем, — снова предлагаю я, — пройдем до реки, прогуляемся по набережной, и обратно.

— Нет.

— Это глупо, Мария Давидовна. Вы ведете себя, как принцесса Атосса, — говорю я и встаю.

В её глазах появляется удивление:

— Какая принцесса?

— Атосса, — повторяю я.

Сказав на прощание два слова, я ухожу.

Мария Давидовна — умная женщина. Я достаточно много сказал ей, чтобы она смогла сделать выводы для себя.

У своего дома, где я появляюсь через полчаса, я вижу Семенова. Он, как обычно, сидит и курит на лавочке.

— Привет, — говорю я и сажусь рядом, — хорошо на пенсии, сиди и покуривай.

Семенов мотает головой и говорит:

— Дерьмово на пенсии, — сидишь целый день и думаешь, гоняешь в голове разные мысли. Лучше бы я что-то руками сделал.

— А я бы с удовольствием пошел на пенсию, — мечтательно говорю я.

— Мне тоже так казалось, а сейчас проклинаю этого долбанного Парашистая, из-за которого я ушел из органов.

— А причем здесь этот убийца? — я с удивлением смотрю на соседа.

— Напугал он меня тогда, — мрачно говорит Семенов, — а вот сейчас я думаю, что зря ушел. У меня еще достаточно сил, чтобы поймать этого гада.

Он плюет на окурок и бросает его в урну. Встав и направляясь к подъезду, он прощается:

— Пока, док.

— До свидания, — говорю я ему вслед. Семенов, обычно спокойный и рассудительный мужик, сейчас мне не нравится. У него появились подозрения, которые он обязательно захочет проверить. И, похоже, в разговоре я прокололся — когда он говорил о Парашистае, я не удивился этому слову.

 

16

Дни, как птицы, набравшие высоту, — чем ближе к цели, тем больше скорость полета. Порой мне кажется, что я не замечаю, как день переходит в ночь. Если бы мне не надо было ходить на работу, именно так и было бы. Бесконечная ночь, приближающая меня к Тростниковым Полям.

Уже август, а, значит, до встречи с Богиней осталось совсем немного. А сделать надо еще достаточно много.

Я сижу и смотрю на свой рисунок. Только что я впервые нарисовал себя. Смотрел в зеркало и рисовал. Изображение на листе бумаги мне не нравится. Есть некая убогость в чертах лица, словно я не верю в то, что видят мои глаза в зеркале. Нет решительности в глазах, нет оптимизма на губах, — я не вижу ничего, что бы позволило мне быть спокойным.

Я подношу лист к огню свечи и смотрю, как он горит. Черная волна набегает на моё лицо, изгибая его в чудовищном пароксизме, и — моё изображение исчезает. Я бросаю остаток догорающей бумажки в пепельницу и встаю.

У меня еще есть время, чтобы измениться самому и прийти к Богине со щедрыми дарами.

Я выхожу из дома и иду по направлению к окраине города. Сейчас, когда город взбудоражен, найти жертву будет очень проблематично. Но — я достаточно оптимистичен, чтобы молча идти вперед. И со мною моя Богиня — пусть незримо, и она не сможет помочь мне, но — она со мной, и это главное.

Летняя ночь тиха и безлюдна. Луна освещает пространство вокруг меня серебристым светом, в котором я плыву. Я уже слышу, что за мной следом кто-то идет, и улыбаюсь. Что ж, каждый сам выбирает свою участь. Если человек, который преследует меня, думает, что он сможет перехитрить меня, это его право.

Свернув к тополям, ограждающим жилой дом от автотрассы, я теряюсь в тени кустарника и деревьев. Тихо передвигаясь от ствола к стволу, я оглядываюсь, чтобы увидеть человеческую фигуру, — тот, кто идет за мной, пытается быстро преодолеть пустое пространство и спрятаться за густым кустом акации.

Я стою и слушаю ночную тишину. Человек тоже затих. Он ждет, но терпения ему не хватит. Когда он делает осторожные шаги в моем направлении, я представляю его согнутую фигуру — он словно пытается прижаться к земле, стать совершенно незаметным, но звуки в этой темноте на моей стороне, потому что я живу в этом мраке.

Я возникаю перед ним быстрой тенью.

Я наношу удар снизу правой рукой, в которой нет ножа. Человек, ловким движением делает захват, и проводит прием. Когда он понимает, что я обманул его, уже поздно — моя левая рука с ножом наносит точный удар.

Мы лежим на траве лицом к лицу. Участковый Семенов смотрит в мои глаза тускнеющим взором, в котором я читаю проклятие. Он пытается что-то сказать, но губы его не слушаются, он тянет к моему лицу руку, но его пальцы уже не подчиняются сознанию.

Он умирает.

Я увидел в его глазах не только проклятие, но и яростную боль. Семенов не мог смириться с тем, что он уходит, а я остаюсь.

Я сижу в ночной тьме и думаю. Семенов очень близко подобрался ко мне. Когда он начал меня подозревать, и сказал ли он кому-нибудь о своих подозрениях? Я не знаю этого — в его глазах я не смог увидеть ничего, кроме ненависти и боли. Что ж, значит, мне надо выиграть время. Даже если он хранил свои подозрения при себе, его смерть создаст для меня много проблем. Я смотрю на часы — у меня всего три часа до рассвета.

Я быстро делаю то, что необходимо. Надев перчатки, я рассекаю живот и выгребаю из него внутренности. Сегодня я хотел взять легкие у жертвы, но придется забрать кишечник — так будет быстрее. Небрежно запихиваю отрезанные петли тонкого кишечника в плотный куль, и крепко завязываю его. Выдавливаю глаза и складываю их в маленькие банки.

Жаль, что у меня нет ничего, кроме ножа. Я режу дерн на квадраты и убираю их в сторону. Быстро и методично. Затем, расстелив на траве свою черную рубашку, копаю землю, которая, на моё счастье, достаточно мягкая и без камней. Я улыбаюсь — эта работа для меня в радость. Я копаю могилу человеку, которого не хотел убивать, и, похоронив его, я как бы искупаю свою вину перед ним. Я выгребаю землю руками и выбрасываю её на свою рубашку. Я тороплюсь и не забываю периодически смотреть по сторонам. Окна жилого дома невдалеке черны — в этот предрассветный час люди, как правило, спят крепко. По дороге за то время, что я здесь не проехал ни один автомобиль. Луна, словно мой верный союзник, спряталась за большую тучу.

Я смотрю на выкопанную могилу. Она не глубока и явно мала для тела Семенова, но — время уже уходит. Я стаскиваю труп в яму, придавая телу позу эмбриона, чтобы он уместился в ней. Быстро сваливаю всю землю, плотно утрамбовывая её. Земля еще остается, но это ерунда. Я аккуратно укладываю дерн на место и поправляю поникшие травинки.

Может, и не идеально, но на некоторое время хватит.

Сегодня явно моя ночь — только я заканчиваю, как на землю падают первые капли дождя.

Я собираю свои вещи, подхватываю завязанную узлом рубаху с остатками земли и ухожу, подставляя лицо дождевым струям. Они смоют с меня грязь и спрячут следы могилы.

 

17

Мне хватило времени сделать все, что положено — уложить в каноп кишечник, извлеченный из живота жертвы, и залить его формалином. Сложить глазные яблоки в отдельные банки. Смыть с тела грязь. Я выхожу из дома, взяв заранее приготовленную сумку, и за пятнадцать минут до отправления поезда уже стою на перроне в ожидании поезда.

Проходящий поезд появляется вовремя. Я вхожу в свой полупустой вагон один из первых. Это обычное дело — большая часть пассажиров вышла на этой станции, и столько же сейчас войдет.

Я занимаю свое 42-е место в плацкартном вагоне и смотрю в окно. Мне грустно — на целых пять дней я покидаю Богиню. И как-то отстранено, разумом, в котором нет лишних эмоций, я понимаю, что это сейчас наилучший выход. За время моего отсутствия город немного успокоится, особенно, если не найдут закопанного Семенова.

Большая группа женщин вошла в вагон. Они громко говорили, втаскивая большие сумки и чемоданы на колесиках, шумно занимали свои места, раскладывая вещи по нижним полкам, — было видно, что едет группа знакомых и спаянных одной целью людей. Вскоре, я замечаю, что среди них есть и трое мужчин, которые помогали поднимать тяжелые сумки на верхние полки. За какие-то несколько минут в вагоне стало невыносимо тесно, словно эти толстые женщины заняли все жизненное пространство.

Как только поезд отъехал от вокзала, и проводница собрала билеты, женщины начали доставать из кульков и сумок продукты. Я смотрю на их довольные лица, которые в предвкушении вкусной еды, светятся неподдельной радостью, и понимаю, что эту поездку я запомню надолго.

Получив свое постельное белье, я забираюсь на верхнюю полку и сверху смотрю на буйство жизни внизу.

За какие-то полчаса пятнадцать женщин и трое мужчин создают в вагоне обстановку непреходящего веселья и радостного времяпрепровождения. Для этого им хватило одной литровой пластиковой бутылки из-под боржоми, в которой была налита водка, и в качестве закуски — две соленых селедки, полбатона колбасы, буханки черного хлеба, одной копченой курицы, около десятка вареных картофелин и яиц, пучка зеленого лука и нарезанного ломтями сыра.

Я смотрю, как под бодрые тосты одного из мужчин — низенький толстый очкарик с лысиной на макушке в футболке, на которой большими буквами написаны две фразы «Мы зажигаем звезды» и «Лидер продаж», — женщины чокаются пластиковыми стаканчиками и, морщась, пьют водку. Развеселившись после второго стаканчика, они громко смеются над пошлыми анекдотами очкарика, который рассказывает их с неподдельным удовольствием и прекрасным артистизмом:

— Поехал грузин в Москву. Дома ему говорят, обязательно сходи в Большой театр на Жизэл, — поддатый очкарик очень убедительно копирует грузинский акцент, размахивает руками, жестикулируя, — приехал грузин в Москву, сделал все свои дела, сходил в Большой Театр, как ему советовали. Вернулся домой, его спрашивают, — ну, был в Театре. Конечно, был, говорит им грузин, в Большой ходил, Жизэл смотрел. Там один мужчина, красивый такой, сильный, хватал женщину, крутил её и смотрел — Жизэл или не Жизэл. Не Жизэл — отбрасывает в сторону, хватает другую, вертит — Жизэл или не Жизэл. Опять не Жизэл. Снова хватает другую женщину, вертит и так, и эдак, — вот она, Жизэл. Народ в зале вскочил, кричит «иБИС», «иБИС», «иБИС», а он, гордый, не стал на сцене этого делать, унес её за шторку.

Женщины, сидящие вокруг, начали заливисто хохотать, причем, некоторые до состояния истерического хохота, хлопая себя по коленям, взвизгивая и стукаясь затылком о верхнюю полку. Взрыв этого смеха минут на пять похоронил все окружающие звуки, так, что даже не слышно, как стучат колеса по стыкам рельс.

Я задумчиво смотрю на эту компанию и думаю о деградации в популяции теней. В этом есть что-то фатальное — эти особи уже не приспособлены выжить, если вдруг изменятся условия окружающей среды, а, значит, у них нет будущего.

Впрочем, будущего нет ни у кого.

Толстый очкарик перемещается в другое купе, и с ним часть женщин. Там открывается следующая пластиковая бутылка и веселье продолжается, но уже значительно тише, чем, когда это было рядом со мной.

Я отворачиваюсь в сторону окна и созерцаю мелькающие там виды — бесконечные лиственные леса, сменяющиеся бескрайними полями. Полуразрушенные деревеньки и одинокие полустанки, где рядом с деревянным домиком созревает урожай овощей на огородных грядках. Неширокие речки несут чистую воду, извиваясь в лесной чаще.

Несмотря на разрушительную человеческую деятельность, местами природа сохраняет свое девственное состояние.

Я слышу внизу разговор тех женщин, которые остались в купе.

— Я довольно хорошо знаю нашего президента. Классный мужик! — голос женщины, которая сидит под моей полкой, и которую я не вижу, имеет вполне убедительные интонации. — Я его запомнила еще пару лет назад, когда на одном из семинаров нас поселили в общежитии в комнатах на троих с туалетом в конце коридора. Он, с другими президентами, жил в гостинице в номерах «люкс». Представляете, у нас коридорная система, кормят в студенческой столовой мерзкими на вкус котлетами и слипшимися макаронами, а директора и президенты живут в отдельных номерах и едят со «шведского» стола различные деликатесы. Мы же все это видим, когда приходим на семинар, который проходил в этой гостинице.

Кто-то справа из соседнего купе громко позвал Галю, прерывая монолог, и одна из женщин, замахав руками, говорит:

— Тише, давайте послушаем «золотого» директора.

— Так вот, — говорит голос внизу торжествующе, — он, наш президент, добился того, чтобы нас переселили в комнаты по блочному типу, где на две комнаты по два человека был свой туалет. Именно после этого я его сильно уважаю.

Из дальнейшего разговора я понимаю, что еду вместе группой женщин, которые работают в сетевом маркетинге — продавая какой-либо товар среди своих знакомых и малознакомых людей, они еще пытаются вовлечь в эту пирамидальную структуру других людей. И чем больше вовлеченных в пирамиду, тем выше статус человека.

И еще я понял, что внизу едут лидеры продаж из моего города во главе с «золотым» директором.

 

18

Примерно через час толстый очкарик, которого все называют Сергеем, перемещается обратно в купе, напротив моей боковой полки.

И все начинается снова.

Из объемных баулов извлекается очередная порция пищи — рыбные консервы, помидоры и огурцы, хлеб и мясные пироги. Толстяк достает с верхней полки пластиковую бутыль и жизнерадостно говорит:

— Ну, что, лидеры, еще вдарим по боржоми.

По лицам некоторых женщин я вижу, что им этого не сильно хочется, но они, улыбаясь, согласно кивают и бодро говорят — конечно, давайте еще выпьем.

Очкарик, приняв очередные полстакана и смачно закусив огурцом, стал рассказывать очередную байку про то, как он ошпарил в бане свое «хозяйство».

— Помнишь, Галя, — толстяк смотрит на женщину, которую я не вижу, — мы тогда пива попили, и я в баню пошел. Смешиваю я, значит, кипяток с холодной водой, думаю о том, что сейчас помоюсь, и по инерции ковшик с кипятком не в таз выливаю, а на низ живота.

Снова взрыв хохота отрезал меня от всех остальных звуков. Каждая из женщин, представив себе эту ситуацию, попыталась прокомментировать — они, перебивая друг друга, сквозь смех пытаются что-то сказать, но голос Сергея прерывает их всех.

— Я заорал и бегом из бани. Холодной воды из бочки поплескал, и вроде лучше стало, но кожа красная и болит.

Часть женщин слушает Сергея, открыв рот в готовности смеяться, другие — не прерывая свой смех, уже доходят до икоты. Галя, тот самый «золотой» директор, оказывается женой толстяка, и, вступив в разговор, добавляет подробности пикантной ситуации, когда её муж стоит посреди дачного участка и пытается остудить свои гениталии холодной водой.

Из последующих словоизлияний Сергея, прерываемых дружным питием «боржоми», хрустом огурцов и звуками чавкающих ртов, я узнаю, как он садится в машину и на скорости около ста километров в час летит в травмпункт. Там, молодая докторица, брезгливо смотрит на его красное «достоинство» и говорит медсестре помазать это марганцем.

— Представьте себе, в наше время в этой убогой медицине все, как в прошлом веке, — я мог бы и сам помазать каким-нибудь антисептиком, — говорит возмущенно Сергей, и женский хор вразнобой хает российскую медицину, поддерживая мужа «золотого» директора.

Они снова разливают водку. Пьют из пластиковых стаканчиков. Закусывают рыбными консервами и овощами.

— Ну, и что дальше? — спрашивает одна из хохотушек, громко рыгнув.

— Что-что, — говорит Сергей, — пять дней мазал раствором марганца и спал отдельно от жены. Хорошо хоть это совпало с её критическими днями.

И вновь купе взорвалось дружным хохотом.

Может быть, именно это и стало последней каплей, переполнившей мою чашу терпения.

Я устал слушать этот дебильный хохот.

Я уже добрых полчаса с ненавистью взираю на толстого очкарика и жирные женские лица, которые в вагонной духоте лоснятся от пота.

Я неторопливо спускаюсь со своей полки. Также внешне спокойно протягиваю руку к своей сумке, которая лежала у меня в ногах и достаю свои ножи. Поворачиваюсь к группе веселящихся лидеров продаж, и — обеими руками сверху вниз рассекаю горло у двух сидящих с краю женщин.

Кровь, горячая красная кровь, брызнувшая в разные стороны, мгновенно окрасив лица в ужасную реальность, появившуюся перед ними, стерла с их лиц улыбки. И до того, как они до конца прочувствовали ситуацию, я ударом сбоку убиваю очкарика — очки сваливаются набок, когда он, как в замедленной съемке, хрипя и задыхаясь, валится на бок на одну из еще живых женщин.

Женщина, крашенная блондинка, сидящая слева у окна, визжит, вжимаясь в стенку купе, когда я, освободив правый нож из шеи Сергея, снова вонзаю оба ножа в очередные жертвы. К её визгу присоединяется крик «золотого» директора. Резко развернувшись, я встречаю ударом снизу, так, что мой острый нож легко вскрывает жирный живот женщины. Она неловко падает вбок и назад, ловя руками вываливающиеся кишки.

Мои руки уже по локоть в крови.

С моего лица стекают красные капли.

Я вдыхаю терпкий запах живой крови.

Мне некогда заниматься неестественной блондинкой, той жирной свиньей, которая сидела у окна и сейчас забилась под столик. Я иду налево, перешагивая через трупы и слушая дикие крики в вагоне — запах крови и ужас смерти распространился по вагону настолько быстро, что, когда я появляюсь в соседнем купе, там остался только один из мужчин. Он так пьян, что даже не понял, что умирает, когда я рассек ему горло — в его осоловелых глазах только пустота отсутствующего сознания.

Паника, которая толкает женщин к спасению, им же и мешает — отталкивая друг друга, они пробиваются к двери в другой вагон. Мне достаточно сделать один шаг, и я ударом обеих рук убиваю очередную жертву — одна из женщин, которая менее проворна, падает мне под ноги. Я наступаю на тело и взмахом правой руки рассекаю футболку вместе с кожей у той, что громче всех хохотала. Закричав от боли, она поворачивается ко мне лицом. В глазах ужас, окрашенный красным. Она, продолжая орать благим матом, бросается на меня и, нарвавшись на нож, переходит на тихий скулеж, сползая на пол.

У двери давка — одна из самых толстых баб, перекрыла возможность выйти остальным, застряв в дверном проеме. Последний из мужчин, быстрым и ловким прыжком преодолел женский затор, и врезался головой в закупорившее выход тело. Ничего не изменилось. Огромное тело, словно набухая, еще больше закрыло дверной просвет. Мужчина, сидя на головах женщин, сверху начал бить толстуху по голове, пытаясь как-то изменить ситуацию.

Издав боевой клич, а, может, просто выкрикнув что-то нечленораздельное, я бросаюсь в толпу, погрузившись в месиво тел и не переставая орудовать ножами. В этот момент я представляю себя героем, вычищающим вагон от мерзости человеческого мусора.

Я — Геркулес, вычищающий Авгиевы конюшни.

Я режу и кромсаю.

Я вонзаю ножи по самую рукоятку в мякоть тел.

Я чувствую кожей, как моя одежда насквозь пропитана горячей кровью.

Я ощущаю священный трепет.

Сейчас я практически на двести процентов уверен, что я — Бог.

Увлекшись, я не замечаю, как мужчина оказывается надо мной. Всем телом он падает на меня, придавив к скользкому от крови полу вагона. Его руки смыкаются на моей шее, я вижу в глазах решимость прекратить мое существование.

Я расслабляюсь, позволяя ему сдавить мою шею смертельной хваткой. И через пару минут отсутствующего дыхания, я медленно извлекаю левую руку из-под его ноги и вонзаю нож в правый бок. Удивление в его глазах сменяется болью, хватка его рук ослабевает, и следующим ударом ножа я сталкиваю его тело с себя.

Я встаю. Мужчина, пожертвовав жизнью, дал время остальным. В коридоре вагона никого нет. Крики, прерываемые стуком колес поезда, затихают вдали.

Я возвращаюсь в то купе, откуда начал убивать.

Присев, я заглядываю под столик. Места там так мало, что я с трудом могу представить, как такая толстая баба может там умещаться. Но она там, — дрожа всем телом, она смотрит и не видит меня. Её сознание уже отсутствует в этой реальности. Я могу убить её. И могу оставить в таком состоянии. По большому счету разницы нет.

Я милостив. Выбросив правую руку вперед, я погружаю нож в её левый глаз…

 

19

Вздрогнув всем телом, я выскакиваю из своего видения. Очередной взрыв хохота сотрясает вагон. Я смотрю вниз и вижу все те же ненавистные лица.

Конечно же, все это лишь моё видение. Как это ни печально, кровь хлестала только в моем сознании, а мертвые тела, падающие под ноги, были всего лишь грезами.

Я отворачиваюсь к окну и, зажав руками уши, тупо смотрю на зелень хвойного леса.

К счастью, может, для меня, а, может, и для них, лидеры вскоре успокаиваются. Первым засыпает Сергей — его оставляют там, где он и отключился. Остальные разбредаются по своим полкам, и в вагоне наступает благословенная тишина. Сверху я смотрю на столик, заваленный остатками надкушенной и недоеденной пищи, на валяющиеся на полу пластиковые бутылки из-под боржоми и, наконец-то, улыбаюсь.

Я выдержал. Мое нестерпимое желание убивать, я смог удержать в своем сознании.

Я спускаюсь вниз и вижу лицо женщины, сидевшей под моей полкой. «Золотой» директор именно такая толстая баба, какой я себе представил, — и в её глазах неприкрытая грусть. И бесконечная усталость. Она встает, уступая мне место, и тоже уходит.

Сходив в туалет, я достаю из сумки свои продукты — жаренные куриные котлеты и помидоры — и спокойно принимаю пищу. В этом спящем царстве пьяных лидеров продаж под стук колес поезда я думаю о том, что некоторые люди живут только лишь для того, чтобы завидовать. Они рвутся вверх к тем высотам, которые для них недостижимы. Они надрываются, пытаясь вылезти из дерьма, но — оно все больше и больше засасывает их. И виноваты в этом только они — даже, если ты выбьешься из лидеров продаж в «золотые» директора, ты все равно будешь сидеть в дерьме, только уровень его будет у пояса, а не у шеи. Кто-то может это понять, и останавливает свои безуспешные попытки, а кто-то всю жизнь бьется, как муха о стекло, с завистью глядя на тех, кто стоит чуть выше его.

Они живут, завидуя тому, кто больше имеет.

Они думают, что стремятся к тем же вершинам, но их удел — делать грязную работу и приносить доход тем, кто стоит у руля.

Мне не жалко их. И я знаю, к чему мне надо стремиться.

За окном темнеет. Приближающаяся ночь погружает в тишину весь вагон. Я сижу у окна и смотрю во тьму. Там, и только там, я вижу свою судьбу. И, может быть, впервые за последние пять лет, я вдруг понимаю, что Тростниковые Поля — это совсем не то, к чему я стремлюсь.

Да, Богиня уже давно пребывает там, но буду ли я с ней, когда приду туда? Совсем не факт.

Я думаю о том, что, сохранив тело Богини, я сделал все для того, чтобы её загробное существование было максимально комфортным, а если я покину этот мир, кто будет охранять её спокойный сон? Я могу предпринять все возможное, чтобы в ближайшие годы никто не потревожил её сон, но будет ли все так, как я хочу?

Я смотрю в окно и понимаю, что эти пять дней вдали от Богини изменят меня.

Вечер в раздумьях пролетает незаметно.

Около трех часов ночи, когда я лежу на своей полке и смотрю в полумрак вагона, я вижу, как Сергей, проснувшись, стаскивает с себя штаны и на ощупь переползает на соседнюю полку, где спит та самая хохотушка, которая все время смотрела на него с восхищением. Я слушаю, как они возятся в темноте, как Сергей что-то еле слышно шепчет, как рвется ткань, и после минутного сопения раздается тихий возглас очкарика. Он снова что-то говорит, и после нескольких минут тишины, снова начинает хрипловато сопеть. Возня вновь заканчивается еле слышным хрипом толстяка.

Он возвращается на свое место, бормоча что-то женщине, и снова все стихает в вагоне. Я слушаю перестук вагонных колес и смотрю в темноту, где хохотушка тихо плачет.

Когда в пять часов утра проводница зажигает свет в вагоне, я вижу опухшие лица лидеров, которые очень неохотно просыпаются, протирают глаза, и смотрят друг на друга с нескрываемой злостью. Утреннее похмелье меняет восприятие действительности — Сергей, старый толстый подслеповатый ловелас, уже не кажется умным и талантливым заводилой, который совсем недавно владел аудиторией восхищенных женщин.

Галя, «золотой» директор, у которой есть почти все и у которой такой классный мужчина, оказывается всего лишь толстой уставшей женщиной. И она уже давно не уверена в верности своего мужа.

На лице хохотушки гримаса отвращения — она ощущает себя так, словно она старая потасканная б….ь, которую использовали и отбросили в грязь. Она суетливо поправляет халат, чтобы никто не заметил, что под ним у неё ничего нет, и, уходя в сторону туалета, прячет в полотенце порванные трусики.

Крашенная блондинка с помятым лицом и растрепанными волосами, выглядит так, словно всю ночь не могла уснуть и вертелась на своей полке. Спустившись вниз, она смотрит на себя в зеркальце и, тихо выругавшись, тянет руку к сумочке. Используя все возможные средства из арсенала свое косметички, она, тем не менее, не может скрыть мешки под глазами и дряблую кожу лица.

Поезд приходит на Ярославский вокзал Москвы точно по расписанию. Я подхватываю свою сумку и ухожу, не оглядываясь.

Целые сутки в обществе лидеров продаж, едущих на очередной семинар, где они в очередной раз на мгновение почувствуют свою значимость, оставила глубокий след в моём сознании. Я вдруг понимаю, что в некотором роде эта поездка была для меня так же значима, как и моё первое убийство.

Я понимаю, что мне еще рано уходить в Тростниковые Поля.

 

20

Мария Давидовна раз за разом набирала номер телефона, но механический голос терпеливо объяснял ей, что абонент временно не доступен. После нескольких попыток, она отбросила трубку в сторону и снова посмотрела на экран монитора. Слова о принцессе Атоссе, сказанные доктором, она запомнила, но информацию об этом смогла найти только утром, когда пришла на работу, — компьютера дома у неё не было, а в тех справочниках, что у неё были дома, информация об этом отсутствовала. И вот теперь, она снова и снова читала фразу, найденную в многочисленных ссылках в Яндексе: «Древнегреческий историк Геродот (500 лет до н. э.), записав предание о принцессе Атоссе, страдавшей опухолью молочной железы, донес до нас одно из первых свидетельств несвоевременного обращения пациента за медицинской помощью. Из-за своей "природной" скромности принцесса обратилась к знаменитому врачевателю Демоседесу лишь тогда, когда опухоль достигла гигантских размеров. Сегодня медицинская наука справедливо гордится успехами, достигнутыми в области лечения рака молочной железы. Однако, как и тысячи лет назад, беспощадное время может свести на «нет» все усилия врачей, если пациент следует «заветам» незабвенной принцессы».

Первый раз Мария Давидовна нашла у себя образование в груди две недели назад. В общем-то, случайно — в душе она намыливала тело рукой и наткнулась на твердый участок в обычно мягкой правой молочной железе. В первый момент она не испугалась. Прощупав грудь снова, она поняла, что там что-то есть. Закончив мыться, она вышла из ванной комнаты и подошла к зеркалу.

Мария Давидовна смотрела на своё обнаженное отражение и — страх медленно вползал в её сознание. Правая грудь была чуть больше, чем левая. Пока еще еле заметно, но кожа над правым соском чуть изменилась. Маленький участок кожи, который выглядел, как апельсиновая корочка — слегка бугристый и немного подтягивал сосок вверх. Она снова пощупала образование в груди и, поняв, что ей это не показалось, внезапно для себя заплакала.

Мария Давидовна знала, что она нашла у себя в груди, и она знала, чем ей это грозит. И еще — она знала, что ни за что не сможет решиться на то, что бы ей удалили правую молочную железу.

Она снова потянулась к телефонной трубке и набрала номер телефона. Получив тот же ответ, она позвонила в справочное, и узнала номер телефона терапевтического отделения, где работал Михаил Борисович.

— Здравствуйте, будьте добры, позовите к телефону Михаила Борисовича, — сказала она, услышав в трубке женский голос.

— А вы кто? — равнодушно спросил голос.

— Знакомая.

— О, у Михаила Борисовича есть знакомые с таким приятным голосом, — сказала заинтересованно женщина.

— Позовите его, пожалуйста, — сказала Мария Давидовна, добавив немного металла в свой голос.

— К сожалению, его нет ни в отделении, ни в городе. Он сегодня рано утром уехал на конференцию в Москву.

— И когда он вернется?

— Через пять дней.

Мария Давидовна, не прощаясь, нажала на кнопку отбоя. И вздрогнула, услышав стук в дверь.

— Да, войдите, — сказала она, глядя на экран своего сотового телефона, словно видела там что-то важное для себя.

— Здравствуйте, Мария Давидовна, — поздоровался Иван Викторович, — это я к вам.

Женщина кивнула в ответ и, наконец-то, положила трубку на стол.

— Вы что-то хотели, Иван Викторович? — спросила она.

— Да. Я вот о чем думаю. Уже прошло четыре дня, и ни одного убийства. Может, все- таки это был подражатель, который по каким-либо причинам больше не будет убивать?

Мария Давидовна посмотрела на сидящего напротив мужчину и подумала о несправедливости жизни, — все самые ужасные болезни сваливаются на голову женщин, все страдания и муки испытывают женщины, почти все тяготы и лишения этой жизни несут на своих плечах женщины. Почему для мужчин все удовольствия жизни, а для женщин — первая близость, несущая боль; беременность, которая высасывает все соки из организма женщины; нестерпимо болезненные роды, когда лоно разрывается, чтобы родился человек; множество болезней, уродующих их женскую сущность?

За что такая несправедливость?

— Мария Давидовна, почему вы так на меня странно смотрите? — спросил Иван Викторович, инстинктивно отодвигаясь от стола.

— Я просто устала, — сказала Мария Давидовна, опустив глаза.

— Мария Давидовна, так что же вы молчите, — всплеснул руками Вилентьев, — конечно, идите домой и отдохните, тем более, что сейчас у нас тихо.

Мария Давидовна кивнула.

Она шла домой и думала о том, как ей прожить пять дней, чтобы не сойти с ума.

 

21

Москва встречает меня прохладным утренним дождичком. Я иду по перрону Ярославского вокзала, обгоняя муравьев, похожих на людей, которые тащат свои сумки и катят огромные чемоданы. Два милиционера, пристально вглядываясь в лица, стоят в самом начале перрона, — заметив смуглое лицо, они делают стойку и подзывают к себе представителя южной национальности. Все как обычно — в нашем многонациональном государстве надо знать свое место.

В метро еще мало народу. Я еду вниз на эскалаторе, глядя в сонные лица москвичей и гостей столицы. В искусственном свете они мне кажутся вполне и необратимо мертвыми, чтобы я мог легко принять их за зомби. И когда одна из девушек, поднимающихся вверх по соседнему эскалатору, поднимает голову, я вижу на лице печать обреченности — она еще не догадывается, что живет во мраке. В глазах нет света и добра, — только горечь утрат и убогость желаний.

— Привет, Москва, — говорю я тихо сам себе и ненавистному городу.

Приехав в забронированную для меня гостиницу, я на стойке заполняю регистрационную форму и иду в свой номер. У меня есть полчаса, чтобы принять душ, а после мне надо ехать в медицинскую академию, на базе которой проводится международная конференция.

Когда я выхожу из гостиницы, дождика уже нет. Солнце, это яркое светило, которое по-прежнему ненавистно мне, отбрасывает мою тень в сторону, когда я иду к входу в метро. Я, глядя, как изменяется моя тень в движении, наступаю в маленькие лужицы на асфальте, и пытаюсь отвлечься в своих мыслях от прежней жизни — на эти ближайшие дни мне надо быть доктором, интересующимся проблемами сердечно-сосудистых заболеваний.

В холле перед большим залом я прохожу регистрацию, став одним из нескольких сотен участников конференции, и, получив пакет с информационными материалами, прохожу в зал. Впереди примерно пять или шесть часов докладов и сообщений, которые я не хочу слушать. И это доставляет мне почти физическую боль.

Но я это выдерживаю. И даже старательно конспектирую то, что слышу с кафедры.

В три часа дня, я выхожу на улицу и иду — бесцельно и неторопливо. Впереди масса времени, которое мне надо потратить. Увидев через дорогу Макдональдс, я иду к подземному переходу и спускаюсь вниз.

Два молодых парня — один с гитарой, другой в инвалидной коляске — поют под гитарный перебор что-то приблатненое, возможно, из старого репертуара Розенбаума. Остановившись напротив, я смотрю на них. Людская река обтекает нас, словно мы неожиданное препятствие, которое слегка раздражает, но, в принципе, не мешает. Заметив зрителя, парни воодушевляются и начинают петь громче. Я смотрю на их лица и понимаю, что они — наркоманы. Тот, что в инвалидном кресле, потерял ногу, когда в наркотическом состоянии выпал из окна четвертого этажа. У него грязные волосы на голове, небритое лицо и тупой взгляд. Парень с гитарой «на игле» только второй месяц. Он еще способен улыбаться и на нем достаточно чистая одежда.

Они — мертвы. Они живут в подземном переходе, хотя думают, что здесь они сшибают монету с лохов. Скоро им это надоест, и они выйдут наверх, где их никто не ждет.

Я достаю из кармана горсть монет и бросаю в картонную коробку. Моих денег на дозу не хватит, но за день они, может, насобирают.

В Макдональдсе шумно. Парень и две девчонки в форме мечутся за прилавком, перекрикивая друг друга и пытаясь быть быстрыми. В их глазах бесконечная усталость и, скрываемая улыбкой ненависть к каждому клиенту.

Я покупаю стандартный набор мертвой пищи и иду к свободному столику.

Почему я здесь? Я задаю себе простой вопрос и улыбаюсь, откусывая от бигмака.

Хочешь на время раствориться в этом мегаполисе, ешь мертвую пищу.

Хочешь стать своим здесь, — умри.

Возможно, это вкусно, — думаю я, складывая в рот жареную картошку, — возможно, я преувеличиваю, но, судя по лицам завсегдатаев этого заведения, мертвечина для теней — это идеальная пища.

В гостиничном номере, куда я сразу после Макдональдса возвращаюсь, сев у окна с видом на ночную Москву, я рисую. Увиденные сегодня лица с мутными глазами зомби. Мрачные улыбки, за которыми страх и ненависть. Оскал смеха, когда веселье переходит в злобное кудахтанье.

Мне грустно. Я знал, что так будет, но у меня — сумрачно на душе.

 

22

Все следующие дни я перемещаюсь между залом конференции и гостиницей, даже не пытаясь выйти в город. Мне вполне хватает перемещения между этими точками на метро. Особенно обратно, когда в час пик, я становлюсь единым организмом, медленно двигающимся к эскалатору. Толпа даже дышит в унисон. Хотя лица вокруг меня и выглядят по-разному, я вижу на них печать одинаковости — мы движемся вперед и вверх, делая одинаковый шаг. Мы равноудалены и прижаты друг к другу. Даже через одежду мы, все люди в толпе, чувствуем кожей тепло идущего впереди и сзади. Случайно прикасаясь к руке соседа, мы знаем, что прикасаемся к себе.

Когда выхожу из метро, я всегда опускаю глаза — солнце, словно специально, изо дня в день нестерпимо сверкает сверху. Питаюсь я теперь только в ресторане гостиницы. Так быстрее и ближе, — пусть и дороже, но сразу после приема пищи я иду в свой номер и больше не выхожу до следующего утра.

В последний день конференции я, дослушав завершающий доклад, еду в гостиницу. Собрав свои вещи, я спускаюсь вниз и выписываюсь. Поезд домой у меня завтра рано утром, но у меня впереди важное дело.

Подхватив сумку, я ухожу из здания, которое временно приютило меня.

Я иду к тому подземному переходу, где поют наркоманы. Почему-то я уверен, что и сегодня они там будут. Точнее, я знаю, что они там.

Я спускаюсь вниз, уже издалека услышав их голоса. Инвалид сидит в своем кресле, ссутулившись, и смотрит на проходящих мимо людей исподлобья. Он тоже ненавидит людей, воспринимая их, как своих личных врагов. Парень, играющий на гитаре, по-прежнему, улыбается всем и вся, и с удовольствием поет. Он еще думает, что все в его жизни наладится.

Я прохожу мимо, бросив десятирублевую монету, и, поднявшись по ступеням, сажусь на металлическую ограду. Отсюда мне слышно, где парни и что они делают.

Мне хорошо. Вечереет. Солнце спряталось за соседним высотным зданием, и я рад этому. Глядя на тени, снующие верх и вниз по лестнице подземного перехода, я слушаю очередной музыкальный шедевр, который поют мои парни.

Я жду недолго. Минут через пятнадцать гитара успокаивается, и вскоре они появляются из перехода. Парень, закинув гитару в чехле за спину, с видимым напряжением толкает инвалидное кресло вверх по пандусу. Когда они поднялись вверх, я слышу, как инвалид спрашивает:

— Ну, Миха, и сколько мы сегодня заробили?

— Сейчас, посчитаю, — отвечает мой тёзка.

Он вытаскивает из кармана скомканные бумажные деньги и горсть монет. Медленно считает их, складывая аккуратно купюры, и звеня монетами.

— Триста семьдесят шесть рублей сорок копеек, — наконец говорит он.

— Всего, — разочарованно тянет инвалид.

— Если со вчерашними бабками, то хватит, — говорит с довольной улыбкой Миха. — Давай, звони Герычу, что мы идем.

Они уходят — Миха толкает перед собой инвалидное кресло, периодически поправляя гитару за спиной.

Дождавшись, когда они отойдут на достаточно приличное расстояние, я спрыгиваю со своего места и медленно иду за ними. Мне некуда торопиться, — я примерно представляю себе, куда они должны пойти и теперь для меня важно, чтобы случайные люди не обратили внимания на то, что я иду за ними.

Хотя, в этом муравейнике каждая тварь тащит свою ношу, не замечая рядом ползущих муравьев.

Мы идем долго. Пересекая дворы и переулки, поднимаясь в горку и спускаясь по пологой дороге, все дальше от центра и все больше вокруг старых пятиэтажек и грязных дворов, заваленных отходами. Все глубже в темноту ночной Москвы.

Наконец, я вижу издалека, что их встречает невысокий парень. Он очень подвижен, — суетливо оглядываясь по сторонам и перебирая ногами, словно вот-вот бросится бежать, он приветствует моих парней.

Я улыбаюсь. Моё время пришло.

Я, отложив сумку под ближайший куст, исчезаю в темноте. В моей руке нож, на деревянной рукоятке которого вырезаны две буквы. Этим ножом убиты предыдущие три жертвы этого года, — теперь я уже не оставляю нож в шее жертвы. «кА» жертв я беру вместе с их жертвенными органами.

— Герыч, но три дня назад ты за восемьсот дозу отдал, — слышу я голос инвалида, в котором больше просьбы, чем удивления.

— Ну, так то было три дня назад, — хохотнул Герыч, — знаешь, Пилот, слово есть такое — инфляция? Ты же умный парень, знаешь, что всё в этом мире дорожает.

— Знаю, но не на сотню же?

— Или плати, или проваливай, — равнодушно говорит Герыч, поворачиваясь на каблуках в мою сторону.

Я возникаю перед его лицом и, глядя в удивленные глаза, спокойно говорю:

— Продал бы ты парням дозу, они два дня вкалывали.

— А ты кто такой? — он еще не испуган, он еще уверен в себе и в зажатом в правой руке ноже.

Я молчу. Говорит мой нож. И он быстрее, чем нож моего противника. Герыч настолько мал для меня, что нож попадает в грудь, хотя я наносил удар снизу. В темноте этого Богом забытого места я вижу злость в глазах парня, нож падает из его правой руки, звякнув о камень.

Я смотрю на парней и говорю:

— Миха, можешь взять у него дозу даром.

Я тоже сажусь рядом с телом и роюсь в его карманах, доставая деньги. Я жду, когда Миха подойдет ближе, и, увидев его ноги, протягиваю ему маленький мешочек с порошком:

— Тебе это надо?

Он тянет руку за товаром, но — я роняю его. Инстинктивно присев за упавшим мешочком, Миха открывает мне шею — и умирает, быстро и еле слышно всхлипнув.

— За что? — говорит инвалид. В его голосе нет страха. Он знает, что его ждет. Он давно не боится смерти и порой мечтает о ней. — кА, — говорю я и делаю шаг к нему.

Я возвращаюсь за сумкой, в которой у меня приготовлена двухлитровая банка с формалином. И где у меня лежат перчатки.

Первым делом я выдавливаю глаза у инвалида. И только затем, последний необходимый мне орган — легкое — я забираю у него. Для этого мне пришлось стащить тело с кресла. Разрезав кожу живота по нижнему краю ребер, я разрезаю диафрагму, подобравшись к легким снизу. Мне достаточно одного легкого — я извлекаю его из грудной клетки и погружаю в раствор.

Последний каноп готов. Осталось всего ничего — доставить его домой, где он найдет своё место в святилище.

И только уже в поезде, сидя на своем месте у окна, я вспоминаю, что так и не узнал имя парня, у которого взял легкое.

 

23

Я вхожу в свою квартиру рано утром. Сегодня суббота — впереди два дня, которые целиком и полностью я посвящаю Богине. За эти два дня я должен сделать многое.

Первым делом я открываю дверь в святилище и смотрю на неё. Пусть она выглядит совсем не так, как она сохранилась в моей памяти. Тело, лежащее в ванне — важная часть Богини. Имя написано на многочисленных рисунках, которые я снял со стен своей комнаты и перенес в святилище. Все остальное, за исключением «Ах», пребывает в Тростниковых Полях.

— Я пока остаюсь здесь. Я должен еще кое-что сделать до того, как прийти к тебе — говорю я тихо.

Я не оправдываюсь, нет, Богиня понимает меня с полуслова. Я думаю так же, как она. Мы с нею связаны в веках, минуя время и расстояние.

Я вынимаю из сумки каноп и вношу его внутрь. Я ставлю его на угол ванны. Оглядев остальные канопы — печень и кишечник в трехлитровых банках, а желудок, как и легкое, в двухлитровом сосуде, я радуюсь. Все получилось. Я сделал все, что задумал.

Я беру лист бумаги, карандаш и сажусь за стол. Быстрыми движениями карандаша я рисую последнюю жертву — сосульки грязных волос, взгляд исподлобья, в котором усталое ожидание смерти. Пусть его имя будет — Инвалид. Почему бы и нет. Закончив рисунок, я пишу крупными буквами это имя и отношу его к Богине. Повесив в один ряд с другими изображениями жертв, я отхожу и смотрю издалека.

Прекрасно. Теперь почти все.

Я смотрю на часы. Время — десять часов утра.

Я достаю большой таз, в котором буду смешивать раствор. Достаю цемент и мелкий просеянный песок. Красный кирпич, сложенный аккуратной стопкой у стены, прикрыт прозрачной пленкой.

Оглядев приготовленные материалы, я тихо говорю:

Эти северные небесные боги, которые не могут погибнуть — она не погибнет, которые не могут устать — она не устанет, которые не могут умереть — царица не умрет. Твои кости не погибнут. Твоя плоть не испортиться. Твои члены не будут далеко от тебя, ибо ты одна из богов. Среди Ax-Богов царица увидит, как они стали Ax и она станет Ax тем же способом. Ты сделаешь Ax в своем теле. Она не умрет.

И начинаю работать.

Снимаю дверь с петель. С помощью топора отдираю дверные косяки, производя некоторый шум. Сложив дерево в стороне, я насыпаю в таз цемент и песок в соотношении один к четырем, старательно перемешиваю и добавляю воды.

Может, это самое сложное на моем пути — я словно отсекаю часть себя, когда начинаю класть кирпичи, замуровывая святилище.

Я нетороплив и старателен. Укладывая каждый кирпич на предназначенное место, я постоянно оглядываю кладку со всех сторон, — от точности зависит очень много. Я хочу навсегда спрятать Богиню от людей. Чем лучше я сделаю, тем меньше шансов, что кто-то заметит отсутствие кладовки.

Стена медленно растет, закрывая дверной проем, а я чувствую себя так, словно навсегда расстаюсь с той, что была мне ближе, чем кто-либо.

Я в очередной раз прерываюсь, чтобы снова смешать цементный раствор. И думаю о величии тех, чьи тела пережили тысячелетия. Это вполне вероятно и для Богини.

Знание будущего открылось мне в ту ночь, когда я ехал в поезде домой.

Я знаю, что очень скоро оставшиеся в живых люди покинут этот почти разрушенный город, и тишина на многие столетия воцарится здесь. Когда дом рухнет, погребая под собой склеп, это лишь создаст дополнительную защиту для тела Богини. Почти естественный курган, который на многие столетия спрячет склеп от посторонних глаз.

Я прерываюсь на обед. Кирпичная стена почти наполовину скрывает вход в святилище. Я еще могу заглянуть в него сверху, но — мне это уже не надо. В моей памяти она навсегда осталась такой, какой я видел её сегодня утром.

Через час я снова приступаю к работе и не останавливаюсь, пока не укладываю последний кирпич. И пусть я не профессионал в строительстве (когда-то в стройотряде в студенческие времена я приобрел некоторый опыт каменщика), — я с гордостью смотрю на то, что сделал своими руками.

За окном солнце уже давно перевалило зенит, а, значит, у меня совсем немного времени. Я снова насыпаю в таз цемент и песок — к завтрашнему утру все должно быть готово. Приготовив раствор для штукатурки, я без устали тружусь до тех пор, пока красный цвет кирпича не исчезает под цементным слоем.

Я зашториваю окна и включаю свет, чтобы посмотреть на то, что у меня получилось. Практически идеально — ровная стена отличается только цветом этого участка. Мокрая штукатурка должна высохнуть, прежде чем я начну клеить обои. Вымыв руки, я приношу масляный радиатор и включаю его.

Я вынужден ждать. Сев за стол, я снова рисую. Теперь уже себя. Мне не надо смотреть в зеркало — я знаю, как сейчас выгляжу. И с удовольствием веду линию своего лица, на котором довольная улыбка от хорошо выполненной работы.

Ближе к утру, когда штукатурка почти высыхает, я наклеиваю обои (на светлом фоне зеленые цветы) на всю стену, скрывая склеп от мира.

Все. Я сделал это.

Приняв душ и чувствуя усталость во всем теле, я ложусь на диван и закрываю глаза. Я просто хочу полежать и отдохнуть, но — неожиданно для себя, я засыпаю. Вырванный из сна телефонным звонком, я открываю глаза и понимаю, что я спал, как раньше, как в те времена, когда я еще не знал Богиню. Я радуюсь и печалюсь, как ребенок, который не знает, чего ждать дальше.

Звонок телефона замолкает, а я так и не встаю, чтобы подойти к нему.

Я погружен в свои мысли.

И не намерен прерывать их.

 

24

В понедельник утром Мария Давидовна начала с того, что позвонила в терапевтическое отделение больницы, где работал Михаил Борисович Ахтин. Зная, что он должен был приехать еще в субботу, она звонила все выходные на его домашний телефон, но никто к нему не подходил.

Она извелась за эти дни. Почти каждый час она подходила к зеркалу, распахивала халат и смотрела на грудь. Понимая всю бессмысленность своих действий, снова и снова руками прощупывала ткани молочной железы и, убедившись, что чуда не произошло, отходила от зеркала. Она проклинала доктора, который не отвечает на телефонные звонки, и раз за разом набирала его номер, вслушиваясь в длинные гудки.

Мария Давидовна слишком хорошо знала, чем все это для неё может закончиться. И что было для неё хуже — смерть или удаление одной из молочных желез — она не знала. И то, и другое было неприемлемо. Примерно пять лет назад её близкая подруга умерла от рака молочной железы. Она помнила всё из этой трагедии — и тот момент, когда подруга пришла к ней, сказав, что нашла у себя образование в груди. И то, что она отправила её к доктору. Мария Давидовна была с ней после операции, и после химиотерапии. Она видела, как та умирала в мучениях.

Тот год навсегда отпечатался в её памяти.

Еще Мария Давидовна вспоминала, как встречалась с Оксаной. Она узнала о ней случайно — мать Оксаны была подругой одной из её коллег по Институту судебной медицины. Пересказ коллеги о больной девочке и странном докторе был для неё не более, чем байка, пока она не узнала, как зовут доктора.

Она встретила Оксану после школы и, представившись, попросила рассказать о докторе Ахтине.

— Зачем вам? — спросила Оксана.

— Ну, судя по тому, что рассказывала твоя мама, он очень необычный доктор. Мне интересно, как он смог вылечить тебя, если нейрохирурги видели выход только в операции.

— Он добрый, — сказала Оксана, — очень добрый.

Они сидели на лавочке, находящейся за территорией школы, и Оксана говорила:

— Сначала я думала, что он такой же, как все доктора, — будет задавать разные вопросы и заставит сдавать кучу анализов, но он подошел ко мне и положил руку на затылок. У меня в тот момент очень сильно голова болела, я даже не услышала, как он подошел ко мне. Так вот, положил руку на затылок, и через пару минут мне стало значительно легче. Как будто он снял обруч с моей головы, который стягивал её.

Мария Давидовна кивнула.

— Вот, а потом, когда я, благодаря маме, попала в больницу в его палату, он меня вылечил от опухоли в голове.

— Как? — спросила удивленно Мария Давидовна.

— Михаил Борисович брал мою голову в руки и отпускал, когда мне становилось нестерпимо больно. После первого раза у меня поднялась высокая температура, но он сказал, что так и должно быть. А после второго раза ни сильной боли, ни температуры уже не было. Через неделю после выписки мы с мамой пошли на компьютерную томографию, и никакой опухоли в голове врачи не нашли. Но я об этом уже знала, — мне Михаил Борисович сказал. Да и головных болей больше не было.

— Доктора-нейрохирурги удивлялись?

— Еще как, — улыбнулась Оксана. — Кстати, я тоже пойду учиться в медицинскую академию, и буду лечить людей.

Этот разговор с Оксаной Мария Давидовна вспоминала в эти дни постоянно. Что-то в этом было, а, учитывая то, что Михаил Борисович сказал, сравнив её с принцессой Атоссой, это значило очень много.

Мария Давидовна, набрав номер, поднесла телефонную трубку к уху и стала ждать.

— Алло, терапия.

— Будьте добры, Михаила Борисовича можно к телефону, — сказала она.

— Да, конечно.

Трубку положили на стол, и Мария Давидовна услышала далекий голос:

— Михаил Борисович, это вас, тот же женский голос, о котором я вам говорила.

Через длинные секунды, трубку взяли:

— Слушаю, Мария Давидовна, — сказал такой знакомый голос, что она чуть не расплакалась.

— Откуда вы знаете, что это я? — спросила она.

— Оттуда же, откуда знаю, что вы ведете себя, как принцесса Атосса, — ответил Михаил Борисович, и она почувствовала, что он улыбается.

— Вы мне нужны, — сказала она просто.

— Что ж, давайте, Мария Давидовна, встретимся в четыре часа, сходим куда-нибудь, — предложил Михаил Борисович.

— Где встретимся?

— Давайте, как обычно, у ресторана.

— Хорошо. До свидания.

Мария Давидовна положила трубку и посмотрела на свою дрожащую руку. В её сознании одновременно созрели два противоречивых желания — она хотела плакать и смеяться.

 

25

Иван Викторович Вилентьев вылез из служебного автомобиля и увидел Марию Давидовну, выходящую из двери управления. Судя по времени, она пошла на обед.

— Мария Давидовна, можно вас на пару минут? — крикнул он, подзывая женщину.

Он стоял под дневным солнцем и смотрел, как она подходит к нему.

— Вы плохо выглядите, Мария Давидовна, — сказал Вилентьев участливо, — бледное лицо, круги под глазами. Случилось что-то?

— Все нормально, — сказала Мария Давидовна неубедительно. Она посмотрела на собеседника и продолжила:

— Что вы хотели?

— Парашистай снова убил.

Иван Викторович смотрел на стоящую рядом женщину и думал, почему она так потускнела. Исчезло то обаяние, которое так волновало его, словно женщина утратила желание жить и нравиться.

— Когда, кто и как? — коротко спросила Мария Давидовна.

— Сегодня утром мужчина выгуливал свою собаку, и та нашла зарытый труп. Помните, в прошлом году на двух убийствах присутствовал участковый Семенов. Так, вот — это он. Парашистай убил его, разрезал живот и унес кишечник.

— Когда было убийство?

— Эксперт говорит, что примерно пять-шесть дней назад. Вот я, Мария Давидовна, и думаю, зачем он спрятал труп? До этого ведь он так не делал?

— Не знаю, — задумчиво ответила женщина.

Иван Викторович задумчиво почесал переносицу и снова спросил:

— И еще, Мария Давидовна, что вы думайте о Михаиле Борисовиче Ахтине? Насколько я знаю, вы знакомы с ним. Я тут навел справки, — он очень хорошо подходит под ваш психологический портрет: мужчина, практикующий доктор, живет один, кроме вас, ни с кем не встречается.

Увидев недовольную гримасу на лице женщины, Иван Викторович протестующий поднял руки:

— Ни в коем случае, Бог с вами, я не следил за вами. Я вот почему подумал на него, — два убитых в прошлом году наркомана и участковый Семенов живут в одном подъезде, так сказать, они соседи. Что если Семенов что-то узнал, и поэтому погиб?

— Михаил Борисович — нормальный человек, и к тому же, у него есть алиби, — сказала Мария Давидовна, — он последнюю неделю был в Москве на медицинской конференции.

Иван Викторович вздохнул, помолчал и сказал:

— И все же я хочу с ним поговорить.

Она кивнула.

— Он сейчас на работе, позвоните ему и договоритесь о встрече.

Вилентьев записал номер телефона, который она ему продиктовала, и сразу стал звонить с сотового телефона.

— Здравствуйте, Михаил Борисович, это капитан Вилентьев из отдела по расследованию убийств. Помните, мы встречались год назад, когда были убиты ваши соседи.

— Очень хорошо. Я бы хотел с вами поговорить.

— Прекрасно. К двум часам.

— Буду ждать.

Нажав на кнопку отбоя, Иван Викторович улыбнулся.

— Какой покладистый доктор, легко согласился приехать сюда к двум часам.

— Ему скрывать нечего, — сказала Мария Давидовна, — я пойду, Иван Викторович.

— Я надеюсь, вы будете присутствовать на нашем разговоре?

— А это необходимо? — подняла брови женщина.

— Мне бы хотелось, — кивнул следователь.

— Хорошо, я приду.

Иван Викторович смотрел, как медленно уходит Мария Давидовна, и думал, что же такого могло случиться в её жизни, что она так резко изменилась. У неё даже шаг изменился — раньше она шла уверенно и быстро, а сейчас так, словно ей тяжело идти.

Снова вздохнув, Иван Викторович достал из кармана пачку сигарет и закурил.

 

26

Когда позвонил Вилентьев, я понял, что они нашли тело Семенова. Что ж, это следовало ожидать. Это произошло бы рано или поздно.

— Ну, так все-таки, Михаил Борисович, кто эта женщина?

Я поворачиваюсь и смотрю на Веру Александровну. В её глазах светится неприкрытое любопытство.

— Да, кто она? — поддерживает её Лариса. Её ранний токсикоз пошел на убыль. Она уже может кушать некоторые фрукты и пить соки.

— Как вам разница, любопытные мои? — улыбаюсь я в ответ.

— Ну, как же, — говорит Лариса, — учитывая то, что мы впервые слышим, что вам звонит женщина и это не пациентка, у нас, конечно, возник нездоровый интерес.

— Жаль, но ничем вам не могу помочь, — отвечаю я и отворачиваюсь. У меня есть, чем заняться. Мне еще надо зайти в 302-ю палату и поговорить с пациентами, которые поступили в пятницу.

Я встаю, беру папку с историями болезней и иду в палату.

Справа в 302-ой палате я вижу знакомое лицо и говорю:

— О, Шейкин!

— Здравствуйте, доктор.

Шейкин, мой прошлогодний пациент с циррозом печени и простатитом, смотрит на меня с улыбкой. Он лежит на своей кровати и тяжело дышит.

— Как чувствуйте себя, Шейкин? — спрашиваю я. Присев на край его кровати, я приподнимаю пижаму, обнажая живот.

— Плохо, доктор.

Живот умеренно увеличен, плотный при пальпации и по коже передней брюшной стенки змеятся синюшные сосуды. Асцит и портальная гипертензия. Диагнозы, которые не оставляют Шейкину никакой надежды. Я несколько удивлен, что он протянул целый год, но — чего в жизни не бывает. Человеческий организм порой бывает сильнее, чем кажется. Во всяком случае, он прожил больше, чем я предполагал.

— Ну, не так уж и плохо, — успокаиваю я пациента. — Мы вас полечим, и будет лучше.

— Не успокаивайте меня, — обречено говорит Шейкин, — я знаю, что мне уже совсем недолго осталось.

— Наверняка знает только Бог, — говорю я и иду к следующему пациенту.

Больной Серебров. Семьдесят лет. Судя по диагнозу, он должен находиться в пульмонологии, но там нет мест, поэтому он здесь.

— Федор Васильевич, как чувствуйте себя?

Я смотрю в его глаза, пораженные катарактой, и вижу спокойствие мудрого человека.

— Вполне хорошо. Температура упала, мокрота отходит.

Он поступил в воскресенье, и дежурный пульмонолог сразу назначил ему антибактериальное лечение. Теперь ему, конечно же, лучше.

— Не забудьте сходить на физиопроцедуры, — напоминаю я, и перехожу к третьей кровати.

Больной Петров. Сорок девять лет. Ишемическая болезнь сердца. Поступил для планового профилактического лечения.

— Все нормально? — спрашиваю я.

— Так точно, — отвечает он по-военному четко, — таблетки принимаю, капельницу сегодня уже сделали, анализы сдал.

— Молодец, — улыбаюсь я.

В ординаторской Вера Александровна пьет кофе. Увидев меня, она говорит:

— Михаил Борисович, кофе не хотите?

— Нет, — отрицательно качаю я головой, — спасибо. Кстати, как ваша новая машина?

Вера Александровна, которая в этот момент делает глоток горячего кофе, поперхивается и, закашлявшись, отставляет кружку. Прокашлявшись, она смотрит на меня подозрительно и спрашивает:

— А вы откуда знаете?

— В нашем маленьком городе что-либо утаить сложно, — отвечаю я туманно.

— Нормально у меня с машиной, — говорит она недовольно и, оставив кружку на столе, уходит из ординаторской.

Я вздыхаю. Время неумолимо движется вперед, приближая нас к тем событиям, которые предопределены. Как бы мы не хотели, чтобы все происходило так, как мы хотим, довольно часто бывает так, как написано в книге судеб.

 

27

— Заходите, Михаил Борисович, — слышу я, когда, постучав, открываю дверь и заглядываю внутрь.

Вилентьев сидит за своим столом, а Мария Давидовна на стуле у окна.

— Здравствуйте, Мария Давидовна, — говорю я, глядя на женщину, которая еле заметно кивает мне, и только затем, повернувшись к хозяину кабинета, приветствую его.

— Садитесь, пожалуйста, — показывает рукой на стул хозяин кабинета.

Хорошее начало, — думаю я, — вежливый мужчина в обществе больной женщины.

Я улыбаюсь и говорю:

— Я бы с большим интересом услышал от вас, с какой целью вы меня пригласили?

Я вижу, как изменилось лицо следователя от моей вычурной фразы — его словно скоробило.

— Михаил Борисович, надеюсь, вы помните, где вы были в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое августа?

Я закатываю глаза, словно мне надо освежить память.

— Да, прекрасно помню, — говорю я спокойно, — до четырех утра я спал, затем встал, попил кофе и поехал на железнодорожный вокзал, где в пять часов утра я сел на поезд номер двадцать семь, следующий до Москвы.

— Кто-то это может подтвердить?

Я пожимаю плечами и задумчиво говорю:

— Может быть, таксист из «Такси экспресс», который подвозил меня до вокзала. Билеты на поезд сейчас в бухгалтерии больницы, так как это была командировка. Проводница в одиннадцатом вагоне, — я приглаживаю волосы на голове, словно думаю о женщине, которая была на рабочем месте, — может, и запомнила, а, может, и нет. Там такой вертеп был в вагоне, что на меня она могла и не обратить внимания.

Я смотрю, как быстро милиционер записывает то, что я сказал.

— Если можно, про вертеп подробнее? — говорит Вилентьев, подняв глаза от бумаги.

— Группа, примерно, из двадцати человек ехала в Москву на семинар по сетевому маркетингу. Так вот, они как устроились в вагоне, так начали пить водку. Они, конечно, не дрались, не дебоширили, но вели себя достаточно шумно, чтобы проводница их запомнила.

— Очень хорошо. Проверим, — говорит он.

— Ну, а теперь вы мне скажите, в чем дело? — я говорю и смотрю на Марию Давидовну.

Она молчит и отводит глаза.

— На меня смотрите, Михаил Борисович, — недовольным голосом говорит Вилентьев. — Тут такое дело. Бывший участковый Семенов, который жил над вами, убит.

Я удивленно расширяю глаза и спрашиваю:

— Как — убит? Я же его …, — я мысленно считаю и продолжаю, — я же его вечером в день отъезда видел. Мы с ним на лавке посидели, поговорили. Вроде, все нормально было, он домой пошел, когда начало темнеть.

— Его убили достаточно далеко от дома, — говорит следователь, пристально глядя на меня, — и закопали в землю.

— Господи, — качаю я головой, — жаль, конечно, хороший был мужик, правильный.

— О чём вы с ним говорили вечером пятнадцатого августа? — задала свой первый вопрос Мария Давидовна.

Я, повернувшись к ней, говорю:

— Он жаловался, что ему скучно на пенсии и что он зря год назад испугался убийцы и ушел из органов. Мне даже показалось, что что-то знает и хочет с кем-то поквитаться.

— А вот с этого момента поподробнее? — снова взял инициативу в свои руки Вилентьев.

Я постарался точно вспомнить, что говорил Семенов, и пересказал наш разговор, не забыв упомянуть, что тот назвал убийцу Парашистаем и что он чувствовал в себе силы побороться с ним.

Вилентьев переглянулся с Марией Давидовной и снова повернулся ко мне.

— Так и сказал — Парашистай?

— Да, — киваю я.

— А вы, Михаил Борисович, знаете, что обозначает это слово?

Пожав плечами, я мотаю головой:

— Нет.

— И даже не поинтересовались у Семенова, что обозначает это слово?

— Да, как-то неловко было, — я улыбаюсь, — у меня вроде как высшее образование, вдруг это что-то простое означает, тогда мне бы стыдно было за свою некомпетентность.

Вилентьев вздыхает и протягивает руку:

— Давайте ваш пропуск.

Подписав его, он говорит:

— Идите, Михаил Борисович.

Я иду к двери и перед тем, как выйти, уже стоя на пороге, поворачиваюсь и демонстративно смотрю на часы, висящие над столом следователя. Стрелки застыли на пятнадцати минут четвертого.

 

28

— Ну, и что вы думайте? — спросил Иван Викторович, когда дверь за доктором Ахтиным закрылась.

Мария Давидовна, пребывая в некоторой задумчивости, смотрела в одну точку и не сразу поняла, что Вилентьев обращается к ней.

— Что вы сказали?

— Я говорю, что вы думайте об этом докторе? — вздохнул мужчина.

— Как я и говорила, он не может быть Парашистаем, — спокойно сказала Мария Давидовна.

— Почему?

— Он не шизофреник, — коротко ответила женщина. Затем, помолчав, добавила:

— Он так же нормален, как мы с вами, а то, что он одинок и замкнут в себе, так это жизнь у него так сложилась.

— Я, тем не менее, проверю все, что он нам рассказал.

Мария Давидовна кивнула и, встав со стула, сказала:

— Я пойду, Иван Викторович.

— Да, конечно, — задумчиво почесывая затылок, сказал Вилентьев.

Когда она вышла из здания, то увидела доктора, который стоял на дороге у парковки.

Мария Давидовна, подойдя к нему, вытащила из сумочки пачку сигарет и закурила.

— У меня огромная проблема, Михаил Борисович, — сказала она.

Он кивнул и, глядя на проезжающие автомобили, сказал:

— Я знаю вашу проблему.

— Я, Михаил Борисович, реалистка, поэтому хочу знать, как вы это узнали? Я сама увидела это случайно, а вот как вы это сделали, я просто не могу представить?

Она смотрела на него, ожидая, что он повернет к ней голову, и она сможет увидеть его глаза. Но он, по-прежнему, созерцал дорогу, словно там было что-то интересное, хотя там все было как обычно.

— Михаил Борисович? — напомнила она о себе.

— Зачем вам это? Может, лучше чего-то не знать, и принимать некоторые вещи на веру? Я это знаю — и все.

— На все есть причина, Михаил Борисович. Я не верю, что такое бывает, когда человек может сделать, то что, в принципе, невозможно.

— Я — Бог. Как вам, Мария Давидовна, такое объяснение?

Она смотрела на серьезный профиль собеседника, и ей хотелось закричать от бессилия. В этом мире мужчин она в очередной раз видела, что её не воспринимают так, как бы она хотела. И она бы закричала, высказав этому бесчувственному мужлану все, что думает о нем, но — доктор, наконец-то, повернул к ней лицо, и она увидела его глаза. И рот сам собой закрылся, а крик умер внутри.

Обреченность вечно несущего тяжкую ношу.

Почти физическая боль от бытия.

Горечь знания своей участи.

И смерть, что всегда рядом.

Она увидела в его глазах столько, что в этот жаркий день ей стало холодно. Поежившись, она тихо сказала:

— Что мне делать?

— Ждать, — сказал он, — я приду.

Мария Давидовна смотрела на спину уходящего человека. Она теперь наверняка знала, с кем говорила, с каким человеком только что общалась, и будет еще общаться в ближайшие дни. Это сильно пугало, и она знала, что никогда не сделает шаг назад. Что бы ни случилось, она не может отступить, потому что позади пропасть, из которой нет возврата.

Даже, если она не сможет поверить в то, что Михаил Борисович — Бог, главное, чтобы он избавил её от смертельной болезни, как он это сделал для Оксаны.

Отвернувшись от уходящего человека, она медленно пошла домой.

Ждать.

 

29

Я в комнате, которую купил полгода назад. Рабочее общежитие на одной из окраин города. Деревянные полы, потрескавшиеся и облупившиеся стены, кухня и туалет в конце коридора. Когда покупал эту жилплощадь, я думал, что это будет мой запасной аэродром. Я и сейчас так думаю, но за все эти полгода я здесь всего два раза, считая и эту ночь.

Странный день. Вроде бы, я должен испугаться — следствие ходит рядом со мной, женщина-психиатр уже догадывается о моей роли в этих убийствах, малейшая ошибка с моей стороны и все закончится. Вроде бы, я открылся Марии Давидовне и сделал это сознательно, но — не факт, что она смогла понять и поверить. Хотя, конечно же, она поняла и поверила.

Я сажусь за стол и, вытянув лист бумаги из стопки, рисую себя. Таким, каким вижу в данный момент.

В глазах странное спокойствие, словно я иду над краем пропасти и ничуть не волнуюсь из-за того, что могу в любую секунду сорваться вниз, туда, где бездонная пропасть. На лице умиротворение, будто я сделал все возможное и невозможное для достижения своей безумной цели, и впереди больше ничего нет. На губах легкая улыбка, которая говорит о том, что я радуюсь происходящим вокруг меня странным событиям. Явная готовность повернуть голову, словно я хочу обернуться и посмотреть назад, в тот день, когда я скрыл на долгие годы Богиню от человеческих глаз.

Последние штрихи и я смотрю на свой портрет. Хорошо получилось. Я доволен, потому что все складывается как нельзя лучше.

Отложив портрет в сторону, я смотрю в окно. Еще несколько дней и август кончится. В конце лета темнеет быстро. Вечерние сумерки погружают улицу в серость, и люди, которые изредка проходят под моими окнами, выглядят так, как я их и представляю — тени, бредущие в никуда.

Я сегодня сказал Марии, что я Бог. Я ведь никогда так не считал, и не считаю, однако, почему-то я так сказал.

Я думаю над этим. В словах, которые вырвались из меня непроизвольно, есть своя логика. Если я считаю, что Бог живет среди нас, то почему бы именно мне и не быть им? Помниться, некоторое время назад, я так и думал, но, встретив Богиню, понял, что такого не может быть — настоящий Бог смог бы сохранить ей жизнь.

Я не смог — а, значит, у меня нет никакой божественной сущности. Я — обычный человек, бредущий по своей дороге жизни в неизвестном направлении. Я кое-что могу, но этот дар дан мне случайно.

Я снова протягиваю руку и вытягиваю еще один лист бумаги. Беру карандаш в правую руку и снова рисую себя. Только так я могу визуализировать то, что думаю.

Первым делом, я рисую глаза.

Я вижу то, чего не видят обычные люди, — в других людях, в других местах и в другое время. Узрев беду, я могу от неё избавить, но не всех и не всегда. Если я Бог, то я не всемогущ?! Я вижу не все будущее, а только его обрывки, а, значит, я не провидец.

Нарисовав контур лица, я вижу на нем сострадание.

Я могу сострадать, но очень часто не хочу этого делать, потому что не вижу тех людей, кому я хотел бы сострадать. Если я Бог, то я не добр и не сострадателен к своим чадам?

Я рисую нахмуренный лоб, исчерченный морщинами, и тонкие губы, сжатые в немом укоре. Я знаком с несправедливостью и участь моя печальна, но — я могу избежать её, отойдя в сторону и не открывая своего лица. Именно так я и хочу сделать. Если я Бог, то я не собираюсь нести свой крест на вершину холма и умирать там под молчаливое одобрение мира.

Если я тот, кто — избран, то мне жаль человечество.

Я рисую густые волосы, которые обрамляют лицо, создавая тот лик, который я вижу в зеркале. Портрет закончен. Я смотрю на него и понимаю, что чего-то не хватает.

Я делаю несколько быстрых движений карандашом. Открытые ладони обеих рук, рядом с лицом, словно я поднял их вверх.

Да, именно так. Древнеегипетский знак «кА».

Мои руки — это мой дар и моё проклятье.

Я могу спасти, и я могу убить.

Глядя на рисунок, я, может быть, впервые в жизни думаю о своих способностях через призму осознания своей божественности.

Если я не Бог, то зачем мне этот дар?

Я откладываю рисунок в сторону и иду к окну. Фонарь, освещающий улицу под моим окном, дает достаточно света, чтобы я мог смотреть из темноты своей комнаты на людей, которые, как тени, скользят в заоконном пространстве.

Нужен ли я им? Или может им достаточно того Бога, которого предлагает церковь?

Я задаю себе вопросы, думая, как новый мессия, пришедший в этот мир. И эта роль мне постепенно начинает нравиться.

Что ж, если я Бог, то прими меня, человек, таким, какой я есть.

Или отвергни, бросив камень в моё ничем незащищенное тело.

 

30

В 302-ой палате тишина. Мужчины ушли на завтрак, оставив Шейкина одного. Я подхожу к нему и здороваюсь.

— Доброе утро, доктор, — отвечает пациент.

— Как вы? — спрашиваю я, хотя и так видно, что плохо. За прошедшую ночь жидкости в животе стало еще больше, и теперь больной походит на воздушный шарик, который вот-вот взлетит.

— Я всю ночь лежал и думал, — говорит Шейкин, — и умирать не хочу, и так жить, тоже не желаю. Если год назад у меня еще была надежда на то, что я поправлюсь, то теперь я точно знаю, что моё время подходит.

Он смотрит мне в глаза и трагическим голосом говорит:

— Как это страшно, Михаил Борисович!

— Страшно умирать? — уточняю я.

— Да. Я и уснуть ночью не могу, потому что боюсь, что не проснусь.

Я сажусь на край кровати Шейкина и, глядя в его влажные глаза, разделяя слова, спрашиваю:

— А что конкретно вас страшит — неизвестность по ту сторону бытия или то, что вы оставите этот мир?

Мужчина часто моргает, словно борется со слезами, и отвечает утвердительно на альтернативный вопрос:

— Именно так. Я не знаю, что там будет. Здесь меня уже ничего не держит, и я легко оставлю это, — он неопределенно машет рукой, — а вот что там. А что если церковь права и ад существует. Я ведь прожил жизнь так, что мое место только там.

— Я вам скажу по секрету, — говорю я шепотом, склонившись ближе к Шейкину, и пристально глядя в глаза, — нет никакого чистилища, выдумки все это. Там, по ту сторону, бескрайние Тростниковые Поля, в которых пребывают все, кто ушел отсюда. Они ни в чем не нуждаются, они не знают горя и печали, они счастливы настолько, насколько может быть счастлив человек, получивший абсолютно все, что желал в своей жизни. Они живут там припеваючи, пребывая в вечном покое, ничего не боясь и ни о чем не беспокоясь. Там — все просто и прекрасно.

Я отодвигаюсь от пациента и нормальным голосом заканчиваю:

— Страшно жить в этом мире, а уходить из него — это радость, потому что всех нас ждут счастливые Тростниковые Поля.

Я ухожу из палаты, оставив плачущего пациента в одиночестве.

В ординаторской Лариса, увидев меня, спрашивает:

— Михаил Борисович, вы не знаете, Вера Александровна пришла? Уже полдесятого, а её одежды и сумки нет.

Я, пожав плечами, мотаю головой:

— Я её сегодня еще не видел.

— Странно, она, как правило, не опаздывает.

Лариса уходит из ординаторской, а я думаю о женщине, которую сейчас реанимобиль везет к нам в больницу.

В 301-ой палате, куда я иду, новая пациентка. Поздоровавшись с женщинами, я сажусь на стул рядом с её кроватью. Больная Алтишевских, тридцать восемь лет.

Я просматриваю записи доктора в приемном отделении и спрашиваю:

— На что жалуйтесь, Алевтина Афанасьевна?

Женщина перемещает свое тело из лежачего положения в сидячее и начинает подробно говорить о том, что все началось год назад, после того, как она тяжело переболела гриппом и с тех пор у неё все плохо. Она, эмоционально жестикулируя и показывая на свои части тела, рассказывает о практически постоянных болях в разных местах от головы, где боли есть всегда, до ног, где боли зависят от погоды. О болях в суставах, которые так раздражают её, потому что ей тяжело ходить. О болях в сердце, когда оно неожиданно начинает быстро и часто биться, и она чувствует страх, что сердце сейчас выскочит из груди, и она умрет. Она подробно рассказывает о том, что стала плохо переносить жару, и теперь жаркое лето для неё — это непреходящий ужас, когда она почти постоянно потная, липкая и противная.

Я вижу на лице женщины всю ту гамму чувству, которые она испытывает, когда ощущает себя липкой и противной. На её лице и шее появляются красные пятна, а пальцы рук начинают мелко дрожать.

— Не волнуйтесь, Алевтина Афанасьевна, я понимаю, о чем вы говорите, — говорю я, пытаясь успокоить женщину.

Она, словно не слыша меня, все больше и больше погружаясь в свою болезнь, продолжает рассказывать о том, что ей стало тяжело подниматься на третий этаж, потому что она задыхается, и порой она чувствует, что не может вздохнуть, будто забыла, как это делается. Она хочет продемонстрировать, как это бывает, и очень образно показывает судорожные вдохи. Её лицо еще больше краснеет, в глазах появляется страх, она начинает махать руками, словно она действительно забыла, как дышать.

Я, отложив историю болезни в сторону, резко хлопаю в ладони перед её лицом, и — она делает нормальный глубокий вдох и расслабляется.

— Алевтина Афанасьевна, а вы к психиатру не обращались? — спрашиваю я.

Она округляет глаза и возмущенно говорит:

— Вы что, доктор, считайте, что я психованная?

— Нет, я вовсе этого не говорил, — отвечаю я, — но, мне кажется, помощь этого специалиста вам бы не помешала.

И, чтобы прервать её возможное мнение по этому поводу, я спрашиваю:

— У вас, Алевтина Афанасьевна, обмороки бывают?

Женщина, переключив свой мыслительный процесс на новый вопрос, спокойно вздохнула и стала говорить о том, что нечасто и в душном помещении у неё бывают обмороки, когда она вдруг на мгновение теряет себя, а, очнувшись, чувствует головокружение.

Приблизив лицо ко мне, и понизив голос, она говорит:

— А еще у меня были судороги. Всего несколько раз, но я это запомнила. Один раз после обморока, когда я упала в кресло, и у меня затряслись ноги и руки так, что я растерялась — никогда у меня такого не было. Потом еще в огороде, когда я упала в грядку с морковкой и вся испачкалась в грязи.

Я, кивнув, отодвигаюсь от неё и встаю.

— В общем, все понятно, Алевтина Афанасьевна? Будем обследоваться и лечиться.

Я выхожу из палаты и думаю, что первым, кого я позову на консультацию, будет психиатр.

В ординаторской сидит Лариса.

— Я начинаю беспокоиться, — говорит она, — Вера Александровна не отвечает на мобильный телефон.

Сев за свой стол, я пишу историю болезни.

— Михаил Борисович, почему вы так спокойны, неужели вам все равно, что ваш коллега отсутствует? — возмущенно говорит она.

— А вам, Лариса, нежелательно волноваться, — говорю я, поворачиваясь к ней, — и, к тому же, будем мы волноваться или нет, — в данной ситуации мы ничего не сможем сделать.

— То есть, как это?

— А вот так, — я снова отворачиваюсь от неё.

Лариса говорит что-то еще, но я не слушаю.

Веру Александровну уже доставили в наше приемное отделение. Врачи из реанимации, зная о прибытии пациента с тяжелой черепно-мозговой травмой, уже приступили к оказанию помощи.

Все уже произошло.

 

31

Леонид Максимович, заглянув в ординаторскую, громко говорит, что в приемное отделение привезли Веру Александровну.

— Автомобильная авария, — коротко говорит он, — черепно-мозговая травма. Я иду туда.

Лариса охает, вскакивает и быстро уходит за заведующим.

Я спокойно дописываю историю болезни и иду в реанимационное отделение, потому что знаю, что к этому моменту Вера Александровна уже там.

Реанимационное отделение всегда вызывает у меня неоднозначные чувства. Мне достаточно редко приходится сюда приходить, и, может, это хорошо. Когда я вижу, как человек перестает быть личностью, превращаясь в обездвиженное фиксированное к кровати тело, интубированное и облепленное датчиками, мне не по себе. Тело еще функционирует, а «Ах» уже отделилась от него, ожидая, когда можно будет оставить это почти мертвое тело, растворившись в Тростниковых Полях. Имя у человека еще есть, — на обходе его называют врачи, хотя медсестры, когда ухаживают за телом, никак не называют больного, — а личность практически утрачена. Аппараты неутомимо поддерживают жизнедеятельность, а птица уже взлетела к небу.

В реанимационном отделении три палаты. В одной из них три кровати, ничем друг от друга не ограниченные и лежат там две женщины и мужчина. В другой палате — тоже два разнополых пациента. Вера Александровна, как сотрудник больницы, лежит в отдельном боксе.

Я смотрю на лицо коллеги. Голова забинтована, глаза закрыты, изо рта торчит трубка, подсоединенная к аппарату искусственного дыхания. На мониторе бежит кривая сердечного ритма. Она жива, сердце бьется, но насколько пострадал мозг — неизвестно.

— Господи, за что же это? — слышу я рядом плачущий голос Ларисы.

Я молчу. Не место и не время говорить о том, что каждый из нас выбирает ту дорогу, которая предопределена. Она сама укладывала камни в мостовую, которая привела её сюда. И Бог здесь не причем. Невозможно уследить за каждым человеком, да и не нужно этого делать — Бог не для того живет на Земле, чтобы спасать тех, кто этого не заслуживает. Да и не всех, кто заслуживает, Он будет спасать.

Когда я ухожу, в соседней палате две медсестры перестилают женщину. Они небрежно и бесцеремонно перекатывают обнаженное тело, словно это бревно, с одного бока на другой, и это тоже мне не нравится.

Человек в реанимационном отделении становится субстратом, который врачи пытаются вернуть обратно в мир живых людей и довольно часто это у них получается, а средний медицинский персонал заботится о них, как заботятся о лежащей в определенном месте вещи — абсолютно неважно, что это, просто работа такая.

Когда иду обратно в ординаторскую, я захожу к Шейкину. Глядя на его серьезное лицо, я говорю:

— Сейчас, Шейкин, за вами приедет медсестра и отвезет в процедурный кабинет. Я выпущу жидкость из живота, чтобы вам легче было.

Он кивает. И, когда я уже отворачиваюсь, чтобы уйти, говорит мне в спину:

— Доктор, а, может, уже не надо?

— Что — не надо? — спрашиваю я, снова поворачиваясь к нему.

— Да, вот это, жидкость выпускать, может, лучше дадите мне какое-нибудь лекарство, чтобы я тихо и безболезненно ушел.

Соседи по палате, только что говорившие друг с другом, мгновенно замолчали и уставились на меня, ожидая, что я скажу.

— Не говорите глупости, Шейкин, придет время, и уйдете, только разница в том, как вы будете уходить — в муках с проклятьями к Богу или в мире со своим сознанием и молитвой в сердце, — говорю я спокойно и ухожу.

За оставшиеся два часа рабочего времени я доделываю все дела, выписываю одну пациентку из 301-ой палаты, выпускаю асцитическую жидкость из живота Шейкина и ровно в двенадцать ухожу из отделения. Скорее всего, завтра Леонид Максимович скажет мне, что я снова работаю на ставку, в связи с тем, что Вера Александровна больна, но — это будет завтра.

На лавке под тополем сидит Мария Давидовна. Я смотрю на неё издалека и улыбаюсь. Красивая и сильная женщина. Знать, что у неё такое страшное заболевание, и внешне спокойно сидеть и ждать.

Когда я подхожу, она поднимает глаза и смотрит на меня.

— Михаил Борисович, скажите мне, что вы сможете избавить меня от этой опухоли. Успокойте меня, потому что я всего лишь слабая женщина, которая хочет жить.

В голосе я слышу страданье. Она уже многократно представила себе свое будущее, красочно и подробно. Она нарисовала в своем воображении то, как онкохирурги, удалив молочную железу, безуспешно лечат её химиопрепаратами. Она представила себе и то, как, скрыв свою болезнь, заживо гниет и медленно умирает. И тот, и другой вариант вызывает у неё панические слезы и непрекращающийся ужас, с которым она живет все эти дни.

— Я могу ждать, если я верю, — говорит она тихо.

Я сажусь рядом с ней на лавку и молчу.

— Я что-то должна сделать? — спрашивает она.

— Никому вы ничего не должны, — говорю я. На её лице следы прошедших дней, и оставленных за спиной лет. В глазах боль и желание жить.

— Я могу вам помочь, и вы это знаете. Ждите, Мария Давидовна.

Я встаю и, не оборачиваясь, ухожу.

 

32

Когда Парашистай ушел, даже не обернувшись, Мария Давидовна заплакала — слезы текут по щекам, оставляя дорожки на лице. Она, мысленно проклиная того, кто может ей помочь, но тянет время, словно не хочет этого делать, думала о своем знании и своем молчании.

В том, что Михаил Борисович Ахтин и Парашистай — одно лицо, она была уверена процентов на девяносто, то есть, сомнения оставались, но она определенно думала на него. Она предполагала это давно, но уверенность почувствовала совсем недавно. И если она смогла это понять, то и Вилентьев скоро поймет. А, когда поймет, начнет копать и что-нибудь нароет.

Если Михаил Борисович Ахтин окажется за решеткой, никто ей уже не поможет. В этом она была, почему-то, уверена на все сто процентов.

Она задавала себе этот вопрос — откуда такая уверенность в том, что Ахтин сможет вылечить её? Только ли разговор с Оксаной заставил её поверить в чудесную силу доктора? Может, это его провидческие способности привели её к мысли, что он способен сделать невозможное?

Она не могла найти однозначный ответ ни на один из вопросов.

Иногда ночью она вспоминала его глаза, и — ощущала твердую уверенность, что только он, и никто другой не поможет ей.

Мария Давидовна медленно шла домой. Ждать — самое трудное дело из всех возможных занятий, которые ей доводилось выполнять. Жить с осознанием того, что твоя плоть медленно умирает, пораженная бессмертным убийцей, казалось ужасным, но она каждый день делала то, что делала всегда. Покупала продукты, готовила ужин, делала работу по дому. Это несколько отвлекало, но — стоило ей сесть или лечь, как мысли наваливались на её сознание, погружая во мрак ожидания.

Мария Давидовна без всякого аппетита съела салат, купленный в супермаркете. Вымыла посуду и села к телевизору с кружкой горячего чая.

Перед вечерними новостями по второму каналу шла ежедневная передача «Дежурная часть». Она, думая о своей участи, механически смотрела на экран и изредка делала глоток из кружки. Она не сразу поняла, что информация в передаче касается её, и поэтому стала воспринимать голос диктора с опозданием.

— … на окраине Москвы было совершено ужасное преступление. Неизвестный преступник ножом убил двоих человек и тяжело ранил третьего. Учитывая, что двое из них были наркоманами, а третий, Владимир Геркоев, который сейчас находится в реанимации, наркоторговцем, следствие не исключает, что это были криминальные разборки. Однако, оперативников насторожила одна неприятная деталь — преступник выдавил глаза у одного из убитых, и вытащил одно легкое из его груди. И, судя по всему, унес их с собой. Как только раненый наркоторговец придет в себя, следствие сможет задать ему интересующие их вопросы.

Диктор стала рассказывать очередной ужасный случай из столичной жизни, а Мария Давидовна, сделав логичные и правильные выводы, побледнела.

Если раньше у неё еще были сомнения, то теперь все встало на свои места.

Она, Мария Давидовна Гринберг, разумная женщина, психиатр с многолетним стажем, ждет, когда серийный убийца-маньяк придет и избавит от смертельной болезни. Сложив эти мысли в своей голове, она истерически засмеялась. И только горячий чай, выплеснувшийся на ногу, остановил этот всплеск эмоций.

Она стерла жидкость с ноги краем домашнего халата и пошла на кухню. Там, в дальнем шкафчике у неё спрятана бутылка коньяка. Она посмотрела на бутылку, откупорила её и щедро плеснула в стакан.

Мария Давидовна твердо решила, что неважно кто поможет ей — пусть даже это будет черт из преисподней. Пусть это будет серийный убийца, который может даже в эту минуту кого-то лишает жизни. В данный момент Марию Давидовну интересовала её жизнь и здоровье.

Выпив залпом первые полстакана, и залив таким способом свою совесть, она вернулась с бутылкой к телевизору.

Надеяться и ждать. Ничего другого ей не оставалось.

 

33

Я звоню в дверь. Я знаю, что меня ждут в любое время. Сейчас уже ночь — большая стрелка на часах приближается к цифре 2.

Сегодня двадцать первое августа две тысячи седьмого.

За дверью слышны шаги, затем громкий звук, словно что-то упало. И дверь открывается.

Мария Давидовна пьяна. Я с улыбкой смотрю на выражение лица женщины.

— А, Парашистай, заходи, — говорит она, делая рукой приглашающий жест и отходя в сторону. При этом она чуть не падает, но, схватившись за дверь, сохраняет равновесие.

Я вхожу. Однокомнатная квартира одинокой женщины. Кухня, совмещенный санузел и комната. Я могу увидеть все, даже не заходя в каждое помещение.

— Ну, уже проходи, Михаил Борисович, — говорит позади меня Мария Давидовна, — я тебя жду, жду, а ты пришел и стоишь, как пень.

Я прохожу в комнату и сажусь на стул. На журнальном столике у включенного телевизора пустая бутылка коньяка. Пустой стакан лежит на ковре у дивана.

— Что смотришь? — агрессивно говорит женщина, неуверенно подойдя к дивану и сев на него. — Ну, выпила немного, но на то есть причина.

— И какая?

Она смотрит на меня и четко говорит:

— Друг у меня был. Хороший человек, которому я верила, несмотря ни на что, а вот теперь оказывается, что он — маньяк и серийный убийца.

— Серьезная причина, — киваю я. И продолжаю:

— Давайте, Мария Давидовна, я сделаю то, что нужно. Снимите халат с плеч и ложитесь на диван.

— Ничего я тебе не дам, маньяк проклятый, — говорит она и неуверенными движениями стягивает халат с плеч, — за что людей убивал, зачем резал их, скотина ты, ублюдок и гад, — продолжает она изливать свои пьяные мысли, укладываясь спиной на диван.

Я смотрю в глаза, где в пьяном омуте застыли слезы.

Я смотрю на грудь, которую она доверчиво обнажила передо мной.

— Руки поднимите вверх, Мария Давидовна.

Она делает это и, лежа в этой позе, говорит:

— В такой позе я — кА. Ты тоже заберешь мою кА?

Справа изменения в молочной железе уже видны — грудь справа больше, лимонная корка над соском, который подтянут вверх. Опухоль растет значительно быстрее, чем можно было бы ожидать. Заглянув в правую подмышечную область, я вижу неровность. Протянув левую руку, я прикасаюсь к этому месту.

Мария Давидовна вздрагивает, но ничего не говорит.

Я сжимаю правой рукой молочную железу, а левую оставляю в подмышечной области. Опухоль не так уж велика, как я думал. Да, подмышечный лимфатический узел уже среагировал, но это все. Дальше метастазов нигде нет.

Я улыбаюсь, — все получится.

Я сдавливаю опухоль и подмышечный узел, окружив их силой своего сознания со всех сторон, и убиваю размножающиеся раковые клетки. Это происходит не быстро — я в своем сознании вижу, как трехмерное изображение опухоли медленно начинает распадаться на части, как разрушаются мелкие сосуды, как серая жидкость смешивается с красной, как рвутся нити лимфатических сосудов, по которым частички опухоли могли бы уйти в другое место организма.

Я усиливаю нажим, заставляя опухоль умирать быстрее. Мне не нужно, чтобы раковые клетки смогли избежать гибели — я не могу перекрыть все пути к отступлению, и мне бы не хотелось, чтобы даже единичные раковые клетки выжили.

Я убеждаюсь, что опухоль до последней клетки полностью мертва и возвращаюсь сознанием к Марии Давидовне.

Она лежит и смотрит на меня. Глаза абсолютно трезвые, руки лежат над головой. Она вытерпела сильную боль и даже не попыталась остановить меня, словно знала, что я делаю. Я смотрю на грудь — из правого соска выделилось немного зеленоватой жидкости, молочная железа чуть сжалась.

Я убираю руки.

— Все, Мария Давидовна.

Я встаю, чтобы уйти.

— Спасибо, — говорит она тихо.

— На здоровье, — киваю я, — завтра вам, Мария Давидовна, будет очень плохо — высокая температура, рвота, и так далее, но вы сильная, вы справитесь.

Я уже почти выхожу из комнаты, когда она то ли спрашивает, то ли утверждает:

— Парашистай, убийств ведь больше не будет?!

Я ничего не отвечаю.

Закрыв за собой дверь её квартиры, я как бы отрезаю от себя этот отрезок жизни. Что бы ни было дальше, Мария Давидовна останется в моей жизни светлым пятном.

 

34

Я снова рисую, но теперь уже не портреты. Богиня пребывает в своем мире, окруженная «кА» жертв. Мои рисунки ей уже не нужны. Себя я рисовал последние дня три, а сейчас я рисую будущее. Я знаю его, и это грустно.

Может, это и хорошо, что абсолютное большинство людей даже не догадываются о завтрашнем дне. Придет, и хорошо. Запланировали сделать что-то, стремимся к этому, и прекрасно. Все сложилось, как задумывали, — просто замечательно. Жизнь удалась.

Конечно же, я знаю не все, что будет, но и того, что я вижу, вполне достаточно. Именно это я рисую.

Падающий многоэтажный дом. Он в падении застывает на рисунке, а в моем сознании здание с грохотом валится на землю. Огромная волна серой пыли и мелких камней накрывает дорогу, по которой едут автомобили. Под ней исчезает группа людей, которые шли по тротуару.

И эта волна серой пыли закрывает нестерпимо жаркое солнце.

Рисунок не может передать того, что я чувствую — мощное сотрясение под ногами, когда устоять практически невозможно. Громкий звук, ударивший по ушам, будто я стою под огромным колоколом, и его язык снова раскачивается для следующего удара. Крики людей, которые в стремлении выжить разбегаются в разные стороны. Я вижу, как рвется асфальтовое покрытие дороги, и я рисую, как микроавтобус с пассажирами падает в разверзнувшуюся бездну.

Отложив лист с рисунком, я беру новый. Карандаш на мгновение замирает над белизной листа и, даже не задумываясь и не останавливаясь на деталях, я быстро рисую. Это дом, в котором я сейчас живу. Точнее, то, что от него осталось. Полностью рухнувшие первые четыре подъезда и руины пятого подъезда. Гора из разбитого кирпича, стекла, труб, дерева и мебели. Местами видны торчащие человеческие конечности, которые еще шевелятся. Я не могу на рисунке передать крики, которые слышу, но — они есть. На помощь никто не придет, потому что каждый занят спасением своей жизни, и для многих, очень многих это занятие становится последним в их жизни.

Курган на том месте, где мой дом. Он полностью закрывает склеп на долгие столетия. Именно этого я хотел. Её долго никто не потревожит.

Я все это вижу и рисую, но меня здесь не будет.

Иногда я задаю себе вопрос — как я могу быть уверенным в том, что все будет именно так, а не иначе? Откуда такая уверенность?

Я откладываю рисунок в сторону. У меня нет ответов.

Если я Бог, то все будет так, как я вижу.

Если я только думаю, что я Бог, может быть, все будет совсем по-другому, и все мои размышления не более, чем бред сумасшедшего. О последнем даже думать не хочется.

Я встаю и иду на кухню. Выдвинув ящик стола, я смотрю на ножи. Конечно, это глупо держать орудия убийства на видном месте, но — глупо жить, пряча по углам и тайникам свои желания и стремления. Тут же рядом лежит оселок. Я сажусь за стол и начинаю точить ножи с деревянными рукоятками, на которых вырезаны две буквы. Ритмичные движения и однообразный звук настраивают меня на меланхоличный лад — в своем сознании я снова и снова возвращаюсь к прошедшим годам, когда я понял свое предназначение в этом мире. Я сделал немного, да, и не требовалось большое количество жертв — только то, что необходимо.

Впереди у меня важное дело. Думаю, что последнее, что я сделаю. Даже не так — знаю, что это будут последние жертвы, которые умрут от моих рук.

Я пробую остроту ножей большим пальцем левой руки.

Мне нужно обеспечить будущую безопасность Марии Давидовны. Она мне нужна, потому что только эта женщина сможет понять, где находится святилище Богини, и она обеспечит его безопасность на то недолгое будущее, в котором не будет меня.

Я назначаю её Хранителем. Она сохранит в неприкосновенности Богиню.

Она еще этого не знает, но — когда через пару дней получит от меня послание, поймет своё предназначение.

Я иду по ночному городу. Уже конец августа, а лето еще не собирается сдавать свои позиции. Ночная духота давит со всех сторон. Фонари освещают мне дорогу, редкие люди, которые попадаются мне, спешат домой, звезды, мерцающие на небе, живут своей жизнью.

Ничего не меняется. Все, как всегда. Пройдут годы, а звезды все также будут светить сверху, не замечая отсутствие людей и огней.

Я сворачиваю в темный переулок — это старая часть города. Здесь одноэтажные дома и редкие фонари. Справа подает голос сторожевая собака, ей вторит пес слева, — и вскоре многоголосое гавканье сопровождает мой путь. Я улыбаюсь — собаки чувствуют, что мимо них проходит хищник.

Мне осталось идти недолго. В конце этой улицы есть дом, стоящий на отшибе. Там нет собаки, потому что её нечем кормить. Хозяин уже давно продал душу дьяволу по имени героин. Именно он может нанести непоправимый вред Марии Давидовне. Через год во время проведения психиатрической судебно-медицинской экспертизы он, укусив её за руку, передаст вирус СПИДа моему Хранителю.

Конечно же, я не могу этого допустить.

Я вижу покосившийся дом, окна которого освещены. Кстати, на всей улице только эти окна горят. Я подхожу к остаткам оградки — то, что забор давно упал, никого не волнует — и заглядываю в окно.

Их четверо. Трое взрослых парней и один молодой, явно еще подросток. По их лица можно легко понять, что сейчас у них нет дозы. Все четверо курят, и один, узкоплечий длинноволосый парень что-то говорят подростку. Подросток, нахохлившись, сидит в углу и часто подносит сигарету ко рту.

Тот, что мне нужен, высокий широкоплечий парень. Он полулежит в кресле и молчит. Он курит и смотрит в потолок, словно отсутствует в этом доме.

Я ухожу в тень, когда длинноволосый встает и идет к выходу. Он выходит и идет к упавшему забору.

— Козел, — бормочет он недовольно, расстегивая ширинку, — послали дебила, вот и получили результат.

Струя мочи ударяет по дереву лежащего забора и вдруг резко обрывается. Парень боковым зрением видит меня и прекращает мочиться. Он успевает только повернуть голову, когда мой нож рассекает ему горло. Кровь попадает мне на лицо. Парень, зажимая рану руками и что-то прохрипев, падает на землю.

— Минус один, — шепчу я и иду в дом.

В комнате, куда я вхожу, ближе всего ко мне парень, который, отложив сигарету, откусывает кусок от черного каравая. Этот кусок застревает у него в горле, когда я погружаю нож в надключичную ямку, оставляя его там.

Я делаю шаг к широкоплечему парню, который уже стоит на ногах и сжимает нож в руке. Я отражаю его неловкий выпад, выбиваю оружие и наношу удар. То, что удар смертельный, я знаю наверняка. Я смотрю на подростка, который, забыв о сигарете, широко открыв глаза, неподвижно-заворожен происходящим. В них можно легко увидеть, что у меня за спиной — один мертвый парень с караваем в руках и с ножом, торчащим из шеи, и другой, упавший на спинку кресла с ножом в голове.

Я хлопаю в ладони, и в глаза подростка возвращается жизнь. Он резко вскакивает и бросается в окно, разбивая стекло своим телом.

Перед тем, как покинуть это место, я выключаю свет в комнате, погружая место смерти во мрак.

 

35

В реанимационном отделении утренняя тишина. Врачебный обход еще не пришел, больные перестелены и перевязаны, назначения выполнены. В боксе, где лежит Вера Александровна, мерцает экран монитора, рисуя кривую сердечного ритма, и мерно дышит аппарат искусственного дыхания.

Я подхожу ближе и приподнимаю правое веко у коматозной женщины. Я не знаю, что я хочу увидеть — может, жизнь ушла из неё, и аппараты жизнеобеспечения работают в холостую. Может быть, мозг функционирует нормально и она просто не хочет выходить из своего состояния.

Но, скорее всего, — овощ на грядке созрел.

Абсолютная пустота. В бездне правого глаза ничего нет — ни жизни, ни смерти. Там нет воспоминаний и нет последних мгновений нормальной жизни, записанных в памяти.

Я отхожу от кровати Веры Александровны.

Я думаю о том, что ошибался. Я был уверен, что в результате автомобильной аварии Вера Александровна станет инвалидом первой группы, но сохранит разум. Судя по всему, я ошибся — она никогда не выйдет из коматозного состояния. Прошла неделя, и можно уже уверенно говорить о том, что так и будет.

В ординаторской Лариса сидит на диване и тупо смотрит перед собой. Она неуловимо изменилась, хотя и срок беременности еще небольшой. Немножко округлилось лицо, движения стали плавными, и — она не курит. Она никому не говорит, что беременна, и продолжает дежурить по ночам.

— Михаил Борисович, как вы думайте, Вера Александровна выйдет из комы?

Она думает о том же, что и я.

Помолчав, я отвечаю:

— В жизни все бывает. Неизлечимые больные — выздоравливают, лежащие годами в коме — просыпаются. Вы это знаете не хуже меня.

— Михаил Борисович, все прекрасно знают, что вы иногда можете предвидеть, — говорит Лариса, — я знаю, что все бывает, но я спрашиваю у вас — она выйдет из комы?

— Я часто ошибаюсь, — ухожу я от ответа.

— И все-таки? — настаивает она.

Я не хочу отвечать на эти вопросы, и поэтому пытаюсь перевести разговор в другое направление:

— Лариса, как вы назовете своего сына?

Её глаза удивленно расширяются, а в голосе появляется неприкрытое изумление:

— Какого сына?

— Ну, вы, Лариса, говорили о моем даре предвиденья, так вот, я вижу, что вы беременны и у вас плод мужского пола. Вы уже думали, как назовете ребенка?

Она растерялась. Глядя на меня, она краснеет, как помидор.

— Я только через неделю пойду на первое ультразвуковое исследование, я не знаю, кто у меня там.

— Мальчик, — уверенно говорю я.

— Мальчик, — повторяет она за мной, как эхо.

Я смотрю, как она снова погружается в себя. Взгляд снова застыл на какой-то точке пространства. Что ж, пусть подумает.

Я иду в 302-ю палату. Там сейчас лежит только Шейкин — остальных я выписал, и они сегодня утром уехали.

Присев на край кровати, я заглядываю в глаза пациента. Он встречает мой взгляд равнодушно. Да, сейчас ему снова плохо — осознание того, что неизбежное приближается, заставляет его смотреть на мир через призму равнодушного созерцания. Меньше недели назад, когда я выпустил жидкость из живота, ему было значительно легче, но сейчас снова округлился живот.

— Как дела, Шейкин?

— Так себе, — говорит он, — пока жив, хотя порой, мне кажется, что уже мертв.

Шейкин смотрит на меня и, понизив голос, добавляет:

— Доктор, давай сделаем так, чтобы я уснул и не проснулся. Ты же, Михаил Борисович, понимаешь, что у нас ничего не получится. Я уже никогда не поправлюсь.

Это его фамильярное «ты» добавляет убедительности в слова — он словно отдает мне свою жизнь, как самому близкому человеку. Он доверяет мне самое ценное, что у него есть, и здесь официоз ни к чему.

Он видит, что я молчу, и продолжает тихо говорить:

— Понимаешь, доктор, устал я. Если бы еще мне было для кого жить, я бы боролся до конца, но — дома, кроме пустых стен, меня никто не ждет. Ты и сам видишь, что за все время, что я здесь нахожусь, ко мне никто не пришел. Мир вычеркнул меня из списка живых — жена и дети забыли обо мне, бывшие сослуживцы заняты своими делами и им не до меня, а для собутыльников давно уже нет ничего святого, кроме огненной жидкости. Ну, промучаюсь я еще пару недель, и что? Ничего не изменится.

Шейкин перевел дыхание. Так много говорить для него тоже тяжело.

Я смотрю на него. Он вполне убедителен, тем более, что я уже решил, что помогу ему. Избавить от болезни его уже никто не сможет, а от жизни — очень даже легко. Помочь умереть — это тоже функция Бога.

— Шейкин, вы в Бога верите? — спрашиваю я.

— Да.

— Я вернусь через десять минут, надеюсь, вам хватит этого для молитвы?

Шейкин улыбается, словно я только что сказал ему радостную новость и еле заметно кивает головой.

Лариса по-прежнему сидит в ординаторской на диване и смотрит перед собой. Заметив меня, она поворачивает голову в моем направлении и спрашивает:

— Как это у вас получается?

— Вы это о вашей беременности?

— Да.

— Ну, я видел, что у вас недавно был ранний токсикоз, и уже сейчас можно заметить некоторые изменения в вашем внешнем виде, по которым можно предположить, что вы, Лариса, беременны.

— А, по поводу мальчика?

— Ну, а это — пятьдесят на пятьдесят. Или мальчик, или девочка. Учитывая данные статистики, мальчиков рождается несколько больше, чем девочек, поэтому у меня больше шансов правильно предсказать пол ребенка, если я скажу, что это мальчик.

Лариса разочарованно хлопает глазами.

— То есть, вы точно не знаете, кто там у меня?

— А, вы, Лариса, думали, что я — волшебник?

— То есть, вы смеялись на до мной, Михаил Борисович? — говорит Лариса обиженно.

— Нет, — мотаю я головой, и улыбаюсь, — я рад за вас, Лариса.

Я смотрю на часы — десять минут прошло.

— Жизнь, во всех её проявлениях, — это прекрасно, — говорю я, — и ведь неважно, кто там, мальчик или девочка. Главное, чтобы ребенок был здоров, а вы были рады его появлению на свет.

Я снова оставляю Ларису.

Шейкин, на лице которого написано умиротворение, лежит на кровати, сложив руки на круглом животе. Он смотрит на меня и, не заметив того, что ожидал увидеть, спрашивает:

— А где шприц?

— Успокойтесь, Шейкин, мне не нужен шприц, я все сделаю быстро и безболезненно.

— Спасибо, доктор, — говорит он, все еще недоверчиво глядя на меня.

Я сажусь на край кровати и прикладываю пальцы к шее. Почувствовав биение сонных артерий, я говорю:

— Смотрите, Шейкин, мне в глаза, и, когда захочется спать, не сопротивляйтесь.

Я, не сжимая сосуды пальцами, создаю своим сознанием поле и перекрываю ток крови в сонных артериях с обеих сторон. Я смотрю, как мутнеет сознание в глазах пациента. На его лице застывает улыбка, когда он медленно уходит в бесконечный сон. Шейкин в последние мгновения жизни счастлив — он вновь проживает те события в его жизни, которые лежат на поверхности памяти. Я встаю и иду в ординаторскую, чтобы начать набирать на компьютере посмертный эпикриз.

Днем, когда рабочий день заканчивается, я понимаю, что мне надо сделать еще одно дело. Написав бумагу, я иду к заведующему отделением за подписью. Говорю, что мне надоело, когда он спрашивает почему. Слушаю его еще пять минут, равнодушно кивая на его доводы. Забираю подписанное заявление и иду в отдел кадров.

На следующий день я забираю свои документы и освобождаю стол в отделении. Я никому не говорю простых слов прощания, словно ухожу навсегда.

Наверное, так оно и есть.

 

36

Иван Викторович Вилентьев ждал звонка. Полчаса назад он отправил в Москву фотографию и теперь сидел у телефона. Чутье подсказывало ему, что ответ будет положительный, но ему нужна была полная определенность.

За окном начало темнеть — пришла осень. Дни все короче и короче. Хорошо хоть, что синоптики обещали теплую осень без проливных дождей. Хотя, полностью верить им нельзя. Посмотрев на часы — прошло всего тридцать пять минут — он подумал, что в Москве сейчас только полпятого.

Он чуть не подпрыгнул, когда зазвенел телефон.

— Да, Вилентьев слушает.

— Спасибо огромное. Как все сделаем, я вам отправлю материалы.

— Еще раз спасибо.

Он положил телефонную трубку и от избытка чувств, довольный собой, хлопнул в ладони. Вскочив со стула, он подошел к сейфу, открыл его и извлек пистолет в кобуре. Закрепив портупею на плечах, капитан на ходу набросил пиджак на плечи и вышел из кабинета.

— Коля, — заглянул он в соседний кабинет, — поднимай спецгруппу, и поехали на задержание, Парашистая в Москве опознали.

Иван Викторович шел по коридору управления с гордой улыбкой — он был прав, когда подозревал Ахтина, интуиция его не подвела.

Уже в машине он с сотового телефона позвонил психиатру Гринберг.

— Здравствуйте, Мария Давидовна.

— Я получил из Москвы подтверждение. Да, это наш доктор. Владимир Геркоев, один из тех, кто выжил, опознал его.

— Да, едем на задержание.

— Мария Давидовна, да вы что, мы с Колей и пятеро спецназовцев. А он всего один.

На лице Ивана Викторовича застыла улыбка уверенного в себе человека. Женщина пытается напугать его, рассказывая ему, что Парашистай опасен.

Нажав на кнопку отбоя, он самодовольно спросил напарника, сидящего за рулем:

— Ну, что, Коля, справимся всемером с Парашистаем?

— Иван Викторович, какой разговор!

— Вот, а Мария Давидовна сомневается в этом. Кстати, давай тихо подъедем к его дому. Выключи мигалку.

Иван Викторович посмотрел назад, — ехавшая в уазике сразу за ними группа быстрого реагирования последовала их примеру.

Въехав во двор пятиэтажки, они оставили машины у первого подъезда.

— Значит, так, ребята, — сказал негромко Вилентьев собравшимся вокруг него людям форме, — он живет один на первом этаже в квартире номер двадцать два, вот те три окна выходят на эту сторону, и одно окно — на той стороне дома. Не думаю, что у него есть огнестрельное оружие, но ножом он пользоваться умеет, поэтому будьте внимательны и не подпускайте его к себе близко. Желательно взять его живым. Я думаю, двое должны остаться под окнами, а остальные — за мной.

Командир спецназа скомандовал, и двое бойцов побежали — один под дом, другой — за дом.

Вилентьев быстро пошел к третьему подъезду. В сумерках наступающего вечера, когда фонари еще не зажгли, они были похожи на привидения. Странные создания безумного мира.

Им повезло — железная дверь в подъезд открылась перед ними. Женщина с маленькой собачкой испуганно шарахнулась в сторону, пропуская вооруженную группу внутрь.

— Тихо, — предупредил её Вилентьев, — милиция.

Спецназовцы заняли свои места у нужной двери и замерли. Коля, вытащив пистолет из кобуры, выжидательно посмотрел на Вилентьева.

Иван Викторович подошел к двери, на которой были приклеены две одинаковые цифры, и громко постучал.

К его удивлению, дверь от стука задрожала так, что стало понятно, что она не закрыта. Иван Викторович ощутил нехорошее предчувствие — или Парашистай, кем-то предупрежденный, уже оставил это место, или он их ждет. Где-то в глубине его сознания Вилентьев подумал, что лучше бы в квартире никого не было, потому что он прекрасно знал, что предупрежденный — вооружен. Но отступить было невозможно.

Иван Викторович потянул дверь на себя и показал глазами спецназовцу слева от себя — вперед.

Боец бросился в квартиру, за ним последовал командир и еще один спецназовец.

— Давай, Коля, — сказал Иван Викторович, — я за тобой.

Но, когда надо было шагнуть внутрь, ноги не послушались его. Капитан Вилентьев стоял на пороге квартиры номер двадцать два и вглядывался в темноту квартиры.

Сначала кто-то чертыхнулся, блеснул луч фонаря, затем послышался вскрик и грохот падающего тела. Луч от фонаря метнулся в сторону, и ударила короткая очередь. Когда Вилентьев услышал крик в квартире, он смог заставить свои ноги сделать шаг.

Держа в вытянутой руке пистолет, он вошел в квартиру и остановился. На ощупь, он попытался найти выключатель, чтобы зажечь свет, но, найдя его, несколько раз безрезультатно щелкнул. Темнота в квартире была кромешной и, главное, — он услышал в наступившей тишине стоны.

Иван Викторович подумал о том, что надо идти вперед к раненым, что он должен что-то делать, но не мог сдвинуться с места. И только когда он услышал звук выстрела, раздавшийся вне квартиры, он пошел вперед.

 

37

Мария Давидовна, положив трубку, вздохнула. Она предполагала, что все закончится именно так, но — хотелось, чтобы произошло чудо, и она ошиблась. Ей подсознательно хотелось, чтобы Михаил Борисович и Парашистай были разными людьми. Доктор ей нравился, и — если уж быть до конца честной перед собой — она примерно с полгода назад уже начинала строить долгосрочные планы в отношении Михаила Борисовича.

Её наивная мечта растворилась, как сигаретный дым.

Она потянула руку к телефонной трубке. Она даже взяла её и протянула указательный палец к кнопкам. Но в последний момент опомнилась, — он серийный убийца, маньяк, и она уже совершила преступление, скрыв от следствия то, что знала.

Мария Давидовна положила трубку на место. Села в кресло и задумалась.

С другой стороны, он спас ей жизнь. Два дня назад она сходила на маммографию, и на снимках ничего не было. Она помнила, что сказал доктор-рентгенолог:

— Типичные возрастные изменения, хотя справа они более выраженные. Тяжистость такая, словно в этом месте была операция. У вас, Мария Давидовна, никаких операций на правой молочной железе не было?

Она ответила, что нет, ничего не было. Доктор, пожав плечами, сказал, что, значит, это возрастная норма.

Мария Давидовна вспомнила, как она проснулась утром после той ночи. Голова раскалывалась, тело горело от лихорадки, во рту было так противно, что её чуть не вырвало. Она еле дошла до ванны и умылась.

И только тогда вспомнила, что случилось ночью.

Она, скинув халат, смотрела в зеркало на свою грудь, и слезы текли по её лицу. От слабости и боли. От счастья и неуверенности. От того, что видели её глаза, и знало сердце.

В зеркале еще не было значительных улучшений — правая молочная железа все еще была больше левой, кожа над соском не изменилась, но она знала, что опухоли больше нет. Левой рукой она проверила правую подмышечную область и разрыдалась в голос.

Шишки там нет.

В тот день она лежала дома с высокой температурой, пила аспирин и счастливо улыбалась. Кем бы ни был Михаил Борисович Ахтин, он совершил чудо. И неважно, как он это сделал, — она ему благодарна, не задумываясь о природе его дара.

Мария Давидовна снова протянула руку к телефону, твердо решив, что она обязана предупредить своего спасителя. Но — телефон зазвонил раньше, чем она успела его взять.

— Алло, — сказала она в трубку осторожно.

На том конце молчали, — только еле слышное человеческое дыхание.

— Михаил Борисович?

Так и не услышав ничего, Мария Давидовна сказала:

— Спасибо, Михаил Борисович, за все, что вы сделали для меня. Я хотела сказать, — она замерла, вслушиваясь в телефонную тишину, и затем решительно закончила, — что они едут к вам. Мне бы не хотелось терять вас, пожалуйста, Михаил Борисович, не сопротивляйтесь.

На том конце трубки послышался звук, словно кто-то хмыкнул, и тишина сменилась короткими гудками.

Мария Давидовна задумчиво посмотрела на трубку и положила её на место.

Она ничего не могла изменить.

 

38

Я стою у стены, которую сам построил, отгородив от внешнего мира Богиню. Я говорю о том, что неизбежное должно случиться. Как бы я не оттягивал, это произойдет.

Я говорю в пространство квартиры:

О, Великая, ставшая небом, Наполняешь ты всякое место своею красотою. Земля вся лежит пред тобою — ты охватила её, Окружила ты и землю, и все вещи своими руками. Ты сияешь, как царица Нижнего Египта. И могуча ты над богами, Души их — твои, и наследие их — твоё, Жертвы их — твои, и имущество их всё — твоё.

Это прощание. И с прежней жизнью, и с Богиней, и с собой.

Закрыв дверь в комнату, где я провел сотни бессонных ночей, я иду к телефону. Набрав номер по памяти, я подношу трубку к уху и слушаю.

Она говорит то, что я ожидаю услышать. Все-таки я не ошибся с этой женщиной. Она все сделает правильно.

Нажав на рычаг, я прерываю соединение.

Я не сказал ни слова, но это тоже было прощание. Я стою у окна, и смотрю на вечерний сумрак во дворе. Они сейчас приедут. Я знаю, что произойдет в ближайшее время, знаю до мельчайших деталей, и только сомнение — а, может, я ошибаюсь, — помогает мне спокойно смотреть в окно.

Справа у первого подъезда останавливаются две машины. Это они.

Вздохнув, я иду к входной двери и открываю замок. Потянувшись, я открываю дверцу электрощитка и отключаю электроэнергию в квартире.

Я готов встретить их. Сев на пол за входной дверью, я сжимаю в руках два стальных остро наточенных ножа и замираю.

От стука железная дверь дребезжит. После секундного замешательства, открывшаяся дверь прижимает меня к стене. Я смотрю на бравых парней, которые пытаются найти меня, безрезультатно обшаривая темноту светом фонарей.

Я бесшумно встаю и делаю первый шаг.

Слева от меня невысокий парень с пистолетом в руке. Он тянет руку к выключателю и умирает, — нож входит в горло снизу вверх. Я придерживаю тело, чтобы остальные не услышали.

Из комнаты доносится звук — кто-то задел в темноте журнальный столик, уронив его. Чертыхнувшись, командир спецназа, поворачивается, что осветить фонарем угол справа от себя, откуда слышен шум. И видит хрипящее тело своего бойца, — кровь льется из перерезанного горла. Он бросается к нему, забыв об опасности, — и натыкается на мой нож.

Свет фонаря освещает наши фигуры, и я еле успеваю уйти в темноту. Короткая очередь из автомата третьего бойца сбивает с ног тело командира. Боец кричит, — он увидел, что выстрелил по своему командиру. Тем не менее, он пытается среагировать на движение слева от себя, выбив нож из моей правой руки прикладом автомата, но — мой левый нож вонзается сбоку в шею.

Я слышу, как стонет командир. Думаю, он выживет — ножевое ранение в живот и несколько пуль в бронежилет. Я иду к заранее открытому окну и вглядываюсь в освещенный звездами полумрак вечера. Где-то здесь должен быть боец, я знаю, что он ждет меня.

Я спрыгиваю с подоконника в траву и бегу направо.

Боец успевает нажать на курок, прежде чем я успеваю приблизиться к нему. Выстрел и мой крик сливаются в один звук. Я чувствую боль в груди и животе, но — это приятная боль. Падая на бок, я перекатываюсь, чтобы приблизиться к спецназовцу, и, вскочив на ноги, пытаюсь нанести удар ножом.

Не удалось. Во мне уже нет быстроты — я, словно черепаха, делаю медленное движение зажатым в руке ножом, от которого спецназовец легко уходит и наносит ответный удар.

Я лежу в сухой траве и слышу шорох тростника, который окружает меня.

Я улыбаюсь, отдавая земле свою кровь.

Я шепчу, обращаясь к себе:

— Ты должен сесть на трон Ра, чтобы давать богам приказы, так как ты — Ра.

 

Часть третья

10 декабря — 21 декабря 2007 года

 

1

Под небом, где нет солнца и нет звезд. В сумраке вечного вечера, когда небо постоянно освещено ушедшим за горизонт светилом, а яркие точки на небосводе отсутствуют. В мире, где властвует сухая и темная зелень высокого тростника.

Я иду.

Медленно и осторожно.

Я раздвигаю толстые стебли растений, освобождая место для следующего шага, и, сделав его, я слушаю, как шелестит за моей спиной тростник. Он словно что-то шепчет мне, что-то хочет сказать, — наверняка, что-то важное и очень значимое. Сначала я оборачивался, потому что хотел знать, что он мне хочет сказать, но теперь, когда время превратилось в равномерные шаги вперед, я больше не реагирую на шепот-шелест. Я знаю, о чем тростник хочет мне поведать.

О бесконечности Тростниковых Полей.

Когда путник идет с надеждой найти пристанище, но никогда не находит его. Как постепенно он теряет надежду и в его душе созревает обреченность. Как хочется ему взлететь над Полями, чтобы посмотреть вокруг, — задавленные ростки надежды готовы встрепенутся вновь. Но — идеально ровная поверхность Полей без какого-либо намека на любую возвышенность, и отсутствие крыльев за спиной, заставляют путника снова и снова понимать свое бессилие перед величием Тростниковых Полей.

О вечности.

Что бы ни случилось в других измерениях и в других мирах, здесь нет времени. Пространство Тростниковых Полей живет по своим правилам, и главный закон — незыблемость того бытия, которое сейчас видит путник. Так будет всегда.

О правильности этого мира.

Хочет путник или нет, но он должен принять этот мир. У него нет выбора. Или иди в бесконечность Тростниковых Полей, или оставайся на месте, — вечно зеленые растения будут всегда с тобой. Когда ты станешь одним из них, твой шепот-шелест вольется в многоголосый хор.

Я иду.

Во мне еще не угасла надежда найти Богиню, хотя я слышу, как тростник шепчет мне о той, что я ищу. Я начинаю понимать, что мне надо сделать, чтобы найти её.

— Стань одним из нас, и ты обретешь её.

— Прими это, как неизбежность.

— Только, когда твои ноги станут корнями, а руки — листьями.

Но я иду, не останавливаясь, потому что знаю, — замедлив шаг и присев на землю, я останусь здесь и не найду Богиню. Я еще не готов к тому, чтобы быть далеко от неё.

Земля под ногами рыхлая и темная. Мягкая настолько, что я иногда проваливаюсь в неё, и это ощущение — не сопротивляйся — заставляет меня судорожно пытаться освободится из плена. Темная до черноты, словно мертвая кровь, давно впитавшаяся в землю, покрывает все пространств под ногами. Порой у меня возникает чувство, что и моя кровь медленно уходит из меня, оставляя темно-красную полосу позади. Я боюсь обернуться, хотя знаю, что за моей спиной листья тростника с шелестом смыкаются, отрезая меня от земли и от неба.

Я не знаю, сколько иду. Времени здесь нет, хотя в моем сознании есть знание: я не помню, как я оказался здесь, и я уверен, что мой путь не завершится никогда. Тростниковые Поля однообразно-бесконечны, и найти здесь Богиню кажется мне абсолютно нереальным делом.

Однако я иду, — с мыслями о Богине и с молитвой в сердце.

И, когда в очередной раз раздвинув стебли, чтобы сделать шаг, я вижу открытый участок, — я радуюсь.

Пустой круглый участок, окруженный тростником со всех сторон. Чему тут радоваться, но я, как ребенок, разрываю тишину своим криком:

— Богиня, я здесь!

Ничего не произошло. Сразу вслед за моим криком вернулась тишина.

Я иду в центр этого участка. Там, — я вижу это издалека, — яма. Когда подхожу ближе, вижу, что это широкий колодец. Края его неровные, местами осыпавшиеся, чуть ниже мелкий кустарник свисает в бездну, ухватившись за землю корнями.

Если вдруг мне захочется, я не смогу перепрыгнуть это отверстие в земле.

Колодец зияет своей чернотой. Заглянув в него, я ничего не вижу, но сразу понимаю, что теперь у меня есть выбор.

Если я не могу найти Богиню в Тростниковых Полях, значит, еще рано я сюда пришел. Здесь для меня нет места.

Я улыбаюсь.

Я падаю в бездну.

Абсолютно безмолвной тенью во мрак неизвестности.

Без сожаления оставив Тростниковые Поля.

 

2

Мое тело, которое я наполовину не чувствую, переворачивают на бок. Там, где ноги, ничего нет, хотя понимаю, что должно быть, — я только что долго шел и смотрел вниз на свои ноги перед каждым шагом.

Прежде чем открыть глаза, я слушаю.

Шорох сминаемой ткани и еле слышный голос, напевающий о миллионе алых роз.

Мое тело снова переворачивают на другой бок, и вот теперь я еще отчетливее понимаю, что абсолютно не чувствую свою нижнюю часть. Туловище и руки при мне, а все что ниже — отсутствует.

Снова шорох ткани под ту же мелодию, — и тело возвращается на спину.

Я пытаюсь вспомнить, что же было до моего длинного пути в Тростниковых Полях. Мысли в голове, смешавшись, как льдины в ледоход, нагромождаются друг на друга, перебирая полезную и бесполезную информацию в памяти. В хаосе моего сознания шорох тростниковых листьев и запах окровавленной земли мешается со звенящим звуком удара и глазами Богини, которая смотрит на меня мудрыми глазами вечности. Я сознаю, что вечный вечерний полумрак уступил место яркому солнцу, от которого я не могу спрятаться, — даже сквозь закрытые глаза светило обжигает глаза.

Вычленив в памяти последнее событие в моей жизни, я открываю глаза. Совсем чуть-чуть, только, чтобы увидеть окружающий мир, и не видеть ненавистное солнце.

На потолке лампа дневного света.

Женщина. В синем костюме.

Я вижу лицо — ухмылка на губах, мерзость в глазах, которые смотрят на мое тело.

Переместив взгляд, я вижу руку в перчатке. Рука держит мой член. Я понимаю, что сейчас член похож на чужеродный вырост из организма. Я его не чувствую, словно это образование не из моего организма.

Я хочу сказать, но только хрипящий звук из горла и сильная боль, словно оно обожжено кипятком.

Женщина тоже слышит звук и поворачивает лицо в сторону моего лица.

Наши взгляды встречаются.

Я вижу, как резко бледнеет лицо. Она отпрыгивает от меня и быстро выбегает из комнаты, громко захлопнув за собой дверь.

И только теперь я смотрю по сторонам. Повернуть голову страшно, — я не уверен, что смогу это сделать. Если вдруг окажется, что я вообще не могу двигаться — только глазами — то будет очень грустно. Я думаю о том, что, может, я зря оставил Тростниковые Поля, может, надо было еще поискать Богиню, может, я был недостаточно терпелив.

Белые стены. Белоснежный потолок. Боковым зрением я вижу справа от себя какой-то предмет, и любопытство преодолевает страх. Чуть повернув голову, я смотрю на тумбочку — её коричневая поверхность пуста.

Я лежу на кровати в почти пустой комнате.

Моё тело полностью обнажено.

Я вижу свои ноги, но и только — я совсем не чувствую их. Как бы я не пытался пошевелить пальцами ног, ничего не происходит.

Тем не менее, когда слышу приближающиеся быстрые шаги, и дверь открывается, я улыбаюсь.

Мужчина в белом халате. За его спиной женщина в синем костюме. Спокойное, я бы даже сказал, равнодушное лицо у доктора, стоящего надо мной. Он смотрит на меня и говорит с некоторым удивлением в голосе:

— Смотри-ка, ты, очухался!

Он светит мне в глаз маленьким фонариком, и я инстинктивно зажмуриваюсь, пытаясь спрятаться от пронзающего мозг луча. Но он разводит рукой моё веко и проникает лучом в глаз.

— Слышишь меня? — спрашивает доктор, убрав фонарик. — Если не можешь сказать, моргни.

Сосредоточившись, я хрипло произношу слово:

— Да.

— Молодец, — кивает доктор удовлетворенно. Затем, переместив взгляд вниз, говорит, обращаясь к женщине:

— Почему он не зафиксирован?

— Так я же его перестилала, а он вдруг глаза открыл, я и побежала за вами, — отвечает женщина виновато.

Я чувствую, как мою правую руку привязывают жестким ремнем к кровати.

— Внимательнее надо быть с ним, Марина Васильевна, — вздохнув, говорит доктор. — Хоть он и кажется обездвиженным, но, тем не менее. Кстати, надо провести некоторые диагностические исследования.

Мужчина поворачивается и уходит.

Перед моими глазами появляется лицо женщины. Я вижу пористую и морщинистую кожу, мешки под глазами, родинку на левой щеке и злость в глазах.

— Я тебя не боюсь, козел, — говорит она.

Она переходит на левую сторону и фиксирует мою левую руку. Затем привязывает ноги, хотя необходимости в этом нет.

Когда она уходит, я думаю о той роковой роли, что сыграет в её жизни маленькая родинка на левой щеке. Очень скоро у женщины отпуск, который она проведет вместе с подругой на берегу моря. Она с удовольствием будет подставлять лицо солнцу, которое ускорит процесс, — через полгода женщину сожрет опухоль по имени меланома.

Я лежу привязанный к кровати в пустой белой комнате без окон. Над головой яркий свет от лампы. В его свете обнаженное тело кажется мне неестественно белым, словно оно умерло, а мой мозг жив. Дверь, в которую входили и выходили люди, кажется мне тоже белой. Она сливается со стенами, создавая ощущение мертвой белизны, когда взгляд тоже умирает, погружая сознание в безумие жизни.

Я думаю о том бесконечном времени, когда я шел по Тростниковым Полям на своих ногах. Когда не было яркого света, и каждый мой шаг сопровождался шелестом-шепотом тростниковых листьев.

Прекрасные мгновения бесконечности — сейчас я сожалею, что сделал шаг в бездну.

 

3

В сумочке, лежащей в кресле, зазвонил телефон, и Мария Давидовна, протянув руку, взяла его. Глянув на бегущую строку внизу экрана, она сжала губы, — звонил Вилентьев, а, значит, предчувствия её не обманули.

— Да, Иван Викторович, я слушаю.

— Я так и подумала.

— Да, конечно, я буду рада, если вы меня заберете.

Она закрыла телефон-раскладушку и задумчиво посмотрела на свое отражение в зеркале. На неё смотрела уставшая женщина в возрасте, и в глазах была радость. Не смотря на то, что Парашистай — серийный убийца, сама перед собой она не скрывала своих чувств — она рада, что он вернулся.

Мария Давидовна в этот холодный субботний день была дома. Уехать из города на выходные не удалось, — хотя подруга звала на дачу, пообщаться у камина, — и причиной тому была она сама. Всю прошедшую неделю она просыпалась утром с ощущением того, что в жизни скоро должны произойти сильные изменения. Ничего конкретного не было — ни во снах, ни в реальности, но каждый день в эту неделю она чувствовала приближение чего-то неизбежного. Она боялась этого, и с нетерпением ждала приближения выходных.

Капитан Вилентьев только что сказал ей, что Парашистай вышел из комы. И через полчаса он заедет за ней.

Мария Давидовна улыбнулась своему отражению и отошла от трюмо. Подойдя к столу, она извлекла из него конверт. В нем ключ и листок бумаги, на котором красивым аккуратным почерком написаны рифмованные строчки. Прежде чем сложить письмо в сумочку, она снова прочитала его, хотя знала написанное наизусть:

Другой будет сорок четвертым, Вскоре — континент станет мертвым. Страны Востока, где людей миллиарды, Братской могилою станут однажды. Светило больное сильнее сияет, Черную Землю в пустыню меняет. Здесь — человек без лица закроет спиной, Стремительной власти мнимый покой. Хозяин реальный будет убит, В пламени ярком столица сгорит. Море часть суши собой поглотит. Незримый убийца повсюду сидит. У Бога на поле трава засыхает, Ему все равно, Он давно ничего не желает. Однако, чрез годы и мрак, Вернется на землю божественный знак. Тебе же, Хранитель, жизнь отдана, Чтоб нетронутой стояла стена. Чтоб Богиня в тиши Тростниковых Полей Не слышала этих ужасных вестей.

Она получила это письмо через два дня после событий конца августа. Парашистай в коме, а она читает строки адреса отправителя на конверте — Михаил Борисович Ахтин. Она помнила, как трясущимися руками отрывала край конверта и доставала письмо. А, прочитав, не сразу поняла его смысл.

Когда же до неё дошло, что могут означать эти строки, она долго не могла прийти в себя. Приняв на веру всё и сразу, Мария Давидовна с нетерпением ждала возвращения предсказателя. В послании всего лишь общие слова, но если они сбудутся, то превратятся в ужасную реальность.

Мария Давидовна напевала, пока одевалась и собирала сумочку, и пританцовывала, когда варила себе кофе. Она глазами подгоняла стрелки часов, когда, обжигаясь, пила горячий напиток. Не помыв за собой чашку, она вышла из дома на пять минут раньше, и ждала под липой с облетевшими листьями приезда Вилентьева.

 

4

Я осознаю свою беспомощность. Нижняя часть моего тела парализована. Я знаю это еще до того, как врач говорит мне:

— Нам удалось извлечь одну пулю из груди, одну из живота, но еще одну, которая сейчас находится на уровне третьего-четвертого поясничных позвонков, мы извлечь не можем. Вообще, странно, как пуля попала туда, не задев аорту, но, теперь, она прикрыта аортой, и очень рискованно пытаться убрать её. Хирурги от вас отказались, а мы и не настаивали. Оказалось, что, кроме следствия, вы никому не нужны.

Он говорит и проверяет мои рефлексы на ногах. Я вижу, что он делает, но ничего не чувствую. Все, что ниже пояса, присутствует для меня только визуально.

— Сколько я был в коме? — спрашиваю я. Мой голос еще хрипловат, но мне уже не больно произносить слова.

— Около трех месяцев.

Врач смотрит на меня и, ухмыльнувшись, добавляет:

— Всего три месяца, в течение которых некоторые люди еженедельно справлялись о вашем здоровье.

— Доктор, может, можно развязать меня? — прошу я, приподнимая кисти рук. — А, то эти ремня сдавливают мои руки.

— Да я бы рад, но — это тюремная больница, а вы очень опасный преступник.

Прикрыв моё туловище простынею, он уходит, закрыв за собой дверь.

Я снова смотрю на белый потолок. Мне сейчас нужны мои руки. Без них у меня ничего не получится.

На белом потолке ничего нет, кроме лика Богини. Она улыбается сверху. Она со мной. Что бы ни случилось, пока я вижу её, я уверен в том, что святилище цело, а тело Богини пребывает в комфортных условиях. Я, глядя на неё, спрашиваю о том, почему она не встретила меня в Тростниковых Полях. Её ответ, произнесенный одними губами, прост — мое место здесь, среди теней. Я читаю по её губам свою участь, и мне становится грустно.

Мы еще долго не увидимся.

Я слышу, как открывается дверь. Мне не надо смотреть на вошедших людей — я знаю, кто пришел. И рад её приходу.

— Ну, здравствуй, Парашистай.

Мужчина, возникший надо мной, широко улыбается. Он доволен тем, что может мне сказать в лицо все, что он обо мне думает. Сейчас он не боится меня, хотя для профилактики, проверяет, как привязаны мои руки. На лбу морщины, короткие волосы с седыми прядками на висках, из широких ноздрей торчат волоски и полоска желтых зубов. Он много курит, но не это его убьет. Через два года ему некого будет послать вперед, и он умрет от ножа, даже не попытавшись сопротивляться преступнику — покорно, как кролик, он примет смерть.

— Я ждал тебя, капитан Иван Викторович Вилентьев, — говорю я тихо.

— Ну, вот он я. Надеюсь, ты мне скажешь, где ты спрятал органы убитых тобою жертв?

Он смотрит мне в глаза, и, как в зеркале, видит там свой страх.

— Я ждал тебя в своей квартире, когда убивал воинов, которых ты послал вперед.

Мой голос, по-прежнему, тих.

Я говорю:

— Мне так хотелось, чтобы ты вошел, но — ты слышал, как умирают твои люди, и боялся войти. Тебе нужно было войти первым, капитан, но ты — дерьмо. Твой страх сожрет тебя, и умрешь ты так же, как жил.

Его лицо наливается краской озлобленности, хотя в его глазах я вижу ужас осознания моей правоты. Он знает за собой эту слабость, — уже не раз он уходил от смерти, отдавая ей других людей. Но сейчас за его спиной женщина, перед которой он не может показать эту слабость. Капитан поднимает руку, на его покрасневшем лице написана решимость, но — он слышит предостерегающие слова женщины:

— Иван Викторович, прекратите!

Резко повернувшись, он уходит из комнаты, хлопнув дверью.

Мария Давидовна подходит ближе и говорит:

— Здравствуйте, Михаил Борисович.

Я улыбаюсь. Я рад её приходу. И я вижу, что она получила, и, главное, поняла мое послание.

— Здравствуйте, Мария Давидовна. Хорошо выглядите.

Я любезен. Мне приятно видеть женщину, которая стоит рядом с моей кроватью. Я говорю те слова, которые возникают в голове сами, неподвластные моему сознанию.

— Когда я вас видел в последний раз, вы были совсем другой, и я даже не знаю, какая вы мне нравитесь больше. Хотя, все это не имеет значения.

— Ну, почему же, — улыбается она, и говорит, — мне всегда приятно услышать от вас добрые слова.

Мы приторно вежливы и сладкоречивы. Мы говорим о пустяках и смотрим друг другу в глаза.

— Как вы себя чувствуйте, Михаил Борисович?

— Не так, чтобы хорошо, потому что совсем не ощущаю своё тело ниже пояса, но, с другой стороны, я жив, хотя не ожидал такого исхода. Это странно, и в первую очередь, для меня. Я ведь видел своё будущее совсем другим, а оно вон, как оказалось. Так, что мои предсказания в отношении самого себя, не сбываются.

Мы молчим — она хочет сказать о том, что поняла из моего послания, но понимает, что у стен, которые нас окружают, много ушей. Она не хочет верить в то будущее, которое я предсказал, и она верит, что все именно так и будет. В её глазах много вопросов, она готова о многом поговорить, но из её уст звучат совсем другие слова:

— Попробуйте рассказать мне о себе.

— Хотите проанализировать это, — улыбаюсь я.

— Хочу понять.

— Если я сам себя не понимаю, и в сознании противоречия, то, — как вы сможете понять?

— Со стороны порой виднее.

Она настойчива и спокойна. Она стоит и смотрит на меня сверху. Сейчас — она врач, а я пациент. Опухоль в моем сознании разрослась, превратившись в монстра, который ждет своего часа. Мария Давидовна не знает, с чем ей предстоит столкнуться, а здоровая часть моего сознания не хочет, чтобы она увидела это.

— Мы с вами поговорим обо мне, но не сейчас.

Я тоже могу быть настойчивым. Теперь я серьезен и краток.

— Оставьте меня, Мария Давидовна. Приходите завтра. И без Вилентьева.

Я отвожу глаза в сторону. Эти игры утомительны для меня — я понимаю, что могу спать, как раньше. Даже больше, — я нестерпимо хочу спать. Не знаю, радоваться мне или печалиться, и, закрыв глаза, я проваливаюсь в сон.

 

5

Я лежу и смотрю на медсестру в зеленом костюме — просторная рубашка с коротким рукавом скрывает фигуру. Она накладывает на мое тело электроды, чтобы снять электрокардиограмму. В её глазах равнодушие, смешанное с усталостью. Она приближается к своему тридцатилетию, но выглядит, как женщина ближе к сорока годам. Мне жаль её — она в своей жизни никогда не испытывала оргазм, и скорее всего, никогда не узнает его. Из рассказов подруг, из кино и книг она знает, что оргазм — это удовольствие, но она может только догадываться о том, насколько это большое удовольствие. Она уже не один раз думала попробовать самостоятельно сделать себе приятно, — с помощью руки или приспособления из секс-шопа (однажды она зашла в этот магазин, долго рассматривала продаваемые предметы, но ни на что и не решилась). Но — воспитанная в религиозной семье, она не смогла преодолеть внутренние табу.

В её жизни были мужчины, от которых она ждала многого. Как правило, секс для неё — однообразные движения, во время которых она находится в неудобной позе, слышит неприятные звуки и учащенное дыхание мужчины, вдыхает запах его потных подмышек. После ей грустно — наивные надежды снова погребены под страхом беременности, или возможности получить венерическое заболевание. Страхи не беспочвенны — за десять лет половой жизни она четыре раза ходила на аборт и лечилась от гонореи.

— Иногда нужно не бояться делать некоторые вещи, — говорю я. — Иногда нужно преодолеть страхи в своем сознании и получить удовольствие.

Она отводит глаза от прибора и смотрит на меня. В её глазах недоумение сменяется на понимание. Она молчит.

— Глупо прожить жизнь, так и не узнав возможности своего тела.

— Я не понимаю, о чем это вы, — говорит она сквозь зубы. Затем, посмотрев на пленку, медленно выползающую из аппарата, нажимает на кнопку отключения. Быстро собрав электроды с моего тела, она уходит.

Я улыбаюсь. Мои слова услышаны. Даже если она ничего не сделает, — что ж, я попробовал.

Входит синий костюм. Лицо с родинкой смотрит на меня сверху, на губах ухмылка.

— Сейчас будем делать клизму.

Вообще-то, мне все равно, но я говорю:

— А что, в этом есть необходимость?

— Да, вы начали принимать пищу, и кишечник начал работать. Если вы этого не чувствуйте, это вовсе не значит, что это делать не надо, — она говорит и раздвигает мои ноги, согнув их в коленях. Она снова со мною на «вы». Её движения профессионально решительны и точны — судно под таз, пластиковый наконечник в анус.

— Вы не смазали наконечник вазелином, — говорю я, хотя мне все равно, я не чувствую ни боли, ни унижения.

Она молчит. Убрав зажим, она ждет, когда жидкость перетечет в меня.

Я улыбаюсь. Жидкость не задерживается во мне, сразу вытекая в судно. Мои сфинктеры не работают, а, значит, действия медсестры абсолютно бессмысленны. Я не думаю, что врач назначил эту процедуру — он мне показался вполне разумным человеком.

— Что, не получается? Может, заткнете отверстие пальцем, чтобы вода не вытекала.

— Заткнись!

Она разозлилась. Она думала, что сможет унизить меня, но только создала себе трудности. Меня не волнует, что я лежу в неудобной позе, что жидкость стекает по коже ягодиц не только в судно, но и на кровать — я ничего этого не чувствую. Мне не жаль свой анус, — даже без вазелина пластиковый наконечник не сможет повредить его. Я наслаждаюсь ситуацией, когда злой Синий Костюм перестилает меня.

Она отвязывает мою левую руку и переворачивает на бок. Я сразу же кладу кисть на поясницу и сосредоточено замираю. Хоть одной руки и мало, я вижу, как лежит пуля. Под аортой как раз в месте выхода спинномозговых нервов. Вполне достаточно подвинуть её чуть-чуть в сторону, и все изменится. Еще я успеваю понять, что три месяца нахождения пули в этом месте не прошли бесследно для нервов. Сдавленные тяжестью инородного предмета нервы атрофировались — даже если я уберу пулю, нужно время, чтобы они восстановились.

Или мне нужны обе руки, и возможность спокойно восстановить поврежденные ткани.

Моё тело возвращается на место, и рука снова фиксируется к кровати.

— Мне было приятно получить такую необходимую процедуру, — говорю я, вслед уходящей медсестре.

 

6

Мария Давидовна сидит на стуле рядом с кроватью. Она смотри на меня и молчит.

— Вы знаете, что я сейчас вполне безопасен, — говорю я тихим вкрадчивым голосом. — Если бы вы настояли на том, чтобы мне освободили руки, наш диалог был бы более продуктивный.

Она молча встает и выходит. Она отсутствует достаточно долго, чтобы я начал сомневаться в том, что у меня что-то получится. Вернувшись с Синим Костюмом, она смотрит на то, как освобождают мои руки.

— Спасибо, — говорю я, потирая запястья.

— Теперь мы можем говорить?

Я смотрю, как закрывается дверь за медсестрой, и киваю головой:

— Да, конечно, мы можем говорить.

— Расскажите мне о себе?

Как бы она ко мне не относилась, сейчас я для неё пациент. В её голосе сталь, в глазах — решимость. Я складываю руки вдоль тела, прижимая ладони к бокам, — это будет сложно, говорить с Марией Давидовной и сдвигать пулю в сторону, но у меня нет выбора. Я улыбаюсь и говорю:

— В моём прошлом нет ничего необычного. Порой, я думаю, что мои детство и юность — это странные события в другой жизни, или это совсем не моя жизнь. До семи лет у меня было детство, а потом его не стало. Взрослая жизнь наступила значительно позже, лет, так, через десять, — до семнадцати лет я как бы завис, ни там, ни здесь. Теперь я удивляюсь, когда вспоминаю об этом.

Я смотрю на Марию Давидовну и спрашиваю:

— Вам интересно?

Она кивает — продолжайте.

— У меня не было, и нет друзей. Я не знаю, как это — идти с другом навстречу опасности, и знать, что в трудную минуту он окажется рядом. Мне не с кем было поделится своими проблемами, и знаете, Мария Давидовна, я ничуть не жалею об этом. Простые человеческие радости никогда не прельщали меня, так же, как не простые, и не человеческие тоже оставляли меня равнодушным.

Я говорю, а руки, прижатые к костям малого таза, по миллиметру сдвигают свинцовый предмет. Мне больно, но эта боль приятна — на моём лице улыбка, оно спокойно и умиротворенно. В сознании вертится трехмерная цветная картина, на которой пуля медленно, очень медленно, изменяет своё местонахождение. Губы произносят слова:

— В книгах я находил себя. Читая всё в подряд, я забывал о своих способностях. Я был обычным человеком, когда погружался в выдуманные миры книг, а возвращение в эту действительность было обидным для меня — для чего я здесь? Зачем и кому я нужен?

Пуля вышла из-под аорты. Казалось, что я не смогу терпеть боль, но — я улыбаюсь, пытаясь скрыть гримасу. Я не чувствую, но знаю, что мой мочевой пузырь опорожнился. Я смеюсь. Неожиданно и громко. Я знаю, что этот смех — мой крик боли, но Мария Давидовна этого не понимает.

— Почему вы смеётесь? Ничего смешного я пока не вижу.

— Да, это я так, вспомнил былое, — говорю я и расслабляю мышцы рук. Первый этап позади. Еще многое предстоит сделать, но уже то, что я смог убрать пулю в сторону вселяет в меня надежду на благоприятный успех. В некотором роде, я возвращаю себе уверенность.

Я устал. В сознании наступает торможение. Я хочу еще что-то сказать, но понимаю, что не смогу. Закрыв глаза, я проваливаюсь в сон, забыв о собеседнице.

Наверное, ненадолго, потому что, когда я снова открываю глаза, Мария Давидовна сидит на стуле в той же позе.

— Михаил Борисович, а что было в вашей жизни до семилетнего возраста?

Я молчу. Возвращение из сна было достаточно резким, чтобы осознать, что наш разговор продолжается.

— С какого возраста вы стали осознавать себя? Что самое первое, что вы запомнили?

Она настойчива. Голос женщины спокоен, но решителен. Она хочет получить ответы на свои вопросы, а, главное, она задает именно те вопросы, на которые у меня есть ответы.

— Наверное, лет с четырех.

Я провалился в сон на секунды, но мне вполне этого хватило. Может, я недостаточно бодр, но ясность в мыслях ощутимая. Воспоминания, как снежный ком из далекого детства, — накатывают на моё сознание, заворачивая его в вату безумия.

 

7

Темный лес, в котором время не существует. Четырехлетний мальчик идет по узкой тропе среди гигантских сосен. Если посмотреть вверх, их вершины растворяются в ночном мраке, — и там, в вышине, ничего нет. Если долго смотреть туда, можно провалиться в эту безразмерную бездну. Поэтому мальчик и не смотрит. Он идет, опустив голову. Его спутники — скрип свежевыпавшего снега под ногами и шорох за спиной. Он тащит за собой небольшую елочку. Только эти звуки и связывают его с реальностью. Для мальчика многое в этом мире перестало существовать, так же, как и многое, он увидел совсем по-другому. Где-то есть мир света, но он уже кажется нереальным. Окружающая тьма — это навсегда. Сосредоточенно переставляя ноги, мальчик смотрит перед собой и идет.

Накануне Нового года отец пошел в лес за елочкой и взял его с собой. До праздника еще два дня, а он уже начался — папа взял его с собой в лес! Мальчик неописуемо рад. Он счастлив всё утро, пока они идут среди сугробов и сосен. Он любуется редкими сверкающими снежинками, которые невесомо падают сверху. Он смотрит вверх по стволам сосен, чтобы увидеть, как они теряются в белой вышине. Он слышит звуки леса: стук дятла, скрип снега, треск от упавшей ветки, крик неизвестной птицы.

Папа советуется с ним, когда они приходят на место — в молодом ельнике много маленьких елочек, но среди них есть только одна, которую мальчик замечает.

Они с отцом сидят на упавшем дереве напротив елочки и смотрят. Она красива и без новогодних игрушек. Отец достает из рюкзака бутерброды, и протягивает один мальчику.

Вот она, точка отсчета. Тот счастливый момент, когда в памяти мальчика возникает первая зарубка: маленькая поляна в глухом заснеженном лесу, словно парящая над сугробом елочка, и запах хлеба с колбасой. Эта картина останется навсегда в его сознании, но это первое светлое пятно уже совсем скоро накроет темное.

На обратном пути отец сворачивает в свою родную деревню — к родственникам, у которых давно не был. Мальчик сидит за столом в жарко натопленной избе и смотрит, как отец пьет самогон. Какая-то тетка треплет его по голове и, дыша перегаром в лицо, говорит о том, какой он славный мальчик. Он не понимает, о чем они говорят, но — мальчик хочет домой. Поляна в его сознании потускнела.

Наконец-то, отец прощается, и они уходят. Мальчик смотрит на папу, который идет впереди, тащит за собой елку и что-то бормочет. Темнеет так быстро, что мальчик испуганно смотрит на небо — солнце уже скрылось за краем леса, к которому они идут. Там, за этим лесом, их дом.

Они входят в лес, и темнота окутывает их. Мальчик жмется к папе, который в какой-то момент спотыкается о свои ноги и падает. В сугроб. Удобно устроившись в нем, он затихает. Даже не слышно его спящее сопение.

Тишина обрушивается на мальчика. Тишина и мрак.

Он стоит на тропе в окружении сугробов, которые угрожающе нависают бесформенными фигурами со всех сторон. Мрак и тишина. Даже ветра нет.

Мальчик дергает отца за ногу. Громко кричит. И сам пугается своего крика. Слезы из его глаз бегут в тишине ночного леса.

Он подхватывает елочку и идет по тропе, оставляя отца в сугробе. Он смотрит себе под ноги и иногда вперед. Рука в варежке сжимает ветку елочки, за которую он её тащит. Лес, который с утра казался ему таким красивым и замечательным, стал сейчас бесконечно ужасным.

Вот она, вторая зарубка. И она значительно глубже и обширнее, чем первая: в нестерпимо тихом лесу в окружении монстров и ужаса своего одиночества, под давлением черного неба и надвигающихся стволов деревьев, мальчик погружается в свое сознание, словно прячется под одеялом. Там он скрывается от действительности, возводя вокруг себя выдуманные стены своего мира. Он идет вперед по тропе, но — это дорога к его дому, где ждет мама. Это не скрип снега, а — половицы в деревянном полу, когда он бежит к улыбающемуся лицу родного человека. Это не шорох от веток елочки, а — мама накрывает его одеялом и рассказывает ему сказку перед сном.

Мальчик выходит из леса к свету фонарей.

Он идет домой.

 

8

Я перестаю говорить. Мой монолог, как откровение, которое я сам от себя долго скрывал. Ничего необычного я не сказал, но ощущаю себя так, словно очистил свою память от застарелых воспоминаний.

— И что дальше? — спрашивает Мария Давидовна.

— Я пришел домой с елочкой, сказал маме, что оставил пьяного папу в лесу. Она с соседом ушла в лес и вскоре привела папу домой.

— А вы, Михаил Борисович?

— А что я? — говорю я, пожимая плечами. — Следующим летом я выяснил, что лес, через который я шел, на самом деле совсем не большой и не страшный.

Пока мы говорим, мои руки делают своё дело — корешки спинномозговых нервов, находящихся под аортой, медленно восстанавливаются. Пуля лежит в стороне на мышечной ткани. Я еще не чувствую свои ноги, но уверенность в том, что скоро чувствительность вернется, уже со мной.

Мария Давидовна долго молчит. Смотрит на меня пристально и теребит ремешок диктофона. Я знаю, о чем она думает.

— Вы, доктор, даже не пытайтесь понять, что привело меня к тому, чтобы убивать людей. Я сам над этим думал, и пришел к выводу, что это некий лечебный процесс. Может, я в некотором роде, хирург, отсекающий мертвые ткани. То, что можно и нужно было спасать, я возвращал к жизни. А те человеческие существа, которые уже были мертвы, нуждались в радикальном лечении.

Я смотрю на женщину и добавляю:

— Хотя, это, конечно же, только слова.

— Вы уверены, что всё будет именно так, как вы думаете?

Я снова ошибся. Она думает о моих предсказаниях, а вовсе не обо мне. Я негромко смеюсь, но в этом смехе больше горечи и боли, чем радости.

— Да. Я уверен. И, именно из-за этого, я и вернулся.

Мария Давидовна встает и подходит к кровати.

— Я сейчас уйду и завтра вернусь. Нам еще о многом нужно поговорить.

Я смотрю на прямую спину женщины, которая уходит из моей палаты. Она сделает все правильно.

Когда дверь закрывается, я сдергиваю простынь. Смотрю на свои ноги и пытаюсь пошевелить пальцами. Не сразу, но у меня получается. Большие пальцы на ногах еле заметно смещаются в мою сторону.

Я громко смеюсь и кричу что-то нечленораздельное в пространство своей белой палаты.

Дверь открывается. Синий Костюм с рассерженным лицом входит и говорит о том, что я должен заткнуться. Я замолкаю.

Синий Костюм старательно фиксирует мои руки к кровати и возвращает простыню на место, закрывая моё тело.

— Будешь орать, рот заклею пластырем, — отрывисто говорит она и выходит.

Я улыбаюсь. Шевелю пальцами ног под простынею и счастливо улыбаюсь. У меня получилось, и значительно быстрее, чем я думал. Хорошо, что прошло мало времени, и ткани под пулей не успели некротизироваться.

Я лежу и думаю о том, что не всё рассказал Марии Давидовне.

Тогда, в ночном лесу, я был не один.

Именно тогда я впервые встретил Богиню. Я не помню, как она появилась, и как исчезла. Я не сразу увидел её лицо в темноте. Я шел и слушал тихий голос. Настолько тихий, что он растворялся в скрипе снега и шорохе волочащейся елочки, и настолько ясный для меня, что в сознании навсегда остались слова.

«Люди, как тени, идут своим путем, кто в правильном направлении, а кто-то идет совсем не туда. Бредут, как стадо. Но у любого стада всегда есть те особи, которые идут впереди. И те, которые идут сзади. Те, что спереди, умрут первыми. У тех, что сзади, будет шанс, но они тоже умрут.

И всегда есть те люди, которые отбиваются от стада. Идут своим путем. Эти выживут.

Будь другим.

Иди своей дорогой».

Она вывела меня из леса, и в далеком свете первых фонарей я успел бросить взгляд вверх.

Лицо и слова Богини я запомнил.

 

9

Она вернулась на следующий день. После завтрака — манная каша и чай с булочкой — я лежу на спине и смотрю, как открывается дверь и входит Мария Давидовна. Я уже могу двигать стопами. Всю ночь я раз за разом пытался напрягать мышцы ног, и к утру у меня стало что-то получаться.

Я улыбаюсь.

— Удивляюсь вам, Михаил Борисович, — говорит женщина, садясь на стул рядом с моей кроватью, — как не приду, вы всегда улыбаетесь.

— Печалиться — не мой удел, — говорю я, убирая улыбку с лица. — К тому же, Мария Давидовна, может быть, если я буду встречать вас улыбкой, вы будете приходить ко мне чаще.

— А вам этого хочется?

— Да.

Она, наконец-то, тоже улыбается:

— Обещаю вам, что буду приходить часто.

— Хорошо, — я снова возвращаю улыбку на лицо, — о чем вы сегодня хотите говорить?

— О ваших первых убийствах. О группе наркоманов, которых вы убили.

— Может, лучше поговорить о тех людях, которых я вылечил? — спрашиваю я и пристально смотрю на Марию Давидовну. Лицо женщины не изменилось — в профессиональном плане, доктор была сильна. Она знала, что я сделал для неё лично, и никак не показала этого. Впрочем, никакого значения это сейчас не имеет.

— Об этом мы тоже поговорим, — мягко произносит слова Мария Давидовна, — но сейчас меня больше интересуют ваши первые жертвы.

Я вздыхаю.

— Что ж, признаюсь. Я пришел и убил этих наркоманов.

Вот теперь её лицо изменилось. Оно напряглось, словно женщина до этих слов не верила, что так легко признаюсь. Она ожидала, что я откажусь от этого обвинения, и, таким образом, она сможет найти оправдание моим поступкам.

— Зачем?

— Мария Давидовна, — говорю я, — а вам не кажется, что нет никакого смысла задавать этот вопрос? Бессмысленно спрашивать врача, почему он борется за жизнь больного, который не хочет жить, так же как, нет смысла продлевать агонию обреченного, который всеми силами пытается выжить. Однако это происходит, и никто ни врача, ни пациента не спрашивает — зачем?

— Мы с вами говорим о разных вещах, — говорит она, — врач обязан вылечить человека. Жизнь во всех её проявлениях должна быть сохранена, даже если больной в какой-то конкретный момент времени не хочет жить. Пройдет состояние аффекта, и инстинкт самосохранения вернет его сознание на место.

— Даже если излечение невозможно? — прерываю я Марию Давидовну.

— А мы никогда не можем быть уверены, что оно невозможно.

— В любой момент Боженька может придти на помощь больному, вернув его к жизни.

— Ну, Бог или скрытые резервы человека, но вы и сами знаете, что необъяснимые случаи чудесного излечения бывали в истории медицины, — говорит Мария Давидовна, и, откинувшись на спинку стула, продолжает, — но, вы меня отвлекли от предмета нашей беседы. И все-таки, зачем?

— В Тростниковых Полях тишина и покой, — говорю я, глядя в потолок. — Я не нашел её там. И там нет всех тех, кого я убил.

Помолчав, я перевожу взгляд на женщину, и продолжаю:

— Мне не понравилось в Тростниковых Полях. Я рад, что её там нет.

— Михаил Борисович, — вздыхает Мария Давидовна, — я вас не понимаю.

— Я создал для неё мир, где она пребывает, окруженная слугами и помощниками. И это хорошо. Моё же место здесь, среди теней. Мне еще долго идти по темному заснеженному лесу. Но свет далеких фонарей уже виден — пройдет совсем немного времени, я выйду из тьмы и помогу тому, кто будет ждать моей помощи.

— Кто будет ждать вашей помощи? — спрашивает Мария Давидовна, теряя терпение.

Я смотрю на доктора и молчу. Когда, наконец-то, я вижу проблески понимания в глазах собеседницы, я улыбаюсь.

— Когда?

Вопрос Марии Давидовны растворяется в воздухе. Я уже всё сказал, она всё поняла. Я снова смотрю на белый потолок. И напрягаю мышцы ног. Раз за разом все время, что мы общаемся.

— Мне кажется, что у нас, Михаил Борисович, беседа не получается. Мы говорим каждый о своем. Если так будет продолжаться, я не смогу приходить к вам.

Похоже, она мне угрожает.

— Очень жаль, — бесцветным голосом говорю я.

— Впереди выходные. Надеюсь, когда мы встретимся в понедельник, разговор у нас получится.

Я слушаю шаги Марии Давидовны, которая уходит из палаты. Дверь закрывается, и в наступившей тишине я смотрю на улыбку Богини. Она смотрит на меня сверху и глазами говорит о том, что я всё делаю правильно. Как бы хорошо я не относился к этой женщине, очень скоро она уйдет из моей жизни. Очень многое изменится, и не только в моей жизни.

Время бежит вперед, отмеряя в пространстве тот промежуток, который неминуемо закончится.

 

10

Ясный солнечный день. Снег скрипит под ногами. Так приятно в выходной день прогуляться по предновогоднему городу. Мария Давидовна вышла на улицу без какой-либо цели, но ноги принесли её во двор хорошо знакомой пятиэтажки. Она подошла к открытому подъезду и достала ключ из сумки. Пять ступенек и дверь. Она открыла её и вошла в квартиру.

Квартира Парашистая. Три месяца назад она уже была здесь. Здесь он жил, и здесь планировал убийства. Тогда люди Вилентьева проводили обыск, а она ходила по комнатам и смотрела на жилище Михаила Борисовича. Ей хотелось плакать о том, что ушло навсегда. Надежды и мечты, оставшиеся в прошлом.

Сейчас она стояла в прихожей и слушала тишину. В какое-то мгновение она захотела развернуться и уйти, но пересилила себя.

Зачем она здесь? Этот вопрос она задавала себе, когда поняла, что идет сюда. И одним из первых был ответ — попробовать почувствовать атмосферу, в которой жил Михаил Борисович. Попробовать понять его.

Общение в тюремной больнице не ладилось. Парашистай не хотел говорить о том, что интересовало её. Он говорил и думал о чем-то своем.

Мария Давидовна, заглянув мельком в кухню и маленькую комнату, вошла в гостиную.

Пыль толстым слоем покрывала предметы мебели. Книги, наспех сложенные на полки после обыска, свернутое ковровое покрытие, отодвинутый от стены диван — помещение тоже обречено. Хозяин сюда не вернется, а новые хозяева придут еще не скоро.

Вздохнув, она пошла дальше. В дальней комнате у окна справа стоял стол, а слева — диван. Это место для Парашистая очень значимо. Здесь он проводил большую часть своего свободного времени. Если можно так сказать, он здесь жил.

Мария Давидовна неторопливо осмотрелась. Скорее всего, за платяным шкафом. Стена напротив окна. Когда был обыск, она всеми силами пыталась увести мысли Ивана Викторовича в том направлении, что место, где Парашистай прячет части тел убитых, находится вне его квартиры. Она говорила о логичности поступков убийцы, который вряд ли бы принес органы убитых в то место, где живет. Она убеждала Вилентьева, а сама смотрела на стену за платяным шкафом. Там место, где находились ответы на вопросы следствия.

Она подошла к стене и прижалась к ней правым ухом. Конечно же, ничего не услышав, она улыбнулась своему поступку. Даже если она права в своих предположениях, там за стеной царит вечная тишина.

Мария Давидовна подошла к столу и посмотрела на рисунок. Во время обыска этот лист бумаги извлекли из стола. Иван Викторович проигнорировал его, а она промолчала.

Лицо человека чем-то похожее на иконописный лик. Открытые ладони рук, поднятые вверх. Портретное сходство с Михаилом Борисовичем не оставляет сомнений в том, что Парашистай действительно считал себя, как минимум, Богом.

Зачем он нарисовал себя и оставил это рисунок здесь?

Мария Давидовна смотрела на рисунок: раскрытые ладони рук, которые могут лечить и убивать. Нахмуренный лоб и слегка прищуренные глаза, которые словно пронзают взглядом, — он видит то, что другим неведомо, но для чего он использует своё знание? Тонкие сжатые губы — он не хочет говорить или ему нечего сказать? Почему он изобразил себя именно таким? Зачем и для кого этот рисунок?

Мария Давидовна протягивает руку и берет рисунок.

Может, ей это кажется, но, возможно, очень многие ответы на вопросы можно найти в этом рисунке.

Сложив лист бумаги в папку, она уходит из квартиры. Она хочет верить в то, что Парашистай ошибается. Рифмованное будущее в его послании предсказывает ужасные вещи, и так не хочется верить в это.

И уже на улице, под ярким зимним солнцем, она подумала, что приходила сюда по одной простой причине. Она любит Михаила Борисовича Ахтина и не может примириться с мыслью, что он — Парашистай.

 

11

Понедельник. Я знаю, что скоро Новый Год. Для всей страны праздник, а для меня — бесконечный путь по темному лесу. Где-то далеко призывно светят фонари, но как же они ужасно далеки. Мой путь долог и труден, но идущая рядом Богиня ведет меня в правильном направлении.

Мы с ней обязательно выйдем на свет.

Дверь открывается. Я поворачиваю голову в ожидании, что увижу Марию Давидовну, но это доктор.

— Сейчас поедем на компьютерную томографию, посмотрим, как лежит пуля, — говорит он, — следствие в лице капитана Вилентьева желает увидеть вас на скамье подсудимых, поэтому после этого исследования хирурги попытаются извлечь пулю.

Я улыбаюсь. Это хорошая новость. Жаль, что с Марией Давидовной не попрощаюсь, ну, да, ничего — мир тесен. Может быть, когда-нибудь жизнь столкнет нас. Хотя, подсознательно я понимаю, что этого не случится никогда.

— Как вы себя чувствуйте? — спрашивает доктор. — Сможете доехать до областной больницы?

— Конечно.

— Ну, вот и ладно. Сейчас сестра вас оденет, и двинемся.

Синий Костюм помогает мне надеть байковую пижаму. Затем натягивает на мои расслабленные ноги больничные штаны. Её лицо нахмурено, она всё делает быстро. И молча. Послезавтра самолет унесет её на берег Красного моря, где она с подругой будет отдыхать в течение двух недель. Подставляя лицо солнцу, она будет радоваться жизни, даже не догадываясь, что процесс уже пошел.

— Марина Васильевна, вам нельзя ехать в Египет, — говорю я, зная, что мои слова бессмысленны. Деньги за Новогодний тур уплачены, сумки собраны, мечты об отдыхе преследуют эту женщину уже второй месяц.

Она ничего не говорит. Она хочет только одного, — чтобы сегодняшний последний рабочий день закончился. Когда она придет вечером домой, для неё начнется отпуск. И она сделает свой первый шаг в небытие, так и не узнав об этом.

Меня перекладывают на каталку и везут двое санитаров. Рядом идет охранник с резиновой дубинкой и пистолетом. Когда заносят в машину скорой помощи, я успеваю увидеть голубое небо и белый снег. Прекрасное утро.

Доктор и один из санитаров садятся в кабину водителя. Я подмигиваю охраннику, который остается со мной.

— Хороший день сегодня, — говорю я.

— Закрой рот, — спокойно говорит парень, хмуро глядя мимо меня.

Что ж, это я сделать могу. Сохраняя на лице улыбку, я смотрю в окно — деревья сменяют одноэтажные дома. Затем многоэтажные дома и крупные магазины. На перекрестках видны люди, спешащие по своим делам, — словно тени, скользят они в яркой белизне солнечного утра.

В больнице меня сразу везут в кабинет компьютерной томографии, который находится на первом этаже. Я смотрю по сторонам на знакомые стены — надеюсь, они мне помогут. Процесс диагностического исследования мне не интересен: в тоннеле томографа я думаю о своих дальнейших действиях.

— Ну, вот и все, — говорит доктор, когда меня перекладывают на каталку. — Сейчас посмотрим снимки и поедем обратно.

Все уходят в соседнюю комнату. Со мной остается только охранник, который задумчиво смотрит в окно. Он отходит от меня, передвинувшись ближе к окну.

Я медленно перемещаю тело и опускаю ноги на бетонный пол. Они меня держат, чему я несказанно рад. Я опираюсь на них и делаю шаг к охраннику, и, когда он поворачивается ко мне, вижу удивление в его глазах. Он не успевает среагировать. Резкий удар обеими руками в область сонных артерий. Я подхватываю падающее тело, и опускаю его на пол.

Ноги слушаются меня. Есть некоторая неловкость при сгибании в правом колене, но это пустяк. Я тихо выхожу из кабинета и делаю свои первые шаги на свободе.