Доктор Ахтин

Поляков Игорь

Часть вторая

26 июля — 26 августа 2007 года

 

 

1

Год прошел. Еще один промежуток времени на моем медленном пути к Тростниковым Полям. Год, в течение которого я много думал и готовился, чтобы прийти к Богине с новыми дарами. Время, которое потрачено на переосмысление всего, что я делал до этого, и что я собираюсь делать впредь.

Чтобы занять руки, я сделал косметический ремонт в квартире. Вначале безжалостно избавился от лишних вещей, прекрасно понимая, что вскоре ничего из этого мне не понадобится. Постелил новый линолеум на кухне и в коридоре, наклеил обои — на светлом фоне большие зеленые цветы — во всех трех комнатах. Я оставил в неприкосновенности только стену в дальней комнате — там, где дверь в святилище. И я приготовил все необходимое для завершающего аккорда.

Когда придет время, я сделаю то, что задумал, и — уйду в Тростниковые Поля.

Я сижу в дальней комнате моей трехкомнатной квартиры на первом этаже кирпичной пятиэтажки за столом в окружении её ликов — за год их стало значительно больше. И она еще больше изменилась. Оживая под моим карандашом, она говорила о том, что ждет меня. Говорила, что в тишине Тростниковых Полей ей не хватает меня. Ну, а я — прекрасный слушатель и вечный слуга — внимаю с радостью во взоре и со счастьем в сердце.

Посмотрев на последний лик Богини, я встаю. Закидываю на плечо приготовленную сумку и иду к выходу.

Сегодня моя первая жертва в этом году. И только это наполняет моё сознание приятным упоением и предвкушением, словно шипящее пеной шампанское в бокале, рвущееся на свободу после долгого заточения в бутылке.

На улице глубокая ночь. Сейчас три часа двадцать шестого июля две тысячи седьмого года. Я иду по темным улицам, избегая света редких уличных фонарей. Я иду туда, где меня ждет жертва, пусть даже она и не знает этого, как не знаю и я, кем она будет. Может, это и есть та самая жертвенная прелесть, о чем мы говорили с Богиней. Принести на алтарь еще ничем и никем не испохабленную, и не испорченную «кА». Не думаю, что это будет откровением для мира Тростниковых Полей, но — эти жертвы будут приняты с величайшей благодарностью.

Я смотрю на темные окна многоквартирных домов. Тени спят в своих кроватях, в тишине своих квартир, под защитой дверей и замков. В редких окнах горит свет, словно живущие там тени, проснувшись от кошмарного сновидения, чувствуют, что я иду по их душу. Или они так и не могу уснуть, осознавая, как хрупок их мир.

Я улыбаюсь. Словно со стороны, я вижу свою улыбку, которая похожа на оскал хищника. И я вижу доброту в своих глазах — порой я осознаю свою сущность, как ангельскую. Я несу людям добро, пусть они и не понимают этого. Я знаю, что они никогда этого не поймут, принимая, как должное все то, что я делаю для них. Ну, и пусть — я все равно буду делать для них добро.

Я сворачиваю во двор многоквартирного дома и прохожу по нему, мягко ступая кроссовками по траве дворовой площадки. Захожу в арку и сразу направо — в густые кусты акации. Именно отсюда, из темноты я буду ждать жертву.

Через дорогу в здании торгово-развлекательного комплекса находится клуб «Милан» — молодежная тусовка, дискотека и бар, откуда выйдет моя жертва. Я её не знаю, но то, что жертва сейчас внутри и выйдет в ночь одна, я знаю. Любое стадо периодически выталкивает из своих сплоченных рядов того, кто приносится в жертву хищнику. Этот закон природы применим и к животному миру, и к миру человеческих особей.

Я стою в тени акаций, вдыхаю запах сочной зелени и чувствую трепет предвкушения.

Я слушаю шум от «Милана» — сегодня ди-джей «Черный» пытается завести толпу, и частично ему это удается. Или это удается сделать тем таблеткам, которые шустрые парни продают подросткам. Судя по голосам вышедших покурить ребят, они довольны этим местом и такой жизнью.

Я жду, уверенный в том, что все произойдет по моему сценарию.

И вскоре я вижу её.

Девочка, вытирая слезы, выскочила из клуба и быстро пошла прочь. Я разглядел её за те секунды, что она проходила под дальним фонарем — невысокая ростом, короткая стрижка, белый топ, прикрывающий только грудь, короткая юбочка и туфли на высоком каблуке. Именно то, что мне надо.

Я улыбаюсь и растворяюсь в ночном мраке. Мы идем — она впереди, я, тихо ступая по траве, сзади и в стороне.

В соседнем дворе, в окружении трех шестнадцатиэтажных домов, которые неприступными стенами отгораживают нас от остального мира, создавая отдельный вневременной отрезок вселенной, когда звезды на черном небе кажутся острыми иглами, я неожиданно появляюсь перед её глазами. Она охает от неожиданности, и, замерев, смотрит в темноту, видя меня и не понимая, что видят глаза. Я сейчас тень, внезапно появившаяся на дороге.

Она не успевает сказать или крикнуть.

Она успевает только испугаться, да и то, на мгновение. То неуловимое время, что необходимо мне, чтобы нанести удар ножом. Да, в её глазах отражается только испуг. И обида, которую она только что пережила в клубе. Пустяшная обида, которую она раздула до состояния вселенской проблемы. И испуг от моего внезапного появления. Она даже не успела испытать страх смерти, потому что в сознании преобладали совсем другие эмоции. Да и не верила она в возможность смерти.

Я оторвался от созерцания её глаз и посмотрел вокруг. Справа — ничем не огороженная пологая груда песка, в которой днем играют дети, слева — качели, рядом с которыми валяется кем-то забытый совок с ведерком. Здесь не место для меня. Я поднимаю девочку и несу в сторону от детского городка, ближе к середине бездонного дворового колодца. Положив тело под единственным оставшимся во дворе деревом, я открываю сумку и достаю скальпель.

Мне даже не надо раздевать её — тот минимум одежды, что есть на ней, мне не помешает. Я всего лишь приспускаю юбочку, чтобы освободить живот. Сейчас я чувствую себя профессионалом, что, впрочем, недалеко от истины. Я уже прошел тот путь ученичества, неизбежный для любого специалиста. Скальпель в моей руке, как продолжение моего сознания — он разрезает ткани так, как я хочу.

Я изменил ритуал по велению Богини. Бессонные ночи, которые я провел с ней, пролетели быстрее падающей звезды, что прочертила на звездном небе свой яркий след.

Я принял новые правила игры, и я принял их восторженно. По-другому и быть не могло. То, что предложила Богиня, истинно по сути своей.

Из прошлого ритуала я оставил только глаза, — только в них сохраняется весь визуальный мир жертвы и несмываемый отпечаток сознания. «кА» жертвы пребывает в глазных яблоках.

Я складываю в сумку жертвенные органы и встаю.

Под звездным небом моё произведение особо впечатляет. Надеюсь, Богиня тоже это видит.

Я поднимаю лицо к небу и улыбаюсь — о, Великая, ставшая небом, посмотри на дело рук моих, на жертву, что принесена во имя твоё.

 

2

Снова лето. Ничего не меняется.

Я прихожу на работу, когда прохлада раннего утра еще царит на улицах города. В ординаторской терапевтического отделения областной клинической больницы никого нет — сегодня никто из врачей нашего отделения не дежурил. Не спеша, я переодеваюсь и нажимаю на кнопку чайника.

— Доброе утро, — слышу я приветствие сзади и, обернувшись, вижу Ларису. Она изменилась за прошедший год. Слегка надломилась, я бы сказал, немного поблекла, потеряла лоск. Прошлое лето не прошло бесследно — случай со смертью доктора Мехрякова имел далеко идущие последствия. Всю осень и начало зимы Лариса жила от одного судебного заседания до другого. Жена умершего доктора подала в суд, и эта тяжба оставила на лице добродушной и жизнерадостной Ларисы неизгладимый отпечаток.

Хотя, нет худа без добра, — адвокат, который вел дело, скоро станет её мужем. Она никому этого еще не говорила, но в глазах все можно легко прочитать. Она любит и любима.

— Доброе утро, — говорю я в ответ, и протягиваю руку за банкой кофе, которая стоит на тумбочке.

Я делаю себе напиток и выхожу из комнаты, чтобы Лариса могла спокойно переодеться.

Иногда я думаю, что люди, подающие в суд на врача, пусть даже тот трижды виноват, кидают камень в свое отражение в зеркале, пытаясь скрыть от самого себя свою вину. Жена Мехрякова, как самый близкий для него человек, могла увидеть его состояние, или предположить, что у него что-то не так. Всего то, чуть больше внимания к близкому человеку, чуть более откровенные взаимоотношения между людьми, спящими в одной постели.

Посмотри в глаза ближнему своему, и — увидишь там бездну.

Жена доктора Мехрякова перевалила свою вину на Ларису, которая, конечно же, тоже виновата, но только лишь в том, что ночью была недостаточно внимательна. Да, и бессмысленно искать виноватого, когда человека уже нет.

Я включаю компьютер и, прихлебывая из чашки кофе, беру папки с историями болезни. Рабочий день начинается.

— Всем привет! — жизнерадостно здоровается Вера Александровна, входя в ординаторскую. — День сегодня будет замечательный!

— Почему? — спрашиваю я, глядя на её довольное лицо. Сегодня у Веры Александровны юбилей — двадцать лет совместной жизни с её мужем. Она уверена, что никто этого не знает, и в этом она почти права, — действительно, никто, кроме меня. Муж Веры Александровны, вложив некоторое время назад определенную сумму в прибыльное предприятие, сейчас имеет достаточный доход, чтобы подарить жене новый автомобиль «субару». Она знает об этом, и именно это заставляет её радоваться наступающему дню.

— Да просто потому, — отвечает она неопределенно, и идет переодеваться.

Когда через десять минут Лариса сидит за столом и заполняет лист назначений, а Вера Александровна, сидя на диване, смотрит на себя в зеркальце, поправляя макияж, я говорю:

— В городе становится все больше и больше машин, и все чаще они сталкиваются друг с другом. Опасно стало ездить по нашим дорогам, много аварий и все чаще гибнут люди.

— К чему вы это, Михаил Борисович, — говорит Вера Александровна.

— Вчера видел, как новенькая «субару» серебристого цвета на большой скорости налетела на черный джип, перевернулась и упала на бок. Женщина-водитель осталась жива, но, думаю, остаток жизни она проведет в инвалидном кресле.

— А с джипом что? — спрашивает Лариса.

— Машина помялась, конечно, но люди практически не пострадали — так, ушибы и ссадины, — говорю я, рассказывая своё видение так, будто это реальность. С наивной надеждой, что буду услышан.

Я поворачиваюсь и смотрю на Веру Александровну. Она явно не слышит моих слов, пребывая в счастливом неведенье своего близкого будущего.

Сегодня муж Веры Александровны подарит ей серебристый автомобиль, и начнется обратный отсчет.

 

3

Когда выхожу после работы на больничный двор, я вижу на лавочке под деревом Оксану. Девочка сидит и смотрит на меня. Она улыбается.

Я улыбаюсь в ответ и иду к ней.

Оксана весь год регулярно появлялась во дворе больницы, встречая меня после работы. Конечно, регулярность была относительной — первое время я видел её каждую неделю. Потом — каждый месяц до мая. И вот, она снова появилась через два месяца отсутствия.

Я рад её видеть. И я говорю об этом.

— Я тоже рада вас видеть, Михаил Борисович, — говорит она, — у меня переводные экзамены, поэтому я некоторое время отсутствовала. Но теперь все позади, и я — здесь.

Она повзрослела, превратившись в юную девушку — в глазах подростковые проблемы, а тело прекрасно юношеской красотой.

Я любуюсь ею. В некотором роде, она тоже моё творение. Так же, как верно то, что она сделала себя сама.

— Как экзамены? — спрашиваю я.

— Так себе, — махнув рукой, смеётся она, — пару предметов сдала на тройки, остальные — на четверки, и только один предмет на пятерку.

— Дай угадаю, — останавливаю я её, — пятерку ты получила по сочинению.

— Да, — говорит она, ничуть не удивившись, и, помолчав некоторое время, добавляет, — я, Михаил Борисович, хочу быть врачом и спасать людей.

— Хорошее желание, — говорю я коротко и отстранено.

Мы сидим и молчим. Вечернее солнце скрывается за больничным корпусом за нашими спинами, погружая двор в сумерки. Справа в морге загорается свет в окнах, и вслед за ними, освещаются окна в других корпусах. Знакомая медсестра из гинекологии, спеша домой, проходит мимо нас. Слева невдалеке санитарка вынесла мусор и с грохотом выбросила его в контейнер.

— Михаил Борисович, почему вы не хотите, чтобы я стала доктором? — спрашивает Оксана с обидой в голосе.

— Это не твоё, — говорю я.

— Почему?

— Чтобы ценить жизнь, которую ты будешь нести людям, надо ежедневно умирать самому и знать, что кто-то рядом с тобой ежедневно умирает. Ты, Оксана, ненавидишь смерть, потому что не можешь принять эту реальность. Однажды столкнувшись с ней, ты больше не желаешь заглядывать в бездну своего сознания.

Я поворачиваю лицо к ней и, заглядывая в глаза, продолжаю:

— Ты же не хочешь быть обычным врачом, который четко выполняет определенные алгоритмы обследования и лечения, даже не пытаясь задуматься о смысле того, что он делает? Ты же не хочешь быть доктором, который после шестичасового рабочего дня бросает ручку в стол и идет домой, забыв о пациентах? Ты ведь не хочешь быть бездушной машиной по диагностике и лечению в соответствии с заданными алгоритмами?

— Я не понимаю, о чем вы говорите?

В глазах Оксаны искреннее недоумение. И где-то в глубине сознания, в тех запретных уголках памяти, где хранится вся мерзость человеческая, как пена, всплывает задавленное понимание.

Она просто не хочет понимать. Она нарисовала мечту в сознании и стремится к ней. Она придумала для себя красивую сказку про будущую жизнь, и хочет сделать её былью.

— Оксана, ты пробовала еще хотя бы раз выйти на балкон и посмотреть вниз, представив себя летящей к асфальту? — спрашиваю я. — Я имею в виду, хотя бы раз после того случая, о котором ты мне рассказывала.

Она отводит глаза. И это ответ на мой вопрос.

— Хочешь быть хорошим врачом, научись принимать смерть такой, какая она есть. Не бойся смотреть ей в лицо. И помни, что умирать в своем сознании придется всякий раз, как будет умирать твой больной.

Я встаю с лавки и ухожу.

Наш разговор еще не окончен. Пусть девочка подумает, а потом, когда она снова придет, мы продолжим.

 

4

Вечерний город хорош. Улицы освещены фонарями и фарами проезжающих машин. Люди, идущие навстречу, улыбаются друг другу. Прохладный ветер с реки освежает ничуть не хуже, чем морской бриз, — отличие только в запахах, что он несет.

Я тоже улыбаюсь, когда вижу глаза прекрасных девушек, — они счастливы тем, что молоды и красивы. Они осознают свою привлекательность и исключительность, они знают, что мужские глаза останавливаются на изгибах их тел. И это знание ничуть не оскорбляет их — смотрите и любуйтесь, ибо истинную красоту невозможно утаить.

Молодые и красивые — они живы, и в этом их счастье. Они даже не могут себе представить, что где-то есть смерть, которая изменяет восприятие красоты, — очень часто мертвое тело выглядит значительно прекраснее, чем живое. Надо умереть, чтобы увидеть это.

Я иду по центральной улице города, слившись с потоком теней. Когда я становлюсь одним из них, я чувствую некую апатию — мой шаг замедляется до скорости черепахи, ползущей по пустыне, я смотрю в одну точку, потому что лица теней сливаются в один лик, на котором глаза Богини, я вдыхаю воздух через раз, словно кислород отравляет меня. Я думаю вяло и не могу говорить, поэтому, растворившись в толпе, я исчезаю. Может быть, кто-то из знакомых меня и видит, но понимает об этом, только отойдя на некоторое расстояние, и, обернувшись, он сможет увидеть только головы людей. Став тенью, я отпускаю «БА», и, взмыв к небу, птица парит во мраке неба.

Я останавливаюсь у ресторана и смотрю на часы. Сейчас семь часов вечера, как мы и договаривались.

Сегодня у меня ужин с Марией Давидовной. Женщина, с которой приятно общаться, — я заранее предвкушаю наш разговор. Интеллигентная и обаятельная, она заставляет меня на миг забыть о том, что моё сердце отдано другой.

— Здравствуйте, Михаил Борисович, — слышу я голос, который в уличном шуме невозможно ни с чем спутать.

— Здравствуйте, Мария Давидовна, — отвечаю я.

— Давно ждете?

— Нет, я только что подошел.

Она уверенно берет меня под руку, и мы идем в ресторан. Прохладная рука на коже моего предплечья немного волнует, но я улыбаюсь этому чувству — странно, что я вообще могу ощущать что-то подобное. Живое человеческое тепло для меня уже давно пустой звук.

Мария Давидовна открывает меню и читает. Я смотрю, как она это делает, созерцаю движения пальцев, которые двигаются по строчкам, любуюсь движениями губ, которые шепчут прочитанное в меню.

— Что вы, Михаил Борисович, будете кушать? — спрашивает она, подняв глаза от меню.

— После трудового дня я голоден, поэтому, пожалуй, я возьму телячий стейк с овощами. И на десерт — апфельштрудель.

Она кивает, и говорит, что тоже голодна, но возьмет бефстроганов, потому что в этом ресторане он чудный. Она так красиво произносит слово «чудный», что я поневоле улыбаюсь — в этой женщине есть тот шарм и обаяние, ради которого мужчины совершают подвиги.

Я делаю заказ, и, когда официант отходит, мы смотрим друг на друга. В её глазах появляется печаль, словно она возвращается мыслями к чему-то не очень приятному.

— Тяжелый день? — спрашиваю я.

— Да, — кивает она, — сегодня с утра пораньше меня сорвали с моего обычного места работы и…, - она замолчала на полуслове, но я знаю, что она хотела сказать.

— Я тоже сегодня устал, — поступили сразу трое больных, с которыми пришлось разбираться. И одному из них, как не печально, уже никто не в состоянии помочь.

Я говорю и смотрю в глаза собеседницы. То, что вначале я принял за печаль, оказалось затаенным ужасом. Сегодня она видела то, что совсем не хотела видеть, но по роду своей работы ей пришлось на это смотреть.

Принесли бокалы с красным вином. Я вдыхаю его терпкий запах и говорю:

— Иногда мне кажется, что наша с вами работа медленно убивает нас, погружая в мрачные бездны человеческого сознания, где в ожидании ужаса страшно открыть глаза и невозможно вдохнуть воздух, которого нет.

— Ну, не так все мрачно, — говорит Мария Давидовна, — довольно часто я встречаю чистые души и открытые сердца, и ради этих людей стоит ежедневно приходить на работу.

— Согласен, что такие люди есть, но я их вижу редко. Кстати, сегодня одна моя пациентка сказала мне, что хочет быть врачом и лечить людей. Год назад она чуть не умерла, и это оставило в её сознании неизгладимый след.

— И что вы ей сказали?

— Я попробовал отговорить её. В шестнадцать лет она еще мыслит эмоциями, а рациональная часть сознания пребывает в неведении о настоящей жизни, — она еще не знает, что будет спасать жизнь тем людям, которые принимают это, как должное, словно врач обязан им. Чаще всего, человек — неблагодарная скотина, и, зная это, трудно быть добрым доктором.

Мария Давидовна, приподняв брови, говорит:

— Есть в вас, Михаил Борисович, какая-то обреченность. Неизбывная печаль и бесконечный пессимизм. Почему вы видите только отрицательную сторону жизни? Я согласна, что люди часто бывают неблагодарными пациентами, но так ли уж вам это надо? Разве просто осознание того, что вы сделали доброе дело, недостаточно для самого себя?

— Иногда мне бывает достаточно простого слово «спасибо», сказанное человеком от души, — говорю я, — потому что доброе дело я сделаю в любом случае, и увидеть, что человек понял и осознал, что врач сделал все возможное и невозможное ради его жизни, вполне хватит в качестве благодарности. Но довольно часто я не вижу в глазах пациентов не только благодарности, но и элементарного уважения.

Официант приносит заказанные блюда, и мы едим, переваривая не только пищу, но и только что сказанное нами. Мария Давидовна периодически поднимает глаза и смотрит на меня. Я улыбаюсь глазами в ответ, и продолжаю жевать мясо.

Под заказанное кофе мы продолжаем разговор, но уже совсем на другие темы. Мария Давидовна рассказывает о том, что она любит готовить дома, перечисляя ингредиенты овощного салата и приправы для мяса. Я в свою очередь говорю о том, какой прекрасной на вкус бывает хорошо приготовленная красная рыба.

Хороший вечер в приятном обществе интеллигентной женщины ненадолго отвлекает меня, — я смотрю на её лицо и думаю о женщинах в моей жизни. Их очень немного, но каждая оставила неизгладимый след в моем сознании.

 

5

Ранним утром Валера, бомж с солидным стажем, шел по двору в поисках пивных бутылок. Он собирал все, не брезгуя даже теми бутылками, которые брали только в качестве «боя» за десять копеек. Он вполне обоснованно считал, что десять раз по десять копеек — это уже рубль. Рубль к рублю, и — хватит на пузырек боярышника. Пузырек с утра принял, и — весь день твой.

Заметив рядом с урной у крайнего подъезда довольно длинный окурок, он нагнулся и подобрал его. Неторопливо оглядев его со всех сторон, чтобы убедиться, что на окурке нет следов губной помады, Валера сунул бычок в угол рта и достал спички. Не смотря на то, что в его жизни практически не было место брезгливости, он, тем не менее, категорически не мог докуривать окурки после женщин. Губная помада на фильтре сигареты, особенно ярко-красного цвета, стала для него неким табу. Ему почему-то казалось, что если он возьмет в рот такой окурок, его обязательно вырвет. Или зараза какая-нибудь прилипнет.

Вдохнув сигаретный дым, Валера удовлетворенно улыбнулся и пошел дальше. Его настроение стремительно улучшалось. А когда он увидел у следующего подъезда оставленную кем-то бутылку из-под Балтики-тройки с явно недопитым пивом, он даже мысленно возблагодарил Бога. Сейчас он получит облегчение — вчера он выпил больше, чем обычно, и сегодня чувствовал себя неважно, а, потом, когда он сдаст бутылку, еще и получит за неё рубль.

Хорошо. День начинается прекрасно.

Валера сел на лавочку и неторопливо сделал глоток.

Сейчас ему сорок девять лет, и пятнадцать из них он не имел своего дома. Если конечно не считать домом подвал в одной из «хрущевок» в этом микрорайоне. Он не задавал себе вопрос, почему так получилось, во всяком случае, последние лет десять. Он просто жил, просыпаясь утром с похмельем, и засыпая ночью в нетрезвом состоянии. Бывали дни, когда приходилось засыпать трезвым, и это были черные дни. Последние три года очень часто стал болеть живот, — сильные боли, которые охватывали живот обручем, и заставляли лежать, когда любое движение усиливает боль. Бывали дни, когда он никуда не отходил от отхожего места — он понимал, что в этом виноват его образ жизни, но ничего не хотел менять.

И очень редко он ощущал страх смерти, когда возникала боль в груди, и не хватало воздуха при вдохе.

Валера радовался каждому прожитому дню, и любой мелочи, которая скрашивала его существование. Допив пиво, он сложил свою добычу в клеёнчатую сумку и встал. Когда он двинулся дальше, к следующему подъезду, он услышал мелодию. В утренней тишине двора, огороженного с трех сторон домами, веселая песенка звучала неестественно бодро и жизнерадостно. Валера посмотрел в ту сторону, откуда был звук, и увидел предмет голубого цвета, лежащий на песке под грибком.

Такого подарка судьбы он уж совсем не ожидал. Мысленно обрадовавшись, Валера, ускорив шаг, свернул к детскому городку. Когда он подошел к мобильному телефону, звук песенки прекратился. Он наклонился и взял маленький, похожий на игрушку, предмет.

Жизнерадостно засмеявшись, Валера посмотрел по сторонам, словно испугался, что кто-то отберет эту игрушку у него. У него никогда не было мобильного телефона, он не знал, как им пользоваться, но иррациональная радость от находки заслонила все возникающие опасения. Даже если он дешево продаст эту вещь, ему хватит на то, чтобы некоторое время провести в спокойствии и достатке, не выходя из своего подвала.

Двор абсолютно пуст. Никто не видел, как он нашел телефон. Валера сунул его в карман и посмотрел прямо — под деревом невдалеке от детской площадки что-то лежало. Он прищурился, сфокусировав взгляд, и — похолодел.

Валера видел мертвых людей — за годы его свободной жизни, неоднократно рядом с ним умирали его друзья и собутыльники. Но то, что он увидел, когда подошел ближе к дереву, заставило его выронить сумку из правой руки и упасть на колени. Ноги перестали его держать, и Валера, стоя на коленях у тела девочки, вдруг почувствовал, что не может вдохнуть, и от нехватки воздуха кружится голова. Он моментально забыл о том, что только что испытал некое подобие радостного чувства от находки мобильника. Он ощутил где-то в груди очень сильную боль, которой у него до этого никогда не было. И в ту секунду, когда он понял, что умирает, Валера сморщился — и от боли, и от страха, и от желания ослепнуть, чтобы не видеть того, что видят глаза.

Когда Валера, упав на бок и перевернувшись на спину, смотрел безжизненно открытыми глазами в небо, в его кармане снова заиграла веселая мелодия из мобильного телефона, но теперь звук, приглушенный одеждой, был еле слышен.

Первые лучи солнца коснулись тополиных листьев. Послышались первые звуки начавшегося дня — открывающиеся двери подъездов, голоса людей, звук работающих автомобильных двигателей.

Под единственным тополем в окружении сотен окон трех многоквартирных домов на земле лежало мертвое тело бомжа Валеры, который никак не ожидал такой смерти, и выпотрошенное тело девочки, пустые глазницы которой освещало утреннее солнце.

 

6

Уже четыре года, как я практически не сплю по ночам. С точки зрения медицины, я должен, как минимум, сойти с ума. Или умереть. Головной мозг, не получая необходимого отдыха, должен принимать желаемое за действительное, и наоборот. Усталость должна копиться, со временем приводя к парадоксальным реакциям и галлюциногенным видениям. Может, конечно, так оно и есть, но почему-то мне кажется, что я абсолютно нормален.

Возможности человеческого организма безграничны — вероятно, я использую свой мозг по максимуму, а не как все люди, процентов на десять в лучшем случае.

Как бы то ни было, я рад, что ночь принадлежит мне.

Я рисую сначала Богиню, а потом — через полчаса — девочку по имени Марина. Её имя я узнал из выпуска новостей по городскому телевизионному каналу. Смерть девочки вызвала некоторый переполох в средствах массовой информации, я уж не говорю о слухах, которые поползли по городу. Если уж по телевизору диктор говорила о том, что не соответствует действительности, то, — что же говорят на улицах.

На рисунке девочка Марина получилась с обиженным лицом — такой я её запомнил, и такой изобразил. Может, она у меня получилась с выражением лица взрослого человека, но пусть будет так.

Я задумчиво смотрю на рисунок и думаю.

Думаю о том, что в возрасте четырнадцати лет надо вовремя возвращаться домой и уделять внимание родным, читать умные и не очень книжки, внимательно слушать, что говорят родители, ложиться спать до двенадцати, а не шляться по ночам на дискотеки.

Я думаю о том, что довольно часто людям все равно, что происходит рядом с ними. Они словно не замечают своих детей, позволяя им делать то, что ни в коем случае нельзя делать в их возрасте.

Учитывая, как Марина одета, и как накрашена, я думаю о том, что городские девочки слишком рано начинают мечтать и — непотребно рано пытаются воплощать свои мечты в жизнь. Можно, конечно, рассуждать об акселерации и о том, что в наше время жизнь совсем другая, но — сейчас, когда я смотрю на свой карандашный рисунок, мне грустно.

Она слишком молода, чтобы умирать.

Чересчур наивна, чтобы мечтать.

Бессмысленно глупа, чтобы существовать.

Я прогоняю грусть — посмотрев на лик улыбающейся Богини, я тоже улыбаюсь. Я сделал свой первый шаг в этом году, и у меня все получилось прекрасно. Все предопределено — и то, что девочка Марина пришла в клуб «Милан» и то, что она ушла из него одна. Неважно на что или на кого она была обижена. Странно и преступно то, что родители отпустили её в ночь, но — это тоже не важно.

Все то, что угодно Богине, всегда происходит в нужное время в нужном месте.

Жертва, идущая в Тростниковые Поля, никогда не свернет со своего пути.

Я смотрю на огонь догорающей свечи и начинаю думать о следующей жертве. Времени у меня впереди немного, — я знаю, как оно летит, приближая тот день, когда Богиня покинула меня. Этот день я встречу с радостью.

Впереди еще долгий путь. И я его пройду.

Свеча гаснет, и, оставшись в темноте своей квартиры, я закрываю глаза.

Я иду к двери в кладовку. Мне не надо смотреть, чтобы увидеть, где стоят банки с органами девочки — два глаза в разных сосудах, и печень в трехлитровой банке. Сверху на банку я кладу лист с портретом Марины, и, прижавшись лбом к деревянной поверхности двери, я шепчу:

Я войду в светящееся пространство, и полечу мимо Духа-хранителя Земли, и буду подниматься по пути света, ведущему вверх, и доберусь до своей Звезды. Скоро утро. Солнце снова появится, обжигая мир своим жаром. И начнется новый день. Я терпелив на пути к Богине. Я спокоен в ожидании следующей жертвы. Я счастлив в созерцании своей быстро приближающейся судьбы.

 

7

Утром я иду в 301-ю палату к новой пациентке. Женщина сидит на кровати справа от входа, занимая практически все её пространство. Её тело, расплывшиеся по поверхности кровати, будто плывет на утлой лодчонке, которая вот-вот пойдет на дно. Глядя на эту тушу, я думаю, что она не сможет спать здесь — или тело не поместиться в этом пространстве, или кровать сломается.

Женщине тридцать два года, и при росте в сто пятьдесят пять сантиметров она весит сто пятьдесят девять килограмм.

Я здороваюсь и, сев на стул, смотрю на пациентку. Она тоже молчит и смотрит на меня, — на лице глаза, погруженные в складки, похожи на впадины. Заглянуть в них очень сложно, а уж понять, что происходит в сознании женщины, еще сложнее.

Я спрашиваю её, как она себя чувствует.

Она молчит.

Я жду, когда в заплывшем жиром головном мозгу, произойдет мыслительный процесс, и она что-нибудь скажет.

И она отвечает голосом, в котором недоумение и обида:

— Меня беспокоит то, что я не могу есть. Что не съем, то или выйдет с рвотой, или живот заболит и приходится идти в туалет.

— И давно это у вас? — спрашиваю я, глядя на прикроватную тумбочку, заставленную продуктами питания — от обычных булочек и трех пакетов сока до куска копченой курицы и нарезанной ломтями ветчины.

Она глубокомысленно замирает в подсчетах, и отвечает:

— Пять дней и восемнадцать часов.

— Целых пять дней и восемнадцать часов! — восклицаю я без тени удивления в голосе, словно констатирую этот ужасный факт.

— Да, — кивает она.

Я задаю стандартные вопросы о заболеваниях в её жизни, спрашиваю об операциях и травмах, которые возможно были в прошлом, и о реакциях на лекарства. Женщина отвечает медленно и задумчиво, словно с трудом поднимается в гору и тащит при этом большой камень на себе, в результате чего, я трачу в два раза больше времени, чем бы мне хотелось.

Напоследок я задаю вопрос:

— Что для вас важнее — жить или принимать пищу?

Я вижу искреннее недоумение в глазах.

— Как это? — спрашивает она.

Я уточняю:

— Вы хотите жить или вы предпочитаете принимать пищу и умереть?

Она удивляется еще больше и говорит:

— По-моему, жить и кушать — это одно и тоже.

— Что ж, — говорю я честно, — значит, в вашем случае, альтернативы нет.

Я встаю и выхожу из палаты, оставив пациентку в озадаченном состоянии. Таким людям, как эта женщина, уже бесполезно, что-либо объяснять. В какой-то момент, я думаю, где-то на уровне ста килограмм веса, она перешагнула ту границу, за которой возврата назад нет. Количество перешло в качество — её больной организм перестроился на тот образ жизни, что она ведет, и просто не позволит ей захотеть похудеть.

В ординаторской я сажусь за стол и смотрю, как Вера Александровна читает книгу, обернутую в газетную бумагу. Она пытается скрыть, что учит правила дорожного движения, потому что, во-первых, нехорошо это делать на рабочем месте, во-вторых, незачем кому-либо знать, что у неё новый автомобиль, а, в-третьих, теоретический экзамен по правилам дорожного движения через два дня и времени катастрофически не хватает.

Я пишу историю болезни и думаю о том, что очень часто люди своими руками старательно и с любовью строят дорогу в ад, даже не подозревая, что их мечты и желания есть камни, аккуратно уложенные в дорожное покрытие, ведущее в бездну.

В ординаторскую входит заведующий отделением Леонид Максимович и, посмотрев, как Вера Александровна суетно прячет книгу, спрашивает:

— Где Лариса Викторовна?

— Здесь я, — слышен голос Ларисы за его спиной. Она закрывает дверь ординаторской за собой.

— Хорошо, — говорит Леонид Максимович, — все в сборе. Значит, как я и говорил раньше, у нас сокращают койки с первого августа. Теперь это уже точно. Надеюсь, вы понимаете, чем это нам грозит?

— Сокращением ставок, — говорю я, потому что женщины испуганно молчат. — А ставки, как известно, это люди и деньги.

Леонид Максимович садится за стол, смотрит на нас и говорит:

— Кому-то придется работать на полставки.

Я улыбаюсь. Выбор небольшой — три врача в отделении.

Вера Александровна имеет двоих детей, которые уже достаточно взрослые, и, к тому же, у неё богатый муж. Но — я прекрасно знаю, как она отнесется к тому, что ей придется работать за меньшие деньги, чем сейчас.

У Ларисы беременность, которую она пока скрывает, но, когда дойдет до дела, обязательно воспользуется своими правами беременной женщины.

Остаюсь я — холостой бездетный мужчина, без амбиций и без каких-либо прав.

— Я буду работать на полставки.

— Михаил Борисович? — удивленно спрашивает заведующий отделением.

Я вижу облегчение на лице Ларисы и ухмылку на губах Веры Александровны. И отвечаю на немой вопрос Леонида Максимовича:

— Я ведь и по времени буду работать до двенадцати часов, следовательно, в оставшееся время у меня будет возможность заработать деньги в другом месте.

— Ну, что ж, так и решим, — пожимает плечами Леонид Максимович. Ему, по большому счету, все равно, кто будет работать на полставки — главное, что его никто не трогает, и его зарплата никоим образом не пострадает.

Когда заведующий выходит из ординаторской, и женщины тоже быстро исчезают, якобы, по своим делам, я задумчиво смотрю в окно — все, что ни делается в этом мире, все к лучшему. Я теперь буду иметь больше времени, чтобы быстрее приблизиться к Тростниковым Полям. Кроме того, это будет продолжаться недолго — скоро Вера Александровна сядет за руль своей новенькой «субару». Ну, а деньги, этот бумажный мусор, который можно обменять на материальные блага, сейчас для меня не играют важной роли. На моем пути к Тростниковым Полям уже виден далекий свет во тьме ночного леса.

 

8

За окном стемнело. Я сижу в сумерках своей комнаты и смотрю на телефон. Я хочу позвонить, и это желание подталкивает меня взять трубку и набрать номер, хотя рациональная часть сознания говорит о нелогичности этого поступка.

— Здравствуйте, Мария Давидовна, — говорю я в трубку.

— Нет, ничего не случилось, просто хотел услышать ваш голос.

— Да, понимаю, что вы заняты, извините, что побеспокоил.

Я кладу трубку на рычаг и улыбаюсь. По голосу собеседницы я понимаю, что звоню совсем не вовремя. Она занята важным делом, и я знаю, каким. Именно это я и хотел узнать.

Я задаю себе вопрос — почему в моей жизни Мария Давидовна заняла такое важное место? Почему я отрываю часть своего времени для неё? Зачем она мне, когда в моем сердце присутствует только Богиня? Я задаю эти вопросы уже полгода, и каждый раз сам себе отвечаю.

Год назад я сделал все, чтобы наши пути не разошлись. Прошли месяцы, прежде чем, она согласилась поужинать со мной — и этот день для меня стал неким праздником. Середина декабря, снег за окном и мы в ресторане за бокалом вина. Она смотрела на меня настороженно, словно ожидала каждую минуту подвоха или какой-либо опасности. Она говорила о пустяках, и ждала, что я скажу нечто важное. Она отводила глаза, когда понимала, что я слишком пристально заглядываю в них.

Мне стоило больших трудов, чтобы разбить эту ледяную стену. Я был вежлив и галантен. Я говорил о таких вещах, которые никоим образом нельзя было посчитать опасными или навязчивыми. Я пытался стать другом, даже не делая попыток стать ближе.

В первый вечер мы говорили о классиках мировой литературы. И я был приятно удивлен тем, что она прекрасно владеет предметом. Конечно, ей нравились те авторы, которых я не воспринимал, как писателей, но — я кивал и поддерживал её. Она развивала свои мысли о величии некоторых мастеров русской словесности, а я поддакивал. Она рисовала исторические картины, на фоне которых раскрывался талант этих мастеров, а я удивленно восторгался.

В целом, весь вечер говорила Мария Давидовна, словно она пыталась спрятаться за словами от меня.

Потом еще встречи, и снова разговоры, когда говорила не только она, но и я. Несколько раз она отвергала мои приглашения, но — я терпелив и настойчив. Если не ресторан, то в театр. Если не в драматический театр, то — в оперный. К февралю она улыбалась, увидев меня, и непринужденно говорила о всяких пустяках, и не только.

Мне нравилось общаться с Марией. За глаза я так её называл, а в общении — только по имени-отчеству. Наши отношения высокоинтеллектуальны, и именно это мне нравилось. Я не уверен, что и Мария так думала, но, во всяком случае, она ни разу не дала мне повода подумать по-другому. Ни в словах, ни в делах, ни в глазах, я ни разу не заметил желания как-то изменить сложившуюся ситуацию.

И чего я ни в коем случая не пытался делать — я ни разу не заговорил с ней о том, что было летом две тысячи шестого. Ни сейчас, ни ранее, — я не спрашивал об убийце, который убивал наркоманов год назад. Я не спрашивал, чем она занимается сейчас.

Я все видел в глазах.

Слова были лишними.

Так почему же я пытаюсь стать другом этой женщине?

Еще год назад я увидел то, что её ожидает. Проблема уже с ней, — еще незаметная и достаточно медленно прогрессирующая, но неумолимая. И еще — я увидел в её глазах и свою судьбу.

Наши тени уже переплетены, наши имена уже написаны в книге судеб, наши души уже соприкоснулись сознаниями.

Я — для неё, она — для меня.

Я смотрю на часы. Время пришло.

Я собираю приготовленные предметы в сумку и иду к двери.

Ночь меня радует. На улицах тихо и безлюдно. Всего три дня назад умерла девочка, а город снова научился бояться. Родители, ни под какими предлогами, не отпускают своих дочерей из дома в ночное время суток. Сами взрослые тоже не задерживаются на улицах. Можно было ожидать, что увеличится количество милицейских патрулей и добровольных помощников милиции, но — в органах правопорядка, видимо, еще не поняли, что я вернулся.

Я терпеливо жду, сидя на корточках в густой траве центральной аллеи города. Ветерок шелестит листьями лип над моей головой. Редкие автомобили, проезжая мимо, освещают фарами невысокий кустарник, который скрывает пешеходную дорожку аллеи.

Я вижу их издалека — два парня с бутылками пива в руках идут в моем направлении и громко говорят. Тот, что пониже ростом, жалуется другу на «этих проклятых баб», которые не замечают его, такого классного парня. Он говорит о Машке, используя нецензурную брань, и о Вальке, которая дает всем, а ему сказала «нет». Он размахивает руками, расплескивая пиво, обращаясь к товарищу, который явно не слушает его.

Когда я появляюсь перед ними, только тот, что повыше, успевает среагировать, удивленно сказав:

— Оп-па! А ты кто?

Я практически без затруднений убиваю обоих — пока тот, что пониже, смотрит удивленно на своего падающего в траву друга, я уже поворачиваюсь к нему.

Он так и не испугался. И не удивился. Парень просто смотрит в мои глаза, словно я странное видение в его беспонтовой жизни. В последний момент в его глазах появилась осознанная мысль о том, что я — это смерть, но парень так и умер с дурацкой улыбкой на губах.

В тишине ночной аллеи, я спокойно нахожу документы в кармане у маленького ростом парня, и читаю — Чураков Геннадий.

Что ж, он и будет моей очередной жертвой, а тот, что повыше, меня не интересует, — случайные жертвы бывают.

 

9

Мария Давидовна нажала на клавишу отбоя и, задумчиво посмотрев на свой мобильный телефон, сложила его в сумочку.

Иван Викторович Вилентьев перебирал фотографии, показывая всем своим видом, что ему не интересно, кто звонил, и о чем женщина говорила с неизвестным абонентом.

— Так, на чем мы остановились, Мария Давидовна? — спросил он, глядя на снятый крупным планом разрезанный живот девочки.

— Я говорила, что убийца девочки — это наш Парашистай.

— А, может, все-таки, подражатель? — вздохнул Вилентьев. — Девочка не наркоманка, не инфицирована вирусом СПИДа, кожа не изрезана. Она убита на улице и кровью не обведен контур головы. Единственное, что подходит — выдавленные глаза.

— Вы забываете, что девочка убита двадцать шестого июля, как и в прошлом году. Видимо, для Парашистая этот день имеет какое-то значение, — Мария Давидовна посмотрела на собеседника, который не поднимал глаз от снимков, и продолжила, — да, он изменил ритуал, но главное оставил. Я и в прошлом году считала, что глазные яблоки, которые он уносит с собой, играют основную роль в ритуале убийства. Также, он взял у девочки печень, а это значит, что Парашистай начал собирать органы жертв.

— Зачем?

— Если он последователен в выполнении древнеегипетских ритуалов, то, значит, он начал обеспечивать мумию канопами с органами жертв. Бог Имсет будет хранить печень девочки. А дальнейшие убийства будут сопровождаться извлечением из тел других органов для других Богов.

— Ничего не понял, — поморщился капитан Вилентьев, — какие канопы, какой Имсет, каким Богам?

И когда до него дошло то главное, что сказала Мария Давидовна, он наконец-то поднял глаза от снимков и недоуменно переспросил:

— Погодите, Мария Давидовна, вы сказали, что он начал обеспечивать мумию органами. Какую мумию?

Женщина улыбнулась. Она неоднократно сталкивалась с проявлениями тупости, которую представители сильного пола называли мужской логикой, и давно научилась относиться к этому с некоторой долей юмора. Хотя, это не так смешно, как печально, учитывая, что именно такие люди стояли у власти и принимали глобальные решения.

— Надеюсь, вы помните, что я не поверила, что в прошлом году самоубийца был Парашистаем, поэтому весь прошедший год я думала, анализировала все убийства, составляла психологический портрет Парашистая, — сказала Мария Давидовна.

Увидев, что Иван Викторович смотрит на неё с нескрываемым интересом, она продолжила:

— Так вот, я пришла к выводу, что большая часть из того, что делал Парашистай в прошлом году, было всего лишь игрой. Он обставлял убийства всякими ненужными особенностями в виде многочисленных разрезов и других нюансов, чтобы на то, что было главным — глазные яблоки — мы не обратили внимания. Почему глаза, я не знаю, — протестующе подняла руки ладонями вперед Мария Давидовна, предвосхищая вопрос следователя, — но сейчас вы и сами видите, что это так.

Женщина вдохнула и стала говорить дальше.

— Далее, он взял у девочки печень, и, следовательно, у следующих жертв он должен взять кишечник, легкие и желудок. Во всяком случае, именно эти органы в Древнем Египте складывали вместе с мумией, но — это были органы этого умершего человека, а не каких-либо других людей. Или Парашистай снова играет с нами, или у него на этот счет свое мнение.

— Ну, а мумия-то здесь при чем? — спросил нетерпеливо собеседник.

— Не знаю, — покачала головой Мария Давидовна, — все эти ритуалы подразумевают наличие умершего человека, которому приносятся дары, и которые понадобятся умершему человеку на пути в загробный мир.

Иван Викторович похлопал глазами и сказал после минутного молчания:

— Вы меня не убедили.

— В чем? В том, что есть мумия, или в том, что это не прошлогодний убийца?

— Ни в том, ни в другом. Я думаю, что это подражатель.

Мария Давидовна пожала плечами и больше ничего не сказала. Она подумала о том, что большая часть проблем человечества происходит из-за самонадеянности и тупости мужчин, самомнение которых не позволяет им видеть дальше своего носа.

Из всего того, что она сказала, Иван Викторович так и не услышал главные слова — Мария Давидовна составила психологический портрет убийцы и готова была рассказать о своих умозаключениях.

 

10

Утреннее солнце освещает двор, когда я выхожу из подъезда. На лавочке сидит и курит Семенов. Осенью прошлого года он вышел на пенсию, и теперь я его часто вижу утром и вечером на лавке у подъезда. За год он заметно постарел — в глазах стало больше грусти, словно он устал смотреть на окружающий его мир, волосы на голове побелели, рука, подносящая сигарету ко рту, дрожит больше, чем обычно.

Я сажусь рядом с ним и говорю:

— Доброе утро, Петрович.

— Привет, док.

— Я тут услышал, что снова ужасы происходят на улицах нашего города, — говорю я.

— Ага, — кивает бывший участковый. Он явно не расположен говорить об этом.

Я молчу и смотрю на людей, выходящих из подъездов и спешащих по своим делам.

— На работу опоздаешь, — говорит Семенов.

— Да, — говорю я, — наверное, опоздаю. И, знаешь, Петрович, мне все равно.

— Что так? Насколько я помню, ты трепетно относился к своей работе, — говорит Семенов заинтересованно.

— Сокращение у нас в больнице. Вчера я вдруг заметил, что всем безразлична судьба человека, который работает рядом с тобой. Если меня это не касается, значит, это не моя проблема. Если я однажды не появлюсь на своем рабочем месте, никто и не заметит моего отсутствия.

— Ну, ты, Михал Борисович, Америку открыл! Знаешь, ведь, поговорку о том, что своя рубашка ближе к телу. Никому нет дела до тебя. Вот я, ушел на пенсию, и никто из бывших сослуживцев не вспомнил обо мне. Год прошел, а никто ни разу даже не позвонил.

— Вот и я, по наивности своей полагал, что как я к людям, так и они ко мне. Но, — всем все равно. Абсолютно.

— Тебя, что, Михаил Борисович, увольняют?

— Нет, — качаю я головой, — работать буду в два раза меньше.

Я встаю и, попрощавшись, ухожу.

В ординаторской тишина. Я действительно опоздал, — все уже на обходе. Быстро переодевшись, я иду к своим палатам.

Леонид Максимович смотрит на меня укоризненно и говорит:

— Михаил Борисович, пойдемте в ваши палаты, а то мы их пропустили, пока вас не было.

В 301-ой палате я коротко рассказываю заведующему отделением и врачам о больных, начиная слева.

— Больная Якимова, диагноз — обострение хронического пиелонефрита, с клиническим и лабораторным улучшением готовится сегодня на выписку. Больная Сидорчук, тридцать девять лет, диагноз — впервые выявленная артериальная гипертензия второй степени, риск два. Проводится обследование и подбор препарата для гипотензивной терапии. Больная Мамалыгина, тридцать два года, диагноз — подострый панкреатит, морбидное ожирение.

Все врачи смотрят на жирную женщину и на тумбочку, заставленную пищей.

— Ей нельзя все это кушать, — говорит Леонид Максимович с искренним недоумением в голосе.

— Я знаю, но женщина думает иначе, — говорю я, и смотрю на больную.

До женщины доходит, что люди в белых халатах говорят про неё, и она протягивает руки, словно пытается защитить свою тумбочку от посягательств врачей, и уверенно говорит:

— Пусть пока тут стоит. Вы меня полечите, мне станет лучше, и я это съем.

Леонид Максимович, лицо которого неожиданно напряглось, резко поворачивается и выходит из палаты. Все остальные так же быстро покидают помещение, и только я остаюсь. Глядя на Мамалыгину с улыбкой, я говорю задумчиво:

— Ох, тяжело будет санитарам из морга.

И тоже выхожу из палаты, зная, что женщина еще долго будет думать над моими словами, и вряд ли поймет их.

Когда я прихожу в ординаторскую, доктора уже отсмеялись. Леонид Максимович, вытирая слезы, спрашивает:

— Слушай, Михаил Борисович, ты хотя бы попытался заставить её убрать продукты?

— Нет, а зачем?

— Ну, тогда ты не вылечишь её никогда.

— Её никто не вылечит, — говорю я меланхолично.

Леонид Максимович, стерев улыбку с лица, смотрит на меня и говорит:

— Почему вы, Михаил Борисович, опоздали на работу?

Я улыбаюсь.

Я смотрю в глаза заведующего отделением и говорю:

— Наверное, у меня есть на это причина, но я почему-то никак не могу вспомнить, какая. Может, я переводил старушку через улицу или спасал женщину от хулиганов. А, может, увидев пожар, я бросился в огонь и вынес всех людей, которые задыхались в огне. Выберете сами причину, Леонид Максимович. Какая причина вам больше понравится, так и будет.

Я вижу, как заведующий, нахмурившись, открывает рот, чтобы сказать, что он думает о моем поведении, но я его опережаю:

— Я просто проспал, Леонид Максимович. Этого больше не повторится.

Напряжение с его лица спадает. Заведующий отделением встает и, кивнув, выходит.

Заверни говно в красивую обертку на глазах у всех, скажи, что это вкусная конфета, и — тем, кому выгодно видеть дерьмо конфетой, примут эту ложь.

 

11

Я ухожу из отделения рано. Выйдя на больничный двор, я иду под дерево и сажусь на лавочку. Солнце еще высоко, и в тени раскидистого тополя мне хорошо. Я жду, когда придет Оксана. Я уверен, что сегодня она придет, поэтому спокойно сижу и смотрю на обычную жизнь больницы.

На балкон четвертого этажа вышли покурить трое больных из пульмонологии. Гулко кашляя на весь двор, они прикуривают от одной спички, и, перемежая разговор кашлем, о чем-то говорят. Обычная ситуация — попробуй спасти от смерти фанатично упертого человека, вырывшего себе могилу по пояс и продолжающего копать дальше.

Две медсестры из аллергологического отделения идут в сторону столовой. Я, глядя на их пышные формы, думаю, что их общая масса никак не меньше двух сотен килограмм. И однажды я видел, что они кушали в столовой — овощной салат с двумя кусками хлеба, суп и котлету с пюре с тремя кусками хлеба, стакан сладкого чая со сдобной булкой. Не то, чтобы я считал количество съеденного, но сам процесс поглощения пищи был настолько интересен, что я тогда просидел со своим салатом лишних тридцать минут.

На лавку перед входом в патологоанатомическое отделение сел санитар Максим и закурил сигарету. Судя по всему, его рабочий день сегодня закончился. Я только один раз заглянул в его глаза, года два назад, и не увидел там ничего — Максим, как робот, выполнял свою работу, совершенно не задумываясь о жизни и смерти. Возможно, он родился таким, а, может быть, это морг так изменил его мироощущение. В любом случае, именно тогда Максим, как личность, для меня престал существовать.

Старшая медсестра из эндокринологического отделения с толстой стопкой историй болезни прошла быстрым шагом в направлении административного корпуса. Насколько я слышал, в больнице сейчас работают представители одной из страховых компаний, от которых зависит зарплата медицинских работников и материальное обеспечение больницы. Работать сейчас в медицине становится все хуже и хуже — о качестве работы врача судят по тому, как он написал историю болезни, а не по факту излечения больного. Главное, правильно написать и громко отрапортовать, а не помочь и вылечить. Никого не интересует больной человек, пока он не умер, и его родственники не подали в суд. Никому нет дела до того, что врачу нечем лечить, так как у больницы нет денег для покупки необходимых лекарств, и ни в коем случае, нельзя предлагать больному самому купить нужные препараты — в нашем гуманном законодательстве есть закон о бесплатной медицинской помощи.

Когда-то, много лет назад, у меня возникали мысли о том, что бы я мог сделать для медицины и, конечно же, для людей. Сейчас, и уже достаточно давно, я даже не думаю о том, чтобы что-то изменить. В мире теней бессмысленно оказывать помощь тем, кто не ценит её.

Я вижу Оксану, которая идет ко мне. Она улыбается, и я улыбаюсь в ответ.

— Здравствуйте, Михаил Борисович, — говорит она.

Я отвечаю на приветствие и спрашиваю, как дела.

Мы некоторое время говорим на отвлеченные темы, а потом Оксана говорит:

— Михаил Борисович, я подумала и решила, что все равно пойду учиться в медицинскую академию.

Я киваю. Почему-то я не сомневался в том, что она скажет эти слова. Я смотрю на неё и спрашиваю:

— Оксана, скажи мне честно, у тебя бывают странные видения, словно ты видишь то, чего не может быть в этом мире?

В глазах девушки появляется удивление. Она наклоняет голову набок и, прищурившись, говорит:

— А вы откуда знаете?

— Вижу в твоих глазах, — отвечаю я честно.

Она молчит.

— Расскажи мне об этих видениях, — прошу я Оксану.

— Они абсолютно нереальны, — говорит девушка и отводит глаза, — порой они меня пугают до такой степени, что я прячусь дома в ванной комнате. А иногда они заставляют меня забыть, где я нахожусь, и кто я. Это, как увлекательный сон, из которого я хочу вырваться, и никак не получается. Это, как кошмар, в который я хочу возвращаться, и боюсь этого желания.

Она снова поворачивает лицо ко мне и спрашивает:

— Скажите мне, Михаил Борисович, что это со мной?

— А ты не пыталась, Оксана, записывать эти кошмарные видения? — спрашиваю я, никак не отреагировав на её вопрос. — Или рассказывать кому-либо?

Она отрицательно качает головой.

— А ты попробуй, — говорю я, делая акцент на последнем слове.

— Зачем?

— Придет время, поймешь.

Я встаю с лавки.

— Михаил Борисович, а как на счет медицинской академии?

— Если хочешь, учись, — пожимаю я плечами, — но это не твой путь.

Я ухожу, сказав слова прощания.

Год назад я избавил Оксану от смертельной болезни, но опухоль оставила следы своего пребывания в голове. Изменения в ткани мозга привели к тому, что она видит нереальные вещи и события. Я улыбаюсь, — девочка начнет учиться в медицинской академии, но быстро поймет свою ошибку. И через четыре года первый и, к сожалению, единственный фантастический роман принесет ей всероссийскую известность.

 

12

Когда я уже подхожу к дому, звонит сотовый телефон. Я беру трубку, жму на кнопку и слушаю.

Это Мария Давидовна. Она говорит, что сегодня у неё вечер свободный, и она хотела бы провести его со мной. Но, если я чем-то занят, то она, кончено же, поймет меня.

— Для вас, Мария Давидовна, я всегда свободен, — говорю я в трубку.

Мы договариваемся, где встретимся, и я жму на кнопку отбоя.

Она давно подозревает меня. Да, подозрения беспочвенны и иррациональны, но она часто думает обо мне. И это тоже одна из причин, почему я не теряю контакта с этой женщиной.

Дома я переодеваюсь. Смотрю на отражение в зеркале и улыбаюсь — с каждым днем отражение все больше и больше теряет черты реальности, словно я уже одной ногой шагнул в Тростниковые Поля. Все чаще, глядя в зеркало, я вижу там маленького мальчика, бредущего по ночному лесу.

Я подхожу к закрытой двери и, прижавшись лбом к её поверхности, говорю:

Сегодня Смерть стоит передо мною, Как исцеление после болезни, Как освобождение после заключения. Сегодня Смерть стоит передо мною, Как запах ладана, Словно как когда сидишь под парусами, В свежий ветреный день. Сегодня Смерть стоит передо мною, Как запах цветка лотоса, Словно как когда находишься на грани опьянения. Сегодня Смерть стоит передо мною, Как молния на небе после дождя, Как возвращение домой после военного похода. Сегодня Смерть стоит передо мною Подобно сильному желанию увидеть свой дом, После долгих лет, которые ты провел в заключении.

С Марией Давидовной я должен встретиться у входа в кинотеатр. По телефону она сказала, что хочет посмотреть фильм «Остров», который все хвалят, а она так и не посмотрела.

Я иду по улице, глядя на гуляющих людей и на неоновые огни магазинов. Быстро темнеет на небе, и все ярче становится на земле, словно только так тени могут увидеть друг друга ночью. Уличные фонари, как проводники теней в мире тьмы.

Мария Давидовна появляется неожиданно. Она говорит, что вечер сегодня добрый. Я улыбаюсь и говорю о том, как хорошо она выглядит. Мы идем внутрь кинотеатра и садимся на свои места. Перед тем, как погаснет свет, я успеваю заглянуть в её глаза и убедится, что, по-прежнему, она имеет в отношении меня только смутные подозрения.

Я с удовольствием смотрю фильм, в котором человек, будучи Богом, осознал себя им только тогда, когда пережил процесс умирания. И, осознав свою божественность, он прожил жизнь так, словно недостоин этой участи — быть Богом.

Когда снова свет освещает лицо Марии Давидовны, я вижу следы слез на щеках. Я встаю, протягиваю ей руку, и мы уходим из кинотеатра.

— Как вы думайте, Михаил Борисович, такие люди, как отец Анатолий, реально существуют или это выдумка режиссера? — спрашивает Мария Давидовна, когда мы идем в сторону её дома.

— Такие люди есть, — говорю я коротко.

— Вы их знаете?

Я пожимаю плечами в ответ, и ничего не говорю.

— Как часто вы, Михаил Борисович, делаете то, что вы сделали для Оксаны?

Я знаю, что она интересуется мною. Она нашла Оксану и узнала о моих способностях. И я не удивляюсь этому. Скорее всего, она не так много поняла из того, что ей рассказала девочка, потому что Оксана сама не понимает многого.

— Очень нечасто, — отвечаю я.

Мы подошли к подъезду дома, где на двенадцатом этаже живет Мария Давидовна. Она подходит к двери и открывает её. Когда она поворачивается и хочет сказать, что она была бы рада пригласить меня на чашку чая, но я не даю произнести эти слова, и, вежливо улыбаясь, говорю, что благодарен за прекрасный вечер в её обществе.

Я знаю, что она смотрит мне в спину и в глазах можно увидеть массу противоречивых чувств — от удивления и восхищения до подозрения и страха. И где-то в дальних тайниках сознания уже зреет любовь.

Я прихожу домой, подношу горящую спичку к свече и, достав лист бумаги, рисую первый и единственный портрет Марии. Я рисую её такой, какой запомнил в зале кинотеатра после просмотра фильма — с высохшей дорожкой слез на щеках и пониманием в глазах.

 

13

Иван Викторович Вилентьев курил и смотрел в окно. Как бы ни хотелось это признавать, но Мария Давидовна оказалась права.

Парашистай вернулся.

Двое убитых парней на центральной улице города подтвердили это. Он сам выезжал на место преступления и смотрел на трупы. Один из них был разрезан, как девочка — первая из убитых жертв в этом году. Иван Викторович снова прокрутил в голове свои впечатления от увиденного: пьяные парни явно не оказали сопротивления убийце, один просто был убит, а у второго Парашистай выдавил глаза и, разрезав живот, извлек желудок. Все, как и говорила Мария Давидовна.

Глубоко затянувшись, Иван Викторович закашлялся. Затушив сигарету в пепельнице, он вернулся к столу и сел. Перед ним лежало дело Парашистая, поднятое из архива. Он прекрасно помнил последний разговор с Марией Давидовной, он услышал и запомнил её слова о психологическом портрете убийцы, но — на тот момент он не хотел верить, что Парашистай снова убивает.

Иван Викторович взял материалы дела и пошел в кабинет психиатра Марии Давидовны Гринберг. Негромко стукнув в дверь и дождавшись разрешения, он вошел. Увидев, что она разливает кофе в две чашки, он удивленно спросил:

— Вы меня ждали?

Женщина кивнула и улыбнулась ему:

— Я знала, что после очередного убийства вы придете. Вам сахар в кофе положить?

— Да, — сказал Иван Викторович и сел за стол. Размешав сахар в кружке, он сделал глоток и поднял глаза на Марию:

— Хорошо! Очень вкусно. Почему вы раньше меня не угощали кофе?

Мария Давидовна пожала плечами и ничего не сказала. Она, будучи мудрой женщиной и хорошим психологом, знала, когда нужно говорить, а где лучше промолчать.

— Вы, Мария Давидовна, насколько я помню, что-то говорили о психологическом портрете Парашистая? Если можно, то я бы хотел услышать ваше мнение об этом.

Мария Давидовна посмотрела на сидящего напротив коллегу, который снова опустил глаза, и вздохнула — даже если мужчина признал правоту женщины, то это еще не значит, что он признал её превосходство.

— Да, еще в прошлом году я долго думала над этим вопросом. Теперь, после новых убийств, я внесла некоторые коррективы, но принципиально ничего не изменилось.

Она взяла приготовленную бумажку со стола и, периодически заглядывая в неё, продолжила:

— Первое. Это мужчина. Тут у нас вопросов не возникает.

— Второе. Этот человек имеет отношение к медицине. Не знаю, какое точно — врач он, или медбрат, а может способный умный санитар — не важно. Главное, он знаком с анатомией человека и с медицинскими инструментами. Также, надо учитывать то, что в прошлом году, когда убивал ВИЧ-инфицированных, он каким-то образом получал служебную информацию о них. А это проще всего сделать, когда ты медицинский работник.

— Третье. Последние годы он живет один. А, может, он всегда жил один, но я больше склоняюсь к первому. Судя по всему, он должен быть замкнутым и осторожным человеком. Я думаю, он редко идет на контакт с людьми, как правило, только по работе, и никаких знакомств и общения с людьми во внешнем мире. Наш убийца — среднестатистическая личность, незаметная в толпе. С таким человеком столкнешься, и не поймешь, кто перед тобой. И наш убийца — очень умный человек. Он продумывает свои действия на несколько шагов вперед. Он тщательно готовится к убийству, продумывая место, время и пути отхода. Он не оставляет следов или оставляет те улики, которые ведут нас по ложному следу.

Мария Давидовна, мудро сказала «нас», хотя думала иначе.

— Четвертое. В его жизни произошло какое-то важное событие, которое изменило его. Я бы даже сказала, — послужило пусковым механизмом. Что конкретно произошло, я могу только догадываться, но думаю, что это была смерть близкого человека. Здесь тоже масса вариантов — мама, друг, брат, любимая женщина и так далее. По большому счету, неважно, кто это был. Главное, именно после этого он стал использовать древнеегипетские знания. Парашистай убивает во имя и для этого близкого человека.

— Пятое. Наш Парашистай — шизофреник. До этого важного события в его жизни, он был нормальным человеком, а после был дебют шизофрении. Как он проявился и попал ли он в поле зрения психиатров, я не знаю, но в этом направлении надо искать. Если он каким-то образом избежал контакта с психиатрической службой, значит, можно предположить, что шизофрения у него вялотекущая. В этом случае, заметить это очень трудно, а порой и невозможно. Он живет в своем больном воображении, и, тем не менее, достаточно адаптирован для жизни среди людей — я думаю, люди, с которыми он работает, даже не замечают того, что он болен.

Мария Давидовна смотрела, как внимательно слушает Иван Викторович, который периодически делал пометки в своем блокноте.

— Шестое. Мертвое тело близкого человека он сохранил. Как это у него получилось, я даже не могу предположить. Вы, Иван Викторович, прекрасно знаете, что смерть любого человека практически невозможно скрыть от общества. Но — давайте будем исходить из того, что это ему удалось. И тут возникает масса вопросов — где тело? Если он его похоронил, зачем эти ритуальные убийства? Если где-то хранит, то, как он сохраняет тело от естественного разложения? И здесь мы возвращаемся к пункту второму — имея медицинское образование, он может знать, как сохранить тело.

Мария Давидовна перевела дыхание, сделала глоток чуть теплого кофе и продолжила:

— Я порылась в литературе. Не думаю, что Парашистай стал выполнять древнеегипетский процесс мумификации, описанный Геродотом и другими античными авторами, — достаточно сложно и трудоемко. Скорее всего, он использовал формалин. Вам, Иван Викторович, нужно попытаться выяснить, не было ли кражи достаточно большого количества формалина из тех мест, где его много. Например, кафедра анатомии медицинской академии, — Мария Давидовна замолчала на мгновение, проследив, чтобы слушатель точно записал её слова.

— Итак, мы предположили, что Парашистай где-то держит труп близкого ему человека. Далее, он приносит дары своей мумии, чтобы ей было удобно в загробной жизни. И жертвы две тысячи четвертого и пятого годов были случайными — он, я думаю, толком не знал, что нужно делать, но, — Мария Давидовна подняла указательный палец вверх, акцентируя значение сказанных слов, — шизофрения прогрессирует и подсказывает ему, что надо делать. Он что-то находит в глазах жертв, что-то понятное только ему, и начинает выдавливать их у жертв. Я думаю, он их тоже сохраняет. Как умный человек, он понимает, что его могут поймать, и делает все, чтобы этого не произошло, наводя нас на ложный след.

— Умный и дальновидный шизофреник? Мария Давидовна, а вы не преувеличиваете? — голосом полным скепсиса, спросил Иван Викторович.

— Нет, — покачала головой психиатр, — шизофреники, как правило, очень умные люди, просто мы этого понять не можем, или не хотим. Я могу продолжать?

— Да, конечно.

— Седьмое. В этом году он начал собирать жертвенные органы — печень, желудок, легкие и кишечник. У древних египтян сохранялись органы умершего человека. Я думаю, Парашистай тоже сохранил органы своей мумии, но, кроме этого, его больное сознание решило собирать органы других людей. Так, как он берет по одному органу, значит, впереди еще два убийства.

— А потом? — настороженно спросил Вилентьев.

— Или в этом году больше не будет убийств, или Парашистай закончит на этом совсем — обеспечив всем необходимым свою мумию, он успокоится.

— А вы, Мария Давидовна, сами верите в свои последние слова?

— Нет, — покачала головой женщина, — честно сказать, я не знаю, что будет дальше. Но, если я права в отношении шизофрении, то Парашистай ни в коем случае не остановится.

Она, протянув руку, взяла кружку с холодным кофе и выпила его. Задумчиво глядя в окно, она медленно сказала:

— Мне жаль его. Он живет в своем мире, не осознавая, что болен. И он страдает.

— Вы кого-то подозреваете, Мария Давидовна? — деловито спросил Иван Викторович.

— Нет, — вздохнула женщина.

Когда Вилентьев вышел, она прошептала — молчи, полезнее это, чем тефтеф — и впервые подумала, что, возможно, она тоже сходит с ума. Кроме того, что ей приходилось думать об убийце, прибавилась еще одна проблема, думать о которой категорически не хотелось, но — ужас понимания своего возможного будущего медленно вползал в её сознание.

 

14

Я прихожу на работу вовремя. В ординаторской Вера Александровна, сидя за своим столом, что-то еле слышно напевает. Вчера она сдала теоретический экзамен на водительские права, а сегодня днем она пойдет сдавать вождение. Она уверена в себе, и — её подарок уже стоит на стоянке по соседству с домом.

Лариса у зеркала подводит глаза, пытаясь спрятать мешки под ними — тошнота изматывает её, мешая спокойно спать ночью и жить днем. Иногда, в минуты ночного безмолвия, она проклинает плод в своем животе, благодаря которому она не может спать и есть. Но днем, понимая кощунство таких мыслей, она вспоминает молитвы, которым учила мама в детстве.

Я переодеваюсь и иду в 301 палату, заглядывая по пути в другие мои палаты. В 302 — без изменений, три женщины с обычными заболеваниями. А в 303-ей слева у стены новый пациент. К нему я зайду позже.

Сейчас в 301-ой палате всего две пациентки, но из-за больной Мамалыгиной создается ощущение тесноты в помещении. Я смотрю на толстое тело, сидящее на кровати.

— Как вы себя сегодня чувствуйте?

— Значительно лучше, — отвечает женщина и отводит глаза в сторону.

Я вижу, что на тумбочке стало заметно меньше пищи — исчез кусок вареной курицы, полпалки копченой колбасы, и полбатона.

— Неужели, вы смогли покушать? — спрашиваю я.

— Я подумала, что продукты могут испортиться, — говорит она, по-прежнему не поднимая глаз.

— Пусть лопнет презренное брюхо, чем ценный продукт пропадет, — говорю я и отхожу от неё. Даже если она лопнет, как воздушный шарик, я не расстроюсь — это её выбор.

У больной Сидорчук второй день стабильное артериальное давление. Поговорив с ней, я обещаю, что выпишу её через пару дней. Узнав, что она еще не сдала анализ крови, я отправляю её в лабораторию. Когда я иду к выходу из палаты, больная Мамалыгина спрашивает:

— Доктор, а меня когда отпустите домой?

Я поворачиваюсь и задумчиво смотрю на неё. Дождавшись, когда Сидорчук уйдет из палаты, я негромко и с серьезным выражением лица говорю:

— А вот когда вы, Мамалыгина, сможете съесть все, что стоит у вас на тумбочке, тогда и выпишу.

В 303-ей палате я сажусь у постели нового пациента и открываю историю болезни. Судя по записям врача приемного отделения, больной Иванов поступил к нам с обострением язвы желудка. Я смотрю на пациента и спрашиваю, что его беспокоит. Он удобно садится на кровати, и начинает подробно и обстоятельно рассказывать, где и как у него болит, когда это у него началось и самое главное, что его беспокоит — позавчера у него была кровь в стуле. Последнюю фразу он произносит трагическим шепотом, словно красный цвет его кала стал для него давно ожидаемым ужасом.

Я слушаю его и думаю, что мужчина — не мой пациент. Мне надо быстро обследовать его и переводить в хирургию. Скорее всего, у него еще нет метастазов, и есть возможность выполнить радикальную операцию.

Я говорю ему, что мы будем обследоваться, чтобы понять, что с ним происходит, и ухожу.

В ординаторской только Лариса. Она явно не может работать — лицо бледное, в глазах муть тошнотворного состояния, пальцы дрожат.

— Ранний токсикоз пройдет и тебе станет легче, — говорю я и сажусь за свой стол.

— А с чего вы, Михаил Борисович, решили, что у меня ранний токсикоз, — с неприкрытой злостью в голосе говорит Лариса.

Я смотрю на неё и улыбаюсь. Она сейчас не может никого видеть, в глазах ненависть бьет через край.

— Лариса, посмотрите на себя в зеркало, и увидите там беременную женщину, которую постоянно тошнит. Эту картину нельзя перепутать, ни с каким другим изображением.

— И ничего смешного в этом нет, — говорит она, встает и уходит из ординаторской. Я смотрю ей вслед и думаю, что у неё в жизни всё получится.

Через час, когда я написал все истории болезни, и приготовил выписку на завтра, в коридоре отделения послышался шум. Вера Александровна, заглянув в ординаторскую, говорит мне:

— Михаил Борисович, похоже, у вашей больной из триста первой палаты какие-то проблемы.

Я встаю и быстро иду в палату. Пациентка Мамалыгина лежит в собственных рвотных массах, а больная Сидорчук, которая подняла тревогу, охает вокруг неё, тем не менее, не пытаясь как-то помочь ей. На тумбочке из пищи почти ничего не осталось, только два куска белого хлеба и полбанки варенья. Я заглядываю в глаза пациентки, которая тяжело дышит. У неё сильные боли в животе и рвота, которая не принесла облегчения.

Я говорю подоспевшей медсестре, что надо промыть женщине желудок и ухожу. Я понимаю, что Мамалыгина — больной человек, но никак не могу отделаться от мысли, что место для свиньи — в свинарнике.

Когда я прохожу мимо открытого кабинета заведующего отделением, Леонид Максимович, увидев меня, громко говорит:

— Михаил Борисович, зайдите ко мне.

Я вхожу в его кабинет и сажусь на стул.

— Михаил Борисович, я не могу ехать в Москву на конференцию и хочу попросить вас съездить. Как вы понимаете, мы не можем пропустить такое событие, — говорит он, отводя глаза.

— Вы же так ждали этой поездки, — говорю я с некоторым удивлением в голосе. Международная медицинская конференция по сердечно-сосудистым заболеваниям весьма значимое событие в медицине. Леонид Максимович, узнав о ней четыре месяца назад, давно готовился к этой поездке в Москву. И то, что он сейчас предложил мне, было очень важным шагом с его стороны, учитывая то, что никаких важных причин для отказа от этой поездки у него не было.

Леонид Максимович говорит о том, что иногда в его жизни случаются определенные события, из-за которых планы могут меняться и долгожданные мероприятия отодвигаются на второй план. Он говорит о том, что конференция должна быть очень интересной, и я должен все записать, а потом, по приезду, рассказать всем о том новом, что сейчас происходит в медицинской науке.

Я киваю.

— Хорошо, Леонид Максимович, я съезжу.

— Поезд завтра утром, билет заказан, — говорит Леонид Максимович, — пишите заявление и передавайте больных Ларисе Викторовне.

Когда я иду в ординаторскую, я думаю о том, что у некоторых людей неатрофированная совесть заставляет их поступать правильно. Заведующий отделением чувствует свою вину передо мной, словно это он виноват в том, что меня наполовину сократили.

Я пишу заявление и говорю Ларисе:

— Я уезжаю в Москву на конференцию на пять дней. Леонид Максимович сказал, что на эти дни вы будете вести мои палаты.

После нескольких минут удивленного молчания, Вера Александровна говорит:

— Неужели, он вам отдал свою командировку!

Я киваю и, глядя на коллегу, говорю:

— Вы, Вера Александровна, этого понять не сможете.

Я иду в кабинет заведующего за подписью и, отдав подписанное заявление старшей медсестре, ухожу из отделения. В некотором роде, все складывается как нельзя лучше.

 

15

Я сижу на лавочке у дома Марии Давидовны и жду. Я не звонил, чтобы договорится о встрече, я просто пришел и сижу. Я смотрю на подростков, которые играют в футбол. Маленькая площадка с утоптанным песком, с одной стороны два дерева, которые играют роль ворот, с другой — металлическая стойка для вытряхивания ковров. Восемь пацанов самозабвенно гоняют мяч, кричат, призывая партнера дать пас или радуясь забитому голу, спорят, когда мяч, пролетев между деревьями достаточно высоко, не засчитывается, как гол, одной из сторон.

Я невольно проникаюсь их детской радостью и улыбаюсь, когда в очередной раз одна из команд проталкивает мяч в ворота противника.

— Здравствуйте, Михаил Борисович.

Я поворачиваю голову и, продолжая радоваться, говорю:

— Добрый вечер, Мария Давидовна. Сижу вот и, как ребенок, радуюсь забитым голам.

Она садится рядом и спрашивает:

— Зачем вы пришли?

Я слышу в её голосе подозрительные нотки. Она не хочет подозревать меня, и она не может не подозревать, потому что я очень хорошо подхожу под её умозаключения. Я смотрю в глаза женщине и отвечаю:

— Не хотелось идти домой. Там меня никто не ждет.

Услышав крик с футбольной площадки, я перевожу взгляд туда, чтобы увидеть, как самый шустрый из подростков прорывается к воротам противника и забивает очередной красивый гол.

— Молодец, — взмахиваю я рукой. — Из парня, возможно, получится толк.

Женщина, сидящая рядом, молчит. Я знаю, что её беспокоит не только убийца, но и та проблема, которую она обнаружила совсем недавно.

— Может, пойдем где-нибудь поужинаем, — предлагаю я.

Она отрицательно качает головой и говорит:

— Я совсем не хочу кушать.

— Тогда, может, просто погуляем, — снова предлагаю я, — пройдем до реки, прогуляемся по набережной, и обратно.

— Нет.

— Это глупо, Мария Давидовна. Вы ведете себя, как принцесса Атосса, — говорю я и встаю.

В её глазах появляется удивление:

— Какая принцесса?

— Атосса, — повторяю я.

Сказав на прощание два слова, я ухожу.

Мария Давидовна — умная женщина. Я достаточно много сказал ей, чтобы она смогла сделать выводы для себя.

У своего дома, где я появляюсь через полчаса, я вижу Семенова. Он, как обычно, сидит и курит на лавочке.

— Привет, — говорю я и сажусь рядом, — хорошо на пенсии, сиди и покуривай.

Семенов мотает головой и говорит:

— Дерьмово на пенсии, — сидишь целый день и думаешь, гоняешь в голове разные мысли. Лучше бы я что-то руками сделал.

— А я бы с удовольствием пошел на пенсию, — мечтательно говорю я.

— Мне тоже так казалось, а сейчас проклинаю этого долбанного Парашистая, из-за которого я ушел из органов.

— А причем здесь этот убийца? — я с удивлением смотрю на соседа.

— Напугал он меня тогда, — мрачно говорит Семенов, — а вот сейчас я думаю, что зря ушел. У меня еще достаточно сил, чтобы поймать этого гада.

Он плюет на окурок и бросает его в урну. Встав и направляясь к подъезду, он прощается:

— Пока, док.

— До свидания, — говорю я ему вслед. Семенов, обычно спокойный и рассудительный мужик, сейчас мне не нравится. У него появились подозрения, которые он обязательно захочет проверить. И, похоже, в разговоре я прокололся — когда он говорил о Парашистае, я не удивился этому слову.

 

16

Дни, как птицы, набравшие высоту, — чем ближе к цели, тем больше скорость полета. Порой мне кажется, что я не замечаю, как день переходит в ночь. Если бы мне не надо было ходить на работу, именно так и было бы. Бесконечная ночь, приближающая меня к Тростниковым Полям.

Уже август, а, значит, до встречи с Богиней осталось совсем немного. А сделать надо еще достаточно много.

Я сижу и смотрю на свой рисунок. Только что я впервые нарисовал себя. Смотрел в зеркало и рисовал. Изображение на листе бумаги мне не нравится. Есть некая убогость в чертах лица, словно я не верю в то, что видят мои глаза в зеркале. Нет решительности в глазах, нет оптимизма на губах, — я не вижу ничего, что бы позволило мне быть спокойным.

Я подношу лист к огню свечи и смотрю, как он горит. Черная волна набегает на моё лицо, изгибая его в чудовищном пароксизме, и — моё изображение исчезает. Я бросаю остаток догорающей бумажки в пепельницу и встаю.

У меня еще есть время, чтобы измениться самому и прийти к Богине со щедрыми дарами.

Я выхожу из дома и иду по направлению к окраине города. Сейчас, когда город взбудоражен, найти жертву будет очень проблематично. Но — я достаточно оптимистичен, чтобы молча идти вперед. И со мною моя Богиня — пусть незримо, и она не сможет помочь мне, но — она со мной, и это главное.

Летняя ночь тиха и безлюдна. Луна освещает пространство вокруг меня серебристым светом, в котором я плыву. Я уже слышу, что за мной следом кто-то идет, и улыбаюсь. Что ж, каждый сам выбирает свою участь. Если человек, который преследует меня, думает, что он сможет перехитрить меня, это его право.

Свернув к тополям, ограждающим жилой дом от автотрассы, я теряюсь в тени кустарника и деревьев. Тихо передвигаясь от ствола к стволу, я оглядываюсь, чтобы увидеть человеческую фигуру, — тот, кто идет за мной, пытается быстро преодолеть пустое пространство и спрятаться за густым кустом акации.

Я стою и слушаю ночную тишину. Человек тоже затих. Он ждет, но терпения ему не хватит. Когда он делает осторожные шаги в моем направлении, я представляю его согнутую фигуру — он словно пытается прижаться к земле, стать совершенно незаметным, но звуки в этой темноте на моей стороне, потому что я живу в этом мраке.

Я возникаю перед ним быстрой тенью.

Я наношу удар снизу правой рукой, в которой нет ножа. Человек, ловким движением делает захват, и проводит прием. Когда он понимает, что я обманул его, уже поздно — моя левая рука с ножом наносит точный удар.

Мы лежим на траве лицом к лицу. Участковый Семенов смотрит в мои глаза тускнеющим взором, в котором я читаю проклятие. Он пытается что-то сказать, но губы его не слушаются, он тянет к моему лицу руку, но его пальцы уже не подчиняются сознанию.

Он умирает.

Я увидел в его глазах не только проклятие, но и яростную боль. Семенов не мог смириться с тем, что он уходит, а я остаюсь.

Я сижу в ночной тьме и думаю. Семенов очень близко подобрался ко мне. Когда он начал меня подозревать, и сказал ли он кому-нибудь о своих подозрениях? Я не знаю этого — в его глазах я не смог увидеть ничего, кроме ненависти и боли. Что ж, значит, мне надо выиграть время. Даже если он хранил свои подозрения при себе, его смерть создаст для меня много проблем. Я смотрю на часы — у меня всего три часа до рассвета.

Я быстро делаю то, что необходимо. Надев перчатки, я рассекаю живот и выгребаю из него внутренности. Сегодня я хотел взять легкие у жертвы, но придется забрать кишечник — так будет быстрее. Небрежно запихиваю отрезанные петли тонкого кишечника в плотный куль, и крепко завязываю его. Выдавливаю глаза и складываю их в маленькие банки.

Жаль, что у меня нет ничего, кроме ножа. Я режу дерн на квадраты и убираю их в сторону. Быстро и методично. Затем, расстелив на траве свою черную рубашку, копаю землю, которая, на моё счастье, достаточно мягкая и без камней. Я улыбаюсь — эта работа для меня в радость. Я копаю могилу человеку, которого не хотел убивать, и, похоронив его, я как бы искупаю свою вину перед ним. Я выгребаю землю руками и выбрасываю её на свою рубашку. Я тороплюсь и не забываю периодически смотреть по сторонам. Окна жилого дома невдалеке черны — в этот предрассветный час люди, как правило, спят крепко. По дороге за то время, что я здесь не проехал ни один автомобиль. Луна, словно мой верный союзник, спряталась за большую тучу.

Я смотрю на выкопанную могилу. Она не глубока и явно мала для тела Семенова, но — время уже уходит. Я стаскиваю труп в яму, придавая телу позу эмбриона, чтобы он уместился в ней. Быстро сваливаю всю землю, плотно утрамбовывая её. Земля еще остается, но это ерунда. Я аккуратно укладываю дерн на место и поправляю поникшие травинки.

Может, и не идеально, но на некоторое время хватит.

Сегодня явно моя ночь — только я заканчиваю, как на землю падают первые капли дождя.

Я собираю свои вещи, подхватываю завязанную узлом рубаху с остатками земли и ухожу, подставляя лицо дождевым струям. Они смоют с меня грязь и спрячут следы могилы.

 

17

Мне хватило времени сделать все, что положено — уложить в каноп кишечник, извлеченный из живота жертвы, и залить его формалином. Сложить глазные яблоки в отдельные банки. Смыть с тела грязь. Я выхожу из дома, взяв заранее приготовленную сумку, и за пятнадцать минут до отправления поезда уже стою на перроне в ожидании поезда.

Проходящий поезд появляется вовремя. Я вхожу в свой полупустой вагон один из первых. Это обычное дело — большая часть пассажиров вышла на этой станции, и столько же сейчас войдет.

Я занимаю свое 42-е место в плацкартном вагоне и смотрю в окно. Мне грустно — на целых пять дней я покидаю Богиню. И как-то отстранено, разумом, в котором нет лишних эмоций, я понимаю, что это сейчас наилучший выход. За время моего отсутствия город немного успокоится, особенно, если не найдут закопанного Семенова.

Большая группа женщин вошла в вагон. Они громко говорили, втаскивая большие сумки и чемоданы на колесиках, шумно занимали свои места, раскладывая вещи по нижним полкам, — было видно, что едет группа знакомых и спаянных одной целью людей. Вскоре, я замечаю, что среди них есть и трое мужчин, которые помогали поднимать тяжелые сумки на верхние полки. За какие-то несколько минут в вагоне стало невыносимо тесно, словно эти толстые женщины заняли все жизненное пространство.

Как только поезд отъехал от вокзала, и проводница собрала билеты, женщины начали доставать из кульков и сумок продукты. Я смотрю на их довольные лица, которые в предвкушении вкусной еды, светятся неподдельной радостью, и понимаю, что эту поездку я запомню надолго.

Получив свое постельное белье, я забираюсь на верхнюю полку и сверху смотрю на буйство жизни внизу.

За какие-то полчаса пятнадцать женщин и трое мужчин создают в вагоне обстановку непреходящего веселья и радостного времяпрепровождения. Для этого им хватило одной литровой пластиковой бутылки из-под боржоми, в которой была налита водка, и в качестве закуски — две соленых селедки, полбатона колбасы, буханки черного хлеба, одной копченой курицы, около десятка вареных картофелин и яиц, пучка зеленого лука и нарезанного ломтями сыра.

Я смотрю, как под бодрые тосты одного из мужчин — низенький толстый очкарик с лысиной на макушке в футболке, на которой большими буквами написаны две фразы «Мы зажигаем звезды» и «Лидер продаж», — женщины чокаются пластиковыми стаканчиками и, морщась, пьют водку. Развеселившись после второго стаканчика, они громко смеются над пошлыми анекдотами очкарика, который рассказывает их с неподдельным удовольствием и прекрасным артистизмом:

— Поехал грузин в Москву. Дома ему говорят, обязательно сходи в Большой театр на Жизэл, — поддатый очкарик очень убедительно копирует грузинский акцент, размахивает руками, жестикулируя, — приехал грузин в Москву, сделал все свои дела, сходил в Большой Театр, как ему советовали. Вернулся домой, его спрашивают, — ну, был в Театре. Конечно, был, говорит им грузин, в Большой ходил, Жизэл смотрел. Там один мужчина, красивый такой, сильный, хватал женщину, крутил её и смотрел — Жизэл или не Жизэл. Не Жизэл — отбрасывает в сторону, хватает другую, вертит — Жизэл или не Жизэл. Опять не Жизэл. Снова хватает другую женщину, вертит и так, и эдак, — вот она, Жизэл. Народ в зале вскочил, кричит «иБИС», «иБИС», «иБИС», а он, гордый, не стал на сцене этого делать, унес её за шторку.

Женщины, сидящие вокруг, начали заливисто хохотать, причем, некоторые до состояния истерического хохота, хлопая себя по коленям, взвизгивая и стукаясь затылком о верхнюю полку. Взрыв этого смеха минут на пять похоронил все окружающие звуки, так, что даже не слышно, как стучат колеса по стыкам рельс.

Я задумчиво смотрю на эту компанию и думаю о деградации в популяции теней. В этом есть что-то фатальное — эти особи уже не приспособлены выжить, если вдруг изменятся условия окружающей среды, а, значит, у них нет будущего.

Впрочем, будущего нет ни у кого.

Толстый очкарик перемещается в другое купе, и с ним часть женщин. Там открывается следующая пластиковая бутылка и веселье продолжается, но уже значительно тише, чем, когда это было рядом со мной.

Я отворачиваюсь в сторону окна и созерцаю мелькающие там виды — бесконечные лиственные леса, сменяющиеся бескрайними полями. Полуразрушенные деревеньки и одинокие полустанки, где рядом с деревянным домиком созревает урожай овощей на огородных грядках. Неширокие речки несут чистую воду, извиваясь в лесной чаще.

Несмотря на разрушительную человеческую деятельность, местами природа сохраняет свое девственное состояние.

Я слышу внизу разговор тех женщин, которые остались в купе.

— Я довольно хорошо знаю нашего президента. Классный мужик! — голос женщины, которая сидит под моей полкой, и которую я не вижу, имеет вполне убедительные интонации. — Я его запомнила еще пару лет назад, когда на одном из семинаров нас поселили в общежитии в комнатах на троих с туалетом в конце коридора. Он, с другими президентами, жил в гостинице в номерах «люкс». Представляете, у нас коридорная система, кормят в студенческой столовой мерзкими на вкус котлетами и слипшимися макаронами, а директора и президенты живут в отдельных номерах и едят со «шведского» стола различные деликатесы. Мы же все это видим, когда приходим на семинар, который проходил в этой гостинице.

Кто-то справа из соседнего купе громко позвал Галю, прерывая монолог, и одна из женщин, замахав руками, говорит:

— Тише, давайте послушаем «золотого» директора.

— Так вот, — говорит голос внизу торжествующе, — он, наш президент, добился того, чтобы нас переселили в комнаты по блочному типу, где на две комнаты по два человека был свой туалет. Именно после этого я его сильно уважаю.

Из дальнейшего разговора я понимаю, что еду вместе группой женщин, которые работают в сетевом маркетинге — продавая какой-либо товар среди своих знакомых и малознакомых людей, они еще пытаются вовлечь в эту пирамидальную структуру других людей. И чем больше вовлеченных в пирамиду, тем выше статус человека.

И еще я понял, что внизу едут лидеры продаж из моего города во главе с «золотым» директором.

 

18

Примерно через час толстый очкарик, которого все называют Сергеем, перемещается обратно в купе, напротив моей боковой полки.

И все начинается снова.

Из объемных баулов извлекается очередная порция пищи — рыбные консервы, помидоры и огурцы, хлеб и мясные пироги. Толстяк достает с верхней полки пластиковую бутыль и жизнерадостно говорит:

— Ну, что, лидеры, еще вдарим по боржоми.

По лицам некоторых женщин я вижу, что им этого не сильно хочется, но они, улыбаясь, согласно кивают и бодро говорят — конечно, давайте еще выпьем.

Очкарик, приняв очередные полстакана и смачно закусив огурцом, стал рассказывать очередную байку про то, как он ошпарил в бане свое «хозяйство».

— Помнишь, Галя, — толстяк смотрит на женщину, которую я не вижу, — мы тогда пива попили, и я в баню пошел. Смешиваю я, значит, кипяток с холодной водой, думаю о том, что сейчас помоюсь, и по инерции ковшик с кипятком не в таз выливаю, а на низ живота.

Снова взрыв хохота отрезал меня от всех остальных звуков. Каждая из женщин, представив себе эту ситуацию, попыталась прокомментировать — они, перебивая друг друга, сквозь смех пытаются что-то сказать, но голос Сергея прерывает их всех.

— Я заорал и бегом из бани. Холодной воды из бочки поплескал, и вроде лучше стало, но кожа красная и болит.

Часть женщин слушает Сергея, открыв рот в готовности смеяться, другие — не прерывая свой смех, уже доходят до икоты. Галя, тот самый «золотой» директор, оказывается женой толстяка, и, вступив в разговор, добавляет подробности пикантной ситуации, когда её муж стоит посреди дачного участка и пытается остудить свои гениталии холодной водой.

Из последующих словоизлияний Сергея, прерываемых дружным питием «боржоми», хрустом огурцов и звуками чавкающих ртов, я узнаю, как он садится в машину и на скорости около ста километров в час летит в травмпункт. Там, молодая докторица, брезгливо смотрит на его красное «достоинство» и говорит медсестре помазать это марганцем.

— Представьте себе, в наше время в этой убогой медицине все, как в прошлом веке, — я мог бы и сам помазать каким-нибудь антисептиком, — говорит возмущенно Сергей, и женский хор вразнобой хает российскую медицину, поддерживая мужа «золотого» директора.

Они снова разливают водку. Пьют из пластиковых стаканчиков. Закусывают рыбными консервами и овощами.

— Ну, и что дальше? — спрашивает одна из хохотушек, громко рыгнув.

— Что-что, — говорит Сергей, — пять дней мазал раствором марганца и спал отдельно от жены. Хорошо хоть это совпало с её критическими днями.

И вновь купе взорвалось дружным хохотом.

Может быть, именно это и стало последней каплей, переполнившей мою чашу терпения.

Я устал слушать этот дебильный хохот.

Я уже добрых полчаса с ненавистью взираю на толстого очкарика и жирные женские лица, которые в вагонной духоте лоснятся от пота.

Я неторопливо спускаюсь со своей полки. Также внешне спокойно протягиваю руку к своей сумке, которая лежала у меня в ногах и достаю свои ножи. Поворачиваюсь к группе веселящихся лидеров продаж, и — обеими руками сверху вниз рассекаю горло у двух сидящих с краю женщин.

Кровь, горячая красная кровь, брызнувшая в разные стороны, мгновенно окрасив лица в ужасную реальность, появившуюся перед ними, стерла с их лиц улыбки. И до того, как они до конца прочувствовали ситуацию, я ударом сбоку убиваю очкарика — очки сваливаются набок, когда он, как в замедленной съемке, хрипя и задыхаясь, валится на бок на одну из еще живых женщин.

Женщина, крашенная блондинка, сидящая слева у окна, визжит, вжимаясь в стенку купе, когда я, освободив правый нож из шеи Сергея, снова вонзаю оба ножа в очередные жертвы. К её визгу присоединяется крик «золотого» директора. Резко развернувшись, я встречаю ударом снизу, так, что мой острый нож легко вскрывает жирный живот женщины. Она неловко падает вбок и назад, ловя руками вываливающиеся кишки.

Мои руки уже по локоть в крови.

С моего лица стекают красные капли.

Я вдыхаю терпкий запах живой крови.

Мне некогда заниматься неестественной блондинкой, той жирной свиньей, которая сидела у окна и сейчас забилась под столик. Я иду налево, перешагивая через трупы и слушая дикие крики в вагоне — запах крови и ужас смерти распространился по вагону настолько быстро, что, когда я появляюсь в соседнем купе, там остался только один из мужчин. Он так пьян, что даже не понял, что умирает, когда я рассек ему горло — в его осоловелых глазах только пустота отсутствующего сознания.

Паника, которая толкает женщин к спасению, им же и мешает — отталкивая друг друга, они пробиваются к двери в другой вагон. Мне достаточно сделать один шаг, и я ударом обеих рук убиваю очередную жертву — одна из женщин, которая менее проворна, падает мне под ноги. Я наступаю на тело и взмахом правой руки рассекаю футболку вместе с кожей у той, что громче всех хохотала. Закричав от боли, она поворачивается ко мне лицом. В глазах ужас, окрашенный красным. Она, продолжая орать благим матом, бросается на меня и, нарвавшись на нож, переходит на тихий скулеж, сползая на пол.

У двери давка — одна из самых толстых баб, перекрыла возможность выйти остальным, застряв в дверном проеме. Последний из мужчин, быстрым и ловким прыжком преодолел женский затор, и врезался головой в закупорившее выход тело. Ничего не изменилось. Огромное тело, словно набухая, еще больше закрыло дверной просвет. Мужчина, сидя на головах женщин, сверху начал бить толстуху по голове, пытаясь как-то изменить ситуацию.

Издав боевой клич, а, может, просто выкрикнув что-то нечленораздельное, я бросаюсь в толпу, погрузившись в месиво тел и не переставая орудовать ножами. В этот момент я представляю себя героем, вычищающим вагон от мерзости человеческого мусора.

Я — Геркулес, вычищающий Авгиевы конюшни.

Я режу и кромсаю.

Я вонзаю ножи по самую рукоятку в мякоть тел.

Я чувствую кожей, как моя одежда насквозь пропитана горячей кровью.

Я ощущаю священный трепет.

Сейчас я практически на двести процентов уверен, что я — Бог.

Увлекшись, я не замечаю, как мужчина оказывается надо мной. Всем телом он падает на меня, придавив к скользкому от крови полу вагона. Его руки смыкаются на моей шее, я вижу в глазах решимость прекратить мое существование.

Я расслабляюсь, позволяя ему сдавить мою шею смертельной хваткой. И через пару минут отсутствующего дыхания, я медленно извлекаю левую руку из-под его ноги и вонзаю нож в правый бок. Удивление в его глазах сменяется болью, хватка его рук ослабевает, и следующим ударом ножа я сталкиваю его тело с себя.

Я встаю. Мужчина, пожертвовав жизнью, дал время остальным. В коридоре вагона никого нет. Крики, прерываемые стуком колес поезда, затихают вдали.

Я возвращаюсь в то купе, откуда начал убивать.

Присев, я заглядываю под столик. Места там так мало, что я с трудом могу представить, как такая толстая баба может там умещаться. Но она там, — дрожа всем телом, она смотрит и не видит меня. Её сознание уже отсутствует в этой реальности. Я могу убить её. И могу оставить в таком состоянии. По большому счету разницы нет.

Я милостив. Выбросив правую руку вперед, я погружаю нож в её левый глаз…

 

19

Вздрогнув всем телом, я выскакиваю из своего видения. Очередной взрыв хохота сотрясает вагон. Я смотрю вниз и вижу все те же ненавистные лица.

Конечно же, все это лишь моё видение. Как это ни печально, кровь хлестала только в моем сознании, а мертвые тела, падающие под ноги, были всего лишь грезами.

Я отворачиваюсь к окну и, зажав руками уши, тупо смотрю на зелень хвойного леса.

К счастью, может, для меня, а, может, и для них, лидеры вскоре успокаиваются. Первым засыпает Сергей — его оставляют там, где он и отключился. Остальные разбредаются по своим полкам, и в вагоне наступает благословенная тишина. Сверху я смотрю на столик, заваленный остатками надкушенной и недоеденной пищи, на валяющиеся на полу пластиковые бутылки из-под боржоми и, наконец-то, улыбаюсь.

Я выдержал. Мое нестерпимое желание убивать, я смог удержать в своем сознании.

Я спускаюсь вниз и вижу лицо женщины, сидевшей под моей полкой. «Золотой» директор именно такая толстая баба, какой я себе представил, — и в её глазах неприкрытая грусть. И бесконечная усталость. Она встает, уступая мне место, и тоже уходит.

Сходив в туалет, я достаю из сумки свои продукты — жаренные куриные котлеты и помидоры — и спокойно принимаю пищу. В этом спящем царстве пьяных лидеров продаж под стук колес поезда я думаю о том, что некоторые люди живут только лишь для того, чтобы завидовать. Они рвутся вверх к тем высотам, которые для них недостижимы. Они надрываются, пытаясь вылезти из дерьма, но — оно все больше и больше засасывает их. И виноваты в этом только они — даже, если ты выбьешься из лидеров продаж в «золотые» директора, ты все равно будешь сидеть в дерьме, только уровень его будет у пояса, а не у шеи. Кто-то может это понять, и останавливает свои безуспешные попытки, а кто-то всю жизнь бьется, как муха о стекло, с завистью глядя на тех, кто стоит чуть выше его.

Они живут, завидуя тому, кто больше имеет.

Они думают, что стремятся к тем же вершинам, но их удел — делать грязную работу и приносить доход тем, кто стоит у руля.

Мне не жалко их. И я знаю, к чему мне надо стремиться.

За окном темнеет. Приближающаяся ночь погружает в тишину весь вагон. Я сижу у окна и смотрю во тьму. Там, и только там, я вижу свою судьбу. И, может быть, впервые за последние пять лет, я вдруг понимаю, что Тростниковые Поля — это совсем не то, к чему я стремлюсь.

Да, Богиня уже давно пребывает там, но буду ли я с ней, когда приду туда? Совсем не факт.

Я думаю о том, что, сохранив тело Богини, я сделал все для того, чтобы её загробное существование было максимально комфортным, а если я покину этот мир, кто будет охранять её спокойный сон? Я могу предпринять все возможное, чтобы в ближайшие годы никто не потревожил её сон, но будет ли все так, как я хочу?

Я смотрю в окно и понимаю, что эти пять дней вдали от Богини изменят меня.

Вечер в раздумьях пролетает незаметно.

Около трех часов ночи, когда я лежу на своей полке и смотрю в полумрак вагона, я вижу, как Сергей, проснувшись, стаскивает с себя штаны и на ощупь переползает на соседнюю полку, где спит та самая хохотушка, которая все время смотрела на него с восхищением. Я слушаю, как они возятся в темноте, как Сергей что-то еле слышно шепчет, как рвется ткань, и после минутного сопения раздается тихий возглас очкарика. Он снова что-то говорит, и после нескольких минут тишины, снова начинает хрипловато сопеть. Возня вновь заканчивается еле слышным хрипом толстяка.

Он возвращается на свое место, бормоча что-то женщине, и снова все стихает в вагоне. Я слушаю перестук вагонных колес и смотрю в темноту, где хохотушка тихо плачет.

Когда в пять часов утра проводница зажигает свет в вагоне, я вижу опухшие лица лидеров, которые очень неохотно просыпаются, протирают глаза, и смотрят друг на друга с нескрываемой злостью. Утреннее похмелье меняет восприятие действительности — Сергей, старый толстый подслеповатый ловелас, уже не кажется умным и талантливым заводилой, который совсем недавно владел аудиторией восхищенных женщин.

Галя, «золотой» директор, у которой есть почти все и у которой такой классный мужчина, оказывается всего лишь толстой уставшей женщиной. И она уже давно не уверена в верности своего мужа.

На лице хохотушки гримаса отвращения — она ощущает себя так, словно она старая потасканная б….ь, которую использовали и отбросили в грязь. Она суетливо поправляет халат, чтобы никто не заметил, что под ним у неё ничего нет, и, уходя в сторону туалета, прячет в полотенце порванные трусики.

Крашенная блондинка с помятым лицом и растрепанными волосами, выглядит так, словно всю ночь не могла уснуть и вертелась на своей полке. Спустившись вниз, она смотрит на себя в зеркальце и, тихо выругавшись, тянет руку к сумочке. Используя все возможные средства из арсенала свое косметички, она, тем не менее, не может скрыть мешки под глазами и дряблую кожу лица.

Поезд приходит на Ярославский вокзал Москвы точно по расписанию. Я подхватываю свою сумку и ухожу, не оглядываясь.

Целые сутки в обществе лидеров продаж, едущих на очередной семинар, где они в очередной раз на мгновение почувствуют свою значимость, оставила глубокий след в моём сознании. Я вдруг понимаю, что в некотором роде эта поездка была для меня так же значима, как и моё первое убийство.

Я понимаю, что мне еще рано уходить в Тростниковые Поля.

 

20

Мария Давидовна раз за разом набирала номер телефона, но механический голос терпеливо объяснял ей, что абонент временно не доступен. После нескольких попыток, она отбросила трубку в сторону и снова посмотрела на экран монитора. Слова о принцессе Атоссе, сказанные доктором, она запомнила, но информацию об этом смогла найти только утром, когда пришла на работу, — компьютера дома у неё не было, а в тех справочниках, что у неё были дома, информация об этом отсутствовала. И вот теперь, она снова и снова читала фразу, найденную в многочисленных ссылках в Яндексе: «Древнегреческий историк Геродот (500 лет до н. э.), записав предание о принцессе Атоссе, страдавшей опухолью молочной железы, донес до нас одно из первых свидетельств несвоевременного обращения пациента за медицинской помощью. Из-за своей "природной" скромности принцесса обратилась к знаменитому врачевателю Демоседесу лишь тогда, когда опухоль достигла гигантских размеров. Сегодня медицинская наука справедливо гордится успехами, достигнутыми в области лечения рака молочной железы. Однако, как и тысячи лет назад, беспощадное время может свести на «нет» все усилия врачей, если пациент следует «заветам» незабвенной принцессы».

Первый раз Мария Давидовна нашла у себя образование в груди две недели назад. В общем-то, случайно — в душе она намыливала тело рукой и наткнулась на твердый участок в обычно мягкой правой молочной железе. В первый момент она не испугалась. Прощупав грудь снова, она поняла, что там что-то есть. Закончив мыться, она вышла из ванной комнаты и подошла к зеркалу.

Мария Давидовна смотрела на своё обнаженное отражение и — страх медленно вползал в её сознание. Правая грудь была чуть больше, чем левая. Пока еще еле заметно, но кожа над правым соском чуть изменилась. Маленький участок кожи, который выглядел, как апельсиновая корочка — слегка бугристый и немного подтягивал сосок вверх. Она снова пощупала образование в груди и, поняв, что ей это не показалось, внезапно для себя заплакала.

Мария Давидовна знала, что она нашла у себя в груди, и она знала, чем ей это грозит. И еще — она знала, что ни за что не сможет решиться на то, что бы ей удалили правую молочную железу.

Она снова потянулась к телефонной трубке и набрала номер телефона. Получив тот же ответ, она позвонила в справочное, и узнала номер телефона терапевтического отделения, где работал Михаил Борисович.

— Здравствуйте, будьте добры, позовите к телефону Михаила Борисовича, — сказала она, услышав в трубке женский голос.

— А вы кто? — равнодушно спросил голос.

— Знакомая.

— О, у Михаила Борисовича есть знакомые с таким приятным голосом, — сказала заинтересованно женщина.

— Позовите его, пожалуйста, — сказала Мария Давидовна, добавив немного металла в свой голос.

— К сожалению, его нет ни в отделении, ни в городе. Он сегодня рано утром уехал на конференцию в Москву.

— И когда он вернется?

— Через пять дней.

Мария Давидовна, не прощаясь, нажала на кнопку отбоя. И вздрогнула, услышав стук в дверь.

— Да, войдите, — сказала она, глядя на экран своего сотового телефона, словно видела там что-то важное для себя.

— Здравствуйте, Мария Давидовна, — поздоровался Иван Викторович, — это я к вам.

Женщина кивнула в ответ и, наконец-то, положила трубку на стол.

— Вы что-то хотели, Иван Викторович? — спросила она.

— Да. Я вот о чем думаю. Уже прошло четыре дня, и ни одного убийства. Может, все- таки это был подражатель, который по каким-либо причинам больше не будет убивать?

Мария Давидовна посмотрела на сидящего напротив мужчину и подумала о несправедливости жизни, — все самые ужасные болезни сваливаются на голову женщин, все страдания и муки испытывают женщины, почти все тяготы и лишения этой жизни несут на своих плечах женщины. Почему для мужчин все удовольствия жизни, а для женщин — первая близость, несущая боль; беременность, которая высасывает все соки из организма женщины; нестерпимо болезненные роды, когда лоно разрывается, чтобы родился человек; множество болезней, уродующих их женскую сущность?

За что такая несправедливость?

— Мария Давидовна, почему вы так на меня странно смотрите? — спросил Иван Викторович, инстинктивно отодвигаясь от стола.

— Я просто устала, — сказала Мария Давидовна, опустив глаза.

— Мария Давидовна, так что же вы молчите, — всплеснул руками Вилентьев, — конечно, идите домой и отдохните, тем более, что сейчас у нас тихо.

Мария Давидовна кивнула.

Она шла домой и думала о том, как ей прожить пять дней, чтобы не сойти с ума.

 

21

Москва встречает меня прохладным утренним дождичком. Я иду по перрону Ярославского вокзала, обгоняя муравьев, похожих на людей, которые тащат свои сумки и катят огромные чемоданы. Два милиционера, пристально вглядываясь в лица, стоят в самом начале перрона, — заметив смуглое лицо, они делают стойку и подзывают к себе представителя южной национальности. Все как обычно — в нашем многонациональном государстве надо знать свое место.

В метро еще мало народу. Я еду вниз на эскалаторе, глядя в сонные лица москвичей и гостей столицы. В искусственном свете они мне кажутся вполне и необратимо мертвыми, чтобы я мог легко принять их за зомби. И когда одна из девушек, поднимающихся вверх по соседнему эскалатору, поднимает голову, я вижу на лице печать обреченности — она еще не догадывается, что живет во мраке. В глазах нет света и добра, — только горечь утрат и убогость желаний.

— Привет, Москва, — говорю я тихо сам себе и ненавистному городу.

Приехав в забронированную для меня гостиницу, я на стойке заполняю регистрационную форму и иду в свой номер. У меня есть полчаса, чтобы принять душ, а после мне надо ехать в медицинскую академию, на базе которой проводится международная конференция.

Когда я выхожу из гостиницы, дождика уже нет. Солнце, это яркое светило, которое по-прежнему ненавистно мне, отбрасывает мою тень в сторону, когда я иду к входу в метро. Я, глядя, как изменяется моя тень в движении, наступаю в маленькие лужицы на асфальте, и пытаюсь отвлечься в своих мыслях от прежней жизни — на эти ближайшие дни мне надо быть доктором, интересующимся проблемами сердечно-сосудистых заболеваний.

В холле перед большим залом я прохожу регистрацию, став одним из нескольких сотен участников конференции, и, получив пакет с информационными материалами, прохожу в зал. Впереди примерно пять или шесть часов докладов и сообщений, которые я не хочу слушать. И это доставляет мне почти физическую боль.

Но я это выдерживаю. И даже старательно конспектирую то, что слышу с кафедры.

В три часа дня, я выхожу на улицу и иду — бесцельно и неторопливо. Впереди масса времени, которое мне надо потратить. Увидев через дорогу Макдональдс, я иду к подземному переходу и спускаюсь вниз.

Два молодых парня — один с гитарой, другой в инвалидной коляске — поют под гитарный перебор что-то приблатненое, возможно, из старого репертуара Розенбаума. Остановившись напротив, я смотрю на них. Людская река обтекает нас, словно мы неожиданное препятствие, которое слегка раздражает, но, в принципе, не мешает. Заметив зрителя, парни воодушевляются и начинают петь громче. Я смотрю на их лица и понимаю, что они — наркоманы. Тот, что в инвалидном кресле, потерял ногу, когда в наркотическом состоянии выпал из окна четвертого этажа. У него грязные волосы на голове, небритое лицо и тупой взгляд. Парень с гитарой «на игле» только второй месяц. Он еще способен улыбаться и на нем достаточно чистая одежда.

Они — мертвы. Они живут в подземном переходе, хотя думают, что здесь они сшибают монету с лохов. Скоро им это надоест, и они выйдут наверх, где их никто не ждет.

Я достаю из кармана горсть монет и бросаю в картонную коробку. Моих денег на дозу не хватит, но за день они, может, насобирают.

В Макдональдсе шумно. Парень и две девчонки в форме мечутся за прилавком, перекрикивая друг друга и пытаясь быть быстрыми. В их глазах бесконечная усталость и, скрываемая улыбкой ненависть к каждому клиенту.

Я покупаю стандартный набор мертвой пищи и иду к свободному столику.

Почему я здесь? Я задаю себе простой вопрос и улыбаюсь, откусывая от бигмака.

Хочешь на время раствориться в этом мегаполисе, ешь мертвую пищу.

Хочешь стать своим здесь, — умри.

Возможно, это вкусно, — думаю я, складывая в рот жареную картошку, — возможно, я преувеличиваю, но, судя по лицам завсегдатаев этого заведения, мертвечина для теней — это идеальная пища.

В гостиничном номере, куда я сразу после Макдональдса возвращаюсь, сев у окна с видом на ночную Москву, я рисую. Увиденные сегодня лица с мутными глазами зомби. Мрачные улыбки, за которыми страх и ненависть. Оскал смеха, когда веселье переходит в злобное кудахтанье.

Мне грустно. Я знал, что так будет, но у меня — сумрачно на душе.

 

22

Все следующие дни я перемещаюсь между залом конференции и гостиницей, даже не пытаясь выйти в город. Мне вполне хватает перемещения между этими точками на метро. Особенно обратно, когда в час пик, я становлюсь единым организмом, медленно двигающимся к эскалатору. Толпа даже дышит в унисон. Хотя лица вокруг меня и выглядят по-разному, я вижу на них печать одинаковости — мы движемся вперед и вверх, делая одинаковый шаг. Мы равноудалены и прижаты друг к другу. Даже через одежду мы, все люди в толпе, чувствуем кожей тепло идущего впереди и сзади. Случайно прикасаясь к руке соседа, мы знаем, что прикасаемся к себе.

Когда выхожу из метро, я всегда опускаю глаза — солнце, словно специально, изо дня в день нестерпимо сверкает сверху. Питаюсь я теперь только в ресторане гостиницы. Так быстрее и ближе, — пусть и дороже, но сразу после приема пищи я иду в свой номер и больше не выхожу до следующего утра.

В последний день конференции я, дослушав завершающий доклад, еду в гостиницу. Собрав свои вещи, я спускаюсь вниз и выписываюсь. Поезд домой у меня завтра рано утром, но у меня впереди важное дело.

Подхватив сумку, я ухожу из здания, которое временно приютило меня.

Я иду к тому подземному переходу, где поют наркоманы. Почему-то я уверен, что и сегодня они там будут. Точнее, я знаю, что они там.

Я спускаюсь вниз, уже издалека услышав их голоса. Инвалид сидит в своем кресле, ссутулившись, и смотрит на проходящих мимо людей исподлобья. Он тоже ненавидит людей, воспринимая их, как своих личных врагов. Парень, играющий на гитаре, по-прежнему, улыбается всем и вся, и с удовольствием поет. Он еще думает, что все в его жизни наладится.

Я прохожу мимо, бросив десятирублевую монету, и, поднявшись по ступеням, сажусь на металлическую ограду. Отсюда мне слышно, где парни и что они делают.

Мне хорошо. Вечереет. Солнце спряталось за соседним высотным зданием, и я рад этому. Глядя на тени, снующие верх и вниз по лестнице подземного перехода, я слушаю очередной музыкальный шедевр, который поют мои парни.

Я жду недолго. Минут через пятнадцать гитара успокаивается, и вскоре они появляются из перехода. Парень, закинув гитару в чехле за спину, с видимым напряжением толкает инвалидное кресло вверх по пандусу. Когда они поднялись вверх, я слышу, как инвалид спрашивает:

— Ну, Миха, и сколько мы сегодня заробили?

— Сейчас, посчитаю, — отвечает мой тёзка.

Он вытаскивает из кармана скомканные бумажные деньги и горсть монет. Медленно считает их, складывая аккуратно купюры, и звеня монетами.

— Триста семьдесят шесть рублей сорок копеек, — наконец говорит он.

— Всего, — разочарованно тянет инвалид.

— Если со вчерашними бабками, то хватит, — говорит с довольной улыбкой Миха. — Давай, звони Герычу, что мы идем.

Они уходят — Миха толкает перед собой инвалидное кресло, периодически поправляя гитару за спиной.

Дождавшись, когда они отойдут на достаточно приличное расстояние, я спрыгиваю со своего места и медленно иду за ними. Мне некуда торопиться, — я примерно представляю себе, куда они должны пойти и теперь для меня важно, чтобы случайные люди не обратили внимания на то, что я иду за ними.

Хотя, в этом муравейнике каждая тварь тащит свою ношу, не замечая рядом ползущих муравьев.

Мы идем долго. Пересекая дворы и переулки, поднимаясь в горку и спускаясь по пологой дороге, все дальше от центра и все больше вокруг старых пятиэтажек и грязных дворов, заваленных отходами. Все глубже в темноту ночной Москвы.

Наконец, я вижу издалека, что их встречает невысокий парень. Он очень подвижен, — суетливо оглядываясь по сторонам и перебирая ногами, словно вот-вот бросится бежать, он приветствует моих парней.

Я улыбаюсь. Моё время пришло.

Я, отложив сумку под ближайший куст, исчезаю в темноте. В моей руке нож, на деревянной рукоятке которого вырезаны две буквы. Этим ножом убиты предыдущие три жертвы этого года, — теперь я уже не оставляю нож в шее жертвы. «кА» жертв я беру вместе с их жертвенными органами.

— Герыч, но три дня назад ты за восемьсот дозу отдал, — слышу я голос инвалида, в котором больше просьбы, чем удивления.

— Ну, так то было три дня назад, — хохотнул Герыч, — знаешь, Пилот, слово есть такое — инфляция? Ты же умный парень, знаешь, что всё в этом мире дорожает.

— Знаю, но не на сотню же?

— Или плати, или проваливай, — равнодушно говорит Герыч, поворачиваясь на каблуках в мою сторону.

Я возникаю перед его лицом и, глядя в удивленные глаза, спокойно говорю:

— Продал бы ты парням дозу, они два дня вкалывали.

— А ты кто такой? — он еще не испуган, он еще уверен в себе и в зажатом в правой руке ноже.

Я молчу. Говорит мой нож. И он быстрее, чем нож моего противника. Герыч настолько мал для меня, что нож попадает в грудь, хотя я наносил удар снизу. В темноте этого Богом забытого места я вижу злость в глазах парня, нож падает из его правой руки, звякнув о камень.

Я смотрю на парней и говорю:

— Миха, можешь взять у него дозу даром.

Я тоже сажусь рядом с телом и роюсь в его карманах, доставая деньги. Я жду, когда Миха подойдет ближе, и, увидев его ноги, протягиваю ему маленький мешочек с порошком:

— Тебе это надо?

Он тянет руку за товаром, но — я роняю его. Инстинктивно присев за упавшим мешочком, Миха открывает мне шею — и умирает, быстро и еле слышно всхлипнув.

— За что? — говорит инвалид. В его голосе нет страха. Он знает, что его ждет. Он давно не боится смерти и порой мечтает о ней. — кА, — говорю я и делаю шаг к нему.

Я возвращаюсь за сумкой, в которой у меня приготовлена двухлитровая банка с формалином. И где у меня лежат перчатки.

Первым делом я выдавливаю глаза у инвалида. И только затем, последний необходимый мне орган — легкое — я забираю у него. Для этого мне пришлось стащить тело с кресла. Разрезав кожу живота по нижнему краю ребер, я разрезаю диафрагму, подобравшись к легким снизу. Мне достаточно одного легкого — я извлекаю его из грудной клетки и погружаю в раствор.

Последний каноп готов. Осталось всего ничего — доставить его домой, где он найдет своё место в святилище.

И только уже в поезде, сидя на своем месте у окна, я вспоминаю, что так и не узнал имя парня, у которого взял легкое.

 

23

Я вхожу в свою квартиру рано утром. Сегодня суббота — впереди два дня, которые целиком и полностью я посвящаю Богине. За эти два дня я должен сделать многое.

Первым делом я открываю дверь в святилище и смотрю на неё. Пусть она выглядит совсем не так, как она сохранилась в моей памяти. Тело, лежащее в ванне — важная часть Богини. Имя написано на многочисленных рисунках, которые я снял со стен своей комнаты и перенес в святилище. Все остальное, за исключением «Ах», пребывает в Тростниковых Полях.

— Я пока остаюсь здесь. Я должен еще кое-что сделать до того, как прийти к тебе — говорю я тихо.

Я не оправдываюсь, нет, Богиня понимает меня с полуслова. Я думаю так же, как она. Мы с нею связаны в веках, минуя время и расстояние.

Я вынимаю из сумки каноп и вношу его внутрь. Я ставлю его на угол ванны. Оглядев остальные канопы — печень и кишечник в трехлитровых банках, а желудок, как и легкое, в двухлитровом сосуде, я радуюсь. Все получилось. Я сделал все, что задумал.

Я беру лист бумаги, карандаш и сажусь за стол. Быстрыми движениями карандаша я рисую последнюю жертву — сосульки грязных волос, взгляд исподлобья, в котором усталое ожидание смерти. Пусть его имя будет — Инвалид. Почему бы и нет. Закончив рисунок, я пишу крупными буквами это имя и отношу его к Богине. Повесив в один ряд с другими изображениями жертв, я отхожу и смотрю издалека.

Прекрасно. Теперь почти все.

Я смотрю на часы. Время — десять часов утра.

Я достаю большой таз, в котором буду смешивать раствор. Достаю цемент и мелкий просеянный песок. Красный кирпич, сложенный аккуратной стопкой у стены, прикрыт прозрачной пленкой.

Оглядев приготовленные материалы, я тихо говорю:

Эти северные небесные боги, которые не могут погибнуть — она не погибнет, которые не могут устать — она не устанет, которые не могут умереть — царица не умрет. Твои кости не погибнут. Твоя плоть не испортиться. Твои члены не будут далеко от тебя, ибо ты одна из богов. Среди Ax-Богов царица увидит, как они стали Ax и она станет Ax тем же способом. Ты сделаешь Ax в своем теле. Она не умрет.

И начинаю работать.

Снимаю дверь с петель. С помощью топора отдираю дверные косяки, производя некоторый шум. Сложив дерево в стороне, я насыпаю в таз цемент и песок в соотношении один к четырем, старательно перемешиваю и добавляю воды.

Может, это самое сложное на моем пути — я словно отсекаю часть себя, когда начинаю класть кирпичи, замуровывая святилище.

Я нетороплив и старателен. Укладывая каждый кирпич на предназначенное место, я постоянно оглядываю кладку со всех сторон, — от точности зависит очень много. Я хочу навсегда спрятать Богиню от людей. Чем лучше я сделаю, тем меньше шансов, что кто-то заметит отсутствие кладовки.

Стена медленно растет, закрывая дверной проем, а я чувствую себя так, словно навсегда расстаюсь с той, что была мне ближе, чем кто-либо.

Я в очередной раз прерываюсь, чтобы снова смешать цементный раствор. И думаю о величии тех, чьи тела пережили тысячелетия. Это вполне вероятно и для Богини.

Знание будущего открылось мне в ту ночь, когда я ехал в поезде домой.

Я знаю, что очень скоро оставшиеся в живых люди покинут этот почти разрушенный город, и тишина на многие столетия воцарится здесь. Когда дом рухнет, погребая под собой склеп, это лишь создаст дополнительную защиту для тела Богини. Почти естественный курган, который на многие столетия спрячет склеп от посторонних глаз.

Я прерываюсь на обед. Кирпичная стена почти наполовину скрывает вход в святилище. Я еще могу заглянуть в него сверху, но — мне это уже не надо. В моей памяти она навсегда осталась такой, какой я видел её сегодня утром.

Через час я снова приступаю к работе и не останавливаюсь, пока не укладываю последний кирпич. И пусть я не профессионал в строительстве (когда-то в стройотряде в студенческие времена я приобрел некоторый опыт каменщика), — я с гордостью смотрю на то, что сделал своими руками.

За окном солнце уже давно перевалило зенит, а, значит, у меня совсем немного времени. Я снова насыпаю в таз цемент и песок — к завтрашнему утру все должно быть готово. Приготовив раствор для штукатурки, я без устали тружусь до тех пор, пока красный цвет кирпича не исчезает под цементным слоем.

Я зашториваю окна и включаю свет, чтобы посмотреть на то, что у меня получилось. Практически идеально — ровная стена отличается только цветом этого участка. Мокрая штукатурка должна высохнуть, прежде чем я начну клеить обои. Вымыв руки, я приношу масляный радиатор и включаю его.

Я вынужден ждать. Сев за стол, я снова рисую. Теперь уже себя. Мне не надо смотреть в зеркало — я знаю, как сейчас выгляжу. И с удовольствием веду линию своего лица, на котором довольная улыбка от хорошо выполненной работы.

Ближе к утру, когда штукатурка почти высыхает, я наклеиваю обои (на светлом фоне зеленые цветы) на всю стену, скрывая склеп от мира.

Все. Я сделал это.

Приняв душ и чувствуя усталость во всем теле, я ложусь на диван и закрываю глаза. Я просто хочу полежать и отдохнуть, но — неожиданно для себя, я засыпаю. Вырванный из сна телефонным звонком, я открываю глаза и понимаю, что я спал, как раньше, как в те времена, когда я еще не знал Богиню. Я радуюсь и печалюсь, как ребенок, который не знает, чего ждать дальше.

Звонок телефона замолкает, а я так и не встаю, чтобы подойти к нему.

Я погружен в свои мысли.

И не намерен прерывать их.

 

24

В понедельник утром Мария Давидовна начала с того, что позвонила в терапевтическое отделение больницы, где работал Михаил Борисович Ахтин. Зная, что он должен был приехать еще в субботу, она звонила все выходные на его домашний телефон, но никто к нему не подходил.

Она извелась за эти дни. Почти каждый час она подходила к зеркалу, распахивала халат и смотрела на грудь. Понимая всю бессмысленность своих действий, снова и снова руками прощупывала ткани молочной железы и, убедившись, что чуда не произошло, отходила от зеркала. Она проклинала доктора, который не отвечает на телефонные звонки, и раз за разом набирала его номер, вслушиваясь в длинные гудки.

Мария Давидовна слишком хорошо знала, чем все это для неё может закончиться. И что было для неё хуже — смерть или удаление одной из молочных желез — она не знала. И то, и другое было неприемлемо. Примерно пять лет назад её близкая подруга умерла от рака молочной железы. Она помнила всё из этой трагедии — и тот момент, когда подруга пришла к ней, сказав, что нашла у себя образование в груди. И то, что она отправила её к доктору. Мария Давидовна была с ней после операции, и после химиотерапии. Она видела, как та умирала в мучениях.

Тот год навсегда отпечатался в её памяти.

Еще Мария Давидовна вспоминала, как встречалась с Оксаной. Она узнала о ней случайно — мать Оксаны была подругой одной из её коллег по Институту судебной медицины. Пересказ коллеги о больной девочке и странном докторе был для неё не более, чем байка, пока она не узнала, как зовут доктора.

Она встретила Оксану после школы и, представившись, попросила рассказать о докторе Ахтине.

— Зачем вам? — спросила Оксана.

— Ну, судя по тому, что рассказывала твоя мама, он очень необычный доктор. Мне интересно, как он смог вылечить тебя, если нейрохирурги видели выход только в операции.

— Он добрый, — сказала Оксана, — очень добрый.

Они сидели на лавочке, находящейся за территорией школы, и Оксана говорила:

— Сначала я думала, что он такой же, как все доктора, — будет задавать разные вопросы и заставит сдавать кучу анализов, но он подошел ко мне и положил руку на затылок. У меня в тот момент очень сильно голова болела, я даже не услышала, как он подошел ко мне. Так вот, положил руку на затылок, и через пару минут мне стало значительно легче. Как будто он снял обруч с моей головы, который стягивал её.

Мария Давидовна кивнула.

— Вот, а потом, когда я, благодаря маме, попала в больницу в его палату, он меня вылечил от опухоли в голове.

— Как? — спросила удивленно Мария Давидовна.

— Михаил Борисович брал мою голову в руки и отпускал, когда мне становилось нестерпимо больно. После первого раза у меня поднялась высокая температура, но он сказал, что так и должно быть. А после второго раза ни сильной боли, ни температуры уже не было. Через неделю после выписки мы с мамой пошли на компьютерную томографию, и никакой опухоли в голове врачи не нашли. Но я об этом уже знала, — мне Михаил Борисович сказал. Да и головных болей больше не было.

— Доктора-нейрохирурги удивлялись?

— Еще как, — улыбнулась Оксана. — Кстати, я тоже пойду учиться в медицинскую академию, и буду лечить людей.

Этот разговор с Оксаной Мария Давидовна вспоминала в эти дни постоянно. Что-то в этом было, а, учитывая то, что Михаил Борисович сказал, сравнив её с принцессой Атоссой, это значило очень много.

Мария Давидовна, набрав номер, поднесла телефонную трубку к уху и стала ждать.

— Алло, терапия.

— Будьте добры, Михаила Борисовича можно к телефону, — сказала она.

— Да, конечно.

Трубку положили на стол, и Мария Давидовна услышала далекий голос:

— Михаил Борисович, это вас, тот же женский голос, о котором я вам говорила.

Через длинные секунды, трубку взяли:

— Слушаю, Мария Давидовна, — сказал такой знакомый голос, что она чуть не расплакалась.

— Откуда вы знаете, что это я? — спросила она.

— Оттуда же, откуда знаю, что вы ведете себя, как принцесса Атосса, — ответил Михаил Борисович, и она почувствовала, что он улыбается.

— Вы мне нужны, — сказала она просто.

— Что ж, давайте, Мария Давидовна, встретимся в четыре часа, сходим куда-нибудь, — предложил Михаил Борисович.

— Где встретимся?

— Давайте, как обычно, у ресторана.

— Хорошо. До свидания.

Мария Давидовна положила трубку и посмотрела на свою дрожащую руку. В её сознании одновременно созрели два противоречивых желания — она хотела плакать и смеяться.

 

25

Иван Викторович Вилентьев вылез из служебного автомобиля и увидел Марию Давидовну, выходящую из двери управления. Судя по времени, она пошла на обед.

— Мария Давидовна, можно вас на пару минут? — крикнул он, подзывая женщину.

Он стоял под дневным солнцем и смотрел, как она подходит к нему.

— Вы плохо выглядите, Мария Давидовна, — сказал Вилентьев участливо, — бледное лицо, круги под глазами. Случилось что-то?

— Все нормально, — сказала Мария Давидовна неубедительно. Она посмотрела на собеседника и продолжила:

— Что вы хотели?

— Парашистай снова убил.

Иван Викторович смотрел на стоящую рядом женщину и думал, почему она так потускнела. Исчезло то обаяние, которое так волновало его, словно женщина утратила желание жить и нравиться.

— Когда, кто и как? — коротко спросила Мария Давидовна.

— Сегодня утром мужчина выгуливал свою собаку, и та нашла зарытый труп. Помните, в прошлом году на двух убийствах присутствовал участковый Семенов. Так, вот — это он. Парашистай убил его, разрезал живот и унес кишечник.

— Когда было убийство?

— Эксперт говорит, что примерно пять-шесть дней назад. Вот я, Мария Давидовна, и думаю, зачем он спрятал труп? До этого ведь он так не делал?

— Не знаю, — задумчиво ответила женщина.

Иван Викторович задумчиво почесал переносицу и снова спросил:

— И еще, Мария Давидовна, что вы думайте о Михаиле Борисовиче Ахтине? Насколько я знаю, вы знакомы с ним. Я тут навел справки, — он очень хорошо подходит под ваш психологический портрет: мужчина, практикующий доктор, живет один, кроме вас, ни с кем не встречается.

Увидев недовольную гримасу на лице женщины, Иван Викторович протестующий поднял руки:

— Ни в коем случае, Бог с вами, я не следил за вами. Я вот почему подумал на него, — два убитых в прошлом году наркомана и участковый Семенов живут в одном подъезде, так сказать, они соседи. Что если Семенов что-то узнал, и поэтому погиб?

— Михаил Борисович — нормальный человек, и к тому же, у него есть алиби, — сказала Мария Давидовна, — он последнюю неделю был в Москве на медицинской конференции.

Иван Викторович вздохнул, помолчал и сказал:

— И все же я хочу с ним поговорить.

Она кивнула.

— Он сейчас на работе, позвоните ему и договоритесь о встрече.

Вилентьев записал номер телефона, который она ему продиктовала, и сразу стал звонить с сотового телефона.

— Здравствуйте, Михаил Борисович, это капитан Вилентьев из отдела по расследованию убийств. Помните, мы встречались год назад, когда были убиты ваши соседи.

— Очень хорошо. Я бы хотел с вами поговорить.

— Прекрасно. К двум часам.

— Буду ждать.

Нажав на кнопку отбоя, Иван Викторович улыбнулся.

— Какой покладистый доктор, легко согласился приехать сюда к двум часам.

— Ему скрывать нечего, — сказала Мария Давидовна, — я пойду, Иван Викторович.

— Я надеюсь, вы будете присутствовать на нашем разговоре?

— А это необходимо? — подняла брови женщина.

— Мне бы хотелось, — кивнул следователь.

— Хорошо, я приду.

Иван Викторович смотрел, как медленно уходит Мария Давидовна, и думал, что же такого могло случиться в её жизни, что она так резко изменилась. У неё даже шаг изменился — раньше она шла уверенно и быстро, а сейчас так, словно ей тяжело идти.

Снова вздохнув, Иван Викторович достал из кармана пачку сигарет и закурил.

 

26

Когда позвонил Вилентьев, я понял, что они нашли тело Семенова. Что ж, это следовало ожидать. Это произошло бы рано или поздно.

— Ну, так все-таки, Михаил Борисович, кто эта женщина?

Я поворачиваюсь и смотрю на Веру Александровну. В её глазах светится неприкрытое любопытство.

— Да, кто она? — поддерживает её Лариса. Её ранний токсикоз пошел на убыль. Она уже может кушать некоторые фрукты и пить соки.

— Как вам разница, любопытные мои? — улыбаюсь я в ответ.

— Ну, как же, — говорит Лариса, — учитывая то, что мы впервые слышим, что вам звонит женщина и это не пациентка, у нас, конечно, возник нездоровый интерес.

— Жаль, но ничем вам не могу помочь, — отвечаю я и отворачиваюсь. У меня есть, чем заняться. Мне еще надо зайти в 302-ю палату и поговорить с пациентами, которые поступили в пятницу.

Я встаю, беру папку с историями болезней и иду в палату.

Справа в 302-ой палате я вижу знакомое лицо и говорю:

— О, Шейкин!

— Здравствуйте, доктор.

Шейкин, мой прошлогодний пациент с циррозом печени и простатитом, смотрит на меня с улыбкой. Он лежит на своей кровати и тяжело дышит.

— Как чувствуйте себя, Шейкин? — спрашиваю я. Присев на край его кровати, я приподнимаю пижаму, обнажая живот.

— Плохо, доктор.

Живот умеренно увеличен, плотный при пальпации и по коже передней брюшной стенки змеятся синюшные сосуды. Асцит и портальная гипертензия. Диагнозы, которые не оставляют Шейкину никакой надежды. Я несколько удивлен, что он протянул целый год, но — чего в жизни не бывает. Человеческий организм порой бывает сильнее, чем кажется. Во всяком случае, он прожил больше, чем я предполагал.

— Ну, не так уж и плохо, — успокаиваю я пациента. — Мы вас полечим, и будет лучше.

— Не успокаивайте меня, — обречено говорит Шейкин, — я знаю, что мне уже совсем недолго осталось.

— Наверняка знает только Бог, — говорю я и иду к следующему пациенту.

Больной Серебров. Семьдесят лет. Судя по диагнозу, он должен находиться в пульмонологии, но там нет мест, поэтому он здесь.

— Федор Васильевич, как чувствуйте себя?

Я смотрю в его глаза, пораженные катарактой, и вижу спокойствие мудрого человека.

— Вполне хорошо. Температура упала, мокрота отходит.

Он поступил в воскресенье, и дежурный пульмонолог сразу назначил ему антибактериальное лечение. Теперь ему, конечно же, лучше.

— Не забудьте сходить на физиопроцедуры, — напоминаю я, и перехожу к третьей кровати.

Больной Петров. Сорок девять лет. Ишемическая болезнь сердца. Поступил для планового профилактического лечения.

— Все нормально? — спрашиваю я.

— Так точно, — отвечает он по-военному четко, — таблетки принимаю, капельницу сегодня уже сделали, анализы сдал.

— Молодец, — улыбаюсь я.

В ординаторской Вера Александровна пьет кофе. Увидев меня, она говорит:

— Михаил Борисович, кофе не хотите?

— Нет, — отрицательно качаю я головой, — спасибо. Кстати, как ваша новая машина?

Вера Александровна, которая в этот момент делает глоток горячего кофе, поперхивается и, закашлявшись, отставляет кружку. Прокашлявшись, она смотрит на меня подозрительно и спрашивает:

— А вы откуда знаете?

— В нашем маленьком городе что-либо утаить сложно, — отвечаю я туманно.

— Нормально у меня с машиной, — говорит она недовольно и, оставив кружку на столе, уходит из ординаторской.

Я вздыхаю. Время неумолимо движется вперед, приближая нас к тем событиям, которые предопределены. Как бы мы не хотели, чтобы все происходило так, как мы хотим, довольно часто бывает так, как написано в книге судеб.

 

27

— Заходите, Михаил Борисович, — слышу я, когда, постучав, открываю дверь и заглядываю внутрь.

Вилентьев сидит за своим столом, а Мария Давидовна на стуле у окна.

— Здравствуйте, Мария Давидовна, — говорю я, глядя на женщину, которая еле заметно кивает мне, и только затем, повернувшись к хозяину кабинета, приветствую его.

— Садитесь, пожалуйста, — показывает рукой на стул хозяин кабинета.

Хорошее начало, — думаю я, — вежливый мужчина в обществе больной женщины.

Я улыбаюсь и говорю:

— Я бы с большим интересом услышал от вас, с какой целью вы меня пригласили?

Я вижу, как изменилось лицо следователя от моей вычурной фразы — его словно скоробило.

— Михаил Борисович, надеюсь, вы помните, где вы были в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое августа?

Я закатываю глаза, словно мне надо освежить память.

— Да, прекрасно помню, — говорю я спокойно, — до четырех утра я спал, затем встал, попил кофе и поехал на железнодорожный вокзал, где в пять часов утра я сел на поезд номер двадцать семь, следующий до Москвы.

— Кто-то это может подтвердить?

Я пожимаю плечами и задумчиво говорю:

— Может быть, таксист из «Такси экспресс», который подвозил меня до вокзала. Билеты на поезд сейчас в бухгалтерии больницы, так как это была командировка. Проводница в одиннадцатом вагоне, — я приглаживаю волосы на голове, словно думаю о женщине, которая была на рабочем месте, — может, и запомнила, а, может, и нет. Там такой вертеп был в вагоне, что на меня она могла и не обратить внимания.

Я смотрю, как быстро милиционер записывает то, что я сказал.

— Если можно, про вертеп подробнее? — говорит Вилентьев, подняв глаза от бумаги.

— Группа, примерно, из двадцати человек ехала в Москву на семинар по сетевому маркетингу. Так вот, они как устроились в вагоне, так начали пить водку. Они, конечно, не дрались, не дебоширили, но вели себя достаточно шумно, чтобы проводница их запомнила.

— Очень хорошо. Проверим, — говорит он.

— Ну, а теперь вы мне скажите, в чем дело? — я говорю и смотрю на Марию Давидовну.

Она молчит и отводит глаза.

— На меня смотрите, Михаил Борисович, — недовольным голосом говорит Вилентьев. — Тут такое дело. Бывший участковый Семенов, который жил над вами, убит.

Я удивленно расширяю глаза и спрашиваю:

— Как — убит? Я же его …, — я мысленно считаю и продолжаю, — я же его вечером в день отъезда видел. Мы с ним на лавке посидели, поговорили. Вроде, все нормально было, он домой пошел, когда начало темнеть.

— Его убили достаточно далеко от дома, — говорит следователь, пристально глядя на меня, — и закопали в землю.

— Господи, — качаю я головой, — жаль, конечно, хороший был мужик, правильный.

— О чём вы с ним говорили вечером пятнадцатого августа? — задала свой первый вопрос Мария Давидовна.

Я, повернувшись к ней, говорю:

— Он жаловался, что ему скучно на пенсии и что он зря год назад испугался убийцы и ушел из органов. Мне даже показалось, что что-то знает и хочет с кем-то поквитаться.

— А вот с этого момента поподробнее? — снова взял инициативу в свои руки Вилентьев.

Я постарался точно вспомнить, что говорил Семенов, и пересказал наш разговор, не забыв упомянуть, что тот назвал убийцу Парашистаем и что он чувствовал в себе силы побороться с ним.

Вилентьев переглянулся с Марией Давидовной и снова повернулся ко мне.

— Так и сказал — Парашистай?

— Да, — киваю я.

— А вы, Михаил Борисович, знаете, что обозначает это слово?

Пожав плечами, я мотаю головой:

— Нет.

— И даже не поинтересовались у Семенова, что обозначает это слово?

— Да, как-то неловко было, — я улыбаюсь, — у меня вроде как высшее образование, вдруг это что-то простое означает, тогда мне бы стыдно было за свою некомпетентность.

Вилентьев вздыхает и протягивает руку:

— Давайте ваш пропуск.

Подписав его, он говорит:

— Идите, Михаил Борисович.

Я иду к двери и перед тем, как выйти, уже стоя на пороге, поворачиваюсь и демонстративно смотрю на часы, висящие над столом следователя. Стрелки застыли на пятнадцати минут четвертого.

 

28

— Ну, и что вы думайте? — спросил Иван Викторович, когда дверь за доктором Ахтиным закрылась.

Мария Давидовна, пребывая в некоторой задумчивости, смотрела в одну точку и не сразу поняла, что Вилентьев обращается к ней.

— Что вы сказали?

— Я говорю, что вы думайте об этом докторе? — вздохнул мужчина.

— Как я и говорила, он не может быть Парашистаем, — спокойно сказала Мария Давидовна.

— Почему?

— Он не шизофреник, — коротко ответила женщина. Затем, помолчав, добавила:

— Он так же нормален, как мы с вами, а то, что он одинок и замкнут в себе, так это жизнь у него так сложилась.

— Я, тем не менее, проверю все, что он нам рассказал.

Мария Давидовна кивнула и, встав со стула, сказала:

— Я пойду, Иван Викторович.

— Да, конечно, — задумчиво почесывая затылок, сказал Вилентьев.

Когда она вышла из здания, то увидела доктора, который стоял на дороге у парковки.

Мария Давидовна, подойдя к нему, вытащила из сумочки пачку сигарет и закурила.

— У меня огромная проблема, Михаил Борисович, — сказала она.

Он кивнул и, глядя на проезжающие автомобили, сказал:

— Я знаю вашу проблему.

— Я, Михаил Борисович, реалистка, поэтому хочу знать, как вы это узнали? Я сама увидела это случайно, а вот как вы это сделали, я просто не могу представить?

Она смотрела на него, ожидая, что он повернет к ней голову, и она сможет увидеть его глаза. Но он, по-прежнему, созерцал дорогу, словно там было что-то интересное, хотя там все было как обычно.

— Михаил Борисович? — напомнила она о себе.

— Зачем вам это? Может, лучше чего-то не знать, и принимать некоторые вещи на веру? Я это знаю — и все.

— На все есть причина, Михаил Борисович. Я не верю, что такое бывает, когда человек может сделать, то что, в принципе, невозможно.

— Я — Бог. Как вам, Мария Давидовна, такое объяснение?

Она смотрела на серьезный профиль собеседника, и ей хотелось закричать от бессилия. В этом мире мужчин она в очередной раз видела, что её не воспринимают так, как бы она хотела. И она бы закричала, высказав этому бесчувственному мужлану все, что думает о нем, но — доктор, наконец-то, повернул к ней лицо, и она увидела его глаза. И рот сам собой закрылся, а крик умер внутри.

Обреченность вечно несущего тяжкую ношу.

Почти физическая боль от бытия.

Горечь знания своей участи.

И смерть, что всегда рядом.

Она увидела в его глазах столько, что в этот жаркий день ей стало холодно. Поежившись, она тихо сказала:

— Что мне делать?

— Ждать, — сказал он, — я приду.

Мария Давидовна смотрела на спину уходящего человека. Она теперь наверняка знала, с кем говорила, с каким человеком только что общалась, и будет еще общаться в ближайшие дни. Это сильно пугало, и она знала, что никогда не сделает шаг назад. Что бы ни случилось, она не может отступить, потому что позади пропасть, из которой нет возврата.

Даже, если она не сможет поверить в то, что Михаил Борисович — Бог, главное, чтобы он избавил её от смертельной болезни, как он это сделал для Оксаны.

Отвернувшись от уходящего человека, она медленно пошла домой.

Ждать.

 

29

Я в комнате, которую купил полгода назад. Рабочее общежитие на одной из окраин города. Деревянные полы, потрескавшиеся и облупившиеся стены, кухня и туалет в конце коридора. Когда покупал эту жилплощадь, я думал, что это будет мой запасной аэродром. Я и сейчас так думаю, но за все эти полгода я здесь всего два раза, считая и эту ночь.

Странный день. Вроде бы, я должен испугаться — следствие ходит рядом со мной, женщина-психиатр уже догадывается о моей роли в этих убийствах, малейшая ошибка с моей стороны и все закончится. Вроде бы, я открылся Марии Давидовне и сделал это сознательно, но — не факт, что она смогла понять и поверить. Хотя, конечно же, она поняла и поверила.

Я сажусь за стол и, вытянув лист бумаги из стопки, рисую себя. Таким, каким вижу в данный момент.

В глазах странное спокойствие, словно я иду над краем пропасти и ничуть не волнуюсь из-за того, что могу в любую секунду сорваться вниз, туда, где бездонная пропасть. На лице умиротворение, будто я сделал все возможное и невозможное для достижения своей безумной цели, и впереди больше ничего нет. На губах легкая улыбка, которая говорит о том, что я радуюсь происходящим вокруг меня странным событиям. Явная готовность повернуть голову, словно я хочу обернуться и посмотреть назад, в тот день, когда я скрыл на долгие годы Богиню от человеческих глаз.

Последние штрихи и я смотрю на свой портрет. Хорошо получилось. Я доволен, потому что все складывается как нельзя лучше.

Отложив портрет в сторону, я смотрю в окно. Еще несколько дней и август кончится. В конце лета темнеет быстро. Вечерние сумерки погружают улицу в серость, и люди, которые изредка проходят под моими окнами, выглядят так, как я их и представляю — тени, бредущие в никуда.

Я сегодня сказал Марии, что я Бог. Я ведь никогда так не считал, и не считаю, однако, почему-то я так сказал.

Я думаю над этим. В словах, которые вырвались из меня непроизвольно, есть своя логика. Если я считаю, что Бог живет среди нас, то почему бы именно мне и не быть им? Помниться, некоторое время назад, я так и думал, но, встретив Богиню, понял, что такого не может быть — настоящий Бог смог бы сохранить ей жизнь.

Я не смог — а, значит, у меня нет никакой божественной сущности. Я — обычный человек, бредущий по своей дороге жизни в неизвестном направлении. Я кое-что могу, но этот дар дан мне случайно.

Я снова протягиваю руку и вытягиваю еще один лист бумаги. Беру карандаш в правую руку и снова рисую себя. Только так я могу визуализировать то, что думаю.

Первым делом, я рисую глаза.

Я вижу то, чего не видят обычные люди, — в других людях, в других местах и в другое время. Узрев беду, я могу от неё избавить, но не всех и не всегда. Если я Бог, то я не всемогущ?! Я вижу не все будущее, а только его обрывки, а, значит, я не провидец.

Нарисовав контур лица, я вижу на нем сострадание.

Я могу сострадать, но очень часто не хочу этого делать, потому что не вижу тех людей, кому я хотел бы сострадать. Если я Бог, то я не добр и не сострадателен к своим чадам?

Я рисую нахмуренный лоб, исчерченный морщинами, и тонкие губы, сжатые в немом укоре. Я знаком с несправедливостью и участь моя печальна, но — я могу избежать её, отойдя в сторону и не открывая своего лица. Именно так я и хочу сделать. Если я Бог, то я не собираюсь нести свой крест на вершину холма и умирать там под молчаливое одобрение мира.

Если я тот, кто — избран, то мне жаль человечество.

Я рисую густые волосы, которые обрамляют лицо, создавая тот лик, который я вижу в зеркале. Портрет закончен. Я смотрю на него и понимаю, что чего-то не хватает.

Я делаю несколько быстрых движений карандашом. Открытые ладони обеих рук, рядом с лицом, словно я поднял их вверх.

Да, именно так. Древнеегипетский знак «кА».

Мои руки — это мой дар и моё проклятье.

Я могу спасти, и я могу убить.

Глядя на рисунок, я, может быть, впервые в жизни думаю о своих способностях через призму осознания своей божественности.

Если я не Бог, то зачем мне этот дар?

Я откладываю рисунок в сторону и иду к окну. Фонарь, освещающий улицу под моим окном, дает достаточно света, чтобы я мог смотреть из темноты своей комнаты на людей, которые, как тени, скользят в заоконном пространстве.

Нужен ли я им? Или может им достаточно того Бога, которого предлагает церковь?

Я задаю себе вопросы, думая, как новый мессия, пришедший в этот мир. И эта роль мне постепенно начинает нравиться.

Что ж, если я Бог, то прими меня, человек, таким, какой я есть.

Или отвергни, бросив камень в моё ничем незащищенное тело.

 

30

В 302-ой палате тишина. Мужчины ушли на завтрак, оставив Шейкина одного. Я подхожу к нему и здороваюсь.

— Доброе утро, доктор, — отвечает пациент.

— Как вы? — спрашиваю я, хотя и так видно, что плохо. За прошедшую ночь жидкости в животе стало еще больше, и теперь больной походит на воздушный шарик, который вот-вот взлетит.

— Я всю ночь лежал и думал, — говорит Шейкин, — и умирать не хочу, и так жить, тоже не желаю. Если год назад у меня еще была надежда на то, что я поправлюсь, то теперь я точно знаю, что моё время подходит.

Он смотрит мне в глаза и трагическим голосом говорит:

— Как это страшно, Михаил Борисович!

— Страшно умирать? — уточняю я.

— Да. Я и уснуть ночью не могу, потому что боюсь, что не проснусь.

Я сажусь на край кровати Шейкина и, глядя в его влажные глаза, разделяя слова, спрашиваю:

— А что конкретно вас страшит — неизвестность по ту сторону бытия или то, что вы оставите этот мир?

Мужчина часто моргает, словно борется со слезами, и отвечает утвердительно на альтернативный вопрос:

— Именно так. Я не знаю, что там будет. Здесь меня уже ничего не держит, и я легко оставлю это, — он неопределенно машет рукой, — а вот что там. А что если церковь права и ад существует. Я ведь прожил жизнь так, что мое место только там.

— Я вам скажу по секрету, — говорю я шепотом, склонившись ближе к Шейкину, и пристально глядя в глаза, — нет никакого чистилища, выдумки все это. Там, по ту сторону, бескрайние Тростниковые Поля, в которых пребывают все, кто ушел отсюда. Они ни в чем не нуждаются, они не знают горя и печали, они счастливы настолько, насколько может быть счастлив человек, получивший абсолютно все, что желал в своей жизни. Они живут там припеваючи, пребывая в вечном покое, ничего не боясь и ни о чем не беспокоясь. Там — все просто и прекрасно.

Я отодвигаюсь от пациента и нормальным голосом заканчиваю:

— Страшно жить в этом мире, а уходить из него — это радость, потому что всех нас ждут счастливые Тростниковые Поля.

Я ухожу из палаты, оставив плачущего пациента в одиночестве.

В ординаторской Лариса, увидев меня, спрашивает:

— Михаил Борисович, вы не знаете, Вера Александровна пришла? Уже полдесятого, а её одежды и сумки нет.

Я, пожав плечами, мотаю головой:

— Я её сегодня еще не видел.

— Странно, она, как правило, не опаздывает.

Лариса уходит из ординаторской, а я думаю о женщине, которую сейчас реанимобиль везет к нам в больницу.

В 301-ой палате, куда я иду, новая пациентка. Поздоровавшись с женщинами, я сажусь на стул рядом с её кроватью. Больная Алтишевских, тридцать восемь лет.

Я просматриваю записи доктора в приемном отделении и спрашиваю:

— На что жалуйтесь, Алевтина Афанасьевна?

Женщина перемещает свое тело из лежачего положения в сидячее и начинает подробно говорить о том, что все началось год назад, после того, как она тяжело переболела гриппом и с тех пор у неё все плохо. Она, эмоционально жестикулируя и показывая на свои части тела, рассказывает о практически постоянных болях в разных местах от головы, где боли есть всегда, до ног, где боли зависят от погоды. О болях в суставах, которые так раздражают её, потому что ей тяжело ходить. О болях в сердце, когда оно неожиданно начинает быстро и часто биться, и она чувствует страх, что сердце сейчас выскочит из груди, и она умрет. Она подробно рассказывает о том, что стала плохо переносить жару, и теперь жаркое лето для неё — это непреходящий ужас, когда она почти постоянно потная, липкая и противная.

Я вижу на лице женщины всю ту гамму чувству, которые она испытывает, когда ощущает себя липкой и противной. На её лице и шее появляются красные пятна, а пальцы рук начинают мелко дрожать.

— Не волнуйтесь, Алевтина Афанасьевна, я понимаю, о чем вы говорите, — говорю я, пытаясь успокоить женщину.

Она, словно не слыша меня, все больше и больше погружаясь в свою болезнь, продолжает рассказывать о том, что ей стало тяжело подниматься на третий этаж, потому что она задыхается, и порой она чувствует, что не может вздохнуть, будто забыла, как это делается. Она хочет продемонстрировать, как это бывает, и очень образно показывает судорожные вдохи. Её лицо еще больше краснеет, в глазах появляется страх, она начинает махать руками, словно она действительно забыла, как дышать.

Я, отложив историю болезни в сторону, резко хлопаю в ладони перед её лицом, и — она делает нормальный глубокий вдох и расслабляется.

— Алевтина Афанасьевна, а вы к психиатру не обращались? — спрашиваю я.

Она округляет глаза и возмущенно говорит:

— Вы что, доктор, считайте, что я психованная?

— Нет, я вовсе этого не говорил, — отвечаю я, — но, мне кажется, помощь этого специалиста вам бы не помешала.

И, чтобы прервать её возможное мнение по этому поводу, я спрашиваю:

— У вас, Алевтина Афанасьевна, обмороки бывают?

Женщина, переключив свой мыслительный процесс на новый вопрос, спокойно вздохнула и стала говорить о том, что нечасто и в душном помещении у неё бывают обмороки, когда она вдруг на мгновение теряет себя, а, очнувшись, чувствует головокружение.

Приблизив лицо ко мне, и понизив голос, она говорит:

— А еще у меня были судороги. Всего несколько раз, но я это запомнила. Один раз после обморока, когда я упала в кресло, и у меня затряслись ноги и руки так, что я растерялась — никогда у меня такого не было. Потом еще в огороде, когда я упала в грядку с морковкой и вся испачкалась в грязи.

Я, кивнув, отодвигаюсь от неё и встаю.

— В общем, все понятно, Алевтина Афанасьевна? Будем обследоваться и лечиться.

Я выхожу из палаты и думаю, что первым, кого я позову на консультацию, будет психиатр.

В ординаторской сидит Лариса.

— Я начинаю беспокоиться, — говорит она, — Вера Александровна не отвечает на мобильный телефон.

Сев за свой стол, я пишу историю болезни.

— Михаил Борисович, почему вы так спокойны, неужели вам все равно, что ваш коллега отсутствует? — возмущенно говорит она.

— А вам, Лариса, нежелательно волноваться, — говорю я, поворачиваясь к ней, — и, к тому же, будем мы волноваться или нет, — в данной ситуации мы ничего не сможем сделать.

— То есть, как это?

— А вот так, — я снова отворачиваюсь от неё.

Лариса говорит что-то еще, но я не слушаю.

Веру Александровну уже доставили в наше приемное отделение. Врачи из реанимации, зная о прибытии пациента с тяжелой черепно-мозговой травмой, уже приступили к оказанию помощи.

Все уже произошло.

 

31

Леонид Максимович, заглянув в ординаторскую, громко говорит, что в приемное отделение привезли Веру Александровну.

— Автомобильная авария, — коротко говорит он, — черепно-мозговая травма. Я иду туда.

Лариса охает, вскакивает и быстро уходит за заведующим.

Я спокойно дописываю историю болезни и иду в реанимационное отделение, потому что знаю, что к этому моменту Вера Александровна уже там.

Реанимационное отделение всегда вызывает у меня неоднозначные чувства. Мне достаточно редко приходится сюда приходить, и, может, это хорошо. Когда я вижу, как человек перестает быть личностью, превращаясь в обездвиженное фиксированное к кровати тело, интубированное и облепленное датчиками, мне не по себе. Тело еще функционирует, а «Ах» уже отделилась от него, ожидая, когда можно будет оставить это почти мертвое тело, растворившись в Тростниковых Полях. Имя у человека еще есть, — на обходе его называют врачи, хотя медсестры, когда ухаживают за телом, никак не называют больного, — а личность практически утрачена. Аппараты неутомимо поддерживают жизнедеятельность, а птица уже взлетела к небу.

В реанимационном отделении три палаты. В одной из них три кровати, ничем друг от друга не ограниченные и лежат там две женщины и мужчина. В другой палате — тоже два разнополых пациента. Вера Александровна, как сотрудник больницы, лежит в отдельном боксе.

Я смотрю на лицо коллеги. Голова забинтована, глаза закрыты, изо рта торчит трубка, подсоединенная к аппарату искусственного дыхания. На мониторе бежит кривая сердечного ритма. Она жива, сердце бьется, но насколько пострадал мозг — неизвестно.

— Господи, за что же это? — слышу я рядом плачущий голос Ларисы.

Я молчу. Не место и не время говорить о том, что каждый из нас выбирает ту дорогу, которая предопределена. Она сама укладывала камни в мостовую, которая привела её сюда. И Бог здесь не причем. Невозможно уследить за каждым человеком, да и не нужно этого делать — Бог не для того живет на Земле, чтобы спасать тех, кто этого не заслуживает. Да и не всех, кто заслуживает, Он будет спасать.

Когда я ухожу, в соседней палате две медсестры перестилают женщину. Они небрежно и бесцеремонно перекатывают обнаженное тело, словно это бревно, с одного бока на другой, и это тоже мне не нравится.

Человек в реанимационном отделении становится субстратом, который врачи пытаются вернуть обратно в мир живых людей и довольно часто это у них получается, а средний медицинский персонал заботится о них, как заботятся о лежащей в определенном месте вещи — абсолютно неважно, что это, просто работа такая.

Когда иду обратно в ординаторскую, я захожу к Шейкину. Глядя на его серьезное лицо, я говорю:

— Сейчас, Шейкин, за вами приедет медсестра и отвезет в процедурный кабинет. Я выпущу жидкость из живота, чтобы вам легче было.

Он кивает. И, когда я уже отворачиваюсь, чтобы уйти, говорит мне в спину:

— Доктор, а, может, уже не надо?

— Что — не надо? — спрашиваю я, снова поворачиваясь к нему.

— Да, вот это, жидкость выпускать, может, лучше дадите мне какое-нибудь лекарство, чтобы я тихо и безболезненно ушел.

Соседи по палате, только что говорившие друг с другом, мгновенно замолчали и уставились на меня, ожидая, что я скажу.

— Не говорите глупости, Шейкин, придет время, и уйдете, только разница в том, как вы будете уходить — в муках с проклятьями к Богу или в мире со своим сознанием и молитвой в сердце, — говорю я спокойно и ухожу.

За оставшиеся два часа рабочего времени я доделываю все дела, выписываю одну пациентку из 301-ой палаты, выпускаю асцитическую жидкость из живота Шейкина и ровно в двенадцать ухожу из отделения. Скорее всего, завтра Леонид Максимович скажет мне, что я снова работаю на ставку, в связи с тем, что Вера Александровна больна, но — это будет завтра.

На лавке под тополем сидит Мария Давидовна. Я смотрю на неё издалека и улыбаюсь. Красивая и сильная женщина. Знать, что у неё такое страшное заболевание, и внешне спокойно сидеть и ждать.

Когда я подхожу, она поднимает глаза и смотрит на меня.

— Михаил Борисович, скажите мне, что вы сможете избавить меня от этой опухоли. Успокойте меня, потому что я всего лишь слабая женщина, которая хочет жить.

В голосе я слышу страданье. Она уже многократно представила себе свое будущее, красочно и подробно. Она нарисовала в своем воображении то, как онкохирурги, удалив молочную железу, безуспешно лечат её химиопрепаратами. Она представила себе и то, как, скрыв свою болезнь, заживо гниет и медленно умирает. И тот, и другой вариант вызывает у неё панические слезы и непрекращающийся ужас, с которым она живет все эти дни.

— Я могу ждать, если я верю, — говорит она тихо.

Я сажусь рядом с ней на лавку и молчу.

— Я что-то должна сделать? — спрашивает она.

— Никому вы ничего не должны, — говорю я. На её лице следы прошедших дней, и оставленных за спиной лет. В глазах боль и желание жить.

— Я могу вам помочь, и вы это знаете. Ждите, Мария Давидовна.

Я встаю и, не оборачиваясь, ухожу.

 

32

Когда Парашистай ушел, даже не обернувшись, Мария Давидовна заплакала — слезы текут по щекам, оставляя дорожки на лице. Она, мысленно проклиная того, кто может ей помочь, но тянет время, словно не хочет этого делать, думала о своем знании и своем молчании.

В том, что Михаил Борисович Ахтин и Парашистай — одно лицо, она была уверена процентов на девяносто, то есть, сомнения оставались, но она определенно думала на него. Она предполагала это давно, но уверенность почувствовала совсем недавно. И если она смогла это понять, то и Вилентьев скоро поймет. А, когда поймет, начнет копать и что-нибудь нароет.

Если Михаил Борисович Ахтин окажется за решеткой, никто ей уже не поможет. В этом она была, почему-то, уверена на все сто процентов.

Она задавала себе этот вопрос — откуда такая уверенность в том, что Ахтин сможет вылечить её? Только ли разговор с Оксаной заставил её поверить в чудесную силу доктора? Может, это его провидческие способности привели её к мысли, что он способен сделать невозможное?

Она не могла найти однозначный ответ ни на один из вопросов.

Иногда ночью она вспоминала его глаза, и — ощущала твердую уверенность, что только он, и никто другой не поможет ей.

Мария Давидовна медленно шла домой. Ждать — самое трудное дело из всех возможных занятий, которые ей доводилось выполнять. Жить с осознанием того, что твоя плоть медленно умирает, пораженная бессмертным убийцей, казалось ужасным, но она каждый день делала то, что делала всегда. Покупала продукты, готовила ужин, делала работу по дому. Это несколько отвлекало, но — стоило ей сесть или лечь, как мысли наваливались на её сознание, погружая во мрак ожидания.

Мария Давидовна без всякого аппетита съела салат, купленный в супермаркете. Вымыла посуду и села к телевизору с кружкой горячего чая.

Перед вечерними новостями по второму каналу шла ежедневная передача «Дежурная часть». Она, думая о своей участи, механически смотрела на экран и изредка делала глоток из кружки. Она не сразу поняла, что информация в передаче касается её, и поэтому стала воспринимать голос диктора с опозданием.

— … на окраине Москвы было совершено ужасное преступление. Неизвестный преступник ножом убил двоих человек и тяжело ранил третьего. Учитывая, что двое из них были наркоманами, а третий, Владимир Геркоев, который сейчас находится в реанимации, наркоторговцем, следствие не исключает, что это были криминальные разборки. Однако, оперативников насторожила одна неприятная деталь — преступник выдавил глаза у одного из убитых, и вытащил одно легкое из его груди. И, судя по всему, унес их с собой. Как только раненый наркоторговец придет в себя, следствие сможет задать ему интересующие их вопросы.

Диктор стала рассказывать очередной ужасный случай из столичной жизни, а Мария Давидовна, сделав логичные и правильные выводы, побледнела.

Если раньше у неё еще были сомнения, то теперь все встало на свои места.

Она, Мария Давидовна Гринберг, разумная женщина, психиатр с многолетним стажем, ждет, когда серийный убийца-маньяк придет и избавит от смертельной болезни. Сложив эти мысли в своей голове, она истерически засмеялась. И только горячий чай, выплеснувшийся на ногу, остановил этот всплеск эмоций.

Она стерла жидкость с ноги краем домашнего халата и пошла на кухню. Там, в дальнем шкафчике у неё спрятана бутылка коньяка. Она посмотрела на бутылку, откупорила её и щедро плеснула в стакан.

Мария Давидовна твердо решила, что неважно кто поможет ей — пусть даже это будет черт из преисподней. Пусть это будет серийный убийца, который может даже в эту минуту кого-то лишает жизни. В данный момент Марию Давидовну интересовала её жизнь и здоровье.

Выпив залпом первые полстакана, и залив таким способом свою совесть, она вернулась с бутылкой к телевизору.

Надеяться и ждать. Ничего другого ей не оставалось.

 

33

Я звоню в дверь. Я знаю, что меня ждут в любое время. Сейчас уже ночь — большая стрелка на часах приближается к цифре 2.

Сегодня двадцать первое августа две тысячи седьмого.

За дверью слышны шаги, затем громкий звук, словно что-то упало. И дверь открывается.

Мария Давидовна пьяна. Я с улыбкой смотрю на выражение лица женщины.

— А, Парашистай, заходи, — говорит она, делая рукой приглашающий жест и отходя в сторону. При этом она чуть не падает, но, схватившись за дверь, сохраняет равновесие.

Я вхожу. Однокомнатная квартира одинокой женщины. Кухня, совмещенный санузел и комната. Я могу увидеть все, даже не заходя в каждое помещение.

— Ну, уже проходи, Михаил Борисович, — говорит позади меня Мария Давидовна, — я тебя жду, жду, а ты пришел и стоишь, как пень.

Я прохожу в комнату и сажусь на стул. На журнальном столике у включенного телевизора пустая бутылка коньяка. Пустой стакан лежит на ковре у дивана.

— Что смотришь? — агрессивно говорит женщина, неуверенно подойдя к дивану и сев на него. — Ну, выпила немного, но на то есть причина.

— И какая?

Она смотрит на меня и четко говорит:

— Друг у меня был. Хороший человек, которому я верила, несмотря ни на что, а вот теперь оказывается, что он — маньяк и серийный убийца.

— Серьезная причина, — киваю я. И продолжаю:

— Давайте, Мария Давидовна, я сделаю то, что нужно. Снимите халат с плеч и ложитесь на диван.

— Ничего я тебе не дам, маньяк проклятый, — говорит она и неуверенными движениями стягивает халат с плеч, — за что людей убивал, зачем резал их, скотина ты, ублюдок и гад, — продолжает она изливать свои пьяные мысли, укладываясь спиной на диван.

Я смотрю в глаза, где в пьяном омуте застыли слезы.

Я смотрю на грудь, которую она доверчиво обнажила передо мной.

— Руки поднимите вверх, Мария Давидовна.

Она делает это и, лежа в этой позе, говорит:

— В такой позе я — кА. Ты тоже заберешь мою кА?

Справа изменения в молочной железе уже видны — грудь справа больше, лимонная корка над соском, который подтянут вверх. Опухоль растет значительно быстрее, чем можно было бы ожидать. Заглянув в правую подмышечную область, я вижу неровность. Протянув левую руку, я прикасаюсь к этому месту.

Мария Давидовна вздрагивает, но ничего не говорит.

Я сжимаю правой рукой молочную железу, а левую оставляю в подмышечной области. Опухоль не так уж велика, как я думал. Да, подмышечный лимфатический узел уже среагировал, но это все. Дальше метастазов нигде нет.

Я улыбаюсь, — все получится.

Я сдавливаю опухоль и подмышечный узел, окружив их силой своего сознания со всех сторон, и убиваю размножающиеся раковые клетки. Это происходит не быстро — я в своем сознании вижу, как трехмерное изображение опухоли медленно начинает распадаться на части, как разрушаются мелкие сосуды, как серая жидкость смешивается с красной, как рвутся нити лимфатических сосудов, по которым частички опухоли могли бы уйти в другое место организма.

Я усиливаю нажим, заставляя опухоль умирать быстрее. Мне не нужно, чтобы раковые клетки смогли избежать гибели — я не могу перекрыть все пути к отступлению, и мне бы не хотелось, чтобы даже единичные раковые клетки выжили.

Я убеждаюсь, что опухоль до последней клетки полностью мертва и возвращаюсь сознанием к Марии Давидовне.

Она лежит и смотрит на меня. Глаза абсолютно трезвые, руки лежат над головой. Она вытерпела сильную боль и даже не попыталась остановить меня, словно знала, что я делаю. Я смотрю на грудь — из правого соска выделилось немного зеленоватой жидкости, молочная железа чуть сжалась.

Я убираю руки.

— Все, Мария Давидовна.

Я встаю, чтобы уйти.

— Спасибо, — говорит она тихо.

— На здоровье, — киваю я, — завтра вам, Мария Давидовна, будет очень плохо — высокая температура, рвота, и так далее, но вы сильная, вы справитесь.

Я уже почти выхожу из комнаты, когда она то ли спрашивает, то ли утверждает:

— Парашистай, убийств ведь больше не будет?!

Я ничего не отвечаю.

Закрыв за собой дверь её квартиры, я как бы отрезаю от себя этот отрезок жизни. Что бы ни было дальше, Мария Давидовна останется в моей жизни светлым пятном.

 

34

Я снова рисую, но теперь уже не портреты. Богиня пребывает в своем мире, окруженная «кА» жертв. Мои рисунки ей уже не нужны. Себя я рисовал последние дня три, а сейчас я рисую будущее. Я знаю его, и это грустно.

Может, это и хорошо, что абсолютное большинство людей даже не догадываются о завтрашнем дне. Придет, и хорошо. Запланировали сделать что-то, стремимся к этому, и прекрасно. Все сложилось, как задумывали, — просто замечательно. Жизнь удалась.

Конечно же, я знаю не все, что будет, но и того, что я вижу, вполне достаточно. Именно это я рисую.

Падающий многоэтажный дом. Он в падении застывает на рисунке, а в моем сознании здание с грохотом валится на землю. Огромная волна серой пыли и мелких камней накрывает дорогу, по которой едут автомобили. Под ней исчезает группа людей, которые шли по тротуару.

И эта волна серой пыли закрывает нестерпимо жаркое солнце.

Рисунок не может передать того, что я чувствую — мощное сотрясение под ногами, когда устоять практически невозможно. Громкий звук, ударивший по ушам, будто я стою под огромным колоколом, и его язык снова раскачивается для следующего удара. Крики людей, которые в стремлении выжить разбегаются в разные стороны. Я вижу, как рвется асфальтовое покрытие дороги, и я рисую, как микроавтобус с пассажирами падает в разверзнувшуюся бездну.

Отложив лист с рисунком, я беру новый. Карандаш на мгновение замирает над белизной листа и, даже не задумываясь и не останавливаясь на деталях, я быстро рисую. Это дом, в котором я сейчас живу. Точнее, то, что от него осталось. Полностью рухнувшие первые четыре подъезда и руины пятого подъезда. Гора из разбитого кирпича, стекла, труб, дерева и мебели. Местами видны торчащие человеческие конечности, которые еще шевелятся. Я не могу на рисунке передать крики, которые слышу, но — они есть. На помощь никто не придет, потому что каждый занят спасением своей жизни, и для многих, очень многих это занятие становится последним в их жизни.

Курган на том месте, где мой дом. Он полностью закрывает склеп на долгие столетия. Именно этого я хотел. Её долго никто не потревожит.

Я все это вижу и рисую, но меня здесь не будет.

Иногда я задаю себе вопрос — как я могу быть уверенным в том, что все будет именно так, а не иначе? Откуда такая уверенность?

Я откладываю рисунок в сторону. У меня нет ответов.

Если я Бог, то все будет так, как я вижу.

Если я только думаю, что я Бог, может быть, все будет совсем по-другому, и все мои размышления не более, чем бред сумасшедшего. О последнем даже думать не хочется.

Я встаю и иду на кухню. Выдвинув ящик стола, я смотрю на ножи. Конечно, это глупо держать орудия убийства на видном месте, но — глупо жить, пряча по углам и тайникам свои желания и стремления. Тут же рядом лежит оселок. Я сажусь за стол и начинаю точить ножи с деревянными рукоятками, на которых вырезаны две буквы. Ритмичные движения и однообразный звук настраивают меня на меланхоличный лад — в своем сознании я снова и снова возвращаюсь к прошедшим годам, когда я понял свое предназначение в этом мире. Я сделал немного, да, и не требовалось большое количество жертв — только то, что необходимо.

Впереди у меня важное дело. Думаю, что последнее, что я сделаю. Даже не так — знаю, что это будут последние жертвы, которые умрут от моих рук.

Я пробую остроту ножей большим пальцем левой руки.

Мне нужно обеспечить будущую безопасность Марии Давидовны. Она мне нужна, потому что только эта женщина сможет понять, где находится святилище Богини, и она обеспечит его безопасность на то недолгое будущее, в котором не будет меня.

Я назначаю её Хранителем. Она сохранит в неприкосновенности Богиню.

Она еще этого не знает, но — когда через пару дней получит от меня послание, поймет своё предназначение.

Я иду по ночному городу. Уже конец августа, а лето еще не собирается сдавать свои позиции. Ночная духота давит со всех сторон. Фонари освещают мне дорогу, редкие люди, которые попадаются мне, спешат домой, звезды, мерцающие на небе, живут своей жизнью.

Ничего не меняется. Все, как всегда. Пройдут годы, а звезды все также будут светить сверху, не замечая отсутствие людей и огней.

Я сворачиваю в темный переулок — это старая часть города. Здесь одноэтажные дома и редкие фонари. Справа подает голос сторожевая собака, ей вторит пес слева, — и вскоре многоголосое гавканье сопровождает мой путь. Я улыбаюсь — собаки чувствуют, что мимо них проходит хищник.

Мне осталось идти недолго. В конце этой улицы есть дом, стоящий на отшибе. Там нет собаки, потому что её нечем кормить. Хозяин уже давно продал душу дьяволу по имени героин. Именно он может нанести непоправимый вред Марии Давидовне. Через год во время проведения психиатрической судебно-медицинской экспертизы он, укусив её за руку, передаст вирус СПИДа моему Хранителю.

Конечно же, я не могу этого допустить.

Я вижу покосившийся дом, окна которого освещены. Кстати, на всей улице только эти окна горят. Я подхожу к остаткам оградки — то, что забор давно упал, никого не волнует — и заглядываю в окно.

Их четверо. Трое взрослых парней и один молодой, явно еще подросток. По их лица можно легко понять, что сейчас у них нет дозы. Все четверо курят, и один, узкоплечий длинноволосый парень что-то говорят подростку. Подросток, нахохлившись, сидит в углу и часто подносит сигарету ко рту.

Тот, что мне нужен, высокий широкоплечий парень. Он полулежит в кресле и молчит. Он курит и смотрит в потолок, словно отсутствует в этом доме.

Я ухожу в тень, когда длинноволосый встает и идет к выходу. Он выходит и идет к упавшему забору.

— Козел, — бормочет он недовольно, расстегивая ширинку, — послали дебила, вот и получили результат.

Струя мочи ударяет по дереву лежащего забора и вдруг резко обрывается. Парень боковым зрением видит меня и прекращает мочиться. Он успевает только повернуть голову, когда мой нож рассекает ему горло. Кровь попадает мне на лицо. Парень, зажимая рану руками и что-то прохрипев, падает на землю.

— Минус один, — шепчу я и иду в дом.

В комнате, куда я вхожу, ближе всего ко мне парень, который, отложив сигарету, откусывает кусок от черного каравая. Этот кусок застревает у него в горле, когда я погружаю нож в надключичную ямку, оставляя его там.

Я делаю шаг к широкоплечему парню, который уже стоит на ногах и сжимает нож в руке. Я отражаю его неловкий выпад, выбиваю оружие и наношу удар. То, что удар смертельный, я знаю наверняка. Я смотрю на подростка, который, забыв о сигарете, широко открыв глаза, неподвижно-заворожен происходящим. В них можно легко увидеть, что у меня за спиной — один мертвый парень с караваем в руках и с ножом, торчащим из шеи, и другой, упавший на спинку кресла с ножом в голове.

Я хлопаю в ладони, и в глаза подростка возвращается жизнь. Он резко вскакивает и бросается в окно, разбивая стекло своим телом.

Перед тем, как покинуть это место, я выключаю свет в комнате, погружая место смерти во мрак.

 

35

В реанимационном отделении утренняя тишина. Врачебный обход еще не пришел, больные перестелены и перевязаны, назначения выполнены. В боксе, где лежит Вера Александровна, мерцает экран монитора, рисуя кривую сердечного ритма, и мерно дышит аппарат искусственного дыхания.

Я подхожу ближе и приподнимаю правое веко у коматозной женщины. Я не знаю, что я хочу увидеть — может, жизнь ушла из неё, и аппараты жизнеобеспечения работают в холостую. Может быть, мозг функционирует нормально и она просто не хочет выходить из своего состояния.

Но, скорее всего, — овощ на грядке созрел.

Абсолютная пустота. В бездне правого глаза ничего нет — ни жизни, ни смерти. Там нет воспоминаний и нет последних мгновений нормальной жизни, записанных в памяти.

Я отхожу от кровати Веры Александровны.

Я думаю о том, что ошибался. Я был уверен, что в результате автомобильной аварии Вера Александровна станет инвалидом первой группы, но сохранит разум. Судя по всему, я ошибся — она никогда не выйдет из коматозного состояния. Прошла неделя, и можно уже уверенно говорить о том, что так и будет.

В ординаторской Лариса сидит на диване и тупо смотрит перед собой. Она неуловимо изменилась, хотя и срок беременности еще небольшой. Немножко округлилось лицо, движения стали плавными, и — она не курит. Она никому не говорит, что беременна, и продолжает дежурить по ночам.

— Михаил Борисович, как вы думайте, Вера Александровна выйдет из комы?

Она думает о том же, что и я.

Помолчав, я отвечаю:

— В жизни все бывает. Неизлечимые больные — выздоравливают, лежащие годами в коме — просыпаются. Вы это знаете не хуже меня.

— Михаил Борисович, все прекрасно знают, что вы иногда можете предвидеть, — говорит Лариса, — я знаю, что все бывает, но я спрашиваю у вас — она выйдет из комы?

— Я часто ошибаюсь, — ухожу я от ответа.

— И все-таки? — настаивает она.

Я не хочу отвечать на эти вопросы, и поэтому пытаюсь перевести разговор в другое направление:

— Лариса, как вы назовете своего сына?

Её глаза удивленно расширяются, а в голосе появляется неприкрытое изумление:

— Какого сына?

— Ну, вы, Лариса, говорили о моем даре предвиденья, так вот, я вижу, что вы беременны и у вас плод мужского пола. Вы уже думали, как назовете ребенка?

Она растерялась. Глядя на меня, она краснеет, как помидор.

— Я только через неделю пойду на первое ультразвуковое исследование, я не знаю, кто у меня там.

— Мальчик, — уверенно говорю я.

— Мальчик, — повторяет она за мной, как эхо.

Я смотрю, как она снова погружается в себя. Взгляд снова застыл на какой-то точке пространства. Что ж, пусть подумает.

Я иду в 302-ю палату. Там сейчас лежит только Шейкин — остальных я выписал, и они сегодня утром уехали.

Присев на край кровати, я заглядываю в глаза пациента. Он встречает мой взгляд равнодушно. Да, сейчас ему снова плохо — осознание того, что неизбежное приближается, заставляет его смотреть на мир через призму равнодушного созерцания. Меньше недели назад, когда я выпустил жидкость из живота, ему было значительно легче, но сейчас снова округлился живот.

— Как дела, Шейкин?

— Так себе, — говорит он, — пока жив, хотя порой, мне кажется, что уже мертв.

Шейкин смотрит на меня и, понизив голос, добавляет:

— Доктор, давай сделаем так, чтобы я уснул и не проснулся. Ты же, Михаил Борисович, понимаешь, что у нас ничего не получится. Я уже никогда не поправлюсь.

Это его фамильярное «ты» добавляет убедительности в слова — он словно отдает мне свою жизнь, как самому близкому человеку. Он доверяет мне самое ценное, что у него есть, и здесь официоз ни к чему.

Он видит, что я молчу, и продолжает тихо говорить:

— Понимаешь, доктор, устал я. Если бы еще мне было для кого жить, я бы боролся до конца, но — дома, кроме пустых стен, меня никто не ждет. Ты и сам видишь, что за все время, что я здесь нахожусь, ко мне никто не пришел. Мир вычеркнул меня из списка живых — жена и дети забыли обо мне, бывшие сослуживцы заняты своими делами и им не до меня, а для собутыльников давно уже нет ничего святого, кроме огненной жидкости. Ну, промучаюсь я еще пару недель, и что? Ничего не изменится.

Шейкин перевел дыхание. Так много говорить для него тоже тяжело.

Я смотрю на него. Он вполне убедителен, тем более, что я уже решил, что помогу ему. Избавить от болезни его уже никто не сможет, а от жизни — очень даже легко. Помочь умереть — это тоже функция Бога.

— Шейкин, вы в Бога верите? — спрашиваю я.

— Да.

— Я вернусь через десять минут, надеюсь, вам хватит этого для молитвы?

Шейкин улыбается, словно я только что сказал ему радостную новость и еле заметно кивает головой.

Лариса по-прежнему сидит в ординаторской на диване и смотрит перед собой. Заметив меня, она поворачивает голову в моем направлении и спрашивает:

— Как это у вас получается?

— Вы это о вашей беременности?

— Да.

— Ну, я видел, что у вас недавно был ранний токсикоз, и уже сейчас можно заметить некоторые изменения в вашем внешнем виде, по которым можно предположить, что вы, Лариса, беременны.

— А, по поводу мальчика?

— Ну, а это — пятьдесят на пятьдесят. Или мальчик, или девочка. Учитывая данные статистики, мальчиков рождается несколько больше, чем девочек, поэтому у меня больше шансов правильно предсказать пол ребенка, если я скажу, что это мальчик.

Лариса разочарованно хлопает глазами.

— То есть, вы точно не знаете, кто там у меня?

— А, вы, Лариса, думали, что я — волшебник?

— То есть, вы смеялись на до мной, Михаил Борисович? — говорит Лариса обиженно.

— Нет, — мотаю я головой, и улыбаюсь, — я рад за вас, Лариса.

Я смотрю на часы — десять минут прошло.

— Жизнь, во всех её проявлениях, — это прекрасно, — говорю я, — и ведь неважно, кто там, мальчик или девочка. Главное, чтобы ребенок был здоров, а вы были рады его появлению на свет.

Я снова оставляю Ларису.

Шейкин, на лице которого написано умиротворение, лежит на кровати, сложив руки на круглом животе. Он смотрит на меня и, не заметив того, что ожидал увидеть, спрашивает:

— А где шприц?

— Успокойтесь, Шейкин, мне не нужен шприц, я все сделаю быстро и безболезненно.

— Спасибо, доктор, — говорит он, все еще недоверчиво глядя на меня.

Я сажусь на край кровати и прикладываю пальцы к шее. Почувствовав биение сонных артерий, я говорю:

— Смотрите, Шейкин, мне в глаза, и, когда захочется спать, не сопротивляйтесь.

Я, не сжимая сосуды пальцами, создаю своим сознанием поле и перекрываю ток крови в сонных артериях с обеих сторон. Я смотрю, как мутнеет сознание в глазах пациента. На его лице застывает улыбка, когда он медленно уходит в бесконечный сон. Шейкин в последние мгновения жизни счастлив — он вновь проживает те события в его жизни, которые лежат на поверхности памяти. Я встаю и иду в ординаторскую, чтобы начать набирать на компьютере посмертный эпикриз.

Днем, когда рабочий день заканчивается, я понимаю, что мне надо сделать еще одно дело. Написав бумагу, я иду к заведующему отделением за подписью. Говорю, что мне надоело, когда он спрашивает почему. Слушаю его еще пять минут, равнодушно кивая на его доводы. Забираю подписанное заявление и иду в отдел кадров.

На следующий день я забираю свои документы и освобождаю стол в отделении. Я никому не говорю простых слов прощания, словно ухожу навсегда.

Наверное, так оно и есть.

 

36

Иван Викторович Вилентьев ждал звонка. Полчаса назад он отправил в Москву фотографию и теперь сидел у телефона. Чутье подсказывало ему, что ответ будет положительный, но ему нужна была полная определенность.

За окном начало темнеть — пришла осень. Дни все короче и короче. Хорошо хоть, что синоптики обещали теплую осень без проливных дождей. Хотя, полностью верить им нельзя. Посмотрев на часы — прошло всего тридцать пять минут — он подумал, что в Москве сейчас только полпятого.

Он чуть не подпрыгнул, когда зазвенел телефон.

— Да, Вилентьев слушает.

— Спасибо огромное. Как все сделаем, я вам отправлю материалы.

— Еще раз спасибо.

Он положил телефонную трубку и от избытка чувств, довольный собой, хлопнул в ладони. Вскочив со стула, он подошел к сейфу, открыл его и извлек пистолет в кобуре. Закрепив портупею на плечах, капитан на ходу набросил пиджак на плечи и вышел из кабинета.

— Коля, — заглянул он в соседний кабинет, — поднимай спецгруппу, и поехали на задержание, Парашистая в Москве опознали.

Иван Викторович шел по коридору управления с гордой улыбкой — он был прав, когда подозревал Ахтина, интуиция его не подвела.

Уже в машине он с сотового телефона позвонил психиатру Гринберг.

— Здравствуйте, Мария Давидовна.

— Я получил из Москвы подтверждение. Да, это наш доктор. Владимир Геркоев, один из тех, кто выжил, опознал его.

— Да, едем на задержание.

— Мария Давидовна, да вы что, мы с Колей и пятеро спецназовцев. А он всего один.

На лице Ивана Викторовича застыла улыбка уверенного в себе человека. Женщина пытается напугать его, рассказывая ему, что Парашистай опасен.

Нажав на кнопку отбоя, он самодовольно спросил напарника, сидящего за рулем:

— Ну, что, Коля, справимся всемером с Парашистаем?

— Иван Викторович, какой разговор!

— Вот, а Мария Давидовна сомневается в этом. Кстати, давай тихо подъедем к его дому. Выключи мигалку.

Иван Викторович посмотрел назад, — ехавшая в уазике сразу за ними группа быстрого реагирования последовала их примеру.

Въехав во двор пятиэтажки, они оставили машины у первого подъезда.

— Значит, так, ребята, — сказал негромко Вилентьев собравшимся вокруг него людям форме, — он живет один на первом этаже в квартире номер двадцать два, вот те три окна выходят на эту сторону, и одно окно — на той стороне дома. Не думаю, что у него есть огнестрельное оружие, но ножом он пользоваться умеет, поэтому будьте внимательны и не подпускайте его к себе близко. Желательно взять его живым. Я думаю, двое должны остаться под окнами, а остальные — за мной.

Командир спецназа скомандовал, и двое бойцов побежали — один под дом, другой — за дом.

Вилентьев быстро пошел к третьему подъезду. В сумерках наступающего вечера, когда фонари еще не зажгли, они были похожи на привидения. Странные создания безумного мира.

Им повезло — железная дверь в подъезд открылась перед ними. Женщина с маленькой собачкой испуганно шарахнулась в сторону, пропуская вооруженную группу внутрь.

— Тихо, — предупредил её Вилентьев, — милиция.

Спецназовцы заняли свои места у нужной двери и замерли. Коля, вытащив пистолет из кобуры, выжидательно посмотрел на Вилентьева.

Иван Викторович подошел к двери, на которой были приклеены две одинаковые цифры, и громко постучал.

К его удивлению, дверь от стука задрожала так, что стало понятно, что она не закрыта. Иван Викторович ощутил нехорошее предчувствие — или Парашистай, кем-то предупрежденный, уже оставил это место, или он их ждет. Где-то в глубине его сознания Вилентьев подумал, что лучше бы в квартире никого не было, потому что он прекрасно знал, что предупрежденный — вооружен. Но отступить было невозможно.

Иван Викторович потянул дверь на себя и показал глазами спецназовцу слева от себя — вперед.

Боец бросился в квартиру, за ним последовал командир и еще один спецназовец.

— Давай, Коля, — сказал Иван Викторович, — я за тобой.

Но, когда надо было шагнуть внутрь, ноги не послушались его. Капитан Вилентьев стоял на пороге квартиры номер двадцать два и вглядывался в темноту квартиры.

Сначала кто-то чертыхнулся, блеснул луч фонаря, затем послышался вскрик и грохот падающего тела. Луч от фонаря метнулся в сторону, и ударила короткая очередь. Когда Вилентьев услышал крик в квартире, он смог заставить свои ноги сделать шаг.

Держа в вытянутой руке пистолет, он вошел в квартиру и остановился. На ощупь, он попытался найти выключатель, чтобы зажечь свет, но, найдя его, несколько раз безрезультатно щелкнул. Темнота в квартире была кромешной и, главное, — он услышал в наступившей тишине стоны.

Иван Викторович подумал о том, что надо идти вперед к раненым, что он должен что-то делать, но не мог сдвинуться с места. И только когда он услышал звук выстрела, раздавшийся вне квартиры, он пошел вперед.

 

37

Мария Давидовна, положив трубку, вздохнула. Она предполагала, что все закончится именно так, но — хотелось, чтобы произошло чудо, и она ошиблась. Ей подсознательно хотелось, чтобы Михаил Борисович и Парашистай были разными людьми. Доктор ей нравился, и — если уж быть до конца честной перед собой — она примерно с полгода назад уже начинала строить долгосрочные планы в отношении Михаила Борисовича.

Её наивная мечта растворилась, как сигаретный дым.

Она потянула руку к телефонной трубке. Она даже взяла её и протянула указательный палец к кнопкам. Но в последний момент опомнилась, — он серийный убийца, маньяк, и она уже совершила преступление, скрыв от следствия то, что знала.

Мария Давидовна положила трубку на место. Села в кресло и задумалась.

С другой стороны, он спас ей жизнь. Два дня назад она сходила на маммографию, и на снимках ничего не было. Она помнила, что сказал доктор-рентгенолог:

— Типичные возрастные изменения, хотя справа они более выраженные. Тяжистость такая, словно в этом месте была операция. У вас, Мария Давидовна, никаких операций на правой молочной железе не было?

Она ответила, что нет, ничего не было. Доктор, пожав плечами, сказал, что, значит, это возрастная норма.

Мария Давидовна вспомнила, как она проснулась утром после той ночи. Голова раскалывалась, тело горело от лихорадки, во рту было так противно, что её чуть не вырвало. Она еле дошла до ванны и умылась.

И только тогда вспомнила, что случилось ночью.

Она, скинув халат, смотрела в зеркало на свою грудь, и слезы текли по её лицу. От слабости и боли. От счастья и неуверенности. От того, что видели её глаза, и знало сердце.

В зеркале еще не было значительных улучшений — правая молочная железа все еще была больше левой, кожа над соском не изменилась, но она знала, что опухоли больше нет. Левой рукой она проверила правую подмышечную область и разрыдалась в голос.

Шишки там нет.

В тот день она лежала дома с высокой температурой, пила аспирин и счастливо улыбалась. Кем бы ни был Михаил Борисович Ахтин, он совершил чудо. И неважно, как он это сделал, — она ему благодарна, не задумываясь о природе его дара.

Мария Давидовна снова протянула руку к телефону, твердо решив, что она обязана предупредить своего спасителя. Но — телефон зазвонил раньше, чем она успела его взять.

— Алло, — сказала она в трубку осторожно.

На том конце молчали, — только еле слышное человеческое дыхание.

— Михаил Борисович?

Так и не услышав ничего, Мария Давидовна сказала:

— Спасибо, Михаил Борисович, за все, что вы сделали для меня. Я хотела сказать, — она замерла, вслушиваясь в телефонную тишину, и затем решительно закончила, — что они едут к вам. Мне бы не хотелось терять вас, пожалуйста, Михаил Борисович, не сопротивляйтесь.

На том конце трубки послышался звук, словно кто-то хмыкнул, и тишина сменилась короткими гудками.

Мария Давидовна задумчиво посмотрела на трубку и положила её на место.

Она ничего не могла изменить.

 

38

Я стою у стены, которую сам построил, отгородив от внешнего мира Богиню. Я говорю о том, что неизбежное должно случиться. Как бы я не оттягивал, это произойдет.

Я говорю в пространство квартиры:

О, Великая, ставшая небом, Наполняешь ты всякое место своею красотою. Земля вся лежит пред тобою — ты охватила её, Окружила ты и землю, и все вещи своими руками. Ты сияешь, как царица Нижнего Египта. И могуча ты над богами, Души их — твои, и наследие их — твоё, Жертвы их — твои, и имущество их всё — твоё.

Это прощание. И с прежней жизнью, и с Богиней, и с собой.

Закрыв дверь в комнату, где я провел сотни бессонных ночей, я иду к телефону. Набрав номер по памяти, я подношу трубку к уху и слушаю.

Она говорит то, что я ожидаю услышать. Все-таки я не ошибся с этой женщиной. Она все сделает правильно.

Нажав на рычаг, я прерываю соединение.

Я не сказал ни слова, но это тоже было прощание. Я стою у окна, и смотрю на вечерний сумрак во дворе. Они сейчас приедут. Я знаю, что произойдет в ближайшее время, знаю до мельчайших деталей, и только сомнение — а, может, я ошибаюсь, — помогает мне спокойно смотреть в окно.

Справа у первого подъезда останавливаются две машины. Это они.

Вздохнув, я иду к входной двери и открываю замок. Потянувшись, я открываю дверцу электрощитка и отключаю электроэнергию в квартире.

Я готов встретить их. Сев на пол за входной дверью, я сжимаю в руках два стальных остро наточенных ножа и замираю.

От стука железная дверь дребезжит. После секундного замешательства, открывшаяся дверь прижимает меня к стене. Я смотрю на бравых парней, которые пытаются найти меня, безрезультатно обшаривая темноту светом фонарей.

Я бесшумно встаю и делаю первый шаг.

Слева от меня невысокий парень с пистолетом в руке. Он тянет руку к выключателю и умирает, — нож входит в горло снизу вверх. Я придерживаю тело, чтобы остальные не услышали.

Из комнаты доносится звук — кто-то задел в темноте журнальный столик, уронив его. Чертыхнувшись, командир спецназа, поворачивается, что осветить фонарем угол справа от себя, откуда слышен шум. И видит хрипящее тело своего бойца, — кровь льется из перерезанного горла. Он бросается к нему, забыв об опасности, — и натыкается на мой нож.

Свет фонаря освещает наши фигуры, и я еле успеваю уйти в темноту. Короткая очередь из автомата третьего бойца сбивает с ног тело командира. Боец кричит, — он увидел, что выстрелил по своему командиру. Тем не менее, он пытается среагировать на движение слева от себя, выбив нож из моей правой руки прикладом автомата, но — мой левый нож вонзается сбоку в шею.

Я слышу, как стонет командир. Думаю, он выживет — ножевое ранение в живот и несколько пуль в бронежилет. Я иду к заранее открытому окну и вглядываюсь в освещенный звездами полумрак вечера. Где-то здесь должен быть боец, я знаю, что он ждет меня.

Я спрыгиваю с подоконника в траву и бегу направо.

Боец успевает нажать на курок, прежде чем я успеваю приблизиться к нему. Выстрел и мой крик сливаются в один звук. Я чувствую боль в груди и животе, но — это приятная боль. Падая на бок, я перекатываюсь, чтобы приблизиться к спецназовцу, и, вскочив на ноги, пытаюсь нанести удар ножом.

Не удалось. Во мне уже нет быстроты — я, словно черепаха, делаю медленное движение зажатым в руке ножом, от которого спецназовец легко уходит и наносит ответный удар.

Я лежу в сухой траве и слышу шорох тростника, который окружает меня.

Я улыбаюсь, отдавая земле свою кровь.

Я шепчу, обращаясь к себе:

— Ты должен сесть на трон Ра, чтобы давать богам приказы, так как ты — Ра.