Пятьдесят лет спустя
Прошло 50 лет со дня окончания нами нашей школы. Прошли годы учебы в институтах, работы на заводах, в школах и учреждениях, в лабораториях, клиниках и театрах. Многие ребята стали известными людьми, и их имена часто можно было увидеть в газетах, на афишах, услышать в последних новостях по радио и телевидению.
Еще задолго до Великой Отечественной войны Миша Дьяконов стал крупным ученым-востоковедом, Наташа Сахновская — известной балериной, Сережа Соболев — знаменитым математиком (прославленный академик Соболев), Аля Купфер — отличным инженером-химиком, Володя Майковский — артистом драматического театра имени В. Ф. Комиссаржевской, режиссером, а во время войны был одним из руководителей Ленинградского художественного радиовещания. Герман Штейдинг стал большим начальником на вагоностроительном заводе, Миша Гохштейн — ученым сотрудником института, специалистом по металлам, Марк Финкельштейн — авторитетным химиком, Боря Фрейдков (бас театра имени Кирова) — заслуженным артистом республики, Бобка Рабинович — хирургом и, пожалуй, единственным человеком, у которого я бы стал оперироваться почти спокойно. А Толя Блатин даже успел быть редактором «Комсомольской правды». Саша Веденский — детский писатель, о котором замечательно говорил С. Я. Маршак. Ася Барон — отличная пианистка, доцент консерватории, а Толя Рясинцев — известный в Ленинграде художественный чтец на эстраде. Эммануил Школьник — ведущий конструктор по гидрогенераторам, Нина Седерстрем — один из лучших библиотекарей Ленинградского государственного университета, Муся Гольцман — известный химик, Леня Андреев — видный инженер-строитель, Алла Корженевская старший научный сотрудник, кандидат геолого-минералогических наук, Леся Кривоносов — конструктор судостроительной промышленности.
О других я уже сказал в рассказе «Общая фотография».
Прошла Великая Отечественная война, на которой многие ребята сложили свои головы, проявили себя героями. Среди нас оказалась женщина, Уся Руткина, которая, подобно женам декабристов, пошла за своим мужем писателем Константином Куниным на фронт и погибла вместе с ним в окружении.
Ленинградская блокада и болезни вырвали из наших рядов многих ребят. Нет уже Лени Селиванова, Шуры Навяжского, Юры Чиркина, Миши Дьяконова, Вани Лебедева, Володи Петухова, Германа Штейдинга, Иры Дружининой, Нюры Безруковой, Маруси Мошкович, Жени Данюшевского, Лени Зверева, Иоасафа Романова (Ромки), Саши Веденского, Володи Майковского, Бориса Фрейдкова и многих других.
Ребята разъехались по разным городам. Многие не виделись друг с другом с 1926 года. Сорок восемь лет.
И вот получилось так, что я стал писать рассказы о школе, о моем уже далеком детстве и вспоминать все, что было.
Элла Бухштаб, славно проработавшая многие годы в Ленинградской публичной библиотеке имени Салтыкова-Щедрина, исходившая коридоры, по которым ходил не раз Иван Андреевич Крылов, а потом ставшая старшим библиографом большого ленинградского института, провела гигантскую работу: разыскала многих «ребят» и прислала мне в Москву аккуратнейший список адресов и телефонов.
Началась переписка, и я пригласил тридцать семь человек на встречу в Ленинград.
Тридцать шесть приехали, один был болен, не смог приехать и прислал трогательную телеграмму.
Ленинградский Дом литераторов предоставил нам свое помещение. С восьми вечера писательский дом был открыт только для нас — учеников 190-й школы.
Бывший особняк на улице Воинова, 18, сверкал огнями люстр. Горели свечи в канделябрах. Было очень торжественно.
Я волновался с самого утра. Придут или не придут?
Узнаю я всех или не узнаю? Как мы встретимся и, наконец, как отнесутся к моим рассказам?..
Первыми пришли, как я и просил, Павка Старицкий, Леня Андреев, Бобка Рабинович и Леся Кривоносов.
Ребята (я буду называть их только так, иначе не могу), конечно, повзрослели (им все-таки 64, 65, 66 лет), но изменились мало: Павка немного потолстел, посолиднел, все-таки видный инженер, но те же хитрые, озорные глаза. Леня, кажется, стал еще выше (уж куда же дальше!). Те же очки. Ну, чуточку полысел, но сохранил ту же серьезность, которая была ему всегда присуща, ту же медлительность движений и пытливость в глазах. Интересно и несколько неожиданно то, что сейчас он известен в Ленинграде как серьезный собиратель афоризмов. Бобка Рабинович с теми же знаменитыми бровями и с той же улыбкой, как у мартовского кота, который исчезал, а улыбка оставалась. Все, кого он оперировал у себя в больнице, с благодарностью вспоминают веселого доктора, который и оперирует с той же улыбкой, нередко заменяющей наркоз. Леся Кривоносов сумел сохранить свою живость и энергичность.
Смотрю на него и вспоминаю его в роли шута в школьном спектакле «Двенадцатая ночь», в котором он удивительно пел и танцевал.
Леня Андреев принес классную стенгазету 1921 года, которую ему удалось сохранить в течение пятидесяти трех лет. Страницы пожелтели; казалось, они будут падать, как осенние листья, но газета была водворена под стекло выставочного столика и доставила всем много радости.
Пришла Элла Бухштаб — веселая Элла, несколько расширившаяся и пополневшая, но безусловно прежняя Элла. Она спешила на встречу и запыхалась и раскраснелась от волнения.
На лестнице, ведущей из вестибюля, появились две маленькие женщины, постарше. Совсем седые, худые, хрупкие и утомленные.
Я спустился вниз, чтобы помочь им идти по лестнице. Но кто это — я не мог понять. Я еще жил 1926 годом, когда мы расстались на выпускном вечере, когда блистали молодостью и красотой и в косах у них горели алые банты. Кто же это?
— Ты не узнаешь нас? — спросила тихо одна из них.
— Ха-ха! — сказал я. — Неужели вы думаете, что я могу вас не узнать?!
Но я не узнал их. Я мучительно думал, кто это, но ничего не мог придумать.
— Ты посмотри ей в глаза, — сказала одна из них.
Я посмотрел ей в глаза и прочел в них страх, что я ее не узнаю.
— Неужели мы так изменились, Володя?
Я стоял в отчаянии. Я понимал, что не имею права их не узнать. Я не мог их огорчать. У меня сделалось, как мне показалось, предынфарктное состояние. Я перебирал в памяти все фамилии и вдруг вспомнил про глаза. Удивительный разрез глаз был у Гаи Осиповои.
— Гайка! — сказал я.
И тут же вспомнил: ее лучшая подруга — Тая Герасимова.
— Ну как же я мог вас не узнать!
Обе пережили в Ленинграде блокаду, обе потеряли мужей. Было с чего измениться.
Но Гая улыбнулась, Тая засмеялась, и обе они помолодели и бодрой походкой пошли наверх.
С большим бордовым букетом гладиолусов появилась быстрая как ртуть женщина в ярком, бьющем в глаза платье и внесла с собой в дом шумное веселье.
Это была Татьяна. Таня Чиркина. Как ее назвал сегодня Павлушка Старицкий: «Брижит Бардо нашего класса». В свои, не буду говорить, сколько лет, она осталась такой же веселой и шумной, как в те далекие дни, когда ей было 16. Она — машинистка высокого класса и говорит, как пишет.
За ней идет конечно же Аня Труфанова — моя первая любовь. Конечно, она уже не та Аня, но блеск в глазах… Это она! Здравствуйте, Анна Тимофеевна! Это, конечно, вы!
Одна из «девочек» сказала мне по телефону, что Аня на встрече не будет, «она заявила, что не хочет показываться, что хочет, чтобы ее помнили такой, как она была в те далекие годы». Но Аня не выдержала и пришла, и я сразу узнал ее. (Ее выдали глаза.)
А кто этот высокий, с благородной сединой мужчина, почти красивый? Монька Школьник?! Не может быть! Он же был чуть ли не самый маленький в классе. Растут наши люди!
Степенно входит Иосиф Бродский. Сразу видно, что он имеет отношение к Академии художеств. Со вкусом одетый, он по обыкновению щурит глаз, как будто разглядывает полотна. Он смотрит на нас, как на портреты на вернисаже, — хорошо ли мы написаны, как схвачены выражения наших лиц.
Вот входит Володя Грозмани — специалист по лесному делу и знаменитый филателист и организатор дальних экскурсий. Очень солидный мужчина. За ним Миша Гохштейн, как мы звали его — «горшок» или «Крыка Брыка царь персидский». Он ли это? Куда исчезли его бессчетные веснушки? Где его огненно-рыжие волосы? Перед нами высокий, красивый мужчина с головой, убранной блистательной сединой. Что совершенно неожиданно — он отличный оратор. А в школе он никогда не умел говорить.
Идут, смеясь и разыгрывая друг друга, «Алка-русалка» — Алла Корженевская, седая, уютная, большеглазая, и Леня Чураев.
— Ну, геолог, что ты еще раскопала? — спрашивает ее инженер Чураев смуглый крепыш, не сильно утомленный своим возрастом. С ним взволнованная встречей несколько потолстевшая Паня Пищик и серьезная, насупившаяся Лида Струмилло, упорно старающаяся узнать, кто — кто; солидные супруги инженер Жора Кузовлев и его жена — одноклассница Женя Скородумова, полные и солидные, как и подобает супругам, чей брак длится уже более сорока лет; ничуть не изменившийся Марк Финкельштейн, всегда спокойный и в непременно хорошем настроении.
Бежит по лестнице Саша Чернов. У него нет времени. Он приехал только на полтора часа, ибо в 11.50 он должен ехать в Москву на совещание. Сашка такой же (чуть было не сказал — драчун) задорный, задиристый, как и был. Только чуть погрузнел, но, в общем, каким он был, таким он и остался. Дина Лакшина — она почти не изменилась. Такая же стройная, такая же худенькая и быстрая. Только, наверно, уже не может так бежать стометровку. Зато она так печатает на машинке, что никто за ней не может угнаться. Среди машинисток фирмы «Невские зори» она признанный стайер. С ней ее сестра Люба. Она не очень хорошо видит и протирает очки. Милая, совсем серебряная Люба. В ней нелегко узнать задорную Виолу из «Двенадцатой ночи», но идущий с ней знаменитый школьный скрипач, ныне инженер Боря Энкин, говорит, что Виола имела полное право за 48 лет немножко измениться.
Идут сильно располневшие Нина Седерстрем, тоже в очках, явно глава семейства (это просвечивает сквозь очки), и Ира Кричинская в темных очках, почти скрывающих глаза (у нее неважно со зрением, что не помешало ей приехать специально из Москвы на нашу встречу). Появилась солидная дама экономист Фаня Молочная; явно похорошевшая, нестареющая Муся Гольцман, совсем не меняющаяся Аля Купфер, чем-то озабоченный Толя Рясинцев, Лена Аплаксина, Вава Роговина, Валя Коц, концертмейстер академического Малого оперного театра, которого мы часто видим по телевизору, Исаак Рубаненко, инженер Игорь Мухин.
Кажется, все. Розенберг не мог приехать из Свердловска, а Женя Сабунаев, знаменитый спиннингист, чемпион рыбной ловли, к сожалению, находится в больнице.
Дом наполнился бабушками и дедушками, но ведут они себя, как школьники 1926 года. В доме раздается смех и звучат явно молодые голоса.
Ну, а что же я? Я ведь тоже изменился. Только я не вижу себя и не очень стремлюсь смотреть в зеркало. Наверно, кто-то из пришедших говорит своему соседу в этом кабинете:
— А Володька-то как изменился! Седой, лысый, нос стал еще больше… Смотри, как хорохорится. Шестьдесят пять лет будет в этом году. О чем только думает!
Но я этого не слышу.
Гости разошлись по дому, выясняют — кто что делает, кто на пенсии, как жены, мужья, дети, внуки… Разговоров — хоть отбавляй.
Затем мы все собираемся в малой гостиной, и, так как невозможно поговорить с каждым в отдельности, я прошу всех сесть и пытаюсь произнести какую-то речь. То есть, если говорить честно, я больше рыдал.
Наверно, это возрастное. Но все-таки я сказал, как я люблю и чту нашу школу, как часто вспоминаю наших чудесных учителей и всех, с кем я сидел за партой.
Я вспомнил всех тех, кого с нами нет, и мы почтили их светлую память.
А затем я рассказал о рассказах, которые пишу о всех сидящих сейчас здесь. Я рассказал, как расчертил лист бумаги и нарисовал план нашего класса и вспоминал — кто сидел за какой партой. Я пытался быть точным, излагая факты, но, конечно, я что-то забыл. Вы знаете, что такое возрастной склероз? А кое-что я и наврал. В рассказах наверняка есть такие фразы, которых вы никогда не произносили, но в силу своего характера вполне могли сказать, и поэтому все-таки эти фразы ваши. Я надеюсь, вы мне простите их…
Я прочел им семь или восемь рассказов. Как будто они не вызвали возмущения, ибо многие смеялись, а многие плакали. Аня Труфанова опустила глаза и смотрела на ковер. Некоторые гордо подняли носы. Их взволновало описание школы, упоминание их имен.
Я читал и неимоверно волновался, путал текст и пропускал отдельные слова. Я чувствовал себя, как на экзамене.
А после чтения мы спустились в зал ресторана, где были накрыты столы.
Моя жена, которую я привел на встречу, настояла, чтобы я посадил рядом с собой Аню Труфанову, что я и сделал (и, не скрою, с удовольствием). Наполнили бокалы и осушили их за нашу 190-ю школу, за нашу Лентовку (так мы все ее называем).
Надо заметить, что пили далеко не все мужчины, а уж о женщинах и говорить нечего: очень многие были на диете. Ели тоже мало. Может быть, еще и потому, что все были очень взбудоражены нашей встречей.
Звучали взволнованные тосты. А в соседней комнатке плакали официантки. До них доносились наши слова, и они вспоминали своих друзей юности и расстроились, что не могут их увидеть. Одна официантка, накладывавшая в вазочки мороженое, на мой вопрос — почему вы плачете? — сказала: «Я вспомнила свою маму…»
Конечно, были остроты по поводу того, что я сижу с Труфановой. Павка Старицкий вспоминал, как я безответно любил, и признался, что он сам был одно время в нее влюблен.
И тут поднялась Таня Чиркина:
— Товарищи! Что это за разговоры — «влюблен», «Аня Труфанова»? Надо быть точными — Володька был влюблен в меня.
— Тут что-то не так, — возразил я, — я был влюблен только в Аню.
— А документы? — возразила Татьяна.
И она раскрыла сумочку и вынула из нее пачку писем.
Их было штук двадцать. Она их хранила с 1921 года.
Они пережили голод, холод, войну, блокаду…
И началась читка этих писем.
Там были мои стихи, адресованные Тане, мой вызов на дуэль Леньке Селиванову за то, что он провожал Таню домой, фамилии моих секундантов Навяжский и Данюшевский — и даже засушенный цветок шиповника.
Это был мой почерк. Я, конечно, смутился, а Аня Труфанова поняла, что я уже тогда был бабником.
И тут вскочил Бродский и с обидой в голосе сказал:
— Почему, Таня, ты говоришь о Володьке, когда в тысяча девятьсот двадцать первом году был влюблен в тебя я?
— Тоже есть документы! — закричала Татьяна и вынула из сумочки еще пачку писем. Это уже были письма Бродского.
— «Опасные связи»! — сказала Элла Бухштаб. — Начинается Шадерло де ла Кло…
— Минутку внимания! — воскликнула Труфанова. — Прошел уже пятьдесят один год. Может, теперь мне скажут — кто в декабре двадцать третьего года положил мне в парту дохлую крысу? Будьте честными!..
И тогда поднялся со своего места кораблестроитель Александр Дмитриевич Чернов и, слегка смутившись, сказал:
— Это был я.
Быстро со всеми попрощался и уехал в Москву на совещание министров.
Исаак Рубаненко сел за пианино, Лена Аплаксина взяла в руки листок с текстом сочиненной мною наспех песни, и мы все запели:
Лентовка, Лентовка! Ты словно винтовка
Со мной в каждодневных боях.
Тебя не забыть мне, родная Лентовка,
Любимая школа моя!
Прошло ведь полвека, но вспомнить нам любо,
И память уходит в полет.
И девушка наша, по имени Люба,
Родною Лентовкой идет…
Мы помним, как взяли мы в руки винтовки,
Чтоб воли врагу не давать.
И с лозунгом ясным: «Мы все из Лентовки»
Пошли мы на фронт воевать.
Обстрелы и голод, бомбежки, блокада,
Но рухнул фашистский злодей.
Не дали увидеть врагу Ленинграда
Лентовцы из школы моей.
Так вспомним же юность свою боевую,
Так выпьем за наши дела,
За наших друзей, за Лентовку родную,
Где молодость наша жила.
За старые классы, за доски и карты,
За темный наш физкабинет,
За добрые старые, дряхлые парты,
За тех, кого с нами уж нет.
За наш Дальтоплан, заседания ШУСа,
За школьный урок за любой,
За нас — неседых, неплешивых, безусых,
За первую нашу любовь!
Мы все поседели, но все же не скисли,
И мы не забыли наш класс,
Мы взрослые люди, но все наши мысли
С любимою школой сейчас.
Забыть ее и на секунду неловко.
Лети ж, наша песня, лети!
Лентовка! Лентовка! Лентовка! Лентовка!
Этапы большого пути.
Конечно, пели плохо, путали слова, но песня всех захватила. Стихи были весьма не ах, но мысли, наверно, правильные, и все пели с воодушевлением.
Светлов и Дунаевский простили бы нам искажение их слов и мелодии.
Потом Леся Кривоносов пел песенку шута из «Двенадцатой ночи» «А джентльменам спать пора» и читал стихи своего сочинения, посвященные нашей встрече.
Андреев и Старицкий щелкали фотоаппаратами, и все записывали адреса и телефоны.
И мы подумали о том, что те 50 лет, которые мы не встречались, — это 50 лет прерванной дружбы. Не знаю, сколько нам еще осталось, но больше прерывать дружбу нельзя. А школьная дружба — она, наверное, самая большая, самая испытанная и верная.
Мы сидели за столом — старые люди, бабушки и дедушки, отцы и матери семейств, но я смотрел направо и налево, напротив себя и видел сияющие глаза моих друзей детства и юности, сбросивших свои седины, плюнувших на свои лысины, убравших к черту морщины, как прежде молодых озорников, шалунов, мечтателей.
Мы разошлись около часа ночи и дали слово встречаться.
Я снова в Москве, и нет недели, чтоб я не получал писем от участников этой встречи.
Почти все ребята пишут друг другу, навещают друг друга, приходят выпить чайку и поговорить обо всех нас, о нашей школе. Вернулась школьная дружба, и веселее стала жизнь одиноких людей, и поняли они, что они не одни, что у них есть, может быть, самое главное в жизни — верные друзья.