Я родился в Петербурге на Петроградской стороне, в пятиэтажном доме на углу Большого проспекта и Гатчинской улицы. Тогда еще никому не приходило в голову, что город будет называться Ленинградом! Он даже именовался Санкт-Петербург. Потом, в дни войны одна тысяча девятьсот четырнадцатого года, решили, что неудобно иметь русскому городу немецкое название, — и переименовали его в Петроград.
В дни революции стали ласково называть его Питер, а после смерти Ленина он стал Ленинградом.
Так вот, я еще застал его Санкт-Петербургом.
Наш дом не был ничем примечателен. Это был самый обыкновенный дом. В нем помещалась фотография. Ее вывеска была прикреплена к нашему балкону, и потому на балконе никогда не было светло. Отец просил снять вывеску, но фотография принадлежала хозяину дома, и он сказал: «Не нравится выезжайте».
После этого вывеска отцу понравилась.
Родители мои были врачами. Отец служил в армии, а мать в институте благородных девиц имени принца Ольденбургского — родственника государя Николая Второго.
Отец ходил в военной форме и даже носил шашку, которая была предметом моих мечтаний. Жили мы не плохо, но были, пожалуй, самыми бедными в большой семье наших родственников. Одна мамина сестра была замужем за нотариусом в Ростове-на-Дону — дядей Мишей, который иногда приезжал к нам в гости. Он всегда был в модном с иголочки сюртуке и носил в петлице маленькую белую хризантему. И всегда привозил в подарок огромную коробку шоколадных конфет. Другая мамина сестра была у него секретарем, а третья мамина сестра жила в Петербурге, не работала и была женой врача по женским болезням — доктора Штромберга, высокого представительного мужчины с неправдоподобно большими усами. Он приходил к нам и всегда по любому случаю громко хохотал. А потом возвращался к себе домой и бил тетю Лизу. Говорили, что он ее очень любит и бьет из ревности. Однажды он ударил тетю по голове бутылкой с молоком. Тетя обиделась и вышла замуж за инженера Вороновича.
У отца была только одна сестра — тетя Феня, которая жила с нами и помогала по дому. Но зато были братья. Один — инженер — жил в Москве, другой — еще в русско-японскую войну уехал в Америку, открыл там конфекцион дамского белья, остался в Америке на всю жизнь и забыл о своих родных. А третий брат — дядя Володя — окончил юридический факультет, но занимался совсем другими делами: он переписывал роли Шаляпину, а потом преподавал езду на роликах в Скетинг-ринге, потом танцевал на эстраде танец кек-уок во фраке и в цилиндре, потом работал контролером на железной дороге, ревизором столовых и журналистом по экономическим вопросам в «Вечерней газете». Это был очень веселый дядя, и я его любил больше всех. Интересно, что он, будучи в командировке в каком-то селе, влюбился в деревенскую девушку и, к ужасу всех родственников, женился на ней. Она была неграмотная, не умела даже подписывать свою фамилию и ставила вместо нее крестик.
Выйдя замуж за дядю, она научилась читать и писать, поступила на завод по производству электрических ламп, стала мастером, была награждена орденом, и ее фотографии часто помещали в московских газетах.
Самым богатым маминым родственником был ее двоюродный брат — дядя Яша. Он был очень известный детский врач и даже имел свой выезд. Выезд — это значит, что у него была лошадь, шикарная карета и свой кучер. Лошадь звали Эсмеральда, кучера звали Кузьма Петрович, а карета была с двумя фонарями по бокам. Иногда Кузьма Петрович приезжал за мной и мамой и отвозил нас к дяде Яше на какое-нибудь семейное торжество.
Я очень любил эти поездки. Во-первых, мне доставляло удовольствие ехать в карете, а во-вторых, дядя Яша много путешествовал и собрал большую коллекцию экзотических бабочек. У него даже была одна бабочка величиной с котенка. Я обожал рассматривать его коллекции.
— Мамочка, а почему у нас нет своей кареты? — спрашивал я.
— Потому что у нас нет денег на карету, — отвечала мама. — Есть богатые люди, есть бедные, и есть средние — ни бедные, ни богатые. Дядя Яша богатый, а мы — очень средние.
Каждое рождество у нас дома была елка. Ее приносил дворник Федор, устанавливал на тяжелом деревянном кресте посреди комнаты, и мама украшала ее множеством игрушек. Обвешанная бусами, золотыми и зелеными блестящими нитями, серебряной мишурой, стеклянными фонариками и разноцветными картонными рыбками и птицами, она пахла лесом и сияла огнями зажженных на ней свечей.
Но наша елка была ничто по сравнению с елкой, которую устраивал принц Ольденбургский для детей служащих его института в своем дворце у Марсова поля.
Один раз мама повезла меня на эту елку. Снаружи дворец не представлял собой ничего особенного. Обычное серое здание, увитое диким виноградом. Но у этого здания останавливались шикарнейшие кареты и экипажи. На козлах восседали кучера в высоких цилиндрах, с длинными хлыстами. Ярко горели фонари у подъезда.
А внутри сияли мраморные ступени лестницы, огни огромных хрустальных люстр отражались в бесчисленных зеркалах, а посреди большущего зала стояла высоченная, как в лесу, густая, упиравшаяся в лепной потолок елка, переливавшаяся всеми цветами радуги.
Казалось, что она украшена бриллиантами, так она сверкала. На ней горели разноцветные лампочки, висело множество игрушек, и среди них огромные серебряные хлопушки. Их дергали за бумажные хвостики, раздавались выстрелы, и из них, как из пушки, сыпалось разноцветное конфетти. А внутри хлопушки обязательно был какой-нибудь подарок: бумажный маскарадный костюм или атласная цветная маска.
Дети прыгали и плясали вокруг елки под духовой военный оркестр, сидевший на маленькой эстраде. А по залу ходили, улыбаясь, придворные дамы в длинных черных платьях. В ушах у них мерцали бриллиантовые серьги, шеи были обхвачены жемчугами, руки сияли в перстнях и кольцах. Они были похожи на ходячие елки.
— Дети, возьмите друг друга за ручки. Мы будем петь елочную песенку, сказала высокая дама с золотыми зубами.
И мы взялись за руки и начали ходить вокруг елки. Тапер (так назывался седой господин в смокинге, который сел за рояль) заиграл, и мы, предводительствуемые дамой с золотыми зубами, запели:
«О, танненбаум, о, танненбаум! Ви грюн зинд дэйне блеттер». Это была традиционная немецкая песенка про елочку. (Тогда еще не было знаменитой песни «В лесу родилась елочка». Ее сочинят значительно позже.)
К концу песни в зале появился принц. Я представлял себе принца совсем иначе. Я думал, что это юноша небывалой красоты, весь в белом, что на шее у него золотая цепь, — в общем, как в нормальной сказке.
А это был сутулый старик во фраке с орденами. Он смотрел близорукими глазами на детей и раскланивался, как цирковая наездница.
— Дети, — сказал он дребезжащим голосом, — я хочу вручить вам маленькие подарки…
И он стал снимать с елки хлопушки и дарить их детям.
Дошла очередь и до меня. Я подошел к принцу и шаркнул ножкой, как меня учил папа.
Принц снял с ветки большую серебряную хлопушку и подал ее мне.
— Ты знаешь, мальчик, как она стреляет? — спросил он. — Надо потянуть вот за эту полосочку.
Я взял хлопушку и выстрелил из нее в принца Ольденбургского.
Он отскочил в сторону, стряхивая с себя обсыпавшее его конфетти.
В этот момент ко мне подскочил какой-то дяденька в военной форме с эполетами, похожими на серебряную вермишель, и сказал:
— Вон! Уберите вон этого хулигана!
Ко мне подбежала испуганная мама, схватила меня за руку и потащила из зала.
— Домой! Сейчас же домой, — шептала она (кричать во дворце было неудобно). — Ты что, с ума сошел? Ты же выстрелил в родственника государя… У меня могут быть большие неприятности…
Когда мы вернулись домой и мама рассказала об этом инциденте отцу, он, к моему удивлению, долго смеялся, а потом сказал:
— Наверно, это у нас родовое, семейное: мой двоюродный брат Борис стрелял в кременчугского полицмейстера.
Странно, что я не чувствовал никаких угрызений совести. Наоборот: я даже гордился своим выстрелом и по секрету рассказал о нем своему другу по Никольскому садику — Коле Татарскому. И Коля мне очень завидовал. Мне тогда было семь лет.
Я любил ходить с мамой на Александровский бульвар, где за оградой небольшого палисадника бродили гуси, которых можно было кормить через прорези ограды хлебом. На бульваре находилось кадетское училище, и часто по бульвару маршировали юные кадеты в нарядной форме, в черных брюках с красными лампасами. А впереди шагал оркестр, и блестевшие на солнце трубы играли мой любимый марш «По улице ходила большая крокодила», или торжественный марш лейб-гвардии Егерского полка.
Помню гимназистов в мышиного цвета длинных шинелях и в синих фуражках, которые продавали газеты, выкрикивая: «Петербургские ведомости!» «Петербургские ведомости!» «Президент Пуанкаре встретился с Королем Георгом!»
И помню колокольный звон, когда звонили во всех церквах Петербурга по случаю святой пасхи. В витринах магазинов стояли сделанные из масла барашки с золотыми рожками из фольги и высоченные ромовые бабы с воткнутыми в них бумажными розами.
Дома у нас готовили куличи и пахло шафраном и кардамоном. В специальной деревянной форме мама делала сырную пасху с буквами «Х. В.» (Христос воскресе!)
Родители не верили ни в бога, ни в черта, но соблюдали все праздничные обычаи: красили яйца, зажаривали индейку, и на столе всегда стояли пасхальные гиацинты, от которых шел такой нежный аромат что казалось, замирает сердце.
В такой день к нам обязательно приходил дворник Федор и говорил — с вас приходится на рюмочку по случаю праздничка.
И отец давал ему полтинник. И еще наливал ему рюмку водки, которую Федор выпивал, обязательно перед этим крякнув.
В вербное воскресенье он приносил нам букет вербы, похожей на крохотных пушистых цыплят на веточках, в троицу приносил маленькую березку с клейкими листочками. И всегда при этом выпивал рюмочку и крякал.
По воскресеньям во двор к нам приходили дворовые музыканты с шарманкой и ученою обезьянкой, уличные акробаты или китаец-фокусник, который глотал иголки и показывал чудесные фокусы с горошинками и фарфоровыми чашечками. А то еще приходил петрушечник с ширмой и показывал, как Петрушка дрался с городовым. Заходили и цыгане с медведями.
Шарманка играла «Маруся отравилась», а мишка показывал, как пьяница возвращается домой.
Я очень любил смотреть в противоположные окна, за которыми шла своя, незнакомая мне жизнь. Брился и накладывал повязку на усы инженер Тютин, вязала большими спицами у окна мадам Сабсович, что-то паял огромной паяльной лампой водопроводчик Квентицкий, и, сидя за роялем, пела, распахнув окно, мадам Сольц. Я даже помню слова: «Пахнет липами в летнем саду. В синий сумрак прозрачной аллеи я к высокой решетке приду, когда станет в аллее темнее». Но ее пение заглушали крики дворовых посетителей:
— Точить ножи, ножницы!
— Лудить, паять!
— Халат! Халат! Покупаэм старыэ вэщи!
— Уголья! Уголья!..
Мама не любила, когда я бегал по двору, но я обожал играть с сыном дворника Федора в пятнашки или в казаки-разбойники с сыном прачки Акулины Колькой и с дочкой водопроводчика — Ленкой Квентицкой.
Мы носились по всему двору, визжали, прятались за помойкой и еще любили лазить за дровяной сарай, в котором счетовод Атрухин держал кур.
У нас был маленький двор, но тогда он казался нам большим и прекрасным.
Отец получил новое назначение. Он снял военную форму и перешел на работу в клинику. Мы переехали в новый дом купца Шурыгина, тоже на Большом проспекте. Это был восьмиэтажный дом с парадной, облицованной красными кирпичиками. Совсем рядом был кондитерский магазин «Блигкен и Робинзон», где в центре магазина стояла громадная ваза, наполненная конфетами. Пока родители покупали что-нибудь, хорошенькая продавщица, приветливо улыбаясь, раздавала детям конфеты из этой вазы (я бы вернул эту традицию сегодня).
Наступил семнадцатый год. Я его помню в основном из окна. В окно видел я манифестацию рабочих, которые шли, взявшись за руки, и несли красные знамена, на которых белыми буквами было написано:
«Мир хижинам, война дворцам!» «Земля и воля!», «Равенство и братство!», «Свобода!», «Долой фабрикантов и помещиков!», «Вся власть Советам!» Видел бегущих вдоль по мостовой городовых. Потом мчались броневики, на которых стояли рабочие в кожанках с винтовками в руках. А на крыше одной машины лежал матрос с пулеметом. Бежали какие-то женщины, все в красных платочках, и что-то кричали.
— У нас на крыше работает пулемет, — сказал отец.
Тогда я услышал трескотню пулеметной очереди и увидел бегущих по проспекту рабочих с красными бантиками на куртках. Вслед за ними строем прогалопировали на брызжущих пеной конях казаки в больших папахах. А затем казаки мчались врассыпную в обратную сторону, и многие без папах.
— Это — революция, — сказал отец. — Наконец-то!
Я не знал, что такое революция, но мне очень нравилось, что все бегают и стреляют.
— Что это такое — революция? — спросил я.
— Это значит, что будет лучше жить, — сказала мама.
— Значит, это действительно не плохо, — решил я.
Папа вышел на улицу с красным бантиком в петлице. Почти все на улице были с красными бантиками, и улица стала похожа на сад, в котором цвели маки.
Как раз напротив наших окон в большом сером доме помещался магазин резиновых изделий «Проводник». На стене этого дома прикрепился огромный каменный двуглавый орел в коронах, с державой и скипетром в когтях.
— Смотри, — сказала мама, — скорее смотри!
Я подбежал к окну и увидел, как двое парней поднимались к этому орлу в люльке, в которой обычно работали маляры и штукатуры. Они поднялись к орлу и большими молотками начали сбивать с него короны.
Короны рассыпались, и осколки камня летели на панель. Потом парни сшибли орлу головы и принялись за державу и скипетр.
— Так ему и надо — этому хищнику! — сказала мама.
…Помню, как мы с отцом ездили трамваем на Невский проспект в кинотеатр «Пикадилли» смотреть кинокартину «Стенлей в дебрях Африки». Там были львы, негры, охотники за гиенами. А когда мы вышли из кинотеатра и дошли до угла Садовой улицы и Невского, нас чуть не сбили с ног толпы идущих людей.
Две толпы шли навстречу друг другу, запрудив весь Невский. Одна толпа пела «Вихри враждебные веют над нами», а другая кричала: «Да здравствует Временное правительство!» Раздались ружейные выстрелы, все побежали, и мы еле вернулись домой. Это было третьего июля.
Помню еще забитый людьми Каменноостровский проспект. Дикая давка. Отец взял меня на руки. А на балконе дворца Кшесинской стоял небольшого роста человек в черном расстегнутом пальто и что-то взволнованно говорил. И все столпившиеся на проспекте смотрели на балкон и кричали: «Ура! Долой министров-капиталистов!» И опять: «Ура!» И папа кричал тоже. И даже я один раз крикнул «ура», потому что все так кричали.
По Большому проспекту шли дамы с вырезанными из картона щитами, на которых были приколоты жестяные значки в виде зеленого березового листика, на котором сидела коричневатая пчелка. Дамы останавливали прохожих и говорили: «Пожертвуйте кто сколько может на трудоустройство инвалидов войны». И дамы прикрепляли значки на грудь прохожим, которые опускали монетки в большие копилки. Мама мне купила такой значок, и я гордо носил его на груди.
Помню еще обыск. К нам пришли какой-то моряк в кожаной куртке, солдат в папахе и с ними наш дворник Федор.
Моряк сказал — проводим обыск на предмет, нет ли у вас оружия.
— У меня есть пташка. Осталась от военной службы, — сказал отец. — Я был военным врачом.
— Придется взять шашечку, — сказал солдат. — Вам не нужна, а нам еще пригодится.
И взял шашку.
— А это что такое? — спросил моряк, увидев на стене большой мой портрет. На портрете я стоял на дорожке Летнего сада, в матросском костюмчике, в бескозырке с ленточками, с детской саблей на ремешке.
— Смахивает на наследника царского престола Алексея Романова. С чего это он у вас? — спросил солдат.
— Это мой Володя, — сказал отец, указывая на меня. — Уж так как-то получилось, что он в этом костюмчике похож на сына царя. Но мы с царями ничего общего, слава богу, не имеем.
— Вам повезло, — сказал моряк.
И они ушли.
Мама вернулась из булочной и сказала, что хлеба нет.
На Большом проспекте закрылись продуктовый магазин Бурцева, кондитерские «Карл Бездека» и «Жорж Борман», магазин металлических изделий Вержбинского и писчебумажный магазин Цыкина. Через весь проспект протянули длинный кумачовый плакат: «Да здравствуют Советы рабочих, крестьянских и солдатских депутатов!»
В Никольском садике у Тучкова моста мы гуляли с моим другом Бобой Рабиновичем и в желтой деревянной беседке играли во взятие Зимнего дворца.
Так помню я свое детство до восемнадцатого года, когда встал вопрос о моем поступлении в гимназию.