Вечером у нас дома был доктор Бухштаб. Обычно он приходил к нам, когда я болел, долго выстукивал меня холодным пальцем, прикладывал к моей груди стетоскоп и выслушивал меня, причем сам тяжело дышал. Потом он выписывал мне сладкую микстуру ипекакуану и советовал больше пить.
Но сегодня он пришел совсем по другой причине.
Яков Абрамович жил у нас в доме на две квартиры выше нас и пришел поговорить с моими родителями потому, что его дочка шла в ту же гимназию, что и я.
Мама угощала доктора чаем с сухариками и слушала вместе с папой его рассказ. Доктор сообщил, что это совсем не обыкновенная гимназия, что это частная гимназия, основанная дамой по имени Лидия Даниловна Лентовская, которая собрала в своей гимназии педагогов, уволенных из других гимназий по политическим причинам. Я не знал, что значит «политические причины», но понял, что царь был недоволен тем, что эти учителя говорили своим ученикам не то, что бы ему хотелось. Некоторые учителя даже сидели в царской тюрьме. Вот кто будет нас учить.
Есть, например, такой Геннадий Капитонович Дружинин — муж Елизаветы Петровны, которая нас экзаменовала и будет нашей классной наставницей, так он вообще вышел из тюрьмы перед самым семнадцатым годом.
— Это очень хорошо, что у наших детей будут такие учителя, — сказал доктор Бухштаб, — они привьют им любовь к труду и ненависть к белоручкам. И у них не будет любимчиков из среды богатых родителей. Все должны быть равны…
Папа кивал головой, а мама все время подливала доктору чай и говорила:
— Пейте, это хороший чай. Это еще чай Высоцкого. (Этот Высоцкий, наверно, был очень богатый, потому что его чай был во всех магазинах.)
Доктор еще пил чай, когда меня отправили спать — «ведь завтра тебе идти в гимназию…».
Я лежал в постели и долго не мог заснуть. А потом наконец заснул и видел во сне наших учителей, которых царь вел в Петропавловскую крепость. Он запер их в тюрьме, и они улыбались из-за решетки, а царь сел в карету и уехал в Зимний дворец. Потом рабочие толпой двинулись к Зимнему и стали его штурмовать.
Началась стрельба. Стреляли из пушки стоявшего на Неве крейсера «Аврора», а на палубе «Авроры» стояли наши учителя, и среди них Елизавета Петровна, которая кричала: «Володя Поляков! Вставай! Пора идти в гимназию!»
Я проснулся, наскоро попил чаю и пошел.
На мне новенькая гимназическая форма. Брюки, гимнастерка, ремень с бляхой, синяя фуражка с серебряными дубовыми листиками и буквами «МГЛ». За спиной у меня ранец из тюленя, а в нем тетрадки и шикарный пенал с карандашами, с резинками для стирания карандаша и с перьями № 86. Рядом со мной идет торжественно настроенная мама в шляпке с вуалью. Мы идем по правой стороне Большого проспекта, и все знакомые дома выглядят сегодня по-новому.
Мне кажется, что они приветствуют меня. Сияет голубыми и красными ленточками витрина кондитерского магазина Карла Бездека. С афиш кинематографа «Молния» смотрит расширенными глазами Вера Холодная.
Из окон книжного магазина Федорова смотрят на меня золотые переплеты книжек «Золотой библиотеки» — «Принц и нищий», «Маленькая принцесса», «Серебряные коньки» и «Алиса в стране чудес». Из окон парикмахерской Соловьева глядят восковые нарумяненные головы дам, а из витрины обувного магазина «Скороход», казалось, подмигивают лакированные ботинки и туфли.
Дворники с метлами у домовых ворот поглаживали бороды и говорили: «Небось в гимназию шагаешь, малыш?» Мне было приятно, что они знают про гимназию, но обидно было — почему «малыш». Я ведь вырос…
Навстречу нам идут мальчики в такой же форме, только с другими буквами на фуражках, и девочки в форме, с ранцами за спиной и с сумками в руках.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашивает мама.
— Очень хорошо! — отвечаю я. Как может себя чувствовать гимназист?!
— Почему ты говоришь басом?
— У меня устанавливается голос.
— Мальчик, вы в гимназию идете? — спрашивает стоящая у зеленой лавки девочка с тоненькой косичкой и с кошелкой в руках.
— А ты разве не видишь? — говорю я гордо и почему-то подмигиваю ей.
— Синяя говядина! — закричали мальчишки, стоявшие в подворотне дома, и показали мне язык.
— Как вам не стыдно, мальчики?! — сказала моя мама. — Володя, идем скорее, не оглядывайся.
«Они наверняка мне завидуют, — подумал я. — Они сами бы хотели быть на моем месте».
Навстречу, цокая по мостовой, проехала карета, и мне показалось, что пегая лошадь оглянулась на меня и улыбнулась милой лошадиной улыбкой.
А вот и дом, в котором находится моя гимназия, теперь уже точно моя. И вывеска на парадной: «Гимназия Л. Д. Лентовской». Сюда потоком идут мальчики и девочки — маленькие с мамами, папами и бабушками, большие самостоятельно Дверь почти не закрывается.
Мы вошли в дверь и очутились в небольшом, довольно мрачном вестибюле.
— В раздевалку направо, — оказала нам маленькая женщина в платочке.
Направо в небольшой низкой комнате стояли одна впритык к другой вешалки Мама достала из своей муфты мешочек с меткой «В. Поляков». Я снял блестящие новенькие галоши с ярко-красной подкладкой и латунными буквами «В П» и положил их в мешочек. Мешочек мама повесила на крючок. Я положил на вешалку свою фуражку.
— Смотри не потеряй ее, — сказала мама. — Она стоит больших денег. Ну, иди, Володичка. Веди себя хорошо, слушайся учительницу, не болтай с детьми во время урока, будь внимателен, и все будет хорошо Я за тобой приду сюда к концу занятий. Будь умницей.
И мама ушла, а я пошел по лестнице на второй этаж, думая — удастся мне быть умницей или не удастся?
Навстречу мне со страшной быстротой съехал по перилам черноглазый вихрастый парень с носом, вымазанным чернилами, и с тетрадкой в руках.
— Новичок? — спросил он, ухмыляясь.
Я робко сказал:
— Новичок.
— Не подставляй свой крючок! — и больно ударил меня тетрадкой по носу.
«Не легко будет мне здесь быть умницей», — подумал я.
Меня посадили на первую парту вместе с Эллой Бухштаб. Я уже говорил, что это девочка из нашего дома, я часто играл с ней во дворе в прятки и относился к ней, в общем, не плохо, но она была девчонка, и это мне было неприятно.
Почему это я должен сидеть на одной парте с девчонкой? Леню Селиванова посадили на четвертую парту рядом с Павлушкой Старицким, и перед ним сидели Ира Кричинская и Настя Федорова. У Насти были длинные косички, и ему было очень удобно дергать за них, а передо мной никого не было, и я не мог никого дергать. И учительница видела все, что я делаю и мне приходилось поэтому все время быть внимательным и нельзя было ни с кем разговаривать во время урока, даже с Эллой Бухштаб.
Элла была неплохая девочка. Она мне даже подарила два новых фантика: «Абрек-Заур» и «Лоби-Тоби», и я на них выменял у Юрки Люро марку Лабрадора. Но Элла была отличница, и все время смотрела на учительницу, и никогда не смотрела на меня и меня это обижало.
А я не мог все время смотреть на учительницу.
У меня болели от этого глаза. Мне необходимо было взглянуть в окно, обернуться на Шурку Навяжского, посмотреть, лежит ли в парте положенный мною туда перочинный ножик. И Елизавета Петровна все время делала мне замечания: «Поляков, почему ты не слушаешь?», «Поляков, вынь руки из парты», «Поляков куда ты смотришь?», «Поляков, повтори что я сказала».
Руки я вынимал, переводил взгляд на учительницу, слушал, что она говорит, а повторить не мог. А Элла было тихой девочкой и подсказать мне не могла То есть она могла и, может быть, даже хотела, но она знала, что во время урока разговаривать нельзя, и молчала. Вот как плохо было мне сидеть с ней на первой парте.
На первой же перемене, когда мы все выбежали из класса в коридор и стали по нему бегать, а Елизавета Петровна стояла у дверей класса и кричала: «Ребята, не носитесь сломя голову, вы переломаете себе ноги! Ходите спокойно, отдыхайте», — ко мне подскочил Леня Селиванов и спросил:
— Ты привел свою парту в порядок?
— Как это? — спросил я.
— Как все делают. Я, например, и Сашка Чернов вырезали на партах свои имена, а Юрка Чиркин и Герман Штейдинг написали: «Недокучаев дурак». Надо сделать нормальные парты.
И во время большой перемены я остался один в классе, достал свой перочинный нож и довольно коряво, но все же понятно вырезал на крышке парты «В. Поляков» и рядом красным карандашом написал: «А Недокучаев дурак». Парта стала выглядеть нормально.
Был урок родного языка. Елизавета Петровна затеяла диктовку. Она диктовала нам фразы, мы их записывали, а она обходила ряды парт и проверяла, как мы написали. И вот она подошла ко мне и начала проверять мой диктант. И увидела мою работу ножом.
— Эт-то что такое? — сказала она. — Кто тебе дал право портить школьное имущество? Ты дома тоже вырезаешь ножом на столах?
— Нет, — сказал я.
— Зачем же ты это сделал?
— Мне сказали, что так полагается, — ответил я.
— Кто это тебе сказал?
— Я не могу вам сказать.
— Почему?
Я молчал. Я не мог выдать товарища. Лучше пусть мне будет плохо, но я не выдам Селиванова, я не предатель.
Но тут Елизавета Петровна увидела надпись красным карандашом и сама покраснела.
— А это что такое? — воскликнула она.
Я молчал. Как я мог ей объяснить?
— За что ты оскорбил своего товарища? И почему ты думаешь, что ты умнее его?
— Я этого не думаю, — сказал я.
— Зачем же ты пишешь?
— Я хотел украсить свою парту.
— И ты думаешь, что грубые слова являются украшением?
Я опять молчал.
— Чтобы больше этого никогда не было! А эти надписи любым способом сотри. Чтобы я их не видела.
По окончании уроков я с трудом стер надпись. Но что делать с вырезанной ножом фамилией? Я замазал ее черным карандашом, и она немного потускнела, но все-таки читалась.
На следующий день Елизавета Петровна перед началом первого урока подошла ко мне.
— Твоя фамилия осталась на парте, — сказала она.
— Я ничего не могу с ней сделать. Она не убирается.
— Ну что ж! — оказала она. — Может быть, это даже не так плохо: по крайней мере, все теперь будут знать, кто портит школьное имущество.