Свитки из пепла

Полян Павел Маркович

Часть вторая

Рукописи, найденные в пепле у печей Освенцима

 

 

Залман Градовский

 

И в конце тоже было слово…

1

Залман (Залмен1) Градовский родился в 1908 или в 1909 году в польском городе Сувалки, недалеко от Белостока. Его отец, Шмуэл Градовски, владелец магазина одежды на улице Лудна, обладал очень хорошим голосом и служил кантором главной городской синагоги, а также учителем талмуда. Мать, Сорэ, – скромная, гостеприимная женщина. Ее дед, раввин Авром-Эйвер Йоффе, был выдающимся знатоком и толкователем Закона (гаона) и почтенным талмудистом, автором книги «Махазе Авраам» («Видение Авраама»), а отец – Иегуда Лейб – автором другого толкования: «Эвен Лев» («Камень сердца»)2.

Все три сына – Залман (Хаим-Залман), Авром-Эйвер и Мойше – учились в ломжинской ешиве3. Двое старших занимались общественной работой – они были лидерами в молодежных организациях (в частности в союзе Слава юношей Сувалок). Залман также участвовал в объединении, которое снабжало кошерной едой еврейских солдат польской армии, служивших в Сувалках. Он получил еврейское и общее образование, знал европейские языки, в частности немецкий и русский, и европейскую литературу, много читал, особенно на идише4 и по-польски5. В «лагерной» части его текстов немало немецких заимствований – как в лексике, так и в синтаксисе6.

У Градовского была явная склонность к писательству. Он обладал волевым и амбициозным характером, был физически силен и в то же время сентиментален.

Незадолго до начала Второй мировой войны Градовский женился на Соне Апфельгольд7, портновской дочке из местечка Лунна под Гродно, с которой случайно познакомился в Лососно около Гродно. На фотографии, сделанной, видимо, вскоре после свадьбы, у обоих (но особенно у Залмана) нежное выражение лица, какое бывает только у молодоженов, еще не познавших ни счастья, ни морщин родительских чувств, но уже полностью к ним приготовившихся. Соня хорошо пела, и ее глубокий грудной голос, украшавший молитву, совершенно созрел и для колыбельных.

Когда разразилась война и Сувалки оказались под угрозой немецкой оккупации, супругам уже было не до детей. Они сочли за благо стать беженцами и перебраться к свекру – в Лунну, сулившую им безопасность. Ведь местечко находилось в 40 км к юго-востоку от Гродно и было не под немцами, а под Советами.

Лунна расположилось на удивление живописно – на берегу Немана и в окружении лесов. Оно как бы срослось в одно целое с другим местечком – Воля, отчего их иногда и воспринимали и называли как синонимы, а иногда и объединяли топонимически (ЛуннаВоля)8. Славилось местечко своими сапожниками и портными, да еще частыми пожарами. Событиями всемирно-исторического значения летопись Лунны не перегружена: в 1812 году через нее на восток прошла армия Наполеона, а в Гражданскую войну веком позже здесь короткое время стоял со штабом Лев Троцкий.

Перед войной в Лунне насчитывалось около двух тысяч жителей, большинство – около трехсот семей – евреи. В целом местечко было из бедных, но Апфельгольды были одними из самых зажиточных: тестю Градовского, портному по основной профессии, принадлежали продуктовый магазин и лавка канцелярских товаров.

Сам Градовский работал здесь конторским служащим, но, ощущая в себе и литературное призвание, и тоску по Земле обетованной, писал возвышенные статьи о своей любви к Сиону. Его зять – писатель-коммунист Довид Сфард9 (кстати, единственный из всей семьи, кто, подавшись в Москву, уцелел!10) – вспоминал позднее об идеологических спорах с Градовским и о его первых литературных опытах, которые тот приносил ему на суд11.

Палестина была давней мечтой Градовского, туда он стремился перебраться всей семьей. Один из его шуринов, Волф, уже было согласился, но другой шурин, Сфард, все колебался и тянул с решением. На размышления он взял себе год, но никто и не подозревал, что этого года про запас ни у кого из них уже не будет…

В сентябре 1939 года на Польшу с двух сторон напали сразу оба заклятых соседа – Германия и Россия. Лунна располагалось восточнее линии Керзона и досталось Советам. Полтора года новая власть «воспитывала» польскую элиту, а заодно и миллион с лишним новообретенных евреев, но Залмана Градовского и его семьи эти репрессии не коснулись. К моменту нападения Германии на СССР ему было 32 или 33 года.

Граница была так близко, а немцы наступали так стремительно, что ни о какой эвакуации на восток и речи быть не могло. И, хотя все предчувствовали эту войну и ждали ее, но никто и подумать не мог, что Красная Армия сдаст Гродно так легко и так быстро. Тихо и без боя немцы вошли в город уже 23 июня, на второй день войны!12

Лунна-Воля была оккупирована 25 июня13, и в первый же день здесь было расстреляно несколько евреев по подозрению в связях с советской разведкой. В начале июля в Лунне был создан юденрат под председательством бывшего главы общины Якова Вельбеля. Юденрат, по определению, был призван не столько защищать евреев, сколько быть инструментом оккупационной политики по отношению к ним. Эта политика заключалась в управлении жизнью евреев, в обеспечении немецких интересов рабочей силой, в получении различных сборов и контрибуций и только после этого – в их уничтожении. В числе членов юденрата был и Залман Градовский, он отвечал за санитарно-медицинские вопросы14.

В сентябре 1941 года все евреи из Лунны-Воли были согнаны в гетто, располагавшееся в Воле15. За все время существования гетто каких-то чрезвычайных событий в нем не произошло, очевидцы припоминают только убийство одного еврея-сумасшедшего и «ведерную повинность» – когда замерз водопровод, каждого еврея обязали принести по три ведра воды из Немана.

В окружной столице, в Гродно, было на порядок больше евреев и на порядок больше проблем. 29 июня в Гродно прибыла Einsatzkommando № 9 и сразу же принялась «за дело»: назавтра в городе уже был сколочен юденрат во главе с директором еврейской гимназии «Тарбут» Давидом Бравером. Давид Кловский16 писал, что поговаривали, будто бы Бравер и немецкий комендант Гродно17 – старые приятели, когда-то вместе учились в одном университете в Германии и что, мол, благодаря этому гродненских евреев оккупационные власти первое время «не слишком притесняли»18.

Однако это «не слишком притесняли» могло быть только самоиронией:19 «Безвыходность, готовность снести любое унижение и обиду, это жизнь без собственного достоинства. Ходить – только по мостовой, только съежившись и только с желтыми звездами, нашитыми одна на груди, другая на спине. Они прожигали рубашку, они опаляли кожу, как жгучие клейма, как выставленные напоказ знаки <…> позора»20. 12летнему Кловскому стало даже казаться, что он стал меньше ростом.

Дóма, среди своих, было последним местом, где еврей хотя бы немножечко (пусть и ненадолго) еще ощущал себя человеком. Но в конце октября 1941 года для многих наступила пора попрощаться и со своими жилищами: немцы выгородили в Гродно два гетто. Первое – отмеченное сторожевыми башнями по углам, располагалось в самом центре города, в пределах улиц Переца, Виленской, Найдуса и Замковой, а второе – на Скидельской и соседних с ней улицах21. Всего в Гродно перед войной жило около 30 тысяч евреев – цифра немалая, хотя и не идущая ни в какое сравнение с Белостоком, Лодзью, Люблином, Вильно или Варшавой. Около 20 тысяч было приписано к первому и еще 7–8 тысяч ко второму гетто.

Уже в начале июля 1941 года в Гродно расстреляли первых 80 евреев – по списку из наиболее авторитетных в городе22. В сущности, каждый прожитый в гетто день мог оказаться для любого еврея последним – по приказу коменданта, обершарфюрера СС Курта Визе, их вешали или расстреливали за малейшую провинность. Рассказывали, что он и сам любил поупражняться в стрельбе по движущимся живым мишеням с желтыми нашивками на груди23. А потом выяснилось, что точно так же вели себя и Отто Стреблев и Хинцлер – коменданты второго гродненского и третьего – Колбасинского гетто24.

Линия фронта удалялась от Лунны и Гродно так стремительно, что уже начиная с 1 августа они попали в зону гражданского управления, став частью правительственного округа Белосток (Bezirk Bialystok) под управлением гаулейтера Восточной Пруссии Э. Коха, то есть де-факто присоединенного к рейху25. Эта административная чехарда на протяжении более чем года служила проживавшим в округе евреям даже некоторой защитой: в то время как большинство восточнопольского, белорусского и украинского еврейства уже систематически расстреливалось айнзацгруппами СД – «бециркских» раскидали по гетто и долгое время почти «не трогали»26.

Но в конце 1942 года добрались и до них. Между 2 ноября 1942 и началом марта 1943 года немцы проводили во всем Белостокском бецирке акцию Judenrein27 – одну из операций по зачистке оккупированной территории. Еврейское население из 116 городов и местечек этого бецирка сгонялось в пять крупных транзитных полугетто-полулагерей, располагавшихся в Белостоке (в казармах 10-го уланского полка польской армии), Замброве, Богуше, Волковысске и Колбасине28 – гродненском пригороде, что всего в нескольких километрах от Гродно по Белостокскому шоссе29. Всего через них прошло не менее 100 тысяч евреев, из них 30–35 тысяч – через Колбасино30.

У лагеря в Колбасине – своя предыстория. С 21 июля и по ноябрь 1941-го здесь велось строительство – и одновременно эксплуатация – огромного (площадью около 50 га) лагеря для военнопленных31. Военнопленным поначалу было еще хуже, чем евреям: в лагере содержалось до 36 тысяч человек, половина погибла непосредственно в лагере. До сентября 1942 года этот огороженный колючей проволокой барачный лагерь функционировал как дулаг, то есть транзитный лагерь исключительно для военнопленных. Но затем ненадолго его превратили в так называемый лагерь для военнопленных и гражданского населения. А это означало, что сюда на короткие сроки в отдельные бараки загоняли и гражданских – перед тем как отправить их куданибудь на работы, а если обнаружатся среди них партизаны, евреи или окруженцы – то расстрелять.

Третьей сменой этого лагеря в ноябре 1942 года и стали евреи: здесь, в бывшем дулаге, разместилось одно из пяти областных «транзитных гетто». Евреи в таких гетто задерживались совсем ненадолго: по мере заполнения бараков и поступления вагонов их обитателей систематически отправляли в Аушвиц. Однако немцы и юденрат с его полицейскими деликатно называли это «эвакуацией» и говорили об отправке евреев на какие-то работы в Германию. Начальником лагеря был обершарфюрер СС Карол Хинцлер, сильный, атлетического сложения человек. Как и у многих эсэсовцев в схожем положении, в его натуре постепенно брал верх садист: он лично избивал и убивал узников – безо всякой причины, просто так.

Первыми в Колбасино стали свозить евреев из окрестных местечек – Индура, Сопоцкина, Скидлы и еще многих-многих других32. Понятно, что и евреям из чуть более отдаленной ЛунныВоли также было не миновать этой судьбы. 1549 евреев оттуда были депортированы в Колбасино 2 ноября 1942 года, среди них и Залман Градовский со своими домашними33. Барак, в котором разместили их и еще три сотни человек, был наполовину вкопан в землю; в сущности, это была большая землянка. Окна забиты, и внутри всегда, даже днем, стоял полумрак. Теснота, смрад, грязь – и в то же время холод и земляночная сырость пробирали насквозь, отопления и электричества не было. «Сколько же людей здесь успело перебывать! – наверняка думал каждый, кто сюда попадал. – И где они – все те, кто тут был до нас?..»

И остальные условия жизни в Колбасине были соответствующими: так, единственный источник воды – ручной колодец – находился вне лагеря и почти ежедневно выходил из строя. Впрочем, для питья эта вода все равно не годилась. Из еды – пайка 170 граммов почти несъедобного хлеба плюс пара картофелин на человека, через день – теплая тюря-суп.

В лагере появились и распространились болезни, люди заболевали, быстро превращаясь в дистрофиков и доходяг. Для тифозных была устроена больница. В ней работал доктор Яков Гордон, его имя еще встретится в этом повествовании. Кладбище заменяла огромная открытая яма, куда сбрасывали трупы умерших, слегка пересыпанные известью.

Возможно, что в Колбасине, как и в Лунне, Градовский входил в состав санитарной команды34. В этом угрюмом лагере он и его близкие провели около месяца. Раз или два в неделю с близлежащей станции Лососно – той самой, где Градовский познакомился со своей женой, – уходили эшелоны с «эвакуированными». Места «эвакуации» предусмотрительно не назывались, особенно Треблинка, всем известная как место массового убийства евреев. Освенцим еще не был так известен.

Когда 5 декабря35 – на третий день Хануки – объявили о новой «эвакуации», жена Залмана Градовского, прекрасная певица, вдруг затянула Maoz Zur – песнопение, подобающее этому дню и призывающее к стойкости и непоколебимой надежде36.

Охрана построила евреев из Лунны в колонну по пять и вывела за ворота Колбасина. На станции Лососно их погрузили в поджидавший поезд, и охрана вернулась в Колбасино, где уже ждали следующие37. Сам Колбасинский лагерь закрыли 19 декабря, в нем к этому времени оставались только гродненские евреи числом самое большее на один эшелон – около 2000 человек. В основном все из «полезных евреев» – представителей профессий, потребных в местном хозяйстве, и членов их семей. Для слабосильных и больных даже подали подводы!38

Эшелон с Градовским, проследовав через Белосток, подошел к Варшаве, но налево, в направлении Треблинки, не повернул. Треблинка была у всех на слуху, ее все боялись. Но радоваться было решительно нечему: миновав Катовице, поезд прибыл в Аушвиц. Произошло это 8 декабря 1942 года.

В Аушвице их «встречали». На рампе произошла заурядная в таких случаях селекция: 796 слабых и непригодных к труду – женщины, старики и дети до 14 лет – составили две длинные шеренги слева (отдельно женщины с девочками и отдельно пожилые или слабые мужчины с мальчиками), а 231 человек – крепкие и здоровые мужчины – еще одну шеренгу, но покороче, справа39.

Тех, кто оказался слева, затолкали, не церемонясь, в крытые брезентом грузовики, через четверть часа доставившие их в местность едва ли не идиллическую – внешне напоминавшую польский хуторок, только в окружении молодого леса.

После разгрузки всех заставили раздеться в легкой постройке и, дав по кусочку мыла, запустили в переоборудованную из крестьянского дома «баню».

А дальше мы можем только попытаться представить себе их мысли и чувства в эти последние мгновения. Взять то же мыло: это же замечательно, в Колбасине об этом можно было только помечтать! Правда, немного смущали двери бани, на удивление массивные и с небольшим круглым окошком посередине. Внутри было очень тесно, и все с недоумением смотрели наверх, на совершенно сухие краны, – воду все никак не пускали.

А когда невидимые им люди в противогазах вбросили сверху в «душевую» какие-то зеленоватые пористые кристаллы, жить им оставалось всего несколько минут, – правда, очень мучительных: «баня» на самом деле была газовой камерой.

Так погибли 796 евреев из колбасинского эшелона…

Среди них – мать, жена, две сестры, тесть и шурин Залмана Градовского!

2

…Отныне в живых из всей семьи оставался только он один – Залман Градовский, человек из правой шеренги40. Крепкий и здоровый, он был нужен рейху пока что живым.

Всю их шеренгу пешком отконвоировали в Биркенау, в гигантский новый лагерь, расположенный в нескольких километрах от старого. Там их ожидали «формальности»: регистрация в 20-м блоке (для чего всех отобранных на рампе заставили выстроиться по алфавиту) и получение номеров, затем – в так называемой «Сауне» – вытатуирование номеров на запястье41, состригание волос, душ (настоящий!) и полная перемена одежды и обуви. И уже после этого – ночевка в холодном 9-м блоке.

На следующий день поздно вечером – еще одна селекция. Как оказалось, то был отбор в «зондеркоммандо»: из их партии взяли от 80 до 100 человек (а всего в новую «зондеркоммандо» – около 450 человек). Всех разместили во 2-м блоке42 – вместе с остававшимися в живых старожилами «зондеркоммандо». И уже утром 10 декабря, то есть фактически без соблюдения трехнедельного карантина, конвоиры-эсэсовцы с собаками выводили «новеньких» на работу…43

Итак, не спрашивая на то его согласия, Градовскому и его новым товарищам «оказали доверие» и включили в обновленное «зондеркоммандо». Когда им показали их «рабочие места» и фронт работы, то надо ли говорить, каким потрясением для них стало одно только осознание кошмарной сути их новой «профессии»! Особенно угнетала каждого его собственная роль в процессе ассистирования убийству евреев – их пусть навязанное, но все же принятое и неотвергнутое пособничество этому процессу.

Оба эти кошмара – кошмар самого убийства и кошмар собственного пособничества ему44 – непрестанно мучили и терзали Градовского. Пополнившись в конечном счете еще и мотивом личного малодушия45, они стали основным моральным стержнем его существования и его повествования. Кажется, он был едва ли не первым из числа тех, кого впоследствии огульно будут считать и даже называть коллаборационистами, но кто сформулировал для себя эту умопомрачающую проблему и кто заговорил о ней сам. Этому посвящены, быть может, самые потрясающие строки в его записках.

Замаранный этой «работой», он истово мечтал или о самоубийстве, на которое не оказался способен, или о восстании, которое кровью смоет этот и все другие грехи – его собственные и всех остальных46.

Есть свидетельства, что всякий раз, когда «работа» была сделана и «зондеры» возвращались в свой барак, Градовский, как, наверное, и многие другие, мысленно творил кадиш по душам усопших, а если обстоятельства позволяли, то доставал из укрытия талес, закутывался в него, надевал тфилин и со слезами читал кадиш уже по-настоящему.

Позднее, когда сердце и мозг каждого зондеркоммандовца уже покрылись столь же неизбежной, как и необходимой для выживания коростой каждодневности и рутинности происходящего, впечатлительность и сентиментальность оставались чертами его натуры. Об этом свидетельствует и младший земляк Градовского по Сувалкам 16-летний в 1942 году Яков Фреймарк. Весной 1962 года, когда в «Фольксштимме» вышли первые строки из записей Градовского, Фреймарк отозвался на них из Израиля и подробно описал их встречу47.

Сам он попал в Аушвиц в сентябре 1942 года, но не как еврей – заурядная жертва, а как уголовник, уважаемый нарушитель уважаемого немецкого порядка. И неважно, что преступление его заключалось исключительно в сокрытии своей истинной – еврейской – национальности (он имел наглость выдавать себя за поляка Янека Ганглевского): установленная в итоге его истинная еврейская идентичность весила меньше, нежели факт обслуженности немецкими судебной и тюремной системами. Газовые камеры были ему, немецкому уголовнику, покуда он жив, заказаны! А вот услуги Политотдела с его знаменитым Бункером (блоком 11) всегда открыты. Именно там он и провел свои первые шесть недель в Аушвице.

Регистратор Айгер48 присвоил ему номер 87215. Проникшись симпатией, он записал его не 16-, а 18-летним, по профессии – слесарем. Жить Фреймарка направили в блок 13 зоны BI в Биркенау, где старшим был французский еврей и большая сволочь (но не Шавиньский). Он попал в команду золотарей, ежедневно собиравшую содержимое параш по всему лагерю.

Далее – цитата из Фреймарка:

«Однажды, когда мы возвращались с работы, наша команда остановилась у блока 2, в котором в старом лагере жили члены зондеркоммандо. Я увидел группу людей в цивильной одежде с красными нашивками на брюках и рубашках. Они смотрели на нас, мы на них. «Бросьте нам чтонибудь». Я вижу, они бросают нам хлеб. Тут один из них подошел ко мне и спросил: «Откуда ты?» – «Из Сувалок», ответил я. «Среди нас есть один из Сувалок: Залман Градовский». Имя было мне знакомо, он принадлежал к религиозной семье. Они держали магазин одежды. Их было три брата, все раввины. Незадолго до начала войны Залман женился и переехал в штетл недалеко от Гродно.

И вот я встретился с Градовским, когда выносили парашу в нужник. Ко мне подошел человек. От него пахло горелым мясом. Выглядел он хорошо, был толстым. Он спросил, кто я. Я ответил: «Яков Фреймарк, с такой-то улицы». – «Что, сын Баритэса?» – «Да», – ответил я.

Он заплакал, стал расспрашивать о судьбе родителей. Я объяснил, что ничего не знаю, потому что убежал в самом начале и прятался среди гоев. Он все плакал. Потом сказал, что впервые встречает кого-то из нашего города. «Ты будешь мне как брат».

Он вынул из кармана консервы и хлеб и велел съесть на месте. Сказал, что, если увидят у меня еду в блоке, отберут и убьют. Я попытался все быстро съесть, но я еще не мог жевать, потому что зубы шатались после бункера.

Он сказал: «Теперь не бойся, я буду о тебе заботиться, как о родном брате. Ты должен знать, что мы делаем для евреев все, что мы можем. К несчастью, мы попали в зондеркоммандо, но мы хотим спасти тех, кто остался в живых. Я и для незнакомых евреев делаю все, что могу».

Вскоре Градовского перевели в новый лагерь, который построили в Биркенау. Мне стало очень тяжело: голод, холод и боль усилились. Но вскоре Градовский нашел способ со мной связаться. Разные люди приносили мне еду. Однажды даже его, Градовского, капо Каминский – он спас тысячи людей. К сожалению, не все из спасенных остались в живых, но он помогал в самые тяжелые минуты.

Раввин из Минска49 был поставлен в зондеркоммандо при уборной. Однажды Фреймарк увидел его с листом молитвы и сказал ему: «Рабби, ваша жизнь в опасности. Если вас поймают, вас убьют». Раввин ответил, что его жизнь все время в опасности, но что еще при жизни он хочет увидеть священный свет буквы: «Дитя мое, не бойся. Бог нас не оставит».

Градовский рассказал, что его не убили. Каминский принес оберкапо Людвигу50 , убийце из убийц, лучшую еду и всякие подарки.

Градовский еще рассказал: «Мы смогли еще спасти парня из Макова. Его записали на селекцию. Его двоюродный брат работает со мной. Однажды при селекции записали латинское Л у его номера. Это означало Лейба. Нам удалось залезть в картотеку в «шрайб-штубе» и изменить это Л до неузнаваемости, а на его место в транспорт подсунуть мертвого. Так удалось его спасти. Но в Иом Киппур 43-го года он ушел с большой селекцией. Тут уж его брат не смеялся»51 .

Однажды мне удалось пробраться в другой лагерь и в блок Градовского. Я увидел, что евреи в талитах и с тфилином стоят у боксов и молятся. «Как так?», – спросил я.

Он сказал: «СС видит и не мешает. Они знают, что нам не жить долго. Поэтому нам дают вдоволь еды и выпивки, дают и молиться. Знают, что больше 6 месяцев нам не прожить. А откуда талит и тфилин? Это находится в тех вещах, что берут с собой в камеру евреи, – их последнее и самое дорогое».

Он еще и другое рассказывал и при этом все время кормил. «Ешь, ешь, укрепляй силы. И еще, скажу тебе: верь в Б-га. Как можешь и сколько можешь – молись».

Мне это запало в душу. С тех пор я стал верующим и смог привлечь к этому многих других».

Однажды Фреймарку довелось наблюдать «зондеркоммандо» за работой. Они перетаскивали трупы из бункеров-газовен к пылающим ямам – и при этом разговаривали, смеялись, курили. Долго не мог он постичь «равнодушия» членов «зондеркоммандо».

Из золотарей Фреймарк перебрался в команду «Канада», он сопровождал вещи покойников в крематорий I в штаммлагере Аушвица, где они проходили дезинфекцию52. Вскоре Фреймарк стал членом лагерного Сопротивления, и многие его перемещения были связаны с различными заданиями штаба. В том числе и из благополучной «Канады» в ткацкие мастерские, где он стал звеном в курьерской цепи, доходящей аж до Кракова. Там же, в мастерской, прятали и раз в день слушали радиоприемник. Когда его нашли, то капо Рыжика и многих других убили, после чего наступило затишье.

Покровительствуя земляку-мальчишке – вдвое младшему, чем он сам, – Градовский, видимо, не считал нужным говорить с ним о Сопротивлении. Когда Фреймарк должен был оставить привилегированную коммандо «Канада», Градовский всячески отговаривал его. Потому что в лагере ужасно, а в «Канаде» он сможет и выжить, и помогать другим. «Помни, – говорил он, – отсюда убежать нельзя. Но можно выждать и выжить». О себе же говорил, что скоро он и все остальные пойдут в «расход».

Это была их предпоследняя встреча, а последняя состоялась тогда, когда Фреймарк снова вернулся к труду «золотаря», но на сей раз на колесах. На своем «дерьмовозе» он заезжал и в такие места, как крематории: оттуда, между прочим, в дерьме вывозились в основной лагерь оговоренные заранее ценности. В последний же раз Градовский все торопил земляка уехать как можно скорей: видимо, знал об опасности, которую хотел отвести от своего названого брата.

При этом, судя по Фреймарку, Градовский совершенно не делился с мальцом ни сведениями о восстании «зондеркоммандо» или его подготовке, ни своими мучительными мыслями о смысле миссии «зондеркоммандо» и своей при этом собственной роли.

3

Члены «зондеркоммандо» хорошо себе представляли, что и как здесь происходит, и никаких иллюзий относительно собственного будущего не питали. Так что не случайно именно в их среде вызрело и 7 октября 1944 года – на пятый день праздника Суккот – вспыхнуло беспрецедентное в своем роде восстание в главном лагере смерти – в Биркенау, где денно и нощно горели печи четырех из пяти аушвицких крематориев.

Символический смысл восстания понятен, но был ли еще и практический? Казалось бы, зачем был нужен этот обреченный на неуспех бунт, все участники и даже тайные помощники которого все равно наверняка будут убиты или казнены?

Один из ответов на этот вопрос дает сам Градовский в своих записках. В его голове не укладывалось: почему так бездействуют союзники? Почему с юга, с американских аэродромов в Италии53 или тем более с востока (начиная с июля 1944 года Красная Армия стояла всего в 90 км от знаменитой брамы54 с пресловутой сентенцией!55) – почему все не прилетают американские или советские самолеты и не бомбят эти печи и газовни, этот не знающий передышек конвейер смерти с суточной производительностью около четырех с половиной тысяч мертвецов?56 Почему?..

Выше, в главе «Что знали союзники об Аушвице?», ответы на этот вопрос – как лукаво благородный, так и цинично истинный – уже приводились. Градовский словно прочел позорную переписку Мак-Клоя с Фришером и Кубовицким! Он словно заглянул в холодные и равнодушные глаза врагов своих врагов – и не нашел в них ни понимания, ни сострадания!..

Нельзя не поразиться точности и тонкости восприятия Градовским геополитической ситуации в мире, поистине невероятной в таких условиях. Но не менее точны и справедливы, хотя и очень горьки, выводы, к которым он после такого анализа приходит: «Несмотря на хорошие известия, которые прорываются к нам, мы видим, что мир дает варварам возможность широкой рукой уничтожать и вырывать с корнем остатки еврейского народа. Создается впечатление, что союзные государства, победители мира, косвенно довольны страшной участью нашего народа».

Что ж, членам «зондеркоммандо» оставалось полагаться только на себя, и они это делали. Запасались не только оружием, но и взрывчаткой, – а когда восстали, то первым делом они взорвали и подожгли крематорий IV, который так больше и не заработал. Вспыхнув – буквально – только на одном из крематориев, восстание сумело перекинуться еще на один – на II, а по некоторым сведениям, и на остальные крематории.

Одним из руководителей восстания был и Залман Градовский, работавший на мятежном IV крематории и геройски погибший в перестрелке с эсэсовцами, в неравном бою. Некоторые очевидцы называли его даже главным руководителем восстания57.

Но еще за месяцы до восстания он совершил два других своих подвига – подвиг летописца и подвиг конспиратора. Много месяцев вел он дневник и другие записи, в которых детально описал важнейшие процессы и события того ада, в котором оказался.

Шломо Драгон, постоянный дневальный барака «зондеркоммандо», так описал Градовского и его летописание: «Залман Градовский из Гродно расспрашивал различных членов «зондеркоммандо», работавших на разных участках, и составлял списки людей, которых отравили газами и сожгли. Эти записи он закапывал возле крематория IV. <…> Градовский описал весь процесс уничтожения. Мало кто знал, что он вел эти записи; только я как штубовый знал это. Мы старались создать ему условия для ведения записей, потому что обстановка, честно сказать, этому не способствовала. Его постель была у окна, чтобы у него было достаточно света для писания. Это мог только штубовый обеспечить <…> Он говорил нам, что миру нужно оставить свидетельство о происходившем в лагере. Когда он начал записывать, мы уже точно знали, что наши шансы на выживание равны нулю. Всякий раз немцы убивали членов «зондеркоммандо», и кто же знал, что кто-то из нас сумеет уцелеть. <…>

Градовский был среди нас и делал то же самое дело, что и мы. Хочу напомнить, что среди нас был еще один еврей, которого мы звали судьей – магид из Макова, МаковаМазовецкого [Лейб Лангфус. – П.П.]. Он тоже писал, как и Градовский, оба спали на одних и тех же нарах. Градовский писал в тетрадках, которые заготавливал я. Для схронов он разработал целую методу: он клал бумаги в стеклянные емкости, напоминающие термосы…»58

О том, что Градовский и магид писали по ночам свои дневники, которые потом прятали в бутылки, залепляли воском и закапывали, вспоминал и Э. Айзеншмидт59.

Залман Градовский сумел не только засвидетельствовать все происходящее (что и само по себе в условиях концлагеря было подвигом), – он сумел еще и надежно схоронить их для потомков, точно рассчитав даже то, где со временем вероятней всего пройдут раскопки. «Я закопал это в яму с пеплом, как в самое надежное место, где, наверное, будут вести раскопки, чтобы найти следы миллионов погибших», – писал он в записной книжке60.

В этих словах – уверенность в поражении зла, уверенность, несмотря ни на что. Так поступить и так написать мог только человек с очень большим кругозором и неистребимой верой в людей!

Об исторической ценности записок Градовского можно и не говорить: он нисколько не преувеличивал, когда – сразу на четырех языках – писал: «Кто заинтересуется этим документом, тот получит богатый материал для истории». Вместе с записями других членов «зондеркоммандо» это прямой репортаж из самой глубины фабрики уничтожения – и тем самым не что иное, как важнейшее письменное свидетельство о Катастрофе.

Этого письменного свидетельства совершенно достаточно для того, чтобы прекратить все пошлые дебаты о том, «был» или «не был» Холокост61. Тем поразительней, что ни в одной из центральных экспозиций Шоа – ни в Иерусалиме, ни в Вашингтоне, ни в Берлине и ни в Париже – фигуре и деяниям Градовского не нашлось не просто заслуженного, а вообще хоть какого-то места!

4

Сколько всего схронов заложил Градовский в аушвицкий грунт, мы не знаем и не узнаем уже никогда.

«Дорогой находчик, ищите везде!..» – взывал к потомкам Залман Градовский. И первый же из находчиков его рукописей в точности знал, где надо искать, – и нашел! Им был Шломо Драгон, бывший узник Аушвица и товарищ Градовского по «зондеркоммандо».

18 января 1945 года, во время массовой эвакуации лагеря («марша смерти»), ему удалось уцелеть, бежав из колонны в районе Пшины. В конце января он вернулся в Польшу – сначала в свой родной Журомин под Варшавой, а оттуда – в свой бывший концлагерь, где он находился все время, пока там работала советская ЧГК. 5 марта 1945 года, во время раскопок – в точности там, где их предвидел Градовский! – в одной из ям с пеплом возле крематория IV в Биркенау он и обнаружил схрон Градовского62.

Раскопки велись в присутствии представителей ЧГК полковника63 Попова и эксперта по уголовным делам Н. Герасимова. Попову Ш. Драгон и передал свою находку64 – обернутую резиной алюминиевую немецкую полевую фляжку с широким горлом (по-польски «менажку»). Передача и осмотр фляги были запротоколированы. Протокол же гласит:

«При осмотре установлено:

Фляга алюминиевая широкогорлая, немецкого образца, длиной 18 см, шириной 10 см. Горлышко в диаметре 5 см. Фляга закрыта алюминиевой завинчивающейся крышкой, внутри которой имеется резиновая прокладка. На одном боку фляга имеет вмятину и небольшое отверстие, через которое во фляге виден сверток бумаги.

При открытии фляги через горлышко извлечь содержимое не представилось возможным. С целью извлечения содержимого фляга была рассечена и содержимое извлечено.

При осмотре содержимого выявлено: записная книжка размером 14,5х10 см, в которой на 81 листах имеются записи на еврейском языке. Часть книжки оказалась подмоченной. В книжку вложено письмо на еврейском языке на двух листах. Книжка и письмо завернуты в два чистых листа бумаги. В чем и составлен протокол»65.

Итак – первая весть от Залмана Градовского! Его записная книжка с вложенным в нее письмом, плотно закатанная в широкогорлую, но все же очень узкую солдатскую флягу, немного поврежденную, вероятнее всего, лопатой самого Ш. Драгона! Текст на идиш, по его же свидетельству, был немедленно переведен бывшим узником Аушвица д-ром Яковом Гордоном66.

За чисто медицинские аспекты нацистских преступлений в ЧГК «отвечал» профессор М.И. Авдеев, организовавший в годы войны систему учреждений военной судебно-медицинской экспертизы, которую сам и возглавлял до 1970 года67. Он, в свою очередь, позаботился о том, чтобы «менажка» и рукописи попали в Военно-медицинский музей Министерства обороны СССР68.

В музее поступление было зарегистрировано под четырьмя отдельными сигнатурами: № 21427 – это процитированный протокол осмотра алюминиевой фляги, № 21428 – сама фляга, № 21429 – письмо З. Градовского (рукопись и перевод на русский язык) и № 21430 – записная книжка З. Градовского, 82 листа69.

Два последних номера соответствуют двум различным документам, находившимся во фляжке70.

Немного о самой книжке. В обложке из черного коленкора, размером 148х108х10 мм, она была исписана синими и черными чернилами. Из ее первоначальных 90 страниц сохранились 82 – остальные были вырваны, и скорее всего самим Градовским, для того, чтобы легче было затолкнуть ее в тесную фляжку. Большинство листов исписано только с одной стороны; на страницах с 1-й по 39-ю текст написан на каждой строке, на страницах с 40-й по 73-ю – через строку, а с 74-й по 82-ю – снова на каждой строке. Несколько последних листов (с. 73–79) заполнены с обеих сторон. Каждая страница насчитывает от 20 до 38 строк.

Те же страницы, что сохранились и дошли до нас, изрядно пострадали от пребывания в сырой земле – они сильно подмочены и местами совершенно нечитаемы. Прочтению, по оценке переводчицы, поддается лишь около 60 % текста, остальное размыто. Наибольшую трудность для расшифровки представляет верхняя часть страниц (от 2 до 17 строк) и самая нижняя строка, а также левый край всех страниц рукописи.

На фоне такой сохранности записной книжки не может не вызывать удивления отличное состояние письма. Вероятнее всего – о чем косвенно свидетельствует и сам его текст, – Градовский, опасавшийся за герметичность схрона с записной книжкой, выкопал ее и перезахоронил в обернутой в резину фляжке, вложив в нее и наскоро написанное «Письмо»71. К оригиналам были приложены и имевшиеся в наличии переводы.

Надо ли говорить, какое громадное историческое – да и сугубо экспозиционное – значение имели эти предметы и тексты Градовского! Но они пролежали под спудом (точнее, на полках музея) на протяжении почти что 60 (шестидесяти!) лет – без малейшей попытки со стороны руководства музея сдуть с них пыль и открыть миру. Самое первое в СССР упоминание о документе проскользнуло (иначе не скажешь) в 1980 году – в составленном В.П. Грицкевичем каталоге «Воспоминания и дневники в фондах [Военно-медицинского] музея». Сделал он это на свой страх и риск, что потребовало от него известной настойчивости и даже мужества72. Но мелькнувшие строчки библиографического описания не остались незамеченными: в музей приезжали сотрудники журнала «Советише геймланд» («Советская родина»), переписавшие среди прочего и записки З. Градовского, но публикация Градовского в журнале, насколько известно, не состоялась.

Впрочем, все эти охранительские хлопоты не помогли. Пролежав месяцы в аушвицкой земле и десятилетия в ленинградских запасниках, текст Градовского еще в начале 1960-х годов выпорхнул из рук трусливого начальства на свободу и стал известен за границей. Но не на геополитическом Западе, как, например, тексты Пастернака или Мандельштама, а на геополитическом Востоке – в социалистической Польше!73

Произошло это в конце 1961 или в самом начале 1962 года – и произошло «на воздушных путях», то есть нелегально или полулегально. Установить подробности пока не удалось, но похоже, что всю ответственность и все риски взял на себя кандидат медицинских наук Антон Адамович Лопатенок, в 1959–1960 годах работавший старшим научным сотрудником ВММ.

Он родился 20 сентября 1922 года в Ульяновске, где в длительной командировке находилась его семья, в 1924 году переехавшая в Ленинград. По окончании школы в 1940 году Лопатенок поступил в Военно-морскую медицинскую академию, которую окончил в 1945 году. Курсантом участвовал в Великой Отечественной войне, имел боевые награды. В 1948 году Лопатенок окончил Ленинградский филиал Всесоюзного юридического заочного института, получил диплом юриста. С 1951 по 1955 год обучался в адъюнктуре при кафедре судебной медицины Военно-медицинской академии, где защитил кандидатскую диссертацию. В 1955–1959 год служил врачом на Балтийском и Черноморском флотах. В 1959–1960 год – старший научный сотрудник ВММ, где участвовал в создании Зала жертв фашизма. В 1961–1969 год – в Группе советских войск в Германии – в Потсдаме и Магдебурге, на должности главного судмедэксперта Группы Советских Вооруженных сил в Германии. По возвращении из ГДР продолжил службу в Военно-медицинской академии в Ленинграде, где возглавлял редакционно-издательский отдел и активно занимался преподавательской и научно-просветительной работой. Службу в армии закончил в звании полковника медицинской службы. Находясь на пенсии, занимался вопросами истории медицины, в конце 1980-х годов оставался научным сотрудником ВММ. Умер 9 февраля 2003 года, похоронен на Богословском кладбище в Петербурге74.

Был Антон Адамович человеком не только знающим и честным, но и смелым и рискóвым. И, натолкнувшись в фондах музея на такое чудо, как рукописи Градовского, он изготовил с них микрофильм и сделал все от него зависящее, чтобы рукопись стала известна тем специалистам, кто был в состоянии ввести ее в научный оборот.

Ближайшие такие специалисты находились в братской Польше, в Еврейском историческом институте в Варшаве. И вот, воспользовавшись встречей – быть может, и совершенно случайной, – с польским историком-марксистом и доцентом Лодзьского университета Павлом Кожецем, Лопатенок передал с ним для Еврейского исторического института в Варшаве бесценную копию, а также свою статью о Градовском – вместе с просьбой опубликовать и то, и другое75. Встреча эта произошла в конце 1961 года – и скорее всего в ГДР, где Лопатенок проработал долгие девять лет.

Как и сами схроны зондеркоммандовцев, поступок Лопатенка был еще одной «бутылкой, брошенной в море». Но сам он при этом, вероятно, и не подозревал, насколько одиозен был его «курьер». Академическая карьера не была главной ипостасью Кожеца, главным тогда была служба в польской безопасности, которой он предавался с большим энтузиазмом. Иными словами, ставки в этой «рисковой» для Лопатенка игре были еще выше, и исход «бросания бутылки в море» мог быть любым. Но ничего страшного, судя по дальнейшей карьере Лопатенка, не произошло: стало быть, еврейское уже тогда в Кожеце взяло верх над чекистским76.

Антон Адамович, наверное, улыбнулся, когда в 2000 году получил письмо из Израиля от своего однокашника Александра Копанева. Тот огорчался, что не сможет приехать в Петербург, чтобы сделать копию «письма Градовского» и фотографию фляги, в которой оно было найдено. При этом он сомневался, разрешит ли начальство получить этот материал, и опасался, не обернется ли возможная публикация неприятностями для самого Антона Лопатенка77. Копанев не знал, что его однокашник – во имя истории и личной чести – решился на это еще 40 лет тому назад!

Между тем «течение» действительно принесло «бутылку» от Лопатенка в руки профессора Бернарда (Берла) Марка (1908–1966), польского историка и публициста, в 1949–1966 годах возглавлявшего Еврейский исторический институт в Варшаве. Он был участником подготовительского коллектива «Черной книги»78 и первым ученым, кто еще в 1950-е годы оценил значение и всерьез занялся публикацией, атрибуцией и анализом аушвицких свитков, находившихся в Польше. И сам Марк, и его вдова, Эстер Марк, впоследствии всегда с благодарностью упоминали А.А. Лопатенка «за предоставленную им в 1962 году возможность ознакомления с записками и протоколом комиссии Попова и Герасимова»79. Из письма Марка Лопатенку следует, что они не были знакомы даже заочно: второй передавал микрофильм первому не лично, а как бы в возглавляемое Марком учреждение.

Откупорив «бутылку», то есть прочтя рукопись Градовского, Марк уже не мог оторваться от того истинного чуда, что принесло ему «течение». Он весь отдался делу изучения, перевода, а также издания рукописи, и о кажущейся успешности его продвижения в этих направлениях свидетельствуют не только письмо, но и две заметки в выходившей в Варшаве на идише газете «Фольксштимме» («Голос народа») в мае 1962 года. Первая из них (анонимная, но авторство Б. Марка не вызывает ни малейших сомнений) содержала бóльшую часть текста письма80, хотя сделанные при этом купюры – однозначно цензурные81.

Уже в марте 1962 года работа над переводом текста Градовского на польский была закончена, и на заседании Польского исторического общества в Варшаве Б. Марк прочитал доклад о еврейском Сопротивлении, а также проинформировал собрание о Градовском и его дневнике. Так началось введение текста Градовского в научный оборот.

16 мая 1962 года Б. Марк отправил А.А. Лопатенку на служебный адрес следующее письмо:

«Уважаемый товарищ!

Несколько дней тому назад я послал Вам письмо без точного адреса. Теперь повторю это письмо и добавлю несколько новых сведений.

Доцент тов. П. Кожец вручил мне несколько месяцев назад Вашу статью и микрофильм дневника Зельмана Гродовского из Освенцима. Моя специальность – рукописи и проблемы гетто и лагерей уничтожения, в особенности движение сопротивления и подпольная литература.

Длительное время я работал над фотокопией и собрал сведения об авторе. В последнее время я закончил работу, прочел все, что можно еще прочесть, и одновременно составил биографию Гродовского. Между прочим, мне удалось найти в Варшаве его шурина.

О Гродовском и его дневнике, который – я в этом глубоко убежден – является одним из лучших документов узников Освенцима, я пишу теперь статью, в которой вспоминаю тоже Вас, как автора первой вступительной статьи.

Теперь есть предложение: я начинаю ходатайствовать в здешних издательствах об издании в двух языках: в оригинальном (еврейском) и польском. Я предлагаю, чтобы Вашу статью поместить в начале этого издания.

Дополнительно сообщаю Вам, что известное варшавское марксистское издательство «Ксионжка и Ведза»82 готово издать этот дневник.

По упомянутому вопросу прошу Вашего согласия.

С уважением, проф. Б. Марк (директор Еврейского Исторического Института)»83.

С упомянутой анонимной заметки в «Фолксштимме», являющейся, возможно, обратным переводом с русского перевода на идиш84, и с двух купюр в процитированном полностью письме (в качестве «подарков» от польской цензуры) и повела свой отсчет история публикаций текстов Залмана Градовского.

Отметим, что и русский «дайджест-перевод» Миневич был выполнен в июле 1962 года и, следовательно, начат скорее всего в июне или весной. Налицо явный всплеск интереса к рукописи Градовского. Что послужило причиной или поводом для такого всплеска внимания к документу, практически проигнорированному советской стороной на Нюрнбергском процессе и пролежавшему безо всякого движения, изучения или иного употребления около 18 лет, в точности неизвестно. «Реакция» на майскую публикацию в газете «Фольксштимме»? Или, возможно, запрос из Германии в связи с подготовкой первого из четырех так называемых «Аушвицких процессов», начавшегося в 1963 году?85 А может быть, и внутреннее расследование в музее в связи с поступком А.А. Лопатëнка?..

В 1963–1964 годах Берл Марк работал над совершенствованием своего перевода на польский и комментированием текстов Градовского. По его словам, та часть записной книжки, что поддается прочтению, понимается легко, а сам текст написан на очень хорошем литературном идише. В то же время он отметил в стиле Градовского склонность к германизмам и определенной цветистости86. Затем польский востоковед Роман Пытель проверил и заверил перевод Марка и стилистически его отредактировал; он даже сумел прочесть несколько не прочитанных Марком фрагментов.

Впервые текст записных книжек и почти полный текст письма был опубликован на польском языке – в переводе и с предисловием Б. Марка – только в 1969 году, в выпуске «Бюллетеня Еврейского исторического института» в Варшаве за второе полугодие 1969 года.

Но самого Б. Марка к этому времени уже не было в живых, и публикацию к печати готовила его вдова – Эстер Марк. И делала она это скорее всего под большим идеологическим нажимом: текст ее публикации, увы, существенно отличался от оригинального перевода, подготовленного мужем. Так, были сделаны изъятия и даже изменения цензурного свойства, но при этом купюры на тексте никак не были обозначены и нигде не сообщалось хотя бы то, что публикуемый текст – неполный.

Лишь после того, как Э. Марк оказалась на Западе, она сумела опубликовать текст Градовского корректно и полностью – сначала, в 1977 году, в оригинале (то есть на идише), а затем и в переводах: в 1978 году – на иврите, в 1982 году – на французском, в 1985 – на английском и в 1997 году – на испанском языках87.

Отмеченные дефекты, однако, не были исправлены в публикациях самого Государственного музея «Аушвиц-Биркенау». В 1971 году на польском языке вышел специальный выпуск «Освенцимских тетрадей», посвященный извлеченным из пепла рукописям «зондеркоммандо». Текст Залмана Градовского представлен в нем лишь фрагментами, касающимися собственно Аушвица (что имело прежде всего цензурный смысл), а внутри публикации вмешательство цензуры было оставлено без изменений.

Этот дефектный текст перекочевал в 1972 году в немецкую версию свода и в 1973 году – в английскую. В 1975 году он был повторен при переиздании свода на польском языке, а в 1996 году – и при переиздании на немецком. Но при этом «иерусалимская» рукопись Градовского из собрания Х. Волнермана, опубликованная в 1977 году, даже не была упомянута, а дефекты в польском переводе «ленинградского» оригинала не исправлены.

Русскому же языку пришлось дожидаться встречи с этим текстом еще долгих четыре с лишним десятка лет88.

5

Куда менее ясны обстоятельства, при которых была найдена вторая рукопись Градовского, носящая авторское заглавие «В сердцевине ада» и содержащая его наблюдения и мысли об Аушвице и событиях, происходивших в нем.

Судьба этой рукописи оказалась неотрывной от судьбы Хаима Волнермана – человека, который спас ее для истории.

Саму рукопись, по одной версии, нашел молодой польский крестьянин – один из освенцимских «кладоискателей», имя которого осталось для истории неизвестным, а по другой – столь же безымянный советский офицер89. Обе версии сходятся на покупателе: им стал Хаим Волнерман – местный, ушпицинский, то есть освенцимский, еврей, вернувшийся сюда в марте 1945 года.

Он родился 12 декабря 1912 года в семье знатных бобовских хасидов. Отец – Иосиф Симхе, мать – Эстер; поженились они еще во время обучения отца в йешиве. Назвали его в честь прадедушки, Хаима-Цви Купермана, который примерно 40 лет был председателем религиозного суда (бейс дина). После хедера Хаима послали учиться в бобовскую йешиву, и он до конца своих дней оставался пламенным и верным приверженцем Бенциона Халберштама (4-го бобовского реббе). Занятий Торой Хаим не бросал никогда, но из-за экономических трудностей, антисемитизма и с благословения ребе Хаим начал работать прорабом на «Раппопорт-френкл» – знаменитом текстильном заводе Абэла Раппопорта в Билице. Одновременно занимался общественной работой: был одним из основателей филиала «Поалей агудат Исраэль» (религиозной сионистской партии) в Ушпицине-Освенциме и организатором курсов для будущих эмигрантов в Палестину (изучение Торы, истории еврейства, профессиональные навыки в различных областях), а также курсов по оказанию первой медицинской помощи и помощи раненым (что весьма пригодилось ему самому в испытаниях Холокоста: немцы приказали ему организовать медпункты в лагерях, где он был, – Живице и Бунцлау). В апреле 1941 года вместе с другими освенцимскими евреями Волнерман был переселен в Сосновецкое гетто, где чудом сумел уцелеть.

Уцелев, Волнерман вернулся в Ушпицин и пошел в те чудовищные лагеря, что окружали его родной город. Он и представить себе не мог того, что увидел в них, как не мог представить того, насколько глобальным было уничтожение евреев. Первое время он ходил по лагерю в поисках хоть каких-нибудь следов своих близких, но потом понял, что среди бессчетного числа погибших в Аушвице разыскать следы отдельной семьи просто невозможно.

И тут-то к нему подошел некий гой (по одной версии – поляк, по другой – русский офицер) и предложил купить у него что-то, что тот нашел под крематорием в Биркенау. Это были четыре тетрадки, запечатанные в проржавевшую металлическую емкость (не то банку, не то ящик), каждая тетрадь была испещрена записями на идише убористым почерком. Пролистав рукопись, Волнерман сразу же понял, что держал в руках, и, не торгуясь, купил все тетрадки.

Да, это было поистине потрясающее приобретение! Многие месяцы Хаим посвятил прочтению и переписыванию рукописи. Часть ее было невозможно расшифровать, потому что бумага крошилась в руках от недавней влажности; в части недоставало слов или целых предложений (в таких случаях он помечал: «не хватает»).

Вскоре в одном из лагерей в Нижней Силезии он нашел жену. Они мечтали уехать как можно скорее в Израиль, но получить нужные бумаги сразу после войны было исключительно тяжело: пришлось задержаться. Волнерман занялся торговлей и осел в городке Лауф близ Нюрнберга, где обзавелся пропусками во все союзнические зоны. Затем в Мюнхене он одно время был секретарем главного раввина Германии Шмуэла Або Шнейга.

Все свое свободное время он разбирал записки Градовского и переписывал их на идише в свою тетрадь с разлинованной бумагой с полями – четко и с большими межстрочными интервалами. Расшифровка шла с трудом и заняла много времени. Волнерман даже разгадал одну из загадок рукописи: числа, стоящие в скобках в конце одного из предисловий – (3) (30) (40) (50) и т. д., – это гематрия (числовое значение) имени автора: Залман Градовский90. Дойдя до адреса А. Иоффе, американского дяди Градовского, он написал ему в Нью-Йорк письмо и вскоре получил ответ с фотографиями Градовского. Пожелав показать Иоффе весь текст записок племянника, Волнерман даже отказал Еврейскому музею в Праге, обратившемуся к нему с предложением о приобретении рукописи91.

В 1947 году, так и не дождавшись легальных документов, Волнерманы обзавелись фальшивыми – сертификатами возвращающихся в Палестину ее жителей. Они упаковали весь свой багаж в ящики, но в самый последний вечер, когда Хаим с женой ушли праздновать свой отъезд с друзьями, их обокрали. Они лишились всего: среди украденного был и оригинал дневников Градовского! Чудом уцелели всего лишь пять листов оригинала и полностью – собственноручная копия, снятая Волнерманом с оригинала.

Сразу по прибытии в Палестину Хаим стал работать в больнице Хадасса в Иерусалиме. Жизнь эмигрантская, даже если ты приехал в Сион – на чужбину столь долгожеланную и родную, – исключительно тяжела и требует от новичка всего и сразу. Так что, переехав в Израиль в 1947 году, Волнерман смог снова вернуться к Градовскому только в 1953 году.

Но то, что происходило в дальнейшем с оригиналом рукописи и ее первым изданием в Израиле, иначе как катастрофой не назовешь.

Однажды Волнерман взял все, что у него уцелело, – и оригиналы Градовского, и полную собственноручную копию, – и показал их в Яд Вашеме. Там ему просто не поверили и чуть ли не обвинили в подделке!92

И лишь тогда, когда обнаружилась другая рукопись Градовского, ситуация несколько изменилась.

Но неизменным оставалось главное: даже извлеченные из пепла, эти записки еще долго не могли дойти до читателя.

Во-первых, никто не брался за перевод. Все, к кому Волнерман ни обращался (а среди них и Эрих Кулка, и Эли Визель!), говорили, что это решительно невозможно – адекватно передать такое на другом языке.

Во-вторых, не находилось и заинтересованного издателя. Даже Яд Вашем, по словам Волнермана, не мог найти денег хотя бы на публикацию.

Верится в это с трудом. Не мог – или не хотел?!

И, по всей видимости, не хотел. Ведь записки совершенно не вписывались в «героическую» концепцию музея! Уж больно покорными и обреченными смерти представали в них евреи. Да и по отношению ко всем членам «зондеркоммандо» тогда еще преобладали лишь черно-белые краски.

Прошло еще 22 (!) года, пока, наконец, в 1977 году Волнерман не смог осуществить это издание – сам, на свои средства!93 Тогда же, в 1977-м, вышла и другая его книга – и тоже изданная за собственный счет: книга памяти местечка Освенчим, над которой он работал всю жизнь. Тиражи обеих привезли одновременно – 10 декабря, а через два дня – в день своего 65-летия и в последний день Хануки – Хайм Волнерман умер!..

Выход такой книги остался в Израиле практически незамеченным – ни читателями, ни специалистами. Рецензий на нее не последовало, и никакого влияния на экспозицию Яд Вашема, например, она не оказала.

Сам же Градовский, будучи отныне «введенным в научный оборот», стал изредка появляться во второстепенных для себя контекстах. Так, он фигурировал на выставке «Еврейское творчество во время Холокоста», организованной в 1979 году Йехиелем Шейнтухом, профессором Иерусалимского университета и специалистом по литературе на идише. В каталоге выставки, составленном Шейнтухом вместе с д-ром Иосифом Кермишем из Яд Вашема, фигурирует даже небольшое по размеру фото Градовского, сделанное во время одного довоенного писательского банкета94.

На протяжении всех этих долгих лет, пока Волнерман и Яд Вашем вели друг с другом безуспешные переговоры, список рукописи Градовского находился во владении семьи Волнермана. Там же, по словам Иосифа Волнермана (сына Х. Волнермана), находится она и сейчас95.

Поскольку ознакомление с самой рукописью оказалось затруднено, источниками текста для нашей публикации послужили микрофильм, сделанный с оригинала тетради Волнермана и хранящийся в архиве Яд Вашема96, а также книжное издание на идише 1977 года.

Но потребовалось еще 22 года, пока эти записки Градовского дождались своего перевода на европейские языки97. Впрочем, ее служебный – для нужд сотрудников Музея в Освенциме – перевод на польский был сделан еще в конце 1970-х годов, но полностью, по нашим сведениям, он не опубликован и до сих пор.

В марте 1999 года «В сердцевине ада» впервые выходит на немецком языке – в сборнике «Терезинцы: материалы и документы», приуроченном к 55-летию уничтожения семейного лагеря в Аушвице98. Увы, и эта публикация была избирательной и частичной. В нее вошла лишь повествующая об этом глава «Чешский транспорт» в прямом переводе с идиша, с примечаниями и предисловием Катерины Чапковой; к публикации была впервые приложена фотография Залмана Градовского и его жены. Первая же и третья части рукописи Градовского («Лунная ночь» и «Расставание») были опущены, а вторая («Чешский транспорт») давалась с множеством купюр, сделанных по критерию их «уместности» в разговоре о сугубо чешском – по местоположению Терезина – транспорте99.

Этот провинциальный «патриотизм» явился сквозной и малоприятной особенностью первых восточноевропейских публикаций Градовского – точнее, из Градовского. Если публикация готовилась в «терезинском» контексте, то печатался только фрагмент про семейный лагерь, если же в «аушвицком» – то только про Аушвиц (и даже обозначающие купюры отточия проставлялись не всегда). При таком подходе у «колбасинских» фрагментов вообще не было никакой перспективы на перевод и публикацию!

Просто поразительно, насколько все перечисленные публикаторы были равнодушны к тому чуду, что находилось у них в руках! Даже бросающаяся в глаза художественность, с которой был написан текст Градовского, вызывала у той же К. Чапковой чуть ли не сомнение: а мог ли такое и так описать в таких условиях какой-то там член «зондеркоммандо»?!100

Иными словами, повсюду Градовский становился жертвой различных идеологических конструкций, музейных «концепций» и банального провинциализма.

И вот, повторюсь, сухой остаток: ни в одной из крупнейших экспозиций мира, посвященных Шоа, вы и сегодня не найдете его имени!

6

Первым переводчиком текстов Залмана Градовского на русский язык был врач Яков Абрамович Гордон.

Он родился в Вильно 30 июня 1910 года. В момент нападения Германии на СССР работал врачом в местечке Озеры близ Гродно. 13 июля 1942 года вместе с братом его схватило гестапо и обвинило в помощи партизанам, совершившим накануне успешный налет на Озеры. Братьев зверски избили, но ни признания в соучастии, ни сведений о местах, где скрывались партизаны, от них не добились. Из Озер их доставили в тюрьму Гродно, возили в гестапо на Народомещанскую улицу, но и здесь они не признали обвинения. Наконец, 12 ноября 1942 года их перевели из тюрьмы в лагерь в Колбасине, где Гордон встретил своих родителей и где он снова стал работать врачом101. После ликвидации лагеря 19 декабря Гордон вернулся в Гродненское гетто пешком вместе с последними 2000 евреев, избежавших участи большинства. В Гродно он встретил свою жену и детей. Спустя месяц, 19 января 1943 года, началась ликвидация гетто, продлившаяся пять дней.

Евреев согнали в синагогу и оттуда снова конвоировали в Колбасино – Лососно – прямо для погрузки в вагоны.

Эшелон с Гордоном и его семьей отправился из Лососно 21 января в 18.00, и уже через сутки с небольшим его встречали аушвицкая рампа, прожекторы, овчарки, палочное битье – одним словом, селекция. Своими глазами он видел, как его жена и дети залезали в грузовик… Сам он после всех процедур в приемном 22-м и ночи или двух в распределительном 19-м блоках попал 25 января в 26-й рабочий блок со специализацией на строительстве дорог. Дробление камней кайлом, укладка гравиевощебневой подушки – это была тяжелейшая физическая работа в сочетании с побоями, недоеданием и антисанитарией. В марте, дойдя до веса в 38 кг и как врач понимая, что долго он так не протянет, Гордон обратился в 12-й блок – лазарет, где рассказал врачу Каролю Ордовскому, что он тоже врач, и попросил о трудоустройстве по профессии. Гордона, уже почти «доходягу», перевели сначала в 22-й (приемный) блок, где он проработал до середины апреля 1943 года, а потом в 3-й (резервный) блок, где находились выздоравливающие узники, выписанные из больницы. Все это происходило в секторе B лагеря Биркенау, но 9 августа 1943 года Гордона перевели в 21-й блок базового лагеря в Аушвице-1, в хирургическое отделение больницы. Здесь ситуация в целом была получше (имелась вода, соблюдалась гигиена и т. д.), но по соседству вместо «зондеркоммандо» оказалось «штрафкоммандо» —11-й блок с его знаменитой «стеной смерти», где жизнью и смертью заключенных распоряжалось Политическое управление лагеря.

В 21-м блоке Гордон оставался до самого освобождения 27 января 1945 года, сумев избежать и общей эвакуации лагеря, и ликвидации остававшихся. Он входил в состав Комиссии, в тот же день составившей первый акт о национал-социалистических преступлениях в концлагере Аушвиц. Его имя как врача, свидетельствующего о преступных медицинских экспериментах над узниками Аушвица, упоминается в «Сообщении ЧГК о чудовищных преступлениях германского правительства в Освеньциме» от 8 мая 1945 года102.

Наконец, 5 марта 1945 года он не только скрепил своей подписью факт обнаружения Шлоймо Драгоном рукописей Залмана Градовского, написанных на идише, но и с листа перевел на русский язык обе странички его «Письма…»103. Этот перевод более нигде не всплывал, как и сведения о самом докторе Якове Гордоне. Записную книжку он лишь бегло пролистал и пробежал глазами: полный ее перевод, даже самый скорый, потребовал бы куда большего времени.

Казалось бы, какому другому документу, как не рукописям Залмана Градовского, написанным в самом пекле аушвицкого ада и прямо, от первого лица, рассказывающим об этом аде, пристало быть представленным обвинением на процессе в Нюрнберге! И действительно, впечатляющая фотография этой рукописи – с изображением положенных рядом разрубленной фляги с отвинченной крышкой, распрямившейся записной книжки и двух небрежно брошенных на стол листов с «Письмом…» Залмана Градовского – даже побывала в Нюрнберге в составе специального альбома фотодокументов «Освенцим», представленного Нюрнбергскому трибуналу обвинением от СССР104. Но не как потрясающий и обвиняющий документ, не как текст – «находка для историков», как его аттестовал сам автор, а как, если угодно, археологический артефакт – без малейшего интереса к содержанию написанного. Нет ни малейшего следа того, что текст дневника переводился: скорее всего его дали на устную экспертизу какому-нибудь носителю языка оригинала. Тот добросовестно пересказал содержание – и именно «окрашенное националистически» содержание отпугнуло тех, кто принимал в СССР политические решения по Нюрнбергу.

…Вторым по счету переводчиком стал Меер (Меир) Львович Карп (1895–1968) – советский генетик и знаток еврейских языков.

С детства он жил в Киеве, в юности (после революции) побывал в Палестине, а вернувшись, организовывал на Украине детские дома для беспризорных еврейских детей, а потом в еврейской коммуне Войя-Нова в Крыму. С 1930 года он обосновался в Москве, где окончил Тимирязевскую академию, аспирантуру по генетике на биологическом факультете МГУ и защитил кандидатскую диссертацию. После защиты работал в Институте животноводства, а затем в Институте генетики, у Н.И. Вавилова. После ареста Н.И. Вавилова в 1941 году и прихода в институт Т.Д. Лысенко перешел в Институт ботаники АН УССР в Киеве. После войны вернулся в Москву, но в 1948 году после известной сессии ВАСХНИЛ лишился работы и переехал в Ленинград, куда был приглашен в Ботанический институт АН СССР. Главной сферой его научных интересов была генетическая теория селекции, а также практическая селекция кок-сагыза, источника каучука.

В еврейских кругах М. Карп считался знатоком идиша и иврита, одно время даже работал над собственным учебником иврита. В начале февраля 1953 года его арестовали и осудили на 10 лет за изготовление листовки, приветствующей поддержку Советским Союзом создания Государства Израиль (и это уже после смерти Сталина и отмены «дела врачей»!). До 1956-го содержался в Тайшете, откуда был освобожден не по реабилитации, а как тяжело больной. Через несколько лет с него сняли судимость, но сам за реабилитацией он обращаться не стал. Последние годы жил под Ленинградом (как нереабилитированный, он не имел права вернуться в город!), а потом под Москвой, где и умер. Похоронен в Москве в могиле родителей на Востряковском кладбище.

Как, когда и при каких обстоятельствах им был выполнен этот перевод, остается загадкой: ни архивисты, ни члены его семьи не располагают об этом никакими данными.

Материалы Градовского были переданы в ВММ предположительно в 1948 году: заказ учреждением Министерства обороны в этот и последующие годы на перевод с еврейского языка именно Карпу был чем позднее, тем менее возможен. Поэтому наиболее вероятная гипотетическая дата этого перевода – именно 1948 год, когда М.Л. Карп впервые поселился в Ленинграде. Самой поздней и наименее вероятной датой мог бы быть январь 1953 года: ведь в феврале М.Л. Карп был уже арестован.

Третьей была переводчица Миневич, ангажированная самим музеем в 1962 году. О причинах проснувшегося интереса можно только догадываться. Возможно, тут имелась некоторая связь с установлением А.А. Лопатенком прямых контактов с Б. Марком и Еврейским историческим институтом в Варшаве, а возможно, и в связи с запросами, поступившими в начале 1960-х гг. из ФРГ в ходе подготовки так называемых «Аушвицких процессов». В картотеке ВММ эта 16-страничная машинопись, датированная 23 июля 1962 года, обозначена как выполненный ею перевод дневника Градовского на русский язык. На самом деле это некоторый «дайджест» оригинала: относительно точный перевод нескольких первых листов плюс контаминация отдельных фрагментов из середины и конца записной книжки. Текст, по замечанию А. Полян, недостоверен: он полон не только лакун и ошибок, но и домыслов, так что считать его полноценным переводом все же не следует105.

Наконец, четвертой переводчицей была Александра Леонидовна Полян, чья работа, выполненная в 2007–2008 годах, впервые увидела свет в 2008 году в журнале «Звезда» (№ 7–9), а затем – в 2010 и 2011 годах – выходила в книжных изданиях З. Градовского. Перевод осуществлялся ею с наиболее аутентичных источников – с оригиналов, хранящихся в ВММ, а также с издания этого текста, выпущенного проф. Б. Марком («Дорога в ад») и по микрофильму с рукописи, хранящемуся в архиве Яд Вашем («В сердцевине ада»).

7

Корпус текстов Градовского открывают записные книжки, названные нами «Дорога в ад». В них описывается депортация из Колбасина в Аушвиц и первые дни пребывания в Аушвице. Едва ли они писались как нормальный дневник или путевые заметки – по дороге и «день за днем». Записи начались уже в лагере, писались явно по памяти, но все говорит за то, что попытки осознать происходящее начались очень рано.

Своеобразным ключом к этим заметкам явилось введение в их ткань риторической фигуры некоего воображаемого друга, которого автор, вызывающийся быть по отношению к нему своего рода «Вергилием», зовет себе в свидетели и попутчики.

«Дорога в ад» открывается посвящением-перечислением всей погибшей семьи Градовского. Последнее сродни зачинам: трижды – перед каждой главой – оно встречается и в следующей части, «В сердцевине ада», играя роль своеобразного рефрена106.

Далее текст записных книжек делится на две части. В первой описывается переселение семьи автора из Лунны в Колбасино, вплоть до погрузки в вагоны поезда, отправляющегося в Аушвиц. Во второй – описание дороги и самых первых дней пребывания в концлагере. Записки обрываются вскоре после того, как автора зачислили в члены «зондеркоммандо»107.

Второй текст Градовского – «В сердцевине ада»108 – состоит из трех глав: «Лунная ночь», «Чешский транспорт» и «Расставание»109. Каждая посвящена явлениям или событиям, потрясшим Градовского. О таком вечном «событии», как луна, еще будет сказано ниже, два же других – это ликвидация 8 марта 1944 года так называемого семейного лагеря чехословацких евреев, прибывших в Аушвиц из Терезина (Терезиенштадта) ровно за полгода до этого, и очередная селекция внутри «зондеркоммандо», проведенная 24 февраля 1944 года110.

На первый взгляд странно, что среди ключевых событий нет ни одного, относящегося к 1943 году. Как и то, что в число таких событий не попала самое яркое – массовая ликвидация венгерских евреев. Но почему, собственно, странно? Ведь речь идет главным образом о внутренних кульминациях индивидуального восприятия Градовского. И потом: разве у нас на руках полный, завизированный автором корпус всех текстов Градовского?

Все три главы «В сердцевине ада» начинаются практически одинаково – с обращения к «Дорогому читателю»111 и со скорбного перечисления автором своих близких, уничтоженных немцами (иногда они начинаются с упоминания матери, иногда с упоминания жены)112. Дважды повторяется и адрес нью-йоркского дяди Градовского. Это придает каждой главке, с одной стороны, некоторую автономность, а с другой – имеет и литературнокомпозиционный смысл, ибо исполняет роль как бы рефрена, скрепляющего все части воедино.

Какова хронология создания всех трех текстов? Самый ранний из них – «Дорога в ад» – был написан (или завершен?) спустя 10 месяцев после прибытия Градовского в Аушвиц, то есть в октябре 1943 года. Нет сомнений в том, что тогда же соответствующая записная книжка и была впервые спрятана в земле. Но скорее всего Градовскому пришлось ее выкопать и перезахоронить вместе с самым поздним их трех текстов – «Письмом к потомкам», датированным с точностью до дня: 6 сентября 1944 года. Датировке поддается и «В сердцевине ада», причем выясняется, что первой была написана ее третья глава («Расставание»), посвященная селекции «зондеркоммандо»: 15-месячный срок со времени прибытия в Аушвиц указывает на апрель, а 16-месячный, маркирующий главу «Чешский транспорт», – на май 1944 года. Недатированной (и, по-видимому, сознательно не датируемой) остается лишь первая глава – «Лунная ночь», но все же представляется, что она написана позже двух последующих глав, то есть летом 1944 года. Ее зачин стилистически приближается к «Письму из ада». Возможно, «Лунную ночь» Градовский писал в конце августа или в начале сентября 1944 года, когда обдумывал и композицию всей вещи.

Основание для такого предположения, однако, более чем зыбкое – попытка реконструкции фаз душевного состояния Градовского. Он и сам запечатлел тот первый шок, который пережил сразу же по прибытии в лагерный барак, когда узнал и, главное, осознал ту горькую правду, что его любимых убили, что их уже нет в живых и что его самого пощадили лишь для того, чтобы заставить ассистировать убийству сотен тысяч других евреев – таких же точно, как он сам и его семья!113

В этот момент человек еще не член «зондеркоммандо»: он может и сам довершить селекцию, сам отрешиться от жизни и присоединиться к своим близким. Несколько таких случаев известны (люди даже сами бросались в огонь!), но то были единицы – против почти двух тысяч подписавших этот контракт с дьяволом в своей душе.

Что же заставляло большинство так хотеть жить? Ведь мгновенная смерть враз прекращала и сатанинский физический труд, и нравственные мучения, и ответственность?!

И все-таки верх брали непреодолимое желание жить и почти иррациональная воля (точнее, полуволя-полунадежда) выжить – в результате какого-нибудь чуда, например114. Цена этого выбора была высокой: уровень человеческого в «зондеркоммандо» был отрицательным или нулевым. Почти все уцелевшие вспоминали, что они становились бездушными роботами и что без этого автоматизма выжить они бы не смогли115.

Это заторможенное состояние во многом сродни душевной болезни, отсюда и некоторые опасения в психической нормальности Градовского, возникавшие в связи с самой ранней из трех глав – с «Расставанием»116. Опасения, как нам представляется, в его случае напрасные: интеллектуальным ли усилием или както иначе, но он явно избежал и сумасшествия, и пресловутой стадии «робота», – в противном случае он едва ли смог бы взяться за свои записки.

Поэтому столь интенсивное и столь экспрессивное переживание селекции и, как следствие, неминуемой смерти группы узников из «зондеркоммандо» в главе «Расставание» на первый взгляд может даже удивить: ведь ежедневно перед Градовским проходят сотни и тысячи еврейских жертв! Их настолько много, что даже самый чувствительный человек, а не робот из «зондеркоммандо» просто не в состоянии воспринять гибель каждого из них обостренно-индивидуально.

Образ семьи занимает в текстах Градовского центральное место: разделение семьи, селекцию, он сравнивает с хирургической операцией. Когда с надеждой на чудо спасения собственной семьи пришлось окончательно распроститься, те же понятия Градовский перенес на лагерное сообщество, на свое «зондеркоммандо» – отсюда и обращение к товарищам как к братьям и многое другое. Отсюда же и братское покровительство мальчишке-земляку Фреймарку.

Да, они и стали его «семьей», его опорой и некоторой промежуточной инстанцией, примиряющей его собственное «я» с трагедией всего еврейства, истребляемого на его глазах и не без помощи его рук. И пусть это была не семья, а ее суррогат, но чувство ее хотя бы частичной утраты заменило ему переживание смерти настоящих своих близких. И недаром он, не оплакавший, по его же словам, и смерть горячо любимой жены, впервые за все время в Аушвице обнаружил в себе слезы и буквально оплакал другую гибель – еще не наступившую, но неизбежную смерть двух сотен товарищей, с большинством из которых у него наверняка не было и не могло быть никакого ощутимого личного контакта!..

Члены «зондеркоммандо», и Градовский в их числе, слишком хорошо представляли себе всю механику смерти. Кроме, может быть, главного ее секрета – момента превращения живого и горячего тела в заледеневший труп. Градовский – единственный, кто пытается как-то передать и это117.

В целом о «нормальности» всех членов «зондеркоммандо» говорить не приходится. Уровень же человечности – а стало быть, и уровень этой ненормальности – регулировался каждым самостоятельно. Оказалось, что он напрямую зависел от готовности (не говоря уже о способности) сопротивляться обстоятельствам, в том числе и сопротивляться буквально.

И лучшим лекарством от душевного недуга, несомненно, оказалась сама идея восстания, не говоря уже о счастье его практической подготовки. То, что Градовский оказался в самом узком кругу заговорщиков и руководителей восстания, наилучшим образом сказалось на его психическом самочувствии: уже в «Чешском транспорте», не говоря о «Лунной ночи», перед нами не призрак, тупо уставившийся в открытую печь, а человек, настолько хорошо ориентирующийся и отдающий себе отчет в происходящем, что может позволить себе и «роскошь» чисто художественных задач.

А в «Письме из ада»118 перед нами уже человек и вовсе в состоянии, прямо противоположном состоянию робота. Это человек осознанного и прямого действия, точнее – человек накануне такого действия. Он всецело отдан и предан подготовке восстания, скорым исходом которого он и взволнован, и независимо от исхода счастлив.

«Письмо…» завершает корпус текстов Градовского. Оно, повторим, написано самым последним из сохранившегося, – 6 сентября 1944 года, то есть всего за месяц до фактического восстания «зондеркоммандо». Оно и писалось как явное послание потомкам, urbi et orbi – «городу и миру», – всем-всем-всем на земле.

Начинающееся с описания топографии ям с пеплом и соответственно зондеркоммандовских схронов вокруг всех крематориев, оно переходит к призыву искать эти схроны везде, где только можно (призыву, увы, после войны не столько не услышанному, сколько проигнорированному).

8

Интересна проблема подписи и авторского имени под тремя текстами. Под написанным последним «Письмом из ада» Градовский прямо поставил свое имя. «Дорога в ад» и отдельные части «В сердцевине ада», наоборот, анонимны и сверхосторожны, однако не настолько, чтобы читатель, в том числе и потенциальный читатель из лагерного гестапо, не смог бы идентифицировать автора по косвенным признакам. Кроме того, в «Дороге в ад» называются и Колбасино, и Лунна, а также время прибытия в Аушвиц.

В тексте «В сердцевине ада» – произведении вполне законченном – имя автора не проставлено ни на одном из привычных мест – ни в начале, ни в конце. Вместе с тем сама проблематика авторской подписи вовсе не чужда Градовскому: ему явно хотелось бы сохранить в веках и свое имя, и подпись под своими свидетельствами. Поэтому зачин второй главки подписан его инициалами, в другом месте – в конце предисловия к главе «Расставание» – он зашифровал свои инициалы цифрами119, а в зачине к третьей прямо просит идентифицировать себя с помощью нью-йоркского дяди и подписать записки подлинным именем их настоящего автора.

Можно предположить, что такая осторожность была вызвана соображениями конспирации и боязнью того, что записки попадут в руки врагов и могут стоить автору или кому-то еще жизни. Но почему тогда тот же страх не остановил Градовского 6 сентября 1944 года, когда он подписывал свое «Письмо потомкам»? Только ли потому, что восстание («буря», как он называет его в другом месте) могло вспыхнуть в любой момент?..

Думается, что свой вклад в проблему авторского имени у Градовского внесло само жанровое разнообразие его произведений. Если внимательно посмотреть, то понимаешь, что каждое из них написано в особом ключе.

«Дорога в ад» – это, в сущности, реконструированный дневник, пусть и вперемежку с литературой; записи делались если и не по ходу действия, то в согласии с реальной последовательностью событий. То, что рельефно выступит в тексте второй части – сила обобщения и художественность, – здесь еще только обозначено (риторическая фигура «Друга», например, доросшая здесь до не менее риторической «Луны»).

В самой второй части («В сердцевине ада») художественность и эпичность сгущаются уже настолько, что заметно теснят событийность и летописность, – это уже настоящая поэзия, отрывающаяся от фактографии как таковой. В ней впервые возникают события, свидетелем которых лично Градовский не был, но о которых слышал от других. Поэтому «В сердцевине ада» представляется нам поэмой в прозе, может быть, неровной и несовершенной, но все же именно поэмой. Она эпична, но эпос ее не дантовский, не драматический, а скорее античный или библейский – по-эсхиловски трагический.

А вот «Письмо из ада» – это чистой воды политическое воззвание и памфлет, это письмо потомкам, героический выкрик перед смертью или перед казнью, причем выкрик не только в лицо врагам, но и в лицо союзникам! Этому жанру анонимность уже противопоказана.

9

Впечатляет сама идея создать именно художественное произведение, а не документальное свидетельство120. Уже в «Дороге в ад», а уж тем более в другой вещи – «В сердцевине ада» – Градовский применяет сугубо литературные приемы. Прежде всего, это обращение к читателю как к другу и свободному человеку, приглашение последовать за ним и запечатлеть трагические картины происходящего121.

Этот «читатель» – не просто «лирический герой», это alter ego автора. Если автор погибнет (в чем сам он ни на секунду не сомневается), а рукопись сохранится, то вместе с ней уцелеет и «читатель»: он-то и примет от автора эстафету и передаст ее дальше.

Градовский умеет находить точные слова, например, для самого Аушвица как единого целого – «резиденция смерти». Он знает скрепляющую силу стежков-повторов и охотно к ним прибегает. Ему, как правило, удаются анафорические построения (прекрасный пример – зачин поминальной главки «Снова в бараке…» из «Расставания»). Каждая отдельная данность бытия – луна, кровать, барак, бокс (отсек) в бараке – становится у Градовского де-факто персонажем.

Он пытается обобщать не только свой личный опыт (в том числе свои детские воспоминания), но и опыт других людей. Так, будучи сам ко времени начала войны бездетным, он много пишет о детях, представляя себе их переживания, их доверчивость, трудности их воспитания и т. п. – все то, что он видит вокруг себя или слышит от других. Привлекая воображение и для того, чтобы еще более оттенить ужас происходящего в Аушвице, он моделирует различные жизненные ситуации, прямым свидетелем которых сам он, может, и не был, но мог быть (например, главка «Он и она» в «Чешском транспорте» или образная, почти аллегорическая, характеристика влюбленности в «Лунной ночи»: «Два сердца плели золотую нить – и изверг безжалостно разорвал ее». Понятно, что такая стилистическая установка Градовского-писателя на практике нередко оборачивается излишней патетикой.

В то же время он не избегает и обличительных, публицистических нот: жестко и беспощадно чеканит он фразы о преступном бездействии союзников или о бытовом антисемитизме части поляков: «…Мы жили среди поляков, большинство из которых были буквально зоологическими антисемитами. Они только с удовлетворением смотрели, как дьявол, едва войдя в их страну, обратил свою жестокость против нас. С притворным сожалением на лице и с радостью в сердце они выслушивали ужасные душераздирающие сообщения о новых жертвах – сотнях тысяч людей, с которыми самым жестоким образом расправился враг. <…> Огромное множество евреев пыталось смешаться с деревенским или городским польским населением, но всюду им отвечали страшным отказом: нет. Всюду беглецов встречали закрытые двери. Везде перед ними вырастала железная стена, они – евреи – оставались одни под открытым небом, – и враг легко мог поймать их. <…> Ты спрашиваешь, почему евреи не подняли восстания. Знаешь, почему? Потому что они не доверяли соседям, которые предали бы их при первой возможности».

Вольнó нам поправлять Градовского сегодня, когда мы знаем о тысячах поляков – Праведниках мира, спасавших, несмотря на смертельный риск, евреев, но в индивидуальном опыте Градовского – в Лунне, в Колбасине и в Аушвице – такие случаи, повидимому, не запечатлелись.

Но не щадит он и «своих» – евреев. Так, он был поражен трусостью и предсмертной покорностью мужчин из семейного лагеря. Как «старожилы» Биркенау, те не могли уже питать никаких иллюзий относительно того, что произойдет с ними и с их семьями, но, в отличие от всех остальных, спрыгивавших с подножки поезда прямо в газовню, у них было время, чтобы подготовиться к этому и оказать хоть какое-то сопротивление (судя по всему, того же опасались и эсэсовцы). И хотя он сам же и поясняет те иррациональные механизмы, что парализуют евреев в такие минуты, но он явно разочарован, и примирительности в его тоне нет.

Не щадит он «своих» и из «зондеркоммандо», хотя именует их всех в главе «Расставание» не иначе как «братьями». И здесь – точно такой же «несостоявшийся героизм» евреев, прекрасно понимающих суть происходящей селекции в своих рядах, но расколотых ею надвое:122 одни были неспособны перешагнуть через черту личной безопасности, другие – через черту личной обреченности. Это относится и к нему, Залману Градовскому, лично, и он полностью признается в своей слабости и признает свой индивидуальный позор, смыть который смогло бы только восстание.

Очень интересен эпизод о некоем «покровителе» Колбасинского гетто, – вероятнее всего, его коменданте, – отбирающем у евреев последние ценные вещи. Даже этот грабеж, эта экспроприация материального добра воспринимается евреями по-особому – как некий лучик надежды, который, как знать, еще отзовется по-доброму на их положении. Именно так – не за деньги или миску баланды, а за лучик надежды – евреи трудились на врага и даже верили его словам.

Надежда (и прежде всего – надежда выжить) превращается в некий товар, в обмен на который можно и нужно что-то заплатить; в сочетании с наивностью и доверчивостью к врагам она оборачивается инструментом закабаления евреев и поддержания среди них покорности и дисциплины123.

10

Между тем история Холокоста знает еще одно художественное произведение, которое можно поставить в один ряд с поэмой Залмана Градовского. Это «Сказание об истребленном народе» Ицхака Каценельсона.

Судьба самого Каценельсона (1896–1944) и его поэмы также беспримерны. Известный еврейский поэт и драматург из Лодзи, он уже в сентябре 1939 года попадает сначала в Лодзинское, а затем в Варшавское гетто, где 19 апреля 1943 года участвует в восстании. 20 апреля 1943 года Каценельсон и его сын Цви бегут из гетто, прячутся в арийской части города и с купленными гондурасскими паспортами покидают Варшаву с необычным заданием: написать поэму!.. Они попадают в Vorzugs-KZ (концлагерь для привилегированных евреев), размещавшийся в Виттеле в Эльзасе. И где-то между 3 октября 1943 года и 18 января 1944 года Каценельсон поэму создает! Спустя три месяца, 18 апреля 1944 года, отца и сына депортируют сначала в Дранси, а 1 мая 1944 года – в Аушвиц, куда они прибыли 3 мая и где вполне могла состояться первая и последняя «встреча» Каценельсона с Градовским124.

Но что же стало с рукописью поэмы? Ее судьба не менее поразительна: сохранились оба ее экземпляра! Первый (оригинал) еще в марте 1944 года был разложен в три бутылки и закопан под деревом в Виттеле. В августе 1944 года Мириам Нович откопала бутылки и передала их Натану Экку125, который был вместе с Каценельсоном в Виттеле и ехал вместе с ним в Аушвиц, но сумел выпрыгнуть из поезда и спастись. Уже в феврале 1945 года он написал предисловие к книге и начал искать автора – в надежде на то, что и Каценельсон каким-нибудь чудом остался жив. В конце 1945 года, так и не разыскав его, Экк опубликовал поэму в Париже в виде маленькой книжки. У него к этому времени оказался и второй экземпляр поэмы, который он сам переписал зимой 1944 года на папиросной бумаге, купленной на черном рынке. Стопку листов с поэмой зашили в ручку чемодана, с которым Рут Адлер126, вооруженная уже не гондурасским, а английским паспортом, в 1945 году добралась до Палестины, – а с нею и поэма!127

Перед Каценельсоном и Градовским стояли, в общем-то, схожие задачи – выразить в слове всю трагическую невыразимость катастрофы, постигшей евреев.

Пой вопреки всему, наперекор природе, Ударь по струнам, пой, сердцами овладей! Спой песнь последнюю о гибнущем народе, — Ее безмолвно ждет последний иудей.

<…>

Пой, пой в последний раз. От ярости зверея, Они растопчут все, что создал твой народ, В последний раз воспой последнего еврея, — Евреев больше нет, и Бог их не спасет. Пой – вопреки всему! Гляди померкшим взором В пустые небеса, где прежде был Творец. Взойди к ним по костям народа, о котором Лишь ты поведаешь оставшимся, певец.

<…>

Кричите, мертвые, зарытые в траншеи, Кого глодали псы, кто стал добычей рыб; На весь кричите мир, убитые евреи, Да оглушит живых немой предсмертный крик. Земля не слышит вас. Небесная гробница Безмолвна и черна. И солнца тоже нет. Оно погасло, как фонарь в руке убийцы… Погас и мой народ, дававший миру свет 128 .

Горечь от предательского бездействия Бога переходит у Каценельсона не в громогласный упрек, а почти что в Иово богоборчество, в усомнение в самом существовании Того, кто смог все это допустить:

…Пой! Голос подними! Пусть Он услышит, если Там наверху Он есть… 129

У Градовского еще больше оснований для подобного выяснения отношений со Всевышним, но, отчаявшись, он не вызывает Его на спор, ибо не связывает с Ним и упований. Если он и ждет спасения, то не сверху, а с востока – от Советов.

Бросается в глаза еще одно важное сходство между двумя поэмами. Девятая песнь «Сказания об истребленном народе» названа «Небесам» и посвящена небесам – она играет у Каценельсона точно такую же роль, что и глава «Лунная ночь» у Градовского130. Оба адресуются к небесам, недоумевая, почему те – видя то, что творится внизу, – мирятся с этим и не бросают на убийц громы и молнии. Поэт разочаровывается в них («Я верил вам, я верил в вашу святость!..») и, в конце концов, просто отказывается смотреть наверх, на небеса – лживые и бесстыдные. Если евреи – все те же, что и 3000 лет назад, то небеса стали другими: лживыми, бездушными, предательскими. В такие небеса остается только одно – плюнуть. И тут догадка посещает поэта: «нет Бога там, на небе…» Нет потому, что Он умер, что Он тоже умер, умер, как и Его народ, что и Он – «с гурьбой и гуртом» – тоже убиенная жертва, а с ним погибло и нечто, еще более значительное для евреев, – идея единобожия!

О небеса мои, вы опустели, Вы – мертвая, бесплодная пустыня. Единый Бог здесь жил – теперь он умер. Всевышнего утратил человек. Наш Бог – один, но людям показалось, Что мало одного, что лучше трое; Ни одного на небе не осталось…. Да будет проклят этот гнусный век! 131

Эта своеобразная традиция Иова – традиция разочарования и крайнего отчаяния, вплоть до усомнения и богоборчества – восходит еще к поэмам Бялика, автора поэмы о кишиневском погроме: «Небеса, если в вас, в глубине синевы/Еще жив старый Бог на престоле…»132. Нет больше в небесах и Луны из еврейской традиции, некогда благословенной и благословляющей, подарившей евреям их календарь…

И все же у Градовского Луна – не предательница, а свидетельница, и в вину ей он ставит лишь ту абсолютную бесстрастность, с какою она взирает на все, что творится где-то там, внизу.

11

Итак, Залман Градовский – не только одна из самых героических фигур еврейского Сопротивления, не только летописец, конспиратор и оптимист, он еще и литератор! Его «В сердцевине ада» – единственное из всех аналогичных свидетельств членов «зондеркоммандо» – не было ни дневником, ни письмом, ни газетным репортажем «с петлей на шее» из Anus’а Mundi. И хотя не найти в мире места, более не приспособленного для литературных экзерсисов и пестования литературных талантов, чем поздний Аушвиц-Биркенау периода крематориев и газовен, установка самого Градовского была именно литературной!

Он недаром сравнивает место, где ему довелось творить, с преисподней. Ад Градовского, в котором он пребывал и о котором поведал, неизмеримо страшнее дантовского своей вящей реальностью, заурядной обыденностью и голой технологичностью. Но в отличие от великого флорентийца Градовскому не довелось вернуться из преисподней живым.

Ни на «вынашивание замысла», ни на «работу с источниками» или над «замечаниями редактора» времени и возможности у Градовского не было. Еще до войны он показывал свои очерки главному писателю в их семье – зятю Довиду Сфарду – и все волновался: что-то он скажет о его писаниях? Тот, наверное, поругивал своего младшего родственника – за неистребимый сплав сентиментальности и патетики.

Этот сплав присутствует и в публикуемых текстах. Литературным гением в отличие от Данте Градовский не был. Но его слово, его стилистика и его образность, изначально сориентированные ни много ни мало на еврейское духовное творчество, на позднепророческие ламентации в духе Плача Иеремии, посвященного разрушению Храма в 586 году до нашей эры, удивительно точно соответствуют существу и масштабу трагедии. Просто уму непостижимо, как он это почувствовал и как угадал, – но строки Градовского пышут такой уверенностью, что писать надо так, и только так. Его поэтическое слово достигает порой поразительной силы и, вопреки всему, красоты!133

Его записки, в точности так, как и рассчитывал Градовский, были найдены одними из первых почти сразу же после освобождения Аушвица-Биркенау, и это чудо стало каденцией его беспримерной жизни и смерти. Наконец-то он получил возможность быть услышанным и прочитанным.

В том числе – и на русском языке…

12

Для этого их пришлось «найти» еще раз.

Сначала – с упоминанием о записной книжке Залмана Градовского – в каталоге архива ВММ в Санкт-Петербурге.

Знакомство с самим документом, написанным на идише, и его историей иначе как потрясением назвать нельзя. И едва ли не первым движением души – еще до погружения в тему и в соответствующую литературу – стало: это должно зазвучать и порусски! И уже в январе 2005 года – года 60-летней годовщины с момента освобождения Освенцима – увидели свет первые на русском языке публикации Залмана Градовского.

То были публикации «Письма потомкам»134– небольшого, но яркого фрагмента в уже существовавшем на тот момент переводе Меера Карпа. Все остальное нуждалось прежде всего в тщательном переводе, как нуждалась в нем и вторая – «иерусалимская» – рукопись Градовского, узнать о которой довелось уже из научной литературы. За этот неподъемный труд взялась и в течение двух лет довела его до конца Александра Полян.

Естественно, что параллельно возникла и другая задача – попытка осмысления того, что же представляют собой тексты Градовского, что значат они для истории и литературы. Каждая новая фаза работы над этим материалом давала только частичные ответы, и каждая ставила новые вопросы, порой еще более трудноразрешимые.

Выходу данной книги предшествовало появление различных ее фрагментов в целом ряде изданий. Изначально, в 2005 году, это было «Письмо потомкам» – в российской и немецкой периодике (московские «Известия» и «Еврейское слово», берлинские «Еврейская газета» и «Jüdische Allgemeine»), позднее вышли и более обширные фрагменты из записок Градовского в сопровождении некоторых аналитических материалов.

Бесспорно, важнейшей явилась публикация всего текста Градовского и значительной части сопровождающих его материалов в трех номерах журнала «Звезда» за 2008 год: июльском, августовском и сентябрьском. По сути, это не что иное, как первая, журнальная, версия книги в целом135. Здесь впервые все дошедшие до нас тексты Залмана Градовского были представлены на русском языке как некая целостность.

В мае 2010 и январе 2011 года все тексты Залмана Градовского вышли в издательстве «Гамма-пресс» двумя отдельными книжными изданиями. Первое из них, выпущенное к 65-летию окончания Второй мировой войны136, лишь отчасти соответствовало замыслу составителя137. Закравшееся в журнальную версию и традиционные для советско-российской историографии обозначение описываемых лагерей как Освенцим и Бжезинка исправлены здесь на аутентичные Аушвиц и Биркенау.

Изначальный составительский план был реализован только во втором издании, выпущенном к 27 января 2011 года – годовщине освобождения Аушвица Красной Армией, отмечаемой в большинстве стран мира как День памяти жертв Холокоста138. Книгу составили как бы три части. В первую, вводную, вошли заметки «От составителя», «От переводчика» и вступительная статья «И в конце тоже было слово…» (на сей раз аутентичная). Во вторую – главную – тексты самого Градовского с примечаниями. И, наконец, в третью, названную «Приложения», – статьи П. Поляна «Чернорабочие смерти: зондеркоммандо в Аушвице-Биркенау», «Уничтоженный крематорий: смысл и цена одного восстания», «История обнаружения, перевода и публикации рукописей, найденных в Аушвице», а также составленная им «Хроника зондеркоммандо в Аушвице-Биркенау»139. Иллюстративный материал был значительно расширен и собран в специальную вкладку.

По сравнению с публикацией в «Звезде», иною в книгах стала композиция текстов самого Градовского. В журнале первым стоял документ, написанный явно последним, – «Письмо из ада», благодаря чему весь текст окрашивался эмоциональностью и темпераментом этого обращения к потомкам, написанного незадолго до смерти. В книгах же возобладал историко-хронологический подход, сохраненный и в настоящем издании: начиналось все с того, что предшествовало Аушвицу («Дорога в ад»), далее следовали события, происходившие в самом Аушвице-Биркенау («Дорога в ад», «В сердцевине ада»), и, наконец, завершается все «Письмом из ада» – страстным предсмертным призывом – нет, криком! – обращенным к нам, его современникам и потомкам: найти и прочитать записки, понять и сохранить гневную память о том немыслимом, что здесь, в земном аду, творилось.

Призывы к мести Градовский оставил другим. Сам же заканчивает свое «Письмо» словами: «Пусть будущее вынесет нам приговор на основании моих записок, и пусть мир увидит в них хотя бы каплю того страшного трагического света смерти, в котором мы жили».

В сентябре 2013 года в ростовском издательстве «Феникс» вышло первое издание настоящей книги.

1 Фонетически правильнее Залмен, но в русской традиции общепринятым является Залман. Полное имя Градовского, по сообщению Й. Эйбшица, было двойным – Хаим-Залман (Yizkor-Book Suwalk. Kahan. NY, 1961. P. 369).

2 Обе книги были изданы в Вильно в 1900 г. См.: Yofe A. Makhaze Avraham. Wilno, 1900; Yofe, E. Even Lev. Wilno, 1900. В 1962 году в НьюЙорке вышли репринтные переиздания обеих книг, подготовленные шурином З. Градовского. См.: http://www.hebrewbooks.org/14761, http://www. hebrewbooks.org/14760

3 Фреймарк, родом тоже из Сувалок, даже называет всех троих братьев (и, вероятно, не вполне незаслуженно) раввинами (YVA. 03-2270).

4 В частности, на белорусско-литовском его диалекте (Полян А, 2011. С. 10).

5 И. Выгодский в предисловии к первому изданию «В сердцевине ада» на идише, вышедшем в 1977 г. в Иерусалиме, усматривал в текстах Градовского следы подчеркнутой экспрессивности и стилистической близости с произведениями популярного польского писателя и журналиста начала XX века Стефана Жеромского (1864–1925).

6 А. Полян обратила внимание на то, что «…в текстах Градовского отразилось и особое словоупотребление, сложившееся в среде узников. Говоря об отношении лагерного начальства к заключенным, Градовский избегает по отношению к узникам слова «человек», называет их только «номер» или «хефтлинг». Барак может называться словами «барак», «блок» и «кейвер» – «могила» (Полян А., 2011. С. 10–11).

7 Д. Сфард в предисловии к первому изданию «В сердцевине ада» на идише называет фамилию Злотеяблко (Zlotejablko), что является польской калькой с фамилии Апфельгольд. По сведениям Д. Грайфа, Соня Апфельгольд родилась в Макове-Мазовецком (Greif, 1999. P. 277–278).

8 Этимологически Лунна – слово балтского происхождения, означающее «трясина, низинная местность»; в русском языке не склоняется (в польском склоняется). В настоящее время здесь проживает около 1000 человек, среди них ни одного еврея. О евреях напоминают только фрагменты кладбища, в 2000-е гг. приведенные в порядок американскими волонтерами, да памятный знак, установленный в начале 2006 г.: «Вечная память 1459 жителям местечка Лунно, безвинно убитых в годы Великой Отечественной войны». Надпись и на идише, так что о еврейском происхождении этих жителей догадаться нетрудно, но прямого указания на это в тексте надписи, как в старые советские времена, все же нет (см.: Новый час. Минск, 2007, № 4; см. также созданный Р. Маркус сайт: Было когда-то местечко под названием Лунно: www.shtetlinks.jewishgen.org/lunna).

9 Довид Сфард родился в 1903 или в 1905 г. на Волыни. После советской аннексии Восточной Польши перебрался в Москву, где работал в кругах, близких к Коминтерну. После войны вернулся в Польшу, а в 1969 г. переехал в Израиль, где сотрудничал с Яд Вашемом. Умер в Иерусалиме в 1981 г. (см.: Nalewajko-Kulikov, 2006).

10 Помимо тех, кого убили в Аушвице, в семье Градовского погибли также: Циля, жена Д. Сфарда (вместе с сестрой Градовского Фейгеле они в начале войны находились в гетто в Отвоцке, близ Варшавы, обе погибли в Треблинке); отец Градовского Шмуэл (20 июня 1941 года он уехал в Литву повидать двух других своих сыновей – Аврома-Эйвера и Мойше), его схватили в Вильно (где немцы были уже 24 июня), а сыновей – в Шяуляе (26 июня). Их дальнейшая судьба неизвестна, хотя и очевидна.

11 Ни о каких публикациях его литературных опытов не известно.

12 Гродно с ходу взял 8-й корпус 9-й армии и, не останаливаясь, пошел дальше. Территорию же заняла 403-я дивизия охранения тыла под командованием Вольфганга фон Дитфурта, установившая в городе полевую комендатуру № 815 (BA-MA. RH.26-403). 30 июня 1941 г. Гродно посетили Гейдрих и Гиммлер.

13 Розенблат Е.С., Еленская И.Э. Лунна // Холокост на территории СССР, 2009. С. 543. В литературе встречаются и другие даты (24 и 28 июня).

14 См. свидетельство Э. Айзеншмидта: www.shtetlinks.jewishgen.org/ lunna

15 В это же гетто были перемещены и евреи из близлежащего местечка Вольпа, сильно пострадавшего от июньских бомбардировок (см.: Berachowicz-Kosowska, 1948).

16 Кловский Даниил Давидович (1929, Гродно – 2004, Самара). Вместе с отцом он был депортирован сначала в Штутгоф, а затем в Аушвиц (№ 171819), был в Бухенвальде. После войны сумел поступить в Ленинградский электротехнический институт связи. Заведующий кафедрой теоретических основ радиотехники и связи Куйбышевского электротехнического института связи (ныне – Поволжская государственная академия телекоммуникаций и информатики), заслуженный деятель науки и техники РФ, профессор. Его книга «Дорога из Гродно» (Самара, 1994) в 2003 г. была переведена на английский язык.

17 В 1942 г. переименованного в Гартен.

18 Начиная с сентября 1942 г. бургомистром (амтскомиссаром) Гродно был майор Георг Штайн. Гродненским уездным комиссаром был фон Плетц, а начальником гестапо и его заместителем – оберштурмфюрер СС Хайнц Эррелис и унтерштурмфюрер СС Эрих Рот.

19 Ср.: «Безвыходность, готовность снести любое унижение и обиду, это жизнь без собственного достоинства. Ходить – только по тротуарам, только съежившись и только с желтыми звездами, нашитыми одна на груди, другая на спине. Они прожигали рубашку, они опаляли кожу, как жгучие клейма, как выставленные напоказ знаки <…> позора» (Кловский, С. 26). Кловскому, например, даже стало казаться, что он стал меньше ростом.

20 Кловский, 1994. С. 26.

21 См.: Кловский, С. 30–31; Абкович, 2002. С. 10–22.

22 Пивоварчик С.М. Гродно // Холокост на территории СССР, 2009. С. 241–247. Впрочем, Гиммлеру, посетившему вместе с Гейдрихом Гродно именно в эти дни, такая малопродуктивная деятельность айнзаткоммандо показалась преступно «пассивной» (Klein, 1997. S. 321). И в самом деле, пустяки – по сравнению с самим Белостоком, где Гиммлер побывал 9 июля и где было тогда расстреляно от 1200 до 3000 евреев-мужчин (Ogorreck, 1996. S. 122–123).

23 Одной из последних его жертв стал сам Д. Бравер (по другим сведениям, Бравер совершил самоубийство).

24 Бежать из гетто было практически невозможно, но несколько побегов все же было. Если беглецов ловили, то кончалось все публичной казнью – расстрелом или повешением.

25 Führer-Erlasse, 1997. S. 191–194 (№ 103, 106).

26 Впрочем, об относительности этого «почти» можно составить достаточное представление по статье Е.С. Розенблата и И.Э. Еленской о Белостокском округе (Холокост на территории СССР, 2009. С. 68–70).

27 Букв.: «Без евреев» (нем.)

28 Другое встречающееся название – Лососно (по ближайшей к лагерю железнодорожной станции).

29 Указом президента Белоруссии от 24 апреля 2008 г. Колбасин и железнодорожная станция Лососно были включены в городскую черту Гродно (www.news.tut.by/society/107808).

30 Розенблат Е.С., Еленская И.Э. Округ Белосток // Холокост на территории СССР, 2009. С. 68–70.

31 Шталаг 324.

32 См.: Лагеря советских военнопленных в Беларуси, 2004. С. 123, со ссылками на: ГАРФ. Ф.Р-7021. Оп. 86. Д. 34. Л.15–17; Д. 39. Л. 2–6; Национальный архив Республики Беларусь. Ф. 845. Оп. 1. Д. 6. Л. 48–49, 54–55; Государственный архив Гродненской области. Ф.1029. Оп. 1. Д. 75. Л. 2–33.

33 См.: Сильванович С.А., Сильванович И.Н. Холокост в истории Лунно: Лунненская средняя школа им. Героя Советского Союза И. Шеремета. 2008. С. 8 (рукопись). По свидетельству Мордехая Цирульницкого, в тот же день в Колбасино пригнали и евреев из Острина (Цирульницкий, 1993. С. 452–453).

34 См. свидетельство Э. Айзеншмидта (Greif. 1999. S. 236).

35 М. Цирульницкого и других евреев из Острина, прибывших в Колбасино в тот же день, что и Градовский, посадили в предыдущий эшелон, отошедший из Лососно 2 декабря.

36 См. свидетельство Э. Айзеншмидта: Greif. 1999. S. 238.

37 В конце ноября и начале декабря сюда стали поступать евреи и из самого Гродно: накануне отправки в Колбасино партию отобранных евреев обыкновенно собирали в синагоге, где и держали до утра. Оба городских гетто по мере опустошения и опустения ликвидировались: сначала второе (в ноябре 1942 года), а за ним и первое (в январе – марте 1943 г.).

38 Помимо Кловского, об этом же свидетельствует и Я.А. Гордон, сопровождавший эту необычную колонну как врач (см. ниже).

39 Мужчины получили номера от 80764 до 80994 (Czech, 1989. S. 354). По воспоминаниям Э. Айзеншмидта, получившего первый из этих номеров, селекцию прошли 315 чел., одни мужчины, в том числе его отец и один из братьев (Greif, 1999. S. 240). Интересно, что Я.А. Гордон, получивший при регистрации номер 92627, сообщает не о трех, а о четырех селекционных шеренгах во время «обработки» эшелона, с которым он сам прибыл в Аушвиц 22 января 1943 г.: прошедшие селекцию трудоспособные мужчины и трудоспособные женщины составляли две разные шеренги (см. его показания от 17.05.1945 – APMAB. Dpr.-Hdl1. Process Höss. F.1a. S. 158–176).

40 По свидетельству Э. Айзеншмидта, в члены «зондеркоммандо», из числа их земляков из Лунны, кроме него и Градовского, попали также Нисан Левин, Кальман Фурман, Залман Рохлин и Берл Беккер. Общение в бараке, однако, не сводилось к принципу землячества. Вечерами велись долгие беседы втроем со Шлоймэ Де-Геллером, светловолосым адвокатом из Волковысcка, и Лейбом Лангфусом, худощавым и длинным магидом из Макова, пытавшимся даже соблюдать кашрут. А на Пасху 1944 г. они даже пекли мацу, раздобыв муку на кухне у советских военнопленных (Greif, 1999. S. 276–277).

41 Первыми опознавательной татуировке подверглись советские военнопленные еще осенью 1941 г.: номера накалывались им на правой стороне груди. Начиная с апреля 1942 г. эта же практика была распространена на узников неевреев и евреев-мужчин, известны случаи с номерами, вытатуированными на шее. Начиная с 1943 г. татуировка была распространена на всех регистрируемых узников, кроме немцев (неевреев): номера (а евреям и цыганам еще и буквы из их серий номеров – «A», «B» или «Z») накалывались на запястье на левой руке (сообщено А. Килианом).

42 Имеются в виду блоки 9 и 2 сектора Б в Биркенау. Заметим, что внутрилагерный маршрут братьев Драгонов, прибывших на рампу одним днем раньше, чем Градовский, был другим: они попали сначала в карантинный барак № 25 сектора B, там состоялась вторая селекция, после чего братья попали в тот же блок 2, что и Градовский. Перевод «зондеркоммандо» в блоки 11 и 13 сектора Д состоялся позднее.

43 При этом почти сразу их разделили на две, видимо, неравные порции – «зондеркоммандо-1» и «зондеркоммандо-2» – в зависимости от того, на каком из двух так называемых Бункеров – 1 или 2 – им предстояло работать. В первой, куда попал и Э. Айзеншмидт, было 130–150 чел. Вместе с четырьмя евреями из Макова-Мазовецкого и еще одним он попал в шестерку грузчиков, которые закидывали трупы на большую вагонетку и катили ее к яме, где их предстояло сжечь. Вагонеток было шесть, и на каждой умещалось от 10 до 15 трупов. Самая страшная работа в этом конвейере, – одев противогазы, извлекать трупы из газовой камеры и подтаскивать их к вагонеткам, – досталась другой шестерке (см.: Greif, 1999. S. 240–245).

44 См. об этом выше.

45 См. у самого Градовского, в главе «Расставание».

46 Об этом свидетельствуют, в частности, Фреймарк (в передаче Б. Марка) и Эйбшиц (YVA. М 99/944).

47 YVA. 03-2270. Отдельная благодарность И. Рабин, отыскавшей этот датированный маем 1962 г. документ и переведшей его на русский язык. В архиве ZIH обнаружен только один след этой переписки, а именно запись в журнале исходящей корреспонденции об ответе Б. Марка от 12 июня 1962 г.

48 Его имя еще не раз возникнет в этой книге.

49 Скорее всего это Л. Лангфус из Макова.

50 Оберкапо до Каминского был немец Август Брюк.

51 То есть не мог ничего сделать.

52 По-видимому, посредством газа «Циклон», но разновидности А, нацеленной на насекомых.

53 Аэродром Фоджа в Южной Италии стал базой 15-й воздушной армии США еще в конце 1942 г., а с апреля 1943 г. оттуда начались дальние полеты в Польшу.

54 Большие ворота (польск.). Устойчиво употребляется для обозначения въездных сооружений в концлагерях.

55 «Die Arbeit macht frei!» – «Через труд на свободу!» (нем.)

56 Э. Айзеншмидт сообщает, что зондеркоммандовцы, отвечавшие за поддержание огня, старались ночью подбрасывать побольше угля, чтобы пламя было лучше видно с самолетов (см.: Greif, 1999. S. 255).

57 Например, члены «зондеркоммандо» Лейме Филишка и Авром-Берл Сокол (см. их свидетельства от 31.05.1946 в: ZIH, Relacje № 301/1868, на идише).

58 См.: Greif, 1999. S. 167–168.

59 См.: Greif, 1999. S. 276–279.

60 Есть указания и на то, что зондеркоммандовцы прятали в пепле также и культовые принадлежности, в том числе и свитки Торы.

61 Сами по себе эти «дебаты» во многих странах рассматриваются как преступные. Но не случайно отрицатели Холокоста, оспаривающие чуть ли не любое высказывание о нем, фактически «не замечают» свидетельств Градовского и других зондероммандовцев. См. об этом подробнее: Полян П. Отрицание и геополитика Холокоста // Отрицание отрицания…, 2008. С. 21–102.

62 Ср. с позднейшим интервью, взятым у Ш. Драгона Г. Грайфом: «Залман Градовский из Гродно расспрашивал различных членов «зондеркоммандо», работавших на разных участках, и вел записи о людях, которых отравили газами и сожгли. Эти записи он закапывал возле крематория III. Я откопал эти записи сразу после освобождения и передал их советской комиссии… Комиссия забрала все материалы в Советский Союз. Я знаю, что там лежат еще и другие схроны с дневниками и рукописями погибших. Искать их надо напротив печей крематория. Точное место назвать не могу, так как после взрыва крематория местность изменилась» (Greif, 1999. S. 167).

63 По другим сведениям – военного следователя, капитана юстиции.

64 Об этом сообщается в материалах процесса против Хëсса, бывшего коменданта концлагеря Аушвиц.

65 См. подписанный военным следователем, капитаном юстиции А. Поповым и понятыми О.Н. Мищенко и С. Штейнбергом «Протокол осмотра алюминиевой широкогорлой фляги. 1945 года, марта 5 дня» (ГАРФ. Ф. Р-7021. Оп. 108. Д, 8. Л. 171).

66 Greif. 1999. S. 167. См. об этом ниже.

67 Авдеев Михаил Иванович (1900–1977), главный судебно-медицинский эксперт СССР и начальник Центральной судебно-медицинской лаборатории Центрального военно-медицинского управления Министерства обороны СССР. В годы Великой Отечественной войны принимал активное участие в работе ЧГК.

68 Сообщено Валентином Петровичем Грицкевичем, одним из старейших научных сотрудников музея.

69 Кроме того, без номеров были зарегистрированы три экземпляра перевода записной книжки объемом в 16 страниц (из них 1-й экз. был отправлен в Москву), а также три катушки пленочных негативов и два 92-страничных комплекта отпечатков с этих негативов.

70 Их тексты и составляют первую и третью части настоящего издания.

71 Первоначальный схрон был, вероятно, бутылочным.

72 Это явствует из его письма к автору от 26 января 2005 г. (в архиве П.М. Поляна).

73 Впрочем, и первая публикация «Доктора Живаго», – пусть и не всего романа, а лишь его нескольких глав, – состоялась именно в Польше, в журнале «Мнения», вскоре после этого закрытом.

74 Справка предоставлена его сыном, С.А. Лопатенком.

75 Эта статья на сегодняшний день не разыскана. В состав передачи входил, по-видимому, и протокол об обнаружении рукописи Градовского.

76 Кожец Павел (1919–2012) – польский и еврейский историк и публицист. Участник восстания в Белостокском гетто 16–17 августа 1943 г. В послевоенные годы – в Лодзи: сотрудник органов безопасностсти и убежденный коммунист. Но, после того как в 1968 г. государство публично обвинило его в сионизме, прозрел и эмигрировал в Париж, где много лет занимался историей польского антисемитизма.

77 Сообщено С.А. Лопатенком.

78 Для нее он подготовил материал о восстании в Варшавском гетто.

79 См.: Gradowski, 1969. P. 172–204; Mark, 1985. P. 156–158.

80 См. Приложение 4 (1962 год).

81 См. в 1-й части, в главе «История обнаружения, перевода и издания рукописей, найденных в Аушвице».

82 «Книга и знание» (польск.) – название официального партийного издательства в Варшаве. Обсуждаемое издание не состоялось.

83 ZIH. Zesp. 592 / 62 (нам сообщено М. Чайкой).

84 На это указывает характерная неточность в этой заметке, на которую обратила внимание И. Рабин: «Гродовский» вместо «Градовский». Точно такая же ошибка имеется и в машинописной копии русского перевода М. Карпа (в самом автографе М. Карпа написано правильно: «Градовский»).

85 «Процесс против Мулки и других» во Франкфурте-на-Майне начался 20 декабря 1963 г., его последнее, 183-е заседание состоялось 19 августа 1965 г. Среди свидетелей на процессе были и советские граждане – Николай Васильев, Александр Лебедев, Андрей Погожев и Павел Стенкин. Там же, во Франкфурте-на-Майне, состоялись две первые большие выставки, посвященные Холокосту и имевшие большой политический резонанс: с конца ноября 1963 г. – посвященная Варшавскому гетто, а с 19 ноября 1964 г. – посвященная Аушвицу-Биркенау (Auschwitz-Prozess 4Ks2/63… 2004).

86 Mark B., 1972. S. 75–78.

87 См. в Приложении 4.

88 Интересно, что самая первая статья о Градовском была написана еще в 1962 г. по-русски – Антоном Лопатенком – и предполагалась к публикации в польском издании Градовского.

89 Именно так представлял дело Иосиф Волнерман, сын Х. Волнермана (со слов И. Рабин, беседовавшей с ним осенью 2008 г.).

90 Подробнее об этом см. примечания к началу главы «Расставание» в рукописи Залмана Градовского «В сердцевине ада».

91 Какие-либо следы таких переговоров в этом архиве не обнаружены (сообщено А. Париком).

92 Во внутреннем архиве Яд Вашема каких-либо следов переговоров или контактов с Волнерманом не обнаружено.

93 Волнерман называет людей, которые помогали ему на разных этапах: Азриэль Карлибах (редактор газеты «Маарив»), Довид Флинкер (редактор газеты «Тог-Форвертс») и Йосеф Кармиш, сотрудник Яд Вашема.

94 Jewish creativity in the Holocaust, 1979. P. 32.

95 Исключение составляет лишь один из пяти листов оригинала рукописи. Х. Волнерман передал один такой лист в Яд Вашем.

96 Оригинал был предоставлен Волнерманом для микрофильмирования, состоявшегося 9 мая 1961 г. См.: YVA. JM/1793.

97 Особняком стоит история их перевода на русский язык – см. ниже.

98 То есть массовой ликвидации 8 марта 1944 г. евреев из гетто Терезина, привезенных в Аушвиц в сентябре 1943 г.

99 Сами купюры, правда, в тексте обозначены.

100 Отмечая, что в тексте Градовского встречаются неудачные, а также трудночитаемые пассажи, она их ему, начинающему писателю, великодушно прощает: ах, ведь у него не было достаточно времени для художественной обработки! (Čapkova, 1999) Главное для нее – это непреходящее значение текста как документального свидетельства, отсюда и ее нелепый упрек: вместо того чтобы сосредоточиться на фиксации происходящего, он, видите ли, позволял себе художественно домысливать факты, которым не был свидетелем (например, то, что происходило в бараках накануне уничтожения)! К тому же она не нашла ничего лучшего, как защищать «своих» терезинцев от «нападок» Градовского, ожидавшего, что терезинцы, поняв, что их ждет, обязательно восстанут! (Другой их «защитник» – Мирослав Карный с такими примерно тезисами: как могли терезинцы положиться на «зондеркоммандо», если они ничего друг о друге не знали? И почему это члены «зондеркоммандо» сами не поднимали восстание, а только ожидали этого от других?) Обо всем этом можно и размышлять, и рассуждать, но разве можно против этого «протестовать»?

101 О Я. Гордоне в Колбасине вспоминал и М. Цирульницкий, добавляя, что встретился с ним и в Аушвице, где тот входил в активисты Сопротивления (Цирульницкий, 1993. С. 452–453).

102 Красная звезда. 1945. 8 мая. 6 июня 1945 г. это «Сообщение…» было опубликовано в Москве отдельной брошюрой и в том же году переиздано еще раз – в Ульяновске.

103 См. протокол свидетельства Я. Гордона от 17–18 мая 1945 г. (APMAB. Process Höss. F.1a. S. 158–176).

104 См.: ГАРФ. Ф. Р-7445. Оп. 2. Д. 413. Л. 40.

105 См.: Полян А., 2011. С. 9.

106 Возможно, эти рефрены писались позднее текстов глав и одновременно – или хотя бы незадолго до него – «Письма…». Для проверки этой гипотезы необходим доступ к оригиналу рукописи (важно было бы проанализировать бумажные носители, чернила, почерк), но такой возможностью мы, увы, не располагали.

107 Последняя страница записной книжки обрывается на фразе «Только недавно я…» – иными словами, текст, возможно, не завершен.

108 Другой обсуждавшийся на стадии подготовки вариант заглавия – «Посреди преисподней».

109 Две последние главы разбиты автором и на внутренние главки, снабженные авторскими же названиями. Но в «Лунной ночи», не говоря о «Дороге в ад», такого членения нет. Тем не менее принцип внутренней структуризации выдержан – в данном случае составителем, и в них отдельные смысловые блоки разделены друг от друга спусками.

110 Обращает на себя внимание следующий – и, вероятно, непреднамеренный – параллелизм композиции «Дороги в ад» и «В сердцевине ада»: в обоих случаях их завершающим элементом является рассказ о селекции.

111 Формально первое предисловие обособлено и играет тем самым роль предисловия ко всему тексту. Но для того, чтобы действительно им являться, оно слишком мало отличается от двух других.

112 Это имеет еще и сугубо практический смысл: автор не знал, какую из рукописей и куда он закопает, какая из них сохранится, и оттого время от времени он перемежал изложение такими «визитными карточками».

113 Такой же шок пережил и Залман Левенталь (см.).

114 И действительно, около 100 человек из «зондеркоммандо» уцелели! Для них эта надежда сбылась!

115 Эта бесчувственность, согласно Краузу и Кулке, имела и внешнюю форму проявления, а именно черты особой жесткости в выражении лица (Kraus, Kulka, 1991. S. 201).

116 См., например: Полян А., 2011. С. 10.

117 Этим наблюдением я обязан И. Рабин.

118 Заглавие дано составителями. Другой вариант заглавия, попавший и в публикации, – «Письмо потомкам».

119 Так называемая гематрия (см. выше).

120 При первой и малейшей возможности обитатели ада, как и в своей земной жизни, писали стихи, рисовали картины и, как однажды в Терезине, создавали оперы! Иногда творческое начало в человеке проявлялось впервые именно «в аду». Но, как заметила А. Шмаина-Великанова, всегда в таких случаях творчество оказывалось насущным и востребованным, приобретало как для творца, так и для читателей, слушателей или зрителей статус молитвы.

121 К аналогичным приемам относятся и многократные повторы вводных фраз (например, «Кто знает…»).

122 Здесь, как и в «Чешском транспорте», снова появляется дихотомия «мы» – «они», только носит она теперь внутриеврейский характер.

123 Ср. у Тадеуша Боровского: «Не от рук нацистов, а от надежды мы все погибали. Надежда – наш Циклон Б» (Боровский Т. Прощание с Марией. М., 1989).

124 Косвенным подтверждением того, что такая встреча действительно состоялась, является рассказ Лангфуса о французском раввине, прибывшем из Виттеля.

125 Впоследствии историк, сотрудник Яд Вашем, в 1960-е гг. – редактор издания «Известия Яд Вашем».

126 Рут Адлер (1919–?), немецкая еврейка из Дрездена, с 1935 г. жила в Палестине. Начало войны застало ее у родителей в Париже: родителей и младшую сестру отправили в Аушвиц, а саму Р. Адлер интернировали и содержали в лагерях Безансон и Виттель, где она и познакомилась с И. Каценельсоном. Став частью одной из обменных акций между воюющими сторонами (гражданские лица, главным образом евреи, в обмен на немецких военнопленных), она сумела тайно вывезти и сохранить часть архива поэта.

127 Обе рукописи – и «бутылочная», и «чемоданная» – в настоящее время хранятся в Музее борцов гетто, что в кибуце Лохамей Хагетаот (Lochamej Hagetaot) на севере Израиля.

128 Каценельсон, 2000. С. 17, 19, 21.

129 Каценельсон, 2000. С. 17.

130 Кстати, луна есть и у Каценельсона, но это всего лишь часть небес, причем специфическая: он попросту называет ее лицемеркой и даже проституткой, выходящей ночью на панель.

131 Каценельсон, 2000. С. 111.

132 На это указывал и Эткинд в своем предисловии к русскому изданию поэмы (Каценельсон, 2000. С. 12).

133 Образцом иного писательского творчества могут послужить записки другого члена «зондеркоммандо» – Залмена Левенталя, имеющие с записками Градовского очень много общего (восходящая к гетто экспозиция, шок от осознания того, что происходит в Аушвице с евреями, и от собственной роли в этом и многое другое), но отличающиеся от последних своими подчеркнутыми приземленностью и фактографичностью, вплоть до называния – вопреки конспирации – десятков подлинных имен.

134 В настоящем издании ему соответствует «Письмо из ада».

135 Небольшой фрагмент из части «В сердцевине ада» вышел в берлинской «Еврейской газете» (2009, июнь. С. 21).

136 Оно вышло в двух модификациях – в картонной коробке и без нее. Дизайн – Д. Аникеева.

137 Кроме текстов самого Градовского, подвергшихся – по сравнению с журнальной версией – дополнительному стилистическому редактированию, в него вошли вступительная статья («И в конце было слово…» П. Поляна – увы, в не согласованной с автором редакторской версии), комментарий к тексту (П. Полян и А. Полян), заметки «От составителя» (П. Полян), «От переводчика» (А. Полян), «От издателя» (М. Зильберквит) и – также вопреки воле составителя – «О Военно-медицинском музее Министерства обороны РФ» (А. Будко).

138 Осенью 2011 года это издание было номинировано на звание «Книга года».

139 Эти статьи легли в основу соответствующих глав настоящего издания, где они заново пересмотрены и основательно переработаны.

 

В сердцевине ада

 

<Дорога в ад>

Иди сюда, ко мне, человек из свободного мира – мира без оград, – и я расскажу тебе, как […] был обнесен забором и закован в цепи.

Иди сюда, ко мне, счастливый гражданин мира, живущий там, где еще есть счастье, радость и наслаждение, – и я расскажу тебе, как современные преступники и подлецы превратили счастье одного народа в горе, радость – в вечное несчастье, наслаждениям положили конец.

Иди сюда, ко мне, свободный гражданин мира! Твоею жизнью правит человеческая мораль, твое существование защищает закон. Я же расскажу тебе, как новые варвары, подлые изверги искоренили мораль и уничтожили законы существования.

Иди сюда, ко мне, свободный гражданин мира! Твоя земля отгорожена от нас новой китайской стеной – и дьяволам не достать вас. Я же расскажу тебе, как они завлекли в свои адские объятия целый народ, кровожадно вонзили свои страшные когти в его шею и задушили его.

Иди сюда, ко мне, свободный человек, имевший счастье не столкнуться лицом к лицу с властью их стальных пушек! Я расскажу тебе и покажу, как и какими средствами они погубили миллионы людей из народа, давно известного своей мученической судьбой.

Иди сюда, ко мне, свободный человек, имевший счастье не оказаться под властью этих ужасных культурных двуногих зверей! Я расскажу тебе, какими утонченными садистскими методами они погубили миллионы сынов и дочерей одинокого беззащитного народа, ни от кого не получившего помощи, – народа Израиля.

Иди и смотри, как культурный народ по какому-то дьявольскому закону, родившемуся в голове самого главного негодяя, превратился в массу подлейших преступников и садистов, каких свет не видывал до сих пор.

Иди […]

Иди сейчас, пока уничтожение еще идет полным ходом.

Иди сейчас, пока нас с остервенением истребляют.

Иди сейчас, пока ангел смерти упивается своим могуществом.

Иди сейчас, пока в печах еще пылает огонь.

Приходи, встань, не жди, пока потоп минует, тьма рассеется и солнце засияет, – иначе ты застынешь в изумлении, не веря своим глазам. Кто знает, не исчезнут ли вместе с потопом и те, кто мог бы быть живыми его свидетелями и мог бы рассказать тебе правду?

Кто знает, доживут ли до рассвета свидетели этой кошмарной темной ночи? А ты наверняка подумаешь, что в этой страшной катастрофе виноваты канонады, что истребление, постигшее наш народ, принесла война. Ты наверняка подумаешь, что огромное смертоносное бедствие, постигшее наш народ, произошло вследствие какого-то природного события, что вдруг разверзлась земля – и какая-то сверхъестественная сила собрала евреев отовсюду, и бездна поглотила их.

Ты не поверишь, что такое кровавое истребление могло быть задумано людьми – хотя они уже и превратились в диких зверей.

Иди со мной – с одиноким оставшимся в живых сыном еврейского народа, которого выгнали из дома, который вместе с семьей, вместе с друзьями и знакомыми нашел временное пристанище в земляных бараках, а оттуда был направлен якобы в трудовой концентрационный лагерь, – а оказался внутри огромного еврейского кладбища, где меня заставили стать сторожем у ворот ада, через которые прошли миллионы евреев со всей Европы.

Я был с евреями, когда они стояли на рампе. Я делил с ними последние минуты, и они открывали мне свои последние тайны […] Я сопровождал их до последнего шага: после этого они попадали в объятия ангела смерти и навсегда исчезали из этого мира. Они рассказывали мне обо всем: о том, как их выгнали из дома, о том, какие мучения им довелось пережить, прежде чем они оказались здесь и их принесли в жертву Дьяволу.

Иди сюда, мой друг. Встань, выйди из своего надежного теплого дома, исполнись мужества и смелости – и пройди со мной по Европейскому континенту, где Дьявол установил свое владычество. Я предоставлю конкретные факты и расскажу тебе, как высокая цивилизованная раса истребила слабый беззащитный народ Израиля, не повинный ни в каких злодеяниях.

Не ужасайся этому большому страшному пути. Не ужасайся тем жутким картинам, тем зверствам, которые тебе придется увидеть. Не бойся – и я покажу тебе все по порядку. Ты не сможешь оторвать глаз от того, что увидишь, сердце твое захолонет, уши перестанут слышать.

Возьми с собой вещи, которые бы тебя согревали в мороз, защищали бы от жары, возьми еду и питье, чтобы утолить голод и жажду, ведь нам придется проводить ночи в пустынных полях и провожать моих несчастных братьев в последний путь, на марш смерти, идти дни и ночи, страдая от жажды и голода, скитаться по долгим дорогам Европы, по которым современные варвары гонят миллионы евреев к ужасной цели – к алтарю, на котором их принесут в жертву.

Дорогой друг, ты уже готов к нашему путешествию. Но у меня есть одно условие.

Расстанься с женой и детьми, потому что, увидев эти страшные сцены, они больше не захотят жить на свете, где Дьявол может творить такое.

Расстанься с друзьями и знакомыми: ты столкнешься с невообразимым садизмом и жестокостью, твое имя будет стерто из человеческой памяти, из человеческой семьи – и ты проклянешь тот день, когда появился на свет.

Скажи им – жене и детям, что если ты не вернешься из этого путешествия, то это потому, что твое человеческое сердце оказалось слишком слабым, чтобы вынести груз этих страшных деяний, свидетелем которых тебе доведется быть.

Скажи своим друзьям и приятелям, что если ты не вернешься, то это потому, что кровь у тебя застыла в жилах, когда ты стал свидетелем этих сцен садизма, когда увидел, как погибают невинные беззащитные дети моего беспомощного народа.

Скажи им, что даже если твое сердце отвердеет, если твой мозг превратится в холодный думающий механизм, а глаза будут способны только фотографически фиксировать происходящее, – то и тогда ты не вернешься к ним. Пусть они ищут тебя где-нибудь в дремучих лесах: ты убежишь от мира, населенного людьми, будешь искать утешения среди диких зверей – только чтобы не оказаться среди культурных дьяволов. Потому что даже зверю культура ограничивает свободу: когти его становятся не такими острыми, а сам он – не таким жестоким. Человек – наоборот: когда он превращается в зверя, то чем он культурнее, тем более жестоким он становится, чем цивилизованнее, тем больше в нем варварства, чем он умнее, тем ужаснее его поступки.

Иди со мной. Мы поднимемся ввысь на крыльях стального орла и полетим над страшным европейским горизонтом, откуда мы сможем все наблюдать через бинокль и повсюду проникать взором.

Запасись мужеством, потому что ничего ужаснее тебе видеть не придется.

Будь сильным, заглуши в себе все чувства, забудь жену и детей, друзей и приятелей, забудь тот мир, откуда ты пришел. Представь себе, что ты видишь не людей, а отвратительных зверей, которых необходимо уничтожить, – иначе жизнь будет невозможна.

Не пугайся, когда в сырых бараках ты найдешь живых еще детей: ты увидишь их и в куда более страшном состоянии.

Не пугайся, когда морозной ночью увидишь огромную толпу евреев, которых выгнали из бараков и теперь ведут неизвестно куда.

Пусть не дрогнет твое сердце, когда ты услышишь плач детей, крики женщин и стоны старых и больных: то, что тебе предстоит увидеть и услышать, еще более страшно.

Не пугайся, когда евреев куда-то погонят на рассвете, не ужасайся, когда увидишь, что на дороге лежат тела старых родителей, пятна крови возле тел тех больных, которые не перенесли тяжелой дороги.

Не думай о тех, кто уже ушел из жизни. Но вздохни о тех, кто еще остается в живых.

Не ужасайся, когда увидишь, как евреев загоняют в вагоны, – как будто загружают инвентарь, – в такой тесноте, что становится нечем дышать. Но везут их в другое, еще более страшное место.

Теперь, друг мой, когда я дал тебе все указания, теперь мы с тобой сможем совершить полет над одним из бесчисленных польских лагерей, в которых заключены евреи из Польши и других стран, которые […] были отправлены сюда, откуда нет обратного пути, потому что сама вечность установила тут свои границы.

Подойди, мой друг, мы сейчас спустимся над лагерем, где я и моя семья, как и десятки тысяч других евреев, провели некоторое время. Я тебе расскажу, что они делали в эти страшные минуты – пока не отправились к своему последнему пункту назначения.

Прислушайся, мой друг, к тому, что здесь происходит.

В лагере паника: на сегодня назначена высылка людей из нескольких местечек сразу. Все напуганы: и те, кто должен уезжать, и те, чья очередь может подойти завтра, – понятно, что начальство в срочном порядке ликвидирует лагерь. И вот приходят такие вести: из города тоже регулярно отправляются транспорты, и все делается с той же жестокостью, что и тут: жандармы перекрывают несколько улиц, ходят по домам, выводят молодых и старых, больных и слабых – как если бы они были самыми опасными преступниками, и всех сгоняют в большую синагогу, а оттуда под усиленным конвоем отправляют к поезду, где для них уже подготовлены товарные вагоны – для перевозки скота. Их загоняют туда, как мерзких тварей, люди набиваются так тесно, что с самого начала им не хватает воздуха. Когда они видят, что давка уже невыносима, что люди висят в воздухе, – тогда двери закрываются и закладываются металлическими засовами, и вагоны под конвоем отправляются в неизвестном направлении – к тому месту, которое для всех евреев должно служить местом сбора и местом работ. Тех, кто пытается спрятаться или кого подозревают в желании уклониться от работы или бежать, расстреливают на месте. На пороге большой гродненской синагоги – кровь десятков молодых людей, которых заподозрили в том, что они понимают, что с ними собираются сделать, и хотят избежать этой участи – первыми взойти на жертвенник.

Когда власть имущие – эти отъявленные негодяи, подлые преступники – увидели, что система отправки людей прямо из города на поезд может им в будущем доставить серьезные трудности, потому что есть определенный риск, что соберутся группы отчаянных молодых людей, не связанных семейной ответственностью, которые смогут оказать сопротивление или уйти в леса, чтобы спрятаться там среди диких зверей – лишь бы не оказаться среди них, или углубятся в чащобы, где прячутся отдельные группки героических бойцов, которые жертвуют своей жизнью ради свободы и счастья для всех. Они помешают узурпаторам в борьбе за власть и могущество. А те, чтобы избежать всего этого, чтобы их разбойничий план был надежнее, прибегли к другим рафинированным средствам, задача которых – оглушить, затуманить сознание. Они распустили слух о том, что конечным пунктом сбора для евреев из Гродно будет лагерь в глубинке, который сейчас для нас как раз приготовляют. Этим опиумом иллюзий были опьянены даже те, кому удалось сохранить интуицию, реальные представления о происходящем и о будущем, кто был бы готов к борьбе и сопротивлению.

И вот концентрация гродненских евреев в лагере началась.

Иди сюда, друг мой. Сегодня должны подать «наш» транспорт. Давай выйдем на дорогу, которая ведет к лагерю. Подойди, встанем в сторонку, чтобы лучше видно было страшную картину. Видишь, друг, там, вдалеке, на белой дороге лежат черные люди – целая толпа – и почти не двигаются, их окружают черные тени – какие-то люди к ним периодически наклоняются и бьют по голове. Кто это – скот, который куда-то гонят, или люди, которые почему-то стали вдвое ниже? Непонятно. Посмотри, они приближаются к нам. Это тысячи, тысячи евреев, молодых и старых, которые сейчас на пути к своему новому дому. Они не идут, а ползут на четвереньках – так приказал молодой бандит, в чьих руках сейчас их судьба и жизнь.

Он хотел посмотреть своими глазами на эту страшную картину – как огромная толпа людей превращается в стадо животных. Он хотел наполнить свое разбойничье сердце наслаждением от человеческих страданий и боли. Видишь, как после большого участка пути они встают, как опьяненные, – измученные, разбитые – и по команде поют и танцуют, чтобы повеселить своих конвоиров.

Он, этот подлый разбойник, и его помощники уже в начале этой операции принесли души в жертву своему арийскому божеству, теперь они превратили жертв в несчастные живые машины, лишенные своей воли, своих стремлений, готовые делать только то, что им приказывают их мучители. Единственное, чего они еще хотят, единственное чувство, которое у них еще осталось, – это желание, чтобы им оставили надежду, тлеющую глубоко в сердце, надежду на то, что в ближайшем будущем они снова обретут свое «я», что в них вдохнут новую душу.

Посмотри, друг мой: они, как окаменелые, застывшие, идут в ряд. Не слышно ни криков, ни детского плача. Знаешь ли, почему? Потому что за каждый крик бьют и ребенка, и мать. Таков приказ, так хотят эти молодые бестии, в которых разыгрались звериные инстинкты, – и потому они теперь ищут себе жертв, хотят напоить свои ненасытные разбойничьи души горячей еврейской кровью. Толпа должна приспособиться к этим страшным приказаниям – иначе их тела будут валяться, как падаль, на дороге, в потоках крови, и никто не сможет их даже похоронить.

Смотри, друг, как матери прижимают своих детей к груди, чтобы заглушить их плач. Они оборачивают им головки своими платками – чтобы никто не слышал крика замерзших младенцев. Видишь, один еврей ударяет другого по руке – подает знак, что нужно молчать. Будьте спокойны, помните, не теряйте жизни раньше времени. Вот так, мой друг, выглядит путь тысяч евреев, которых гонят во временный концентрационный лагерь.

А теперь посмотри, друг […] получилось теперь. Посмотри […] тысячи и тысячи евреев, которые еще вчера были «нужными», пользовались привилегиями за свою важную работу, сейчас превратились в душевно сломленных и физически истощенных бродяг, которые не знают, куда загонит их Дьявол, и чье единственное желание – как можно скорее добраться до какого-нибудь барака, чтобы дать мешку костей отдых.

Друг мой, страшное известие получили мы сегодня: я и моя семья, друзья и знакомые и еще тысячи евреев должны собираться в путь. Черные мысли обуревают нас: куда нас поведут? Что принесет нам утро? Ужасное предчувствие не дает нам покоя, потому что поведение власти никак не соответствует той цели, о которой нам объявили: если бы мы были нужны на каких-то работах, то почему нас хотят так быстро истощить, обескровить, превратить еврейские мускулы в руки, опущенные в бессилии? Почему ликвидируются важные рабочие участки, где, кроме нас, некому работать? Почему местные государственные работы теперь считаются не столь важными и рабочие места можно уничтожить? Почему ожидание концентрации теперь важнее, чем жизнь?

Видимо, это уловка проклятых подлых преступников, которые пытаются дать нам […] хлороформ в виде обещаний предоставить работу, чтобы можно было проще и с меньшим риском провести операцию по нашему уничтожению. Вот такие мысли сейчас одолевают тех, кто собирается в дорогу.

Я вижу, друг мой, что ты хочешь меня о чем-то спросить. Я знаю, чего ты никак не можешь понять, – почему, почему мы позволили себя довести до такого состояния, почему мы не могли найти себе лучшего места – места, где наша жизнь была бы вне опасности. На это я дам тебе исчерпывающий ответ […]

Есть три момента, облегчившие Дьяволу его задачу – триумфальное уничтожение нашего народа. Один момент общий и два частных. Общее соображение заключается в том, что мы жили среди поляков, которые в большинстве своем были буквально зоологическими антисемитами. Они только радовались, когда смотрели, как Дьявол, едва войдя в их страну, обратил свою жестокость против нас. С притворным сожалением на лице, но с радостью в сердце они выслушивали ужасные душераздирающие сообщения о новых жертвах – сотнях тысяч людей, с которыми самым жестоким образом расправился враг. Возможно, они радовались тому, что народ разбойников пришел и сделал за них работу, к которой они сами еще не способны, поскольку в них все еще есть зерно человеческой морали. Единственным, чего они определенно – и не зря – боялись, было соображение, что, когда борьба с евреями закончится, когда то, что они своей жестокостью и своим варварством начертали на щите, обессмыслится, чудовищу придется искать свежую жертву, чтобы утолить свои звериные инстинкты. Они действительно боялись, и проявления этого страха были заметны. Огромное множество евреев пыталось смешаться с деревенским или городским польским населением, но всюду им отвечали страшным отказом: нет. Всюду беглецов встречали закрытые двери. Везде перед ними вырастала железная стена, они – евреи – оставались одни под открытым небом – и враг легко мог поймать их.

Ты спрашиваешь, почему евреи не подняли восстания.

И знаешь почему? Потому что они не доверяли соседям, которые предали бы их при первой возможности. Не было никого, кто бы мог оказать серьезную помощь, а в решительные моменты – взять на себя ответственность за восстание, за борьбу. Страх попасть прямо в руки врага ослаблял волю к борьбе и лишал евреев мужества.

Посмотри, друг мой […] что […]

Почему мы не скрылись в лесной чаще, почему у нас не было групп, отрядов, не было своих героев, которые боролись бы за благополучное завтра?

Думая над этим вопросом, нельзя забывать о других важных моментах – о личных чувствах, тревогах и инстинктах, которые погубили целый народ: огромные толпы людей, из которых каждый был оглушен своим личным горем, безропотно шли на бойню.

Первый момент, сослуживший им страшную службу, состоял в том, что связывает семьи воедино: это чувство ответственности по отношению к родителям, женам и детям – это и нас связало, сплотило в единую, неделимую массу.

Второй момент – это инстинктивная любовь к жизни, которая прогоняла все черные мысли, развеивала, как буря, все злые думы, ведь все то, о чем по секрету говорили и думали, – это не более чем крик души разуверившегося пессимиста, на чем можно было легко поймать каждого.

Мы не понимали, как так может быть – чтобы власть имущие, даже если они сплошь самые подлые, самые низменные бандиты, могли бы выдумать что-то худшее, нежели цепи, голод и мороз.

Кто мог поверить тому, что они забирают людей миллионами – без причины, без повода – и гонят навстречу многоликой смерти?

Кто мог поверить в то, что целый народ может быть доведен до исчезновения только лишь по дьявольской воле банды подлых преступников?

Кто мог поверить в то, что, терпя поражение в борьбе, эти изверги, чтобы «спасти положение», принесут в жертву целый народ?

Кто мог поверить в то, что развитый народ может слепо повиноваться власти закона, который несет только смерть и уничтожение?

Кто бы мог подумать, что цивилизованный народ может превратиться в дьяволов, которые стремятся только к убийству и уничтожению?

Нет, нельзя недооценивать этих разбойников, их подлость и низость.

Едва ли ты, друг мой, можешь понять нас, проявить к нам сочувствие в эту страшную минуту. Пойдем со мной, давай обойдем бараки, где люди лихорадочно собираются в дорогу.

Ты слышишь плач, крик – звуки, которые доносятся из дальних бараков, где сидят смертельно испуганные евреи. Зайди в один из этих бараков. Слышишь этот шум, видишь этот переполох? Каждый увязывает свой тюк, берет самые нужные вещи, надевает на себя все что можно, а все остальное – то, что тщательно собирал и нес сюда, – уже не нужно и раздается друзьям, знакомым и даже чужим. Все то, что еще вчера, еще несколько часов назад было людям так дорого, теперь, в последние часы перед отправлением, потеряло свою ценность и стало ничем. Люди как будто предвидели свое будущее, как будто предчувствовали, что скоро никакие вещи им не будут уже нужны.

Смотри, друг мой. Вот идут два еврея, один держит в руке свечу, чтобы освещать себе путь в темноте, а второй несет раскрытый мешок. Это начальники над теми, кого угоняют в путь. Они выполняют приказ: отобрать у тех, кто уходит, последние ценные вещи – под угрозой смерти для тех, кто будет сопротивляться.

Женщины снимают украшения, которые дороги им как память о важных вехах их жизни, которые у них в семье передавали из поколения в поколение и берегли как зеницу ока, – и со слезами на глазах и болью в сердце […] отдают свои сокровища, с тяжелым вздохом опускают их в мешок. Несчастные пытаются найти и в этом утешение: власть забирает у них вещи, – но, может быть, это облегчит им жизнь в дальнейшем? Взяв все ценные вещи, два сборщика, довольные, несут свою добычу, как выкуп за наши души. Они выносят ее за забор и направляются к тому зданию, где живет самый большой разбойник – наш «покровитель». Он понял, что людям надо дать надежду: им пообещать жизнь, а себе забрать все ценное их имущество.

Войди, друг мой, теперь во второй барак. Ты снова услышишь плач женщин и детей. Это плачут маленькие дети, которым уже давно пора спать, и теперь они трут себе глазки, пытаются заснуть, – но им не дают. Их одевают в теплые вещи, в которых им тяжело. Дети хотят, чтобы их оставили в покое, не понимают, чего от них хотят так поздно ночью. Они плачут, – и их матери вместе с ними. Плачут о своей горькой судьбе, о своей горькой доле: почему, почему в такое страшное время появились они на свет?

Друзья и знакомые приходят попрощаться, все падают друг другу на шею и плачут. Как горячо они целуются, – и как ужасен, как напряжен каждый поцелуй! Кажется, что люди, которые так сердечно прижимаются друг к другу губами, знают о том, что им предстоит. Их сердечность – выражение глубокого сочувствия, слезы – сильного сострадания. Видишь, стоят несколько семей – они убиты горем, они беспомощны, они не знают, что им делать: это те, у кого в лазарете больные родственники, с которыми теперь надо расстаться.

[…2] окрылены, снова исполнены мужества: больные тоже могут ехать, потому что власть гуманна и не будет разделять семьи.

Евреи радуются. Те, кто получил разрешение ехать вместе с больными родственниками, ослеплены своим недолгим счастьем и не могут здраво оценить обстановку. А ведь в этом решении можно было увидеть недоброе предзнаменование: больных не могут послать на работу! Но как бы там ни было, каким бы печальным ни оказалось будущее – больше никто не разлучит семьи. Никто не позволит этим преступникам отрывать от тебя твоих близких – резать по живому: среди нас нет подлых эгоистов, которые могли бы покинуть жен и детей, родителей, братьев и сестер и искать спасение лишь для себя, бросить семью, с которой они уже пережили все самое страшное. А теперь […] в такой ненадежный, неизвестный и пугающий путь. Нет, все должно идти […]

Приходи, друг мой, вот пробил час, когда мы должны выйти отсюда. Смотри, как огромная толпа, как 2500 человек вышли из своих земляных бараков и построились в ровные ряды. Члены каждой семьи вместе, рука в руке, плечо к плечу, объединенная, цельная толпа из сотен и сотен семей, монолитная, спаянная, ставшая одним большим неделимым организмом. И они устремились в путь – в направлении, определенном властью, путь, который должен их привести туда, куда их отправляют на работу.

Холодная, морозная ночь с сильным ветром; тысячи и тысячи мужчин стоят и топают ногами, чтобы отогреть уже замерзшие пальцы. Женщины прижимают к себе детей, берут в рот и согревают дыханием их замерзшие ручки. Каждый поправляет свою поклажу, чтобы легче было идти. Слабые родители идут налегке: иначе они не смогут двигаться сами. Сокрушенно вздыхают их дети, которые, выходя в первый раз на свободу, несут […] тяжелый груз. Все готово к выходу.

У соседних бараков стоят мужчины и женщины и смотрят на нас, заглядывают нам в глаза, не зная, что пожелать нам на прощание. Мы отвечаем им взглядом, в котором читается наша последняя воля: увидеться еще раз – уже после освобождения.

Открываются ворота, и мы оставляем обнесенный проволокой лагерь. Мрачные мысли проносятся в голове. Во второй раз для нас открываются ворота в свободный мир – и как страшно обманула нас свобода! Мы вышли за колючую проволоку – и, через волю, нас снова погнали в бараки. И кто знает, куда приведут нас эти вторые распахнутые ворота. Кто знает, куда смотрят эти открытые глаза лагеря…

Первый привал оказался близко к нашему дому, мы дышали воздухом нашего края, и это дало нам немного уверенности. Но сейчас кто знает, куда заведет нас дорога? Мы должны идти туда, как можно дальше в глубь той страны, где находится наш опаснейший враг. Кто знает, не превратятся ли его руки, протянутые к нам будто бы для объятий, в дьявольские лапы, которые схватят и задушат нас, кто знает?

Мы вышли в большой свободный мир, который слепил своей белизной и пугал своей безграничностью. А от черноты большого беспредельного неба – по контрасту с белизной – нас бросало в дрожь. Как символично все это выглядит: белая земля и черное покрывало над толпой, движущейся по белизне. Над землей застыла непривычная тишина, кажется, что мы не отбрасываем черных теней – их нет. И что нас вывели на свет, чтобы сделать с нами какое-то черное, ночное дело, которое день видеть не должен.

Мы переглядываемся, каждый взглядом чего-то ищет […] Мы хотим увидеть хоть какой-нибудь признак жизни и существования. Но наши поиски напрасны: вокруг только мертвая, застывшая тишина.

Но вот раздается эхо тысячи шагов – и оживают события минувших веков. Издревле гонимый народ отправляется в новое изгнание. Но насколько ужаснее наше нынешнее злоключение! Тогда, покидая Испанию, мы знали, что нас изгоняют за нашу национальную гордость и за религиозное самосознание […] Мы презрительно глядели в лицо тем, кто […] с распростертыми объятиями […] и даже ввести нас в […] храмы в обмен на разрешение остаться – хочет презреть нашу культурную и национальную независимость. Насмешливо и презрительно отвечали мы на их молящие взгляды и с отвращением смотрели на тех, кто хотел дать нам все гражданские свободы – если только мы примем их веру. Тогда мы ушли, как несгибаемый и гордый народ. Издали нам мерцали открытые ворота мира, который нас принимал с распростертыми объятьями. Но сейчас мы не покидаем страну, нас выгоняют – и не как народ, а как отвратительных чудовищ. Нас гонят не из-за нашей национальной гордости, а по подлому садистскому дьявольскому закону. Нас гонят не к границам другой страны – наоборот, нас подводят ближе к себе, глубже – в самую середину той страны, которая хочет от нас избавиться. Мы идем, и кажется, что дорога бесконечна, что мы вечно будем так идти.

Нас всех охватила инстинктивная дрожь. Вдали, на белом фоне земли большие, длинные черные тени, среди которых виднеются маленькие, едва различимые огоньки; все сердца бешено заколотились от ужаса. Мрачная мысль […] Кто знает, может быть, нас ведут […] Двор злых теней […] ночных демонов, которые уже ждут нашего прихода и завершают последние приготовления, чтобы нас принять.

Кто знает, может быть, нас ждет та же судьба, что и сотни тысяч евреев до нас, которых они в такие же темные ночи выводили в такие мрачные места и там жестоко убивали. Кто знает, […] Пока мы прошли лес, все целы.

Мы идем дальше, идти все тяжелее, мы идем по гористой местности, и там мы видим […] уже хорошо знакомое место, но сейчас оно неузнаваемо чужое. Кажется, в низине – разверстая земная пасть, уже готовая проглотить нас живьем, как это уже произошло с десятками тысяч до нас, кто знает? Мы держимся за руки, мы идем с колотящимся сердцем, с колоссальным напряжением, на вершину горы.

Внезапно всех охватила радость. Издалека мы заметили мерцающие огоньки электрических лампочек – значит, близко станция. Сила и вера возвращаются ко всем нам. Вот мы подошли к поезду. Нас уже ждут двадцать маленьких вагонов, по 125 человек в вагоне – чтобы у каждого было стоячее место. Это для нас большое утешение. Все семьи стараются держаться вместе как можно дольше – в этом страшном, пугающем пути. Часть семей, в которых есть больные, стоят и с замиранием сердца выглядывают из окон поезда: не подойдет ли их слабый брат или ребенок, старые родители, но их нет и следа. Как мы позже узнали, их […] и кинули в вагоны […] закрыли […]

[…]3

Сбежать – тут же застрелят с циничной усмешкой на лице. И стояли в полном спокойствии, с внутренней твердостью. Это белокурое чудовище – наша охрана: […] вагоны. Этот злодей взял на себя великую миссию – повез две с половиной тысячи людей, которые мешают […] и отправляет их к […]высокой культуры, которые должны вынести им приговор.

4Резкий свисток разрезал воздух. Это был сигнал отходящего поезда. Как зверь, убегающий с добычей, так и наш поезд тронулся с места и помчался. Изо всех сердец вырвался болезненный стон, все почувствовали, как это больно – знать, что теперь ты действительно оторван от дома.

Толпа качнулась и едва не упала. С самого начала все почувствовали, как тяжелы условия, в которые их поместили. Все стараются помочь друг другу, чтобы хотя бы выдержать дорогу. Детей берут на руки. Все договариваются: сейчас ты сидишь, а потом твое место занимает другой. Все пытаются создать атмосферу спокойствия и единства – будучи пойманными в сеть, которую раскинули лапы еще не явившего свой лик Дьявола. Религиозные евреи произносят дорожную молитву, желают друг другу: как пленных, везут нас – но пусть мы вернемся освобожденными!5

Иди сюда, друг. Давай пройдемся по вагонам – по движущимся клеткам. Видишь, здесь в горе и отчаянии сидят и стоят люди, погруженные в глубокие, полные кошмаров думы.

Монотонный печальный стук колес подавляет людей, он только усиливает их отчаяние. Кажется, что мы едем уже целую вечность. Мы вошли в поезд еврейских скитаний. Наверное, есть диспозиция народов – и мы должны выходить только по воле и приказу тех, кто нами распоряжается.

Ты видишь, друг мой: у окон в каждом вагоне стоят, как прикованные, люди – и смотрят на свободный мир. Каждый жаждет охватить и запечатлеть взглядом все вокруг – как будто чувствуя, что видит это все в последний раз.

Такое впечатление, что мы заточены в движущуюся крепость, мимо которой проносится окружающий мир во всем его многообразии – и прощается с нами, несчастными узниками6.

[…] Кажется, что мир говорит нам: посмотри на меня [зачеркнуто], насмотрись – пока ты меня еще видишь. Потому что это для тебя уже в последний раз.

Ты заметил, друг мой? Вот стоят два молодых человека, мужчина и женщина, и их взгляды устремлены в одну точку. Они молчат, но их мысли близки, они сходятся воедино. И тихие стенания вырываются из их сердец. Проблеск интересного воспоминания их сейчас так заворожил и вырвал из реальности. Они вспоминают о былом, о недавнем прошлом. Вот здесь, у этой площади, у знакомой станции Лососно7 они тогда так часто встречались, проводили там вместе отпуск. И их знакомство переросло в великую любовь.

[…]

Так текли […] Каждый день приносил им много радости, много удовольствий. […] чаровал своим разнообразием. Все вокруг улыбалось им, отовсюду был слышен […] жизни. А теперь страшная мысль поражает их: кто знает, оживут ли еще волшебные воспоминания? Они смотрят туда, где […] от которого их бессердечно оторвали. Часть жизни кончилась – и отошла в вечность.

Пойдем дальше, видишь – стоит молодая пара. В оцепенении оглядываются эти люди кругом. Слышишь ли слова, которые женщина сказала своему спутнику: «Дорогой, помнишь то путешествие, тот мрачный зимний день, когда мы, два чужих друг другу человека, встретились в купе поезда и познакомились – эта встреча соединила нас. Ах, то путешествие, тот день – они предвещали нам грядущее счастье, открывали нам новую дорогу в мир, усыпанную розами. Кажется, той же дорогой – в том же направлении поехали мы и сейчас. Нам удалось сесть на поезд жизни, но кто знает, куда он нас привезет? Кто знает, на каком пути стоит наш поезд теперь?»

Пойдем дальше. Смотри: вот стоит женщина с маленьким ребенком на руках, рядом с ней стоит муж. Они смотрят на проплывающий перед ними мир и инстинктивно то и дело переводят взгляд на ребенка, маленького и красивого. Их обуревают тяжелые думы: они еще молоды и полны жизни – и им так не хватает мира, на который они могут смотреть из окна. Все влечет их к жизни, к существованию, им есть теперь для кого жить, для кого существовать, ради кого трудиться: недавно у них появился первенец – маленький человечек, который связал их с вечностью, – они стали соучастниками развития, созидания этого мира… И вот их, только что сделавших первые шаги, сметают с пути, заставляют уйти прочь – когда они только начинают вить себе семейное гнездышко!

О себе они сейчас не думают. Только одна мысль занимает их: что будет с их младенцем – с их крошечным, милым, но не приносящим им8 никакой пользы?

Для них этот ребенок – величайшее счастье, величайшее утешение, их общий идеал, но для жестоких бандитов он всего лишь бесполезная игрушка, которая не стоит ничего и не имеет права на существование.

Видишь, как они смотрят на свою милую дочку, как заглядывают в ее глаза – черные вишни? Ты можешь прочитать по их встревоженным лицам, что думают они: «Милое дитя, в тебе весь смысл нашей жизни, нашего существования. Сколько счастья, сколько радости ты принесла нам, когда впервые произнесла слово «мама»! Ах, как тогда твой отец позавидовал своей жене! И как обрадован он был, когда ребенок стал узнавать отца и в первый раз назвал его папой! Милое дитя! Кто знает, не будет ли ниточка твоей жизни жестоко оборвана, едва начавшись? Кто знает, будем ли мы вместе с тобой дальше, останешься ли ты с нами?..»

Мать прижимает ребенка к сердцу, слезы падают на головку девочки, отец жарко и нежно целует дочь.

Подойди, давай пройдем еще немного. Видишь, сидит мать с двумя взрослыми дочерьми. Какие мучительные думы наполняют их сейчас! Мать думает: «Всю жизнь отдала я вам, мои дорогие дети, всю жизнь посвятила я вам, все отдала ради вас, чтобы только дожить – испытать материнское счастье. Но все это осталось лишь пустой мечтой. Вашего отца, любящего и преданного, куда-то увели злодеи, кто знает теперь, жив ли он еще. Может статься, вы уже осиротели. Ваших братьев оторвали от меня, неизвестно, где они сейчас. Одна-одинешенька осталась я, несчастная, измученная. Единственным утешением для меня были вы, милые мои дети.

А нынче – кто знает, что ожидает вас. Привыкнете ли вы когда-нибудь к этой муке, сможете ли вынести двойной груз – своего и моего горя – кто знает…»

О себе мать сейчас вовсе не думает, не тревожится за свою жизнь. Как может она думать о себе, когда неизвестно, что станет с ее детьми, выживут ли они? Дочери смотрят на мать, тяжело вздыхая. Печаль мрачной тенью ложится и на их лица. Кто знает, что будет с милой мамой, которая ослабела от бессонных ночей, поседела и так постарела от горя, что выглядит старой и больной – и не скрыть ее возраста? Не сочтут ли ее из-за этого «ненужной» – человеком, чье существование «не оправданно»? Сможем ли мы прийти на помощь? А вдруг тебя вырвут из наших объятий? Тогда мы останемся одинокими, – без мамы, без братьев, – несчастными, будем совсем одни в большом и пустом жестоком мире. Кто знает?..

В каждом вагоне, повсюду ты увидишь таких людей – кто сидит, кто стоит, понурив голову, застыв, оцепенев от тяжелых мучительных дум.

Поезд продолжает свой путь – долгий, однообразный. Мы приближаемся к Белостоку. Все вдруг будто ожили, сбросили груз тяжелых раздумий, бросились к окнам, чтобы рассмотреть станцию, к которой мы подъезжаем. Кого мы увидим, кто будет нас ждать здесь? Едва ли кто-либо встретит нас. Но все равно всем хочется посмотреть на город, с которым они были тесно связаны: у каждого есть здесь кто-нибудь – родные, друзья и знакомые9. Хочется хотя бы издали взглянуть на город, где живет друг, ребенок, родственник. Хочется из окошек помахать им, послать им прощальный взгляд. Вдруг удастся увидеть еврея из еще спокойного города – Белостока?10 Может быть, он одним взглядом сможет дать нам понять, куда нас везут?

Мы прибыли на станцию, остановились на боковом запасном пути. Путь к жизни для нас уже перерезан. Как страшно выглядит сейчас этот вокзал! Это место, всегда полное жизни, шумное, сейчас затянуто туманом, от былой жизни не осталось и следа. Из живых существ мы видим только жандармов в касках, со штыками в руках, расхаживающих по вокзалу. Раздается фабричный гудок. Он заставляет вспомнить о прошлом, он как привет от братьев и сестер, которые работают на этой фабрике, находятся сейчас в этих больших фабричных зданиях, отдают свой труд, свои силы и усердие бандитам – таким же, как и те, что везут нас сейчас. Они работают только за надежду, что их труд будет им защитой. Свисток пронзает воздух – это наш поезд поехал дальше. Будьте здоровы, евреи Белостока. Пусть вам фабрики […]

Живите спокойно, а мы будем надеяться, что скоро сможем к вам вернуться свободными людьми.

Поезд поехал быстрее – и всех снова охватила глубокая тоска, с каждым километром ужас становится все сильнее. Что же случилось?

Мы подъезжаем к известной среди евреев станции Треблинка, где, по разным дошедшим до нас сведениям, погибло несчетное множество евреев из Польши и других стран. Все прильнули к окнам, смотрят вокруг жадным взглядом, Вдруг удастся чтонибудь разглядеть, вдруг попадется кто-нибудь, кто расскажет им, куда их везут и что их ожидает?

И как ужасно! Вот стоят две молодые христианки, заглядывают в окошки поезда и проводят рукой по горлу. Трепет охватывает тех, кто видел эту сцену, кто заметил этот знак. Они молча отшатываются, как от призрака. Они хранят молчание, не в силах рассказать об увиденном. Они не хотят усугублять горе, которое с каждой минутой и так становится все тяжелее, кажется, что уже вот-вот… Кто знает, что принесут им наступающие минуты. Не вывезут ли их на боковой путь, который ведет к тому страшному месту, что превращено в огромное еврейское кладбище? Все стараются прильнуть к окну: каждому хочется первому увидеть, куда их повезут. Как одно бьются тысячи сердец, тысячи душ как одна замирают от страха. Одна мысль не дает им покоя: неужели настали последние минуты их жизни? Неужели они подошли к границе вечности? Каждый сводит последние счеты с жизнью. Верующие читают молитвы и готовятся к покаянию. Семьи собираются вместе, люди прижимаются друг к другу. Им хочется слиться, срастись в один неделимый организм – этим они хотят защитить себя. И вот ищи […]

Матери обнимают детей, гладят их головки. Большие дети сами прижимаются к родителям – хотят почувствовать материнскую и отцовскую нежность в последние минуты жизни. Им кажется, что родители, как обычно, смогут укрыть их, защитить, чтобы ничего страшного с ними не случилось. Страх все сильнее, поезд, кажется, замедляет свой бег. Кажется, мы добрались до цели. Напряжение достигло высшей точки. Поезд остановился – и 2500 человек затаили дыхание. От страха стали стучать зубы, сердца судорожно забились. Большая масса в смертельном ужасе ждет своих последних минут. Каждая секунда – как вечность, как шаг, приближающий нас к смерти. Все в оцепенении, все ждут момента, когда упадут в распростертые объятия Дьявола – и тогда он вцепится в них когтями и утащит к себе в логово.

Звук свистка прервал это оцепенение. Поезд как будто очнулся и стал набирать ход. Матери целуют детей, жены – мужей, льются слезы радости. Все как будто заново родились и стали дышать свободнее. Появляются новые мысли, новые надежды, страх отпустил, ужас развеялся. Новые, утешительные мысли овладели всеми. Все уверились в том, что прежние предположения были неправильны, что все ужасные подозрения были беспочвенны, что люди просто выдумали их из-за ужаса, который им пришлось испытать. Но не […] массовый характер – и потому ты заметишь, что все сейчас полны мужества, окрылены. Все уверены, что везут их для жизни, для тяжелой – но жизни!

Вот раздаются сладкие звуки […] чарующих женских голосов. Они сливаются в страстный молитвенный напев – и его подхватывают все новые и новые голоса. В этот напев каждый вкладывает свои мольбы, свои страдания – вот участь узника, закованного в цепи, которого ведут в неизвестность […] Все это пугает и мучает. Молящиеся просят Создателя: освободи нас, вызволи отсюда, дай нам счастливое, светлое завтра, веди нас дальше путями жизни, как вел до сих пор. Пусть все ограничится лишь нашим страхом, нашим испугом.

Мы подъезжаем к Варшаве. Каждый из нас многое бы отдал за то, чтобы увидеть хоть одного варшавского еврея. Как счастливы мы были бы, если бы смогли увидеть хоть одного из них – из тех, чьих братьев и сестер уже наверняка постигла страшная участь! Может быть, кто-нибудь их них смог бы рассказать нам правду, открыть нам цель этого дальнего путешествия?

Увы! Никаких следов евреев на этой варшавской станции, когда-то полностью еврейской, теперь нет11. Вокруг снуют люди с серьезными, полными злости взглядами, которые ждут нужного им поезда. Но все они чужие для нас, их появление вызывает у нас только зависть и ненависть: почему они свободны и идут куда хотят? Почему они могут купить билет на поезд, который повезет их к дому – надежному и теплому? Почему у них есть возможность поехать туда, где ждут их жена, дети, которые готовы раскрыть им объятия?

А нас – везут против нашей воли, везут не в теплый дом, а в пустоту. Нам не улыбнутся жены при встрече, нас не обнимут матери, увидев нас, не засмеются дети, – нас ждут только злые, страшные взгляды наших ужасных врагов, в руках у них нагайки, холодное оружие – а когда нужно, и винтовки. Этими горестными размышлениями подавлены несчастные.

Вдруг молчание прерывает один человек, который приходит из соседнего отсека12 и радостно говорит: «Евреи! Вот весть от наших предшественников – от тех, кто был отправлен в лагерь предыдущими транспортами». В своем отсеке он нашел на стене надпись и целиком маршрут путешествия с момента выезда до прибытия в Германию.

Все обрадовались, увидев хоть какой-нибудь след, оставшийся от тех, кто исчез безвозвратно. Все читают эти слова; кажется, что ты говоришь с мертвыми, что они рассказывают тебе обо всем. Вот они, как живые: несколько недель назад их увезли – и теперь от них не осталось ничего, только эта надпись, которая привела нас в такое волнение. Евреи, теперь вы можете прочитать надпись, оставленную ими – теми, чью трагическую судьбу рисовало вам воображение! Как умны были они – те, кто ехал тогда, кто предвидел, что мы ужаснемся их судьбе, – они оставили нам знак, послание, которое должно нас успокоить, вселить в нас уверенность, мы последуем их примеру и напишем обращение к тем, кого повезут этим поездом в ближайшие дни: пусть они будут нам благодарны за заботу о них.

Но вдруг радости как не бывало. Ее сменило отчаяние – оно захватило нас в свои сети. Одна фраза […] всех повергла в ужас: «Мы прибываем в Германию». На этом заканчивается надпись. Здесь обрывается нить. До этого мы были вместе, а теперь они исчезли, они оторваны от нас. Они написали историю своей жизни – до того момента, как прибыли в Германию13, то есть попали на территорию врага. Мы могли следить за тем, что с ними происходило, – до того момента, как они оказались в руках жестоких бандитов.

Над миром – тихая темная ночь. Поезд остановился. Опасно ехать с подлыми преступниками, когда нет света. Посреди старой станции стоит поезд из 20 вагонов в ряд, внутри этих вагонов – 2500 детей несчастного, гонимого народа. Вагоны мрачные, полные смертной тоски: из их окон выглядывают испуганные, измученные, обессилевшие дети народа, приговоренного к смерти. Они ищут в ночном мраке луч света, который озарит и оживит эту тьму, – но поиски их напрасны. Ночь страшна, вокруг только темень. По черным вагонам время от времени пробегает луч света – но это чужой, холодный, мертвый свет. Это наши конвоиры светят в вагоны-тюрьмы, чтобы удостовериться, что никто из нас – «опаснейших преступников» – не собирается бежать, искать спасения в непроглядной ночной темноте.

Начинается страшная, полная кошмаров первая ночь путешествия. Два ужасных врага […] завладели большой массой, застывшей от ужаса, – голод и жажда. Ты видишь, друг мой: люди утратили все человеческие чувства. Каждый думает только об одном: где бы раздобыть кусок хлеба, чтобы утолить голод, или немного воды, чтобы утолить жажду. Смотри, как те, кому посчастливилось стоять около окон, высовывают языки и облизывают окна, покрывшиеся вечерней росой. Им хочется хоть капельку влаги – освежить свои ослабевшие тела. Слышится детский плач, дети кричат: «Мама, дай немного водички, хоть капельку! Слышишь, дай мне хоть крошку хлеба! Я падаю в обморок, мне плохо, у меня нет сил». Мамы утешают деток: сейчас, милый, сейчас я тебе помогу. Где-то еще есть счастливцы, у которых есть кое-какие запасы – и они могут что-то отдать тем, кто умирает от голода, но подавляющее большинство уже полностью истощено. Дети нетерпеливы, они не могут ждать – и снова требуют обещанной еды и воды. Матери чувствуют себя совершенно беспомощными, глядя на мучения своих детей, и, не в силах ничего сделать, плачут сами.

Дети затихают от страха, прижимаются к материнской груди. Взрослые, страдая не меньше, чем дети, утешают себя тем, что на следующей станции власти наверняка снабдят всех едой и питьем, не дадут рабочей силе умереть от голода и жажды.

Из соседнего отсека доносится истерический вопль: взрослые дети хлопочут вокруг матери, которая не могла больше терпеть – и потеряла сознание. Ее стараются привести в чувство – и вот она уже открыла глаза. Горе сменилось радостью: мать снова вернулась к жизни! Дети испугались было, что потеряют ее, что осиротеют, – но вот страх отошел.

Есть среди нас мужественные, хладнокровные люди – они стучат в окна, просят наших конвоиров бросить в вагон хотя бы немного снега – ведь он лежит у них под ногами. Но в ответ раздается циничный смех этих ужасных извергов. Вместо ответа они показывают нам заряженные винтовки – вот что ожидает тех, кто попробует открыть окно. Это ужасно! Выглядываешь из окна – на земле лежит белая мокрая масса – снег! Он мог бы заставить вновь биться слабые сердца, освежить ослабевшие тела, продлить еще немного нашу жизнь.

Вот блестит эта белизна, в которой спасение стольких жизней, столько утешения для нас, источник новой волны жизни. Этот снег мог бы вырвать 2500 человек из когтей ужасной смерти от жажды, наполнить надеждой и мужеством сердца отчаявшихся людей. Как близок он к нам! Вот, прямо напротив! Он сверкает, дразнит своим волшебным сиянием. Надо только открыть окно – и можно будет достать его рукой. Кажется, что эта белая масса сейчас оживет, поднимется с земли, чтобы приблизиться к нам. Она видит, как мы пронизываем ее взглядами, она чувствует, как мы страдаем, тоскуем по ней, хочет нас утешить, хочет вернуть нас к жизни. Но вот стоит злодей с ледяным штыком на плече и отвечает страшным словом – нет. Он не может сейчас этого разрешить. Ничто не трогает его: ни мольбы женщин, ни плач детей. Он глух и неподвижен. Все, подавленные, отходят от окон и хотят отвести взгляд от этой чарующей белизны – и снова погружаются в глубокое отчаяние и горестные раздумья, и мертвую тишину нарушают душераздирающие стоны.

[…] отделила от жизни подвижная линия, чтобы никому не мешать на пути.

Поезд черен, как ночь, но еще чернее горе тех, кого в нем везут. Время от времени нас будят свистки проходящих мимо поездов. Все бросаются к окнам, чтобы посмотреть, кто те счастливцы, которые могут […] ехать ночью. Мы видим хорошо освещенные вагоны, которые движутся быстро, как будто даже радостно – видимо, едут в благополучное место. Мы успеваем разглядеть людей свободного мира – и глубокая боль охватывает тех, кто видит эту вольную жизнь: ведь и мы, как и они, ни в чем не виноваты, не совершили никаких преступлений – но как разошлись наши пути! Их везут дорогой жизни, а нас – кто знает?!

В их поезде светится жизнь, а в нашем царит страшная пугающая темнота.

Там едут спокойные люди, которым ничего не угрожает, у их путешествия есть цель, к которой они движутся по собственной воле. А нас везут против воли, по принуждению. И кто знает куда?

Люди отодвигаются от окон. Еще одна капля отчаяния буквально расколола их сердца. Каждый впитал в себя еще немного горя и боли и, подавленный, искал, где преклонить голову, которую он не в силах поднять.

Когда ночь склонилась к рассвету, наш поезд тронулся. Он движется медленно, монотонно, постоянно уступая место высшей, лучшей расе: мы не можем задерживать ее, она не позволит. Мы приближаемся к какому-то городу. Там, внизу, всюду пробуждается жизнь. Ты видишь женщин, которые спешат по своим домашним делам. А вот видно издалека, как к нам приближается группа людей из другого […] Они явно идут на работу. Всем интересно, кто же это: может быть, в этой области, куда нас привезли […] еще есть «нужные» евреи? Пока эти люди были далеко, определить их национальность было нельзя, но когда они подошли ближе, всех охватила радость: мы увидели на их одежде большие желтые заплаты – видимо, здесь евреев оставляют в живых и направляют на работы! Это вселяет в нас надежду, утешает.

Но ведь на каждой станции, где мы останавливаемся, мы видим людей, которые стоят и делают руками какие-то знаки для проезжающих: проводят рукой по горлу или показывают на землю. Какой-то злой рок преследует нас в пути: на каждой остановке эти люди словно вырастают из-под земли и показывают нам свои дьявольские знаки. Что они хотят сказать? Зачем пугают и так до смерти испуганных людей? Каждый старается отогнать мрачные мысли, которые появляются после таких знаков. Люди хотят одурачить самих себя, отвлечь свое собственное внимание от картины, которая стоит у них перед глазами: незнакомая женщина проводит рукой по горлу.

Поезд трогается с места, и мы продолжаем свой вечный монотонный путь. Приближаемся к другой станции. Вокруг зеваки, они разглядывают наш поезд. Это снова приносит страдания. Вот между деревьями стоят две женщины, смотрят на нас и вытирают платками полные слез глаза. Кроме них, мы не видим поблизости никого. И ты не можешь представить себе, почему они плачут. Почему наше появление довело их до слез? Почему плачут эти женщины? Из-за личного горя или от сострадания к нам? Кто мы для них и почему мы вызываем у каждого слезы?

Но вот снова появляются два врага человека, которые не оставляют нас и требуют своего, – это жажда и голод. Они снова овладели измученными людьми. Мы упрашиваем наших нелюдей-конвоиров дать нам хоть немного воды. Напротив нас стоят женщины – судя по внешности, возможно, еврейки – и хотят бросить нам комья снега. Как счастливы были бы мы, если бы могли открыть окно хоть на минуту и схватить немного снега, этого белого мокрого вещества. К нам тянутся руки перепуганных, но смелых людей: у них самих могут быть из-за этого неприятности, но наши молящие взгляды произвели на них такое сильное действие, что они забыли обо всем, встали напротив нашего окна на таком расстоянии, чтобы при желании попасть в нас, если бросить что-нибудь. У них в руках уже по большой глыбе снега. Они хотят бросить снег нам, и лишь одна вещь не дает им исполнить свой моральный долг, – а ведь нам, людям в отчаянии, с опустившимися руками, это могло бы дать глоток свежей жизни, мощный прилив сил, – закрытые окна вагонов, которые наши изверги-конвоиры не разрешают открывать.

Если бы они только разрешили – просто кивнули, – то благодетели помогли бы нам, и мы смогли бы вынести нашу муку. Но сердце у них твердое, как камень, они неумолимы, в них нет сочувствия. Напряжение растет с каждой минутой. Люди теряют человеческий облик. Одна девочка упала в обморок. Доведенная до отчаяния толпа, забыв обо всем, стала стучать, рвать двери, выбивать окна. Тут же появились несколько конвоиров – испугались, что произойдет что-нибудь такое, что грозит неприятностями и им. Они нагло спрашивают, чего хочет эта кричащая, рыдающая женщина. Те, кто еще не потерял дара речи, объясняют, что ее ребенок потерял сознание от жажды, показывают на мать, которая умоляет, чтобы ей дали немного воды. Они смеются – довольны, что не произошло ничего более серьезного. Они хотят уже отойти от нашего вагона и пойти дальше. Мать колотит в стену все сильнее – и вот окна уже выломаны. Ее хотят оттащить, успокоить, чтобы из-за нее не наказали всех. Но она не хочет ничего слышать, она теряет единственную дочь, без которой жизнь для нее ничего не стоит. Она просит: дайте мне убежать, выпустите меня, чтобы я могла принести глоток воды для дочери. Находятся смельчаки, готовые встать на ее защиту, пропускают ее назад, к окну, она бьется и кричит. Тут снова приходят бандиты и, видя, что дерзкое поведение этой женщины может заразить безумной смелостью доведенную до отчаяния толпу и последствия могут стать фатальными и для них, – дипломатически кивают головой: мол, разрешают открыть окно.

Всех охватила радость. В вагон проникает свежая воздушная струя, выгоняет спертый, застоявшийся воздух. Все как будто снова ожили, пришли в нервное возбуждение: скоро, скоро, через минуту, через секунду можно будет схватить кусок снега и утолить жажду. Часть снежков попала в вагон, часть – на землю. Те счастливцы, которые заполучили в руки белое сокровище, набрасываются на него, как сумасшедшие, снег делят среди ближайших членов семьи. Каждый глотает, несмотря на то что снег холодный, смерзшийся. Люди дерутся, бьются за каждую крошку, поднимают с пола случайно упавшие кусочки […] Но слишком мало было тех, кому посчастливилось утолить жажду, а […] многие и дальше сидели в отчаянии, мучимые голодом и жаждой.

Поезд тронулся. Все благодарят этих нескольких смелых женщин и благословляют их – за геройский поступок, который они совершили в пути.

Поезд набирает ход. Мы проезжаем разные деревни и местечки. Бóльшая их часть нам не знакома.

[…] Те, кто едет […]14 борются со вторым своим врагом – большим восточным народом.

Они смотрят на своих врагов, которые уже попались в их сеть: они хотели бы остервенело броситься на нас, «виноватых», из-за нашей […] они вынуждены были теперь покинуть свой дом, расстаться с родителями, сестрами и маленькими братьями. Каждый был вынужден оставить жену, заходившуюся в рыданиях, и ребенка, который не хотел слезать с его рук и все просил: «Папа, не уходи!»

Слабые, беззащитные, разбитые – это мы принесли им огромное несчастье. Это мы вывели народы на поле15 боя. А если их сейчас подпустят к нам, с каким садизмом они схватили бы нас, как жестоко переломали бы нам кости. Почему их посылают туда, против того, дальнего врага, если прямо перед ними враг страшнее и опаснее, чем тот, на борьбу с которым их отправляют. Пусть поле боя будет для них здесь – они покажут свою […] силу. Пусть их оставят здесь – и в бою с этим ужасным всемирным призраком они покажут, на что способны.

Нет, подлые бандиты, нет, простодушные глупые разбойники, отправляйтесь на бой с врагом номер два – врагом сильным и мощным. Показывайте свое мужество, свою храбрость там, где против вас будут биться огромные стальные птицы и массивные движущиеся крепости, которыми управляют патриоты, отважные герои, борцы за всеобщую свободу и счастье. Отправляйтесь туда, подлецы и злодеи, туда, на поле боя, где свет противостоит тьме, а свобода – порабощению. Там вы потеряете свою жестокость, там ваша сила исчезнет, там вашему существованию придет конец. Там ваша жизнь канет в бездну.

Поезда трогаются с места. Мы едем на запад, а они на восток – и нас, и их ожидает одно и то же: нас – ни за что, а их – по их собственной вине.

Мы приближаемся к городу. Издали видны огромные фабричные трубы. Ты начинаешь замечать существование сложной организации человеческого труда. Когда мы подъехали совсем близко, то увидели перед собой один из больших городов Верхней Силезии16.

Здесь, на обширной территории разбросаны большие и маленькие здания. Отовсюду рвутся к небу трубы – символы нелегкой созидательной работы. Когда-то здесь была сосредоточена польская тяжелая промышленность. Все думают, что разгадали цель путешествия: конечно, нас привезли на эти фабрики, здесь нужны рабочие руки – и нас поглотит эта индустриальная машина, как поглотила она наших предшественников.

Но мы продолжили свой монотонный путь. Движемся в глубь Силезии – туман покрывает эту область. Это так страшно, так серо, как и наша жизнь. Ты видишь на путях огромные длинные составы с углем. По всем признакам заметно, что здесь сердце польской земли, богатой черным сокровищем – углем. Каждого будоражит мысль: если его бросят в глубокие копи […] – кто знает, хватит ли его физических сил, чтобы это выдержать? Сможет ли он приспособиться к условиям, в которые хозяева, чьи нравы он уже хорошо знает, его поместят?

Сможет ли он, после нескольких изнуряющих недель голода и нужды, обеспечить своей работой существование семьи – жены, ребенка, родителей?

Мы едем, пока не наступает ночь, – тогда состав снова останавливается. Поезд время от времени трогается с места, проезжает несколько километров и останавливается. Тяжелая, полная кошмаров ночь заключила нас в свои объятия. Большие толпы евреев – измученных, беспокойных – знают, что скоро они уже будут недалеко от цели своего путешествия, что они почти добрались до конечного пункта. Кто знает, что будет, что ждет их, когда они приедут туда, где их предшественники оборвали рассказ о своих злоключениях?

Что будет, когда они доберутся до Германии? Вдруг их история навеки прервется? Смогут ли они оставить о себе живой [след] – для тех, кому в ближайшем будущем придется проделать тот же путь? Кто знает? Всех охватило отчаяние – как будто взяло в тиски. Только этот луч надежды, это неверие в невозможное, эта недооценка врага – опьяняли всех, как опиум, вселяли в нас мужество, давали каплю утешения сердцам. Толпа изнуренных людей дремлет, со смертельным ужасом ожидая прихода завтрашнего дня. И вот закончилась долгая, полная отчаяния ночь.

Приходит серое утро, оно прорывается в мир сквозь густой черный туман, который держится плотно, не рассеивается, властвует над миром.

[…] и не […] покрыл серым туманом и […] печаль и горе […] говорит о […] смерть […] мир в трауре […] это проклятое утро.

Несчастное утро […] две тысячи пятьсот безвинных детей […] встретили свою ужасную смерть.

Мы прибыли на станцию Катовиц. Города не видно. Перед тобой появляются лишь очертания построек. Всех охватило подавленное настроение. Все видят, что уже почти дошли до конца. Через час надо будет уже выходить из поезда. Кто знает, что ожидает нас? Кто-то боится этого конечного пункта. Эти люди уже так привыкли к ритму нескончаемого путешествия, и, несмотря на непереносимые условия, они готовы целую вечность ехать на этом поезде по пустынным местам – среди диких людей или зверей, – лишь бы не выходить здесь. Пугают злые, разбойничьи лица тех, кто их здесь ожидает. Пугает место, в которое их привезли, – страна врага, чужое место. Если там, возле их родного местечка, с ними так жестоко и безжалостно обошлись, – то что же ожидает их здесь? Некоторые – те, кто уже истощен и морально, и физически, покорно препоручили себя судьбе, – а там посмотрим, что будет. Лишь бы быстрее выбраться из этой тесной запертой тюрьмы, которая отнимает жизненные силы. Может быть, на воле будет лучше, безопаснее? Еще теплится луч надежды.

Мы приближаемся к последней станции. […] Все сломлены […] Все погружены в страшные мысли. […] Каждый держит себя в нервном напряжении: из глубин сознания всплывают гложущие ум мысли, мучительные вопросы: а где те, кто вышел из поезда до нас? Почему следы их жизни потеряны, почему они исчезли навсегда и ничего, что напоминало бы нам об их существовании, не осталось – почему?

Мы скоро уже дойдем до последней точки, скоро и нам придется написать здесь наши последние слова: «Мы прибыли в Германию».

И что дальше? Все перерезано, все исчезло, – почему? Наверное, все-таки правдивы ужасные вести о варшавских17 евреях, которые нашли свою смерть в Треблинке. […] У бандитов […] есть второй […] сейчас к ним. Кто знает, слышат ли они последний стук колес?

Кто знает, случится ли им еще когда-нибудь ехать на поезде?

Кто знает, не сегодня ли их последнее утро?!

Кто знает, смогут ли они еще хоть раз увидеть рассвет?

Кто знает, посмотрят ли их глаза на мир еще когда-нибудь?

Кто знает, смогут ли они еще раз насладиться жизнью?

Кто знает, смогут ли они вырастить своих детей?

Кто знает, будет ли ребенок у матери, а у ребенка – мать?

Кто знает, будешь ли ты у меня?

Поезд замедлил ход, выехал на запасной путь. Определенно, мы достигли цели нашего путешествия. Поезд остановился, толпа качнулась, ожила – все еще находясь в вагоне. Все толкаются, рвутся к выходу. Всем хочется глотнуть немного свежего воздуха – и хоть немного свободы.

Мы вышли из поезда. Посмотри, друг мой, что здесь происходит. Посмотри, кто вышел нас встречать. Это военные в касках на головах, с большими нагайками в руках. […] с большими свирепыми собаками. Вот что встретили мы вместо раскрытых для приветствия объятий. Никто не может понять: зачем нужен этот конвой? Почему нам оказали такой страшный прием? Почему? Зачем? Кто мы такие, чтобы применять против нас мощное оружие, натравливать злых собак? Ведь мы мирные люди, мы прибыли на работу – так зачем нужны такие меры предосторожности?

Подожди, ты скоро поймешь. Прямо при выходе из вагона у нас отобрали мешки с вещами, отнимали даже самую незначительную поклажу, все бросали в кучу. Нельзя ничего брать с собой, ничего иметь при себе. Этот приказ повергает всех в уныние: ведь если тебе велят отдать самые нужные, элементарные вещи – значит, самое нужное уже и не нужно, без необходимого придется обойтись. Здесь, на этом плацу, у тебя не должно быть никаких личных вещей.

Но горевать об этом времени нет. Раздается новое распоряжение: мужчины – отдельно, женщины – отдельно. Этот страшный, жестокий приказ поразил нас, как гром.

Именно сейчас, когда мы уже стоим у края, уже подошли к последнему рубежу, нас заставляют расстаться, разорвать неразрывное, разделить неделимое, то, что уже так крепко связано, что срослось в единый организм! Ни один человек не двинулся с места: никто не верит, что это невероятное, невозможное осуществится. Но град ударов, который посыпался на первые ряды, заставил даже тех, кто стоял далеко, разделиться.

Никто, расходясь, даже не допускал мысли, не верил, никто по-настоящему не осознавал трагического значения этого момента. Все думали, что это лишь формальная процедура: нас разделяют, чтобы установить точное количество прибывших обоих полов.

Но мы чувствовали боль оттого, что сейчас, в эти серьезнейшие минуты, мы не можем стоять вместе и утешать друг друга. Все чувствовали силу неразрывных семейных связей.

Вот стоят они: с одной стороны муж, с другой – жена и ребенок. Вот стоят пожилые мужчины, тут старый отец, а напротив него – слабая мать. Вот братья, они смотрят туда, где стоят их сестры. Никто не понимает, что должно произойти. Но все чувствуют, что […] и уже близка последняя стадия […]

Надо называть возраст и профессию. Всех делят на группы, велят становиться […] Только одно совершенно непонятно: те, кто спрашивает нас, совершенно не интересуются ответами. Они делят нас случайным образом: одного туда, другого сюда – в зависимости от того, понравился ли им человек на вид.

Толпу разделили натрое: отдельно женщины с детьми, отдельно мужчины, самые старые и самые молодые, и третья шеренга – самая маленькая часть, процентов десять от всего транспорта. Никто не знает, где лучше, где безопаснее. Все думают, что здесь отбирают на разные работы. Женщин с детьми определят на самую легкую, подростков и стариков – на нетрудную, переносимую работу. А самая малочисленная группа, в которой, казалось, собрались самые работоспособные, – она будет заниматься тяжелым трудом.

Сердце обливается кровью, когда смотришь на женщин, измученных долгой дорогой: им приходится еще держать на руках детей […] Кто-то пытается им хоть чем-нибудь помочь, хоть немного облегчить их страдания – но таких тут же бьют по голове так, что забываешь, зачем, собственно, ты собирался подойти к другой колонне. Женщины, видя, что ожидает их мужей, если они попытаются оказать им помощь, машут им рукой, чтобы те стояли смирно и не двигались с места. В эти страшные минуты они хотят […] Их утешает лишь то, что скоро они наверняка снова будут вместе и больше им не придется расставаться.

В голове роятся мысли в беспорядке, – ты стоишь, беспомощный, беззащитный. Единственное, что ты сейчас чувствуешь, – это боль внезапного расставания, потому что если женщин и детей посылают на какую-то особенную работу, а они, мужчины, не смогут быть вместе с ними и не смогут им ничем помочь, то оказывается, что идиллия, которой они жили до прибытия сюда, не более чем пустая выдумка. Дурман внезапно развеялся. Все застыли, пораженные сильнейшей болью: происходящее похоже на хирургическую операцию, начатую еще у поезда.

Приезжают машины, в них сажают женщин и детей. Им придется […]

Доведется ли еще кому-нибудь из нас свидеться с женой и ребенком, с родителями, с сестрами? Мужчины стоят в стороне и смотрят, как их близких увозят грузовики.

Взгляд каждого прикован к тому месту, где находится его жена с маленьким ребенком на руках. Вот две дочери ведут свою мать. Взгляды их братьев и отца провожают их.

Какая страшная, какая ужасная картина открылась твоему взору! Один из военных, который загружает людей в кузов, залез на один из грузовиков и со всей силы надавил на женщин и детей – как будто они неживое вещество, инвентарь.

[…] если его жену и ребенка покалечит этот безжалостный садист.

В этот тяжелый, ответственный момент каждый был бы готов заслонить их, укрыть собой – жену и ребенка, мать и сестер. Как счастлив был бы каждый из нас, если бы мог быть с ними, защитить их, встать стеной, чтобы ничего страшного с ними не случилось! Каждый шлет им вдогонку свои пожелания – чтобы в ближайшие часы они могли еще встретиться, здоровые и веселые. Женщины смотрят вниз, на колонны мужчин. Одна не может оторвать взгляда от мужа, другая – от отца и братьев. Как счастливы были бы они, если бы могли сейчас, в эти страшные минуты, быть вместе! Они были бы увереннее и смелее встретили бы то, что должно с ними вот-вот произойти.

А сейчас они стоят, – одинокие, беспомощные, испуганные. Там, внизу, стоят их верные, преданные мужья и братья. Там, внизу, находятся те, кто может и хочет помочь им, утешить их. Только злые собаки не подпустят. Вы, садисты, вы, бессердечные убийцы, почему вы не даете тем, кто готов отдать за нас жизнь, быть сейчас с нами вместе? Они могли бы облегчить нам эти страшные минуты. Почему?!

Каждая из женщин утешается тем, что все это продлится недолго. Сразу по завершении процедуры она встретится с мужем и окажется под его защитой. Ей будут помогать братья. Все смогут снова соединиться и, как и прежде, смогут жить дальше вместе. Каким бы горьким будущее ни было, оно станет слаще от […]

Плац пустеет. Подъезжают пустые грузовики, а отъезжают забитые до отказа. Все […] и убегает в одном направлении. Мы следим за ними взглядом, пока они не скроются, – но тут же подходят новые машины, забирают все новых и новых людей и увозят их неизвестно куда.

Более сильные – маленькая группа, в которую вроде бы была определена лучшая рабочая сила, – хотят видеть в этом повод для утешения: то, что увозят женщин и детей, слабых и старых мужчин, – это же проявление человечности! Видимо, власть не хочет изматывать их пешим переходом после такой утомительной дороги. А нас выстроили в ряды по пятеро и приказали маршировать по направлению к лагерю.

Смотри, друг: идет небольшая группа – чуть более двухсот человек – малая часть приехавшей сюда толпы. Они идут, низко опустив головы, погруженные в тяжелые размышления, опустив руки, в отчаянии. Они прибыли тысячами – а теперь их осталось так мало. Они прибыли вместе с женами и детьми, родителями, сестрами и братьями, а теперь остались совсем одни – без жены, без детей, без родителей, без сестер и братьев. Всегда они держались вместе: вместе вышли из гетто и из лагеря, вместе ехали в поезде взаперти. А здесь, в конце пути, когда они уже подошли к последнему рубежу, такому страшному […] и пугающему, – […] их разлучили.

[…] как там измученная жена […] с детьми […], как она там в эти минуты, без его помощи? Кто поддержит ее, кто даст ей совет? Вдруг, пользуясь ее беспомощностью, злые и черствые бандиты изобьют ее?

Другой думает про своих старых родителей: что-то с ними может случиться? Насмешки и унижение с побоями в придачу – вдруг только этого можно ожидать от новых хозяев? Откуда знать ему, что происходит сейчас с его сестрами и братьями, вместе ли они, по крайней мере? Удалось ли им там, на плацу, куда их привели, удержаться вместе? Они хотят друг другу помочь, [хотят] утешить друг друга.

В направлении […] идут […] только с семьями […] охвачены такими тягостными размышлениями […] маленькие группы людей.

Вдруг все словно очнулись: мы увидели, как марширует группа людей, одетых в полосатые робы. Эти люди хорошо выглядят и производят впечатление мужественное и беззаботное. Когда мы подошли ближе, то стало видно, что это евреи. Радость охватила всех нас. Мы увидели первых людей в лагере, свидетельство жизни, хорошего отношения, человеческого обращения. Все укрепляются в вере, что и нам выпадет жребий не хуже. И единственная забота, которая остается у нас […]

Маленькое здание. Нам велят построиться в ряды, чтобы всех пересчитать. Мы проходим. Несколько человек в военной форме смеются над нами. Нас сосчитали – и вот мы прошли на недавно огороженный плац. Все оглядываются, смотрят всюду и надеются найти за проволокой тех, с кем нас разлучили несколько минут назад. Слышны голоса женщин – взрослых и пожилых на вид. Мы видим: за проволокой ходят женщины в гражданской и лагерной одежде. Там такой шум, такой гам – это наверняка наши жены с детьми, это точно прибыли наши матери и сестры, – и теперь проводятся разные гигиенические процедуры, чтобы их […]

Только одно ясно нам […] сделан […], который отделял нас от […] Хорошо огороженный, обнесенный проволокой женский лагерь. Мы почувствовали горечь разлуки, ощутили первую боль. Мы еще не способны полностью осознать происходящее, – только глубокая пропасть стала расти перед нами. Единственное, что нас утешало: нас уводят недалеко. Мы будем рядом с ними. Через проволоку мы сможем смотреть друг на друга. И, может быть, получится установить контакт.

Мы проходим через вторые ворота и оказываемся в огороженном мужском лагере. Мы ступаем по глине […] Но до сих пор не […] Между двух […] зданий стоят какие-то мужчины и оглядывают нас с головы до ног. Мы не можем понять, евреи это или нет, не догадываемся, почему они нас так разглядывают. Вероятно, им любопытно познакомиться с новоприбывшими. Вокруг нас люди, один вид которых пугает; они идут по глине и волочат тачки, груженные глиной, или несут поклажу: один – кирпичи, другой – ту же глину. Дрожь пронимает, когда смотришь на них: они были когда-то людьми, а сейчас – тени. И это – работа, это – концентрационный лагерь, который должен давать трудоустройство миллионам евреев, привезенным сюда? Это и есть та самая важная государственная работа, для которой надо пожертвовать всем, всеми самыми нужными […] самыми необходимыми […] то, что ты видишь, потому что тебя слишком тревожит судьба тех, кто тебе близок и дорог.

Нас ведут в какие-то деревянные постройки. Все надеялись, что встретят здесь своих братьев и отцов, которых повезли сюда. Но ни от кого из них нет и следа. А вдруг они уже прошли все процедуры и отправились на свое место? Вот входят несколько еврейских бандитов в сопровождении нескольких военных и приказывают: все, что у нас есть при себе, необходимо отдать. Никто не понимает, что требуется от нас: ведь все уже отдано! Зачем им нужно даже то немногое, то минимальное, что может еще быть у нас в карманах, зачем?

[…] палочные удары сыплются на голову. Всего за один вопрос – удар. Они отбирают даже документы – самую важную вещь, особенно в военное время. Ничего нельзя иметь при себе. Даже запись о том, кто ты и откуда ты родом, – здесь ничего тебе не понадобится. Никто не понимает, почему надо все отдавать. Когда мы отдали все вещи, нас повели в баню. Еврейские конвоиры смеются над нами. Никто не понимает их загадочных вопросов: кто вам велел приезжать сюда? Неужели вы не могли найти себе место получше? Никто им не отвечает, потому что их вопросы нам непонятны.

Нас ведут в баню – якобы для дезинфекции, но мыться здесь нельзя. Нам состригают волосы и […] чем-то влажным. После этого нас ведут в другое помещение и выдают новые вещи. Мы вошли сюда, одетые как обычные люди, а вышли – как преступники или как безумные.

Все без шапок, один в туфлях, другой в сапогах не по ноге, слишком больших для него. Вещи кому-то слишком малы, комуто слишком велики. Вот так мы, вновь поступившие, уже начинаем вливаться в старую лагерную семью. Нас переводят на новые лагерные рельсы: здесь нам придется устраивать жизнь заново.

Но одна мысль занимает сейчас всех, один вопрос не дает никому покоя: как же узнать, что с семьей, где она, как получить от родственников хотя бы весточку? Где найти их след?

Прошел слух: каждому удастся […] встретиться. На чем этот слух основан – непонятно. Мы довольны тем, что получили […]

Возвращаемся к бараку, нас выстраивают в шеренгу, чтобы сфотографировать: нужны снимки всех вновь прибывших.

Мы пытаемся завязать разговор с теми, кто здесь уже давно, и хоть что-нибудь от них узнать. Но как подло, как жестоко ведут себя те, к кому мы обращаемся! Как можно быть таким садистом – насмехаться над одинокими, сломленными людьми?! Как могут они так легко, бровью не пошевелив, отвечать нам на вопрос, где находятся сейчас наши близкие: «Они уже на небесах»? Неужели лагерь так на них подействовал, что они утратили все человеческие чувства и не находят для себя лучшего занятия, чем наслаждаться чужой болью и мукой?! Это производит впечатление ужасного […] «Ваши близкие уже сгорели…» Всех охватывает ужас. Дрожь пронимает, когда слышишь эти слова: «Твоих родных уже нет».

Нет, это невозможно! Разве может так быть, чтобы так думали люди, которые сейчас разговаривают с нами, которые так же, как и мы, приехали сюда вместе с семьями – и остались одни, потому что те, кого увозили машины, попали прямо в газовую печь, которая глотает людей живыми и полными сил, а выбрасывает только мертвые, окаменевшие тела?! Нет, невозможно, они не могли бы так легко говорить об этом, они не могли бы открыть рта, не нашли бы слов, чтобы это сказать. Потому что их самих уже не было бы на свете.

[…] дьявольская игра […] к страшной лагерной жизни. И тем не менее их слова оставляют в сердце глубокий сред, заполняют ум страшными мыслями.

Новое мучение: ожил наш духовный враг – голод напомнил о себе. Он стал терзать нас вновь – и ты слабеешь, не выдержав напора такого сильного внутреннего врага. Он не дает покоя, он не дает тебе думать, пока не утолишь его.

Голодным дали еды – это минутное утешение: хотя бы тело немного насытилось.

Нам начинают ставить клейма. Каждый получает свой номер. С этого момента у тебя больше нет своего «я» – ты превращаешься в номер. Ты больше не тот, кем был когда-то. Ты теперь ничего не говорящий, ничего не значащий, ходячий номер.

Нас выстраивают по 100 номеров и […] всех ведут в новое жилище. Уже стемнело, дороги почти не видно. Кое-где светят электрические лампочки – но освещение от них скудное.

Единственный яркий источник света – это большой прожектор, который висит над воротами, – их видно издалека. Люди ползут по глине – пока не упадут, изнемогая от страха. В мучениях добираемся до новых бараков.

Как только мы увидели наш новый дом, как только смогли глотнуть воздуха, нас стали бить палками по голове. Из рассеченной головы, с разбитого лица стекает кровь. Так выглядит первый прием для вновь прибывших. Все оглушены, в смятении оглядываются, смотрят, куда попали. Кто отодвигается в сторону […]

Каждый думает, как защититься от побоев. Нам говорят, что это самое легкое в лагерной жизни. Здесь царит железная дисциплина. Здесь лагерь уничтожения, здесь остров смерти. Сюда приезжают не затем, чтобы продолжать жить, а лишь затем, чтобы встретить свою смерть – кто-то раньше, кто-то позже. Жизнь не стала селиться в этом месте. Здесь резиденция смерти.

Наш мозг костенеет, понимание притупляется, мы не воспринимаем нового языка. Каждый думает только о том, где его семья, куда же определили его родных, как удастся им приспособиться к таким условиям. Каждый думает: а вдруг […]

Преступники и садисты […] как […] до смерти напуганный ребенок, видя, как бьют его мать.

Кто знает, как сейчас эти подлые бандиты – к какому бы полу они ни относились – обходятся с его слабой больной матерью или с милыми, дорогими его сестрами. Кто знает, где, в какой могиле нашли покой его отец и братья и как […] Мы все стоим, беспомощные, беспокойные, доведенные до отчаяния, одинокие, сломленные. Делим боксы18 – это такие нары, рассчитанные на пять-шесть номеров19. Нам велят лечь на них, чтобы было видно только голову. Ползи как можно глубже, проклятый человек.

Тебя должно быть видно как можно меньше.

Вот к нарам подходят те, кто здесь уже давно. Они спрашивают, сколько нас было и сколько человек оставили в лагере. Эти вопросы нам непонятны. Мы не можем взять в толк, в чем разница. Где же те, кого увезли на машинах? Собеседники смотрят на нас с циничной улыбкой. Глубоко вздыхают они – знак человеческого сострадания. Среди старых узников нашелся один человек из нашего лагеря, который приехал с одним из более ранних транспортов. Об этих транспортах у нас не было вестей, мы не нашли никаких следов этих людей. Эта встреча – весть о них, след их жизни. […] из Германии. Но что говорит этот человек? Сердце трепещет, волосы встают дыбом, – послушай, что он несет: «Мои дорогие, нас, как и вас, прибыли тысячи, – а осталась лишь малая толика. […] Тех, кто уехал на грузовиках, повезли прямо на смерть. А те, кто шел пешком, еще должны проделать свой мучительный путь к смерти – кто длиннее, кто короче».

Ужасные, невероятные слова! Разве может так быть, чтобы люди могли говорить о смерти своей жены, ребенка, родителей, сестер и братьев, – а сами при этом могли еще существовать? Возникает робкая догадка: наверное, лагерная атмосфера делает людей такими дикими, такими жестокими, что им теперь доставляет особое удовольствие созерцание чужих мучений – это приносит им утешение, им хочется увеличить число страдающих. Одно непонятно: почему все они, независимо от возраста и характера, рассказывают одно и то же? Что – всех, кто прибыл сюда, уже давно нет в живых?! Это роковое известие. Все мы совершенно подавлены, нас терзают сомнения: неужели они говорят правду?! Иди сюда, друг, посмотри: вот лежат пять-шесть человек в обнимку, сдавленные грузом страдания. Все они плачут: каждому хочется излить свое сердце. Они не хотят снова погружаться в это несчастье, но слезы мучений льются сами собой.

«Послушай, друг мой, – один человек говорит другому. – Дорогой мой, неужели это правда – и мы уже все потеряли? Неужели у нас уже никого больше нет: ни жены, ни ребенка, ни матери, ни отца, ни братьев, ни сестер?»

Как это ужасно! Разве это возможно? Разве бывает такая жестокость на свете? Разве может такой садизм – […] тысячи, тысячи людей, и убить их без вины – существовать на земле? Как были бы мы счастливы, если бы могли быть там все вместе! Как счастливы были бы мы, если бы нас не разделили и мы могли бы бок о бок сражаться с судьбой, как бы страшна и ужасна она ни была! Почему вы, подлые бандиты, разделили, разлучили нас? Почему вы разделили сердца надвое: одну часть – на смерть, а другую половину еще оставили живой? Почему вы разорвали надвое мою душу […] разделить ее судьбу […] Это правда: почему вы […] встретиться в объятиях смерти […] не находить себе места от страданий […]

Трезвый, у которого сначала было ужасное предчувствие […] Теперь у него есть яд – смертоносные таблетки, которые он хранил до последнего момента и не знал […]

Каждый был бы теперь счастлив иметь такие таблетки. Мы бы навеки забылись – и волны прекрасных снов соединили бы нас с любимой семьей.

Вдруг – удар палкой. Моего соседа бьют по голове (видимо, нас слишком много на нарах) – и размышлениям, скорбному нашему разговору пришел конец.

Боль нового брата подействовала на нас так: каждый стал думать о себе, о том, как бы обезопасить самого себя – живя посреди боли и горя.

К нашим нарам подходит новый «лагерный папаша» – высокий светловолосый полный человек и, улыбаясь, обращается к нам, своим новым детям: «Знайте, что я, – тот, кого вы видите перед собой, – ваш блокэльтесте20.

Я представитель […]

[…] можете поддерживать свое тело в живом состоянии… Через несколько дней ваше тело в глубок[…] и истощится от страшных мук.

Запомните: место, в котором вы находитесь, – это лагерь уничтожения. Здесь долго не живут. Условия здесь тяжелые, дисциплина железная. Забудьте обо всем, помните о себе – тогда вы сможете продержаться. Прежде всего, берегите туфли и сапоги – это первый завет лагерной жизни. Если ты бос – скоро тебе конец. Содержи себя в чистоте. И пусть неизвестно, будут ли у вас еще силы после тяжелого рабочего дня, чтобы привести себя в порядок, – пусть у вас будет хотя бы это желание. Моя речь окончена. Спокойной ночи, мои дорогие!»

После этой речи у нас мало чего осталось в голове: смерть нас не пугает. Она не кажется нам несчастьем. Лишь одно среди сказанного пустило в нас корни – это инструкция, как следить за телом, защитить себя от лишних страданий. А это всех пугало: физической боли все хотели избежать. От смертельных страданий все хотели бы уйти.

Эта речь нас утешила и напугала одновременно: утешила своим тоном и испугала своим содержанием. Как выглядит рабочая улица, по которой нас поведут? Кто знает, сколько мук нам придется вынести, пока мы не найдем последнего избавления? Кто знает? […]

[…] уже от всего и проникают во внутренний мир, ввергают в […] пучину страданий, которая снова охватила […]

Вдруг слышим: кто-то поет. Мы сошли с ума! Что здесь происходит? Здесь, на этом кладбище, – песнь жизни, на острове смерти – живой голос? Неужели здесь, в лагере уничтожения, кто-то еще может петь, а кто-то другой – слушать? Как это возможно?! Мы, видимо, попали в мир демонов, где все делается наоборот.

В бараке переполох. Все разбегаются, чтобы как можно быстрее залезть на нары. Это явились Stubediensten21 – те самые «защитники» наших матерей, жен и сестер22. Они кидаются с тяжелыми палками на перепуганные, изнуренные долгим днем работы человеческие тени. Чего они хотят от этих несчастных? Почему бьют без разбора ни в чем не виноватых? Одному разбили голову, другого покалечили – а ты не можешь ничего сказать: если попытаешься их остановить, бросят на землю и тебя, как омерзительное чудище, и будут топтать ногами – и так […], мои дорогие сестры. Горе моим братьям, которые пытаются найти в вас утешение, горе детям, которым нужна материнская нежность. Страшно осознавать, что именно вы, оказывается, должны о них позаботиться.

Они подходят к нашим нарам и делают дополнения к лекции блокэльтесте. Они рассказывают и показывают нам, как вести себя с ними и на работе. Мы должны стать автоматами, двигаться лишь по их воле. Не дай бог сделать хоть шаг не так или ослушаться, как они станут бить вас тяжелой палкой, которая сделает вас такими ничтожными, такими жалкими, что во второй раз вам будет уже не подняться.

Каким горьким ни был бы этот яд – он не может больше воздействовать на нас. Он не пугает нас и не вредит нам. Мы ко всему готовы и бесстрашно пойдем в страшное завтра.

Отталкивающее, пугающее впечатление производит на нас всех отправление физиологических потребностей в бараке – прямо напротив нар. Скоро и это нам придется научиться выносить. Как страшно, как ужасно! Мораль и этика здесь тоже умерли.

В бараке становится тихо: все укладываются на нары и погружаются в глубокий сон.

Только на тех нарах, которые заняты недавно, люди, – только что ставшие братьями […], их семьи уничтожены, – никак не могут найти покой, сон не приходит к ним.

[…] Смотри, друг, как они лежат […] боли и мук на лице каждого из них. Один кричит, другой плачет во сне […] все стонут – еще раз переживают трагедию прошедшего дня. Во сне, когда человек наедине с собой, больше чувствуется огромное, безграничное горе. У кого-то на лице появилась счастливая улыбка – наверное, снится семья, с которой его разлучили. Все спят.

Первая ночь миновала.

Всех поднял звон лагерного гонга23. Нас, вновь прибывших, сразу выгоняют на улицу: мы должны еще пройти тренировку перед построением.

Снаружи еще темно. Падает мокрый снег. В лагере шум: из бараков на построение тянутся номера. Всех пробирает холод: мы босы, на нас лагерные робы. Выкрики: «Разделиться, построиться в шеренги!» Нас готовят к построению, блокэльтесте дает последние указания: что надо делать по той или иной команде. Мы быстро осваиваем эту премудрость.

[…] с желтой повязкой на руке – капо, глава команды, это человек, который волен с каждым из нас делать все что хочет. Он распоряжается твоей силой, твоей личностью.

«[…] чтобы вы были хорошими работниками. Помните только одну вещь: если кто-нибудь попробует у вас отобрать сапоги – не отдавайте. Если вы слишком слабы, чтобы силой удержать их, – хотя бы запишите его номер. Пусть делает все, пусть убивает вас, – но только не отнимает сапоги: это источник жизни, это залог существования».

Занимается день. Перед каждым бараком вырастают большие массы построенных в ряды людей. Начинается шум. Вот раздают последние распоряжения. «Смирно! Шапки снять!» Величественно подходит человек из низших чинов – это блокфюрер24, командующий построением. Он считает выстроившиеся ряды и подписывает бумажку: количество номеров, стоящих здесь, сходится с тем, что на бумаге. «Шапки надеть! Вольно!» Построение окончено. Он идет дальше, к следующей застывшей толпе, чтобы проверить, все ли в порядке. Мы провожаем их взглядом. Они, военные с хорошей выправкой, подходят ко всем баракам по очереди. Что мы видим? Возле каждого барака, возле каждой толпы лежит один, а иногда даже три-четыре трупа. Это жертвы ночи – те, кто не смог ее пережить. Вчера на построении они были еще живыми номерами, а сейчас лежат неподвижно. Выстроившиеся молчат. Неважно, жив человек или мертв, – важно число. А число сходится.

[…] нужное направление. Как ужасно они выглядят! Как будто они […] войны. Но это только те, кто остался после вчерашнего рабочего дня.

Нас снова разделяют. Группа, в которую я попал, называется SK-Gruppe25. Наш капо – улыбчивый человек, смотреть на него – утешение. Те, кто стоит рядом с нами, смотрят на нас, разглядывают наши номера. Наш вид их, похоже, удивил: мы выглядим для лагеря слишком хорошо. Но номер все объясняет: мы прибыли только вчера, еще не испытали здешней жизни, не знаем еще лагерной атмосферы и вкуса работы.

Вдруг раздаются звуки музыки26. Кто это? Музыка в лагере? На острове смерти – звуки музыки? Там, где труд убивает человека, как война на полях сражений, ум тревожит волшебная музыка, напоминающая о прежней жизни. Здесь, на кладбище, где все дышит смертью и уничтожением, – можно вспомнить жизнь, которой нет возврата? Вот варварский порядок, вот логика садизма.

Нас выгоняют на работу. Проходим через ворота – и не можем отвести взгляда от женского лагеря, расположенного напротив. Женщины разного возраста […]

[…] Мы спустились в широкие траншеи, подняли головы […] и снова […] Вчера на этом месте стояли другие люди, а сегодня утром, во время построения, они уже, наверное, лежали мертвыми. Сегодня вместо них пришли новые номера. Один выбыл – его место занял другой. Работа была печальной и символичной. Мы рыли ямы.

Вновь прибывшие стоят, низко наклонив голову, всаживают лопату в землю – и слезы из глаз льются ручьем. Каждый смотрит на землю и думает: кто знает, кто знает, может быть, здесь, глубоко, его близкие нашли себе вечное упокоение. Но нет, утешает он сам себя, таких трагедий в жизни не бывает. Никто не […] к такой катастрофе […]

Рядом со мной стоит мой земляк. Он на семь тысяч номеров раньше, чем я. Он попал сюда две недели назад. Завязывается разговор. Дрожь охватывает меня, когда я слышу его слова, которые он мне говорит: «Подними глаза и посмотри туда, в том направлении. Ты видишь, как клубы черного дыма поднимаются к небу – вот то место, где погибли твои самые дорогие и любимые».

[…] Согнувшись, когда […] тяжелой палкой […] по слабому телу. После каждого удара – крик. Когда человек падает, его бьют ногами – пока он не затихнет навсегда. Никто не двигается с места, даже для того, чтобы подать ему воды. Не страшно: если он не сможет прийти сам – его унесут. […] В этом нет никакого преступления. Наоборот, его будут считать хорошим надсмотрщиком, а когда он снова понесет труп мимо деревянного домика – его проводят улыбкой в знак признания.

Все погружены в отчаянные, горестные раздумья. Все идут, как положено, чтобы не попасть в руки этому кровожадному бандиту – большому рыжему детине.

Так прошел наш первый рабочий день.

Новая беда: нам, измученным, разбитым людям, снова напомнил о себе голод, жестокий враг, не чувствующий боли. Человек всегда беззащитен перед ним […] Желудок не знает ничего о горе и страдании.

[…] Если хочешь жить – неважно для чего, если хочешь радоваться или горевать, – надо платить. Ты должен отдать дань своему господину. […] Можно думать – неважно, будут это размышления о жизни, радости и счастье – или […] мрачные мысли о смерти и уничтожении. […] Он может подождать тебя, но недолго. Он может […] тебе момент расплаты. Но помни: если ты […], если ты не отнесешься к нему со всей серьезностью, он сломает тебя. Ты попадешь в его когти – и тебе придется выбирать: или быть с ним, или быть против него. Ты станешь его рабом. Твоя голова утратит способность думать о чем-нибудь еще, кроме того, как сделать его довольным. Тебе придется посвятить ему все свои умственные силы. И, кроме этого, для тебя ничего не будет существовать. Он станет властелином твоего естества, эксплуататором твоей души. Тебе придется делать все – и в конце концов ты должен будешь искать способ примириться с ним, а иначе тебе придется проститься со всем миром, со всем порвать – и исчезнуть навечно.

[…] возможные события. Было бы странно, если бы все, кто вышел с утра на работы, вернулись обратно. Мы идем под звуки музыки. Наш взгляд упирается в проволоку – за ней женский лагерь.

Каждый пытается найти способ, как бы разыскать кого-нибудь из своих. Еще остался слабый лучик надежды. Никто не верит, что они могли уйти навсегда.

Мы подходим к бараку […] готовимся ко второму построению. Выстроилась огромная плотная масса несчастных, отчаявшихся, мрачных людей. Снова команды: «Равняйсь!», «Смирно!», «Шапки снять!» – и построение окончено.

Около нашего барака лежит мертвец. Мы подходим к нему, смотрим. Еще сегодня утром он вышел с нами на работу – а сейчас лежит неподвижно. Никого это не взволновало – никто даже не вздохнул о нем. Бедняга! Если бы были живы твои близкие – что бы сейчас творилось вокруг тебя! Мать бросилась бы на землю рядом с тобой, плакала бы навзрыд! Отец не находил бы себе места, ходил бы из угла в угол и плакал бы, как ребенок. Сестры и братья сидели бы вокруг тебя и горько оплакивали твою кончину. Твои друзья […] пришли бы […] и каждый […] со страшным несчастьем.

[…] сестры и братья […] попал в лагерь […] Несчастье невелико […]

После построения нас запускают в барак. Вновь прибывшим приказывают снова выйти. Все пугаются: для чего? Ведь здесь все, что происходит, только усугубляет положение. Нас ведут в баню. Там стоит тот же самый военный – высокий чин, а рядом еще несколько. Приказывают каждому проходить мимо них, они спрашивают возраст и профессию. Один туда, другой сюда. Кто им нравится – тех отправляют в баню, кто не удостоился такой чести – тех отправляют обратно. Разносится слух, что так выбирают людей для работы на фабрике. Все завидуют нам: мы уедем отсюда и будем работать в лучших условиях. Нас пересчитывают, записывают номера и велят собираться в дорогу, быть готовыми ехать, когда позовут, – и раздают шинели с номерами. Мы возвращаемся обратно в блок. Старожилы завидуют: ведь мы сможем покинуть лагерь. Нам выдают и шапки – это значит, что мы наверняка уедем […] все вокруг […]

У меня есть много родственников, которые […] живут в Палестине. Привожу здесь адрес моего дяди:

A. Joffe

27 East Broadway

Newyork. N. Y.

America

27Я написал это десять месяцев назад. Я родом из Лунны, Гродненской области. Прибыл из Колбасинского лагеря. Я закопал это в яме с пеплом – мне казалось, что там самое надежное место, где – на территории крематориев – обязательно будут копать.

Только недавно […]28

Перевод с идиша Александры Полян Примечания Павла Поляна и Александры Полян

1 Эти обращения идентичного содержания на четырех европейских языках вписаны перед посвящениями, то есть на самой последней странице записной книжки, вверху. Каждая новая запись отделена от предыдущей отчерком. Обращения печатаются по: Mark, 1977. P. 286. Со временем читаемость этих прочитанных Б. Марком записей, даже при обращении к оригиналу источника, существенно ослабла. Приводим фрагменты, которые в 2007 г. смогла разобрать А. Полян. Польский текст целиком неразборчив. Русский (орфография сохранена): «…интересоватся с етим [докумен]том то он […]вает в себя богаты матерял для историка». Французский: «de ce document… important». Немецкий: «…Dokument… wichtiges». Сам по себе этот текст является парафразом начала «Письма…», написанного и закопанного в землю 6.09.1944, и скорее всего вписан последним.

2 Две строки совершенно размыты и не поддаются прочтению.

3 Три строки совершенно размыты и не поддаются прочтению.

4 С этого места начинается польский текст в спецвыпуске «Освенцимских тетрадей». Все предыдущее отброшено как «не относящееся» непосредственно к Аушвицу.

5 Аллюзия на пасхальную «агодэ».

6 Далее три строки зачеркнуты и не читаются.

7 Деревня и железнодорожная станция под Гродно.

8 Имеются в виду нацисты.

9 Сам Градовский родился недалеко от Белостока, в Сувалках.

10 Во время описываемых событий – в декабре 1942 г. – гетто в Белостоке, последнее среди всех 116 гетто так называемого бецирка Белосток, все еще жило «нормальной» жизнью. 5 января 1943 г. в гетто произвели селекцию, отделив около 10 тыс. человек, не работавших или работавших за пределами гетто: их уничтожили в Треблинке. Ликвидация гетто была намечена на 16 августа 1943 г., но в этот день подпольщики подняли восстание, разгромленное только 21 августа; в результате окончательная ликвидация гетто состоялась лишь в октябре 1943 г.

11 Значительная часть варшавских евреев была депортирована и уничтожена еще летом 1942 г. К зиме 1942/43 г. в живых в Варшаве оставалось не более 30–35 тыс. евреев.

12 В оригинале – «купе».

13 Градовский здесь имеет в виду, что поезд покидает границы предвоенной Польши, ту часть Верхней Силезии, что была присоединена к рейху в 1939 г. (в 1922–1939 гг. она была аннексирована Польшей).

14 Имеется в виду немецкий воинский эшелон, направляющийся на Восточный фронт.

15 Градовский иронизирует над немецкими представлениями о том, что во всех несчастьях Германии, в том числе и в этой войне, виноваты евреи.

16 По всей видимости, это был город Домброва-Гурнича (Dabrowa Górnicza). Следующим городом, через который, вероятно, пролегал маршрут поезда, был Сосновиц.

17 Некоторым евреям удалось бежать из Треблинки и спастись. От них и остальные узнали правду об этой фабрике смерти. Эти слухи, несомненно, достигали не только Варшавы, но и Гродно.

18 Отсеки в бараках.

19 Нары были рассчитаны по немецкой традиции, связанной с удобством счета «пятерками», на пять человек. Узники не только делили пространство нар, но и накрывались одним общим одеялом (Friedler, Slebert, Killian, 2002. S. 98).

20 С. Шавиньский (см. Приложение 2).

21 Так называемые штубовые – ответственные за порядок в отдельных отсеках бараков.

22 По-видимому, в них Градовский узнал участников селекции на рампе.

23 Команду «подъем» били в 4.30 утра в летнее время и в 5.30 – в зимнее.

24 Блокфюрером 13-го барака был унтершарфюрер СС Стефан Барецки (см. Приложение 3).

25 Очевидно, что SK должно означать «зондеркоммандо». В оригинале описка: K.S.-Gruppe.

26 Лагерный оркестр (Lagerkapelle) состоял из узников-музыкантов. Каждый день утром и вечером, в любую погоду, оркестр должен был играть марши и этим задавать заключенным темп при выходе на работу и при возвращении. Свой оркестр был у каждого крупного подразделения лагеря, в том числе и женского. Иногда музыканты выступали и перед лагерной администрацией.

27 Этот абзац написан другими чернилами.

28 Текст оборван: на этой странице более ничего нет, следующая страница, по-видимому, вырвана.

 

В сердцевине ада

 

Предисловие

Дорогой читатель, в этих строках ты найдешь выражение страданий и бед, которые мы, несчастнейшие дети этого мира, перенесли во время нашей «жизни» в той земной преисподней, которая называется Биркенау-Аушвиц. Думаю, миру это название уже хорошо известно, но никто не будет знать точно, что здесь на самом деле происходит. Некоторые подумают, если услышат по радио о лагере, что то варварство, та жестокость, то зверство, которые здесь царят, – все это не более чем «страшная пропаганда». Но я тебе покажу сейчас, что все, что ты уже слышал, и то, что я здесь и сейчас пишу, – лишь ничтожная часть происходящего здесь в действительности. Это место бандитская власть устроила для уничтожения нашего народа и частично – для уничтожения других. Биркенау-Аушвиц – одно из многих мест, где разными способами истребляется наш народ.

Цель моего сочинения в том, чтобы мир узнал хоть о малой толике реально происходящего здесь и отомстил, отомстил за все.

Это единственная цель, единственный смысл моей жизни. Я живу памятью, надеждой на то, что, может быть, мои записки дойдут к тебе и что хотя бы отчасти осуществится то, к чему мы все стремимся и что было последней волей моих убитых братьев и сестер, детей моего народа.

К нашедшему эти записки!

Я прошу тебя, дорогой друг, – это желание человека, который знает, который чувствует, что настает последний, решающий момент в его жизни. Я знаю, что и я, и все евреи, находящиеся здесь, уже давно приговорены к смерти, и только день исполнения приговора еще не назначен. И поэтому, друг, исполни мою волю, последнее желание перед неотвратимой казнью! Друг мой, обратись к моим родственникам по адресу, который я передам. От них ты сможешь узнать, кто такие я и моя семья. Возьми у них нашу семейную фотографию – и нашу с женой карточку – и приложи эти фотографии к запискам. Пусть люди, которые посмотрят на них, проронят слезу или хотя бы вздохнут. Это будет для меня величайшим утешением, ведь мою мать, моего отца, моих сестер, мою жену и, может быть, еще моего брата никто не оплакивал, когда они ушли из этого мира.

Пусть их имена, пусть память о них не уйдут без следа.

Ах! Я, их ребенок, не могу даже сейчас, в аду, оплакать их, потому что каждый день я погружаюсь в море, да-да, в море крови. Одна волна подгоняет другую. Здесь нет ни минуты, чтобы можно было забиться в угол, сесть там – и плакать, плакать об этой беде. Регулярная, систематическая смерть, из которой и состоит вся здешняя «жизнь», заглушает, притупляет, искажает все твои чувства. Сам ты не можешь ощутить даже самое большое страдание, и твое личное бедствие поглощается бедствием всеобщим.

Иногда сердце разрывается, душа измучена терзаниями – почему я так «спокойно» сижу и не жалуюсь, не плачу о моей трагедии, почему все мои чувства как будто затвердели, огрубели, отмерли? Было время, я надеялся, утешал себя, что придет еще время, придет день, когда я получу это право – плакать! Но кто знает… Почва подо мной шатается и уходит из-под ног.

Сейчас я хочу – и это мое единственное желание, – чтобы хотя бы посторонний человек проронил слезу над моими близкими, если я сам не смогу их оплакать.

Вот моя семья – ее здесь сожгли во вторник 8 декабря 1942 года, в 9 часов утра:

Моя мать – Сорэ

Моя сестра – Либэ

Моя сестра – Эстер-Рохл

Моя жена – Соня (Сорэ)

Мой тесть – Рефоэл

Мой шурин – Волф

О моем отце, который за два дня до советско-немецкой войны случайно оказался в Вильно и остался там, мне немного рассказала одна женщина, родом из моего города1, – она прибыла в крематорий с литовским транспортом. Я узнал от нее, что в ночь на Йонкипер2 1942 года его схватили вместе с другими десятками тысяч евреев, – а что было дальше, она не хотела мне рассказывать. Еще были у меня сестра Фейгеле и невестка Зисл в городе Отвоцке3, их отправили в Треблинку одним из варшавских транспортов и, наверное, убили в газовой камере. О двух братьях – Мойшле и Авроме-Эйвере – я узнал от той же госпожи Кешковской из Вильно4, что их уже давно отвезли в лагерь. Что с ними произошло дальше, не знаю. Кто знает, может быть, они уже давно прошли через мои собственные руки как «мусульмане»5, которых сюда привозят отовсюду, – живыми или мертвыми.

Это вся моя семья – она осталась в моем прежнем мире, – а я должен жить здесь.

Сейчас я и сам стою у края могилы6.

 

Лунная ночь

 

Я любил ее и всегда с трепетом ожидал ее прихода. Как верный раб, часами стоял я и поражался ее власти, ее волшебству. Как прикованный, загипнотизированный, я не отводил взгляда от ее царства – глубокого синего ночного неба, разубранного сверкающими бриллиантовыми звездами, – и в напряжении ждал минуты ее величественного появления. А она, царица, появлялась в сиянии своей красоты и в сопровождении свиты спокойно, беззаботно, счастливо и безмятежно отправлялась на свою загадочную ночную прогулку, чтобы осмотреть свое царство – ночной мир, – и дарила человечеству лучи своего света.

Мир тосковал по ее таинственному свету. Священный трепет охватывал человека, и новый источник жизни, счастья и любви открывался над миром, наполняя людям сердца – и старым, и молодым.

Люди в полях и лесах, в горах и долинах были погружены в мечты, очарованы, пленены ее волшебством; из высоких дворцов и из глубоких подвалов люди выглядывали, чтобы с тоской посмотреть на нее, – а она, Луна7, создавала для них новый романтический, фантастический мир и наполняла их слабые сердца любовью, счастьем и наслаждением. Для всех она была самой близкой подругой. Каждый доверял ей свои тайны и открывал ей душу. Каждый чувствовал себя под ее властью уверенно и спокойно. Счастливые и довольные, полные мужества и надежды, все пряли новые нити для этого идиллического, счастливого и волшебного мира.

С тихой, спокойной, озаренной светом земли возносились к высоким небесам сладкие, чувственные мелодии переполненных любовью сердец – это люди пели песни, песни радости и счастья, хвалебные гимны ее, царицы ночи, могуществу и ее благодарили за заново открывшийся им мир.

Все это было когда-то, когда я еще видел небо своей свободы, когда я был еще человеком, равным другим людям, – был ребенком у своих родителей, жил среди братьев и сестер, когда была у меня жена, которая меня любила, – тогда Луна была для меня источником жизни и счастья, наполняя мне сердце, и чаровала меня своим волшебством и красотой.

Но сегодня, сегодня, когда я остался здесь один-одинешенек, когда мой дом, мою семью, мой мир, мой народ безжалостно уничтожили бандиты, а я, единственный из миллионов, приговоренный к смерти, сижу в тюрьме, закованный в цепи, ослабевший от мук и страха перед смертью, сегодня, когда я ее вижу, – я бегу от нее, как от призрака.

Когда я выхожу из своего барака на проклятую дьявольскую землю и вижу, как Луна дерзко разрушила мой мрачный мир, в который я уже глубоко погрузился и с которым уже сросся, – я бегу обратно, назад, в мой темный барак. Я больше не могу видеть ее сияния. Меня выводят из себя ее спокойствие, ее беззаботность, ее мечтательность. Когда она загорается, ее свет как будто отрывает мне куски кожи, которой обросло было мое кровоточащее сердце. Она терзает, разрывает мне душу, пробуждает во мне воспоминания, которые не дают мне покоя и рвут мне сердце. И меня, словно бурной волной, уносит в море страданий. Она напоминает мне о волшебном прошлом и освещает страшное настоящее.

Я больше не хочу видеть ее сияния, потому что она только усиливает мою тоску, только заостряет мою боль, только умножает мои мучения. Я лучше чувствую себя в темноте, в царстве печальной мертвой ночи. Она, эта ночь, созвучна терзаниям моего сердца и мукам моей души. Мой друг – темная ночь, мои песни – плач и крик, мой свет – огонь, в котором сгорают жертвы, мой аромат – запах смерти, а мой дом – этот ад. К чему и зачем приходишь ты, жестокая и чуждая мне Луна, зачем мешаешь людям хоть немного насладиться счастьем в их забытьи? Зачем ты пробуждаешь их от тревожного сна и освещаешь мир, который уже стал им чужим и куда они уже больше никогда, никогда в жизни не смогут попасть?

Зачем ты появляешься в своем волшебном великолепии и напоминаешь им о былом – о котором они уже навсегда забыли? Зачем ты озаряешь их своим царственным светом и рассказываешь им о жизни, о счастливой жизни, которой еще живут какие-то люди – там, на земле, куда еще не ступала нога этих извергов?

Зачем ты шлешь нам свои лучи, которые превращаются в копья и ранят наши кровоточащие сердца и измученные души? Зачем ты сияешь нам здесь, в этом проклятом адском мире, где ночь озаряется огромными кострами – кострами, в которых сгорают невинные жертвы?

Зачем ты сияешь здесь, над этим жутким куском земли, где каждый шаг, каждое дерево, каждая травинка – буквально все пропитано кровью миллионов, миллионов замученных людей?

Зачем ты появляешься здесь, где воздух насыщен смертью и уничтожением, где к небесам летят душераздирающие вопли женщин и детей, отцов и матерей, молодых и старых – невиновных, которых гонят сюда, чтобы зверски убить?

Не смей здесь светить! Здесь, в этом жутком углу, где людей дико, жестоко истязают и топят в пучине горя и крови – а они с ужасом ждут неизбежной смерти, – не смей светить!!!

Зачем ты появляешься в своем могуществе и величии – ждешь тоскующего взгляда? Посмотри на эти бледные, исхудавшие тени, которые бродят, как безумные, от одного барака к другому, смотрят с содроганием не на твой блеск, а на то пламя, которое рвется к небесам из высоких печей, и их сердца наполняются ужасом: кто знает, не сожжет ли каждый из них сам завтра, как и сегодня, сердце своего брата, а его тело, которое сегодня, на этом острове мертвых, еще живо, – не исчезнет ли и оно завтра в дыму? И не будет ли это финалом его жизни, концом его мира?..

Почему ты движешься так величественно, как прежде, так же беззаботно, счастливо и радостно, почему не сочувствуешь им, несчастным жертвам, жившим когда-то в какой-то европейской стране, все вместе, одной семьей, еще помнящим домашнее тепло? Глядя на твой свет, они мечтали о лучших временах, представляли себе мир счастья и радости. А сегодня жестоко и неумолимо несутся поезда, они везут жертв – детей моего народа, – быстро везут их, как будто в дар своему богу, который жаждет их плоти и крови. О, знаешь ли ты, сколько страдания, боли и мук несут поезда, когда летят через страны и города, где люди еще спокойно живут и беззаботно наслаждаются миром, твоим волшебством и великолепием?

Почему ты не сострадаешь им, несчастным жертвам, которые бежали из своих домов и прячутся в лесах и полях, в развалинах, в мрачных подвалах, чтобы их не обнаружил взгляд ни одного убийцы, – а ты своим светом только усугубляешь их несчастье, усиливаешь их горе, удваиваешь их ужас. Из-за твоих лучей они боятся показаться на свет, глотнуть хоть чуть-чуть свежего воздуха или достать кусок хлеба.

Почему ты так царственно сияешь на этом проклятом горизонте и досаждаешь жертвам – тем, кого в эти светлые ночи изверги вытаскивают из их деревянных бараков, тысячами загоняют в машины и везут в крематории, на верную смерть? Знаешь ли ты, сколько мук ты причиняешь им, когда в свете твоих лучей они снова видят этот прекрасный и влекущий к себе мир, от которого сейчас их так безжалостно оторвут? Не было бы им лучше, если бы мир был погружен во мрак и они не видели его в последние минуты своей жизни?

Почему, Луна, ты думаешь только о себе? Почему ты с таким садизмом стремишься досаждать им, когда они уже стоят на краю могилы, и не отступаешь, даже когда они уже сходят в землю? И тогда – стоя с распростертыми руками – они шлют тебе последний привет и смотрят на тебя в последний раз. Ты знаешь, с какими мучениями они сходят в могилу, – и все из-за того, что они заметили твой свет и вспомнили твой прекрасный мир?

Почему ты не слышишь последнюю песнь влюбленных сердец, обращенную к тебе, когда земля их уже почти поглотила, а они все не могут с тобой расстаться – так сильна их любовь к тебе, – а ты остаешься такой же спокойной и все дальше удаляешься от них?

Почему ты даже не посмотришь на них в последний раз? Пролей свою лунную слезу, чтобы им было легче умирать, чувствуя, что и ты им сострадаешь.

Почему ты сегодня движешься так же задумчиво, влюбленно, завороженно, как и прежде, и не видишь этой катастрофы, этого бедствия, которое принесли с собой эти бандиты, эти убийцы?

Почему ты не чувствуешь этого? Разве ты не скорбишь по этим миллионам жизней? Эти люди жили спокойно во всех уголках Европы, пока не пришла буря и не затопила мир морем их крови.

Почему ты, милая Луна, не смотришь вниз, на обезлюдевший мир, и не замечаешь, как пустеют дома, как гаснут свечи, как у людей отнимают жизни? Почему не спрашиваешь себя, куда, куда исчезли миллионы беспокойных жизней, трепещущих миров, тоскующих взглядов, радостных сердец, поющих душ, – куда?

Почему ты не чувствуешь, Луна, пронзительного горя, которым охвачен весь мир? Разве ты не замечаешь, что в общем восхваляющем тебя хоре так не хватает юных голосов, полнокровных людей, которые могли бы воспевать тебя так искренне и радостно?

Почему ты и сегодня сияешь так же величественно и волшебно? Тебе бы облачиться в траурные тучи и никому на земле не дарить своих лучей. Тебе бы скорбеть вместе с жертвами, бежать со света, затеряться в небесной выси и не показываться больше никогда проклятому людскому роду. И пусть станет навеки темно. Пусть весь мир непрестанно скорбит – как и мой народ обречен теперь вечно скорбеть.

Этот мир недостоин тебя, недостойно и человечество наслаждаться твоим светом! Не освещай больше мир, где творится столько жестокости и варварства – без вины, без причины! Пусть больше не увидят твоих лучей эти люди, превратившиеся в диких убийц и зверей, – не свети им больше!

И тем, кто сидит спокойно, потому что эти изверги еще не смогли до них добраться, и видят еще чудесные сны в твоих сияющих лучах, мечтают о любви, пьяны от счастья, – и им не свети! Пусть их радость навсегда исчезнет – раз они не захотели слышать наши стенания, наш плач, когда мы в смертельном ужасе пытались сопротивляться нашим убийцам – а они спокойно и беззаботно сидели и упивались тобой, черпали в тебе счастье и радость.

Луна, собери воедино весь свой свет и явись в своем волшебном величии. И остановись так навсегда – в своей чарующей прелести. А потом оденься в черные одежды для прогулки по этому горизонту, полному горестей, и в скорбь, в траур облеки небеса и звезды – пусть все твое царство исполнится горя. Пусть черные тучи затянут небо. И пусть только один луч упадет на землю для них – для жертв, для жертв из моего народа, – ведь они тебя любили до последнего вздоха и не могли с тобой расстаться даже на краю могилы, посылали тебе последний привет, уже сходя в землю, погружаясь в пучину – и даже оттуда обращались к тебе – в последней песне, в последнем звуке жизни.

Явись, Луна, останься здесь, я тебе покажу могилу – могилу моего народа. Ее и освети – одним лучом. Видишь, чтобы посмотреть на тебя, я выглядываю из своего зарешеченного ада. Я нахожусь в сердце, в самой сердцевине этого ада, в котором гибнет мой народ.

Слушай, Луна, я открою тебе один секрет. Не о любви, не о счастье я тебе расскажу. Видишь, я здесь один – одинокий, несчастный, разбитый, но еще живой. Сейчас ты – моя единственная подруга, тебе, тебе одной я сейчас открою сердце и обо всем – обо всем тебе расскажу. И тогда ты поймешь мое огромное, мое безграничное горе.

Слушай, Луна: один народ – народ высокой культуры, народ сильный и могущественный – продался Дьяволу и принес мой народ ему в жертву – во имя и во славу своего нового божества. Они, его культурные рабы, ставшие дикими разбойниками, согнали сюда моих братьев и сестер со всего света, отовсюду – на заклание Дьяволу. Видишь это большое здание? Не один такой храм для своего божества построили они! Кровавые жертвы они ему приносят – чтобы утолить его голод, его жажду нашим мясом и нашей кровью.

Миллионы уже принесены ему в жертву: женщины, дети, отцы, матери, сестры, братья, стар и млад, мужчины и женщины, все скопом – всех он поглощает, не останавливается, и всегда готов к новым жертвам – из моего народа. Отовсюду ему приводят их – тысячами, сотнями, иногда поодиночке. Видно, дорога ему еврейская кровь: даже одного человека издалека – и того специально привозят сюда, потому что он хочет, чтобы ни одного еврея не осталось на свете.

Луна, милая Луна, взгляни своим светлым взором на эту проклятую землю, посмотри, как они суетятся – эти дикие безумцы, рабы Дьявола, варвары – и рыщут, ищут в домах и на улицах: не удастся ли найти еще хоть одну жертву? Посмотри, как они бегают по полям и лесам, как назначают вознаграждение другим народам – чтобы те помогли им искать все новые и новые жертвы: ведь тех, что есть, им уже мало, слишком многих поглотило их божество, и теперь оно страждет от голода и безумства и с дрожью нетерпения ждет новой крови, новых жертв.

Посмотри, как бегут они в кабинеты правительств, как уговаривают дипломатов из других стран, чтобы и те последовали их «культурному» примеру и принесли в жертву беззащитных людей – в дар ему, их всемогущему божеству, которое жаждет новой крови.

Послушай, как стучат колеса, посмотри, как мчатся поезда, – они привозят сюда жертв со всей Европы. Видишь, как их выгоняют из поездов, сажают в машины и везут – нет, не на работы, а в крематории?

Слышишь ты этот шум, этот стон, этот вопль? Это привезли сюда жертв, у которых уже не было выбора – и они дали себя поймать, хотя и знали наверняка, что пути назад уже не будет. Посмотри на них – на матерей с маленькими детьми, с младенцами, которых они прижимают к груди, – они с ужасом оглядываются, смотрят на то страшное здание, и глаза их становятся безумными, когда они видят этот огонь и чувствуют этот запах. Они чувствуют, что настал их последний час, приходят последние минуты их жизни – а они одиноки, они здесь одни, их разлучили с мужьями еще там, у поезда.

Ты видела, Луна, застывшие слезы, которые тогда показались в твоих лучах? И последний взгляд, которым они на тебя посмотрели? Ты слышала их последние приветы, последние песни, которые они еще пели тебе?

Слышишь, Луна, как тихо стало на площади? Дьявол уже схватил их, и они стоят все вместе, обнаженные – так хочет он, ему потребны именно нагие жертвы, – они идут, уже построенные в шеренги, целыми семьями, – сходят в общую могилу.

Луна, ты слышишь эти жалобные вопли, эти страшные крики? Это кричат жертвы в ожидании смерти. Подойди, Луна, взгляни, блесни лучами на эту мрачную землю – и ты увидишь: из четырех ям – глаз земли – тысячи жертв смотрят в небо, на мерцающие звезды, в светлый мир – и с ужасом ждут своей последней минуты.

Взгляни, Луна: вот идут двое – это рабы Дьявола, они несут смерть миллионам. Они приближаются «невинными»8 смертоносными шагами к этим людям, смотрящим на тебя, и сыплют кристаллы смертельного газа – это последнее послание мира, последний подарок Дьявола. И вот люди уже лежат, застыв. А Дьявол уже поглотил их и – на какое-то время – насытился.

Видишь, Луна, это пламя, что вырывается из высоких труб к небесам? Это сгорают они, дети моего народа, которые еще несколько часов назад были живы, а сейчас – через несколько минут – о них и памяти не останется. Видишь, Луна, этот большой барак? Это могила, могила моего народа.

Видишь, Луна, эти деревянные проемы, эти бараки, из которых дико выглядывают испуганные глаза? Это жертвы, которые стоят рядами и ждут. Вот уже пришел их последний час. Они смотрят на тебя – и на пламя: а вдруг их не сожгут завтра, как сожгли сегодня их сестер и братьев, матерей и отцов, и их жизнь в этом бараке продлится еще хоть немного?

Подойди сюда, Луна, останься здесь навсегда. Отсиди траур по моему народу у его могилы9, и хоть ты пролей по нему слезу: ибо не осталось уже никого, кто бы мог его оплакать. Ты одна свидетель истребления моего народа, гибели моего мира!

Пусть один твой луч, твой печальный свет вечно освещает его могилу. Он и будет гореть вместо свечи на его йорцайте10 – и ты одна сможешь его зажечь!

СБП11

 

Чешский транспорт

12

 

Вступление

Дорогой читатель, я пишу эти слова в минуты глубочайшего отчаяния, я не знаю, смогу ли сам прочитать эти строки еще раз – после «бури»13. Может быть, мне представится еще счастливая возможность открыть миру секрет, который я ношу в сердце? Вдруг еще случится увидеть свободного человека и поговорить с ним? Возможно, именно эти строки, что я сейчас пишу, будут единственным свидетельством моего существования. Но я буду счастлив, если мои записи дойдут к тебе, о свободный гражданин мира. Может быть, искра моего внутреннего пламени вспыхнет в тебе – и ты исполнишь нашу волю и, хотя бы отчасти, отомстишь нашим убийцам!

Дорогой друг, нашедший эти записи!

Я прошу тебя – в этом и заключается смысл моих записок – прошу, чтобы моя жизнь – пусть сам я и обречен – обрела цель, а мои дни в аду, мое безнадежное завтра – смысл для будущего.

Я передаю тебе только часть, только самую малость того, что происходило в аду под названием Биркенау-Аушвиц. Ты сможешь представить себе, как выглядела наша действительность – я много уже написал об этом. Я верю, что вы найдете все следы и составите представление о том, что здесь происходило – как гибли дети нашего народа.

Обращаюсь к тебе, дорогой находчик и публикатор этих записок, с особой просьбой: по данным, которые я прилагаю, определи, кто я такой, и попроси у моих родственников снимки, на которых моя семья и я с женой, и опубликуй некоторые из них – по твоему усмотрению – в книге с моими записями. Мне хотелось бы сохранить их милые, дорогие имена, над которыми я не могу сейчас даже проронить слезу: ведь я живу в аду, и вокруг меня смерть, – а не могу я даже как следует оплакать мою страшную потерю. Да и сам я уже приговорен к смерти – так разве может мертвец плакать по мертвецу? Но тебя, о незнакомый свободный гражданин мира, тебя прошу я: поплачь по моим близким, когда будешь смотреть на их фотографии. Им я посвящаю все мои рукописи – это мои слезы, мои тяжелые вздохи, моя скорбь по моей семье, по моему народу.

Хочу назвать имена моих близких, которых уже нет:

Моя мать – Сорэ

Моя сестра – Либэ

Моя сестра – Эстер-Рохл

Моя жена – Соня (Сорэ)

Мой тесть – Рефоэл

Мой шурин – Вольф

Они погибли 8 декабря 1942 года в газовой камере, их тела сожжены.

Мне передали весть о моем отце Шмуэле: «они» схватили его осенью 1942-го, на Йонкипер – а что было дальше, неизвестно. Двоих братьев – Эйвера и Мойшла – схватили в Литве, сестру Фейгеле – в Отвоцке. Это все о моих родных.

Вряд ли кто-нибудь из них еще жив. Прошу тебя – это мое последнее желание: подпиши под нашей фотографией день их смерти.

Что будет со мной дальше, уже подсказывают обстоятельства. Знаю, что все ближе тот день, в ожидании которого дрожит мое сердце и трепещет душа. Не из жажды жизни – хотя жить хочется, ведь жизнь дразнит и манит, – нет: мне в жизни осталось только одно дело, которое не дает мне покоя и заставляет меня действовать: я хочу жить, чтобы отомстить! И чтобы не забылись имена моих близких.

У меня есть друзья в Америке и в Палестине. Из их адресов я помню только один – его и даю тебе. По нему ты сможешь узнать, кто я и кто мои родные. Вот он – адрес одного из моих дядьев в Америке:

A. Joffe

27. East Broadway, N.Y.

America

Всему, что здесь описано, я сам, сам был свидетелем в течение шестнадцати месяцев работы в зондеркоммандо. Всю накопившуюся скорбь, всю свою боль, все душераздирающие страдания из-за этих «обстоятельств» я не мог выразить иначе, кроме как в этих записях.

З. Г.

 

Ночь

Глубокое синее небо, украшенное мерцающими бриллиантовыми звездами, раскинулось над миром. Луна, спокойная, беззаботная и довольная, отправилась совершить свой величественный променад, чтобы посмотреть, как поживает ее царство – ночной мир. Ее источники открылись, чтобы напитать людей любовью, счастьем и радостью.

Люди сидели спокойно, без оград и замков, – люди, которых еще не растоптали сапоги этих преступников, люди, не видевшие еще этих дикарей в лицо, – они спокойно сидели дома и смотрели из окон своих сумрачных комнат на ее величие, на ее чары, на волшебную ночь – и предавались сладким грезам о своем будущем счастье.

И вот они гуляют – на улицах, в садах, беззаботные, довольные, они смотрят мечтательным взглядом на небо – и ласково улыбаются Луне: она уже опьянила, околдовала их сердца и души.

Вот сидят юноши на скамейках в тени дальних аллей. […] И поверяют ей, Луне-подруге, свою тайну: они влюбились! Ее свет ярко блестит в их глазах, слеза влюбленного сердца падает юноше на грудь: его сердце переполняется любовью, а слеза эта – слеза радости!

И вот плывут они по морю любви, погруженные в мечтания и грезы, и тихие волны несут их к новым волшебным мирам, а они поют песни о любви, играют сладостные мелодии. И эти песни, полные радости и гармонии, возносятся к небесам. Это люди поют гимн ее величеству – царице ночи, благодарят ее за любовь и счастье, которыми она наделила мир.

Вот так выглядела та ночь – ужасная, жестокая ночь накануне праздника Пурим14 в 1944 году15, когда убийцы привели на заклание пять тысяч таких же юных и прекрасных, как и те влюбленные: они принесли в жертву своему богу чешских евреев.

Убийцы хорошо продумали это торжество, все приготовления были сделаны еще за несколько дней. И казалось, что и Луну со звездами на небесах заодно с Дьяволом они взяли себе в сообщники. И вот они вырядились, чтобы их «идеальный» праздник выглядел богато и импозантно.

И они превратили наш Пурим в Девятое ава!..16

Казалось, что на свете теперь двое небес – для всех народов одни, а для нас – другие. Для всех остальных звезды на небе мерцают, сияют любовью и красотой, а для нас, евреев, звезды на том же самом небе – синем, глубоком, – гаснут и падают на землю.

И Луна тоже не одна – их две. Для всех народов Луна – милая, мягкая, она нежно улыбается миру и слушает напевы любви и счастья. А для нашего народа Луна – жестокая, неумолимая: она равнодушно застыла в небе, слыша плач и стенания наших сердец, сердец миллионов, которые из последних сил сопротивляются неизбежной уже смерти.

 

Настроение в лагере

В лагере всех евреев охватила безутешная тоска. Все подавлены и измучены. Все – в нетерпеливом ожидании.

Несколько дней назад мы узнали, что к нам собираются привезти их – и вот уже три дня подряд горят печи, готовые принять новые жертвы. Но казнь откладывалась со дня на день – очевидно, что-то не получалось. Кто знает, какие последствия это может иметь. Может быть, это сопротивление, взрывная сила, пороховая бочка, динамит, который уже давно ждет взрыва? – на это мы надеялись, так мы предполагали. Ведь они из лагеря, чешские евреи. Они уже семь месяцев17 живут здесь – в этом проклятом, ужаснейшем месте на свете. Они уже все здесь знают и все понимают. Они каждый день видят этот огромный столб черного дыма с пламенем, который все время вырывается из подземного ада – и уносит к небесам сотни жизней.

Они знают, им не надо рассказывать, что это место специально создано для того, чтобы истреблять наш народ – убивать газом, расстреливать, резать или мучить, выдавливать из жертв кровь и мозг тяжелой работой и побоями, пока они не свалятся без сил прямо в грязь, – и их изможденные тела так и останутся там лежать. Но чешские евреи верили и надеялись, что их минет эта судьба, потому что их пытаются защитить словацкие18 власти.

И действительно, это был первый случай, когда целые транспорты с евреями не отправили в печь тут же, а поселили в лагере, целыми семьями. Это было для них большим утешением, знаком, что «власть» их выделила, защитила от действия общего для всех евреев закона – и их не ждет теперь та же судьба, которая постигла евреев всего мира: их не принесут эти убийцы в жертву своему богу. И потому они, несчастные и наивные жертвы, ничего не знали, ничего не понимали, не старались разгадать замысел этих подлых садистов и преступников – сохранить им жизнь до поры до времени, отсрочить их казнь – и все ради какой-то великой дьявольской цели. Их обманули, позволив им еще пожить. А когда цель обмана была достигнута, их жизнь перестала быть кому бы то ни было здесь нужна, и теперь они – как и все остальные евреи, чье единственное предназначение здесь – быть убитыми.

Но вдруг их оповестили, что они «высылаются» из лагеря. Страх, испуг, дурные предчувствия овладели ими: интуиция подсказывала, что ничего хорошего их не ждет, – но верить в это они не хотели. Лишь в последний день своей жизни узнали они, что их не переводят на работу в другой лагерь, а ведут на смерть.

В лагере напряжение, хотя это уже далеко не первый случай, когда забирают сразу тысячи людей, которые наверняка уже знают, что их ведут на смерть. Но сегодня случай особый: эти люди приехали сюда целыми семьями, живут вместе и надеются, что их освободят, – ведь уже семь месяцев они здесь живут, – и что они смогут вернуться к своим братьям, которые остались в Словакии19. Все сострадают им сейчас, всем жаль этих юных жизней, этих людей, которые сидят взаперти в темных холодных бараках, как в клетках, а двери заколочены досками.

Семьи уже разделены: рыдающих женщин ведут в один барак, убитых горем мужчин – в другой, а подросших детей – в третий, они сидят там, тоскуют без родителей и плачут.

Все в отчаянии ходят по лагерю, невольно смотрят в ту сторону, в тот угол, где за проволокой, за забором – переполненные бараки, в которых тысячи людей, тысячи миров, – и вот наступает их последняя ночь. Они сидят там, несчастные жертвы, оглушенные болью и муками, и с ужасом ждут, что произойдет. Они знают, они чувствуют, что близок их последний час. В щели в барачных стенах проникают лунные лучи – Луна освещает обреченных на смерть.

Сердца и души измучены, они болят и кровоточат. Ах, как бы эти люди хотели быть вместе – мужчины с женщинами, родители с детьми – хотя бы в последние часы! Как хотели бы они обнять и поцеловать друг друга, излить сердце в плаче и крике! Родители были бы счастливейшими людьми, если бы им позволили хотя бы прижать своих детей к сердцу, поцеловать их – сильно и нежно, оплакать это горе, оплакать своих детей, которые еще так молоды и полны жизненных сил, которые без вины, без причины – только за то, что они родились евреями, – должны сейчас умереть.

Как бы они хотели оплакать свое несчастье, свою ужасную судьбу! Как бы они хотели вместе, целыми семьями скорбеть о своей гибели! Но даже этого последнего утешения – вместе отправиться в ужасный путь, быть вместе до последнего шага, не разлучаться до последнего вздоха – даже этого подлые изверги им не позволили. Они сидят по отдельности, оторванные друг от друга, разлученные. Каждый погружен в глубокое отчаяние, каждый тонет в море мук и боли и сводит последние счеты с жизнью.

Они плачут, стенают, содрогаются от боли. Эти раздумья разрушают все их естество.

А мир так прекрасен, так совершенен и волшебен… Сквозь щели в бараке они выглядывают, смотрят на него – на этот величественный чарующий мир – и вспоминают о том, какой прекрасной и счастливой была некогда их жизнь. Перед глазами у них проходят все минувшие годы, которые теперь навсегда уже исчезли, и показывается ужасная действительность, окружающая их. Все подавлены и разбиты страданием в ожидании страшной кончины.

Каждый проплывает заново по волнам своей жизни – от начала до конца.

Даже дети, совсем маленькие – которых не оторвали от матерей – тоже предчувствуют близкую гибель. Детская интуиция подсказывает им, что их ждут ужасные события. Всеобщая скорбь, тяжелое отчаяние глубоко проникло и в их детские сердца. Их пугают даже материнские поцелуи и ласки – со страданием пополам. Они приникают, прижимаются к сердцу матери и тихо плачут – чтобы не мешать глубокому материнскому горю.

Вот сидит совсем молодая девушка – ей нет еще шестнадцати лет. Перед ней проплывают ее детские годы – беззаботные, добрые. Она ходит в школу, хорошо учится. Каждый день, возвращаясь домой, она с радостью говорит маме, что получила «отлично», – и мама ее целует. А вечером, закончив дела, возвращается домой папа. Дочка и ему сообщает свою радостную новость – и папа берет ее на колени, нежно прижимает к сердцу и по-отечески целует ее лицо и глаза, дарит ей конфеты, играет с ней, как ребенок.

Она плывет дальше по волнам своих юных лет и пристает к другому берегу. Это был волшебный, счастливый вечер. Она с отличием окончила школу, и это отпраздновали – пригласили друзей и подруг, близких и знакомых. Все желают ей и им, ее любимым родителям, больших успехов и в жизни, и в учении, все целуют ее, все радуются, поют и танцуют. Она сегодня главная, она – виновница торжества. Она сияет, она горда своими успехами.

И вот она сидит за пианино, играет для себя, для гостей, все сидят спокойно и чуть напряженно, очарованные звуками, и сама она словно парит в небесах. Каждый новый звук – будто новое крыло, которое несет ее тело ввысь. И только она поднялась на самую большую высоту – пришла нежданно-негаданно беда. Посреди радости и праздника вдруг резко распахнулась дверь, появились эти подлые бандиты – и всем сказали, что надо собираться в дорогу: транспорт уже завтра утром увезет их. И вот она вспоминает весь этот кошмар: их забрали из дома, отвезли сюда, в лагерь уничтожения. Она провела здесь уже почти семь месяцев – и вот она одна: ни мамы, ни папы рядом нет. Одинокая, покинутая, она с ужасом ждет страшной смерти и горько оплакивает судьбу. Если бы рядом с ней были отец и мать, они бы расцеловались, были вместе – ах, как счастлива бы она была…

Вот так прялась золотая нить – и ее перерезали посередине.

Вот сидит и скорбит еще одна девушка. Ей уже двадцать. Молодая и красивая, она пользовалась большим успехом: многие любили ее, обожали, боготворили. Она познакомилась с юношей, который отдал ей свое сердце – и она сама его полюбила. И оба они были счастливы. Она вспоминает тот волшебный вечер: они вместе гуляли по тенистым аллеям, оба молчали – хотя оба могли многое сказать друг другу, но будто не осмеливались. Потом они сидели на скамейке, а Луна и звезды проливали свой волшебный свет на тот уголок, где они сидели. Влюбленный взор затуманился слезами – и вот, наконец, это произошло. Он страстно обнял ее и открыл ей секрет: он в нее влюблен! Долгий и сладкий поцелуй соединил их пламенные уста. Их влюбленные сердца забились созвучно – осуществилась давняя их мечта.

И вдруг – с небесных высот они низвергнуты в глубочайшее подземелье. Они были на пороге величайшего счастья, все приготовления к свадьбе были уже сделаны – и тут пришла беда.

Их разлучили, оторвали от дома: ее отправили с транспортом, его оставили одного. Она получала от него весточки и посылки, они поддерживали связь, оба надеялись и верили, что счастье, о котором оба они мечтали, настанет в ближайшем будущем.

И вот – все пропало. Все мечты, все фантазии рассыпались, больше нет ни надежд, ни шансов.

Она чувствует, что нить вот-вот оборвется, она уже видит перед собой ту ужасную бездну, в которую канет без следа. А ведь жить так хочется: мир манит, мир очаровывает, она еще молода, здорова и красива. Ее жизнь была так прекрасна, так беззаботна… Она еще чувствует эту жизнь, она дышит еще пьянящим ароматом вчерашнего дня – но сегодня!.. Ах, как страшно, как ужасно! Она сидит, одинокая, загнанная в ловушку, и ждет смерти вместе с остальными несчастными.

Где теперь ее возлюбленный? Ах, если бы он был здесь с ней в минуты боли! Как она была бы счастлива, если бы могла ему открыть все муки своего сердца! Он обнял бы ее, крепко прижал бы к сердцу, и оба они оплакали бы свою гибель, вместе сошли бы в могилу. Но где он – и где она? Воспоминания тревожат ее, чувства бурлят все больше с каждой минутой. Она одиноко идет на смерть, а он, ее возлюбленный, ее радость и ее счастье, – он остается один на свете. Для кого же, если она вот-вот покинет этот мир? Воспоминания сводят ее с ума, она надломлена – и все от этого непереносимого варварства. И вдруг она заходится в крике:

– Нет! Я не пойду одна, без тебя! Иди со мной, любимый! – и разражается нервным смехом. Она раскрывает ему объятия в воздухе, потом сжимает руки и говорит самой себе, безумно и довольно: – Ах! Ты вернулся ко мне!

Два сердца плели золотую нить – и изверг безжалостно разорвал ее.

Вот сидит другая женщина в глубоком отчаянии, прижимая к груди ребенка. Она еще молода. Это первый ее ребенок, полный жизни и прелести. А она сидит и тоже вспоминает всю свою жизнь. В памяти проносятся прошедшие счастливые годы. Как давно это было! Она погружена в воспоминания, картинка прошлого стоит перед глазами, как наяву, и вокруг картинки – все события ее жизни. Нет, от воспоминаний ей не уйти.

Вот тот великий день, когда она вышла замуж. Все ее мечты осуществились: отныне она навсегда связана с любимым. Как счастлива она тогда была! Как идиллию, вспоминает она те волшебные годы: она делала первые шаги в новой жизни. Кажется, ее путь был усыпан разноцветными розами, она была опьянена ими и, счастливая и беззаботная, она шла по этому пути.

Она вспоминает и тот день, когда узнала тайну: под сердцем у нее завязалась новая жизнь, новое будущее, плод их любви – только сейчас она его ощутила. Это были незабываемые минуты, удержать бы подольше их напряжение! Она помнит, как стояла тогда напротив мужа и, стыдливо опустив глаза, тихо сказала ему, что станет матерью. Она до сих пор чувствует его объятия: он прижал ее к сердцу, покрыл поцелуями, прослезился… А когда пришел тот долгожданный день, и ребенок – несчастный ребенок, которого сейчас она держит на руках, – появился на свет и послышался его первый крик, – сколько счастья, сколько радости он принес! Им открылся новый источник жизни, они услышали новые напевы, которые наполнили их дом блаженством. Их родители, друзья, знакомые – все пришли разделить их радость. Все радовались, всем было хорошо, все желали им добра. А они были горды: он стал отцом, а она – матерью, в их жизни появился новый смысл, новая цель. Как счастлива она была, когда прижимала ребенка к груди, а муж целовал их обоих!

И вот – ворвалась буря, выхватила их из дома и загнала сюда…

Она сидит в одиночестве: с мужем их вчера разлучили, и она, убитая отчаянием, пришла сюда с ребенком и сидит среди живых мертвецов. Она боится оставаться одна. Она чувствует, что тонет вместе с другими жертвами в море смерти. И где он, ее возлюбленный? Может быть, он протянул бы ей руку помощи, спас бы ее?

Она чувствует, что их жизни уже не спасти. Она страстно целует ребенка, льются горькие слезы… Она знает, она чувствует, что вскоре пойдет на смерть вместе с бедным младенцем. Ей не сидится на месте. Она в отчаянии, она рыдает, она готова разорвать свое тело на куски! Как страшно, как горько ей сейчас! Если бы ее дорогой муж был рядом с ней, насколько легче сносила бы она все страдания! Они бы разделили ужасную судьбу. Они вместе – он, она и ребенок – пошли бы в одной колонне. Но сейчас она осталась здесь одна. Она слишком слаба, она не может одна терпеть столько страданий и боли. Как она принесет в жертву своего первенца – самое дорогое, что есть у нее в жизни?

Она плачет, жалуется на свое горе. Ребенок прильнул к ней, из его сердечка вырвался тихий стон, в его глазках застыли слезы. Мама с ребенком уже чувствуют: конец их близок.

Она сделала только первые шаги – счастливая еврейская мама из Чехии, – и вот врываются палачи, хватают ее, вырывают из счастливой жизни.

И еще сидит старая мать, состарившаяся не от возраста (ей нет и пятидесяти), а от страданий. Она горько оплакивает судьбу и думает уже не о своей жизни, а о детях, которых разлучили вчера: сына оторвали от его жены и ребенка, дочь осталась без мужа. И они сидят где-то, как она здесь, запертые в тюрьме, и ждут смерти.

Ах, если бы эти изверги разрешили ей умереть вместо ее детей, молодых и полных сил, – как счастлива бы она была! С радостью побежала бы она на смерть, зная, что ценой своей жизни сможет спасти сына или дочь.

Но кто услышит ее плач? Кто прислушается к ее крику, есть кому дело до ее боли? Все тонет в море страданий и мук тысячи матерей, стенающих о тех же несчастьях. А она не видит других матерей, которых вместе с детьми Дьявол хочет заполучить себе в жертву.

Изо всех женских бараков вырывается стон – это рыдают жертвы на пороге смерти, не в силах расстаться с жизнью: они еще молоды – и вот в расцвете сил их убивают. А жить так хочется, они рождены для жизни! За чьи же грехи расплачиваются они все теперь? Почему разверзлись эти бездны, как волчьи пасти, готовые их поглотить?!

Вот стоят бандиты в зеленой форме20, которые безжалостно лишат их жизни, бросят их в могилу.

Почему Луна так дразнит этих несчастных? Ее лучи, словно дьявольское наваждение, льются на них и, как нарочно, делают ночь еще великолепнее, наделяют волшебством и красотой.

Вот жизнь – прекрасная, величественная, и среди ее красоты – острый меч в руке палача, уже давно с нетерпением ждущего своих жертв.

…Дальше, за заколоченными женскими бараками – другие узилища. Там сидят взаперти мужчины. Их, как и женщин, скоро принесут в жертву. Они сидят в глубоком горе, и воспоминания кошмаром проносятся перед ними. Они тоже подводят итоги своего существования. И хоть они знают и чувствуют, что конец уже близок, им хочется верить, что это не так: почти все они еще молоды, сильны и здоровы, могут работать. Убийцы уверяли, что пошлют их на работу, и им так хочется верить в эту иллюзию – что их заперли для того, чтобы сохранить им жизнь, а не для того, чтобы послать в те большие здания с высокими трубами, которые каждый день извергают дым тысячи сгорающих тел. Нет, им не грозит попасть туда!

У тех, кто мыслит трезво, кто понимает эти дьявольские козни и не верит ни одному бандитскому слову, зреет другая мысль: нет, просто так они свою жизнь не отдадут. Им, жертвам, придется побороться с дьявольскими прислужниками, но об этом не с кем говорить, потому что окружающие в большинстве своем охвачены совсем другими мыслями.

Молодые и крепкие мужчины сидят и думают о родителях, с которыми их разлучили. Сердце подсказывает им, что ничего хорошего их не ждет. И они, их дети, здоровые, полные сил и энергии, хотели бы быть с ними, помочь им, разделить их боль. Мыслями, сердцем и душой они там, с родителями. Единственное их желание – помочь им, узнать о них что-нибудь.

Вот сидит молодой человек, он низко наклонил голову, грустит и скорбит о своей подруге, с которой еще вчера был вместе, и в ушах звенят ее последние слова. И вдруг их разлучили, не дав сказать друг другу ни слова на прощанье. Его сердце переполнено страхом за ее судьбу, за ее будущее. Кто знает, увидит ли он ее еще когда-нибудь?

Ах, если бы он мог сейчас посмотреть на нее еще раз, сказать ей что-нибудь в утешение, как счастлив бы он был! Ах! Если бы он мог быть с ней, пойти вместе с ней в последний путь… Он чувствует, он видит, как ей больно, как она страдает, тоскует и ждет его.

Вот сидит в отчаянии молодой отец. Его жена и ребенок в другом бараке. Он может только сострадать свой любимой жене, с которой он был счастлив. Они были как одно тело, одно сердце, одна душа. Он видит и чувствует ее, он смотрит через десяток тюремных стен – и видит жену, безутешную в своем отчаянии, она держит ребенка, прижимает его к сердцу, горько плачет над ним. Он слышит, как она зовет его:

– Приходи, мой любимый муж, побудь, посиди со мной! Я не могу больше оставаться здесь одна. Посмотри, у меня на руках наш ребенок, наше счастье. Я не могу идти одна, у меня больше нет на это сил. Приходи ко мне, чтобы мы оба вместе с ребенком сошли в могилу!

Он видит, что она не выдерживает тяжелого груза страданий, он сходит с ума, он не находит себе места, раскрывает ей свои объятия. Ему хочется убежать, прорваться к ней. И хотя спасти ее он не может, но как счастлив бы он был, если бы мог обнять безутешную жену, прижать ее к сердцу и расцеловать, взять дрожащими руками сына и целовать ему глазки, мягкие щечки, головку с золотыми локонами – так нежно и страстно… Как бы он был счастлив, если бы мог убежать отсюда вместе с женой и ребенком! Он бы взял на себя все страдания жены, подхватил бы сильными руками обоих – и убежал бы куда глаза глядят.

Мать сидит с ребенком, погруженная в пучину страданий, а в другой тюрьме – муж и отец, сердце его горит, он стремится – но никак не может помочь.

Подлые бандиты хорошо продумали игру. Они нарочно разделили семьи, чтобы перед смертью дать жертвам настрадаться от новой беды.

Изо всех бараков доносятся крики и плач. В воздухе сливаются мольбы всех тысяч жертв, в ужасе ожидающих смерти. Но вдруг им показалось, что повеяло надеждой: сегодня для нашего несчастного народа – день большого чуда. Сегодня праздник Пурим, и для нас, пусть и на краю могилы, может свершиться чудо!..

Но небеса по-прежнему спокойны. Их не тронул ни плач детей, ни стон родителей, ни возгласы молодых, ни крики старых. Луна застыла в немоте и спокойствии и вместе с убийцами пережидает святой праздник, – а после этого пять тысяч невинных жертв будут принесены в жертву их божеству.

Изверги и преступники празднуют день, когда им удалось превратить наш Пурим в Девятое ава.

 

«Власти» провели приготовления

Три дня назад, в понедельник 6 марта 1944 года, пришли эти трое. Лагерфюрер, хладнокровный убийца и бандит, обершарфюрер Швацхубер21, оберрапортфюрер обершарфюрер22 […] и наш обершарфюрер Фост23, начальник над всеми четырьмя крематориями. Они втроем обошли всю территорию, прилегающую к крематориям, и выработали «стратегический» план: в день величайшего торжества они прикажут поставить здесь усиленные отряды охраны в полной боевой готовности.

Мы все ошеломлены: вот уже шестнадцать месяцев мы заняты на этой ужасающей «зондер»-работе, но на нашей памяти такие меры безопасности власть принимает впервые.

У нас перед глазами прошли уже сотни тысяч жизней – юных, сильных, полнокровных; не раз приезжали сюда транспорты с русскими, с поляками, с цыганами – все эти люди знали, что их привели на смерть, и никто из них даже не пытался оказать сопротивление, вступить в борьбу – все шли, как овцы на убой.

Исключений за нашу 16-месячную службу было только два. Один раз бесстрашный юноша, прибывший транспортом из Белостока, бросился на солдат с ножом, нескольких из них ранил и, убегая, был застрелен24.

Второй случай – перед памятью этих людей я склоняю голову в глубочайшем почтении – произошел в варшавском транспорте. Это были евреи из Варшавы, которые получили американское гражданство, среди них даже были люди, родившиеся уже там, в Америке25. Их должны были выслать из немецкого лагеря для интернированных лиц в Швейцарию, под патронат Красного Креста, но «высококультурная» немецкая власть отправила американских граждан вместо Швейцарии – сюда, в печь крематория. И здесь произошла поистине героическая драма: одна молодая женщина, танцовщица из Варшавы, выхватила у обершарфюрера из «политуправления» Аушвица26 револьвер и застрелила рапортфюрера – известного бандита унтершарфюрера Шилингера27. Ее поступок вдохновил других смелых женщин, и они зааплодировали, а после бросились – с бутылками и другими подобными вещами вместо оружия – на этих бешеных диких зверей – людей в эсэсовской форме.

Только в этих двух транспортах нашлись люди, которые оказали врагу сопротивление: они уже знали, что им больше нечего терять. Но остальные сотни тысяч – те осознанно шли на смерть, как скот на бойню. Вот почему сегодняшние приготовления так нас изумили. Мы поняли: до «них» дошли слухи, что чешские евреи, которые уже семь месяцев живут в лагере целыми семьями и знают не понаслышке, что здесь происходит, так просто не сдадутся, – и поэтому они мобилизуют все свои средства, чтобы подавить сопротивление людей, которые могут иметь «наглость» не пожелать идти на смерть и могут поднять восстание против своих «невиновных» палачей.

В понедельник в полдень к нам в блок прислали сказать, что нам надо отдохнуть, чтобы потом со свежими силами приняться за работу и чтобы 140 человек – почти целый блок (это после того как разделили нашу команду из 200 человек) – приготовились идти к транспорту, потому что сегодня целых два крематория – II и III – будут работать в полную силу.

План был разработан до мельчайших деталей. И мы, несчастнейшие из жертв, оказались вовлечены в борьбу против наших же братьев и сестер. Мы вынуждены быть первой линией обороны, на которую, наверное, набросятся жертвы, – а они, «герои и борцы за великую власть», будут стоять за нашими спинами – с пулеметами, гранатами и винтовками – и из укрытия стрелять в обреченных.

Прошел день, прошли второй и третий. Наступила среда – окончательный срок, когда их должны были привезти. Их прибытие откладывалось по ряду причин. Во-первых, кроме «стратегической» подготовки, потребовались и моральные приготовления. Вовторых, эта «власть» стремится приурочить резню к еврейским праздникам, и поэтому нынешние жертвы должны быть убиты в ночь со среды на четверг – в еврейский Пурим. Последние три дня «власть» – холодные убийцы и садисты, циничные и кровожадные, – делает все возможное, чтобы обмануть евреев, сбить их с толку, спрятать от них свое варварское лицо, – чтобы жертвы ничего не поняли, не разгадали черных мыслей этих «культурных людей» – представителей варварской власти с улыбкой на лице.

И вот обман начался.

Первая версия, которую «они» распространили, заключалась в том, что пять тысяч чешских евреев будут отправлены на работу во второй «рабочий» лагерь28. Кандидаты – мужчины и женщины моложе сорока лет – должны были заявить о себе лично, сообщить о своей профессии. А остальные – пожилые люди обоих полов и женщины с маленькими детьми – останутся вместе, разделять семьи никто не будет. Это были первые капли опиума, которые опьянили испуганную толпу, отвлекли внимание людей от страшной действительности.

Вторая ложь состояла в том, что людям велели взять с собой все имущество, которое у них было. «Власть» со своей стороны обещала всем, кто уезжает, двойную пайку.

И еще одну жестокую, сатанинскую ложь задумали они: распространили слух, что до 30 марта никакая корреспонденция в Чехословакию отправляться не будет29, а те, кто хочет получить посылки, должны, как и раньше, за несколько недель написать своим друзьям письмо (с датой до 30 марта30) – и передать его лагерной администрации: письмо будет отправлено, адресаты получат посылки, как получали их и раньше. Никто из евреев не забил тревогу, никто и представить себе не мог, что эта «власть» решилась и на такую подлость, на такую гнусность в борьбе… против кого? Против толпы беззащитных, безоружных людей, которые могут бороться разве что голыми руками и чья сила заключается разве что в их воле.

Вся эта хорошо продуманная ложь была лучшим средством усыпить, парализовать внимание реально мыслящих людей, которые прекрасно понимали, что происходит. Все – люди обоих полов и всех возрастов – попались в эту ловушку, все жили иллюзией, что их действительно переводят на работу, и только когда преступники почувствовали, что их «хлороформ» подействовал, они приступили к осуществлению операции по уничтожению.

Они разорвали семьи, разделили женщин и мужчин, старых и молодых, загнали в ловушку – в еще пустовавший лагерь, находившийся рядом. Их обманули, несчастных и наивных, заперли в холодных деревянных бараках – каждую группу отдельно – и заколотили двери досками. Итак, первая акция удалась. Несчастные пришли в отчаяние, в ужас, логически мыслить они уже не могли. Даже когда они поняли, для чего их заперли – для отправки на смерть, – даже тогда они остались такими же покорными и безропотными. У них уже не было сил для того, чтобы думать о борьбе и сопротивлении, потому что у каждого, даже если его мозг был уже уничтожен этим опиумом, этой иллюзией, теперь появились новые заботы.

Молодые, полные сил юноши и девушки думали о своих родителях – кто знает, что с ними происходит? Молодые мужья, когда-то полные сил и мужества, сидели, окаменев от горя, и думали о своих женах и детях, с которыми их разлучили сегодня утром. Любая мысль о восстании меркла перед глубоким личным горем. Каждый был охвачен тревогой и болью за свою семью, это оглушало, парализовало мышление, не давало подумать об общей ситуации, в которой все мы находились. И теперь все эти люди – когда-то, на свободе31, юные, энергичные и готовые к борьбе – сидели в оцепенении, в отчаянии, раздавленные и разбитые.

Пять тысяч жертв шагнули, не сопротивляясь, на первую ступеньку лестницы, ведущей в могилу.

Ложь, давно применяющаяся в «их» дьявольской практике, снова увенчалась успехом.

 

Выводят на смерть

В среду 8 марта 1944 года, в ночь накануне праздника Пурим, в тех странах, где еще могут жить евреи, все шло своим чередом: верующие шли в синагоги, все праздновали этот великий праздник, напоминающий о чуде, случившемся с нашим народом, и желали друг другу, чтобы как можно скорее закончилась война с новым Аманом32.

А в это время в лагере Аушвиц-Биркенау 140 членов «зондеркоммандо» идут – но не в синагогу, не праздновать Пурим, не вспоминать о великом чуде.

Они идут, опустив головы, как в глубоком трауре. Их горе передается и всем остальным евреям лагеря: ведь дорога, которой они идут, ведет в крематорий, в этот еврейский ад. Вместо еврейского праздника, символизирующего победу жизни над смертью, они будут участвовать в торжестве варваров, которые приводят в исполнение приговор многовековой давности, недавно обновленный их божеством и теперь вновь вступивший в силу.

Скоро мы будем свидетелями этого страшного праздника. Мы должны будем своими глазами увидеть нашу гибель: нам придется смотреть, как пять тысяч человек, пять тысяч евреев, пять тысяч полнокровных и полных жизненных сил людей – женщин, детей и мужчин, старых и молодых, – по принуждению этих проклятых извергов, вооруженных ружьями, гранатами и пулеметами, которые гонят, грозят натравить свирепых собак, бьют, – как пять тысяч человек, оглушенные, не осознавая, что делают, пойдут, побегут в объятия смерти. А мы – их братья – должны будем помочь варварам осуществить все это: вытащить несчастных из машин, конвоировать их в бункер, заставить раздеться догола и загнать их, уже полуживых, в смертоносную камеру.

Когда мы пришли к первому крематорию, они – представители власти – уже давно были там и ждали начала операции. Множество эсэсовцев в полной боеготовности, у каждого – винтовка, полный патронташ, гранаты. Эти до зубов вооруженные солдаты окружили крематорий, заняли стратегически важные позиции. Повсюду стояли машины с прожекторами – чтобы полностью освещать обширное поле боя. Еще одна машина – с боеприпасами – стояла поодаль, приготовленная на случай, если жертвы попытаются оказать сопротивление своему врагу – гораздо более сильному.

Ах! Если бы ты, свободный человек, мог видеть эту сцену, ты бы остановился в оцепенении. Ты бы мог подумать, что в этом большом здании с высокими печными трубами сидят вооруженные до зубов люди-великаны, которые могут сражаться, как черти, уничтожать могущественные армии и целые миры. Ты бы подумал, что эти великие герои, которые борются за мировое владычество, готовятся к схватке с противником, который хочет захватить их землю, поработить их народ и разграбить их добро.

Но если бы ты подождал немного и увидел, кто же этот страшный враг, против которого они собираются обратить свою мощь, то был бы разочарован. Знаешь, с кем они готовятся вступить в борьбу? С нами, с народом Израиля. Скоро здесь будут еврейские матери: прижимая младенцев к груди, ведя за руки старших детей, они будут испуганно смотреть на эти трубы. Юные девушки, спрыгнув на землю из грузовиков, будут ждать – кто мать, кто сестру, – чтобы вместе пойти прямиком в бункер. Мужчины – молодые и старые, отцы и сыновья, – будут ждать, когда их погонят на смерть в другой подвал.

Вот он – их грозный враг, с которым эти изверги готовы бороться. Они боятся, что кто-нибудь из тысяч жертв не захочет безропотно пойти на смерть, а совершит подвиг в последние минуты своей жизни. Этого неизвестного героя они боятся так, что для защиты от него они взяли в руки оружие.

Все уже подготовлено. 70 человек из нашей команды тоже расставлены на территории крематория. А за оградой стоят они – и ждут своих жертв.

Машины, мотоциклы проносятся перед нами. То тут, то там осведомляются, все ли готово. В лагере воцарилась полная тишина. Все живое должно исчезнуть, спрятаться в бараках. В тишине ночи слышится новый звук – это маршируют вооруженные солдаты в касках, как будто идут сражаться. Это первый случай, чтобы в лагере ночью, когда все спят или тихо лежат за колючей проволокой и заборами, появились войска. Итак, в лагере объявлено военное положение.

Все живое должно застыть и сидеть в своей клетке, не шелохнувшись, хотя все знают и уже не раз – постоянно в последнее время – видели, как гонят на смерть все новых и новых жертв. Но сегодня они сделали все для всеобщего устрашения. Только небу, звездам и Луне Дьявол не может закрыть глаза сегодня ночью. Они и будут свидетелями того, что он здесь творит нынешней ночью.

В таинственной тишине ночи раздается шум машин. Это палачи отправились в лагерь за своими жертвами. Воют свирепые псы – они готовы броситься на несчастных. Слышны крики пьяных солдат и офицеров, которые стоят наготове.

Прибыли «хефтлинги»33 – заключенные немцы и поляки, которые добровольно предложили свою помощь по случаю «праздника». И вот они все вместе, банда убийц, исчадия ада, отправились хватать несчастных, загонять их на грузовики и отправлять на смерть.

Жертвы сидят взаперти, их сердца бешено колотятся от ужаса. Они в безумном напряжении, им слышно все, что происходит. Через щели в бараках они видят убийц, которые вот-вот лишат их жизни. Они уже знают, что им недолго осталось, что даже в мрачном бараке, откуда они теперь не вышли бы сами, им не дадут остаться. Их вытащат и погонят куда-то – на верную смерть.

В мгновение ока толпу, пришедшую в отчаяние, охватил безумный страх. Все напряженно застыли и окаменели. Слышны приближающиеся шаги, сердце рвется из груди от ужаса. Вот отрывают доски, которыми были заколочены двери первого барака, – несчастным и эти доски казались какой-никакой защитой, ведь пока вход в барак забит, люди в нем еще отгорожены от смерти, и где-то в глубине души они надеялись, что смогут остаться взаперти навсегда – пока их не освободят.

Двери распахнулись. Узники стоят в оцепенении и с ужасом смотрят на палачей. Потом они начинают инстинктивно пятиться в глубь барака – словно от призрака. Как бы они хотели убежать куда-нибудь, где бы убийцы не нашли их!

Они в ужасе смотрели на людей, которые пришли их убивать. Но молчание было нарушено: бешеные псы с воем бросились на жертв, изверги стали избивать несчастных палками. Обреченная толпа – масса, слившаяся воедино, – подалась и распалась на группы по несколько человек. Сломленные, пришедшие в отчаяние люди сами побежали к машинам, спасаясь от побоев и укусов собак. Матери с детьми на руках падали, на проклятую землю лилась кровь невинных младенцев.

И вот жертвы стоят в кузовах грузовиков и оглядываются, ища чего-то, как будто они что-то потеряли. Молодой женщине кажется, что вот-вот придет к ней ее любимый муж, мать ищет своего молодого сына, влюбленная девушка разглядывает машины: вдруг на одной из них она увидит своего возлюбленного…

Они оглядываются – и видят прекрасный мир, звездное небо и Луну, величаво путешествующую во мгле. Они всматриваются в свой пустой барак. Ах! Если бы им позволили вернуться туда! Они знают, они чувствуют, что машина – как почва, которая уходит из-под ног: недолго им осталось ехать. Их взгляд устремлен туда, за проволоку, к лагерю, в котором были еще вчера. Там стоят чешские семьи и смотрят через щели на своих братьев и сестер, которых куда-то увозят. Их взгляды встречаются, сердца бьются созвучно – в ужасе и страхе. В ночной тишине слышны слова прощания: братья и сестры, друзья и знакомые – те, кто еще остался в лагере и ждет своего часа, кричат их тем, кто уже стоит в кузове и скоро пойдет на смерть, – своим братьям и сестрам, отцам и матерям.

Вот и вторая акция удалась Дьяволу: он заставил несчастных спуститься по лестнице, ведущей в могилу, еще на одну ступеньку.

 

Они в пути

И вот они едут. Все по-прежнему в напряжении. Убийцы раздают последние распоряжения. Наш взгляд обращен туда, в ту сторону, откуда доносится шум приближающихся машин. Мы слышим уже хорошо знакомые нам звуки: это едут мотоциклы. Мчатся машины. Все уже ждут жертв. Мы издалека различаем свет фар: машины приближаются к нам.

Они едут. Мы издалека уже видим то, что осталось от живых людей, – одни тени. Мы слышим их тихий плач и стоны, которые вырываются из их груди.

Несчастные поняли, что их везут на смерть. Последняя надежда, последний луч, последняя искра – все меркнет. Они оглядываются, весь мир проносится теперь перед ними, как в кино. Их взгляд дико блуждает, как будто они хотят вобрать в себя все, что видят.

Где-то вдалеке их дом. Горы с белыми вершинами, на которые они смотрели из-за лагерного забора каждый день, напоминали им о родине. Ах! Любимые горы… Вы беззаботно спите, озаренные лунным светом, а мы, ваши дети, чья жизнь связана с вами неразрывно, – должны сегодня умереть. Скольким нашим золотым дням, скольким радостям, скольким золотым страницам нашей жизни вы были свидетелями! Сколько любви, сколько нежности мы разделили с вами! Сколько ночей мы провели в ваших объятиях, припадая к вашим родникам, которые вечно будут бить из земли – но для кого теперь? Нас разлучают с вами навсегда. А там, вдали, за вами, – наш опустевший дом, в который хозяева не вернутся никогда.

Ах! Родной дом, даривший им свою любовь и тепло, зовет их, своих детей, к себе.

Куда их везут? Мир так прекрасен, он манит своей красотой, он влечет к себе, пробуждает к жизни – и так хочется жить! Тысячью нитей привязаны они к этому миру – огромному, великолепному. Мир простирает к ним свои объятия. В ночной тишине слышен его отеческий зов: дети мои, идите ко мне, любовь моя сильна! Места хватит всем, для вас мои недра хранят свои сокровища. Мои ключи бьют всегда, готовые напитать всех – угодных и неугодных власти. Для вас и ради вас я был когда-то сотворен.

А они, дети, рвутся к нему – к своему любимому миру, не могут расстаться с ним: ведь все они молоды, здоровы и полны сил. Они жаждут жить, они рождены для жизни.

Они, пока еще полные сил, хватаются за этот мир – как ребенок не отпускает от себя мать, – крепко держатся за него руками – а этот мир у них жестоко отнимают. Их хотят – без вины, без причины, со звериной злобой – отлучить, оторвать от этого мира.

Если бы они могли обнять весь этот мир, небеса, звезды и Луну, снежные горы, холодную землю, деревья, травы – все, что только есть на земле, – и крепко прижать к груди, – как счастливы бы они были!

Если бы они могли сейчас, эти дети, несчастные жертвы, растянуться на этой остывшей земле, согреть ее жаром своего сердца, тронуть ее затвердевший хребет своими слезами – такими горячими, расцеловать весь этот большой прекрасный мир!

Ах, если бы они могли сейчас напитать свои сердца этим миром, этой жизнью, чтобы навсегда утолить тоску, голод и жажду. Ах, если бы они, эти дети-тени, несчастнейшие из несчастнейших, которые сидят сейчас в бараках или стоят в очереди на казнь, могли сейчас обнять эту землю – как хорошо, как хорошо стало бы им! Сейчас, в эти последние минуты, пока они еще живы, они жаждут обнять, приласкать, расцеловать все сущее на земле.

Они чувствуют, они уже поняли, что машины, которые их быстро увозят куда-то, все эти таксомоторы34 и мотоциклы, которые едут с двух сторон от них, – слуги Дьявола, которые мчатся, рыча и гремя, чтобы привезти добычу своему божеству.

И вот их провозят мимо мира, мимо жизни – ведь дорога к смерти проходит через жизнь. Они чувствуют, что настают их последние мгновения, что кинопленка скоро закончится, они оглядываются в беспокойстве, смотрят во все углы. Они ищут на этом свете чтото, что можно бы было забрать с собой по пути на смерть.

Может быть, кто-нибудь из них сейчас думает, – мысль молнией сверкнула в голове, – куда бы убежать от смерти, смотрит по сторонам, ищет спасительную лазейку…

Шум усиливается, прожекторы освещают огромное здание, в подвале которого ад.

 

Они здесь

И вот они прибыли, несчастные жертвы. Машины остановились – и сердца застыли. Жертвы, испуганные, беспомощные, покорные, доведенные до отчаяния, оглядываются по сторонам, рассматривают площадь, здание, в котором их жизни, их юные тела, пока еще полные сил, скоро исчезнут навсегда.

Они не могут понять, чего хотят эти десятки офицеров с золотыми и серебряными погонами, блестящими револьверами и гранатами.

И почему здесь стоят, как воры, приговоренные к казни, а солдаты в шлемах? Почему из-за деревьев и проволоки нацелены на них черные дула, – почему, за что? Почему светит так много прожекторов? Неужели ночь так черна сегодня? Неужели сегодня будет недостаточно лунного сияния?

Они стоят, потерянные, беспомощные и покорные. Они уже увидели ужасающую действительность, и перед их глазами уже разверзлась бездна, готовая поглотить их. Они чувствуют, что все на свете – жизнь, природа, деревья, поля – все, что еще существует, – все исчезнет, утонет в глубокой пучине вместе с ними. Звезды погаснут, небеса помрачнеют, потемнеет Луна, – мир уйдет вместе с ними. А они, несчастные жертвы, хотят уже только одного – как можно быстрее исчезнуть в этой пропасти.

Они бросают свою поклажу – все то, что взяли с собой в «путешествие», – им уже не понадобятся никакие вещи.

Их заставляют вылезти из кузова и спуститься на землю – они не сопротивляются. Они падают без сил, как подрезанные колосья, прямо к нам в руки. «На, возьми меня за руку, проведи меня, любимый брат мой, хотя бы по части пути, который еще отделяет меня от смерти». И мы ведем их, наших милых сестер, дорогих нам, нежных, мы поддерживаем их под руки, идем в молчании шаг за шагом, наши сердца бьются созвучно. Мы страдаем не меньше их, мы чувствуем, что каждый шаг отдаляет нас от жизни и ведет к смерти. И когда уже надо спускаться в бункер, глубоко под землю, встать на первую ступеньку лестницы, которая ведет в могилу, они бросают прощальный взгляд на небо, на Луну – и из самого сердца вырывается глубокий вздох – и у них, и у нас. В лунном свете блестят слезы на лицах наших несчастных сестер. А в глазах братьев, которые привели их к могиле, слезы невыразимой печали дрожат и застывают.

 

В раздевалке

Большой подвальный зал, посередине которого – двенадцать столбов, поддерживающих все здание, сейчас залит ярким электрическим светом. По периметру зала уже расставлены скамейки, а над ними прибиты крючки для одежды несчастных. На одном из столбов – вывеска. Надпись на разных языках сообщает несчастным, что они пришли в баню, что вещи надо снять и сдать для дезинфекции.

Мы стоим неподвижно и смотрим на них. Они уже все знают, они понимают, что это не баня, а коридор, ведущий к смерти.

Зал все больше заполняется людьми. Приезжают машины со все новыми и новыми жертвами, и зал поглощает их всех. Мы стоим в смущении и не можем сказать женщинам ни слова, хотя мы переживаем это уже не в первый раз. Уже много транспортов с несчастными проходило перед нами, много подобных зрелищ мы видели. И все же сегодня мы чувствуем себя не так, как раньше: мы слабы, мы бы и сами упали без сил.

Мы все оглушены. Тела женщин, молодые, полные сил и юных чар, скрыты одеждой – старой и рваной. Перед нами головы с черными, каштановыми, светлыми кудрями, юные и поседевшие, – и глаза, от которых не отвести взгляда: черные, глубокие, волшебные. Перед нами сотни юных, полнокровных жизней, цветущих, свежих, как еще не сорванные розы в саду, которые питает дождь и освежает утренняя роса, которые блестят в солнечных лучах, как жемчужины. Так и глаза этих женщин сверкают сейчас…

У нас не было мужества, не было смелости сказать им, нашим милым сестрам, чтобы они разделись догола: ведь вещи, которые на них надеты, – это теперь их последняя оболочка, последняя защита в жизни. Когда они снимут одежду и останутся в чем мать родила, они потеряют последнее, что связывает их с жизнью. Поэтому мы не требуем, чтобы они разделись. Пусть они останутся в своей «броне» еще мгновение: ведь это их последнее жизненное укрытие!

Первый вопрос, который задают женщины, – про их мужчин: придут ли они? Все хотят знать, живы ли еще их мужья, отцы, братья, любимые или где-нибудь уже валяются их мертвые тела? Может быть, они догорают в пламени крематория – и скоро от них не будет и следа, и тогда женщины останутся уже одни – с осиротевшими детьми? Может быть, отец, брат или любимый уже исчезли навеки? Тогда почему, зачем ей самой жить на свете? – вопрошает одна. Другая, уже смирившаяся с неминуемой гибелью, смело и спокойно спрашивает: «Брат мой, ответь, сколько длится смерть? Тяжела ли она? Легка ли?»

Но им не дают долго так стоять. В подвале появляются бандиты. Воздух рвется от криков пьяных садистов, алчущих как можно скорее утолить свою звериную жажду – насмотреться на голые тела моих прекрасных возлюбленных сестер. Удары палок сыплются им на плечи и головы… И одежда спадает с тел. Кто-то стесняется, хочет скрыться куда-нибудь, чтобы не показывать своей наготы. Но нет никакого угла, где можно было бы укрыться. Нет здесь и стыда. Мораль, этика – все это, как и сама жизнь, сходит здесь в могилу.

Некоторые женщины, как будто пьяные, бросаются к нам в объятия и просят смущенными взглядами, чтобы мы раздели их догола. Они хотят забыть обо всем, ни о чем не думать. С миром прошлого, с моралью и принципами, с этическими соображениями они уже порвали, ступив на первую ступеньку лестницы, ведущей сюда. Сейчас, на пороге смерти, пока они еще держатся на поверхности, их тела еще живы, они чувствуют, они стремятся получить удовлетворение… Они хотят ему дать все: последнее удовольствие, последнюю радость – все, что можно взять от жизни. Они хотят напитать, насытить его перед кончиной. И поэтому они хотят, чтобы их юное тело, полное жизненных сил, трогала и ласкала рука чужого мужчины, который им теперь ближе самого любимого человека. Они хотят при этом чувствовать, будто их исстрадавшееся тело гладит рука возлюбленного. Они хотят ощутить опьянение – о, мои любимые, нежные сестры! Они вытягивают губы, страстно жаждут поцелуя – пока они еще живы.

Приезжают все новые машины, все больше и больше людей загоняют в большой подвал. По рядам обнаженных проносятся крики и стоны: это голые дети увидели своих голых матерей. Они целуются, обнимаются, радуются встрече. Ребенок радуется, что пойдет на смерть вместе с матерью, прижавшись к ее сердцу.

Все раздеваются догола и встают в очередь. Кто-то плачет, кто-то стоит в оцепенении. Одна девушка рвет на себе волосы и что-то дико говорит сама себе. Я приближаюсь к ней и слышу, что это просто слова: «Где ты, любимый мой? Почему ты не придешь ко мне? Я так молода и красива!» Стоявшие рядом сказали мне, что она сошла с ума еще вчера, в бараке.

Кто-то обращается к нам с тихими и спокойными словами: «Ах! Мы так молоды! Хочется жить, мы еще так мало пожили!» Они не просят нас ни о чем, потому что знают и понимают, что мы и сами здесь обречены. Они просто говорят, потому что сердце переполнено, они хотят перед смертью высказать свою боль человеку, который их переживет.

Вот сидят несколько женщин, обнимаются и целуются: это встретились сестры. Они уже как будто слились в один организм, в одно целое.

А вот мать – голая женщина, которая сидит на скамейке с дочерью на коленях – девочкой, которой нет еще пятнадцати. Она прижимает голову дочки к груди, покрывает ее поцелуями. И слезы, горючие слезы падают на юный цветок. Это мать оплакивает своего ребенка, которого она вот-вот сама поведет на смерть.

В зале – в этой большой могиле – загораются все новые лампы. На одном краю этого ада стоят алебастрово-белые женские тела: женщины ждут, когда двери ада откроются и пропустят их навстречу смерти. Мы, одетые мужчины, стоим напротив и смотрим на них в оцепенении. Мы не можем понять, на самом ли деле происходит то, что мы видим, или это только сон. Может быть, мы попали в какой-то мир голых женщин? С ними будет происходить какая-то дьявольская игра? Или мы в музее, в мастерской художника, где женщины всех возрастов, с отпечатком боли и страдания на лице, собрались, чтобы позировать?

Мы изумлены: по сравнению с другими транспортами сегодня женщины так спокойны! Многие мужественны и храбры, как будто ничего страшного с ними произойти не может. С таким достоинством, с таким спокойствием смотрят они смерти в лицо – вот что поражает нас больше всего. Неужели они не знают, что их ожидает? Мы смотрим на них с жалостью, потому что представляем себе, как вскоре оборвется их жизнь, как застынут их тела, как покинут их силы, как навеки онемеют уста, как глаза – блестящие, чарующие – остановятся, словно ища чего-то в мертвенной вечности.

Эти прекрасные тела, полные жизненных сил, будут валяться на земле, словно бревна, в грязи, прекрасный алебастр этой плоти будет запачкан пылью и нечистотами.

Из их прекрасных ртов вырвут с корнем зубы – и кровь будет литься рекой. Из носа потечет какая-то жидкость – красная, желтая или белая.

А лицо, розово-белое лицо, покраснеет, посинеет или почернеет от газа. Глаза нальются кровью, и их будет уже не узнать: неужели это та самая женщина, которая сейчас стоит здесь? С головы две холодных руки срежут прекрасные локоны, с рук снимут кольца, из ушей вырвут серьги.

А потом двое мужчин, надев рукавицы, возьмут нехотя эти тела – такие прекрасные, молочно-белые, они станут уродливы и страшны – и потащат их по холодному цементному полу. И тело покроется грязью, по которой его будут волочь. А потом, словно тушу околевшей скотины, его бросят в лифт и отправят в печь, где в считаные минуты пышные тела превращаются в пепел.

Мы уже видим, мы уже предчувствуем их неотвратимую кончину. Я смотрю на них, на живых и сильных, заполнивших собой огромный подвальный зал, – и тут же моему взору предстает другая картина: вот мой товарищ везет тачку с пеплом, чтобы ссыпать его в яму.

Около меня сейчас группа из десяти-пятнадцати женщин – в одной тачке уместится весь пепел, в который превратятся они все. И ни знака, ни воспоминания не останется ни от одной из тех, что стоят сейчас здесь, тех, кто мог бы наполнить своим потомством целые города. Их скоро сотрут из жизни, вырвут с корнем – как будто они никогда и не рождались. Наши сердца разрываются от боли. Мы и сами ощущаем эту муку – муку перехода от жизни к смерти.

Наши сердца наполняются состраданием. Ах, если бы мы могли отдать свою жизнь за них, наших милых сестер, – как были бы мы счастливы! Как хочется прижать их к страдающему сердцу, расцеловать, напитаться жизнью, которую у них скоро отнимут. Запечатлеть навсегда в сердце их облик, след этих цветущих жизней, и вечно носить его с собой. Нас всех одолевают ужасные размышления… Любимые наши сестры смотрят на нас с удивлением: они недоумевают, почему мы себе не находим места, когда они сами так спокойны. Они бы хотели о многом поговорить с нами: что с ними сделают после этого, когда они будут уже мертвы… Но они не находят смелости спросить об этом, и эта тайна до самого конца останется для них тайной.

И вот они стоят всей толпой, голые, окаменевшие, и смотрят в одном направлении, подавленные мрачными раздумьями.

В стороне от толпы лежат их вещи, сброшенные в кучу, – вещи, которые они только что сбросили с себя. Эти вещи не дают им покоя: хоть они и знают, что одежда им больше не понадобится, – и все равно чувствуют, что к этим вещам, еще хранящим тепло их тел, они привязаны множеством нитей. Вот лежат они: платья, свитера, которые согревали их и скрывали их тела от посторонних взглядов. Если бы они могли еще раз их надеть, как бы они были счастливы! Неужели уже слишком поздно? И никто из них никогда уже не будет носить этих вещей? Неужели они не достанутся теперь никому? Никто больше не вернется, чтобы их надеть?

Эти вещи лежат так сиротливо! Они словно напоминание о смерти, которая вот-вот придет.

Ах, кто теперь будет носить эти вещи? Вот одна женщина отделяется от толпы, подходит к куче вещей и поднимает шелковую косынку из-под ног моего товарища, который наступил на нее. Она берет косынку себе – и тотчас же смешивается с толпой. Я спрашиваю ее: «Зачем вам этот платочек?» – «С ним связаны мои воспоминания, – тихим голосом отвечает она, – и с ним я хочу сойти в могилу».

 

Путь к смерти

И вот двери распахнулись. Ад широко раскрыл свои ворота перед жертвами. В маленькой комнате, через которую лежит путь к смерти, выстроились, как на параде, приспешники власти. Политуправление лагеря пришло сегодня на свое торжество в полном составе. Здесь высшие офицерские чины, которых мы за 16 месяцев службы еще не видели. Среди них «эсэсовка» – начальница женского лагеря35. Она тоже пришла посмотреть на этот большой «национальный праздник» – гибель стольких детей нашего многострадального народа.

Я стою в стороне и смотрю: вот бандиты и убийцы – а напротив мои несчастные сестры.

Марш смерти начался. Женщины идут гордо, твердой поступью, смело и мужественно, как будто на праздник. Они не сломались и тогда, когда увидели то последнее место, последний угол, где скоро разыграется последняя сцена их жизни. Они не потеряли почвы под ногами, когда осознали, что попали в самое сердце ада. Они уже давно свели все счеты с жизнью и с этим миром, еще там, наверху, до того как пришли сюда. Все нити, связывавшие их с жизнью, оборвались еще в бараке. Поэтому сейчас они идут спокойно и хладнокровно, приближение к смерти их уже не страшит. Вот они проходят – голые женщины, полные жизненных сил. Кажется, что этот марш длится целую вечность.

Кажется, что это целый мир – что все женщины на свете разделись и идут на этот дьявольский парад.

Вот проходят матери с младенцами на руках, кто-то ведет ребенка за ручку. Детей целуют все время: терпение чуждо материнскому сердцу. Вот идут, обнявшись, сестры, не отрываясь друг от друга, словно слившись воедино. На смерть они хотят пойти вместе.

Все смотрят на выстроившихся офицеров, – а те избегают смотреть в глаза своим жертвам. Женщины не просят, не умоляют о милости. Они знают, что этих людей просить бессмысленно, что в их сердце нет ни капли жалости или человечности. Они не хотят доставить им эту радость – слышать, как несчастные молят в отчаянии, чтобы кому-нибудь из них даровали жизнь.

Вдруг марш голых женщин остановился. Вот красивая девочка лет девяти, две светлые косы падают на плечи, как золотые полосы. За ней шла ее мать – вдруг она остановилась и смело сказала офицерам:

– Убийцы, бандиты, проклятые преступники! Вы убиваете нас, безвинных женщин и детей! Нас, безвинных и безоружных, вы обвиняете в той войне, что вы сами развязали. Как будто мы с ребенком воюем против вас. Нашей кровью вы собираетесь искупить свои поражения на фронте. Уже ясно, что вы проиграете войну. Каждый день вы терпите поражения на Восточном фронте. Сейчас вы можете творить все что угодно – но настанет и для вас день расплаты. Русские отомстят за нас! Они живьем разорвут вас на части. Наши братья по всему миру не простят вам ваших преступлений: они отомстят за нашу безвинно пролитую кровь!

После этого она обратилась к женщине, стоявшей среди эсэсовцев:

– Бестия! И ты тоже пришла любоваться нашим несчастьем? Помни! У тебя тоже есть семья, дети – но недолго осталось тебе наслаждаться таким счастьем. Тебя, живую, будут раздирать на части – и твоему ребенку, как и моему, недолго осталось жить! Помните, изверги! Вы заплатите за все – весь мир отомстит вам!

И она плюнула бандитам в лицо и вбежала в бункер вместе с ребенком.

В оцепенении молчали эсэсовцы, не имея мужества посмотреть в глаза друг другу: они услышали правду – великую, страшную правду, которая разрывала, резала, жгла их звериные души. Они дали ей высказаться, хотя и догадывались, что она будет говорить: они хотели услышать то, о чем думают еврейские женщины, идя на смерть. И вот бандиты застыли, подавленные, глубоко задумавшиеся. Женщина, стоящая на краю могилы, сорвала с них маску, и они представили себе свое уже не слишком далекое будущее. Они не раз уже думали о нем, не раз мрачные мысли одолевали их – и вот еврейская женщина бесстрашно высказала правду им в лицо!

Долгое время они боялись и подумать об этом: им страшно было, что этот мучительный вопрос «Зачем и для чего мы живем?» проникнет слишком глубоко в душу. Фюрер, их божество, учил их совсем не тому! Пропаганда заставляла их поверить, что победа куется не на Восточном и не на Западном фронте, а здесь, в бункере, где уничтожаются враги-исполины, ради борьбы с которыми льется немецкая кровь на всех полях Европы.

И вот эти враги идут перед ними. Из-за этих врагов английские самолеты день и ночь бомбят немецкие города, убивая людей от мала до велика. Это из-за них, голых евреек, все эсэсовцы должны быть сейчас далеко от дома, а их сыновья обречены сложить голову где-то на востоке. Конечно же, великий фюрер прав: этих врагов надо уничтожать, вырывать с корнем! Когда все эти женщины и дети будут мертвы – только тогда немцы одержат победу!

Ах, если бы это можно было сделать еще быстрее: собрать их со всего мира, раздеть догола, как этих – уже голых – женщин, и загнать их всех в адскую печь! Как славно бы это было! Вот тогда прекратились бы канонады и бомбардировки – война бы закончилась, и мир успокоился бы. Дети, тоскующие по дому, вернулись бы к себе, для всех началась бы счастливая жизнь…

Но пока что не преодолено последнее препятствие: пока еще есть женщины – дочери моего народа, которые прячутся где-то, которых не удалось еще привести сюда и раздеть, как этих – уже поверженных – врагов, которые идут теперь на смерть, – и какой-то изверг хлещет их нагайкой по голому телу.

«Эй, твари, бегите скорее в бункер, в могилу! Каждый ваш шаг по лестнице, ведущей к смерти, приближает нас к победе, которая должна прийти как можно скорее. Слишком дорого мы платим за вас, погибая на фронте, – так бегите же быстрее, чертовы дети, не мешкайте по дороге! Это из-за вас мы все никак не можем победить».

Тянутся ряды нагих женщин – и снова останавливаются. Одна юная светловолосая девушка говорит бандитам:

– Проклятые негодяи! Вы смотрите на меня жадным звериным взглядом. Вы тешите себя, смотря на мою наготу. Да, пришла для вас счастливая пора: в мирное время вы о таком и мечтать не могли. Нелюди, исчадия ада, вы нашли наконец место, где можете утолить свою низменную жажду. Но недолго вам осталось наслаждаться. Вашей игре скоро конец, всех евреев вы не сможете убить! Вы заплатите за все!

И вдруг она подскочила к ним и три раза ударила обершарфюрера Фоста, начальника крематория.

На нее набросились, стали избивать палками. В бункер она вошла с пробитой головой. Горячая кровь заливала ее тело, а лицо светилось радостью. Она была счастлива сознанием своего подвига: она дала пощечину знаменитому своими злодействами убийце и бандиту. Она осуществила свое последнее желание – и пошла на смерть спокойно.

 

Пение из могилы

В большом бункере уже тысячи жертв стоят в ожидании смерти. Вдруг оттуда донеслось пение. Офицеры-бандиты снова застыли в изумлении. Они не верят своим ушам: неужели возможно, чтобы люди, стоя посреди преисподней, на пороге смерти, – в свои последние минуты не жаловались, не оплакивали свои юные жизни, которые вот-вот оборвутся, – а пели?! Фюрер, несомненно, прав: это определенно дьявольские создания! Разве человек может так спокойно и бесстрашно идти на смерть?

Мелодия, которая доносится из подвала, всем хорошо знакома. Мучители тоже узнали ее, она для них как острый нож. Как острые копья, эти звуки проникают им в самое сердце: полумертвые люди поют Интернационал36 – гимн великого русского народа, песнь героической армии – вот что поют они сейчас.

Палачи слушают. Песня напоминает им о фронтовых победах – но одержанных не ими, а их противниками. Против воли они заслушиваются мелодией. Как штормовая волна, песня захлестывает их пьяные головы и заставляет протрезветь, забыть о своем фанатизме и вспомнить о том, что происходит.

Песня заставляет их заглянуть в недавнее прошлое и увидеть страшную, трагическую действительность. Песня напоминает им, что в начале войны фюрер, их божество, обещал, что через шесть недель огромная Россия уже будет покорена, что над стенами Кремля будет развеваться флаг с черной свастикой, – и они были уверены, что конец войны – событие столь же определенное, как и ее начало.

А что же случилось на самом деле?

Победоносные европейские армии, быстро поработившие целые народы, вооруженные лучше всех, ведомые опытными полководцами, полностью уверенные в своей неизбежной победе, гордо повторяющие старый девиз «Deutschland, Deutschland über alles»37, теперь разбиты и обращены в бегство. Они падают с вершины – в глубокую пропасть, вся земля покрыта трупами их солдат. Где же их сила, их искусство, техника, стратегия?

Почему они сумели победить всех, кроме русских – этот отсталый азиатский народ? Вот она – мощь интернационализма, который наделил русский народ необычайной силой. Мускулы русских словно выкованы из стали, их воля – словно буря, сметающая все на своем пути.

Мелодия тревожит мучителей: где теперь та уверенность, в которой они пребывали до сих пор? В звуках песни им слышатся шаги армий, гордо марширующих по могилам их братьев, пушечные выстрелы, взрывы снарядов на полях сражений. Мелодия усиливается, пение все громче и громче. Все захвачены песней, она вырывается из подвала, как кипящая волна, и разливается, расплескивается повсюду, заполняя собой все вокруг. Офицеры-бандиты, представители могучей власти, чувствуют, как ничтожны и мелки они сейчас. Им кажется, что звуки песни – это живые существа, антагонисты, противоборствующие армии, одна из которых сражается гордо и мужественно, а другая, которую они представляют здесь, стоит в немом оцепенении и трясется от страха.

Звуки пения все ближе. Мучители чувствуют, что песня проникает повсюду, что от ее звуков трясутся пол и стены. Они чувствуют, что им самим уже не осталось места, что почва уходит у них из-под ног и вот-вот все будет затоплено этой волной. Мелодия говорит о победе и о великом будущем, и бандиты уже видят, как красноармейцы, опьяненные победой, бегут по немецким улицам и топчут, рвут, режут, жгут все на своем пути. Черная дума охватывает мучителей: песня пророчит, что скоро уже свершится месть, о которой говорила та еврейская женщина. Скоро они поплатятся за гибель тех, кто сейчас поет и кто так скоро погибнет от их руки…

 

А-тиква

Офицерская банда вздохнула свободнее, когда отзвучало эхо последней ноты. Но недолго радовались изверги: всем сердцем, всей душой, гордо и радостно, мужественно и уверенно женщины запели новую песню – А-тиква, гимн еврейского народа38. Эта песня им тоже хорошо знакома, они слышали ее уже не раз. И вот они снова застыли в оцепенении. Эта песня тоже рассказывает о чем-то, будит воспоминания. Они чувствуют, как к ним взывают толпы мертвых, которые с этой песней оживают и обретают мужество:

– Бандиты и убийцы! Вы думали, что сможете погубить весь еврейский народ, что с его гибелью придет ваша победа. Но ваш «фюрер», ваш «бог» вас обманул!

Песня говорит, что и победы над еврейским народом им никогда не достичь.

Евреи живут во всем мире – и в тех странах, куда еще не ступала их нога, и даже в тех, где они еще до сих пор хозяйничают, – их враги все равно ничего не могут добиться, потому что остальные народы прозрели и не хотят приносить в жертву невинных людей, потакая их варварству и звериной жестокости. Песня говорит им, что древний еврейский народ выживет и сам создаст свое будущее – там, в своей далекой стране. Песня предупреждает, что догмат, в который они поверили, – что «от евреев на свете останутся только музейные экспонаты»39 и что не останется никого, кто мог бы призвать к мести и сам отомстить, – это ложь: после бури евреи придут сюда со всех концов земли и будут искать своих отцов, братьев и сестер, будут спрашивать нас: где погибли они – дети нашего народа? Они спросят, где их сестры и братья – те самые, которые вот-вот погибнут, а пока – в свои последние минуты – они поют! Они соберут огромные армии для того, чтобы отомстить убийцам. Они заставят преступников заплатить за кровь невинных – и за ту, что они собираются пролить сейчас, и за ту, что уже давно пролита.

А-тиква не дает убийцам покоя, она тревожит их, бередит, зовет и тянет в глубокую пучину отчаяния.

 

Чешский гимн

40

О, этот транспорт длится для них уже целую вечность! Часы превратились в годы. Бандиты стоят сломленные и подавленные. Они надеялись, они были уверены, что им удастся испытать сегодня большое удовольствие – увидеть, как страдают, как содрогаются в муках тысячи юных евреек. Но вместо этого перед ними толпа, которая поет, которая смеется смерти в лицо! Где же та месть, которая должна была свершиться? Где наказание? Они надеялись, что смогут утолить жажду еврейской крови этой бездной страданий, – а перед ними мужественные, спокойные люди, которые поют, и эти песни из могилы для них как бич, они проникают в их звериные сердца и не дают им покоя. Им кажется, что это их – всемогущих извергов – казнят сегодня, что эта толпа голых женщин мстит им.

Они поют гимн порабощенного чехословацкого народа. Они жили бок о бок с чехами, жили спокойно и благополучно, как и другие граждане этой страны, – пока не пришли варвары и не поработили всех жителей. Евреи не упрекают чехов: они знают, что те не виновны в их гибели. Чехи сочувствуют им, сострадают, – а евреи вместе с ними надеются на скорое освобождение, хоть и знают, что им самим не дожить до этого часа. Они могут лишь представить себе ближайшее будущее, представить, как чешский народ воспрянет, потянется к жизни, – оттого и поют они чешский гимн, который вскоре вновь зазвучит у них на родине. Высоко в горах, глубоко в долинах – всюду будет слышна радостная песнь – песнь новой пробуждающейся жизни. И сейчас, из глубокой могилы, еврейские женщины шлют привет чешскому народу, своим друзьям, чтобы ободрить их, поднять их боевой дух, воодушевить перед битвой.

Песня напоминает убийцам, что скоро все народы будут освобождены, и чехи в том числе. Повсюду, для всех народов будут развеваться знамена свободы. А что будет с ними, с узурпаторами и тиранами, залившими невинной кровью всю Европу? Когда все маленькие порабощенные народы воспрянут и оживут, великий могущественный Рейх будет сломлен и разбит. Когда весь мир будет праздновать день всеобщего освобождения, для них наступит эпоха рабства. В день победы и мира, когда на улицах всей Европы люди будут обниматься и целоваться от счастья, они, преступники и убийцы, будут сидеть под стражей и страшиться великого Судного дня – дня расплаты за преступления перед всем миром. Когда все народы будут возводить на руинах новые города, они только сильнее ощутят свое ничтожество.

День освобождения превратится для них в день траура. Все пострадавшие народы потребуют, чтобы они заплатили за все несчастье, которое они, – а не кто другой, – принесли миру.

Ах! Эти песни приносят им истинное страдание, не дают ни торжествовать, ни радоваться.

 

Песня партизан

Мчатся последние машины. Женский транспорт прошел почти весь. Но вот еще один случай неповиновения: молодая женщина из Словакии не дает себя раздеть, не хочет идти в бункер, она кричит, шумит, призывает женщин бороться. «Расстреляйте меня!» – просит она. И эта милость была ей оказана. Ее вывели наверх, и там при свете Луны два человека с желтыми повязками на плечах заломили ей руки. Юная девушка забилась в конвульсиях. Послышался хлопок – это пуля «высококультурного» изверга оборвала ей жизнь. Как тонкое деревце, она упала на землю, ее тело осталось лежать, кровь разлилась вокруг, а взгляд остановился, устремленный на Луну, которая продолжала свою ночную прогулку. В этом теле совсем недавно билась жизнь. Девушка кричала, плакала, призывала к борьбе, к восстанию – а теперь она лежит, вытянувшись, раскинув руки, как если бы она хотела в последнюю минуту обнять весь мир.

А снизу, из бункера, опять доносится пение. Оно заглушает страх и беспокойство, которые уже было охватили души и сердца несчастных. Женщины поют песню партизан, и она вновь, как копье, бьет извергов прямо в сердце. Партизаны – героические борцы за свободу, в партизанские отряды ушли многие дети нашего народамученика. И когда армии извергов будут разгромлены, когда солдаты в страхе побегут в леса, в поля, чтобы спрятаться где-нибудь в яме, в лощине, среди густых деревьев и кустов, – тогда партизаны их настигнут, чтобы обрушить на них карающий удар. Они заставят их выбраться из укрытия и заплатить за все. Они отомстят мучителям за наши страдания. Жестокой, страшной будет их месть за отцов и матерей, за братьев и сестер, которые были убиты без вины. Везде и всюду будут они мстить своим палачам. Выбравшись из-под земли, они будут свидетельствовать всему миру о той жестокости, с которой эти варвары истребили миллионы людей по всему миру. Они приведут победоносные армии в поля и в леса, чтобы показать, где лежат сотни тысяч трупов – останки людей, заживо закопанных в землю или заживо сожженных.

За все, за все отмстится мучителям!

Как только в бункер вошла последняя жертва – дверь герметично закрыли и заперли, чтобы воздух уже не проникал туда. Несчастные стоят там, в ужасной тесноте, многие начинают задыхаться от жары и жажды. Они предчувствуют, они знают, что осталось недолго: еще минута, еще мгновение – и их мукам придет конец. И все равно они продолжают петь, чтобы отрешиться от действительности. Они хотят удержаться на волнах этих звуков, проплыть на них это небольшое расстояние – между жизнью и смертью.

А офицеры стоят и ждут, ждут их последнего вздоха. Они хотят увидеть самую последнюю, самую возвышенную сцену – когда тысячи жертв задрожат, словно колосья во время бури, и наступит их последний миг. Тогда взору мучителей предстанет самая «прекрасная» картина: 2500 жертв, как срубленные деревья, упадут друг на друга – и на этом их жизнь оборвется!

 

Засыпают газ

В ночной тишине слышатся шаги. Два силуэта движутся в лунном свете. Эти люди надевают маски, чтобы засыпать смертоносный газовый порошок. У них в руках две банки – их содержимое скоро убьет тысячи людей. Они идут к бункеру, к этому адскому месту. Идут спокойно, уверенно и хладнокровно, как будто исполняют свой священный долг. Их сердце твердо, как лед, их руки не дрожат, твердой походкой подходят они к отверстию в крыше бункера, засыпают туда газ и закрывают отверстие втулкой, чтобы ни одна частица не попала наружу. До них доносится тяжелый стон людей, уже борющихся со смертью, – стон боли и страдания, – но он не может смягчить их сердец. Глухие, онемевшие, они идут ко второму отверстию и засыпают газ туда. Вот они добрались до последнего отверстия… Теперь маску можно снять. Гордые и довольные собой, они мужественно уходят оттуда, где только что совершили дело огромной важности для своего народа, для своей страны – еще один шаг на пути к победе.

 

Первая победа

Офицеры поднимаются из бункера, выходят на поверхность. Они счастливы, что пение, наконец, прекратилось, – а с ним и жизнь поющих. Мучители могут вздохнуть свободнее. Они бегут оттуда, от призраков, от фатума, который преследовал их.

Впервые за время службы они испытали такое смятение: до этого им не приходилось часами стоять в напряжении и чувствовать, как будто их, как преступников, хлещут раскаленными прутьями, и долго ощущать боль от воображаемых ударов. Для них невыносимой была сама мысль о том, что их наказывают евреи – раса рабов, порождение Дьявола. Наконец-то этому пришел конец, и можно вздохнуть с облегчением. Звуки голосов, угрожавшие им, пророчившие кару, умолкли. Людей, которым принадлежали эти голоса, уже нет в живых. И теперь они могут потихоньку освободиться от ощущения кошмара, могут испытать счастье одержанной победы. Они идут с поля боя гордые и довольные. 2500 врагов, которые мешали им в борьбе за благо немецкого народа и Рейха, уже мертвы. Теперь армиям на Восточном и Западном фронтах будет легче сражаться за победу.

 

Второй фронт

Теперь все переходят к другому крематорию: офицеры, часовые и мы. И снова все выстраиваются, как на поле боя. Все стоят в напряжении, в полной боеготовности. Сейчас приняты еще большие меры предосторожности, потому что если первая встреча с жертвами прошла спокойно и никто не оказал сопротивления, то на этот раз можно ожидать всего: жертвы, с которыми предстоит теперь сразиться, которых вот-вот сюда привезут, – это молодые сильные мужчины. Ожидание длится недолго. Послышался шум машин, уже хорошо знакомый нам. «Едут!» – кричит «комендант»41. Это значит, что все должны приготовиться. В тишине ночи слышно, как люди – в последний раз перед «боем» – проверяют винтовки и другое оружие, чтобы удостовериться в том, что если понадобится его применить, то оно сработает как надо.

Прожекторы освещают большую площадку перед крематорием. В их лучах и в лунном свете блестят стволы винтовок, которые держат пособники «великой власти», борющейся с беззащитным несчастным народом Израиля. Среди деревьев и колючей проволоки спрятались солдаты. Лунный свет отражается от «черепов» на шлемах этих «героев», которые с гордостью носят свою униформу. Как черти, как дьяволы, стоят эти убийцы и преступники в ночной тишине и ждут – с жадностью и страхом – новой добычи.

 

Разочарование

И мы, и они — все в напряжении. Представители власти явно боятся, что доведенные до отчаяния мужчины захотят умереть смертью храбрых. И тогда, кто знает, не погибнут ли они сами в этом бою?

Мы тоже на взводе. Сердце колотится. Вот мы помогаем мужчинам выбраться из машин. Мы надеялись, верили, что сегодня это произойдет – настанет тот решительный день, которого мы долго и с нетерпением ждали, день, когда обреченные люди, поняв, что им некуда отступать, станут сопротивляться своим палачам, а мы в этой неравной схватке будем сражаться вместе с ними – плечом к плечу. Нас не остановит и то, что борьба безнадежна, что ни свободы, ни жизни мы не добьемся. Великим утешением станет для нас возможность геройски покинуть эту мрачную жизнь. Этому страшному существованию должен быть положен конец!

Но каково было наше разочарование, когда мы увидели, что эти люди, вместо того чтобы броситься, как дикие звери, на нас и на них, выбравшись из машин, стали безропотно и испуганно оглядываться. Пристально рассмотрев здание крематория, опустив руки и пригнув голову, подавленные и покорные, они двинулись на смерть. Все спрашивали о женщинах: здесь ли они? Их сердца все еще бьются только ради них, они привязаны к ним тысячью нитей. Их плоть, их кровь, их сердце и душа еще слиты в единое целое – только для них. Но эти отцы, мужья, братья, женихи, знакомые не знают, что их женщины и дети, сестры, невесты и подруги, о которых они только и думают сейчас, которые только и держат их в жизни, – уже давно мертвы и лежат в этом большом здании, в глубокой могиле, неподвижные, застывшие навсегда. Они не поверят, даже если мы им расскажем правду: нить, связывавшая их с женщинами, уже давно перерезана.

Некоторые в ожесточении бросают свою поклажу на землю. Им уже хорошо знакомо это здание с трубами, в котором каждый день погибают все новые и новые жертвы. Другие стоят в оцепенении, насвистывают что-то себе под нос, смотрят в тоске на Луну и звезды – и со стоном спускаются в глубокий подвал. Это длится недолго: они разделись и дали себя убить, не сопротивляясь.

 

Он и она

Душераздирающая сцена разыгралась только тогда, когда к мужчинам привели женщин, которым не хватило места в первом крематории42. К ним, как безумные, бегут голые мужчины, каждый ищет среди них свою жену, мать, дочь, сестру, подругу… «Счастливые» пары, которым «повезло» встретиться здесь, обнимаются и страстно целуются. Страшно выглядит эта картина: посреди большого зала голые мужчины держат в объятиях своих жен, братья и сестры в смущении целуются и плачут – и, «радостные», они идут в бункер.

Многие женщины остались сидеть в одиночестве. Их мужья, братья, отцы вошли в бункер одними из первых. Они думают о своих женах, дочерях, матерях, сестрах и не знают, несчастные, что в том же бункере, среди чужих мужчин, стоят и их близкие – и тоже смотрят повсюду, выискивают в толпе родное лицо. Дико блуждает их взор, исполненный тоски и страдания.

Вот посреди толпы мужчин лежит одна женщина, растянувшись на полу, лицом к остальным: до последнего вздоха она еще искала среди незнакомых мужчин своего мужа.

А он, ее муж, стоял где-то там, далеко от нее, прижатый к стене бункера. Он в тревоге приподнимался на цыпочки, искал взглядом свою нагую жену, затерявшуюся в толпе. Но как только он ее заметил, его сердце бешено заколотилось, он протянул к ней руки, попытался пробраться к ней или хотя бы позвать ее, – в камеру подали газ, и он упал замертво: протянув руки к жене, с открытым ртом, с глазами навыкате. Он умер с ее именем на устах.

Два сердца бились созвучно – и в один миг, полные тоски и горя, оба остановились.

 

«Heil Hitler»

Через окно в двери бункера власти предержащие увидели, как множество людей, огромная толпа – упали замертво, убитые ядовитым газом.

Счастливые и довольные, в сознании неоспоримой победы, выходят они из подвала. Теперь они могут спокойно ехать по домам. Злейший враг их народа, их страны уничтожен, истреблен. Теперь открываются новые возможности! Великий фюрер говорил, что каждый убитый еврей – это шаг к победе. Сегодня же им удалось уничтожить пять тысяч евреев. Это блестящая победа – без жертв, без потерь со стороны палачей. Кто еще может похвастаться таким деянием?

Они прощаются, поднимая руку, поздравляют друг друга и, довольные, рассаживаются по машинам. И машины увозят великих героев, гордых своим подвигом. Скоро они будут рапортовать о свершившемся по телефону. Весть о великой победе, одержанной сегодня, дойдет и до самого фюрера. Heil Hitler!

 

Мертвая площадь

На площади перед крематорием снова тихо. Больше нет здесь ни часовых, ни машин с гранатами, ни прожекторов. Все вдруг исчезло. Мертвая тишина снова воцарилась на божьем свете, как если бы смерть разлилась из этого ада волной по всей земле и погрузила весь мир в вечный сон. Луна в царственном спокойствии продолжила свой путь. Звезды все так же мерцают в глубоких синих небесах. Ночь спокойно тянется, как если бы на земле ничего не произошло. Ночь, Луна, небеса и звезды остались единственными свидетелями того, что Дьявол совершил в эту ночь, – того, следов чего теперь не найти.

В лунном сиянии можно заметить на площади только небольшие узлы с вещами – единственное напоминание о жизни, которой теперь нет. Вот движутся несколько силуэтов: люди-тени поднимают с земли тяжелую ношу – человеческое тело – и тащат к открытой двери. Потом медленно возвращаются, берут другое тело и исчезают с ним в дверном проеме. В ночной тишине слышно, как закрывают дверь: это запирают несчастных, которым скоро снова идти на эту жуткую работу. Вот раздался звук шагов: это сторож обходит местное «кладбище» и предупреждает тех несчастных, кто работает в аду и носит тела своих мертвых братьев и сестер, что от встречи со смертью не уйти и им.

 

В бункере

Дрожащими руками мы отвинчиваем болты и выдвигаем засовы. Вот открыты двери обеих камер, и прямо на нас хлынула волна ужасной смерти. Вот стоят окаменевшие люди, их взгляд неподвижен. Как долго? Как долго длились эти мучения? У нас перед глазами еще стоит совсем другое зрелище: те же самые люди в последние часы их жизни – полнокровные, молодые мужчины и женщины; мы еще слышим отзвук их голосов, нас преследует взгляд их глубоких глаз, наполненных слезами.

Во что превратились они сейчас? Тысячи, тысячи людей, еще недавно полных жизни, поющих и шумных, лежат теперь как камни. От них не услышать ни звука, ни слова: их уста онемели навеки. Их взгляд остановился навсегда, их тела лежат без движения. В мертвом молчании слышен только очень тихий, едва уловимый звук: это из мертвых тел выливается жидкость. Больше ничего не происходит в этом мертвом мире.

Мы застыли, оцепенели от зрелища, которое открылось нашему взору: перед нами огромное множество нагих мертвых тел. Они лежат, слившись друг с другом, переплетясь, как будто сам Дьявол уложил их в таких причудливых позах. Один человек лежит, вытянувшись, на телах других. Двое обнялись и сидят у стены. Иногда видно только часть спины человека – а голова и ноги под телами других людей. Кто-то умер, вытянув руку или ногу, а все тело погрузилось в море других нагих тел. Целый мир мертвецов – и твой взгляд выхватывает лишь куски человеческой плоти.

В этот раз на поверхности оказалось много голов. Кажется, что люди плавали в глубоком море нагих тел, – и только головы возвышались над волнами.

Головы – черные, светлые, каштановые волосы – только их еще можно различить на фоне общей массы из голой плоти.

 

На пороге ада

Нужно, чтобы сердце окаменело.

Нужно заглушить в нем болезненные чувства, не замечать той ужасной муки, которая переполняет тебя, как потоп.

Надо превратиться в машину, которая не видит, не чувствует и не понимает.

Мы приступили к работе. Нас несколько человек, и каждый занят своим делом. Мы отрываем тела от мертвой груды, тащим – за руку, за ногу, как удобнее. Кажется, они сейчас разорвутся от этого на части: их волокут по холодному и грязному цементному полу, чистое мраморное тело, как веник, собирает всю грязь, все нечистоты, по которым его тащат. После этого грязные тела поднимают и кладут лицом вверх: на тебя смотрят застывшие глаза, как будто спрашивая: «Брат, что ты собираешься со мной сделать?!»

Нередко узнаешь тела знакомых людей – тех, рядом с кем ты и сам стоял до того, как их загнали в камеру.

Один труп обрабатывают три человека. Один вырывает щипцами золотые зубы, другой срезает волосы, третий вырывает женщинам серьги, иногда из мочек ушей льется кровь. Кольца, которые не удается снять, выдирают щипцами.

После этого тело грузят в лифт. Два человека бросают туда тела, как дрова, и когда набирается семь или восемь трупов, подается знак, и лифт уезжает наверх.

 

В сердцевине ада

Наверху лифт встречают другие четыре человека. Двое стоят с одной стороны – они относят тела в «резервную» комнату. Двое других тащат трупы прямо к печам. Тела складывают по два у жерла каждой печи. Трупы маленьких детей бросают в сторону – потом их добавят к трупам двух взрослых. Тела выкладывают на железную доску, потом открывают дверцу – и доску задвигают в печь.

Языки пламени лижут мертвую плоть, огонь обнимает тела, как сокровища. Сначала загораются волосы. Потом трескается кожа. Руки и ноги начинают дергаться: жилы натягиваются и приводят их в движение. Скоро все тело уже объято пламенем, кожа лопается, из организма выливаются все жидкости, и слышно, как шипит огонь. Человека уже не видно: только силуэт пламени, в котором что-то есть. Разрывается живот, кишки выпадают – и тут же сгорают целиком. Дольше всего горит голова. Из глазниц вырываются языки пламени: это сгорают глаза и мозг, а во рту горит язык. Вся процедура длится двадцать минут – после этого от человеческого тела остается только пепел.

Ты же стоишь в оцепенении и смотришь на это.

Вот кладут на доску два тела – это были два человека, два мира, они жили, существовали, что-то делали, творили, трудились для мира и для себя, вносили свою лепту в большую жизнь, пряли свою ниточку для мира, для будущего – и вот пройдет двадцать минут, и от них не останется и следа.

Вот кладут на доску двух женщин, обмывают43 их. Это были молодые красивые женщины, еще недавно они жили, приносили другим счастье, утешали своей улыбкой, радовали каждым своим взглядом, каждое их слово звучало как волшебная небесная музыка, всех они дарили счастьем и радостью. Многие сердца горели любовью к ним. И вот они лежат на железной доске, и, как только откроется жерло печи, они исчезнут в нем навсегда.

Теперь на доске лежат три тела. Младенец на груди у матери – сколько счастья, сколько радости испытали родители при его рождении! Радость царила в их доме, они думали о будущем, весь мир представлялся им идиллией – и вот через двадцать минут от них ничего не останется.

Лифт поднимается и опускается, он привозит все новые и новые трупы. Как на бойне, лежат груды тел – в ожидании, пока их кто-нибудь возьмет.

Тридцать печей, тридцать адских костров44 горят в двух крематориях. В них исчезают бесчисленные жертвы. Это продлится недолго: скоро все пять тысяч человек будут превращены в пепел.

Огонь в печах бурлит, как штормовая волна. Его зажгли варвары, убийцы – в надежде, что его светом им удастся разогнать мрак их страшного мира.

Огонь горит ровно, в полную силу, никто не пытается его потушить. Постоянно ему предают все новых и новых жертв, как будто наш древний народ-мученик был рожден специально для этого.

О великий свободный мир, увидишь ли ты когда-нибудь это пламя? Люди, остановитесь, поднимите глаза к небесам: их глубокую синеву у нас застит огонь. Знай, свободный человек: это адское пламя, в котором сгорают люди!

Может быть, твое сердце не останется черствым, может, ты придешь сюда и потушишь этот пожар? И, может быть, ты осмелишься поменять местами жертв и палачей и предать пламени тех, кто его разжег?

 

Расставание

 

Вступление

Дорогой читатель!

Я посвящаю эту работу друзьям по несчастью, дорогим моим братьям, с которыми нас внезапно разлучили. Кто знает, куда их отправили. Предчувствия на этот счет у нас самые худшие: слишком хорошо мы знаем обычаи лагерного начальства.

Им, друзьям, я посвящаю эти строки в знак любви и привязанности. Если ты, дорогой читатель, захочешь когда-нибудь понять, как мы жили, вдумайся в эти строки – и тогда ты сможешь нас хорошо себе представить и поймешь, почему все было так, а не иначе.

Из моих записок ты сможешь узнать, как погибли дети нашего народа. Прошу тебя, отомсти за них и за нас: ведь неизвестно, доживем ли мы – обладатели фактических доказательств всех этих зверств – до освобождения. Поэтому я хочу своим письменным обращением пробудить в тебе жажду мести, чтобы этой жаждой наполнилось множество сердец, – и пусть в море крови будут утоплены те, кто превратил мой народ в море крови.

У меня есть и личная просьба. Я не указываю своего имени – но ты узнай его от моих друзей и подпиши им мою работу. Пусть друг или родственник произнесет его с тяжелым вздохом.

И еще одна просьба. Вместе с записями напечатай и фотографию моей семьи и снимок, на котором мы с женой. Пусть и о моих близких кто-нибудь вздохнет и проронит слезу, ведь я, их несчастнейший сын, проклятый муж, – не могу, не в состоянии этого сделать. За шестнадцать месяцев жизни в этом аду у меня не было ни дня, когда я мог бы уединиться, побыть наедине с собой и увидеть, ощутить, осмыслить мое несчастье. Непрерывный процесс систематического уничтожения, в который я вовлечен, заглушает личное горе, притупляет все чувства. Моя собственная жизнь проходит под сенью смерти. Кто знает, смогу ли я когданибудь оплакать и ощутить сполна мои ужасные страдания…

Моя семья была сожжена 8 декабря 1942 года:

Моя мать – Сорэ

Моя сестра – Либэ

Моя сестра – Эстер-Рохл

Моя жена – Соня (Сорэ)

Мой тесть – Рефоэл

Мой шурин – Волф

Моего отца схватили в Йонкипер 1942 года в Вильне: за два дня до начала советско-немецкой войны он поехал в Литву, чтобы повидаться с сыновьями. Их, моих братьев, схватили в Шавеле45 и отправили в лагерь, что с ними произошло дальше – неизвестно. Сестру Фейгеле и невестку схватили в Отвоцке и отправили в Треблинку вместе со всеми евреями. Вот и все о моей семье.

(7) (30) (40) (50) _ (3) (200) (1) (4) (1) (6,6) (60) (100) (10)46.

 

Смирно!

Мы вернулись в барак после построения. И вдруг в шуме голосов – пронзительный звук свистка.

Уже не раз свисток выгонял нас из барака, не дав отдохнуть, на новое построение – и всегда на то были свои причины. Но сегодня этот звук ворвался в барак, словно буря.

Защемило сердце, в мозгу молнией сверкнула мысль: не против нас ли обращен этот звук? Не за нами ли пришли? Вдруг и нас собираются разделить, разлучить друг с другом – и послать на смерть? Вероятно, слух, который распространился среди нас вчера, – что в пятницу специальным транспортом куда-то отправят тех из наших братьев, кого не приписали к работе в крематории, – оказался правдой. Так заставляет думать и то, что нам вчера объявили за работой: информация о транспорте не актуальна. Раз говорят «нет» – значит, «да».

Мы стоим, выстроившись, в страшном напряжении. Что-то будет? Может быть, нас всех собираются «ликвидировать»? Но даже если сейчас они пришли только за некоторыми из нас, то и для всех остальных это начало конца. Если сейчас так или иначе избавляются от моего брата – то и я, пожалуй, уже не нужен. Мы тревожно переговариваемся: о чем ты думаешь? Как ты оцениваешь ситуацию? Вдруг раздается громкий крик блокэльтесте: «Achtung!» Прибыли лагерфюрер и вся его свита. Их лица нам хорошо знакомы, но на построении они не появлялись еще ни разу: последний раз мы их видели здесь пятнадцать месяцев назад, когда нас определили на эту страшную работу. Что будет? Тревожная мысль мучает нас: что будет сейчас – когда они собрались нас ликвидировать? Все переглядываются – нервно и испуганно. «Желтые повязки»47 тоже стоят с бледными лицами: нет сомнений, готовится что-то серьезное.

Сейчас нас всех объединяет одна мысль, одна проблема. Все печальны и подавленны. Всеми овладели ужас и дрожь. Все напряженно ждут того, что произойдет в ближайшие минуты. Мы вдруг ощутили, что пятнадцать месяцев жизни бок о бок и кошмарной совместной работы сплотили нас, группа товарищей стала особым братством, что братьями мы и останемся до последних минут своей жизни, один за всех и все за одного. Каждый почувствовал общую боль, общее горе, грядущие муки и страдания. И хотя никто еще не представлял себе этих мук, все понимали: «что-то» должно произойти. Каждое «преобразование», как нам хорошо известно, сулит только одно – переход от жизни к смерти.

Ожидание длится недолго, вскоре выясняются некоторые подробности: рапортшрайбер48 начинает вызывать по номерам тех товарищей, которые не останутся работать в крематории.

И вот постепенно общее напряжение начало спадать, общий страх, страх за всех, сменился личным, страхом только за себя: ужас покинул тех, кто был абсолютно уверен, что его номер назван не будет. Для нашей семьи эта минута стала роковой: между нами – пусть медленно и незаметно – стала расти пропасть. Соединявшие нас нити ослабли. Наш братский, наш семейный союз дал трещину. Вот она – слабость, нагота того существа, которое называется человек. Инстинкт выживания, теплившийся где-то в глубине каждого из нас, превратился в опиум – и незаметно, незримо отравил в каждом из нас человека, друга и брата, вытеснил сочувствие: «Это тебя не касается, ты можешь быть спокоен, пока «вызывают» кого-то другого», – и заставил забыть, что «кто-то другой» – это твой брат, это тот, кто остался у тебя вместо жены, детей, родителей, всей семьи…

Недавних братьев опьянило незнакомое дотоле чувство, и они забыли, что если жертвуют одним из них, то и в жизни другого скоро уже не будет необходимости. Для каждого надежда на лучшее и уверенность в том, что «пока» лично ему ничего не грозит, стали утешением, источником мужества и сил, – и на месте прежней любви между нами пролегло отчуждение. Каждый новый номер, который выкрикивал рапортшрайбер, как динамит, разрушал соединявший нас мостик.

Ужас охватил только тех, чья судьба сейчас решалась, чьи мнимые гарантии могли исчезнуть: спасет ли их то, что они приписаны к работе здесь? Мы заметили, что те, чьи номера еще не прозвучали, стараются отодвинуться подальше, вжаться в стену. Как бы они сейчас хотели убежать, спрятаться где-нибудь, где бы их не настиг взгляд лагерфюрера49 и его свиты: кто знает, на кого еще они обратят внимание? Одно их слово выделяет тебя из толпы, из группы, в которой, как тебе кажется, ты чувствовал бы себя лучше или, по крайней мере, более уверенно.

Все хотят, чтобы чтение списка закончилось как можно скорее. Каждый хочет избавиться от гнетущего чувства беспокойства и неуверенности.

Тяжелее всего тем, кого несправедливо отделили от группы приписанных к крематорию и заставляют встать в ряд отъезжающих, чтобы занять место кого-нибудь из привилегированных, кто в последний момент «раздумал» ехать или до последнего не верил, что до этого дойдет, обнадеженный своими «покровителями» – штурмфюрером или лагерфюрером… Их горе было вдвое больше нашего: их ведь уже оставили здесь – но вдруг приказывают встать в другую колонну, занять чье-то пустующее место. Им кажется, что они ложатся в пустую могилу, которую выкопал кто-то из тех, привилегированных заключенных.

Все разделились на две группы: приписанные к крематорию и неприписанные. Черные тучи, висевшие на нашем горизонте, застыли между двумя этими группами, и казалось, что над нами небо стало немного светлее, а над ними нависла черная мгла. Те, кто был полностью уверен, что его оставляют, успокоились. А те, кого точно высылали, были охвачены болью и ужасом. Немой вопрос – куда? чего ждать? – казалось, наполнял все пространство, где они находились, висел в воздухе. Перед их глазами как будто появилось огромными буквами написанное слово: КУДА? Все существо их, душа и сердце были охвачены ужасным размышлением, разрушавшим, сжигавшим их личность: куда нас повезут? Что нам предстоит?

 

Вера

Все мы были уверены, что им не удастся осуществить задуманное так легко. Мы, работники зондеркоммандо, братья, при первой попытке разорвать нашу семью – мы покажем себя. Нас-то не удастся убедить, что нас повезут на работу, на которую надо послать именно нас, и никого другого. Мы были свидетелями того, как тысячи самых нужных людей, самых ценных для рейха кадров, скажем, работники фабрик по производству обмундирования, были привезены сюда и сожжены в крематории.

Нет, эти рафинированные бандиты-обманщики не смогут убедить нас в необходимости перебросить нас на другой объект. Нет, нас они так не обманут! Как только они притронутся к нам – к единой семье, к единому организму, – мы очнемся и, как раненый зверь, бросимся на врага – на этих извергов и преступников, истребивших наш безвинный народ. Наступит решающее мгновение, и мы скажем свое последнее слово. Как лава из вулкана, вырвется давно кипевшая в нас жажда мести. Мы положим конец кошмару, в котором мы вынуждены были жить пятнадцать месяцев.

Мы надеялись, мы верили, мы были глубоко убеждены в том, что, когда мы столкнемся лицом к лицу с опасностью потерять свою жизнь, – мы сумеем очнуться и увидеть страшную действительность без прикрас, поймем, что все наши мечты и чаяния были лишь пустыми фантазиями, иллюзиями, которыми мы сами были рады обманываться, чтобы не замечать той смертельной опасности, которая постоянно нам угрожала. Мы надеялись, что когда мы почувствуем, что у нас нет больше шансов остаться в живых, чтобы дать достойный отпор врагу, отомстить этому варварскому народу за преступления, которым в человеческой истории еще не было равных, – тогда уже мы не будем больше ждать!. Когда мы поймем, что для нас уже копают могилу, что под нами уже разверзается пропасть, – тогда и наступит великая минута. Выплеснутся весь гнев и вся ненависть, вся мука и вся боль, долго – в течение пятнадцати месяцев ужасной работы – зревшие в нас и питавшие желание мести. Когда придет пора защитить свою жизнь и отомстить, тогда вулкан проснется. Все без исключения, вне зависимости от физического состояния и характера, будут охвачены жаждой отмщения и героическим порывом.

Мы все, стоя на краю могилы, на последнем издыхании, вместе дадим ответ на страшный вопрос: почему же мы жили в самом сердце преисподней, почему мы могли здесь существовать, почему могли дышать воздухом смерти и уничтожения нашего народа?

В это мы все верили…

 

Хотя бы один

Мы все были в страшном напряжении, наши чувства бурлили, воздух как будто раскален, а люди – как порох: хватило бы даже искры, чтобы занялось пламя. Эта искра тлела в наших сердцах, ожидая дуновения ветра, который бы ее раздул, – но суровая холодная волна потушила ее.

Проклятые преступники, эти негодяи, чье единственное желание – выследить нас, поставить нам капкан, поймать нас, поняли наши намерения и почувствовали наш настрой. Они прочли самые сокровенные наши мысли и увидели в них нашу духовную наготу. И, чтобы избежать нежелательных последствий, чтобы беспрепятственно осуществить задуманное и избавиться от нас, они обратились к старому известному принципу, ставшему девизом британской политики: «Разделяй и властвуй».

Они разделили нашу семью, уничтожили всеобщее чувство опасности – отныне боялись только «неприписанные». В ту минуту, когда братья, оставленные на работе в крематории, смогли забыть об этой опасности – опасности лишиться своего места, которое казалось им надежным, – у нас больше не осталось общих чувств и стремлений. Те, кто продолжал еще питать иллюзии в отношении своей судьбы, кто надеялся выжить, пережить этот кошмар, оказались безоружны. У них пропало желание бороться. Инстинкт самосохранения не позволял им и помыслить о борьбе и мести.

Мы разделились на две группы – каждая думает о своем, и каждая боится своего. Одна – над которой уже нависла страшная угроза, и другая – которая еще не осознает опасности.

Бывшие братья стали друг другу чужими. Те, кого увозят от нас навсегда, сейчас стоят, бессильно опустив руки. Уверенность в завтрашнем дне, казавшаяся незыблемой, исчезла, и от братских чувств, от ощущения общей ответственности – один за всех и все за одного – не осталось и следа. Однако связующая нить между теми, кто уезжает, и теми, кто остается, порвана еще не полностью, ведь «приписанные» все-таки помнят, что им угрожает не меньшая опасность, и каждый из нас чувствует себя так, как будто от его тела живьем отрывают куски.

И все же разница между нами есть: привилегия, полученная теми, кто остался приписанным к крематорию, дала им право думать, что первыми, кто ввяжется в бой, должны быть «они» – люди, над которыми уже занесен меч. Человеческая слабость – страх рисковать собой, страх потерять свою все равно обреченную жизнь – нашла себе хорошее оправдание.

Все смотрели на братьев, выстроившихся в колонны на плацу. Казалось: одно их движение – и мы бы тоже, не раздумывая, ринулись в бой. Все с радостью поддержат их порыв, все напряженно ждут того, что должно произойти в ближайшие минуты.

Но и тут стрелы наших врагов попали в цель: разделение сбило с толку и тех, кому, казалось, уже нечего терять. Они видели, что между нами и ними выросла железная стена, что они остались в одиночестве и что нас с ними уже ничего не связывает. В это же заблуждение впали и мы. Если бы нашелся хоть один человек, который сохранил бы способность трезво мыслить, не поддался бы оглушающему действию разделения, этому опиуму, который бандиты влили в наши окаменевшие сердца, если бы он бросился в бой – тогда бы произошло чудо. Его воля окрылила бы всех нас, его движения вызвали бы бурю, из искр, тлеющих где-то в глубине, вспыхнуло бы пламя – и мир впервые услышал бы предсмертный вопль изверга и ликующую песнь победителей, детей истребленного народа.

Это был наш шанс, мы уже чувствовали муки, в которых должно было родиться что-то новое и небывалое, муки мести и героизма, – но в этих муках появилось на свет совсем другое дитя – трусость.

 

В бараке

Нас загнали в барак, в нашу прижизненную могилу. А там, снаружи, под надзором лагерных бандитов остались стоять они, наши братья.

Мы вбежали в барак и остановились, как вкопанные, как если бы мы были здесь в первый раз. Все как будто онемели, не находят себе места. Никто не осмеливается подойти к своим нарам и сесть или лечь, а тем более сказать что-нибудь, нарушить мертвую тишину.

Все чувствуют трагизм ситуации, каждый осознает, что сейчас разыгрывается ужасная сцена, в которой он соучастник, но вдуматься в происходящее он не в силах. Мы собираемся в маленькие группы, чтобы объединить свое горе с горем друга. Все чувствуют, что в воздухе нависло тяжелое ощущение беды, и оно исходит от толпы, стоящей снаружи, заполняет барак целиком и проникает повсюду, ложится тяжким грузом на сердце и душу, – но что это за чувство, в чем оно состоит, мы не можем понять.

Одно мы чувствовали – что там, за стеной, стоят они, самые дорогие и близкие нам люди, с которыми вместе, одной семьей мы еще час назад вышли из барака и вместе же должны были вернуться – когда бы не пришла беда. Их удерживают на плацу, и вместе нам теперь никогда не быть.

В одночасье между нами и ими выросла стена: мы здесь, в бараке, а им больше не попасть сюда. Мир разделился надвое. Эти негодяи, чей радостный победный клич мы вынуждены слышать, разорвали наш единый организм на две половины. Они кромсают скальпелем нашу плоть. Мы чувствуем, что еще связаны с нашими несчастными братьями тысячью нитей. Мы в бараке, а они – там, за стеной, но мы уже чувствуем мучительную боль этого разрыва. Мы слышим споры и разговоры товарищей – и знаем, что это их последние слова. Но полностью осознать горе, оглушившее нас, – о нет, этого сделать мы не в силах.

 

Расставание

В печальной атмосфере барака раздался пронзительный свирепый голос: он отдал приказ и этим поднял на ноги людей, погруженных в свое глубокое горе. Голос потребовал: «Все на выход!»

Никому из нас нельзя больше оставаться в бараке, потому что наши братья, стоящие на плацу, должны прийти сюда, взять свои вещи, свой паек – и навсегда расстаться с бараком, ставшим им домом, с лагерной жизнью, а нам, самым дорогим для них людям, друзьям, ближе которых у них никого на свете не осталось, больше нельзя быть с ними. Мы, их немногие оставшиеся в жизни братья, на кого варварская рука еще не опустилась, тоже тяжело переживаем эту минуту, когда брат, который для нас сейчас больше, чем брат (ведь он заменяет и родителей, и жену, и детей), лишен этого последнего утешения – пожать нам руки, расцеловать нас и попрощаться. Они хотят выразить свои братские чувства в момент расставания.

Нас выгоняют на улицу. Никто не может устоять на месте. Нервные перепуганные люди сбиваются в группки и ходят туда-сюда, одни разговаривают, другие молчат, все подавленны, все переживают минуты мучительной боли. Все чувствуют, что должны быть сейчас не здесь, а там, за стеной, в бараке, откуда уже скоро выйдут наши братья: ведь нам хочется быть рядом с ними. Каждый из нас чувствует, что привязан тысячью нитей к тем людям, которые бегают по бараку, чтобы взять свои вещи. Каждому кажется, что, стоя на улице, на самом деле он находится там, внутри. Он и тот, кто в бараке, сейчас едины душой и телом, они не могут расстаться, разделиться, – но варварская рука режет по живому их единое сердце, отрывает их души одну от другой. Они ощущают это горе, боль хирургической операции, которая сейчас происходит.

Каждый хотел бы утешить несчастных, дать им надежду, воодушевить их, чтобы они мужественно держались до последней минуты. Каждый разделяет страдания, которые переживают сейчас наши братья, навсегда уходя из барака, в котором они прожили пятнадцать месяцев. Каждый из нас чувствует, как те смотрят на нас из-за стены и хотят встретиться взглядом с нами, их братьями, преисполненными скорби и тоски. Некоторые из нас прислоняются к холодным стенам, чтобы попытаться расслышать, о чем говорят они в последние минуты перед тем, как уйти навсегда. Как будто стена – единственная преграда между ними и нами – разорвала наши сердца и души.

Вдруг наступила тишина. Братья, отправляющиеся в путь, бросили последний взгляд на барак и под конвоем вышли на улицу.

Мы говорим друг другу: «Они уже выходят!» В сердце защемило: все чувствуют, что что-то должно произойти. Нам предстоит последняя сцена расставания. Каждого пронзает дрожь в ожидании ближайших минут: все мы знаем, что мы тоже соучастники происходящего, и с нами, вероятно, тоже собираются сейчас что-то сделать.

Мы собрались в одну толпу, встали напротив них. Каждому из них хотелось выговориться перед нами, – ведь мы казались им счастливцами, – подбежать к нам, обменяться парой слов, обнять нас. Братские чувства переполняют их, они хотят излить эти чувства на нас. Каждый, даже тот, с кем ты час назад чувствовал себя чужим, стал теперь любимым и дорогим. Хочется броситься им – хоть комунибудь – на шею, обнять, расцеловать, уронить слезу им на грудь, чтобы она достигла их изболевшегося сердца и смягчила боль. Всем теперь хочется многое им сказать, доверить какую-нибудь тайну. Все хотят поделиться с ними своей обманчиво счастливой участью, чтобы утешить их, ободрить и обнадежить, – но они так и застывают, раскрыв нам свои объятия: лагерная охрана уже разделила нас.

Но мы встретились с ними взглядом. Они смотрят на нас глазами, полными зависти. И хотя они понимают, что в конце концов нас ожидает то же, что и их, – все равно очевидно, что они завидуют нам: ведь мы пока что остаемся здесь, мы войдем в освещенный барак, сядем к теплой печке или ляжем на нары и забудемся во сне, отрешимся от ужасного вчерашнего дня, от ужасного сегодня и от еще более страшного завтра, – а их, как пятнадцать месяцев назад, отведут в баню, заставят снять теплые вещи, скинуть сапоги, дадут им деревянные колодки, которые оттягивают ноги, как кандалы; они будут дрожать от холода и ветра, как тысячи других людей, которых мы видим каждый день. А куда их поведут потом? Что их ожидает – не то же самое ли, что постигло миллионы наших братьев и сестер, которых выгнали из дома и увели якобы на работу? Их путь был прост: их привезли в крематорий – и вскоре от них не осталось и следа […] Мы сочувствуем им, нам хочется сказать слова утешения, взять на себя часть груза их страданий, который терзает их сердце. Но нам приходится безмолвно стоять, подавляя в себе бурлящие чувства.

И вот пробил последний час, наступила последняя минута.

Толпа, выстроенная в колонны, уже готова. Людей пересчитывают. Да, все верно.

Двести братьев оторвали от нас, чтобы увезти неизвестно куда, в пугающий таинственный путь. Мы провожаем их взглядами, полными жалости, мы готовы помочь им, отдать им все, что у нас есть, все, что им нужно. Но приходится неподвижно стоять на месте.

Послышалась команда: «Шагом марш!»

Все тяжело вздыхают. Мы чувствуем, как обрывается последняя нить, связывавшая нас. Наша семья разделена, наш дом разорен. Они идут. Сердца тех, кто уходит, и тех, кто остается, бьются созвучно. Мы смотрим им вслед. Каждый из оставшихся шепчет свои последние пожелания и благословения.

Вдалеке еще видна огромная движущаяся тень: это люди идут по вымершей улице. Двести братьев отправляются в последний путь, задуманный Дьяволом. Они идут, испуганно пригнув головы. Мы не можем оторвать от них взгляда, и это единственное, что еще нас связывает.

Вдруг все исчезло. Плац безлюден, их места пусты, мы стоим, осиротевшие и одинокие. Наши глаза еще смотрят туда, где исчезли наши братья.

 

Снова в бараке

Как семья в трауре, что проводила в последний путь своих близких и возвращается домой с кладбища, – вот как мы себя чувствовали.

Как безутешные родственники, которые снова и снова возвращаются взглядом и мыслями к кладбищу – месту, где они только что оставили своих родных, часть своей жизни, – и не могут перестать думать о нем, – так и мы чувствовали себя в ту минуту, когда нам велели идти обратно в барак.

Траурная процессия, тяжелой вереницей тянущаяся с погоста, все идут, низко опустив голову, погруженные в свое горе, – так и мы возвращались в наше жилище.

Как близкие люди, потерявшие любимого родственника, ощущающие боль свежей раны, нанесенной жестокой смертью, – так и мы горевали тогда.

Как люди в трауре, все существо которых пронизано страшным переживанием перехода от жизни к смерти, – такими были и мы в тот момент.

Потеряв близкого, чувствуешь, что лишился части себя самого, без которой не можешь жить, что ты сам разорван на куски, – с таким камнем на сердце мы возвращались к открытым дверям барака.

Как семья, возвращающаяся в дом, откуда несколько часов назад вынесли безжизненное тело близкого человека, – так и мы чувствовали себя. Духом печали и смерти был наполнен весь барак.

Как овдовевшие и осиротевшие, ходили мы на подгибающихся ногах по окаменевшему земляному полу и полными слез глазами смотрели на лежащие в беспорядке вещи, которые в отчаянии разбросали по всему бараку наши братья.

Как скорбящие, входя в комнату, где лежало тело покойного, чувствуют, как отовсюду веет смерть, так и нам казалось, когда мы вошли в наш общий барак, где еще недавно жили наши братья: воздух насыщен горем, отовсюду – от стен, от нар – веет несчастьем. Еще недавно здесь билась жизнь, в каждом уголке теплилось ее дыхание, – и вдруг она исчезла, а вместо нее – что-то мертвое, пустое, застывшее, неподвижное, оно пугает, как призрак, преследует тебя, как злой рок, и пронизывает тебя насквозь, проникает в сердце, в душу – и ты сам как будто уже не жилец.

Как убитые горем родственники смотрят на вещи покойных – так мы смотрели на пол около нар наших ушедших братьев: там были разбросаны вещи, еще недавно необходимые, а теперь – словно рецепты, оставшиеся после человека, умершего от тяжелой болезни. Эти вещи уже ничьи, никому больше они не принесут пользы – только вызовут мучительные воспоминания о том, с кем ты был связан множеством нитей и который исчез навсегда. Ты наступаешь на какую-нибудь вещь – и останавливаешься, пораженный внезапной болью: эта вещь еще недавно принадлежала твоему брату, она хранит тепло его рук и взгляд, который он бросил на нее, прежде чем в отчаянии швырнуть ее на землю.

Явственно ощутили мы свое сиротство, когда подняли глаза и увидели эту ужасную пустоту, от которой исходил дух смерти. Казалось, из этой смертельной пустоты протягиваются невидимые руки, чтобы схватить оставшихся в живых и наполнить ими бездну.

У скорбящих по ушедшим близким глаза полны смертью. Они не могут освободиться от нее, потому что ощущение смерти уже стало неотъемлемой частью их жизни. Мы испытывали то же самое: смерть рядом, мы не можем избавиться от ее присутствия. Жизнь и смерть – две противоположности, всегда отделенные одна от другой полосой боли, – здесь слились воедино.

Как тот, кто потерял близких, старается сохранить память об ушедших, запечатлеть в сердце их облик, – так и мы жили воспоминанием о тех, кого мы потеряли. Мы поняли, что братья, которых оторвали от нас, были частью нашего организма. Каждой клеточкой тела мы ощущали эту потерю.

Как теперь жить? Как думать и чувствовать? Теперь мы и шагу не можем ступить без братьев, которые покинули нас.

 

Свой угол

В бараке у каждого из нас есть свой бокс. Это личное пространство каждого, это угол, который только и остается тебе на этом проклятом куске земли, несчастнейшем на свете. Он становится тебе близким и преданным другом, братом, чутким к твоим страданиям. Он заменяет тебе дом, семью, жену, ребенка. Это то немногое, что отпущено тебе в этом дьявольском месте, в этом мире жестокости, зверства и варварства, где человеческие чувства давно потеряли цену.

Теперь боксы ушедших как будто облеклись в траур. Они стоят, как мать, скорбящая о детях, которых внезапно забрали у нее. Подойди – и ты услышишь ее плачущий голос. Вот фотографии детей, что были тебе братьями, а теперь навсегда исчезли.

Вид этих боксов напоминает тебе, что с каждым, кто в них жил, ты был знаком уже пятнадцать месяцев. Всех их ты видел каждое утро, каждый день и каждый вечер. С ними вместе ты пережил множество событий. И вот ты видишь их – еще живых, полных сил, ты чувствуешь их взгляд, смотришь им в глаза […]

Это какая-то дьявольская игра: ты видишь их еще при жизни, слышишь их голоса – и вдруг все исчезает, как будто мгновенно уходит под землю.

Сколько разных людей, сколько лиц и характеров было здесь! Каждый вечер внизу садились вместе глубоко верующие и при свете свечей изучали проким50 из Мишны51 и углублялись в споры мудрецов Талмуда; недавно обратившиеся к вере читали псалмы и маймодэс52 или вслушивались в спор знатоков о законах Шулхн-Орэха53. Были и те, кто старался отвлечься, занявшись игрой или какой-нибудь чепухой: свое горе они пытались замаскировать внешней беспечностью.

Эти вечера вносили разнообразие и яркие краски в серочерную лагерную жизнь, в наше трагическое бытие.

Это был островок гармонии в этом адском мире, из каждого бокса будто бы доносился свой тон – и все они складывались в общую мелодию.

В каждом боксе шла своя жизнь, которая незримо поддерживала нас, вселяла в нас уверенность, мужество и надежду, которые были нам так необходимы, делала наше существование осмысленным, пряла невидимые нити, которые связывали нас в неразлучную семью.

И вот теперь мы стоим у края могилы, откуда смотрит на нас страшная смерть. Когда ты оказываешься рядом с боксами ушедших, ты чувствуешь, как неживые предметы грустят о людях, которые еще вчера были здесь. Эти боксы могут рассказать о страданиях и муках, которые выпали на долю их бывших хозяев, о тех днях и ночах, когда только они и слышали тихие рыдания, что вырывались из измученной груди этих несчастнейших из людей.

В те ужасные дни, когда наши братья искали друга, с которым они могли бы разделить свои страдания, сердце, которое могло бы понять их муки, – рядом не было никого, кто был бы готов выслушать их, потому что все вокруг тонули в том же море мук и боли, и каждый желал обрести друга, которому он мог бы все рассказать. И все мы душили в себе эту боль, загоняли глубже свои страдания, старались заглушить наше несчастье – и тяжелая цепь наших мучений все прирастала, давила на нас тяжелым грузом, сжимала нас, придавливала к земле, ломала. И тогда каждый из нас шел в свой бокс, всегда готовый принять страдающего: в боксе было место для обессилевшего тела, можно было лечь и укрыться одеялом, как в детстве, телу и душе становилось тепло, спадало страшное оцепенение, в котором мы проводили весь день, из глаз лились потоки жарких слез… […] И от всего этого – и от тепла, и от слез – становилось легче на сердце.

В боксе, в атмосфере тепла и уюта, – насколько только возможен уют в этом страшном месте, – каждый переносился мыслями в детство, вспоминал о родителях, а потом о жене, о собственных детях. Перед глазами вставали картины прежней жизни: все вместе – дети и родители, муж и жена – жили в счастье и спокойствии. А что сейчас? Сейчас он, одинокий, без жены и ребенка, потерявший родителей, лежит здесь. Он вспоминает этот кошмар: ведь он своими глазами видел, как всю его семью сожгли. Но тогда он стоял в тупом оцепенении и не мог осознать произошедшего, и только сейчас, в момент воспоминания, на его глазах показались слезы. Уже давно ждал он того часа, когда сможет оплакать своих родных: родителей, жену, ребенка, братьев и сестер, – но сделать это он долго не мог, потому что живых чувств в нем, казалось, уже не было. И только сегодня он пережил, наконец, момент пробуждения: тепло растопило лед его сердца, и слезы омыли его неизлечимые раны. Какое счастье это принесло его измученной душе!

Наши боксы, казалось, переживали те же события, что и мы. Когда мы уходили на работу, они как будто бы с нетерпением ожидали нашего возвращения, чтобы узнать, что мы видели за день, сколько тысяч жизней оборвалось на наших глазах, откуда привезли этих несчастных людей и как их умертвили… Сколько страшных тайн, сколько душераздирающих рассказов хранят эти холодные доски!

В бессонные ночи, когда мы метались в муках и не могли успокоиться, потому что бурные волны нашего горя швыряли нас из стороны в сторону, – только от этих досок и могли мы ожидать сочувствия.

Мы возвращались к своим нарам, измученные страшными переживаниями и физическим истощением, разбитые, сломленные, в отчаянии, – и в изнеможении падали, как подрезанные колосья, в объятия сна, и всю ночь без перерыва слышались тяжелые, полные страдания и муки вздохи, вырывавшиеся из наших сердец, изошедших кровью и болью. Один отчетливо вскрикивал: «Ой… ой… мама… мама…» Другой, изнемогая от тяжелого кошмара, произносил одно слово: «Папа…» Третий метался во сне, кричал, заходился в истерических рыданиях и бормотал имена жены и ребенка. Ночью все снова и снова переживали несчастье, уже давно постигшее их семью. Каждый снова видел, как его самых дорогих и близких безжалостно вырывают у него из рук. Его окружили какие-то люди-изверги, у всех жестокий, пронзительный взгляд. В руках у них были револьверы и винтовки. Он просит их, плачет, кричит, но никто не слышит его – и он убегает […] Через несколько минут он видит своих близких уже раздетыми догола: вот мать, отец, сестры, братья, жена с младенцем на руках. Их всех выгнали из барака и заставляют идти босиком по холодной, как лед, земле. Ветер хлещет их обнаженные тела. Несчастные дрожат от страха и холода, плачут, жалобно вскрикивают, в ужасе оглядываются по сторонам. Им не дают остановиться. На них бросаются дико воющие собаки, кусают, отрывают куски тела… У одной женщины собака вырвала из рук ребенка и треплет его, тащит по земле. Небо дрожит от криков. Матери бьются в истерике. Кажется, что на этой проклятой земле разыгрывается какой-то невообразимый дьявольский спектакль: голые женщины, мужчины, дети убегают от собак, которых натравливают на них люди в военной форме с палками и нагайками в руках.

Вдруг в этом хаосе, среди жутких криков он расслышал знакомый голос: его старая мама упала на землю, а сестры пытаются ее поднять, но не могут. К ним уже несется какой-то негодяй с палкой, бьет их – мать и сестер – по голове. Видеть это невыносимо, он бросается к маме, хочет подбежать и всех спасти – но не может.

Тут же слышит он крик жены: треснул лед, и она упала в воду вместе с ребенком. Она зовет на помощь, двое каких-то людей тащат ее, как труп, за руки, младенец захлебывается и тонет в ледяной воде, – а вокруг стоят люди с собаками и цинично смеются, как будто перед ними разыгрывают комедию. Он срывается с места, бежит к тонущим, хочет подхватить их, вытащить из воды, дать им теплую одежду и убежать с ними куда-нибудь – но он в ловушке, связан по рукам и ногам и не может сдвинуться с места.

Вот он снова видит родителей, братьев и сестер. Мама лежит на холодном цементном полу, сестры придерживают ее голову, покрывают ее поцелуями, отец и братья плачут… Где же его жена с ребенком? Он ищет их – наконец увидел: жена лежит, вытянувшись на земле, ребенок около нее, – а рядом стоит убийца с револьвером в руке и прицеливается. Он кричит во сне, воет, как раненый зверь. Его товарищ, спящий на соседних нарах, проснувшийся от криков, разбудил его. И вот он лежит, оглушенный, ничего не понимает, как будто только что побывал на поле боя. Как только брат ни просил его рассказать, что же ему снилось, – он отказывался. Тихо плача, в ощущении кошмара от только что пережитых событий, он так и лежал, не проронив ни слова, до утра.

Бывали и радостные ночи – они как биение живого источника в этой окаменевшей мертвой пустыне. В эти ночи мы прижимались к унылым доскам, как к телу любимой. В эти ночи сон принимал нас, несчастнейших детей этого мира, в свои объятия и возвращал к прежней жизни, в счастливую атмосферу прежних дней, от которой при свете дня мы безнадежно оторваны. Ночь щедро возвращала несчастному его дом, родителей, братьев и сестер, жену и детей.

Этот человек, днем похожий на тень – несчастный, изможденный, – теперь доволен и беззаботен, на его лице появилась улыбка: он снова в кругу семьи. Отец, мать, сестры и братья (даже те, кто обычно в отъезде), он сам с женой и ребенком – все собрались и вместе сидят за празднично накрытыми столами, едят, поют, смеются, рассказывают анекдоты. Он, молодой отец, играет с ребенком, тот весел, прыгает и танцует. Все счастливы и довольны: в доме праздник, у всех приподнятое настроение, все наслаждаются покоем и беззаботной радостью. Его жена поет – и все очарованы сладостными звуками ее голоса. Пение проникает в сердце, наполняет душу и тело – и все подхватывают приятную мелодию, подпевают. Эти сладкие звуки окрыляют, возносят… И он так счастлив, перед ним открывается новый фантастический мир…

Вдруг пение прервалось. Раздался какой-то резкий звук, от которого он проснулся. Это лагерный гонг: пора вставать. А он остался лежать, оглушенный, как будто без сознания. Где он? Неужели это только сон? Он еще видит их лица, слышит их беззаботный смех, руками он еще чувствует тепло ребенка, которого только что прижимал к сердцу. Казалось, только что он говорил с женой, он даже помнит о чем! Неужели все это было только сном? И всех их – мамы, папы, сестер, братьев, жены и сына – уже давно нет на свете? Да, их всех давно сожгли, а он остался один в этом дьявольском мире, одинокий и несчастный. О, зачем гонг разбудил его? Как счастлив он был бы, если бы мог погрузиться в такой сладостный сон навечно – и больше не просыпаться! О, это была бы поистине счастливая смерть!

А сейчас он, бессильный, полный досады и отчаяния, поднимает усталую голову, встает, натягивает свою робу и неверной походкой идет на плац, чтобы оттуда, после построения, снова отправиться на свою адскую работу.

А его бокс опустел, и кажется, что он по-отечески грустит и ждет своего дорогого сына.

 

Построение или траур?

Нас снова вызвали на плац, где совсем недавно разыгралась ужасная сцена расставания. Сейчас будет наше первое построение после акции. Сейчас нам объявят официальные данные: число оставшихся и статус, утвердив произведенный над нами чудовищный эксперимент.

Мы, как обычно, строимся в ряды по десять – и половина плаца остается пустой. Смертью веет от этой половины. Ты чувствуешь ее, ощущение близко стоящей смерти охватывает тебя и не отпускает: еще сегодня, на обычном утреннем построении, все они, наши братья, были здесь – а теперь на их месте какаято зияющая пустота.

Ощущение такое, будто тебя разрезали пополам и у тебя осталась половина тела, ты с трудом держишься на ногах. Рана еще свежа, кровь на ней еще не запеклась.

Все стоят, опустив головы, сгорбившись. Не слышно разговоров: никто не осмеливается нарушить хоть словом эту печальную, мертвую, неподвижную тишину. Все охвачены горем, которое разлито везде и проникает повсюду – как будто плаваешь в море печали.

Нас считают – все сходится. Нас осталось 191 – меньше половины. Мы строимся по номерам и ждем. Рапортшрайбер вызывает нас по картотеке, выкрикивая номер карточки и имя. Карточки, обладателей которых уже нет с нами, остаются лежать в стороне – теперь они ничьи. Их хозяева где-то далеко и ждут в ужасе своей участи.

И нам начинает казаться, что эти карточки – живые существа, связанные и скрепленные друг с другом. Они составляют свое особое семейство, неразрывную цепь. А мы против своей воли присутствуем при последнем акте расставания, как будто сейчас от нас отрывают кого-то еще: на наших глазах уничтожается единственная память об их жизни, последнее свидетельство их родства с нами – нам начинает казаться, что мы действительно кровные родственники, что когда-то мы прибыли в лагерь одной семьей.

Сцена расставания подходит к концу.

Вот стоят два ящичка с карточками. Кажется, что карточки двигаются, как живые, что они чувствуют и мыслят – и сейчас прощаются друг с другом. Такое впечатление, что если подойти поближе и прислушаться, то услышишь тихие слова прощания и запоздалые пожелания, с которыми карточки оставшихся братьев обращаются к карточкам 250 ушедших: они хотят быть с ними вместе, проводить в страшный путь, который приготовил для них Дьявол. Кто знает, куда ведет несчастных этот путь?..

 

Первая ночь

Мы расходимся по боксам – и кажется, что мы садимся не на нары, а на траурные скамейки54. Все охвачены скорбью, и каждому хочется высказаться. Трагедия, только что разыгравшаяся на наших глазах, всех привела в смятение.

Люди, оглушенные недавней смертью близких, забывают, что у них есть тело – живое тело, которое требует своего. Так и мы: каждый напоминает товарищу, что надо встать и поесть. Мы ищем друг у друга утешения и ободрения.

Братья, делившие нары с теми, кого уже нет, подходят к своим боксам, дрожащими руками берут свои одеяла и ходят по бараку в поисках нового места для сна, потому что оставаться на старом они не в силах: еще вчера здесь был брат – а теперь его постель пуста, холодна и мертва.

Медленно тянутся печальные часы, ложатся тяжелой массой в своем монотонном течении. Даже самые твердые, самые храбрые и несгибаемые из нас охвачены горем. Потихоньку все уходят к себе в боксы и ложатся, накрываясь одеялом: мы все хотим хоть ненадолго освободиться от гнета нашего горя, забыться во сне.

Уже поздняя ночь. Все тихо, мертвое оцепенение охватило барак. Слышны только стоны и тяжелое дыхание несчастных: и во сне не найти им покоя. Из опустевшего конца барака веет печалью, горе наполняет все пространство, и нет от него спасения, как нет преграды между жизнью и смертью: оцепеневший мертвый мир неотделим от жизни – печальной и обреченной.

Осиротело горит лампочка, освещает пустые нары, которые, кажется, тоже скорбят по ушедшим. Кто знает, где они и что они? Наверное, сидят где-нибудь, дрожа от ужаса, изнемогая от бессонницы, – и негде им преклонить голову. В ночной тишине будто бы слышен горестный вопрос: почему, почему их забрали? Куда лежит их путь?

Лампочка горит, ее светом залит мертвый мир… Смотришь на нее издалека – и кажется, что это поминальная свеча, зажженная в память о двухстах жертвах.

 

Траурное утро

Прозвенел лагерный гонг: довольно, довольно вам отдыхать, враги и преступники! За работу, проклятые, ваш адский труд ждет вас!

Сегодня мы все встали раньше времени: бессонная, полная кошмаров ночь измучила нас, мы с трудом дождались утра. Обычно мы стараемся пролежать лишнюю минуту под одеялом, продлить ночь, – но не сегодня. Уже с первым звуком гонга мы все вскочили и оделись.

В бараке слишком тихо, не хватает того шума, который раньше поднимала при пробуждении наша семья – пятьсот человек55. А теперь – грустным серым утром – нас снова охватило ощущение близкой смерти. Вот мертвенно пустые боксы… Раньше в них билась жизнь, а теперь – ни слова, ни звука.

Пустая половина барака замерла в неестественном оцепенении. А ведь каждое утро именно оттуда доносились первые за день слова, первый утренний шум – и мы знали, что начинается новый день. Мы еще лежали под одеялом, слабые утренние лучи пробивались в окна – а оттуда уже были слышны звуки молитв. Эти звуки разносились повсюду, наполняли сердце и душу и напоминали каждому о доме, о детстве, о тех молитвах, которые читал по утрам отец или дед, – или о молитве, которую читал он сам, прося о жизни и счастье для себя и своей семьи. Сейчас остается только тяжело вздохнуть: очень не хватает этих слов, этого призыва, этой гармонии. Оказывается, каждое движение, каждое слово всех этих людей были незаменимыми деталями нашей машины: теперь их нет – и машина стоит неподвижно.

Исчезла часть нашей жизни. Каждое утро они будили нас, звали пить кофе – а теперь никто не будит и не зовет, как будто […] стало не нужным ни для кого.

Все движется так спокойно, так медленно… Вокруг полная апатия. Кажется, что биение жизни они унесли с собой, что с их гибелью жизнь ушла отсюда навсегда. Расчленив наш единый организм, убийцы уничтожили все живое: оставшиеся потеряли волю к существованию. Куда бы ты ни пошел, куда бы ни ступил – всюду понимаешь, как тебе не хватает тех, кто уже не вернется. Везде, за любым занятием ясно чувствуешь, что в твоем теле не хватает какого-то важного органа.

Вот так выглядело первое утро после нашего расставания…

 

«Приступить к работе!»

«Всем приступить к работе!» – скомандовал капо. Сегодня каждый из нас занимает особое, важное место в нашей команде – как отец, у которого смерть забрала половину детей и который бережет оставшихся в живых. Никто из нас по собственной воле не задерживается в бараке: все хотят убежать от этой пустоты, от скорби, которой насыщен воздух в нем.

Мы выходим на плац – но и здесь остро чувствуем, как нам не хватает ушедших. Еще вчера в это время мы шли вместе с ними, говорили – и обрывки этих разговоров еще живы в нашей памяти. А сегодня – кто знает, что с ними сейчас, куда их увели… Нам хотелось как можно быстрее выйти за ворота: может быть, мы сможем увидеть наших братьев, посмотреть на них в последний раз, обменяться прощальными взглядами… Но даже этого нам не позволили. Их погнали к поезду раньше, чем выпустили нас, и, когда мы подошли к воротам, они были уже далеко. Как удалось узнать, наши братья были одеты в арестантские робы, на ногах – деревянные колодки, теплые вещи и сапоги у них отобрали, чтобы сразу унизить, измучить морально и физически.

За воротами нам не стало легче, каждый шаг приносил лишь страдания: ведь по этой земле совсем недавно, каких-нибудь полчаса назад, прошли они, миновали ворота, десятки постов лагерной охраны… Нас мучает все тот же вопрос: куда, куда лежит их путь? Нам больно за братьев – но становится страшно и за собственную судьбу. Сколько еще нас продержат здесь? Не станет ли разделение команды сигналом к ее полной ликвидации? Ничего не известно…

Мы идем, опустив глаза, и чувствуем, что на нас устремлены циничные взгляды, что эта насмешка ранит нас в сердце, тревожит, бередит нашу свежую рану. Люди, смотрящие на нас, выставляют нам счет за вчерашний вечер: они были уверены, что произойдет что-то важное, что их «операция» отразится не только на нашем организме, но и на них – на тех, кто ее провел!

Пожалуй, они правы: мы должны были дать достойный ответ, и в своем бездействии виноваты мы сами. Инстинктивно мы оглядываемся по сторонам, ищем того, кто бросает нам этот вызов, смотрим, что это за сила, которую уничтожил бы наш огонь, если бы мы его только разожгли. Я поднял глаза – и увидел, как заключенный-поляк бьет еврея и кричит: «Жид паршивый!»56 Вот эта сила: те, кто помогает потушить наше пламя, – вместе с теми, кто держит их самих за колючей проволокой. И я понял, как мы одиноки: и в борьбе за свою жизнь, и даже в отчаянном тайном замысле, который спрятан глубоко в наших сердцах.

 

На посту

Капо вызывает все группы по очереди – все они стали вдвое меньше, а одна полностью ликвидирована. Это Reinkommando – группа, куда направляли физически слабых людей и заставляли заниматься только одним: мыть волосы, которые мы срезали с голов женщин, убитых газом. Это единственная группа, уничтоженная целиком.

За работой чувствуется нехватка людей. Даже в тех группах, которые стали ненамного меньше, это заметно: все помнят, что вот тут вчера стоял еще один брат, – а где он сегодня? Все заставляет вспомнить о тех, кого сегодня с нами уже нет.

Я поднимаюсь наверх посмотреть, что там делается: там, около печной трубы, обычно сидели несколько десятков человек – и старых, и молодых. Их работа, в сущности, заключалась в том, чтобы сидеть там, укрывшись от взгляда наших надсмотрщиков, и читать псалмы, изучать Мишну или молиться. Работали они ровно столько, сколько нужно, чтобы показать, что они тоже что-то успели сделать. Работать мы можем и очень быстро, и очень медленно – в зависимости от ситуации, и сделать вид, что мы напряженно трудимся, несложно. Этим и пользовались несколько десятков наших товарищей – религиозные люди, ослабевшие и больные.

Поднимаюсь наверх. Все здесь на первый взгляд осталось попрежнему.

Царит мертвая тишина. Повсюду на полу лежат и стоят металлические ящики, чемоданы и другие вещи, которые использовались как сиденья (на скамейках сидеть трудно: тогда надо было бы все время слишком низко нагибать голову), – точно на тех местах, где оставили их наши братья. Такое впечатление, что эти ящики замерли и ждут, когда ушедшие вернутся. Все помещение наполнено печалью и горем. Подходишь к одному из сидений – и находишь спрятанный там молитвенник, тфилн или талес57. Эти вещи еще вчера были в ходу – а теперь они никому не нужны: нет больше тех рук, которые взяли бы тфилн, нет губ, которые стали бы шептать священные слова, и нет тела, которое накрыл бы талес во время молитвы.

Перед моими глазами стоит эта сцена: вчерашнее утро, один стоит на страже, следит, чтобы не вошел посторонний, пока верующие обманывают своих притеснителей и возносят молитву своему Богу, перед которым они честны. Как они боялись! Не раз им приходилось срывать тфилн, прерывать молитву на полуслове и приниматься за работу, как будто они только ею и были заняты.

Им казалось, что они слышат крик этого чудовища – жестокого и циничного обершарфюрера58, начальника над крематориями. Он будто бы негодовал, что они «устроили здесь Bibelkommando», но внутренне был доволен, что даже посреди преисподней, у печи, в которой сгорают тела сотен тысяч евреев, находятся и те, что сидят, прислоняясь к кирпичам, раскаленным огнем, поглотившим их собственных родителей, в котором сгорают их собственные родители, жены и дети, – и молятся. Ведь если они тем самым признают, что все происходит по воле Божьей, то надо позволить им свободно исповедовать свою религию, молиться, укрепляться в вере: так будет спокойнее и для нас, и для них. Поэтому наши надзиратели терпимо относились к нашим молитвам и только шутили по этому поводу […] Вот еда, которую они приготовили на сегодня, – они и представить не могли, что через сутки их загонят в поезд, запрут и забьют в нем двери – и отправят в дальнюю дорогу.

На стене висит список: имена пяти наших братьев, которые должны были сегодня дежурить у ворот. Эти пять имен словно живые существа. Каждое из них вызывает в памяти друга, ты как будто видишь всех этих несчастных братьев и слышишь их голос: посмотри, как мы ошиблись в наших расчетах! Вчера я думал, рассчитывал, что сегодня буду стоять у ворот, – а вместо этого уже стал добычей Дьявола. Помни, брат, помни: завтра не в твоих руках!

Этот список – живое свидетельство нашего ничтожества. Смотреть на него больно и страшно: ведь в нем напоминание о тех, кого с нами уже нет, кто где-то сгинул – но где? Размышления об этом, как невидимые руки, хватают тебя и тянут в омут печали и отчаяния. Кажется, те пять человек, которые носили эти имена, взывают к тебе из бездны, хотят до тебя достучаться, предостерегают тебя. Их угрожающие голоса звучат все громче, они кричат тебе в ухо, уже давно утратившее чуткость, проникают прямо в сердце. В этом хаосе я слышу только отзвук слов: помни! Помни про завтра!

Я ухожу оттуда, подавленный, сокрушенный, обессилевший. Этот голос преследует меня, как неумолимый рок: он тревожит меня, зовет, повергает в тяжелые раздумья…

День, казалось, тянется, как вечность. Я едва дождался вечернего сигнала – и вздохнул с облегчением. Это символично: все наше существование здесь – как один такой день.

 

Вечер пятницы

Некоторые из братьев насмехались, когда другие – десятка два человек – собирались для встречи субботы или для вечерней молитвы. Были среди нас и те, кто смотрел на молитвенные собрания с горьким упреком: наша страшная действительность, трагедии, которым мы становились свидетелями каждый день, не могут вызвать чувства благодарности, желания прославлять Создателя, раз Он позволил народу варваров уничтожить миллионы невиновных людей – мужчин, женщин и детей, чья вина состоит только лишь в том, что они родились евреями и поклонялись тому же всемогущему Богу, что и этот варварский народ, и подарили человечеству великое благо – монотеизм. Разве можно теперь славить Творца? Есть ли в этом смысл? Мыслимо ли это – произносить субботние благословения, когда вокруг море крови? Возносить мольбы Тому, Кто не хочет услышать криков и плача невинных младенцев, – нет! – и, горько вздохнув, противники молитв покидали собрания, злясь и на тех, кто не разделяет их возмущения.

Даже те, кто прежде был религиозен, начинают сомневаться. Они не могут понять своего Бога и примириться с тем, что Он позволяет совершаться всему этому: как Отец может отдать своих детей в руки кровавых убийц, в руки тех, кто насмехается над Ним?! Но задумываться об этом они боятся: страшно потерять последнюю опору, последнее утешение. Они молятся спокойно, не требуя у Бога никаких залогов, не отдавая ему отчета. Они бы хотели разве что выплакаться, излить Ему свое сердце, – но не могут, потому что не хотят лгать ни Ему, ни себе.

Однако вопреки общему настроению нашлись среди нас и те, кто упрямо продолжал верить, кто не давал воли своему недоумению, заглушал в себе все упреки, подавлял чувство протеста, которое терзает душу и сердце, требует разговора начистоту, хочет дознаться, почему же так происходит… Упрямые наши братья сами были рады обманываться, запутываться в тенетах наивной веры – лишь бы только не задумываться. Они верят, они свято убеждены – и демонстрируют это ежедневно – в том, что все происходящее продиктовано высшей властью, веления которой мы своим примитивным умом постичь не в силах. Они тонут, захлебываются в море своей собственной веры – но вера их от этого не становится слабее. Может быть, где-то в глубине сердца у них мелькает сомнение, но внешне они по-прежнему тверды.

В нашей семье, среди пятисот человек – верующих, атеистов, впавших в отчаяние и равнодушных – с самого начала выделилась группа молящихся, сначала маленькая, потом – все больше и больше. Эти люди читали все молитвы, даже ежедневные, в миньене59.

Молитва увлекала и тех, кто не был религиозен и сам не участвовал в миньене: едва раздавались звуки традиционной молитвы, читавшейся в пятницу вечером60, – они забывали о страшной действительности. Мощные волны воспоминаний переносили их в давно покинутый и уже уничтоженный мир прошлых лет. Каждый представлял себя сидящим в теплом домашнем кругу.

…Вечер пятницы. В большой синагоге тепло и светло – как если бы ее освещали сразу несколько солнц. Все одеты празднично, по-субботнему. Сняв будничную одежду и закрыв свои лавки, евреи освободились от бремени повседневной суеты, вырвались из того мира, где душа находится в рабстве у тела. Все беды и хлопоты – и свои для каждого, и общие для всех – забыты. Люди беззаботны, счастливы тем, что им удалось скинуть груз будничных забот.

В синагоге все готово к этому торжеству. И вот звучный голос объявил, что настало время выйти встречать ее величество царицу Субботу.

Кантор поет величественную и в то же время сердечную песнь во славу Субботы. Воздух наполнен этой гармонией, у всех радостное, приподнятое настроение. Каждый шаг навстречу дню святости окрыляет всех присутствующих: душой они устремляются ввысь. Каждое слово, каждый звук молитвенного напева вселяет в них надежду и силы.

Время от времени то здесь, то там раздается тихий вздох, который, казалось, умаляет, оскверняет святость наступающего дня – это кто-то вспоминает о своих будничных заботах и бедах. Кто мог тогда подумать, что эти горести окажутся знаком грядущих несчастий, что за повседневными горестями придет настоящая, огромная беда!.. Человек, который задумался посреди субботней литургии о своих бедах, вдруг почувствовал себя сбитым с ног, раздавленным – насколько же пророческим оказалось это ощущение! Ощутив свое ничтожество и беспомощность, он уже падает с высот, куда вознес его дух субботней святости, и погружается в глубокую пучину отчаяния. Еще несколько минут назад он был уверен, что нашел спасение в бурном море своих бед, но вдруг оказывается, что спасение это иллюзорно, надежды тщетны, – и вновь он хватается за последнюю соломинку, чтобы не утонуть в бушующем море.

Но вот новая волна приносит ему, наконец, облегчение, он слышит голос, который будит его и вселяет в него силу и мужество: «Веѓою ли-мшисо шойсаих!»61 – не бойся, твои враги и притеснители сами будут раздавлены и уничтожены. Не отчаивайся, не примеряй на себя роль жертвы! – и вот человек снова чувствует душевный подъем, прилив мужества, он окрылен, он верит, что завтра будет лучше, чем сегодня. Он забывает печальную действительность и готов жить мечтами о лучезарном будущем. Его манит сияние прекрасного завтрашнего дня, надежда наполняет его и придает ему сил. И его голос уже вливается в хор собравшихся, а душа вновь возносится в горние просторы.

Молитва закончилась. Вместе с отцом и братьями он выходит из синагоги и идет домой, преисполненный покоя и благодати. Лавки закрыты, на улице ни души, все тихо, повсюду в окнах отблески субботних свечей. Царица Суббота наполнила своим величием все местечко, весь быт всех его жителей. Каждый чувствовал себя окрыленным ею и с радостью приветствовал ее приход.

Дом тоже наполнен теплом, покоем и благодатью. Кажется, что каждая вещь поет – и голоса всех вещей сливаются в общий хор, славословящий Субботу. Прозвучало субботнее приветствие – братья с отцом вошли в дом. Повсюду счастье, радостью блестят глаза матери, жены, братьев и сестер.

Как сердечно и искренне звучит субботняя песнь – «Шолом алейхем»!62 Благодать сошла с небес и почила в стенах нашего дома, на всей нашей семье.

Он в кругу семьи, в атмосфере счастья и благополучия. Все сидят за общим столом, едят, пьют и поют. Всем хорошо, все радостны, беззаботны, полны надежд на лучшее. Перед ними – идиллический мир, в котором они – полноправные хозяева. Ничто не угрожает им, они спокойно и уверенно могут вступить в этот мир, только что вновь открывшийся им.

Но вдруг налетела штормовая волна – и вырвала их из этого мира, лишила дома, счастья, субботнего покоя. Отец, мать, сестры, братья, жена – никого из них уже не осталось в живых.

«Хорошей субботы!..» – говорим мы друг другу… Внезапно что-то внутри меня как будто оборвалось. Кому теперь можно пожелать хорошей субботы? Разве остались на свете счастливые лица? Разве живы еще дорогие родители, сестры и братья, любимая жена? «Хорошей субботы!..» К чему это теперь? Я видел пропасть на месте моего разрушенного мира. Оттуда доносились голоса – это моя сожженная семья. И я бегу от этих воспоминаний, как от призрака. Быстрее, быстрее, как можно дальше от этого кошмара! Надо потушить пожар, сжигающий все мое существо!

Но бывают минуты, когда я и сам рад бередить свои раны, чтобы снова пережить страшное потрясение – только бы преодолеть мертвенную душевную неподвижность. Хочется вспоминать о пережитом еще и еще, чтобы снова страдать, чтобы опять было больно, потому что наша невыносимая работа заставляет забыть о своей трагедии: мы каждый день видим смерть миллионов людей, и в этом огромном море крови моя личная трагедия кажется ничтожной каплей.

Хочется замкнуться в своем собственном мире, снова пережить и далекие события, и недавние, переплыть реку прошлого – и снова вернуться в настоящее, как можно дольше удерживаться на поверхности воспоминаний о безвозвратно потерянной счастливой жизни – и снова опуститься на дно, в мой нынешний ад. Насладиться лучами солнца, освещавшего минувшие дни, – и опять погрузиться в мрачную пучину, чтобы осознать глубину нашего непоправимого горя.

В такие минуты я рвался туда, к тому берегу, туда, где молились в миньене набожные евреи, – там черпал я силы – и бежал к своим нарам. И только тогда мое застывшее от внутреннего холода сердце таяло – и я мог почувствовать приход Субботы. Бурные волны отрывали меня от прошлого и прибивали к берегу настоящего – и сердце болело, из глаз текли слезы. Я был счастлив, что встречаю Субботу, рыдая. Давно уже мечтал я увидеть моих близких такими, какими они были в давние счастливые времена: мать – милой и любимой, отца – в праздничном настроении, сестер и братьев – счастливыми, жену – радостной, поющей… Я хотел снова окунуться в мир беззаботного субботнего счастья и оплакать тех, кто уже не встретит со мной ни одну субботу, – моих дорогих и близких, которых уже нет на свете, – и скорбеть, скорбеть о моем несчастье, которое я только сейчас смог почувствовать и осознать.

Я тоскую по моим братьям, по недавно ушедшим товарищам по несчастью – не только потому, что это мои братья, но и потому, что моя жизнь в преисподней неразрывно связана с ними. Я смотрю в тот угол барака, где они молились, – мертвенным запустением веет оттуда. Никого из них больше нет в живых – и вместе со смертью сюда пришла страшная тишина. Только тоска и скорбь остаются мне.

Мы скорбим об ушедших братьях, потому что это наши братья – и потому, что теперь нам не хватает света, тепла, веры и надежды, которыми они наделяли нас.

Их смерть лишила нас последнего утешения.

Перевод с идиша Александры Полян

Примечания Павла Поляна и Александры Полян

1 Имеются в виду Сувалки.

2 Йонкипер (совр. иврит – Йом-Киппур) – Судный день, осенний еврейский праздник.

3 Небольшой город под Варшавой.

4 Личность Кешковской не установлена.

5 О «мусульманах» (доходягах) в концлагерях см. в первой части книги.

6 Фраза, говорящая в пользу того предположения, что этот зачин писался отдельно и позже, чем «Лунная ночь» (скорее всего незадолго до даты намеченного восстания).

7 Мы пишем слово «луна» с прописной буквы, когда речь идет о Луне как герое произведения, и со строчной – когда луна является не более чем частью пейзажа (еврейский алфавит не различает строчных и прописных букв, поэтому в оригинале это противопоставление нейтрализовано).

8 Так в тексте.

9 Имеется в виду традиционный еврейский обряд Шиве (совр. иврит – шивъá): первые семь дней траура родственники усопшего должны проводить, сидя на полу или на низких скамейках.

10 Йорцайт (идиш) – годовщина смерти.

11 Перед началом рукописи «Чешский транспорт» в правом верхнем углу проставлены три буквы, являющиеся аббревиатурой формулы «С Б-жьей помощью». Религиозные люди помечают подобным образом начало любого рукописного текста, написанного еврейскими буквами.

12 6 сентября 1943 г. из гетто Терезин (Терезиенштадт), что расположено примерно в 60 км от к северо-западу от Праги, в Аушвиц вышел сдвоенный транспорт, который насчитывал 5007 человек. Помимо основной группы чешских евреев в транспорт были включены 127 немецких евреев, 92 австрийских и 11 голландских. В транспорте было 256 детей до 15 лет. По прибытии в Аушвиц, 8 сентября 1943 г., они не проходили селекцию. На следующий день они были переведены в новый лагерный участок – BIIb, получивший впоследствии название «семейный лагерь». Его узники представляли собой в Аушвице совершенно особую группу: они были единственными, кому было разрешено селиться семьями (все остальные, и не только евреи, разделялись по половому признаку, существовали отдельные женский и мужской лагеря), их не направляли на тяжелые работы, им разрешалось писать письма (в адресе отправителя указывался рабочий лагерь Биркенау) и получать посылки, для детей выделили особое диетическое питание, им было разрешено организовать школу. Рудольф Хесс на процессе 1947 г. так объяснил существование этого лагеря: письма и открытки из этого лагеря должны были опровергнуть слухи об уничтожении евреев и успокоить как евреев в Терезине, так и представителей Красного Креста, с которыми они состояли в переписке. Так, 17 сентября Лео Янович (секретарь еврейского самоуправления в Терезине) пишет открытку в Женеву о том, что он с женой и группой друзей переехал в Биркенау, где строится новый лагерь. Он выразил надежду, что и здесь сможет работать, как ранее в Терезине. В ночь с 8 на 9 марта 1944 г., после того как обманный маневр удался и ровно через полгода после депортации, первых обитателей семейного лагеря уничтожили. Это событие и описывается Градовским: из 5007 человек, прибывших в Аушвиц в сентябре 1943 г., в этот день было уничтожено 3792 человека. В живых остались только несколько десятков человек – медицинский персонал больницы и 12 пар близнецов, находившихся у Менгеле. (Terezinsky Rodinny Tabor, 1994. P. 190–197; Adler, 2005)

13 Возможно, намек на подготовку восстания.

14 Пурим – весенний еврейский праздник в память о событиях Книги Эстер (Эсфирь) – о чудесном избавлении евреев от смертельной опасности, угрожавшей всему еврейскому народу.

15 Ночь с 8 на 9 марта 1944 года.

16 Девятое ава – день, в который были разрушены Первый и Второй иерусалимские Храмы.

17 Эшелоны из Терезина прибыли в Аушвиц в сентябре 1943 года.

18 Так в тексте. Скорее всего это описка, и здесь подразумевались не словацкое, а чехословацкое правительство, находившееся в изгнании. Но возможно, что это и отголосок представлений о том, что из всех стран прогитлеровской коалиции Словакия имела репутацию наименее антисемитской (в пользу чего говорило, правда, весьма немногое: например, ограничение шестью месяцами закона от 15 мая 1942 года о депортации евреев).

19 Дополнительный аргумент в пользу того, что здесь, как и выше, подразумевалась не Словакия, а Чехословакия, где размещался и Терезиенштадт. Словакия же находилась географически чрезвычайно близко к Аушвицу, и евреи из Словакии были одними из первых, кого между февралем и октябрем 1942 г. стали привозить туда на уничтожение. В то же время между октябрем 1942 и сентябрем 1944 гг. депортации из Словакии не производились. Однако после подавления Словацкого национального восстания во второй половине 1944 г. депортации было подвергнуто около 13 тысяч словацких евреев (главным образом в Аушвиц; они стали, по сути, последним массовым контингентом, нашедшим здесь свою смерть).

20 Концлагеря охранялись соединениями СС «Мертвая голова» (SS-Totenkopfverbände), носившими темно-зеленую униформу (форма войск СС, воевавших на фронте, была черного цвета).

21 Правильно: оберштурмфюрер СС Йоханн Шварцхубер (Johann Schwarzhuber, 1904–1947). Как начальник мужского лагеря он подчинялся непосредственно коменданту лагеря Р. Хессу. После официального разделения концлагеря Аушвиц на три обособленных концлагеря (22 ноября 1943 года) подчинялся коменданту лагеря Аушвиц II штурмбаннфюреру СС Фритцу Хартенштайну (с мая 1944 года – хауптштурмфюреру СС Йозефу Крамеру). Именно Шварцхубер отбирал людей в «зондеркоммандо». См. в Приложении 3.

22 Скорее всего – унтершарфюрер СС Иоахим Вольф, сменивший на посту оберрапортфюрера Шилингера.

23 Правильно: обершарфюрер СС Петер Фосс (1897–?). С 1943 и до мая 1944 года – начальник крематориев в Биркенау; он же, скорее всего, – Форст, о котором Л. Лангфус пишет, что, встречая транспорты перед крематориями или бункером, он имел обыкновение щупать и трогать за половые органы всех проходивших мимо него молодых женщин.

24 Личность героя неизвестна.

25 Имеется в виду транспорт из 1800 человек, прибывший в Аушвиц 23 октября 1943 г. из Берген-Бельзена. Большинство находившихся в нем евреев (в основном из Варшавы) являлись счастливыми обладателями купленных ими за большие деньги паспортов или виз Гондураса и других латиноамериканских стран. Они искренне верили словам СС, что их везут в мифический транзитный лагерь Бергау около Дрездена, а оттуда в Швейцарию для последующей отправки в Гондурас. На самом деле планы СС обменять этих людей на тех или иных захваченных англичанами или американскими войсками немецких военнопленных не оправдались или сорвались, в результате чего сами эти люди потеряли для СС всякий интерес (Wenck, 1997. S. 152–153). По прибытии в Биркенау (ассонанс с Бергау) на рампе перед ними выступили представители администрации лагеря Бергау и Министерства иностранных дел (их роли успешно «сыграли» эсэсовцы Шварцхубер и Хесслер), после чего женщин и мужчин разъединили и отвели в раздевалки соответственно крематориев II и III для «принятия душа». Отчаянное сопротивление СС оказали не только женщины, но и мужчины из этого транспорта. Они перерезали электричество и в темноте убили одного и разоружили нескольких других эсэсовцев. С большим трудом подавив сопротивление, эсэсовцы выводили каждого из восставших по одному наверх и расстреливали у стены крематория. В подавлении этого бунта принял личное участие комендант концлагеря Хесс. (См.: Czech, 1989. S. 637–638; Müller, 1979. S. 137–141).

26 Обершарфюрер СС Вальтер Квакернак (1907–1946) – начальник службы регистрации концлагеря (см. Приложение 3).

27 Как установил А. Килиан, героиней могла быть одна из двух танцовщиц, находившихся в транспорте, – Лола Горовиц или Франциска Манн (Kilian, 2002. S. 18). Раненый ею Йозеф Шиллингер умер по дороге в госпиталь в Катовице, второй раненный ею эсэсовец – Вильгельм Эммерих – выжил. Этот же транспорт оказал и еще более мощное сопротивление.

28 Имелся в виду лагерь Хейдебрек (Heydebreck).

29 За несколько дней до уничтожения семейного лагеря его узникам были розданы почтовые карточки, которые они должны были пометить более поздней датой. Эти карточки, посланные друзьям и родственникам, должны были убедить получателей в том, что их отправители живы.

30 На самом деле – до 25 марта.

31 Так в тексте. Учитывая специфику ситуации, можно предположить, что под свободой здесь подразумевается та относительная свобода, которой пользовались в Аушвице выходцы из Терезина, находясь в семейном лагере.

32 Аман – визирь персидского царя, вознамерившийся уничтожить всех евреев в Персии. Благодаря царице Эстер, еврейке по происхождению, планы Амана были расстроены. В память об этих событиях, описанных в библейской книге Эстер (Эсфирь), евреи отмечают весенний праздник Пурим. В еврейской традиции принято сопоставлять с Аманом гонителей евреев. Градовский сравнивает с Аманом Гитлера.

33 От нем. Häftling – узник.

34 Так в тексте.

35 Оберштурмбаннфюрерин СС Мария Мандель (1912–1948), с 7 октября 1942 по ноябрь 1944 г. – начальница женского лагеря в Аушвице, где ее прозвали «бестией». Американский трибунал приговорил ее к смертной казни.

36 Лейб Лангфус описывает аналогичный случай, произошедший в конце 1943 г., когда вместе с евреями из Голландии была уничтожена большая группа поляков-подпольщиков. Поляки перед смертью вели себя героически – выкрикивали проклятья Германии и здравицы Польше и спели польский гимн (Eszcze Polska nie sginęła). Евреи же спели А-тикву, а затем, вместе с поляками, Интернационал. Судя по тому, что З. Левенталь приводит точное число поляков (164), и ряду других подробностей, он сам присутствовал при этом случае (см. ниже). З. Градовский (см. ниже) сообщает о последовательном исполнении Интернационала, А-тиквы, чешского гимна, а также песни польских партизан.

37 «Германия превыше всего» (нем.) – первая строка немецкого гимна.

38 А-тиква, или, более привычно, Ѓа-тиква (древнеевр. надежда) – еврейская песня. Первоначальный текст из девяти строф написан Нафтуле Ѓерцем Имбером (1856–1909) из Злочева (Галиция) в 1878 г., опубликована в его первом сборнике «Баркав». Мелодия восходит к итальянской песне XVII века «Ла Мантована», впоследствии подхваченной в целом ряде народных песен на различных европейских языках, в том числе на идиш (вдохновлялся ею и чешский композитор Бедржих Сметана). Автор аранжировки А-тиквы – композитор Шмул Коэн (1888). С этого времени песня стала неофициальным, а с 1897 г. – официальным гимном сионистского движения. С 1948 г. неофициальный, а с 2004-го – официальный гимн Государства Израиль (только первый куплет вместе с припевом).

39 По-видимому, это реминисценция из немецких антисемитских прокламаций, восходящих к планам нацистов организовать после войны в Праге музей уничтоженного ими еврейского народа.

40 Чешским гимном стала песня «Kde domov muj?» («Где дом мой?») композитора Франтишека Шкроупа на слова драматурга Йозефа Каетана Тыла из музыкальной комедии «Фидловачка», премьера которой состоялась 21 декабря 1834 г. Пьеса оказалась непопулярной, и ее сняли с репертуара, а с ней и песню. Вторично пьеса была открыта только в 1877 г. и вновь поставлена в 1917 г., в конце Первой мировой войны. В новом историческом контексте песня стала необычайно популярной, и уже в 1920 г. она становится официальным гимном созданной в 1918 г. Чехословацкой Республики. Об исполнении чешского гимна сообщает также бывший член «зондеркоммандо» Филипп Мюллер (Müller, 1979. S. 174–175).

41 Имеется в виду Петер Фосс (см. выше).

42 Имеется в виду крематорий II.

43 Так в тексте. Что тут имеется в виду, неясно: собственно технология кремации не предусматривала никакого обмывания водой. Однако, согласно свидетельству Я. Габая, работавшего на крематории III, прежде чем бросить в печь, трупы обдавали сильной струей воды из шланга. На крематориях II и III водой из шланга обильно поливали и цементный пол – для удобства при перетаскивании трупов от лифта к печам. Это немецкое указание преследовало цель не допускать попадания в печь сгустков крови (Greif, 1999. S. 208). Время от времени водой из ведер остужались и раскаленные металлические носилки, на которых трупы подавались к жерлам печей. Иногда трупы припекались к носилкам, и в этом случае их тоже обдавали водой.

44 Имеются в виду два 15-муфельных крематория (II и III).

45 Сейчас Шяуляй.

46 Как заметил еще Х. Волнерман в своем предисловии к изданию 1977 г., таким образом Градовский зашифровал свои имя и фамилию. Согласно традиции, каждая буква еврейского алфавита имеет свое числовое значение, поэтому распространен способ записи чисел буквами (он до сих пор используется при обозначении дат по религиозному календарю, при нумерации страниц религиозных книг и в эпитафиях). Кроме того, распространена техника подсчета числового значения того или иного слова (гематрия). Градовский выписывает подряд гематрию своих имени и фамилии: числовые значения всех букв, их составляющих. Две цифры 6, написанные через запятую, обозначают диграф, состоящий из двух букв «вов» (числовое значение этой буквы – 6) и читающийся как [в].

47 Еврейские капо.

48 Не идентифицирован.

49 Й. Шварцхубер (см. выше).

50 Главы (совр. иврит – праким). 51 Мишна – произведение раввинистической литературы, самая ранняя часть Талмуда (окончательное составление Мишны приписывается рабби Йеѓуде ѓа-Наси, традиционно датируется 220 г. н. э.). 52 Подборки священных текстов, которые читаются во время молитвы каждый день недели. 53 Шулхн-Орэх (совр. иврит – Шульхан Арух) – свод еврейских законов, составленный в XVI в. рабби Йосефом Каро. 54 Имеется в виду традиционный еврейский траурный обряд шиве (см. выше).

55 Цифры Градовским округлены: селекции 24 февраля 1944 г. и последующей ликвидации в Майданеке было подвергнуто не 250, а 200 человек (см. в главе «Чернорабочие смерти»).

56 Parszywy židie (польск.). В оригинале фраза записана еврейскими буквами.

57 Тфилн (совр. иврит – тфилúн) и талес (совр. иврит – талúт) – еврейские молитвенные принадлежности. Талес – большое покрывало, которым мужчины укрываются во время молитвы (белое с синими или черными полосами), тфилн – две коробочки, в которых находятся небольшие фрагменты свитка Торы, с ремешками; во время молитвы они повязываются на лоб и на левую руку.

58 Имеется в виду О. Молль.

59 Мúньен (совр. иврит – миньян) – собрание десяти взрослых мужчин, которое необходимо для чтения многих молитв. Ежедневная трехразовая молитва является индивидуальной и миньена не требует.

60 То есть при встрече субботы.

61 Иеремия, 30:16: «И опустошители твои будут опустошены» (синодальный перевод). Эта цитата включена в гимн «Лехо дойди» – пиют (произведение литургической поэзии), традиционно исполняемый при встрече субботы.

62 «Шолом алейхем» – часть субботней литургии, средневековый пиют, который традиционно поется при встрече субботы.

 

<Письмо из ада>

Я написал это, находясь в зондеркоммандо. Я прибыл из Колбасинского лагеря, около Гродно.

Я хотел оставить это, как и многие другие записки, на память для будущего мирного мира, чтобы он знал, что здесь происходило. Я закопал это в яму с пеплом, как в самое надежное место, где, наверное, будут вести раскопки, чтобы найти следы миллионов погибших. Но в последнее время они начали заметать следы – и где только был нагроможден пепел, они распорядились, чтобы его мелко размололи, вывезли к Висле и пустили по течению.

Много ям мы выкопали. И теперь две такие открытые ямы находятся на территории крематориев II–III.

Несколько ям еще полны пеплом. Они это забыли или сами затаили перед высшим начальством, так как распоряжение было – все следы замести как можно скорее, и, не выполнив приказа, они это скрыли.

Таким образом, есть еще две большие ямы пепла у крематориев II–III. А много пепла сотен тысяч евреев, русских, поляков засыпано и запахано на территории крематориев.

В крематориях IV–V тоже есть немного пепла. Там его сразу мололи и вывозили к Висле, потому что площадь была занята «местами для сжигания»1. Эта записная книжка, как и другие, лежала в ямах и напиталась кровью иногда не полностью сгоревших костей и кусков мяса2. Запах можно сразу узнать.

Дорогой находчик, ищите везде! На каждом клочке площади. Там лежат десятки моих и других документов, которые прольют свет на все, что здесь происходило и случилось.

Также зубов здесь много закопано. Это мы, рабочие команды, нарочно рассыпали, сколько только можно было по площади, чтобы мир нашел живые следы миллионов убитых. Сами мы не надеемся дожить до момента свободы. Несмотря на хорошие известия, которые прорываются к нам, мы видим, что мир дает варварам возможность широкой рукой уничтожать и вырывать с корнем остатки еврейского народа. Складывается впечатление, что союзные государства, победители мира, косвенно довольны нашей страшной участью3. Перед нашими глазами погибают теперь десятки тысяч евреев из Чехии и Словакии. Евреи эти, наверное, могли бы дождаться свободы. Где только приближается опасность для варваров, что они должны будут уйти, там они забирают остатки еще оставшихся и привозят их в Биркенау-Аушвиц или Штутгоф4 около Данцига – по сведениям от людей, которые также оттуда прибывают к нам.

Мы, зондеркоммандо, уже давно хотели покончить с нашей страшной работой, к которой нас принудили под страхом смерти. Мы хотели сделать большое дело. Но люди из лагеря, часть евреев, русских и поляков, всеми силами сдерживали нас и принудили отложить срок восстания. День близок – может быть сегодня или завтра.

Я пишу эти строки в момент величайшей опасности и возбуждения. Пусть будущее вынесет нам приговор на основании моих записок, и пусть мир увидит в них хотя бы каплю того страшного трагического света смерти, в котором мы жили.

Биркенау-Аушвиц

6 сентября 1944 года

Залман Градовский

Перевод Меера Карпа Примечания Павла Поляна

1 Имеются в виду костровища около бункера-газовни № 2.

2 По-видимому, Градовский выкопал и 6 сентября 1944 г. заново захоронил свою записную книжку, добавив к ней это письмо.

3 Эта фраза опущена в польской первопубликации.

4 Ныне Штутово в Польше, недалеко от Гданьска (б. Данцига). Открыт 2 сентября 1939 г. как лагерь для гражданских интернированных лиц, с 8 января 1942 г. – концентрационный лагерь. Через него прошло около 115 тысяч заключенных, из них 65 тысяч погибли.

 

Лейб Лангфус

 

Раввин в аду

1

То, что в годы немецкой оккупации Польши называлось регирунгсбецирком (административным округом) Цихенау, было до этого частью исторической польской Мазовии и северной частью Варшавского воеводства (до 1920 года – частью Царства Польского, то есть России). 8 октября 1939 года декретом Гитлера округ Цихенау был официально присоединен к Восточной Пруссии1, а позднее в нацистском обиходе его даже стали называть Юго-Восточной Пруссией.

Когда 1 сентября 1939 года Германия напала на Польшу, эта территория была завоевана с севера – из Восточной Пруссии – и буквально за несколько дней. Вслед за вермахтом пришли и СС и СД, в частности, айнзатцгруппа V под руководством Эрнста Дамцога. Существенно, что эсдэшники носили практически такую же форму, что и вермахт (все отличие – в нашивке на рукаве), отчего многие воспринимали их усилия как заслуги регулярной армии. Та, впрочем, вела себя не настолько лучше, чтобы так уж и настаивать на этом различении.

Географически аннексия Цихенау (по-польски Цеханув) как бы оправдывалась непосредственным примыканием к Пруссии, но демоэтнически это была никак не немецкая земля: из почти миллиона жителей округа немцев было не более 1 %! – всего 11 тысяч, тогда как поляков – 900 тысяч. Но пожелание радикально изменить это соотношение и было гитлеровским лейтмотивом.

Недостающие 80 тысяч жителей – это евреи, впервые появившиеся в этих местах еще в первой половине XIII века2. Жили они почти сплошь во всех 32 городах и городках округа, традиционно занимаясь торговлей и ремеслом. Доставалось им и перед войной – от местных националистов-поляков, призывавших, по немецкому образцу, к бойкоту еврейских товаров, но большинство поляков этого совершенно не поддерживали: одним словом – «антисемитизм в норме», индивидуальный и бытовой.

В сентябре 1939 года на штыках вермахта и СС сюда пожаловал уже совсем другой антисемитизм – немецкий: систематический и государственный. Во многих северомазовецких городах были сожжены синагоги и еврейские библиотеки (в частности и в Млаве). И уже 4 сентября пролилась первая еврейская кровь: в Пултуске – городке к югу от Цеханува – евреев буквально загоняли в Нарев, заставляя переплывать реку и стреляя по плывущим. К 22 сентября Пултуск полностью избавился от евреев.

Не дремали и энтузиасты из местных немцев – их специализацией был «креативный» садизм: так, в Нови-Дворе они потребовали от евреев самим сжечь свитки торы и при этом еще петь и танцевать. Натолкнувшись на отказ, они расстреляли непокорных.

До 21 сентября все это было до известной степени самодеятельностью, впрочем, разрешенной и поощряемой. Но в этот день в РСХА состоялось совещание по «еврейскому вопросу» на Востоке, после которого Гейдрих издал инструкцию, регулирующую «еврейскую миграционную политику» в Польше и разослал ее всем айнзатцгруппам3. Собственно говоря, это больше чем текущий циркуляр – это долговременная программа: пока еще не уничтожения евреев (это конечная и неназванная цель!), но целенаправленной к этому подготовки.

Этапами этого пути в Берлине виделись: 1) на всей подконтрольной Рейху территории – концентрация евреев из сельской местности в городах, по возможности в крупных; 2) в немецких областях на востоке, как в старых, так и в аннексированных, – депортация евреев за их пределы или, по крайней мере, концентрация их в нескольких больших городах; 3) в ненемецких областях – ликвидация всех общин с числом членов менее 500 и перевод их в близлежащие города, имеющие железнодорожное сообщение; 4) на всей подконтрольной Рейху территории – формирование юденратов и проведение «переписей» наличных евреев4.

В первой очереди избавления от евреев оказались городки Пултуск, Говорово, Нови-Двор и Остроленка. Последний находился прямо у демаркационной линии с СССР, и евреев, которые пытались проникнуть через этот рубеж на запад, немцы расстреливали на месте или отправляли в тюрьму5. И то: ведь они рвались не в какую-то задрипанную Польшу и даже не в Генералгубернаторство, а в самый Рейх! Зато еврейское население округа Цихенау – при всей бесконечности своего бесправия – на какое-то время и нежданно-негаданно стало частицей немецкого государства и немецкого «права» в его преломлении к еврейству.

Впрочем, многие евреи из округа Цихенау, не разобравшись, и сами, добровольно бежали на юг – в соседнюю Варшаву. Со временем, осознав, что там еще хуже, иные из них пробовали проскользнуть обратно в свои мазовецко-немецкие городки6.

Холокост – это помешательство на юдоциде – не был ни единовременной, ни единообразной кампанией. В зависимости от административного статуса и времени оккупации территорий, на которых были застигнуты немцами евреи, он имел разные лица и, главное, разные скорости. С этой точки зрения принадлежность территории к Рейху была все же преимуществом: все процессы здесь шли с запозданием, а в Цихенау – еще и с запозданием против Западной Пруссии и Вартегау, например.

В целом гитлеровская еврейская политика в Польше до нападения на Советский Союз заключалась все же еще не в уничтожении, а в депортации евреев: жидовские морды – вон из немецкого парадиза! 28 октября 1939 года Гиммлер приказал в течение четырех месяцев все аннексированные польские земли очистить от евреев (а это около полумиллиона душ!) и выселить их в Генерал-губернаторство.

К чему приступили и в Цихенау: 8 ноября депортировали 2000 евреев из Ширпса, 4 декабря – 4000 из Насельска, 6 декабря – 3000 из Сероцка7, а всего из Восточной Пруссии в эту пору было депортировано около 30 тысяч евреев.

Вторая волна аналогичных «эвакуаций» нахлынула между ноябрем 1940 и мартом 1941 года и накрыла собой еще не менее 26 тысяч евреев из округа Цихенау: их, как и поляков, последовательно депортировали в Генерал-губернаторство, в округа Люблин и Радом8. В ноябре из округа было депортировано всего 20 тыс. человек – поляков и евреев, но по большей части поляков. А в декабре это коснулось и 4 тысяч евреев из Млавы: в их дома и квартиры были немедленно завезены евреи из округи и из других, подчас удаленных, мест, например из гау9 Западная Пруссия – Данциг10. Следующей акцией стала депортация в начале 1941 года еще 10 тысяч евреев, из них 7 тысяч – из Плоцка11.

Но в целом исполнение приказа о тотальной еврейской депортации растянулось на годы. Заминка была связана прежде всего с недооценкой нужды Рейха в еврейской рабсиле, как в квалифицированной, так и в неквалифицированной. И еще с тем, что одновременно немцы разбирались у себя в Рейхе и с поляками, которым тоже нужно было вписываться в немецкий регламент германизации, то есть освобождать насиженные места для 100-процентных арийцев – фольксдойче из Прибалтики и других мест.

Самые первые гетто, – в соответствии с приказом Гейдриха от 21 сентября 1939 года, но в явном противоречии с декларированной там же политикой тотальных депортаций, – были учреждены в бецирке Цихенау в начале 1940 года. Их, согласно М. Гринбергу, было 19: Лауфен (Lauffen, или бывший польский Biežuń), Шпорвиттен (Sporwitten, или бывший польский Bodzanów), Червинскна-Вайселе (Czerwińsk an der Weichel, или бывший польский Czerwińsk nad Wisla), Хорцеллен (Chorzellen, или бывший польский Chorzele), Цихенау (Zichenau, или бывший польский Ciechanów), Райхенфельд (Reichenfeld), Маков (Makow), Милау (Mielau, или бывшая польская Mlawa), Нойштадт (Neustadt, или бывший польский Nowe Miasto), Нойхоф (Neuhof, или бывший польский Nowe Dwor), Плоцк (Plock), Плюнен (Plöhnen, или бывший польский Plonsk), Ширпс (Schirps), Штригенау (Strigenau, или бывшее польское Strzegowo), Хюэнбург (Höhenburg), Радзанов (Radzanow), Шренск (Szreńsk), Закрочим (Zakrochym) и Цилун (Zielun, или бывший польский Zielun)12.

Самым большим и, наверное, самым тесным из всех гетто в округе было Плонское с 12 тысячами обитателей. Оно вобрало в себя евреев из многих других мест, в том числе нелегальных беженцев из Генерал-губернаторства. Последних после проверки в июле 1941 года отправили в полицейскую тюрьму в Помиховеке (Pomiechowek), а всех остальных – и уже в декабре 1942 года – в Аушвиц13.

В некоторых гетто создавалась культурная и общественная жизнь, возникало даже что-то наподобие социальной сети для больных или пожилых евреев. Так, в Макове-Мазовецком в начале 1940 года был создан дом престарелых на 500 душ, в Цехануве – на 100, в Плоцке – на 50, в Ширпсе – на несколько сот человек14. Однако со временем (при ликвидации гетто) выяснялось, что одновременно это еще и подлая ловушка: не тратясь на перевозку нетранспортабельных едоков в Треблинку или Аушвиц, нацисты ликвидировали их на месте – расстреливали в тюрьмах или окрестных лесочках15.

Уже в начале лета 1941 года 6 гетто из 19 были ликвидированы: евреи из Червинска (2600 чел.), Хюэнбурга и Закрочима были переведены в Нойхоф, а из Лауфена, Шренска и Цилуна – в Милау (Млаву) и Штригенау16. К началу лета число гетто сократилось вдвое – до 7: Цихенау, Маков, Милау, Нойштадт, Нойхоф, Плюнен и Штригенау17. На вторую половину года планировалось депортация евреев в Милау уже из Штригенау, но – ценою дачи взяток немецким чиновникам – ее (sic!) отложили!..

Окончательная ликвидация остающихся гетто и отправка их обитателей в лагеря смерти проходили в ноябре – декабре 1942 года. Все началось с гетто самого Цихенау: 6 и 7 ноября 1942 года не менее 7 тысяч евреев были отправлены оттуда напрямую в Аушвиц (нетранспортабельные старики и больные были убиты на месте). Продолжением стала «зачистка» гетто во Млаве: первый транспорт отсюда (10 ноября) отправили в Треблинку, а еще три (13 и 17 ноября, 10 декабря) – в Аушвиц. Туда же отправились транспорты и из других гетто: 18 ноября – из Нойштадта (еще два эшелона отсюда были отправлены 9 и 12 декабря), 20 ноября – из Нойхофа и 24 ноября – из коррумпированного Штригенау18. В ноябре же ликвидировали гетто и в Макове, но его обитателем выпала передышка в Млаве, в ее разоренном транзитном гетто.

В конце ноября фактически ликвидировали и четырехтысячное гетто в Нойхофе: в нем оставили только 750 ремесленников, около 1250 человек отправили в Помиховек, что к северу от Нойхофа, а остальные 2000 тремя эшелонами увезли в Аушвиц: 20 ноября – старых и больных, 9 декабря – семьи с тремя и более детьми, а 12 декабря – всех остальных19. В начале декабря приступили к ликвидации Плонского гетто – первый эшелон оттуда прибыл в Аушвиц 3 декабря, а последний отправлен 15 декабря.

Он, кажется, и стал самым последним эшелоном РСХА из административного округа Цихенау. Всего за неполные 1,5 месяца оттуда было депортировано 36 тысяч мазовецких евреев. Из 80 тысяч представителей местного довоенного еврейства уцелело не больше 4 тысяч: в основном те, кто осенью 1939 года бежали на восток, к Советам.

2

В Маковском гетто накануне ликвидации проживало около 4500 евреев, но прошло через него не меньше 12 тысяч, главным образом из окрестных местечек и сел20. В графике ликвидаций оно не было ни последним, ни первым. Его ликвидировали (выселили его жителей) 18 ноября 1942 года, но на пути к смерти маковские евреи получили нечаянную трехнедельную отсрочку. Ею они были обязаны только одному – отсутствию в их родном городке железной дороги, что сделало необходимым остановку и пересадку в каком-нибудь другом месте, с вокзалом. Так они оказались в обезлюдевшем гетто Млавы, ставшем для них последней передышкой перед адом Аушвица.

Подробности этой депортации эмоционально описаны Лейбом Лангфусом в его «Выселении» – самой большой из дошедших до нас его рукописей. Она начинается такими словами: «Тихо погруженное в покой, в живописном и уютном месте расположилось Маковское гетто».

В этой оксюморонной фразе непроизвольно столкнулись лоб в лоб не сходящиеся обыкновенно обстоятельства – идиллия места и трагедия времени: ну разве можно себе представить резню в раю?..

Нет, нельзя, но и Маков – это не рай. Еще в 39-м трагедия времени ничего не оставила от идиллии места, в чью формулу и без того входил колючий и небезобидный, но все же сугубо приватный польский антисемитизм, к тому же немного сдерживаемый польской Конституцией и полицией.

Но уже одно концептуальное замещение жидоненавистничества как частного дела профессиональной немецкой государственной юдофобией означало заблаговременное открытие всех шлюзов и клапанов любым грядущим погромам – и с отпущением грехов в придачу. Но еще не означало перехода от слов к делу, от трепотни и плевков к самому – Хайль Гитлер! – интересному и сладкому: к безнаказанным убийствам, насилию, грабежам.

Где-нибудь за пределами Рейха, например, в Генералгубернаторстве, Остланде или на Украине, самим собой разумеющимся было то, что местные жители и их парамилитарные корпорации время от времени позволяли себе – под одобрительные зевки или хлопки оккупантов – погромные инициативу и самодеятельность. Но на территории самого Рейха это было бы уже не шалостью, а дерзостью, хотя местные энтузиасты иногда все же себе ее позволяли, как, например, поляки 10 июля 1941 года в Едвабно, что в округе Белосток.

Все же отметим, что сохранившиеся записки Лангфуса21, в отличие от текстов Градовского и Левенталя, практически свободны от упреков полякам. Они начинаются с событий конца октября 1942 года, когда истребление евреев уже перестало быть хобби локальных дилетантов и перешло в руки высоких профессионалов из СС, СД и полевой жандармерии.

Стратегическая задача, поставленная фюрером и рейхсфюрером – окончательное решение еврейского вопроса, – сама по себе не подразумевала единовременной всеобщности их убийства. Из перспективы палачей – всему свое и разное время. Концепция же не только учитывала профиты от контрибуций и временного трудоиспользования евреев-специалистов, но и покоилась на глубоких принципах разумной постепенности, дисциплинированности и экономии сил: убивать надо порциями – ломтик за ломтиком, шайбочка за шайбочкой, эшелон за эшелоном. Соберись и умри все евреи зараз, то большей неприятности своим палачам и мучителям они не смогли бы доставить – не из-за сентиментальности, разумеется, а из-за непомерных трудностей с логистикой.

Оттого так важны были покорность и дисциплинированность жертв. Добивались этого не только их депортациями и сверхконцентрациями в гетто, не только беспределом и кровавостью индивидуального террора в самих гетто во время акций и не только раскалыванием еврейства на прикормленную элиту (юденрат, полиция, капо) и остальное быдло. Вполне допускались гешефты и доверительные отношения с отдельными лицами и даже некоторые уступки и поблажки вроде спорта, культуры, купания в реке, молодежных кружков и даже освобождения от работы в Пейсах.

Но тактика «кнута и пряника» требовала от палачей и такой гибкости, чтобы в любой момент быть в состоянии нанести и стремительные удары, и парализующие укусы. Впрочем, не в любой, а в тот единственно нужный момент, когда они сработают лучше всего (продуманность и системность действий палачей во время Холокоста и до сих пор недооценивается).

Поэтому и установка роттенфюрером Штайнмецом на школьном дворе в Цихенау виселиц, и взятие им в начале октября 1942 года в заложники двадцатки случайно отобранных мужчин и их последующая публичная казнь – отнюдь не прихоть садистасамодура и далеко не случайность. Назначение этой трехходовки точно такое же, что и укуса змеи: жертва обездвиживается и парализуется – после чего ее заглатывание и переваривание могут идти уже спокойно и без конвульсий.

Жертве же – гетто – предстояло погибнуть, но только мирно, сохраняя спокойствие, да еще так, чтобы перед смертью добровольно расстаться со своими драгоценностями. Поэтому своему гетто роттенфюрер сначала сообщил, что предстоит поголовное переселение: нетрудоспособных ждут в Малкинии (а уже знали, что это форпост Треблинки), а трудоспособных – в малоизвестном еще тогда Аушвице. Потом – в видах коррупционной готовности евреев – дал понять, что разницы между обоими маршрутами нет.

Но вызвал иное (подкупать было уже практически не на что) – всплеск отчаяния и желания спасать детей, но иначе: отправить их к знакомым крестьянам, а самим, помолившись, наброситься на убийц и погибнуть в борьбе с ними!

Увы, этим простым и, вероятно, правильным планам не суждено было осуществиться. Даже самые доброжелательные поляки, запуганные предусмотрительными немцами, наотрез отказывались прятать у себя любого еврея, хотя бы и самого Иисуса Христа.

Но главным изъяном этих планов оказались… сами дети, еврейские дети! Лангфус замечательно раскрыл это на своем примере. Ни Деборе, его жене, ни ему самому оказалось не под силу даже на час расстаться с их Самуильчиком. Да и сам мальчик, изнеженный и обласканный родительской любовью, не смог бы и часу прожить у чужих. Вековые законы еврейской мишпухи самовластно срабатывали и тут, но – не за, а против Самуильчика и его родителей, срабатывали на его палачей.

Все творившееся было, конечно, склизким и хладнокровным убийством с последующими заглатыванием и перевариванием, но, благодаря законам мишпухи, еще немножечко и самоубийством тоже.

А тут снова пришел Штайнмец и тонко соврал, что Аушвиц для работоспособных заменен шахтами под Катовицем и тем, кто туда попадет, можно будет брать и семьи.

Ах, какое счастье! А раз так – то какое тогда сопротивление, какая борьба?

От мужественных врагоборческих планов в миг ничего не осталась. Даже самоубийство и предсмертная записка местного врача с заветом не верить ни одному немецкому слову хотя и потрясли гетто, но ни малейшего воздействия не возымели.

Ведь на биржу еврейской жизни и смерти только что вбросили огромный пакет акций самой котирующейся изо всех компаний – Надежды. Вбросившие же «пакет» – комендант Штайнмец и вся его эсэсовская рать – вдруг стали на несколько дней, до отправления «в Катовиц», такими шелковыми и пушистыми, такими задушевными и закадычными!.. Уж так им хотелось, играя на этой бирже, еще и лично сорвать куш – поживиться содержимым тех еврейских кладов, которые у них до сих пор еще не отобрали силой. Кое-что им и впрямь перепало, особенно членам комиссии, решавшим, а кто тут у нас и почем работоспособный.

Но интерес этот был взаимный. Ничто так не разоружает еврея, как чадолюбие, и ничто не связывает его так жестко и так жестоко, как мишпуха. И сколько бы сам Лангфус ни хорохорился и ни пересказывал читателю «мужественное и проникновенное выступление даяна из Макова» (то есть свое!) в день перед прощанием с Маковом, мы-то уже догадались, что, поколебавшись, он поставил не на борьбу, а на «акции надежды». И пускай в своем отчаянно искреннем тексте он еще не раз заговорит о сопротивлении, но всегда это будет – в сослагательном наклонении («Мы бы героически боролись»). Ему и его Деборе и в самом деле нечего противопоставить нескончаемым рыданьям и подергивающимся плечикам Самуильчика.

Увы, опыт семейной консолидации и поруки, веками срабатывавший при погромах, в ситуации «окончательного решения» был бесполезен и, хуже, порочен. Уже 18 ноября – в день первого этапа депортации – нацисты в миг перестали прикидываться друзьями евреев и снова стали самими собой: если они и соревновались друг с другом, то только в изощренности издевательств. И даже Лейб Лангфус, германофоб и местный даян (даже, по сути, раввин), сердцем хотя и испытывал искреннее сочувствие к тем, кого комиссия признала неработоспособными, все же продолжал радоваться тому, что кто-то там прищурился и разглядел в нем одного из тех прирожденных шахтеров, каких (вместе с их семьями, разумеется) так заждались в Катовице, столице Верхнесилезской угледобычи.

Но привезли их не на угольные шахты, а просто в другое гетто – в Млавское, такое же, как и Маковское, но уже давно вчистую и окончательно разоренное. Встречали их вместе с жандармами председатель млавского юденрата и его полицейские, которых немцы, видимо, оставили здесь для помощи себе22.

В Макове же погрузка на грузовики шла одинаково бесчеловечно для всех – что работоспособных, что неработоспособных. При обысках и регистрациях, при погрузке и разгрузке эсэсовцы снова и снова искали, находили и отбирали еврейские доллары и драгоценности, а в Млаве они даже не поленились несколько раз разыграть, сымитировать селекцию, для чего партии евреев изымались из их временных холодных пристанищ в чужом разоренном гетто и заключались на ночь в две совершенно неприспособленные для жилья и гигиены старые мельницы, в честь которых когда-то, быть может, и был когда-то назван весь городок. Люди же воспринимали это как окончательную селекцию и еще охотнее расставались со своими сокровищами. Побывали там и Лейб с Деборой и Самуильчиком, и эта ночь отмечена у Лангфуса как «единственная и ужаснейшая из ночей». Не перестаешь поражаться тем изобретательности и целеустремленности, с которыми эти доверенные немцы, провожая свою корову на бойню, все доили и доили ее по дороге!23

Пребывание в Млаве растянулось на несколько недель (для Лангфусов – до 5 или 7 декабря), и за это время выпал снег. Снег в те же самые дни видел и вспоминал и Градовский: его везли тогда же и туда же, как Лангфуса и Левенталя, но не с северозапада, не из Млавы с Малкинией (бецирк Цихенау), а с северовостока – из Колбасина, что в бецирке Белосток.

И только там, где они съехались, где они встретились в блоке «зондеркоммандо» и где в одночасье все, как один, потеряли всех своих близких, Лангфус, наконец, осознал, насколько коварен и фальшив был тот «волшебник», которому он наивно доверился, и сколь непоправимым стало теперь его положение.

Впрочем, Лангфусу – еще вчера счастливому, несмотря ни на что, отцу и мужу – это понимание далось неизмеримо труднее, чем бездетному Градовскому и холостому Левенталю. Рассуждая в «Дороге в ад» о феномене «безропотно шли на бойню», Градовский называет личные чувства, тревоги и инстинкты, оглушенность своим индивидуальным или семейным горем как важнейшие первопричины гибели евреев: «Первый момент, сослуживший им страшную службу, состоял в том, что связывает семьи воедино: это чувство ответственности по отношению к родителям, женам и детям – это и нас связало, сплотило в единую, неделимую массу». Отсюда и его вывод об «отчаянных молодых людях, не связанных семейной ответственностью», то есть не принадлежащих к мишпухе, как о самой большой угрозе для немцев, учитываемой ими поэтому с коварной серьезностью.

Левенталь же – при всей своей склонности к психологизмам – в дошедших до нас текстах этой проблематики не касается. Но, судя по комментариям к «Лодзинской рукописи», направление его мысли смыкается с выводами двух других: в вопросах спасения еврейства правы сторонники борьбы и сопротивления, а не Хайм Румковский, фюрер Лодзинского гетто, о котором он прочитал в Биркенау.

Торгуя на бирже еврейских жизней еврейскими смертями, Румковский, в сущности, никого не спасал, а только раздавал номерки в общей очереди на смерть24.

3

Лейб Лангфус – даян из Макова-Мазовецкого – родился в Варшаве около 1910 года. Внук коцкого хасида и выпускник йешивы в Суцмире (Сандомире), он был исключительно религиозным человеком. В 1933 или 1934 году женился на Двойре Розенталь, дочери Шмуэля-Иосифа Розенталя, маковского раввина. Вскоре у них родился сын – Шмуэл (Самуильчик). Сразу же после немецкого нападения на Польшу тесть экстренно переехал в Варшаву, и Лейб стал фактическим духовным лидером Маковской общины25.

Еще до войны Лангфус утверждал, что Германии доверять нельзя и что Гитлер хочет физически уничтожить всех евреев, чему нужно всячески противостоять, – но никто его не слушал26. Бывший член маковского юденрата Авром Горфинкель вспоминал, что свою агитацию Лангфус бесстрашно продолжал и под оккупацией, и в концлагере: сопротивление и восстание – лучшее из того, что следовало бы сделать27.

Вместе с женой и сыном Лангфус покинул Маков с эшелоном 18 ноября и, пробыв в Млаве около трех недель, 7 декабря был увезен с последним эшелоном в Аушвиц.

На место эшелон прибыл 10 декабря 1942 года. Из примерно 2300 человек селекцию не прошли 1976: их увезли на автобусах. В их числе были и Двойра, и плакса Самуильчик.

Прошли же селекцию только 524 чел., все – мужчины (они получили лагерные номера с 81400 по 81923). Из них 70 особо крепких и здоровых попали в «зондеркоммандо», в их числе и Лангфус – вместе с Залманом Левенталем. Когда прошедшие селекцию спросили, куда увезли их близких и что с ними будет, эсэсовцы вежливо ответили, что их везут в специальные бараки, где они будут жить и где потом с ними можно будет видеться по выходным. На самом деле еще в тот же день или назавтра все они были убиты, а их трупы сожжены: от всего транспорта осталась лишь небольшая горка полусгоревших костей.

В «зондеркоммандо» Лангфус был, несомненно, наиболее религиозным евреем. Интуитивно восхищаясь прочностью его веры «несмотря ни на что и вопреки всему» и щадя его впечатлительное сердце, капо ставили его всегда на относительно легкую работу: он был или штубовым (постоянным дежурным) в бараке, или же мыл и сушил женские волосы28. Но поначалу и он работал на сжигании трупов возле бункеров, а затем в крематориях II и III. После восстания, по-видимому, он еще некоторое время проработал и на разборке остатков героического крематория IV.

Он был хорошо известен как человек, рьяно интересующийся всеми новостями. Без называния имени он упоминается в рукописях Залмана Левенталя и, судя по всему, Залмана Градовского, а также в книге Миклоша Нижли: последний описывает его как худого и физически слабого черноволосого человека29. Вспоминают о нем и земляки – член маковского юденрата Авром Гарфинкель и его жена Ида, а также Мордехай Чехановер (член «зондеркоммандо») и Шмуэль Тауб (член санитарной команды)30.

Они отмечают, что слово Лангфуса и его пример оказывали на часть зондеркоммандовцев колоссальное влияние. В атмосфере распада он как бы светился изнутри и отстаивал свое достоинство человека, борющегося за то, чтобы сохранить образ и подобие Божие.

Лангфус принадлежал к руководству повстанческого движения «зондеркоммандо». Более того, он с готовностью вызывался остаться на территории крематориев и подорвать «свой» – вместе с собой, чтобы, как Самсон-богатырь, погибнуть «с филистимлянами»31. Такая смерть не противоречила бы его религиозным взглядам.

Встретив электрика Порембского на территории «своего» крематория III в самом начале октября, Лангфус рассказал ему о планах восстания и о том, что именно ему, Лангфусу, предстоит взорвать крематорий и себя вместе с ним, поэтому он просит поляка Порембского как лицо с более высокими, чем у Лангфуса, шансами уцелеть, запомнить получше как его самого, так и то, что в различных местах в земле вокруг крематориев спрятаны емкости с рукописями.

Однако в действительности восстание, вспыхнув, разгоралось отнюдь не по плану. Его реальные очаги оказались на крематориях IV и II, и Лангфус, находившийся, как и Левенталь, в крематории III, не мог принять в нем никакого участия.

Свою последнюю заметку Лангфус заключает четырьмя короткими фразами и датой – датой своей смерти: «Сейчас мы идем в Зону. 170 еще оставшихся людей. Мы уверены, что они поведут нас на смерть. Они отобрали 30 человек, которые остаются на крематории V. Сегодня 26 ноября 1944 года».

4

И именно там и именно она, эта рукопись, и была обнаружена! Произошло это еще в апреле 1945 года, – став одной из первых такого рода находок вообще. Нашел ее возле руин крематория III Густав Боровчик, впоследствии офицер Польской народной армии, житель Катовице. Нашел – и, видимо, не зная, что с нею делать, спрятал на чердаке своего дома.

По-видимому, он никому не рассказал о своей находке: если бы рассказал, то к нему непременно обратился бы если не Волнерман, то Лео Шенкер – чудом уцелевший освенцимский еврей, до войны возглавлявший местную еврейскую общину. В ноябре 1939 года его вместе с главами других общин Верхней Силезии вызывал к себе в Берлин сам Эйхман, заинтересованный в резком усилении еврейской эмиграции из нее. После войны Шенкер на время даже вернул себе фабрику «Агро-Химия» в ОсвенцимеКруке, окончательно национализированную только в мае 1949 года. Он неутомимо искал и собирал любые еврейские реликвии и свидетельства о том, что происходило в Аушвице. Сведениями о том, насколько он в этом преуспел, мы, увы, не располагаем. В 1955 году Л. Шенкер с женой и детьми эмигрировал из Польши в Австрию, откуда в 1961 году перебрался в Израиль32.

Во второй раз рукопись «обнаружил» на чердаке младший брат Густава Боровчика – Войцех. Произошло это в октябре 1970 года, когда после смерти матери он приехал в Освенцим и разбирался в родительском доме со всем его содержимым. Тогда-то он и наткнулся на рукопись, написанную непонятными еврейскими буквами. 10 ноября того же года он передал ее в Государственный музей Аушвиц-Биркенау в Освенциме33.

Рукопись представляла собой 52 карточки формата 11х17 см, исписанные с обеих сторон. Ряд страниц (особенно в конце) совершенно не читались с самого начала. Пагинация на рукописи – рукой ее первого переводчика, доктора Романа Пытеля (с 1 по 128, из них последняя страница с текстом – 114-я).

У рукописи есть авторское название, уже приведенное: «Der Geyresh» («Гейреш», или «Выселение», иначе – «Изгнание» или «Депортация»). Судя по сохранившейся нумерации глав, рукопись не полна34, хотя пропусков в пагинации страниц нет. Скорее всего, это просто сокращенная версия более обширной рукописи, до нас не дошедшей. Отбирая при переписке фрагменты для своего «дайджеста», автор просто не стал менять нумерацию изначальных глав, зато, по всей видимости, добавил в ряде мест свои позднейшие комментарии35. В любом случае это не дневник, а воспоминания, пусть и написанные по горячим еще следам.

Кстати, из девяти текстов пяти авторов-зондеркоммандовцев «Выселение» Лангфуса – единственный, посвященный событиям в гетто исхода. Те обрывки фраз о варварских убийствах и изнасилованиях, что удалось разобрать в самом начале рукописи Левенталя, позволяют предполагать, что о «своем» изначальном гетто в Цехануве не промолчал и он. Но Градовский начинает (опять-таки – если ограничиться дошедшим до нас!) только с транзитного лагеря-гетто в Колбасине, Наджари с ужасом, но лишь упоминает «свой» лагерь (а точнее, тюрьму) Хайдари, а Герман и вовсе не касается «своего» Дранси.

5

Сохранилась и еще одна единоличная рукопись Лангфуса, найденная в 1952 году в стеклянной бутылке. Это 29-страничная школьная тетрадка размером 9,5 на 15,5 см, 21 страница которой исписана, остальные нет. Текст сохранился на удивление хорошо: он читабелен практически весь.

Изначальное авторское название – «Заметки». В фрагментарной форме в них описываются самые разные события, как местные, концлагерные и совсем недавние, так и услышанные с чужих слов, например, о Белжеце.

«Заметки» состоят из трех разножанровых частей. Первая, под названием «Случаи», – это воспоминания об отдельных эпизодах по памяти. Интересно, что здесь чередуются рассказы о событиях как 1943, так и 1944 годов. Вторая часть – «Садизм» (как раз о Белжеце) – явно записана со слов советских военнопленных. И, наконец, собственно «Заметки» – очень короткий, но самый настоящий дневник.

Самая ранняя его дата – 10 октября, самая поздняя – 26 ноября 1944 года. Так, 14 октября руками «зондеркоммандо» начали разрушать стены крематория IV, изрядно пострадавшие во время восстания за неделю до этого. 20 октября грузовик привез для сожжения картотеки и горы документов, а 25 октября начали демонтировать и крематорий II (при этом Лангфуса поразило, что первым делом демонтировали вентиляторный мотор и трубы – для того чтобы установить их в других лагерях – в Маутхаузене и Гросс-Розене; таких моторов в крематориях IV и V не было – значит, немцы хотят продолжить свое дело в других местах). В сущности, это предсмертный дневник, ибо 26 ноября 1944 года – в день своей последней записи! – Лангфус, вероятно, стал жертвой последней селекции «зондеркоммандо».

Места своих схронов Лангфус описывает предельно аккуратно. Так, две большие свои рукописи – «Выселение» и «Аушвиц» (она погибла) – он закопал возле крематория II, еще несколько (но неизвестно сколько) меньших коробочек с различными заметками – возле крематория III. И, наконец, еще одну – возле разрушенного крематория IV. Можно предположить, что всего таких схронов было не меньше 6–7, из них 2 были обнаружены, и хотя бы некоторые рукописи Лангфуса чудом дошли до нас!

История обнаружения, передачи и даже хранения второй рукописи Лангфуса – самая запутанная из всех, и до сих пор не все ее загадки разрешены. Она, видимо, и была той единственной, о которой он предупреждал, что закопал не у крематория III, к которому был приписан, а у крематория IV, в доразрушении которого наверняка принимал участие.

Из материалов, оказавшихся нам доступными36, следует, что она была обнаружена в ноябре 1952 года37. Согласно официальной версии, раскопки 1952 (1953?) года были инициированы чуть ли не Катовицким отделением Польской объединенной рабочей партии38. Однако из «Служебной записки» Яна Куча, сотрудника Краковского регионального бюро Главной комиссии по расследованию гитлеровских преступлений, являющейся, собственно, пересказом обращения в бюро некоего Владислава Баруса, жителя Кракова39, вырисовывается несколько иная картина.

Саму рукопись обнаружил житель Освенцима Франциск Ледвонь, косивший траву в районе крематория IV; она была запечатана в закрытой стеклянной банке светло-голубого или зеленого цвета размером со школьную реторту. Узнав о находке, к нему обратился Леон Шенкер и умолял продать ему рукопись, однако Ледвонь отказал.

Вместо этого он передал рукопись Марии Боровской, проживавшей в Варшаве, а та – своему брату Станиславу Вальчику, партийному работнику. Тот же, как отмечает Барус, намеревался передать рукопись в Институт истории партии40.

Кроме того, Эдмунд Хабер из Катовице, сотрудничавший с Институтом еврейской истории в Варшаве, утверждал, что рукопись находилась в свое время в этом институте. Сам Хабер намеревался продолжить поиски еврейских рукописей и получил на это разрешение Министерства культуры и искусства Польши. Его группа, в составе восьми человек, провела двухнедельные раскопки на территории концлагеря Биркенау; так, в частности, удалось найти «банку с различными интересными предметами», которая была затем передана в Государственный музей Аушвиц-Биркенау41.

У оригинала этой рукописи до сих пор не прояснены ни история ее хранения, ни место его сегодняшнего нахождения. Наиболее вероятное местонахождение оригинала – это IPN: Институт народной памяти, вобравший в себя и архив бывшей Главной комиссии по расследованию нацистских преступлений в Польше. Однако, согласно устной справке сотрудников, оригинала там нет.

Вскоре после своего обнаружения оригинал (или, в крайнем случае, его хорошая фотокопия) некоторое время находился в Институте еврейской истории в Варшаве, в печатном органе которого и был впервые опубликован42. Но наличия у себя оригинала не подтверждают и там.

О том, что оригинал временно пропал, Ядвига Безвиньска и Данута Чех писали еще в начале 1970-х годов – в своем предисловии к своду рукописей. И вот уже скоро полвека, как оригинал так и не обнаружился, а скорее всего, его и не искали.

Нашим «оригиналом» служила копия с утраченного, хранящаяся в Государственном музее Аушвиц-Биркенау в Освенциме43.

6

«Заметки» долгое время фигурировали как «Рукопись неизвестного автора». Дело в том, что вместо имени Лангфус привел свой зашифрованный акроним – очевидный, но не сразу разгаданный намек.

Однако еще в начале 1960-х годов рукопись была впервые атрибутирована профессором Бернардом (Берлом) Марком, ее первым публикатором, как принадлежащая неустановленному лицу – магиду или даяну из Макова-Мазовецкого. В 1966 году Б. Марк умер, а в 1971 году его вдова, Эстер Марк, прибегнув к графологической экспертизе Эфраима Купера из Иерусалимского университета, подтвердила тождество сравниваемых почерков44. Сопоставив различные свидетельства и проанализировав акроним «Анонимного автора», она сумела идентифицировать сначала его имя, а затем и его личность45.

Она же первой высказала следующую, впоследствии блестяще подтвердившуюся гипотезу относительно акронима «J.А.R.А.». Последний представляет собой инициалы имени и фамилии Лангфуса в переводе с идиша на иврит и расшифровывается как: Jehuda Arie (leib=лев) regel (fus=нога) arucha (lang=длинная)46. Последние два слова означают «длинная нога», то есть то же, что и фамилия «Лангфус» на идише и по-немецки47.

Лангфусу принадлежат и еще три фрагмента, выявленных внутри рукописи Залмана Левенталя, – два фрагмента на идише («3000 нагих» и «600 мальчиков»), а также лист на польском языке с перечнем эшелонов, прибывших в Аушвиц между 9 и 24 октября 1944 года. Это дало Р. Пытелю основание для ложной гипотезы, что именно Левенталю принадлежат и остальные тексты Лангфуса48.

События, описываемые в «600 мальчиков», датируются, согласно Д. Чех, 20 октября 1944 года: в этот день в газовне крематория III было удушено около тысячи мальчиков и юношей в возрасте от 12 до 18 лет, в том числе 357 человек из филиала Дюэрнфурт (Duhernfurth) концлагеря Гросс-Розен49.

В этих «Заметках» Лангфус присоединяется к своеобразной поэтике причитания, встречаемой и у Градовского, и у Левенталя. Но пишет при этом особенно цветисто и подчеркнуто «художественно», с психологическими рефлексиями и повторами, отчего удельный вес каждого слова несколько понижается.

Он прямо адресуется к будущим читателями и историкам, а в конце даже просит того, кто ее найдет, собрать все его тексты, которые удастся найти, упорядочить их и опубликовать вместе под общим названием: «В содрогании от злодейства».

Эта его воля была даже перевыполнена в 1971 году, когда именно так польские составители назвали весь первый свод текстов членов «зондеркоммандо».

Исполнена она и в настоящей книге, но более строго: заглавие закреплено за текстами лишь самого Лангфуса.

7

К сожалению, сохранность оригинала рукописи «Выселение» сегодня уже такова, что она уже мало чем может помочь переводчику. Оригинал, увы, нечитаем, отчего перевод на русский язык осуществлен с более раннего перевода, сделанного еще в те времена, когда он был читабельнее. Язык этого вынужденного оригинала – немецкий, переводчик – пишущий эти строки. В целом стилистика оригинала – местами несколько шероховатая, сохранена, по возможности, и в русском переводе. Разбиение на главки и их названия – авторские.

Источником немецкого перевода был перевод на польский язык, сделанный с оригинала Романом Пытелем. Напомним, что оригинал оказался в музее лишь в конце 1970 года, так что не приходится удивляться тому, что сам текст не попал в первый польскоязычный свод текстов зондеркоммандовцев, вышедший в 1971 году, как и в его переводы на немецкий (1972) и английский (1973) языки. Впервые он был опубликован по-польски в 1972 году – в 14-м выпуске «Освенцимских тетрадей», а годом позже вышел и в немецком переводе 14-го выпуска. При этом автор был обозначен как «Лейб», а публикацию предваряли вступительная заметка Л. Безвиньской и Д. Чех50, а также заметка «От переводчика» Р. Пытеля. Последняя особенно значима еще и потому, что переводчику51 – после того как все листы рукописи были перепутаны при консервации – пришлось стать еще и как бы соавтором, воссоздателем композиции текста. Каждая страница оригинального текста была выделена графически как обособленный фрагмент с двойной нумерацией: первая (в квадратных скобках) являет собой реконструкцию композиции, вторая (без скобок) – отражает пагинацию Р. Пытеля, нанесенную им на оригинал в самом начале работы, когда она еще представляла собой малоупорядоченную стопку рукописных страниц.

Без изменений эта публикация Лангфуса была воспроизведена в переизданиях свода на польском (1975) и на немецком (1996) языках.

Что касается остальных текстов Лангфуса, то их издательская судьба не менее примечательна, чем судьба оригинала второй рукописи.

Все началось с публикаций в 1954 году не идентифицированной еще тогда рукописи Лангфуса в «Бюллетене Еврейского исторического института» (на польском языке) и в «Записках по истории» (на идише). В 1962 году она впервые вышла и по-немецки в сборнике «Аушвиц: свидетельства и сообщения», составленном бывшими узниками концлагеря52. В 1971–1973 годов она выходила на трех языках в сводном томе текстов зондеркоммандовцев.

Обретение имени автора состоялось в 1977 году, когда в Израиле и на идише вышла посмертная книга Б. Марка «Свитки Аушвица»: Берл Марк при этом опирался на свидетельства четырех бывших обитателей Маковского гетто, сохранившиеся в его архиве.

В настоящем издании фрагменты, составляющие рукопись «В содрогании от злодейства» («Случаи», «Садизм!» и «Заметки») как таковую, даются по изданию Бер Марка53, а остальные, то есть те, что вкраплены в текст З. Левенталя, – по сканам оригинальных рукописей. Эти переводы, в том числе и с польского, выполнены Диной Терлецкой, отмечающей, что тексты Лангфуса написаны на классическом польском диалекте идиша, в который вкраплены отдельные слова, а иногда и короткие фразы на других языках, в частности на польском, немецком и иврите.

«В содрогании от злодейства» стали ядром первой публикации текстов Лангфуса на русском языке – в журнале «Новый мир» в 2012 году54.

1 Erlass des Führers und Reichskanzlers über Gliederung und Verwaltung der Ostgebiete vom 8.10.1939 (Reichsgesetzblatt 1939 I. S. 2042). Это, конечно, чистое совпадение, но в тот же день рейхскомиссаром по укреплению немецкой народности назначили Гиммлера.

2 Еврейская община Плоцка – одна из старейших в Польше.

3 Die Verfogung und Ermordung der europäischen Juden… Bd. 4. 2011. S. 88–92.

4 Фашизм – гетто – массовые убийства, 1960. С. 37–41.

5 См.: Schul, 2010.

6 Это было сопряжено с риском для жизни. Так, 32-летний Мошек Айтельсбергер из Нойхофа, высланный в Генерал-губернаторство в сентябре 1941 г., уже в октябре пробрался назад. Спустя полгода, 8 апреля 1940 г., его арестовали, 10 апреля перевезли в Цеханув, где 16 апреля судили и приговорили к смертной казни. Спустя ровно месяц, 16 мая, его казнили в транзитном лагере СД в Зольдау (Die Verfogung und Ermordung der europäischen Juden… Bd. 4. 2011. S. 278).

7 Grynberg, 1984. S. 42.

8 Нередко – с промежуточной остановкой в лагере Зольдау (Дзядлово), являвшемся транзитным прежде всего для польского населения, но отчасти и для еврейского.

9 Провинция.

10 Schulz, 2010. S. 272.

11 Grynberg, 1984. S. 42.

12 Grynberg, 1984. S. 45ff.

13 Grynberg, 1984. S. 63.

14 Schulz, 2010. S. 271.

15 Grynberg, 1984. S. 41–42.

16 Grynberg, 1984. S. 45.

17 Grynberg, 1984. S. 106.

18 Grynberg, 1984. S. 106–107.

19 Grynberg, 1984. S. 60.

20 Grynberg, 1984. S. 57.

21 По крайней мере, в той их части, что до нас дошла.

22 Если только Лангфус не обознался.

23 Или другой образ того же – отжимали от ненужной роскоши одну и ту же тяжелую и наволгшую половую тряпку.

24 Но, по замечанию А. Шмаиной-Великановой, Градовский, Лангфус и Левенталь думают так уже в Биркенау. До Биркенау – ни один человек в мире просто не мог бы поверить в полное уничтожение всего еврейского народа.

25 См. свидетельство Иешуа Эйбшица (YVA. М 99/944).

26 Mark E., 1985. P. 168.

27 Со слов А. Горфинкеля (Mark E., 1985. Со ссылкой на архив Б. Марка).

28 См.: Greif, 1999. S. 30.

29 Nyiszli, 1960. P. 195–197. Возможно, что именно его имеет в виду и Ш. Венеция, когда рассказывает об одном хилом интеллигенте, которому все остальные помогали выжить.

30 Эти воспоминания находились в архиве Б. Марка (Mark E., 1985).

31 (Шофтим) Суд. 16:30.

32 См. о нем в мемуарах его сына, Генриха Шенкера (Schönker, 2008).

33 См. протокол акта приемки от 10 ноября 1970 г. (APMAB. F.13. Wsp.420). В музее рукопись получила свой архивный шифр: Syg. Wsp. / Autor neznaemy / 449a (Ксерокопия: Wsp., tom 78,79; Микрофильм: Инв. №: 156866). Копия и дополнительные материалы к рукописи находятся также в Яд Вашеме (YVA. № 303).

34 Вот примерное содержание рукописи (в скобках – номера листов оригинала): Гл. 1. Первое предупреждение (1–30); гл. 6. На марше (30–46); гл. 10. В день перед депортацией (46–49); гл. 11. Изгнание (50–55); гл. 12. Млава (55–83); гл. 17. На железную дорогу (83–101). Дальнейших подглавок и разбивок текста нет, но содержание последней из глав много шире ее названия: начиная с л. 88 там описываются прибытие эшелона из Млавы на рампу в Аушвице и сама селекция (88–93).

35 В качестве примера могут послужить пассажи из последней главки: «Позже мы убедились, что в первой группе насчитывалось четыреста пятьдесят, а во второй пятьсот двадцать пять человек». Или: «Как я позже узнал, моя жена и мой сын находились в этой же группе…»

36 Аннотация копии документа, хранящейся в Государственном музее Аушвиц-Биркенау, и приложенная к ней «Служебная записка» от 2 апреля 1974 г. магистра Яна Куча, сотрудника Краковского регионального бюро Главной комиссии по расследованию гитлеровских преступлений.

37 По другим данным – в начале 1953 г., а по третьим – летом 1952 г.

38 Польская объединенная рабочая партия – аналог Коммунистической партии – обладала монопольной властью в стране до 1989 г.

39 О служебном положении В. Баруса в записке Я. Куча ничего не говорится, но, судя по всему, он работал на стыке партийной и культурной иерархий. В Главную комиссию по расследованию он обратился после того, как на глаза ему попалась публикация «Рукописи неизвестного автора» в посвященном «зондеркоммандо» специальном выпуске «Аушвицких тетрадей» на польском языке, вышедшем в 1971 г.

40 При Польской объединенной рабочей партии.

41 Весьма вероятно, что здесь подразумеваются успешные раскопки с участием Х. Порембского в 1962 году.

42 Biulletin ZIH. 1954, Nr. 9–10. S. 303–309.

43 APMAB. Syg. Wsp. /Autor neznamy / Tom 73. Nr. 420a (фотокопия; Mikrofilm Nr. 462. Инв. № 156644. Л.1–28).

44 Позднее эта атрибуция была подтверждена профессором Иерусалимского университета В. Московичем.

45 Mark E., 1985. P. 166–170.

46 В иврите прилагательное следует за существительным.

47 См.: Kádár G., Vági Z. Self-financing genocide. Central European University Press, Budapest, 2004. В книге перепутан порядок инициалов, но это не так важно.

48 Bezwinska, Czech, 1971. S. 8–9. 49 Czech, 1989. S. 912. 50 Им же, по-видимому, принадлежат и комментарии к тексту.

51 А возможно, в союзе с авторами вступительной заметки (это, увы, нигде не прояснено).

52 Переиздан в том же виде в 1979 г.

53 Mark, 1985.

54 См.: Лангфус Л. В содрогании от злодейства. / Публ. и предисл. П. Поляна. Перевод с идиша Д. Терлецкой // Новый мир. 2012. № 5. С. 160–177.

 

В содрогании от злодейства

 

Выселение

 

Первое сообщение

Тихо погруженное в покой, в живописном и уютном месте расположилось Маковское гетто.

31 октября 1942 года в половине девятого утра еврейские рабочие неожиданно были возвращены из деревень, где они работали. Уже на протяжении нескольких лет биржа труда1 делала все для того, чтобы ни у одного еврея не было нормальной жизни. В то же время принимались меры к тому, чтобы у всех мужчин и незамужних женщин, возрастом не старше 53 лет2, была нормальная работа. В сущности, ее лишь весьма условно можно было называть работой, в действительности это было настоящее издевательство над людьми, которых немилосердно и с циничной жестокостью били.

На глазах кровожадных разбойников-надзирателей они должны были падать от изнеможения и болезней, умирать от голода и мучений, полностью лишаться остатка душевных сил. Уже при одном виде немецкого жандарма3 им приходилось дрожать от страха. Все время их беспрерывно подгоняли, вынуждая трудиться в нечеловеческом темпе и под градом побоев. Целыми днями их мучили, не упуская ни малейшей возможности жестоко поиздеваться, а от постоянных побоев на телах оставались красные и белые рубцы.

Немецкий комиссар гетто, Штайнмец4, осуществил это нововведение.

Бывший школьный двор, на котором несколько месяцев назад снесли огромную школу с прекрасными антиками, он преобразовал в длинную виселицу, чтобы вешать невинных евреев. Приехали двое гестаповцев, приказали позвать руководство общины и потребовали принести им книги с биржи труда. После чего приказали назвать имена первых двадцати рабочих, которые случайно в этот момент находились в городе. За ними послали еврейскую полицию5 с сообщением об их предстоящем аресте: они будут находиться под арестом до вынесения им смертного приговора. Молодые крепкие мужчины, полные жизни и творческих сил, в глубоком отчаянии сидели под строгим полицейским надзором, и все живые горько оплакивали их смерть. Три страшные недели провели они под арестом – в трагических условиях и в ожидании смерти […] от восхода до захода солнца длинными, прохладными летними днями, и спали они в холоде и грязи, вони и нечистотах. Самым проклятым днем было воскресенье, когда было больше свободного времени, чтобы мучить несчастных евреев. Вдруг работающим арийцам дается команда покинуть город – со всех сторон стекаются они к воротам. Но не может же быть, чтобы немцы проявили столько великодушия и доброты, что оставили евреев в покое. Сердца бьются в ускоренном тяжелом ритме, и горестное беспокойство повисает в воздухе. Никто не может ответить на вопрос, что бы это могло значить – то, что ворота гетто открылись.

И вот он – тот самый, при виде которого еврейское население теряло самообладание и покой, чье появление наполняло людей страхом. Ближайшие дома и улицы опустели. С нетерпеливым беспокойством и бьющимся сердцем ожидают его приближения, чтобы узнать, какую же новую беду он несет и кого уже замучили до смерти.

[…] горько и пугающе. […] живут вокруг и все хорошо […]

В конце дня пришла немецкая полиция. Созвали все еврейское население, и был отдан первый строгий приказ: все – молодые и старые, а также дети – должны срочно собраться на школьном дворе. Жены и родители жертв тоже не должны отсутствовать. Наступила мертвая тишина. Со всех сторон на людей были наведены автоматы. При малейших признаках сопротивления или шуме будут стрелять. Между толпой людей и виселицей выстроился большой отряд полиции. Со связанными за спиной руками мимо провели жертв в специальном […], и еврейских полицейских заставили собственными руками вешать своих братьев.

Находящийся еще на площади Штайнмец послал людей за руководителями общины Эрлихом и Гурфинкелем6. Им он сказал: еще висят петли, в которых болтались головы повешенных, и они зовут следующие головы и бросают […]

[…] неспокойные люди […] община, воздух был […] объяснил им, что это строгий приказ. Тех, кого отберут и кто работоспособен, отправят в Аушвиц. Их жен и детей, а также нетрудоспособных отправятся в Малкинию7. Страшное оцепенение…

[…] все дрожали и волновались. Люди инстинктивно бросались […] Возбуждение, страх и плач усиливались и от минуты к минуте делались все сильнее, пока все голоса не слились во внушающую ужас гармонию. Внутри каждого все бурлило, как в кипящем котле. Жалобные голоса сливались в сплошной оглушающий плач, сотрясающий и разрывающий воздух.

Стоящие кругом дети не понимали того, что происходит, но, чувствуя и догадываясь, что происходит что-то ужасное, они плакали вместе со взрослыми. Их чистые детские голоса выделялись из общего гула, как большой […], который сильную людскую боль дополняет искренностью своего звука. Маленькие дети на руках родителей с испуганными глазками и искаженными лицами прижимались к родительской груди и судорожно их обнимали.

[…] Лица с глубоко запавшими глазами выглядели серыми и потухшими. Время от времени казалось, что глаза оживали и, полные беспокойства, быстро и нервно двигались. В их глубине вспыхивало пламя кипящего гнева от сознания беспомощности и от невозможности проявить себя, задыхавшееся изнутри. Боль, глубокая тяжелая боль и невыносимое страдание стремились вырваться наружу. […] стояли лицом к столпившимся людям и […] из их черных глаз.

Одна женщина воскликнула: как-то в городе разразилась эпидемия тифа, и много людей погибло. И мы горько оплакивали молодых. Но как же все-таки им повезло! Их тихо похоронили в могилы Израиля. И кости их обрели покой! А мы – кто знает, найдут ли себе покой и где наши кости? […]

[…] выкрикивает […] моя жизнь, и тогда случается такое несчастье […] важно для моей судьбы. Но так ли уж важно, что я сама так жалко погибну и что мои кости не найдут себе успокоения, по сравнению с чудовищным несчастьем уничтожения моих детей! Это самое ужасное и страшное, что может случиться с матерью! И эти жестокие убийцы еще требуют, чтобы я сама везла своих собственных детей к месту массовых убийств. Мать должна помогать отправлять на смерть своих детей! Может ли случиться на земле что-либо более страшное? […]

[…] Ориентация и окончательное […] В первый момент от неожиданности возникли хаос и путаница. Каждый […] вместе со своей семьей попытался что-нибудь спасти.

Один раз город уже пережил частичное выселение. Это было в 1941 году. С помощью полиции ежедневно […] выгоняли в соседние деревни, такие как Сцелков8 […] и т. д. Бургомистр сделал тогда из этого большой гешефт. Те, кто при его посредничестве сдавали золотые часы, бриллианты или большую сумму денег, получали от него расписку в том, что ему с семьей разрешается остаться на месте. Тогда была выселена бóльшая часть евреев. В конце концов все успокоилось, но гешефт продолжался. Кто хорошо платил, получал разрешение вернуться в город.

Бедные евреи долго скитались. До тех пор, пока их не пригнали назад в грязь и нищету, в голод и холод. Но на этот раз людей выселяют очень далеко, при этом сказали, что все […]. Так что нет никакой надежды на возвращение.

Но если вспомнить о том выселении жителей […] улицы […] начали они в большом количестве убегать из гетто в так называемую «колонию»9. Они брали с собой маленьких детей – свое самое главное сокровище, бросали свое жилье на произвол судьбы и бежали в колонии, чтобы там переждать и посмотреть, что будет дальше. В любом случае они выиграли уже тем, что не пошли в огонь первыми.

Когда родственники возвратились из общины, их сердца так сильно стучали из-за быстрой ходьбы, что у них перехватывало дыхание, и они не могли произнести ни одного слова. От потрясения и волнения их глаза дико сверкали, а покрывшиеся смертельной бледностью лица изменились до неузнаваемости. На мгновение их охватило полное оцепенение, пока они не осознали, что все это происходит наяву.

Но они очень быстро поняли, что времени нет, что необходимо срочно находить решение и действовать. Первым делом рассудили, что молодежь, которая ничем […] не связана, должна бежать к местным крестьянам. У кого есть знакомый крестьянин, пусть отправит к нему хотя бы одного своего ребенка. Нужно попытаться спасти то, что еще можно спасти, и, чтобы детей-подростков подстраховать, решили дать им с собой деньги и ценные вещи.

…возможность. Сначала приготовились. Они надели самую лучшую одежду, под которой скрывались несколько пар нижнего белья. Самое важное – деньги и […] можно было вынести из гетто. Из-за недостатка времени прощание было очень коротким. С горячей любовью и болью в сердце люди целовали и обнимали друг друга. Безграничным было отчаяние. Возникшая вдруг спешка настигла людей, как извержение вулкана. Как будто земля разверзлась под ногами или их уносило порывами ветра. Мы прощались навсегда: нас ожидала скорая смерть, их – трудная и пугающая неизвестность.

Спонтанные, прерывистые, жаркие проклятья, прорывающиеся между судорожными всхлипываниями, мгновенно оглушали и полностью парализовывали людей. Оставалось единственное желание – пережить войну и отомстить за невинно пролитую кровь родителей, младших братьев и сестер.

Затем паковались необходимые вещи и одежда. Одну за другой люди натягивали на себя пары белья, а поверх надевали свои лучшие костюмы. Брали с собой хлеб и отрытые из земли и зашитые в одежду деньги. Большинство искали себе временные убежища10, а потом выходили на улицу, чтобы узнать, что там происходит.

Было известно, что Эрлих и Гурфинкель встречались с бургомистром, который […] так же, как и вся немецкая жандармерия, прибирал к своим рукам еврейское имущество. Как пиявка, высасывал он евреев и, мучая, доводил их до смерти.

После поднесения ему богатого подарка они начали откровенно обсуждать с ним свою судьбу. Он сказал, что ситуация очень серьезная и что никакого выхода нет. Он лично советовал бы записываться в ряды трудонепригодных для отправки в Малкинию или Аушвиц.

Для нас такое положение вещей было еще более печальным. Это означало, что и Аушвиц, и Малкиния означают одно и то же – неизбежную смерть! Разница заключалась лишь в том, как долго будут длиться мучения и страдания и что перед смертью должен будет вынести человек.

Было принято общее решение: нет, просто так на смерть мы не пойдем, нам нечего терять, и мы будем сопротивляться, кто как сможет: одни активно, другие пассивно. Вместе с нашими женами и детьми мы погибнем, но как герои. Здесь, в Макове, есть три кладбища, пусть к ним добавится четвертое. Там найдут кости наших […], мы же погибнем вместе с ними и будем похоронены в одной братской могиле […]

[…] Когда моя жена пришла назад с улицы, она спросила меня: «Какая разница, пожертвую я своей жизнью или нет, если у меня есть такое сокровище – мой ребенок?» В ее голосе слышалось безграничное отчаяние. Она стояла, дрожа всем телом, и ее взгляд, направленный на нашего единственного восьмилетнего сына, был полон печали.

Одно мгновение мальчик внимательно наблюдал за матерью, вдруг его лицо исказилось гримасой, после чего он истерически зарыдал. Вздрагивая, сидел он на стуле и жалобно кричал: «Папочка, я хочу жить, сделай все, что можешь, чтобы я остался жить». Как и все дети войны, он видел во время эпидемии тифа […] много мертвых, лежащих на улицах, и сполна ощутил весь ужас смерти. Им овладело отчаяние. Охваченный глубоким страхом, который излучали его детские глаза, он горько рыдал. Его сердце билось в ускоренном и почти слышимом ритме. Ни на минуту не смолкая, раздавался его душераздирающий плач, его беспрерывная мольба к отцу о помощи. Нервные покачивания его тела вперед и назад, его посеревшее личико растрогали бы любое живое существо. […] Воображение уже нарисовало ему весь ужас смерти.

Глубоко потрясенные и подавленные, со сжавшимся от боли сердцем, сгорбившись, сидели мы – я и моя жена. Глотая слезы, вместе с ним переживали мы его страшную боль. Мы обменивались друг с другом взглядами, полными боли и горя, чтобы этими понятными нам беззвучными тайными знаками хоть немного облегчить наши онемевшие сердца. Но мы так и не нашли для него ни единого слова утешения. Только еще ниже вжимались наши головы в шеи, а сердца беззвучно плакали вместе с ним.

Вдруг мы услышали, что его плач усилился: может, мне уже пора начинать читать псалмы и молить бога о том, чтобы Гитлер погиб от руки еврейского подростка под ударами брошенных в него камней? Ах, если бы я мог предстать перед ним и побороть его, как Давид Голиафа! И тут же я взял Сидур11 и начал читать псалмы. Каждое мое слово было наполнено глубокой болью, но в промежутках между предложениями слышны были истерические всхлипывания. Детский голос утопал в тяжелых слезах. Каждую минуту он перебивал меня и кричал срывающимся голосом: «Что же мне делать? Я хочу жить!»

Наши сердца кровоточили; они были полны боли. Мы не шевелились, словно прикованные к месту. Кто-то сказал нам, что в такой момент утешать ребенка обманом – аморально. Но столь чувствительный ребенок сам справиться с такой страшной болью не в состоянии. Я подошел к нему и погладил по голове, бережно прижал к себе и сказал: «Сынок, мы спрячемся на чердаке, дождемся, пока жандармы уйдут из города, а потом убежим к какому-нибудь нееврею и переживем войну» […]

Когда наступила ночь и наш сын заснул, жена присела на его кровать и нежно погладила его. Ее большие голубые глаза, полные нежности и материнского тепла, смотрели на него с таким пронизывающим вниманием, что я подумал: вот, в одном-единственном взгляде могут найти себе выражение все человеческие чувства. Из ее глаз непрерывно лились слезы, и до меня доносился ее шепот: «Сынок, как же мне тебя спасти? Ах, как бы я была счастлива!»

И так она сидела очень долго в мертвой тишине с переплетенными руками и опущенной головой. Казалось, что ее порозовевшие щеки светились изнутри, а ее изменившееся лицо окаменело от боли и страдания. Ее взгляд каждую секунду соскальзывал в сторону сына, а внутри плакало ее сердце. Вдруг я услышал гневное и одновременно жалобное всхлипывание: «Почему, мой сынок, ты должен погибнуть таким молодым и так страшно?»

Я чувствовал, что близок к тому, чтобы потерять мужское самообладание и силы к сопротивлению, что-то толкнуло меня в тихий угол, где я мог плакать. «Дебора! – позвал я. – Спустись вниз к соседям и попробуй узнать, остаются ли они здесь […] или собираются убегать? Может быть, мы сможем вместе спастись?»

Моя жена как будто проснулась после глубокого сна: «Я не могу уйти! Самуильчик притягивает мое сердце…» Ее голос вдруг захлебнулся слезами, и я понял, что задел открытую рану.

Я замолчал и начал дрожащими от волнения руками нежно гладить ребенка, страстно и горячо целовать его в лоб. Инстинктивно я почувствовал, что ее возбуждение стихает, и она начинает успокаиваться. Наступил подходящий момент, чтобы сказать ей: «Дебора! Ты такая любящая мать, но нам нужно трезво обдумать, что делать». – «Лейб, – ответила она, – я бы хотела успокоиться, чтобы не огорчать тебя, но не могу! Когда я смотрю на эту невинную жертву, у меня закипает кровь, и сердце мое переполняется страданием. Я понимаю, ты хочешь, чтобы я успокоилась, и посылаешь меня к соседям, чтобы заглушить мои страдания. Ты мой дорогой муж, верный и преданный, ты мое сокровище».

Вдруг ее голос зазвучал медленнее, расплывчатее и сердечнее. Мне показалось, что она внутренне сломалась, сдалась и что ей просто не хватает слов, чтобы выразить всю свою боль. Я вдруг почувствовал, как эта боль пронизывает и меня вспыхнувшими горящими глазами. Было тихо, и мое сердце застучало быстрее. Меня захватила ее боль, и безграничное сострадание овладело мной. В огромном напряжении и с глубоким сочувствием мы смотрели друг на друга […] «Я увеличиваю твою боль, ты же прекрасно понимаешь меня. Но это первый – самый трудный и критический момент […] Успокойся, возьми себя в руки, наберись героической силы. Давай обдумаем наше положение».

Мои слова помогли ей только немного успокоиться, но не смогли переломить ее настроение. Она положила руки на колени, широко раскрыла свои преданные глаза […] и с глубокой печалью и страхом тяжело вздохнула. […] Тихо переживая, она погрузилась в раздумья, пока ее голос […]. Она повернула голову налево, в сторону сына, и из ее глаз ручьем полились тяжелые слезы: то изливалась вся ее материнская любовь. Через несколько минут она успокоилась, поднялась с кровати, подошла поближе ко мне и изучающе посмотрела своими широко открытыми глазами, словно ей хотелось заглянуть в самую глубину моего сердца. Я сердечно обнял ее и с горячей любовью прижал к груди. Долгодолго я гладил ее и молча утешал своим горячим сочувствием.

Постепенно она овладела собой и воскликнула: «Это правда, что преданная жена умеет владеть собой в любой ситуации.

Ты знаешь, что всю нашу жизнь я старалась не доставлять тебе лишних огорчений, но в жизни возникают такие ситуации, когда это очень трудно сделать». Она подошла к ребенку и, сердечно целуя его, сказала: «Я спущусь вниз к соседям» […]

Когда жена вышла, я остался сидеть в глубокой задумчивости, перебирая события сегодняшнего дня. Перед глазами всплывали моменты, когда материнская любовь оказывалась сильнее всего остального. Какая трагедия, какая безграничная боль, когда мать, сознавая собственную беспомощность, должна оплакивать будущую смерть своего здорового, молодого, свежего и цветущего ребенка, не имея возможности спасти его от рук бессердечных убийц!

Женская преданность, неотделимо слившаяся с острой болью, бурлящий поток чувств, постоянно меняющихся, и одновременное желание сохранить самообладание в этом огромнейшем несчастье заставляли ее страдать от сознания еще и того, что она смертельно мучает своего мужа. И это чувство в ней победило. На одно мгновенье я забыл наше страшное несчастье и восхитился ее душевной силой. Погруженный в эти раздумья, я вдруг ощутил, как что-то гложет меня изнутри. Я вздрогнул и вскочил.

В моих ушах снова зазвучали слова сына: «Папочка, я хочу жить, сделай что-нибудь, что ты можешь, чтобы я остался жить! Сделай все, что ты только можешь, я очень хочу жить!»

Я стоял у кровати сына и запоминал черты его лица: всматривался в изгибы его бровей, носа, ушей и даже ногтей на пальцах его рук. Скоро исполнится мое решение, и я должен буду с ним расстаться, с живым или мертвым. Я должен сейчас вдоволь насмотреться на это лицо с его глубокой печалью, отчаянием и плачем, чтобы оно навсегда запечатлелось во мне и в моих глазах.

Долго стоял я так и чувствовал, как мое «я» растворяется в сыне, сливается с ним. Я представил себе всю безнадежность моей жизни после потери ребенка и бессмысленность моего существования, которое стало бы только мучительнее. Я судорожно вздрагивал от страха и ужаса перед завтрашним днем…

Вдруг из моего рта, как из источника, вырвались тихие душераздирающие слова, как будто излившиеся из самых глубоких тайников моей души, – больно ранящие слова, слова, от которых в жилах застывает кровь, слова, которые так на меня подействовали, что все когда-то прозвучавшие на земле показалось пустым и бессмысленным по сравнению с моей катастрофой.

Неутихающая боль и чувство полной разбитости полностью оглушили меня; всю свою огромную и страшную трагедию воплотил я в медленно произнесенном, оборванном звуке одногоединственного слова, которое с глубоким вздохом сорвалось с моих губ и вобрало в себе весь ужас моей судьбы: «Самуильчик, мой Самуильчик!..» Я еще долго выкрикивал его имя. […] жульнический обман […]

Штайнмец, который всегда демонстрировал свой ужасный грубый характер и жестокость, вдруг втерся в доверие к людям тем, что не насмехался над ними. На этот раз он делал вид, что говорил всю «правду»: ему не удалось добиться выполнения требований местного ведомства. Это было также и не в его пользу.

Он надеялся стать наследником богатых домовладельцев, которые уже и так успели сделать его довольно богатым. Ему хотелось произвести на них хорошее впечатление, так как он надеялся, что они останутся с ним в контакте до последней минуты. Он очень хорошо усвоил обычный нацистский стиль обмана и одурачивания.

В половине третьего он появился еще раз в гетто и вызвал руководителей общины к воротам […] Сразу после этого Эрлих созвал еще раз все еврейское население в общину.

Люди начали заполнять эти проклятые помещения. Их движения уже не были нормальными, а выглядели нервными и торопливыми. Их бледные лица были отмечены печатью страха, их глаза, потускневшие, безо всякого блеска, или сердитые, угрожающе горящие, – весь печальный человеческий хаос. […] И только беспокойно бьющиеся сердца объединяют эту возбужденную толпу. […] стоят в напряженной тишине и их сердца […] стучат в ускоренном ритме […] Они стоят и слушают (объяснения) Эрлиха.

Штайнмец указал на некоторые недоразумения, о которых он только теперь рассказал […] Работоспособные едут не в Аушвиц, а ближе к Катовицам, на работы в угольных шахтах. Работоспособные мужчины могут взять с собой жен и детей, с которыми они будут проживать вместе […] Будет созвана комиссия […], которая будет определять, кто работоспособен, а кто нет. С собой разрешается взять два костюма, один выходной и один для работы, две пары белья и еще запасную пару белья, пару ботинок или сандалет и чемодан одежды. Не разрешается брать подушки и пуховики […], никакой валюты или ценных вещей. Тот, кто возьмет с собой чтонибудь из запрещенных вещей, рискует собственной головой.

Неработоспособным не разрешалось брать с собой ничего. […], что это произойдет не раньше 18.ХI. Как позже оказалось, это был большой, рафинированный блеф, который должен был сбить с толку работоспособных и сделать невозможным любое сопротивление. Но в первое мгновение он способствовал наступлению относительного покоя, так как, во-первых, у нас появилось еще несколько дней для обдумывания возможностей побега, – фантазеры допускали даже, что еще возможно что-то придумать, чтобы сделать выселение невозможным, – а во-вторых, семьи должны были ехать вместе!

Сразу возникли две партии с разными мнениями: первые наивно верили в обещанный отъезд и обосновывали это тем, что он для них […] – для чего же им тогда обманывать, ведь немцы уже и так показали себя по отношению к евреям достаточно жестокими. Другие считали, что первое объяснение Штайнмеца более правдоподобно, и обосновывали это тем, что и бургомистр сказал то же самое и что подобным же образом евреев вывезли из Легионова12 и, наверное, убили. Не может быть, чтобы существовал такой большой лагерь и никто не подавал оттуда даже малейших признаков жизни. Ведь невозможно пройти мимо кладбища и не заметить его.

Аушвиц, утверждали они, это лагерь, куда отправляют преступников и спекулянтов. Преступное обращение с заключенными, циничная жестокость и ужасные истязания, практиковавшиеся в соседних лагерях Пшасныша13, Млавы14, Цеханува15 и Плонска16, были нам хорошо известны: волосы на голове встали дыбом, когда мы об этом услышали. Только от специально дрессированных диких зверей и бестий можно было ожидать такое нечеловеческое изуверство.

[…] Были особые причины для того, чтобы убедиться в правильности таких взглядов, особенно причины для изменения отношения немецких учреждений к населению. Тот же самый Штайнмец стал настолько мягким и чутким, что при его появлении на территории гетто вокруг него собирались все обитатели и спокойно слушали речи, с которыми он к ним обращался. Он говорил так, чтобы людям могло показаться, будто он о чем-то глубоко сожалел. У умных людей вся эта фальшь и подлое лицемерие вызывали отвращение и тошноту. Да, ему, бедному, было больно расставаться с нами, но только оттого, что больше не будет тех, из чьих костей можно было бы еще повыжимать последние соки и на этом сделать большой капитал.

Или вот немецкие жандармы, которые раньше приходили в гетто, преисполненные гордого презренья и с высоко поднятыми головами, бросали вокруг жестокие угрожающие взгляды и во время переклички угрожающе размахивали резиновыми дубинками, пугая проходящих мимо людей, рискующих своей жизнью, которую они для собственной утехи топтали ногами, и шагали вперед так, как если бы больше всего их интересовало услышать эхо собственных шагов. И вдруг они же приходят в гетто, вежливые и общительные, с нежными и мягкими взглядами, чуткие и приятные. Они навещали знакомых, беседовали с ними, глубоко сочувствовали им и подолгу вместе прогуливались.

Все это выглядело необычно, но было хорошо продумано и имело определенную цель: отобрать и те деньги и собственность, которые они при помощи власти и насилия так и не смогли заполучить. Они ожидали, что евреи попадутся на волшебный крючок их «доброты» и одарят их, своих верных друзей, своими богатствами. Свое истинное лицо, непредставимо преступную натуру показали они только в день выселения. Только тогда те, кто поверил им, потеряли свои прежние иллюзии и надежды, но было уже поздно […]

На улице […] возвратившись из правления общины, все достали богатые запасы продуктов, которые заготовили на зиму, и раздавали их, так же как и белье, одежду и топливо. Община открыла свои подземные хранилища картофеля, чтобы он там не замерз. Каждый мог получить разные продукты. Капитал был закопан у забора, и проходящих мимо поляков просили позвать их знакомых из города или из ближайших деревень. Самые лучшие и красивые вещи упаковывали вместе с украшениями и бросали польским приятелям через забор. Их просто забросали сокровищами и богатствами, но у людей было только одно желание, чтобы не немцы нажились на их несчастье. В течение всего дня люди перепрыгивали через стену и снова покидали территорию гетто. Религиозные евреи сообщили о завтрашнем Таанит-циббур17, который все соблюдали.

Самые последние сообщения Штайнмеца породили большую путаницу и разрушили существовавшее ранее единодушие обитателей гетто. Многочисленные дискуссии не приводили к окончательной ясности, и весь этот день прошел под впечатлением неожиданных событий, которые все-таки всех удивили.

Эту первую ночь люди провели без сна. Все с нетерпением ждали утра, беспокойно ворочаясь в кроватях. У всех было чувство, что они находятся во временном отеле. И все чувствовали себя неуверенно, как будто потеряли почву под ногами, всех мучили тяжелые предчувствия.

Еще за два часа до рассвета вышли на улицу: одни стояли, другие ходили взад и вперед. Нетерпение поднимало их из постелей, а нервы выгоняли из помещений. Все разговоры касались одной актуальной темы: когда Штайнмец говорил правду – тогда или теперь? Как нам себя вести? Возможно ли перезимовать в лесу? Кто из знакомых крестьян мог бы взять к себе детей?..

Из-за этих дискуссий даже воздух на улицах пропитался серьезностью момента; любая точка, любой угол, где встречались два человека, превращались в место для обсуждения. Когда рассвело, люди узнали, что местный врач, берлинский еврей, пожилой, болезненный и очень интеллигентный человек, отравился вместе со своей женой. Он оставил адресованное Штайнмецу письмо, в котором написал, что за десять лет работы под нацистским режимом уже достаточно хорошо ознакомился с его убийственным, жестоким, диким и звериным отношением к евреям.

Не помогают ни обращения, ни просьбы, которые должны были бы вызвать у убийц хоть малейшую человеческую реакцию. Поэтому он решил уйти из жизни сам, не дожидаясь гибели от их рук.

Этот поступок и убежденность тех, кто к тому же долго жил в Берлине, непосредственно под боком у нацистов, и совершенно четко себе представлял неизбежность смерти, подействовали на настроение и состояние жителей гетто как гром с ясного неба, как взрыв бомбы. Это привело к тому, что людское беспокойство подскочило настолько, что и без того уже лишенное последней капли надежды еврейское население совершенно сломалось: «Мы пропали, мы погибли…» […]

Уже больше года люди в гетто страдали от нехватки воды. Город находился около пруда, но людям с большим трудом удавалось удовлетворить эту одну из основных человеческих потребностей. Каждый день под строгим полицейским контролем на короткое время открывались ворота гетто, и все население бросалось к этим особенным воротам, открытым в сторону пруда, чтобы принести немного воды для самых необходимых потребностей в домашнем хозяйстве. И сегодня люди тоже бежали к пруду, но не для того, чтобы набрать воды, а, наоборот, чтобы прыгнуть в воду, чтобы покончить с жизнью, чтобы утопиться – и раз и навсегда исчезнуть с этой несчастной земли.

Через несколько дней лопнула, как мыльный пузырь, и самая последняя надежда и утешение. Почти все, кто убежал в поисках убежища, вернулись в гетто. Они рассказали, что даже самые доверенные крестьяне не соглашались никого у себя спрятать. Немцы запугали их, пригрозив, что за укрытие евреев их будут убивать. Никому не удалось найти для себя никакого места, даже в хлеву. Они бродили по полям и лесам, и когда уже падали от усталости, то засыпали прямо в снегу, коченея от холода. Они никого не встречали, поэтому не могли получить теплой еды. От каждого издали услышанного голоса их пробирала дрожь, ведь это мог быть и жандарм. Грязь разъедала их тела, их мучил смертельный голод.

Война будет еще длиться заведомо больше одного месяца, так что выжить невозможно. Как если бы это проклятый человек, которого мир вышвырнул, а злые духи схватили и оставили у себя. Так одиноко в середине, в центре земли – планеты, которая существует для всех, кроме них, евреев. Бессильные и обманутые, изможденные и покорные, вернулись беженцы назад в гетто, лишившись своей последней иллюзии и последней надежды. У них уже не было больше никакой инициативы, и вся земля стала для них тесна.

Даже их последнее и единственное утешение тем, что несколько сотен молодых людей – ребенок, брат, жена или муж – могли бы спастись, оказалось обманом. Приближалась гибель. Все были немилосердно опутаны огромными сетями, которыми еще раньше нам связали ноги, чтобы лишить любой возможности двигаться и искать последний шанс на спасение.

Из соседнего города Цеханува дошло известие, что оттуда уже изгнаны все евреи18, в том числе и многие жители Макова, работавшие там в разных местах. Никогда больше они не увидят своих детей и жен. Они расстались навсегда. Хаос истребления и уничтожения достиг своей высшей точки.

 

Глава 6

В пути

Во вторник опять собрали детей, учеников Талмуд-Торы19, нелегально функционировавшей, несмотря на тяжелые условия в общине и благодаря религиозным евреям и демонстративно принятому решению. Такие чистые, такие невинные […], такие идеальные, так преждевременно […] убрать с земли […] уничтожить, хотя они только и успели что расцвести.

Детям объяснили […] их родителям, братьям и сестрам большую общую группу […] Им описали серьезность ситуации […], чтобы они ориентировались правильно.

Отчаяние было безгранично; все было ясно […] для молодежи и […] тихо вздрагивали головами […] Руки и […] опущены; они стояли, и их глаза были неестественно внимательны […] слезы, которые […] струились, как полупрозрачный занавес перед их глазами, как туманом закрывая их нервные и напряженные взгляды. Они не хотели громко плакать, это помешало бы им слушать […], помешало бы понять. Серьезность судьбы преодолела слабость их детского характера. Их сердца были […] очень, очень […] и они все это в себе задушили.

Только когда начали читать псалмы и […] вдруг, как непредставимый взрыв […] плач оглушил всех слушателей. Вырвалось […] как будто их оглушили. […]

Плач от минуты к минуте набирал силу и раздавался все громче. Становился все трогательней и […] до конца главы, когда вдруг наступила тишина, и напряженная атмосфера оглушила эхом и отзвуком их голосов, которые как-то особенно глубоко трогали сердца. Пронзительные и тяжелые вздохи прорезали воздух. И только когда начали следующий абзац, нашлись и слова для выражения бесконечной боли. Давящая тяжесть бессильного отчаяния растворялась, и отдельно существовавшие миры слились в один и огромный, прозвучавший в давно погасшем чувстве […]. Слившись в единое целое, многочисленные разнообразные вздохи и всхлипы обрели такую силу, что потрясали самый сильный характер, проникали в глубоко потаенные закоулки души и, как высоко поднявшаяся волна, захлестывали все.

Все были возбуждены и глубоко потрясены этой страшной трагедией. Кто бы ни проходил по улице, останавливался, и его уши пронзали эти перехватывающие дыхание, глубоко трогающие, идущие из глубины сердца, наполненные болью слова […], которые пробуждали сострадание и являлись выражением нечеловеческой боли.

[…] бессильно отчаяние […] и сильная (воля) к жизни, так же как и несправедливость, которая […] весь земной шар и все […] расколола. У стены синагоги Макова […] и дрожит […] от возмущения, стоит […] в комнате и качает своего ребенка […] колыбель […] рукой, которую она в своей […] видит, из глаз льются горючие слезы […] удел плачущих больных людей […] страх и горький плач […] ощутимо [для] ощутимый страх детей, в комнате они слышат их голоса […] в эти страшные часы […] и каждый плачет […] ребенок, который превратился в поток слез, они плачут так естественно с […] сын и дочь сидят вместе […] разговор […] у стола, возник […] забыли все, что происходит вокруг. С поникшей головой […] сила притяжения […] нескончаемый плач.

[…] от плача […] на другом конце гетто, где стояли люди […] и вместе с ними плакали. Все гетто было сплошное […] глухое, но живое и сильное […] Страшная трагедия […] тяжесть невообразимого несчастья […] живой человек […] печаль, которая охватила всех: молодых и старых, малых и больших […] сердце к сердцу […] глава для себя, что вызывает

[…] презрение к одурачиванию […] в официальной еврейской полиции и […] работоспособные и неспособные, которые […] и они крепкие […] […] много? Неспособные, когда? Они не имеют […] видели первый раз в комиссии […] как управляющий гетто Штайнмец, […] третий и четвертый раз – жандармерию.

Людей принимали в алфавитном порядке, регистрационная книга общины была предъявлена. […] зачитывали очередные номера, и все население […] семьями проходили перед комиссией, которая в общем виде их осматривала. Было так […], что тот, кого записывали работоспособным […], тому же, кого определяли неработоспособным, – смертный приговор. Приносили бриллианты, золотые часы и т. д. и все это отдавали, чтобы попасть в группу работоспособных.

Члены комиссии собрали много ценностей и соответствующие проценты – группа из пятисот неработоспособных сократилась на несколько десятков человек. Те же, кого включили в группу работоспособных, не теряли своих иллюзий до последней минуты. Они словно позабыли о своем трагическом положении, зато помнили, что есть люди в значительно худшем положении, чем они, например, признанные неработоспособными. Они так и не поняли, что все это обыкновенный блеф, обманный трюк […] и что они тоже самое […] придумали […] из разных комбинировали […]

[…] Женщины с маленькими детьми […] их новые мужья и скрытое в жизни […] Очень умные люди превращались в наивных простачков […] Это глупое доверие сохранялось до тех пор, пока люди собственными глазами не увидели […]. Люди пребывали в […] Те, кто были признаны неработоспособными, чувствовали себя так […] в большом отчаянии и предчувствии своей скорой гибели. Живые трупы […]. Они шли в глубокой печали и выглядели очень мрачными. Они не ели и не пили. Они прощались с каждым встреченным ими человеком. Тяжеловесность их походки, замедленность их движений, тяжелые […] бледные лица, печальная проницательность глаз, в которых прятался дикий страх, срывающийся голос и отсутствие темперамента делали их сразу и легко узнаваемыми […] Они шли, как во сне, не заботясь о своей одежде […] Образовались две группы: работоспособные и неработоспособные, которым общее братское сочувствие выражалось […] до известной степени отделяло одних от других […] общее явление последнего периода […]

Между тем […] прошли тяжелые, трагические дни. Детская жизнерадостность исчезла, и не осталось даже следа от их собственного мира. Тихо, серьезно и мрачно жались они к своим родителям. Они следили за каждым их шагом и напрягали уши, чтобы услышать слова взрослых, самих душевно сломанных и разбитых, говоривших доверительно и тихо. Они хотели понять свою участь. Они чувствовали, что тайна их существования известна только взрослым, которые все знают и все понимают. И они ломали свои головки, пытаясь понять свое положение.

Но они чувствовали инстинктивно, своим особым детским чутьем, и переживали то же, что и их родители. А родители не спускали с них глаз. Дрожащие и нервные, смотрели они за детьми, нежным и внимательным взглядом следили за каждым их движением. Детская интуиция угадывала все это. Да, они точно знали, что это последние дни их жизни. Женщины сидели в комнатах и напевали мелодии, полные бесконечной боли и страдания, и вздыхали о стоящих около них детях и мужьях, с которыми они скоро расстанутся, которые навсегда исчезнут. Их глаза смотрели с пронизывающей остротой, как загипнотизированные […] волны материнской заботы исходили от них […], смертельный страх наполнял их. И так сидели они очень долго, углубившись […]

Вдруг вернулась мысль об угрожающем всем завтра. Матери сидели за столом и кормили своих детей. Горькие слезы лились из их глаз. Они брали с собой маленьких детей, когда выходили на улицу. Они стали нежнее, а их чувства горячее. Они не хотели ни на минуту оставаться без детей. Если ребенок выходил на мгновение из дома и потом возвращался, то мать встречала его, останавливала в дверях и наблюдала с любовью. При этом ее лицо было залито слезами. Она отворачивалась, чтобы ребенок не увидел слез и не расстроился. Он был очень чуткий и понимал каждое движение. Мужчины сидели в комнатах одни, замкнувшись каждый в себе, и долго молчали.

Головы переполняли тяжелые мучительные вопросы, на которые не находилось ответов: они не видели выхода. Проблемы были такими болезненными, что никому не хотелось говорить о них с другими, каждый оставлял их себе.

Люди мало говорили; хорошее настроение покинуло их. И печать серьезности не сходила с лиц.

На улице нельзя было увидеть нормально идущего человека; люди передвигались очень медленно или очень торопливо. Мужчины стали обращаться с женщинами мягче и нежнее. Им хотелось скрыть свою беспомощность, и они пытались помочь им своей верностью. На улицах можно было увидеть небольшие группы людей, они больше молчали, чем говорили. Они внимательно изучали всю трагедию по лицам их спутников, которая была видна в этом живом зеркале.

С наступлением долгих вечеров люди начали собираться в квартирах соседей. Они сидели и часами рассказывали друг другу о чудовищной и смертельной злости и о разных способах и средствах, при помощи которых в разных городах грабили евреев. Обсуждали беззащитность и бессилие, страшную судьбу евреев и основательную систематичность при их уничтожении. Люди были в сильном беспокойстве и бессознательно дрожали от страха […] взрывались. Ежеминутно они замолкали; головы не шевелились, и кровь застывала в жилах. Серьезно обдумывали ситуацию. Глубокие, тяжелые вздохи сидящих толкали на мучительные размышления.

Когда люди ложились спать, они переворачивались с одного бока на другой от возмущения, боли и беспокойства, тяжелые страшные картины возникали в их сознании и мелькали перед глазами.

Усталые и изнемогающие, они пытались найти покой во сне, но стоило глазам закрыться, как сразу вырывали из сна ясные трезвые мысли, мучили и кричали. Как может уснуть отец, который еще не нашел способа спасти своих детей от смерти, но который по-прежнему с ними общается? […] тоже счастье, использовать свободное время для того, чтобы плакать, а участь жены и ребенка его не беспокоят […]

Он только работает для немцев. Лучшие сапожники, портные, часовщики и т. д. работали […] Это было маленькое гетто среди других таких же гетто в […] Немецкие заказчики могли приходить. Их заставляли день и ночь работать на немцев […], а когда пришло время выселения, им не разрешили

[…] их страшную трагедию понять […] физическую смерть. Их души были убиты […] их мыслями, и они были превращены в механизм, который должен был скрыть и заглушить главные человеческие чувства […] на край пропасти привел. И вот берет он и кроит […], и шьет для него роскошные костюмы […] Их циничные требования не имеют человеческих границ […]

В гетто разрешили прийти […] двадцати юношам из Плонска, обессиленным, с глубоко запавшими глазами, избитым […] кнутами, их тела покрывали многочисленные красные шрамы. Их брюки превратились […] в лохмотья, длинные худые […] ноги […] не указывали на то, что когда-то они были частью прежнего человека […] босиком зимой, а другой […] лежал на голых камнях […] Они были так сильно избиты, что были не в состоянии шевелиться […] они думали

[…] Дату выселения официально назначили на 18.XI. Накануне этого дня община собрала людей на общинной площади для того, чтобы обо всем проинформировать и обсудить все подробности предстоящего отъезда и ближайшее будущее […], руководит населением, чтобы окончательно для такой печальной […] расстаться.

В 12 часов дня в последний раз собралось все население, чтобы огромное несчастье, всю боль и все страдания, пережитые каждым, оплакать вместе, чтобы возбужденные чувства, наполнявшие каждое сердце, слились в общую боль. Чтобы полный поток боли превратился в густой сплав, и несмываемый […] создать тому, что разрывает и подавляет сознание, чтобы, насколько возможно, выразить это глубоко, остро и полно.

Стояла тишина, исполненная глубокой серьезности и напряженного молчанья, когда Гурфинкель и Эрлих обратились к пока еще живым жертвам. Оба чувствовали себя слишком малыми для того, чтобы нести весь груз трагической ответственности этого момента.

Они явно […] не доросли до такого сверхобычайного момента. Говорили очень кратко, но эти слова сотрясли души, поток страдания и гнева разливался вокруг людей, и их пылающие жаркие чувства нагревали холодный зимний воздух. Они разъяснили подробности следующего дня. После этого выступал раввин из Красного;20 он призывал толпу к душевной стойкости и внутренней силе, к тому, чтобы держаться всем вместе.

Самым мужественным и проникновенным было последнее выступление даяна из Макова21. Он говорил совершенно открыто и предупреждал об обмане. Нужно быть зрелыми и готовыми к тому, что нас поведут к неизбежной смерти. Покидая свои дома, нужно проститься […] со всеми близкими, с женой, с детьми. Это необходимо, потому что мы отдаем нашу жизнь за веру и с чувством большой еврейской гордости. Из всего того, что касается нас освящающей ориентации, мы должны сделать тот вывод, что это единственное, не имеющее примера в еврейской истории испытание. И мы должны ему соответствовать.

Камни стали мокрыми от наших слез […], ими наполнился воздух, и многие люди со всей ясностью осознали серьезность этого момента, своего рода единственного в жизни, ведь ничего подобного еще никогда не происходило. Каждый чувствовал, что весь его жизненный опыт слишком мал и недостаточен для того, чтобы оценить весь огромный масштаб ответственности этого момента.

В большом напряжении ловили они каждое слово, но им не хватало решительности. Настал час трагической действительности, полный беспокойства и страха. С печалью и возмущением мы должны […] были быть готовы к таинственной гибели, время и место которой от нас скрывали.

Это было достаточно страшно и само по себе. Но у большинства людей не было заметно даже малейших признаков душевной слабости или страха, сохранялись самообладание и покой.

Но до […] героического поступка, как того требовал момент, они не возвысились. […] Люди вернулись в свои жилища, чтобы проститься с самым большим старым другом, которого они в своей жизни имели – с немым, терпеливым, замечательным товарищем, лучшим регулятором нашего скромного мира, с тем, чем был для каждого его дом. Испуганно прощались с лестницами, стенами, обстановкой.

Больше всего сожалели о своей кровати. Собственно, только сейчас и осознали, какое это сокровище, только в последний момент, когда отдали себе отчет в том, что они нас и этого лишат. В последний раз приготовили себе теплую еду и согрели дрожащее тело, застывшее от ужаса и холода. Потом наше внимание привлек рюкзак, символ еврейского изгнания, который кожаными ремнями держится на спине […], чтобы можно было собраться и вместить все нужные в дороге вещи, без которых нельзя обойтись. Немного самых нужных вещей уложили в рюкзак так, чтобы его было удобно нести.

Тяжелое впечатление производила эта сцена, печальная мелодия которой напрягала наши нервы. В один сверток завернули самое необходимое, потом искупали маленьких детей и уложили их спать. И только потом каждый собрался в своем доме, вместе со своими близкими и самыми любимыми людьми. Последние, считаные часы, которые ему остались, сближали и еще теснее связывали его со своей семьей.

Соседского порога не переступали. В душевной близости, в сердечной любви, слившись в полной гармонии, люди тихо жаловались, оплакивали детей и трогательно прижимались друг к другу. В этот час величайшего отчаяния до самого поздна можно было слышать глубокие вздохи, сотрясавшие каждое человеческое существо.

 

Глава Х

Накануне выселения

Накануне выселения весь город был на ногах. Первыми разбудили самых дорогих созданий – детей. На них надели теплую чистую одежду, хорошо ее завязали и застегнули. Потом надели себе на спины рюкзаки, взяли за руку детей и вышли на улицу. Погода была плохой, на земле лежал мокрый снег, и сырой ветер пробирал до костей. Все воспринималось только близко к сердцу. И приказ собраться на улице, у ворот кладбища, которые открыли только тогда, когда […] вышли […] Это было так символично, что пугало, как привидение.

Когда мы приблизились к воротам, ноги перестали нам подчиняться. Ах, как же много значит уголок своего теплого светлого дома, в котором порядок и гармония, где человек чувствует себя свободным и ни от кого не зависимым, где он может делать, что и как ему хочется, может даже понять настроение детей, лежащих в кроватке! Покой, свобода, отдых, один […] имеет место, определенный пункт на большом земном шаре. Быть вырванным из дома – значит проститься с жизнью. И тело отказывалось выходить.

У людей было чувство, что закрытые ворота являются границей между жизнью и гибелью, отделяющей светлое прошлое от темного и зловещего будущего. Дом как магнит, он притягивает к себе, действует на вас как волшебство. Каждый уголок близок вашему сердцу, даже дверь, дерево, кирпич – все такое свое, близкое, дорогое. С ними связано так много воспоминаний; они разговаривают без слов, они зовут нас.

Но теперь все пропало! Что можно сделать? Мы выходим, но глаза развернуты назад и все еще смотрят внутрь наших жилищ.

Теперь и лестницы воюют с тобой, не разрешают по ним спускаться. Как тяжело ставить на них ногу…

Оказавшись на улице, семьи держатся друг за друга, чтобы не растеряться в толпе. Каждая семья искала на улице место, где можно было бы всем встать. Темно и тихо, сильная давка не позволяет двигаться. Люди внимательно за всем наблюдают […], обмениваются взглядами. Все смотрят с большим сочувствием на остальных – тех, кто проходит мимо.

Вот идет семья, которая еще не почувствовала ужас войны. Как же ей тяжело! Вот проходит мать с маленькими детьми: одних она ведет за руку, других держит на руках. Сердце охватывает сочувствие при виде того, как тяжело ей идти с такими ласточками! И еще одна женщина с маленькими детьми, без мужа. Она неработоспособная и ведет своих детей на смерть. Да! Она ведет их прямо на смерть.

Идут сироты, родители которых были убиты, когда они от голода бежали из Варшавы в Рейх. Крестьяне видели, как они блуждали на границе, и привели их в Маков. Кагал22 и разные люди приняли их. И они такие молодые! Как могут они себе помочь, кто их усыновит? Дети, у которых еще не было в жизни никакой радости, – их тоже ведут на смерть.

Дальше идут зрелые, пожилые люди. Куда идут они? Тоже на смерть. Люди, глубоко потрясенные трагедией других людей, идущих мимо них, на мгновение забыли о том, что предстоит им самим.

Дети […] женщина кричит что-то протяжно и плачет, она входит в комнату. О, мой малыш, нет тебя больше […] совершенно разбито […] отвечает мать. Ее глаза наполнились слезами, сердце охвачено страданием. Она хочет посмотреть на своих детей […] с глубокой болью, но детей уже нет […] Только сейчас видит она, что от бывших здесь когда-то многочисленных жильцов осталась только маленькая кучка домашней утвари, все инструменты давно в разбойничьих руках, и от всего ее добра остался лишь скромный узелок на спине.

И все это – всего лишь один этап на пути к еще более страшному завтра.

 

Глава ХI

Изгнание

Когда наступил день, на улице появились жандармы с обнаженными саблями, резиновыми нагайками и толстыми, тяжелыми прутьями. Они были вооружены с ног до головы. Некоторые из них проверяли открытые еврейские квартиры, чердаки, подвалы и туалеты. Проверяли, не спрятался ли там кто-нибудь. Если находили одиноких старых людей или больных, то сразу убивали. Детей, чтобы не делать этого на улице, выводили в соседнее помещение и там всех вместе убивали. Их отводили в клозет, голову вставляли в очко и так головой вниз и ногами вверх […] убивали.

Небольшая группа жандармов устроила охоту на евреев и гнала их со всех близлежащих улиц, чтобы собрать в одном месте. При этом сознательно старались навести ужас, били […] без исключения […] по головам […] они набирались […]

[…] в городской тюрьме? […] Рейхс – и фольксдойче […] лица выглядели […] начальникам из самых низких слоев населения […] Отдельные гестаповцы стояли в угрожающих позах […] они стояли перед […] и постоянно толкали […] другие стояли […] время, загоняемые назад в [зал?] […] с двух сторон […] и […] стояли и становилось все теснее. Людей загоняли резиновыми нагайками, кнутами и саблями, которыми безостановочно размахивали над головами. […] до выхода из […] людей сквозь ворота все больше […] беспримерно […]

Возникла такая теснота, что люди даже […] детей должны были держать наверху […] поднимались […] людьми вверх […] было невозможно. Рюкзаки резали спину […], словно острые режущие предметы, разыгрывались душераздирающие сцены.

[…] У ворот стояла специальная цепь гестапо и пропускала только по десять человек […] уже заранее выстроились они по одному в длинный ряд. Якобы они должны были каждого проверять […] С обеих сторон стояло по двое бандитов, каждого проходящего они били страшно по голове, с диким и неутолимым садизмом. Кровь брызгала, как из фонтана […] за дверьми стояли женщины […] их били и мучили […] и среди […] жалкое удовлетворение и […] через их […] напирали […], это пытки или это […] на земле.

У ворот стоял немецкий гестаповец в штатском и громко кричал о том, что каждый прямо здесь должен отдать все деньги и ценные вещи. Кто не отдаст, тому грозит смерть. При этом он держал в руке револьвер, и люди от страха все бросали перед ним […] деньги, золото, валюту и т. д., но больше всего кольца и часы […] Тех, кто не отдавал, били с ужасающей грубостью.

Таким образом, этот и еще один бывший с ним вместе гестаповец, тоже в штатском, набивали себе полные карманы […] свертками долларов и ценными вещами. Те, кто вышел отсюда невредимым и кому удалось залезть в кузовы грузовиков, чувствовали себя так, как будто они вырвались из ада. Когда они залезали на машины, их били нагайками и резиновыми кнутами.

Из-за большой паники многие потеряли своих детей, а дети родителей. Большинство бросали даже свои рюкзаки и свертки, чтобы они не мешали при посадке в машину, и были счастливы уже тем, что им удавалось посадить в машину своего ребенка. Этому они искренне радовались.

Наконец-то все убедились в том, что немцы не имеют никаких человеческих эмоций. Люди удивлялись, что даже знакомые с ними немцы, которые с помощью посредников скупили у них баснословное количество еврейских драгоценностей и валюты и поэтому нормально с ними общались, бьют их теперь (…) с такой циничной грубостью и страшной жестокостью. Люди начали читать Видуй23. Это убийцы, в чьи руки мы попали! Можно себе представить, что еще мы можем от них ожидать! Отчаяние и обреченность судьбе достигли своей кульминации.

[…] Тех, кому удалось, хотя и с большими трудностями, протиснуться на другую сторону, поджидали несколько молодых людей, которые в мгновение ока «грузили» их в грузовики. Но не нормально и удобно подсаживали, а буквально забрасывали туда, сопровождая «посадку» непрерывным и жестоким битьем по голове. Так же грузили и стариков. Каждая погрузка вызывала взрывы их злости и жестокости.

Между группами машин и по обе стороны ехали жандармы. Вылезти из машины, хотя бы и на минуточку по нужде, означало риск быть застреленным. Так ехали мы до половины восьмого вечера.

 

Глава ХII

В Млаве

В Млаве прибытия еврейского населения уже ждала группа жандармов, единственной задачей которых было их бить. После того, как люди слезли с грузовиков, их отвели в специальную отдаленную часть бывшего еврейского гетто, в котором они были размещены по пять-шесть семей в одной комнате24.

Единственным облегчением было обращение евреев: евреи, здесь […] еврейские надзиратели и полицейские, они помогали […] запутавшимся и испуганным евреям […] найти дорогу […] наступившая сплошная темнота сбивала их с толку. У полицейских же были карманные фонари. Они светили людям и вели их к жилью. Когда люди входили в комнаты, их охватывал ужас. Абсолютно все было разграблено. Это было печально. Воровские руки, какое […] несчастье. Даже постельное белье было снято. Каждая комната являла собой картину разгрома и была просто холодной руиной. Горько было на сердце: значит, так же теперь будут выглядеть и наши брошенные жилища […] Поразительно, что […] ведет, находились в […] из головы. Каждое мгновение было выигранной игрой – но […] чувствует, что […]

[…] положили детей спать […] Стулья и остаток […] события […] холодно и лежанки жесткие, сон не хотел приходить […] ужасная ночь […] пришел нас будить, нужно идти […вое место, нужно […] брать с собой, длинные ряды, целые семьи […] это еще не последнее мгновение[…] от смерти, вдруг из состояния сна […] вырваны и разбужены […] только, когда ей напомнили, что […] и немцы стали людьми и серьезно к сердцу принимая […]

[…] по направлению печальной общинной площади […] Не зная, коснулся он огромного […] места сбора […] было пропитано еврейской кровью […] самый большой и важный городской […] и […] между собой и стояли, дрожа от страха […] приходит известный жандарм Поликарт[?]25 […], который для развлечения стрелял в людей […]. Тот самый ужасный палач, который вешал кого попало […] с его бандитским сердцем и […] танцуют на […] это превосходило все возможные понятия садизма […]

[…] Он распоряжался всеми эшелонами из гетто изо всего бецирка Цеханув […] приближается к нашим рядам. Он прогуливается рядом с двумя жандармами и постоянно зыркает во все стороны. Его глаза сверлят людей со звериной гордостью, они смотрят сверху вниз. Этими глазами он сжирает и заглатывает людей; всех охватывает страх, и их сердца громкогромко стучат. Царит нервное напряжение. А он доволен, когда люди дрожат перед ним от страха, когда они стоят, как окаменевшие или вросшие в землю, когда кровь застывает у них в жилах. Это его идеал. Первым делом выискивает он пожилых домовладельцев, среди которых встречались почтенные люди, всеми уважаемые и заслужившие всеобщий почет. Их узнавал он как […] и осуществлял большую несправедливость. Евреев нельзя же так […]

[…] они живут, не имея никаких средств к существованию […] лишние часы на земле. Их ведут, не дожидаясь конца проверки, в страшный общинный подвал. Их ведут на расстрел. И только теперь у всех этих слепых людей словно короста упала с глаз, и они поняли, как и для чего они живут на этой земле.

Потом выбрали группу людей и основательно их прощупали и проверили, не зашили ли они в свою одежду деньги. У одной девочки нашли в мешочке скромную сумму в 5 марок, которую она спрятала, чтобы купить пару килограмм хлеба. Ее убили.

А председатель млавской общины стоял все время на другой стороне тротуара и вместе с группой жандармов и эсэсовцев и наблюдал за всем.

Между тем кричали из рядов […] вместе с гаоном26 и сообщали, что их точно повезут в лагерь, чтобы работать и жить и т. д. Но к этому времени вернувшийся назад Поликарт объявил, что все могут расходиться, но чтобы завтра всем собраться на этом же месте, всем – и трудоспособным, и нетрудоспособным. Люди облегченно вздохнули, но […] пройти мимо жандармов из Млавы само по себе было большой опасностью и угрозой для жизни […] Пересекали двор, пробираясь между домами […]

[…] на следующий день все были готовы ко всему. В самых мудрых предположениях невозможно было себе представить […] среди евреев. Каждый час, каждое мгновение было счастьем, обретенным сокровищем. Но все равно завидовали всем тем, кто еще был на свободе. И когда возвращались, с радостью смотрели на своих любимых: самое главное, что мы еще живы и еще вместе.

Но что делать? Нужно же купить еду […] Весь город вымер и ликвидирован, а гетто строго изолировано. Население из Млавы […] уже восемь молодых людей при помощи большой суммы денег были выкуплены из-под временного ареста. Из-за битья во время посадки и высадки большинство людей лишились своих рюкзаков с хлебом.

Шли в подвалы в поисках картошки, которую потом делили между собой. Из конюшен приносили торф, который там оставался, сами конюшни разобрали на дрова, и так картошкой с солью люди питались в течение нескольких недель. Поликарт, который так идеально себя вел, показался в общине Млава, чтобы напомнить о своих хороших поступках. Приличная сумма денег, два бриллиантовых кольца и пара мужских золотых часов.

[…] различные золотые изделия […] перед полным […] люди ходили туда-сюда […] неизвестность, восстановилась […] всем вместе грозящая судьба […] единственная большая семья, искали […] управлять собой; они бегали взад-вперед […] что видели более умных […] и так люди находились на улице […] люди в группах […] и такие, которые очень […]

[…] дети не спали всю ночь […] беспримерное беспокойство. Они не оставались ни одной минуты во дворе, потому что каждый ребенок чувствовал, что воздух кругом горит […] до конца, так они не знали […] душили […] никто не выказывал столько здоровья […] и осмысленности, как эти маленькие созданья. […] всех […] и всех […] всего сообщества […] Это был день тихих вздохов […] бледные, погасшие […] вечерами не […] некоторые люди в помещении, жандармы […] жарко и непрерывно освещение, чтобы страх парализовал […] воспоминания о первых людях, которые погибли под […] было живо,

[…] ранним утром на […] еще семьсот […] несколько десятков […] новые контингенты […] и послали всех […] они должны до завтрашнего утра массив(но) ловить и все население арестовать […] каждый полицейский на собственное усмотрение […] вытащил на […] некоторых людей задержал и на […] на совесть еврейской полиции. Напрасно люди прятались в подвалах, на чердаках, в хлеву […] возможно наступило. Если жертву находили, то убивали на месте. Следующая семья […] каждый делал это по-своему.

[…] отцы детей […] сестер и т. д. […] всю жизнь, собственная жена, дети […] крики и жалобный плач […] хватали руками в горькой […] люди плакали потрясенно со всех сторон, глубоко трогая сердца […] болезненно жалобы хотели сжать сердце […] они чувствуют, что […] происходит, и они идут на муки. […] немцев, чтобы схватить их жертвы.

[…] Правда, тяжелая […] нас поразила, огромное и тяжелейшее несчастье […], хотя мы этого не заслуживали […] что вечно […] и никогда не нашли покоя […] и чтобы заставить […], чтобы заставить работать […] в лицо […] у тебя другое сердце […] исчезли […] с этой земли и навеки забыты […] испытывать разум на прочность. Такая подлость, такой позор […] Так много горечи, вырвавшийся вздох, что […] еврейское сознание так бессильно, обмануто и в отчаянии, как последний […] себя в […] брошенный звук

[…] детей у себя оставить […] и вместе с […] жертвами, разрешает нам не умереть […] единственное утешение на краю пропасти. […] хотя они остались живы […] в двух мельницах. Пустыня, руины […] единственное окошечко […] окно было разбито, и холодный ветер проникал внутрь мельницы […] Место для сидения было […] накрыто. Ты идешь, ты падаешь в глубокую пропасть, охватывающий весь поднебесный бесконечный мир […], ощутимый для разумного и чувствующего человека, вырванного из всего, что ему было любо и дорого, из всего, что они создали […] в надежде и ожидании, […] увидеть завтра, которого ждали их дети, […] их играм, когда была еще нормальная жизнь, они создали единое гармоничное людское […] сообщество в полные опасности моменты жизни.

И только в самые опасные минуты, когда […] когда бандиты протянули свои лапы […] согнутые и разбитые […] полная страха дрожь, полная ужаса […] без единого любимого, отцовского […] Сердце, разорванное на куски, […] Внутренне полностью разбитые, они хотят […] такие и похожие мысли […] и тащились одна за другой […] под жерновом и напряженно прислушиваясь, чтобы хотя бы одно слово, одно предложение понять чувствовал себя так, как будто находился в кипящем котле […] и звенят горько плачущие голоса, переплетаются […] горячее вспыхнувшее […] из сердца мучительно как […] слово, которое доходит до его ушей […] разнообразные, вначале […] и самое главное […] боль, страдание и судьба […] большие и сильные люди […] в такие юные годы в могилы, под […] самих себя превратить в жертвы и

[…] разрывающая […] сердце, до самой глубины проникающая боль и сотрясающее страдание. Дети […] плач маленьких детей […] высказать их жалобу […] и расстаться с этим миром […] Они ничего не испытали в жизни […] горячий материнский плач […] большое мужество и большую храбрость […] голоса […] с таким тяжелым […] с таким гневным […] жизненный инстинкт […] выразить словами их несчастье […] боль, которая в них нарастала […] и опять прижимало […] к себе и обрывало руки […] невозможно запретить клокочущим чувствам […]

[…] его сердце рвалось на части […] его снаружи внутрь […] в его переживаниях единственный […] тихо прочтет Видуй, и они бьют […] резко протестуя, да, умереть, но […] испустить дух в окружении евреев, а не среди […]

Печальный конец с трагическим эпилогом […] почему нам выпала такая трагическая судьба? Если бы возможно было хотя бы утром подойти к двери, хоть еще один раз на нее взглянуть и излить полную чашу слез […]!

[…] маленькие дети хотят […] тяжелая, печальная мелодия […] ночью. Но они чувствуют, крутятся […], им беспокойно. Никто не успокаивает […] И их сердца плачут […], длинная, тяжелая, страшная [ночь] […] накануне […] они начали всех выгонять […] гнали стадо баранов […] бросались дрожа […] овечки сквозь забойщиков на шее […] они шли в таком ужасном беспокойстве и страхе. Много, очень много людей вышло на площадь […] они вели живых людей к […] плача хором […] Женщины и дети плакали от холода и голода. Они бессильно стонали […] но безуспешно […] некоторые дети были […] они бросались на усталые руки матерей, чтобы там найти защиту, все несчастье и его […] понять, невероятно испуганные и измученные […] некоторое время плакали они […] смотрели на матерей, чтобы прочитать […] в их лицах, что все так останется […] глубоко задумавшись, впавшие […]

среди огромной массы людей […] могущественные окружавших, которые […] выражали […] глубокое презрение […].

[…] часто их гладили и горячо обнимали […] и целовали их головки с такой страстью […] чтобы они не застыли и не окаменели […] из человеческой массы вопреки всему […] настроение, которое придавало характер […] охватило женщин; они плакали, жаловались и причитали. Многие из них говорили сильными […] отчаянными голосами, взывали и требовали справедливости. Они протестовали […] слова, которые […]

[…] чтобы согреться и согреть ребенка […] хотели использовать возможность, несколько часов перед смертью […]. И опять сплачивались люди с […] искали кого-нибудь, кто бы их взял […] он дрожал и бросался […] вихрь, но никого не было, перед кем он мог бы плакать […]

Настал большой день, когда пришли сборщики, жандармы […] Всех погнали к вокзалу. Одновременно пришли машины, чтобы подобрать тех, кто не мог ходить […]. Мы приходим к вокзалу […] огромная толпа […] там начали они людей смертельно бить […] они дико […] бросались на слабую, беззащитную толпу […], тяжело вооруженные […]

[…] и не разрешали им, садиться […] они заставляли их только, […] грузовики […] пакеты с вещами на […] сильно, потом выстраивают всех с […] и кто не входит […], и безостановочно заталкивали их до тех пор, пока […] полностью не набит и утрамбован […], пока лежащие люди ни одним членом не могли бы пошевелить […] перед отправкой поезда […] много людей […] капли воды для людей […] количество воды […] преобладающее большинство их души выдохнули […] чувствительный зимний холод […]

[…] обман […] отъезжали, транспорт и […] двинулись вперед и […] события […] сильный шок и […] жертв из гетто вывозить […] кружила вокруг дома и села […] и оплакивала […] убитых, забитых […] в глубоком отчаянии, полностью под впечатлением недавно пережитых сцен. Люди печально жаловались […] на новую порцию горького опыта. Разве это возможно, что такие молодые и невинные люди умирают? Сердце […] Есть конец терпению. Почему люди с этим смирились? Так или иначе – нас всех ожидает смерть! Люди удивляются, почему нужно перед смертью так страшно мучиться? Никого же не заставляют […] они получают от этого огромное садистское удовольствие […] Выдержим ли мы? […] тогда, когда люди узнали […] следующие пятьсот неработоспособных […]

[…] они были выстроены в отдельные колонны, в которых с циничными шутками искали […] девочек: их […] поставили в стороне […] и приказали […] еврейские […] язвительно высмеивались […] мужчинам […] наклеены. Работоспособных выстроили отдельно от неработоспособных; одна девочка бежала от […], она была убита на месте […] и он дальше заглатывал деньги […] чтобы нагнать страха […] деньги, часы и большие суммы, которые неработоспособные […], а потом за 50 марок освободили ребенка. И таким образом превращались живые люди от страха перед смертью […]

[…] Перед самой смертью больной всегда чувствует себя получше […] Если немцы и демонстрировали свое лучшее отношение по отношению к евреям, то это было предзнаменованием еще большего несчастья. Были […] выданы карточки для мармелада […] тысяча пятьсот или пятьсот были наклеены […] наблюдение жандармов было ограничено. Утром приехала машина с прицепом […] поездом вместе […] Их зарегистрировали, и они получили хлебные карточки в течение ночи на мельнице, утром люди вышли на площадь прямо перед воротами гетто. Спустя много времени появился немец и приказал всех послать назад в квартиры […] наивные […] обман, и остались эти люди […] но он бежал, как быстрый […] к мельнице, сначала едет […] машина, нагруженная хлебом и вареньем […]

Люди сидят на очень темной мельнице, где неописуемо страшная грязь. К тому же все естественные потребности можно справлять только там же, где они сидят. Стоит сильное зловоние, и очень холодно. Дует сильный ветер. Люди сидят не на скамейках, а на своих рюкзаках. Семьи разместились в большой тесноте, один прижат к другому. Усталые дети приникают ближе к родительской груди, но не спят. В некоторых местах этой огромной руины вспыхивают маленькие огоньки. Взрослые от холода все время в движении. Темные тени скользят по стенам. Все сидят или стоят в пальто, готовые к отъезду. Тихо.

Люди сердечно и доверительно разговаривают друг с другом, сбившись в разные группы. Их воображение работает. Оно рисует, в зависимости от настроения, самые разные картины. И только плачущие голоса детей, которые в этом холодном грязном помещении мерзли, страдали от голода, нарушали тишину и подавляли настроение, пока детей не одолел, наконец, сон. Люди чувствовали себя абсолютно беспомощными, невозможно было удовлетворить самые элементарные потребности собственных детей. Безграничный страх гнал людей домой. Цепь сомнений мучила и пугала их. Велись самые разные разговоры.

Мы обдумывали, что могло бы нас ожидать в конце поездки: жизнь или смерть? Возможно ли, что немцы все-таки будут содержать наших жен и детей? Оставят ли они нас в покое и будут ли кормить во время войны?

Наши глаза видели слишком много преступлений, чтобы мы могли в это поверить. Но тогда для чего все это? Только ли для того, чтобы нас изолировать и чтобы мы не смогли выдать никаких государственных тайн, которые наши глаза видели в закрытых гетто Макова?

Или почему они не разрешают нам что-нибудь взять с собой? Живым людям это же положено. И почему не доходят до нас какиенибудь признаки жизни от варшавских евреев? Очевидцы из Макова были в Белостоке тогда27, когда подожгли двадцать улиц вместе с евреями, – и в Слониме, когда всех евреев в семь этапов выгнали из города и расстреляли28 – и в Легионово, недалеко от Макова: это преступление было совершено в самом городе.

Этой ночью мы едем дальше. Для чего им это нужно?

Мы же бессильны и не способны к защите. У нас даже нет ни одного карабина.

Христиане не смогут даже представить: нам запрещено хотя бы один раз у них переночевать. И для чего вся эта карточная игра с работоспособными и неработоспособными? И к тому же посылают нас с хлебом и вареньем – зачем? Должно такое сильное государство прибегать к столь примитивным средствам?

Неужели возможно, что нет никаких известий от какогонибудь спекулянта и т. п.? И какие такие работы могут выполнять такие люди?

С самого начала войны немцы полностью отрезали всех изгнанных ими евреев от остального еврейского мира. Но этот мир существует, и как же возможно, что ни одному известию не удалось просочиться? Если бы мы знали, что они нас ведут на смерть, мы бы сопротивлялись всеми доступными нам способами. Мы бы героически боролись. Тот, у кого были силы, бежал бы и прятался в лесах. Но тогда мы себя опять спрашивали: как же можно зимой бежать с маленькими детьми? Или оставлять детей и спасаться самим? Но тогда для чего и для кого дальше жить? И что делать в случае, если мы позже убедимся, что они нас убьют?..

Эти и подобные разговоры мучили всю ночь наш мозг и наши нервы. Одни считали, что мы и так являемся голодными, измученными, бедными людьми, что в реальности тоже означает неизбежную, мучительную смерть. И что не нужно так быстро покидать это место: что будет, то будет.

Другие – мы же не знаем, что принесет завтрашний день, и не нужно раньше времени быть готовыми умереть. Такие разговоры неустанно пытали нас и мутили рассудок. Между одной и другой мыслью возникала пауза, и нервы были сильно напряжены. Глубокая серьезность сгибала головы, а глаза были настолько задумчивы, что не замечали происходящего вокруг. Волна сменяющих друг друга картин возникала в сознании. Тяжелые мысли, полные страха о таинственном завтрашнем дне, заполняли голову. Сильнейшее беспокойство и невыносимое нервное напряжение буквально разъедали людей, словно ржавчина. И словно занавес, который скрывает последние минуты.

Люди постоянно напрягали интуицию, чтобы проникнуть в этот полный тайн мир, чтобы прикоснуться к нему, почувствовать и услышать, что происходит за этим занавесом. Слабые, сгорбленные люди тихо приближались к разным группам и напрягали слух, чтобы выхватить отдельные слова. Потом отходили в сторону, дрожа от страха.

Человеческие голоса были такими тихими и дрожащими от возбуждения, что самый их звук лишал покоя. Испуганные глаза блуждали в темноте. Не было ни одного нормального движения. Все было очень нервно. Все вокруг, весь воздух были охвачены дрожью. Всех охватил страх. Ночная темнота опускается на головы, ощущается давление воздуха и его движение. При любом движении, при любом повороте нам грозит смерть. Атмосфера тяжелая и напряженная. Скоро она взорвется, и все развалится на мелкие части. И не останется ни одного воспоминания о том, что мы пережили или совершили. Сердце постоянно стучит. Это последнее решающее мгновение. Трепетно обнимая друг друга, люди чувствуют некоторое успокоение. Чьи-то руки постоянно касаются детей, прижимают их сильно и страстно к себе.

Задумчиво смотрят они на землю. Мысли улетают и погружаются в мир ужасного страха, несчастья, уничтожения, темного ужаса, дрожи и таинственных видений. Депрессия и безграничное отчаяние проникают в глубочайшие закоулки сердца.

Это была единственная и ужаснейшая из ночей.

 

Глава ХVII

К железной дороге

Когда начало рассветать, людей стали выгонять из мельницы на площадь у ворот гетто. Лежало много снега, и от сырости стыли ноги. Была собачья погода, со всех сторон дул ветер.

Матери медлили выходить с детьми. Всю ночь их мучила мысль, что они должны будут на многие часы оставить детей одних на площади. Но ничто не помогало. Дети, постоянно стонущие и ноющие, медленно двигались к выходу и не решались плакать. Они поняли, что их мамы не смогут им помочь. Искаженные болью и страданием лица родителей, что постоянно наклонялись к ним, чтобы любяще их погладить или о чем-нибудь спросить. Их дрожащие теплые взгляды и горячие поцелуи в головки убеждали в том, что плакать бесполезно.

Наоборот, они вели себя героически: каждое мгновение бросали они печальный, испытующий взгляд на родителей, чтобы понять и оценить, как чувствуют себя родители после каждого взгляда. Они старались, чтобы родители не заметили их заплаканных глаз и печальных лиц, чтобы не почувствовали, как сжимались их сердечки. Если они тихо плакали, то отворачивались в сторону.

Остающимся или уезжающим с последней группой, принесли детям поесть что-то горячее. Дети ожили, но ненадолго. Началась другая фаза: они должны были прощаться с родителями.

[…] нет! Сопротивление […] как будто они были вместе связаны […] они сжались в один большой запутанный узел. Люди слились и соединились в […] неделимое целое. Нет! Мы не позволим, чтобы нас разделили! Уже так много у нас отняли, а теперь они хотят оторвать еще больше.

Стена, непроницаемая для человеческого глаза, закрывает собой будущее, наше таинственное завтра. Скоро эта большая […] завеса упадет, и все прояснится. Оно не будет больше закрыто. Эта налегшая на нас неуверенность, наконец, исчезнет, и мы увидим все то, что еще осталось, […] еще сердце […] внутри сжато. Люди плакали, жаловались, причитали, стонали. Пройдены различные этапы, пережиты многие схожие события, которые здесь описаны. И так стояли мы на площади до половины одиннадцатого утра, пока не появилась немецкая жандармерия и еще раз не пересчитала всех людей. Применялись самые разные формы вымогательства по отношению к тем, у кого еще могли быть какие-нибудь ценные вещи. В понедельник уезжала следующая партия. Такой же трюк с мельницей и потом изгнание на площадь.

В одиннадцать часов в понедельник появился Поликарт вместе со своими людьми. Всех выстроили рядами, по пять человек в каждом, и повели посередине сквозь […] и слякоть, так как после прихода немцев с их […] законами евреям не разрешалось ходить по тротуарам. Мы идем к вокзалу. Немцы подгоняют людей и стараются заставить их держать темп марша, словно они шли на свадьбу. Ноги отказываются служить […] это не обещает ничего хорошего […] никому нельзя упасть, все должны идти с одинаковой скоростью. Они мучают их, они тащат их, […] они не помогают им […] пока они наполовину […] измучены и бессильны […] и только постоянные удары его подручных вынуждают их быстро двигаться вперед, почти бегом, пока они, совершенно обессиленные и обливающиеся потом, не добрались до станции.

[…] на земле, чтобы не […] перешагнуть. Эти люди почти забыли, как выглядит обычная, обжитая людьми улица. По пути хотелось посмотреть на свободный мир, но подгоняющие крики и преследующие мысли мешали глазам.

Возникла дисгармония: с одной стороны тянется огромная процессия полумертвых людей и едва исчезает. Ползут полуживые люди с коробками на низко опущенных головах. Они идут безотчетно […] некоторые падают по дороге […] и общая ошибка. С другой стороны […] рюкзаки […] простые, но страшные […] когда они, наконец, добрались до станции, на них набросились многочисленные важные гестаповцы и эсэсовцы с большими плетками в руках. Большая масса людей была построена на рампе, вдоль путей. Вагоны еще закрыты. Немцы гонят людей с одного места на другое и страшно их при этом бьют. Возникает […] Немцы все время кричат, что люди плохо строятся и снова бьют их […]

[…] наконец, открываются вагоны […] вместе с людьми […] В каждый вагон заталкивают столько людей, что в нем совершенно невозможно двигаться. О том, чтобы сесть, нечего и думать, невозможно даже присесть, и можно […] на каждую ногу, на каждую руку давят много людей; они придавлены и сжаты […] в таком же положении находятся […] остальные до вечера следующего дня. Рюкзаки, сваленные в одну кучу, невозможно даже потрогать, не то что взять. Так что невозможно было и подкрепиться. […]

На каждом было надето несколько пар белья и теплая одежда. Было очень тесно и жарко. В воздухе стоял неприятный запах пота. Люди изнывали от страшной жажды, но свежей воды не было. Трудно себе представить, как люди мучились. Сначала товарные вагоны открывались и набивались большим количеством людей. Когда один вагон был полностью утрамбован, его герметически закрывали. Не было ни одного окошка, сквозь которое снаружи мог бы проникнуть воздух. Потом открывали второй вагон и его так же набивали и закрывали. Потом третий и т. д.

Во время посадки людей били по головам, что вызывало искусственную путаницу. Немцам хотелось, чтобы люди потеряли всякую ориентацию. Многие семьи были разделены и посажены в разные вагоны. Два специальных вагона были приготовлены для эсэсовцев и гестаповцев, их охраняли бандиты и опасные преступники. Проблемой, не имеющей решения, было отправление естественных нужд, и это приводило людей в отчаяние. Вскоре на полу стали появляться нечистоты. Люди были страшно измучены. Но у немцев был свой расчет на то, чтобы людей еще до их прибытия на место так мучить и лишать сил. Только позже это станет полностью ясным, но это новое знание мы могли взять с собой только в потусторонний мир. Самым большим желанием, которое у нас тогда было: хоть перед смертью, но выпить хотя бы несколько теплых капель. Дети были полностью оглушены, потому что не выспались; они не могли сесть или, стоя, облокотиться на что-нибудь, и это мешало им заснуть. У них воспалились губы и совершенно пересохло горло.

[…] не могли ничего взять в рот […] жажда овладела всем, каждый член […] руки, ноги казались отмершими от усталости и чудовищного напряжения. Кожа и нервы […] бессильные тела […]

Сдавленная вместе человеческая масса […] из-за такой тесноты можно было держать людей […], как бы висящих в воздухе; это дало им возможность тридцать часов подряд простоять на ногах. Никаких разговоров, никаких дискуссий по дороге […] не велось. Все были полумертвые от усталости и изнуренности. Эта теснота наложила на всех печать усталости, изнурила нас и привела в решительный момент к победе над духом. Единственный раз была открыта дверь вагона, когда вошли два жандарма, которые разрешили женщинам немного попить – в обмен на полученные от них обручальные кольца.

Единственное, что […] мы достигли – вечером следующего дня прибыли туда, чего так хотели избежать. Поезд остановился в Аушвице. Сразу же мы увидели площадь29, кишащую эсэсовцами […], вооруженными с ног до головы […].

Специальные посты стояли в разных пунктах и несли караул. Группа еврейских рабочих в тюремной одежде стояла в стороне и ждала30. Их было пятеро, выстроенных один за другим. Высокие столбы с частой, плотно натянутой проволокой, через которую был пропущен ток, огибали всю огромную площадь. На каждом столбе была закреплена электрическая лампа, которая очень ярко светила. Высокие столбы, очень часто стоящие, освещали площадь настолько ярко, что их свет слепил глаза и мешал людям думать.

Вначале людей погнали в большой спешке со станции. Рюкзаки и пакеты было запрещено брать с собой. Все, что люди вынесли из вагонов, они должны были сложить в одном месте. Умерших по дороге вытаскивала из вагонов еврейская рабочая команда.

Вызывали женщин, но особенно мужчин и детей. Совершенно оглушенные и пораженные, в спешке, целовали мужчины своих жен и детей, обнимали и прощались с ними. При этом поднялся страшный плач. Эсэсовцы начали гнать толпу вперед; они старались заставить людей двигаться как можно быстрей. В результате многим людям вообще не удалось в последний раз попрощаться со своими самыми близкими и любимыми.

С необычайной серьезностью и […] терпением они спорили и размышляли вслух о том, в какой именно момент наступит их черед исчезнуть из времени и общемирового пространства. Все это было украдено у отмершей и лишенной уже всех человеческих чувств жизни. Самое лучшее и идеальное было […] с корнями вырвано. Началась селекция. Мужчины, признанные работоспособными, […] наоборот, очень быстро пристроили себе детей в длинный ряд.

[…] старые люди, а также […] особенно молодые, выглядящие здоровыми мужчины […] старались произвести обманчивое впечатление и убедить в том, что они работоспособные и что могли бы работать. Обе прошедшие селекцию группы мужчин пока стояли и наблюдали […], как огромные, ярко освещенные автобусы […] которые ехали с большой скоростью туда и обратно31.

В большом напряжении смотрели мужчины в сторону стоящих рядами женщин и детей. Они двигались; они видят, как они ловко садятся на машины, которые повезут их прямо к уничтожению, что станет ясно позже. На наши вопросы, куда их везут, нам отвечали: «В специальные бараки, в которых они будут жить, и где мы с ними каждое воскресенье сможем общаться».

После женщин и детей увезли неработоспособных мужчин […] Позже мы убедились, что в первой группе насчитывалось четыреста пятьдесят, а во второй пятьсот двадцать пять человек32.

Эсэсовцы лагеря повели нас пешком к знаменитому филиалу ада, в лагерь Биркенау. По дороге нам сразу же бросились в глаза натянутые вокруг электрические провода, а также очень яркое освещение. Нас привели во внушающий ужас барак.

Там был толстый, как свинья, разожравшийся блокэльтесте33, который сразу же произнес перед нами речь. С особым нажимом он сообщал, что это очень тяжелый лагерь. За любую неточность или непослушание грозит смерть, и некому жаловаться. Прежде всего, нужно научиться прямо стоять с опущенными руками и поднятой головой. На каждую команду «мютце» нужно дотронуться до шапки рукой, а по команде «долой» нужно шапку снять, по команде «вверх» шапки надеть. Когда слышишь команду «На работу шагом марш!», нужно аккуратно отступить налево34. Дом, жену и детей – забудьте. Два или три месяца здесь, в лагере можно прожить. Только мы евреям и помогаем […] Война может до этого кончиться. Было бы лучше, если те, кто себе в одежду зашили золото, доллары и т. п., добровольно это отдали. Сейчас будет проводиться большая проверка […]

Люди должны были стоять на холоде прямо и без шапок. Страх пробирал всех до костей […]35

[…] Так много людей впихнули, сколько было возможно втолкнуть. Трудно себе представить, что в таком маленьком пространстве может поместиться так много людей. Тех, кто не хотел входить, расстреливали или травили собаками. В течение нескольких часов они могли бы из-за недостатка воздуха задохнуться. Затем двери были плотно закрыты и сквозь маленькое отверстие в крыше пущен газ. Находящиеся внутри люди уже не могли ничего сделать. Они только кричали горькими, жалобными голосами.

Некоторые отчаянно кричали, другие судорожно всхлипывали – надо всем стоял жуткий плач.

Некоторые читали «Видуй» или кричали «Шма Исроэль»36. Все рвали на себе волосы, кляня себя за такую наивность, что привела их сюда, за эти закрытые двери. Единственным средством, остававшимся им для того, чтобы сообщить что-то наружу, – криками, рвущимися к небу, – они выражали свой последний протест против этой огромной исторической несправедливости, при которой с абсолютно невиновными людьми поступили так только потому, что хотели таким страшным образом уничтожить сразу все поколение.

Только во имя удовлетворения дикой жадности […] этих кровожадных бестий, которые не в состоянии испытать раскаяния за проигранное мировое потрясение, которое они вызвали своим безумным темпераментом, и теперь мстят этому слабому беспомощному элементу. И вот они нашли настоящего мнимого виновника и, чтобы очистить от него мир, совершают чудовищные убийства и жесточайшие преступления. Постепенно голоса слабели, газ заполнял легкие. Наконец, все они погибли.

Крики протеста достигали ушей представителей мрачного мира гестапо и СС, собранных здесь со всей Европы и несущих еще больший груз моральной ответственности, нежели их угнетающие людей физически руки.

Таким был конец наших близких – вполне еще работоспособных людей, отказавшихся от сопротивления и тешивших себя надеждой, что они и их семьи будут жить. Умирая, они падали – из-за сильной тесноты – один на другого, пока не образовывалась куча из пяти или шести слоев, достигавшая одного метра высоты. Матери остывали на земле в сидячем положении, обнимая своих детей, мужчины умирали, обнимая жен. Часть людей образовала бесформенную массу.

Другие стояли в согнутом положении, нижняя часть тела – стоя, верхняя часть, наоборот, – от живота и вверх – в лежачем положении. Некоторые из людей под действием газа посинели, другие выглядели абсолютно свежими, как будто заснули.

Места в бункере хватило не всем, и одну часть оставили в деревянном бараке до одиннадцати часов следующего дня. Утром они слышали отчаянные голоса тех, кого уничтожали газом, и сразу поняли, что их ждет.

В течение этой проклятой ночи и первой половины дня они наблюдали за всем и испытали самую ужасную боль, какая только возможна на свете. Кто сам этого не пережил, тот не может иметь даже малейшего представления об этом.

Как я позже узнал, моя жена и мой сын находились в этой же группе. Утром появилась зондеркоманда, которая тогда состояла исключительно из евреев и была поделена на четыре группы. Первая группа шла в бункер, надев на себя газовые маски, и выбрасывала из него мертвые тела. Другая оттаскивала трупы от дверей к рельсам, на которых стояли так называемые лоры – маленькие вагонетки без барьерчиков. Третьи грузили тела в эти вагонетки и тащили их до того места, где37 была вырыта огромная, широкая и глубокая яма, со всех сторон обложенная бревнами, деревяшками и целыми деревьями. Туда подливали бензин, и адское пламя вырывалось оттуда […]. Там стояла четвертая группа и сбрасывала трупы в огонь. А те горели, пока не превращались в золу.

От всего транспорта осталась маленькая куча обгоревших костей, которые отбросили в сторону. Но даже у этого маленького остатка костей не было покоя. Их выбросили из ямы. […] Они должны были стать пеплом […] в землю брошены. На поверхности этой площадки посадили зелень, чтобы не осталось ни малейшего признака той человеческой жизни.

После совершенного преступления убийцы умыли свои кровавые руки38. Они тоже […] загнаны вся команда в яму […] трагический момент, группу во всем […] загнали внутрь. И так произошло с ними то же самое, что с другими. Это был конец […]39 надежды, с которой […] адское пламя и был огромный столб дыма. И они бросали их в огонь, пока они полностью не сгорели и не развалились на части. На следующий день остатки еще раз подожгли. От всего транспорта осталась маленькая куча обгоревших костей, которые сложили в стороне от ямы. Позже их выбросили оттуда, разбросали и прикрыли землей, после чего на выровненной поверхности земли посадили деревья. Не должно было остаться ни малейших следов человеческой жизни. Убийцы умывали свои перепачканные кровью руки.

От сжигаемых человеческих тел воздух во всей округе так пропитался запахом жира, что людям40, выходящим из машин, сразу же ударял в нос запах жареного мяса.

Безо всякой паузы падали они […], без малейшего […]

[…] к такой мощной борьбе, как в Варшаве, этом цветущем центре мирового еврейства, доверились липовому волшебнику […]

Как же велик наш позор!41 […]

Перевод с немецкого и примечания Павла Поляна

1 Имеется в виду отдел труда юденрата, осуществлявший регистрацию профессий тех евреев, кого, согласно приказам немецких властей, отправляли на принудительные работы в распоряжение городских или армейских структур, в военные части и полицию, на военные предприятия.

2 Р. Пытель, переводивший в свое время текст с оригинала на польский язык, разобрал эту цифру, но он и сам не был в ней до конца уверен.

3 Немецкая жандармерия (Gendarmerie) была частью так называемой полиции правопорядка (Ordnungspolizei) и следила за порядком в сельской местности, а также в небольших городках как в самом Рейхе, так и на территориях, оккупированных вермахтом. В условиях войны жандармские айнзацкоммандо подчинялись высшим руководителям СС и полиции (Höhere SS-und Polizeiführern, или HSSPF). В функции жандармерии входили также поддержание порядка в гетто (по мере необходимости) и охранение так называемых РСХА-эшелонов, осуществлявших депортации евреев из мест их концентрации в места их уничтожения.

4 По всей видимости, заместитель коменданта города, отвечавший за все, связанное с еврейским вопросом. Дополнительными сведениями о нем не располагаем, но можем предположить, что после ликвидации гетто он был переведен в Аушвиц и работал с «зондеркоммандо». Во всяком случае, роттенфюрер СС Штайнмец, 1918 года рождения, начиная с декабря 1942 года был коммандофюрером на объектах «зондеркоммандо»: сначала – на 2-м бункере, а затем на крематории IV.

5 Еврейская полиция (официально – «служба порядка») существовала в каждом гетто. Еврейские полицейские носили повязки на рукаве, а иногда и униформу; вместо оружия имели дубинки.

6 Дополнительными сведениями не располагаем.

7 Малкиния (или Малкиния Горна) – большое село и железнодорожный узел близ Острува-Мазовецкого, место пересечения железных дорог Варшава – Белосток и Остроленка – Седльце. Здесь находился большой транзитный лагерь для евреев, где формировались или отстаивались эшелоны для отправки в лагеря смерти – Аушвиц и Майданек, но чаще всего в расположенную неподалеку Треблинку.

8 Скорее всего это деревня Сельгов (Selgow) к северо-западу от Макова.

9 По всей видимости, постоянные или временные рабочие поселки для занятых на лесо– или торфодобыче.

10 То есть «малины».

11 Еврейский молитвенник, включающий в себя различные синагогальные и домашние молитвы.

12 Во время войны в Легионове, небольшом городке к северо-востоку от Варшавы (район Нови Двор Мазовецкий), располагались гетто и еврейский рабочий лагерь, размещавшийся предположительно в казармах отделения шталага 368 (центральный лагерь – в Беньяминов). Лагерь ликвидировали в 1943 г., а его узников вывезли в неизвестном направлении.

13 В 1941 г. в Пшасныше, городке к северо-западу от МаковаМазовецкого (во время оккупации – также в бецирке Цихенау), был рабочий лагерь, разместившийся в монастыре ордена Сестер св. Фелиции. В лагере находились поляки, польские евреи, литовцы и украинцы (всего около 100 человек), работавшие на строительстве дорог. В 1943 г. лагерь был ликвидирован, а его заключенных перевезли в Штуттхоф.

14 Город в бецирке Цихенау. В 1940 г. там был устроен рабочий лагерь, располагавшийся в здании тюрьмы на улице Нарутовича. В нем содержались около 200 заключенных поляков и польских евреев, использовавшихся на общественных работах. При ликвидации лагеря 17 января 1945 г. все евреи были убиты.

15 В декабре 1940 и марте 1941 гг. несколько тысяч евреев из бецирка Цихенау были переселены в Генерал-губернаторство, в районы Люблина и Радома. В 1941 г. в Цехануве и окрестных городках были созданы гетто. В ноябре 1942 г. началась их ликвидация: жителей отправляли в Треблинку или Аушвиц, нередко с промежуточными остановками в Малкинии или Млаве.

16 В 1941–1942 гг. в Плонском гетто проживало около 5 тыс. евреев из Плонска и окрестностей. Всего же через гетто прошло около 12 тыс. чел. Его узники работали на заводах и на уборке города. В ноябре 1942 г. одновременно с Маковским Плонское гетто было ликвидировано, а всех его обитателей отправили в Аушвиц.

17 Общественный пост, назначаемый по особому случаю.

18 Первый транспорт с евреями из Цеханувского гетто в Аушвиц был отправлен 7 ноября 1942 г. В нем находились 1500 человек: после селекции 694 из них были оставлены в лагере, в том числе 465 мужчин (с номерами от 73431 до 73995) и 229 женщин (с номерами от 23734 до 23962). Остальные 806 человек – дети, матери с детьми и старики – были отправлены в газовые камеры. (Czech, 1989. S. 334). Подобные транспорты с евреями из бецирка Цихенау формировались и отправлялись вплоть до середины декабря 1942 г.

19 Буквально: «Учение торы» – еврейская начальная школа, содержавшаяся на средства общинного фонда. В Талмуд-Торе изучались еврейская Библия (Танах), некоторые трактаты Талмуда, мидраши и различная раввинистическая литература. В Восточной Европе такие школы предназначались для сирот и бедных детей. Свидетельство об окончании этой школы давало право на поступление в высшую школу – йешиву. Юденраты не могли организовывать и содержать такие школы, поскольку школы в гетто допускались только частные – как начальные, так и профессиональные.

20 Местечко на Украине на железнодорожной линии Львов – Броды.

21 Автор пишет здесь о себе в третьем лице. Такой прием издавна существует в еврейских автобиографических повествованиях (им пользуется, например, и Иосиф Флавий в «Иудейской войне»).

22 Здесь – еврейская община. Кагала как такового уже не было в это время, но в свое время его деятельность не ограничивалась одними религиозными вопросами. Для даяна, вероятно, кагал оставался метафорой структуры, представительной для всей общины.

23 Букв.: «Покаяние». Предсмертная покаянная молитва, которую можно читать одному или вместе с другими. Читается в посты, особенно в Йом-Кипур, но некоторые особо религиозные евреи читают ее каждый день и ввели обычай читать «Видуй» перед смертью. Главным в молитве является обращение «Воистину, мы грешили», после чего молящиеся каются в своих грехах.

24 Из дневника ясно, что 18 ноября 1942 г., – в день прибытия еврейского населения из Макова-Мазовецкого в гетто Млавы. Последнее было пустым и разграбленным, а его жители уже депортированы. Для евреев из Макова это был не более чем промежуточный лагерь, в котором формировался транспорт в Аушвиц.

25 Дополнительными сведениями не располагаем.

26 Гаон (иврит) – ученый, мудрец, почтенный. Слово употреблялось как своего рода почетный титул для раввина.

27 Имеется в виду массовое убийство евреев в Белостоке, оккупированном вермахтом 26 июня 1942 г. 27 июня солдаты, схватив во время облав более 1000 евреев, согнали их в Центральную синагогу и подожгли ее. Спастись удалось лишь нескольким евреям.

28 Слоним был оккупирован 25 июня 1941 г. 17 июля немцы арестовали 1200 мужчин-евреев и расстреляли их на окраине города. В августе 1941 г. нацисты согнали евреев Слонима и близлежащих местечек в Слонимское гетто. Около 9000 чел. было уничтожено 14 ноября 1941 г., еще около 10 000 – между 29 июня и 15 июля 1942 г., когда гитлеровцы окружили гетто и подожгли его. Во время второй акции часть еврейской молодежи оказала героическое сопротивление палачам: около 500 чел. сумели покинуть город и скрыться в лесах, где многие впоследствии присоединились к партизанам. К середине июля 1942 г. в Слониме оставалось лишь около 300 евреев, но и они были уничтожены в декабре 1942 г.

29 Автор имеет в виду грузовой вокзал города Аушвица.

30 Задачей этой группы заключенных была транспортировка остающегося после селекции багажа новоприбывших узников на склады «Канады».

31 Людей, которых отобрали на смерть, с рампы грузового вокзала к газовым камерам обычно перевозили грузовиками. Но в отдельных случаях эти перевозки осуществлялись и в автобусах.

32 Транспорт с маковскими евреями из Млавы прибыл в Аушвиц 6 декабря 1942 г. Из мужчин селекцию прошли 406 чел., получившие номера с 80262 до 80667 (Czech, 1989. S. 196–107).

33 Серж Шавиньский (см. Приложение 2).

34 Другие команды звучали так: «Внимание! Шапки долой!», «Шапки надеть», «Рабочую команду собрать».

35 В этом месте в рукописи – шесть абсолютно нечитаемых страниц (с порядковыми номерами 100–105, согласно пагинации APMAB).

36 Молитва, составленная из двух отрывков из «Второзакония» и начинающаяся словами: «Слушай, Израиль: Господь, Бог наш, Господь – един» (Второзаконие. 6:4). Эта молитва – своего рода «Символ веры» иудаизма. Благочестивый еврей должен читать ее трижды в день, а рабби Акива (сер. II в н. э.) прочел ее перед смертью, после чего возник обычай читать ее в смертный час, как последнее исповедание веры в единого Бога.

37 Начиная с этого места текст в оригинале – на листках формата № 2.

38 В рамках «Акции 1005» по заметанию следов преступлений СС выкапывались и сжигались в огромных ямах трупы удушенных в бункерах жертв. Человеческий пепел при этом сначала накапливался в специальных траншеях возле этих ям, но позднее он был выкопан и оттуда и убран. Сами ямы после того, как ими перестали пользоваться, были очищены и засыпаны, сверху их накрыли пластинами газонов, тут же были посажены деревья.

39 По всей видимости, имеется в виду уничтожение членов первого состава «зондеркоммандо» в Биркенау, состоявшееся в начале декабря 1942 г.

40 Начиная с этого места текст в оригинале – на листках формата № 3.

41 Этими словами заканчиваются поддающиеся хоть какому-то прочтению записи, сделанные на втором, отдельном листе формата № 3, вложенном в записную книжку.

 

В содрогании от злодейства

 

Случаи

Когда прибыли транспорты из Бендзина и Сосновца1, среди них обнаружился пожилой раввин. Тесный круг людей, все они знали, что их ведут на смерть. Раввин зашел в раздевалку, как и в бункер2, с танцем и песней. Он удостоился своей смертью освятить Имя Бога3.

Два венгерских еврея4 спросили одного еврея из зондеркоммандо: «Должны ли мы говорить «Видуй»5?» Тот ответил, что да. Тогда они достали бутылку водки, выпили «Лехаим!»6 с большой радостью. Затем они стали всеми силами уговаривать того зондеркоммандовца, чтобы он выпил с ними. Он почувствовал себя глубоко пристыженным и не хотел пить с ними. Они его не отпускали: «Ты должен отомстить за нашу кровь, ты должен жить, а потому… «Лехаим»?!» – и долго ему сочувствовали: «Мы тебя понимаем…» Он выпил. При этом он был столь глубоко тронут, что ужасно расплакался. Он вбежал в большой крематорий и долгие часы плакал там горючими слезами: «Друзья! Достаточно уже сожжено евреев! Давайте мы все восстанем и вместе пойдем на Освящение Имени!»

Была середина лета7, привезли 101 человека из венгерской еврейской молодежи на расстрел8. Они разделись догола во дворе крематория II. У всех была выбрита посередине головы полоса, от одной стороны к другой. Затем пришел убийца обершарфюрер Мусфельдт9 и приказал, чтобы они перешли на крематорий III. Из ворот одного крематория к другому проходит открытое шоссе длиной в 60 метров. Он выставил всю свою коммандо вдоль шоссе стеречь голых евреев, чтобы не разбежались по дороге. Так их гнали совершенно голыми, как овец, ударяя палками по головам. Погонщиком был сам начальник коммандо10 вместе с немцемкапо11. На другом конце их загоняли в маленькую комнатку, били и по одному выталкивали на расстрел.

Доставили группу евреев из лагеря12, истощенных и иссушенных. Они разделись во дворе и один за другим заходили на расстрел. Они были страшно измучены голодом и требовали, чтобы в тот момент, который им еще оставалось жить, им дали кусочек хлеба. Принесли много хлеба. Их глаза, бывшие тусклыми и выпученными от изнуряющего голода, сверкнули диким огнем от радости изумления, и обеими руками они хватали кусочек хлеба и глотали с аппетитом, идя по ступенькам прямо на расстрел. Они были настолько изумлены и удовлетворены хлебом, что сама смерть для них стала гораздо легче. Вот как немец может замучить людей и контролировать их психику. Стоит особо подчеркнуть то, что все они прибыли в лагерь из дома всего несколько недель назад.

Был где-то конец 1943 года13. Привезли 164 поляков из окрестностей, среди них 12 молодых девушек. Все – члены подпольной организации14. С ними прибыла шеренга эсэсовцев. Одновременно привели для газации несколько сот голландских евреев из лагерей15. Молодая полячка обратилась ко всем присутствующим, уже голым и в газовом бункере, с короткой, зажигательной речью о гитлеровских убийцах и о притеснении и закончила: «Мы не умираем, мы обретем бессмертие в истории нашего народа. Наша инициатива и наш дух живет и процветает. Немецкий народ гораздо дороже заплатит за нашу кровь, чем он только себе представляет. Долой варварство и гитлеровскую Германию! Да здравствует Польша!» Затем она повернулась к евреям из зондеркоммандо: «Помните! Что ваш святой долг – отомстить за нашу невинную кровь. Расскажите нашим братьям-полякам, что с большой гордостью и глубокой осознанностью мы идем навстречу нашей смерти». Тут поляки, исполненные впечатления, преклонили колени и воодушевленно произнесли известную молитву. Потом они поднялись и вместе запели хором польский национальный гимн16. Евреи запели «Хатикву». Жестокий общий жребий сплавил вместе в проклятом уголке лирические тона этих столь разных гимнов. С глубоко трогательной сердечностью они излили свои последние чувства и свою утешительную надежду на будущее их народов. После этого они вместе запели «Интернационал». Посреди пения приехала машина Красного Креста, и внутрь бункера вбросили газ. Они возвысили свои души до экстаза в момент пения, в мечте о братстве и улучшении мира.

Был конец лета 1944 года. Привезли транспорт из Словакии17. Все они ясно себе представляли, что, несомненно, идут на смерть. Несмотря на это, они держались спокойно. Разделись и вошли в бункер. Входя из раздевалки в газовую камеру, одна голая женщина произнесла с упованием: «А может быть, для нас все же еще свершится чудо?»

Это было в конце лета 1943 года. Доставили транспорт евреев из Тарнува18. Они расспрашивали, куда их ведут. Им сказали, что на смерть. Все уже были раздеты. Чудовищной силы тяжесть овладела всеми. Все погрузились глубоко в свои мысли, в тишину, надломленным голосом говоря «Видуй» о грехах своего прошлого. Все чувства были приглушены, и всех охватила и приковала к себе одна мысль: напряженный самоанализ перед смертью. Посреди этого зашла еще группа евреев из Тарнува. Молодой человек поднялся на скамью и попросил, чтобы все его внимательно выслушали. Неожиданно стало мертвенно тихо. «Братья-евреи! – воззвал он. – Не верьте, что вас ведут на смерть. Невозможно помыслить, что может случиться такое, чтобы тысячи невинных людей вели вдруг на ужасную смерть. Это исключено, на свете не может быть такого жестокого, дрожь наводящего злодейства. Те, кто сказал вам это, определенно имеют какую-то цель…» – и т. п. до тех пор, пока он их совершенно не успокоил. Сразу же после того, как вбросили газ, этот проповедник морали и глубоко убеждающий человек совести протрезвел от своей наивности. Его аргументы, с которыми от так энергично успокоил своих братьев, остались иллюзией самообмана. Но он поумнел слишком поздно.

Был Пейсах 1944 года19. Прибыл транспорт из Виттеля20, Франция. Среди них – огромное количество значительных еврейских личностей. Один из них был Боянер-Ребе, р. Мойше Фридман21, благословенна память праведника. Один из величайших ученых авторитетов польского еврейства, редкий патриархальный образ. Он разделся вместе со всеми. После этого вошел оберштурмфюрер22. Ребе подошел к нему и сказал ему на немецком языке23, взяв его за лацканы: «Ваш страшный, подлый мир убийства, не думайте, что вы погубите еврейский народ. Еврейский народ будет вечно жить и никогда не исчезнет с арены мировой истории. Вы же, жестокие убийцы, очень дорого заплатите. За каждого невинного еврея вы заплатите десятью немцами. Вы будете стерты и исчезнете не только как власть, но более того – как самобытный народ. Близок день мести. Забытая кровь будет взыскана. Наша кровь не найдет до тех пор успокоения, пока пламенный гнев не выльется на ваш народ и не истребит вашу звериную кровь». Он говорил с ярой страстностью, с мощной энергией. Затем он надел свой капелюш24 и вскричал в неистовом восторге: «Шма Исроэль!»25 Вместе с ним все присутствующие прокричали: «Шма Исроэль!» И мощное вдохновение глубокой веры пронизало всех. Это был очень духовный момент, которому нет сравнения в человеческой жизни, он утвердил вечную духовную сущность еврейства.

Это был кошойский26 транспорт, примерно конец мая 1944 года. Среди различных евреев обнаружилась пожилая ребецн27 из Страпкува28, еврейка 85 лет. Она произнесла громко и отчетливо: «Прежде всего вижу я конец венгерских евреев. Правительство дало возможность большим частям еврейских общин бежать29. Общины спросили советов у ребе, и те дружно их успокаивали. Белзский ребе сказал, что Венгрия будет томиться пустым страхом. Пока не пришла горькая минута, когда евреи уже не могли себе помочь. Да! Воля небес была от них сокрыта, но в последнюю минуту сами они бежали в Эрец-Исрόэл30, спасая себя, а народ остался как овцы на убой31. Ребόйнэ шел-όйлем!32 В последние минуты перед моей смертью прошу тебя, чтобы они были прощены за великое Осквернение Имени!33»

Была зима, конец 1943 года. Доставили транспорт одних только детей, вырванных курсирующими машинами из материнских домов, когда отцы были на работе в Шауляе, что в Ковненской Литве. Начальник послал коммандо в раздевалку, чтобы раздели маленьких детей. Девочка около 8 лет стоит и раздевает годовалого братика. Подходит один из коммандо, чтобы его раздеть. Девочка произносит: «Прочь, еврейский убийца! Не смей прикасаться своей рукой, измаранной в еврейской крови, к моему замечательному братику. Теперь я – его добрая мама. Он умрет на моих руках и вместе со мной». При этом стоит мальчик лет семи-восьми. Он произносит: «Ведь ты же еврей! Как ты можешь заводить в бункер таких чудесных детей на газацию, тебе же еще жить. Неужели банда убийц тебе действительно дороже, чем жизни стольких еврейских жертв?»

Было начало 1943 года. Набился полный бункер евреев. Один еврейский мальчик остался снаружи. К нему подошел унтершарфюрер34 и хотел забить его до смерти палкой. Он его страшно избил, и кровь лилась со всех сторон. Вдруг избитый мальчик, который лежал уже без движения, поднялся и своими детскими глазками спокойно оглядел безмолвствующего страшного убийцу. Унтершарфюрер цинично рассмеялся в голос, вынул револьвер и застрелил его.

Гауптшарфюрер Молль, бывало, выставлял 4 мужчин одновременно, одного за другим в шеренгу, и одним выстрелом простреливал всех. Того же, кто наклонял голову, он живьем заталкивал в пылающую яму с трупами. Того, кто не хотел заходить в бункер, он брал за руку и ее выкручивал, валил на землю и топтал после того ногами. Бывало, он перед каждым транспортом становился на скамейку, скрещивал руки на груди и держал речь, совсем короткую: «Здесь заходят в баню, а здесь выходят после нее и разделяются по рабочим местам». Тех, кто сомневался в правдивости его слов, он жестоко избивал, создавая тем самым среди остальных дикий хаос спешки, в которой терялась ориентация.

Обершарфюрер Форст35 вставал перед многими транспортами у двери раздевалки и трогал каждую проходившую мимо молодую женщину за половые органы, когда они голые заходили в газовый бункер. Бывали также случаи, когда немцы-эсэсовцы любых рангов вставляли пальцы в половые органы молодых красивых девушек.

В конце лета 1942 года прибыл транспорт из Пшемысля36. У молодежи из полицейских были спрятанные в рукавах ножи. Они хотели броситься с ними на эсэсовцев. Их убедил этого не делать их предводитель, доктор, который надеялся благодаря этому войти в лагерь со своей женой и хлопотал об этом у обершарфюрера, который его обнадежил. Он их успокоил. Они разделись, и его (после того) заставили зайти вместе со всеми в бункер вместе со своей женой.

 

Садизм!

1940–1941 гг.

Это был лагерь в Белжеце37, совсем рядом с русской границей, где ужас садизма превзошел Аушвиц.

Например, бывало, ежедневно брали евреев копать узкую, глубокую могилу и сталкивали их вниз – одного человека на могилу. После этого принуждали каждого хефтлинга38 оправляться внутрь могилы на голову жертвы. Тот, кто не хотел этого делать, получал 25 ударов палкой. Так на него испражнялись в течение всего дня до тех пор, пока он не задохнется от вони.

Русские пограничники по другую сторону границы39 умоляли евреев использовать каждый возможный момент и перебегать на другую сторону колючей проволоки к русским. Интересно, что того, кто делал так в момент, когда эсэсовцы видели, они не имели права подстрелить, потому что пуля упала бы по ту сторону границы. Тогда немцы СС вставали как можно ближе к колючей проволоке и стреляли вдоль нее в еще торчащую руку или ногу, пока человек лезет. Если же русская стража протестовала, эсэсовцы кричали вдогонку: «Нога… или рука еще на нашей территории!»

Работа тогда состояла в том, чтобы выкопать длинный, глубокий, прямой ров40 в качестве линии границы. Позже, когда немцы проникли глубоко в Россию, в лесу выстроили 8 больших бараков, расставили столы и скамейки и загнали туда евреев из Люблинского, Львовского и других воеводств и убили их током41.

Также был пункт в Вершовицком лесу, рядом с Травниками42, недалеко от Пьясков43, где выкопали глубокие могилы посреди леса и после этого пригнали машины, набитые евреями. Они подняли кузова и выбросили из себя евреев прямо внутрь могил, в чем они были, одетыми. Там их расстреляли и засыпали.

В Белжеце тоже погибли многие украинцы. Я убежден, что сейчас это уже достаточно широко известно. Я отмечаю это еще, так как об этом мне рассказали те же люди из нашей «команды», которые видели это своими глазами44. Они были еще и в Майданеке45, рядом с Люблином, когда они вырезали целую деревню, огородили колючей проволокой и выстроили внутри бараки. Порядок там стал такой, что зимой, в ноябре – декабре 1941 года, построили бараки, каждый день утром нужно было кататься в снегу совершенно голыми вместо того, чтобы мыться. После этого заходили в холодный барак одеваться. Затем шли на работу. 4 человека должны были нести огромный деревянный щит или массивное бревно, при этом они должны были бежать трусцой, и голландский инженер бежал за ними и бил плетью по ногам.

В бараки сгоняли русских военнопленных, которые получали в качестве еды только одну картофелину и немного супа, без хлеба, и целые дни тяжело трудились под надзором эсэсовцев. Тех, кто терял силы посередине работы и не работал интенсивно, сбрасывали в большую отхожую яму, прикрытую сверху досками с многочисленными дырами для справления нужды всего лагеря, – подводили туда и бросали внутрь отхожей ямы. Каждую ночь эсэсовцы входили в тот или иной блок и совершенно иссохших, изможденных русских пленников забивали палками до смерти. Они не оставляли ни единого живого человека в блоке. Все были настолько ослаблены, что не оказывали никакого сопротивления. Утром входила группа из 100 евреев, которые утаскивали мертвых и их хоронили. Как только блок становился пустым, быстро доставляли свежих пленных.

Если кто-либо провинился, его подвешивали за ноги вниз головой. Бывали случаи, когда люди висели до 8 часов, пока не умирали. На каждой перекличке, когда люди вставали плотно один за другим, в шеренгу стреляли из автомата.

 

3000 нагих

46

Начало 1944 года. Было облачно, снежно, дул холодный ветер, земля смерзлась. Прибыла первая машина к крематорию III, плотно загруженная голыми женщинами и девушками. Они не стоят в машине тесно рядом друг с другом, как всегда, нет, они в большинстве своем не могут стоять на ногах, они измождены, они лежат неподвижно, одни на телах других, совершенно обессиленные, они кряхтят и стонут. Машина останавливается, поднимает кузов и сбрасывает человеческую массу так, как сгружают массу жвира47 на шоссе. Те люди, которые лежат спереди, падают вниз на твердую землю, их головы и тела при падении разбиваются до такой степени, что они теряют всякую способность двигаться. На них падают сверху остальные, и они еще и задыхаются и придавливаются от огромной тяжести, напирающей на них. Слышатся […] стоны. Те, кто еще […] без того, чтобы выкатиться из выброшенной кучи. Становятся на ноги […], начинают карабкаться […]

Земля, они дрожат, их ужасно трясет от холода. Медленно они доползают до бункера, который носит название «раздевалки»48 и к которому ведут ступеньки вниз как для того, чтобы войти в подвал. Остальным помогли спуститься члены коммандо49, быстро взбежавшие поднимать жертвы в их беспомощной слабости, и осторожно выталкивают раздавленных, едва дышащих, из этой кучи наружу. Их быстро вводят. Многие уже не могут переставлять ноги, их берут на руки и вносят. Они уже давно в лагере, им уже известно, что здесь в бункере – последний этап на пути к смерти.

Все же они очень благодарны, со взглядами, полными мольбы о жалости, они качают головами, выражая свою благодарность, показывая руками, что им тяжело говорить. Они очень дрожат, они замечают слезу сострадания, подавленность […] на лице того, кто ведет их вниз. Их трясет от холода, все же […] уже введенным позволяют посидеть и вводят остальных. Внизу – […] холодная комната. Знобит и трясет от холода. Вносят угольную печурку, но только немногие из них придвигаются так близко, чтобы чувствовать тепло, исходящее от печурки. Остальные сидят в полном отчаянии, опечаленные, с головой ушедшие в горе. Холод пробирает до костей, но они уже настолько ушли в себя и озлоблены на жизнь, что думают с отвращением о любом телесном наслаждении. Они молча сидят далеко в стороне.

Одна ведет сама с собой разговор, другие лежат, ослабев […] Молодая девушка […] прибыла из Бендзина в конце лета. Она осталась одна из большой семьи. Все время она тяжело работала, плохо питалась, мерзла, но все же она была здорова и хорошо держалась, надеялась выжить.

Восемь дней назад в определенный день не выпустили на работу всех еврейских детей. Приказали: «Евреи, шаг вперед!» Тогда выбрали целый блок еврейских девушек без исключения […] никто не задумывался, выглядишь ли ты хорошо или плохо, больна ты или здорова […] и отставили в сторону. После этого их повели к блоку 2550. Там им приказали раздеться догола для осмотра, здоровы ли они. После раздевания всех загнали голыми в три блока, по 1000 человек в блок, сжатыми вместе, и тогда заперли их на трое суток, не принося ни капли воды и ни кусочка хлеба. Три страшных голодных дня. На третью ночь им выдали на 16 человек 1 кусок хлеба весом 1,4 килограмм. «Если бы нас в этот момент застрелили, убили газом, все стало бы хорошо. Многие совершенно разомлели, многие – наполовину разомлевшие, все лежали, прижатые друг к другу, на спальных нарах, изможденные до неспособности пошевелиться. Смерть была бы нам безразлична, если бы нас на четвертый день вывели из блока. Изможденных увели в лазарет, остальным опять дали нормальную лагерную еду и держали на положении отдыха, пока они не встанут […] взяли […] чтобы жить.

На восьмой день, то есть пятью днями позже, нам опять приказали раздеться догола, затем заперли блок, нашу одежду сразу же убрали, после долгих часов голыми на холоде, на улице, нас погрузили на машину и здесь выбросили на землю. Это – самый мрачный конец нашей последней ложной иллюзии. Как же мы были прокляты в животе наших матерей, когда нашей жизни выпал такой суровый конец».

Последние слова она уже не закончила, ее голос был заглушен льющимися слезами. […] Вырвалась молодая женщина.

Они всматривались в наши лица, чтобы рассмотреть, есть ли сострадание к ним. Один51 из зондеркоммандо встал в стороне и наблюдал за глубокой пропастью одиночества этих беззащитных, истерзанных душ. Он не мог контролировать себя и расплакался.

Одна молодая девушка отзывается: «Ах! До чего я дожила перед своей смертью! Слова сочувствия, забытая слеза о нашем страшном жребии здесь, в лагере убийства, где мучают, бьют, терзают и убивают, смотришь на безграничные злодейства и несправедливости и становишься отупевшим и оцепеневшим к большим бедам, вымирает любое человеческое чувство, падает брат или сестра на твоих глазах, а ты не провожаешь его даже вздохом… Найдется ли еще человек, которого тронет наша горькая судьба, который выразит сочувствие слезами, а? Какое чудесное явление! Что-то противоестественное!52 Скоро же сопроводит мою смерть стон, слеза живого еврея. Есть еще тот, кто будет оплакивать нас, а я думала, что мы исчезнем с лица земли как беспризорные сироты. Я нахожу в молодом человеке некоторое утешение. Среди одних бандитов и жестоких людей я перед смертью разглядела человека, который чувствует».

Она отвернулась в сторону, прислонила голову к стене и тихо, но глубоко трогательно расплакалась. Ее сердце согрелось. Вокруг стояло и сидело еще много девушек с опущенными головами, очень озлобленные, молча, они смотрели с глубоким отвращением на подлый мир и особенно на нас. Одна говорит: «Я ведь еще так молода, я ведь еще ничего не узнала в жизни, почему мне приходит такая смерть? Почему?» Она говорила очень долго надломленным, отсутствующим голосом. Сильно застонала и продолжила: «Так бы хотелось еще жить». Она закончила свои слова с ностальгической мечтательностью и подняла глаза в пустоту, пронзив воздух дико сверкнувшим страхом смерти […].

С саркастической улыбкой присела ее подруга и задумалась. Она сказала: «Наконец, наконец, пришел счастливый час, о котором я так много мечтала, сердце переполнено болью и страданиями, поглощающими в мире грабежа и жестокости, нижайшей подлости и мерзкой развращенности, безграничного злодейства, жизнь становится такой тесной, такой тяжелой, такой невыносимой, что я рассматривала смерть как избавителя, как освобождение; тяжелый пожирающий кошмар, задавливающий меня, исчезнет навсегда. Мои измученные мысли найдут покой, вечный отдых, как любовь сладка смерть, которая спустя столько беспокойных ночей стала долгожданной». Она говорила вдохновенно и с пафосом и чувством собственного достоинства. «Я сожалею только, что я сижу так… одиноко, но чтобы смерть была слаще, нужно также пройти и через позор».

В стороне лежит молодая девушка, изможденная, и стонет53 тихо: «Um…ie…ram, um…ie…ram…»54 Ее глаза сверкают каждый раз, когда […]

Мать сидит вместе с дочерью, обе говорят […] по-польски… Она сидит неподвижно, говорит так, что ее едва слышно от слабости. Голову дочери она прижимает к себе, крепко придерживает ее. «В один час мы обе гибнем, какая трагедия! Ты, дорогая […] ты, моя последняя надежда! […] И ты угаснешь? […]» оставаться сидеть […] задумавшись в […] с отсутствующим взглядом! Широко разорванные, которые были заброшены […] вокруг себя […] еще долгую минуту, потом пришла в себя и заговорила дальше: «Мое горе о тебе так велико, что я обмираю от одной мысли». Она опустила свои заломленные руки, и голова дочери упала на ее колени. Молодая девушка вздрогнула и отчаянно вскрикнула: «Мама!» Она уже больше не могла говорить. Это были последние ее слова.

Отдали приказ вывести всех на дорогу к крематорию […] Я быстро исчезаю, дальнейшему ходу событий я уже не был свидетелем, потому что я принципиально никогда не присутствовал при прогоне евреев на смерть: могло случиться, что эсэсовцы принуждением использовать […] своих убийственных целей к крематорию.

Долгие часы ехали машины, которые вышвыривали из себя людскую массу, переворачивая их на землю. Когда их окончательно собрали, всех загнали в газовый бункер. Громкие крики отчаяния и горькие рыдания были необыкновенными, страшное замешательство от […] выражение в чудовищной, горькой […] боли, всевозможные сдавленные голоса наслаивались друг на друга и прорывались из-под земли так долго, до тех пор, пока не приехала гуманитарная машина55 Красного Креста и не положила конец их боли и горю…56 Вбросили 4 коробки газа через маленькие дверцы наверху, которые прочно, герметично закрыли.

Скоро стало спокойно. В таинственной тишине они испустили дух.

 

600 мальчиков

57

Ярким осенним днем привели 600 еврейских мальчиков возраста от 12 до 18 лет, одетых в полосатую58 лагерную одежду, очень легкую и изорванную в клочья. Ботинки или деревянные кломпы59. Дети выглядели такими красивыми, такими светлыми, так хорошо сложенными, что они светились сквозь лохмотья. Была вторая половина октября 1944 года. Их вели 25 до зубов вооруженных эсэсовцев. Они поднялись во двор, и начальник коммандо отдал приказ: раздеться во дворе. Дети разглядели дым из труб и быстро сориентировались, что их ведут на смерть. Дико перепугавшись, они начали бегать кругом по двору, туда-сюда, вырывая на себе волосы, не зная, как спастись. Многие разразились страшными рыданиями, поднялся чудовищный стон.

Начальник коммандо со своим помощником сильно избивали растерявшихся детей, чтобы они раздевались. У него даже сломалась палка во время удара, он достал вторую и продолжил прорубаться в головы. Сила своего добилась: дети разделись из-за инстинктивного страха смерти. Голышом и босиком, они прижались один к другому, чтобы защититься от ударов и еще не сошли вниз60. Бритый мальчик подошел […] нам, рядом […] начальником коммандо, чтобы он позволил ему жить. Какую бы работу ему ни предложили, он готов выполнять – пусть самую тяжелую. Ответом стала пара ударов по голове тяжелой палкой. Многие мальчики стремительно подбежали к евреям из зондеркоммандо, упали им на шею, умоляя: «Спасите меня!» Другие разбежались по большому двору, как бы убегая от смерти. Начальник коммандо призвал на помощь унтершарфюрера с его резиновой дубинкой.

Молодые, чистые детские голоса время от времени усиливались до горьких, тяжких стенаний. Громкие рыдания разносились очень далеко; мы были совершенно оглушены и подавлены этим отчаянным рыданием. С довольной улыбкой, без тени сострадания стояли эсэсовцы и с гордой радостью победы с помощью жестоких ударов загоняли их в бункер. На ступеньках стоял унтершарфюрер в […] стояли, они не бежали по приказу на смерть, добавляя каждому страшный удар резиновой дубинкой. Отдельные мальчики, несмотря на все это, еще бегали, смешавшись, тудасюда, ища спасения. Эсэсовцы преследовали их, догоняли и пороли до тех пор, пока те не покорялись положению, и, наконец, загоняли их внутрь.

Их, эсэсовцев, радость была неописуемой.

Неужели у них никогда не было детей?

[Таблица транспортов с узниками, сожженными в крематориях Биркенау между 9 и 24 октября 1944 года]61

 

Заметки

14-го октября 1944 года приступили к демонтажу стен крематория IV. Работники из зондеркоммандо.

20-го октября привезли для сожжения 2 небольшие таксувки74 и одну тюремную машину с документами хефтлингов, картотеками, освещающими смерть, обвинительными актами и т. п.

Сегодня, 25-го ноября, начали демонтировать крематорий II. После этого на очереди крематорий III. Интересно, что сначала вынимаются вентиляционный мотор и трубы и отсылаются в лагеря: первый в Маутхаузен75, второй – в Гросс-Розен76, т. к. это еще пригодится для отравления газом в бόльших масштабах, ведь в крематориях IV–V в основном такого механизма не было, это наводит на подозрение, что в этих лагерях будет отдано распоряжение об организации таких же пунктов уничтожения евреев.

Я прошу, чтобы собрали все мои различные по времени, спрятанные описания и заметки с подписью «Й. А. Р. А.»77. Они находятся в различных коробочках и слоях на дворе крематория III, как и два больших описания: одно под названием «Депортация». Оно лежит в захоронении костей у крематория II, как и еще одно описание под названием «Аушвиц». Оно лежит среди перемолотых костей в юговосточной стороне того же двора. После этого я переписал его, дополнил и закопал отдельно среди пепла у крематория III – упорядочили это и опубликовали все вместе под названием:

«В СОДРОГАНИИ ОТ ЗЛОДЕЙСТВА»

Сейчас мы идем в Сауну, 170 оставшихся человек78. Мы уверены, что нас ведут на смерть. Они отобрали 3079 человек для того, чтобы остаться в крематории V.

Сегодня 26 ноября 1944 года80.

Перевод с идиша Дины Терлецкой

Примечания Павла Поляна и Дины Терлецкой

1 Окончательная ликвидация гетто в Бендзине и Сосновце (а также в Домброве-Горнице) состоялась 1–3 августа 1943 г., причем евреи оказали серьезное вооруженное сопротивление. При его подавлении погибло около 400 евреев. В акциях по подавлению сопротивления участвовали и эсэсовцы из Аушвица, премированные за это дополнительным выходным днем (см.: Szternfinkiel, 1946. P. 59). Всего из Сосновца в Аушвиц прибыло 8 транспортов – 1, 3 (трижды!), 5, 6, 10 и 12 августа. С ними прибыло около 21 тысячи человек, из них селекцию прошел менее чем каждый пятый: 4044 человека, из них 1892 мужчины и 2152 женщины. Транспорт из Бендзина был один – 2 августа: из примерно 2 тысяч евреев селекцию прошли 385 человек, из них 276 мужчин и 109 женщин.

2 Имеется в виду т. н. «Белый домик», или бункер-1, – газовая камера, устроенная в деревенском доме. Собственно газовые камеры и крематории к этому времени еще не были построены.

3 Традиционная позитивная заповедь «освящать Божественное Имя» основана на библейском стихе, где Бог обращается к народу Израиля с повелением: «И не бесчестите святого имени Моего, дабы Я был святым среди сынов Израилевых, Я, Господь, освящающий вас» (Лев. 22:32). С точки зрения одного из классических комментаторов Библии РАШИ (акроним «Рабейну – учитель наш – Шломо Ицхаки», 1040–1105, Труа, Франция), это указание расширительно толкуется следующим образом: еврей должен быть готов отдать свою жизнь, но не осквернить имени Творца, и когда он так поступает, освящается имя Бога в мире. Из этого выводится категоричная заповедь освящать Божественное Имя как обязанность жертвовать всем, включая собственную жизнь, во славу Божию. Особенно ярко проявляется в ситуации выбора между жизнью через отказ (даже фиктивный) от веры в Его существование и единственность – и мученической смертью.

4 Массовая депортация венгерских евреев в Аушвиц началась в мае 1944 г. Первые транспорты с ними прибыли на новую рампу в Биркенау 16 мая, а последние – 11 июля 1944 г. В тот же день, 11 июля, были ликвидированы и последние 4000 евреев из Терезина.

5 Дословно: «исповедание» (иврит), покаянная (здесь – предсмертная) молитва, содержащая «унифицированный» список всевозможных грехов, при произнесении каждого из которых человек ударяет себя в грудь. Грехи перечислены в порядке и количестве букв алфавита, что дополнительно символизирует грех нарушения всех возможных заповедей Торы, от «А» до «Я».

6 Дословно «За жизнь!» (иврит) – традиционный еврейский тост.

7 Лета 1944 г.

8 По всей видимости, это была особая группа, состоявшая из участников Сопротивления. В противном случае их бы не казнили, а пропустили через селекцию на рампе, которую большинство юношей благополучно бы прошли.

9 См. Приложение 3.

10 См. Приложение 3.

11 Карл Конвоент, капо бригады, прибывшей в Биркенау из Майданека, немец по национальности.

12 То есть тех, кто не прошел внутреннюю селекцию уже в самом концлагере Аушвиц.

13 Предположительно 18 или 19 ноября.

14 В октябре – ноябре 1943 г. произошли аресты в очагах польского движения Сопротивления в Кракове, Катовице и в районе Аушвица.

15 17 ноября 1943 г. в Аушвиц прибыли 2 транспорта с евреями из Голландии. Первый – 1150 человек из лагеря Херцогенбуш и второй – 995 человек из лагеря Вестерборк. Из них 553 человека селекцию не прошли и были удушены газом.

16 «Mazurek Dąbrowskiego» («Мазурка Домбровского» или «Марш Домбровского»), написанная предположительно Юзефом Выбицким (Józef Wybicki) в 1797 г., стала государственным гимном Польши в 1926 г.: «Еще Польша не погибла, // Если мы живы. // Все, что отнято вражьей силой, // Саблею вернем!..» и т. д.

17 Новые еврейские транспорты из Словакии, в частности из Кошице, стали вновь поступать в Аушвиц не в конце лета, а в октябре 1944 г., после подавления восстания в Словакии.

18 После ликвидации гетто в Тарнуве 2–4 сентября 1943 г., сопровождавшегося сопротивлением жертв, большинство евреев были депортированы в Аушвиц.

19 В 1944 г. Пейсах пришелся на промежуток с 8 по 15 апреля.

20 Привилегированный лагерь для евреев, имевших заграничные паспорта нейтральных стран (в частности стран Южной Америки и др.). С мая 1943 по апрель 1944 г. там находился поэт Ицхак Каценельсон, депортированный в Аушвиц в апреле 1944 г.

21 Реб Мойше (Мошеню) Фридман (1881–1943), раввин из Кракова, представитель знаменитой хасидской династии Боянеров из Черновиц.

22 Предположительно обершарфюрер СС Э. Мусфельдт.

23 Фраза начинается по-немецки (первое предложение, в идишной транскрипции), после чего текст возвращается на идиш.

24 Традиционная хасидская шляпа, ее простой, «будничный» вариант – из твердого фетра, без заломов тульи и изгибов полей.

25 Важнейшая еврейская молитва; по сути, символ веры иудаизма. Состоит из трех библейских стихов: Втор. 6:4–9, 11:13–29 и Чис. 15:37–41 и читается ежедневно утром и вечером, а также и в случае смертельной опасности и перед смертью.

26 От Кошау (идиш «Кошой») – немецкое название восточнословацкого города Кошице (по-венгерски Косо, Касса).

27 Жена ребе.

28 Страпкув – местечко в Восточной Словакии, откуда был депортирован 1081 еврей, в основном в Аушвиц. По сведениям Б. Марка, страпкувская ребецн ведет свой род, вероятно, от известной династии раввинов и ребе Халберштам.

29 Сведений о попытках венгерского правительства до периода немецкой оккупации, т. е. до 19 апреля 1944 г., спасти евреев, нет. Части евреев удалось бежать через Турцию в Палестину и Румынию.

30 «Страна Израиля» (иврит) – словосочетание библейского происхождения, традиционно в еврейской культуре, обозначающее Палестину.

31 По-видимому, имеется в виду лидер венгерской еврейской общины доктор Рудольф Кастнер, руководитель еврейских штадланов, или «ходатаев» (иврит), представлявших общину в целом перед нееврейскими властями.

32 Ребόйнэ шел-όйлем (иврит) – «Властелин мира», традиционная молитвенная формула обращения к Богу.

33 Категория иудаизма, противоположная упомянутому «Освящению Имени». Строжайший запрет на осквернение Божественого имени основан на его прямом упоминании в Библии (Лев. 21:6).

34 На крематориях работало несколько унтершарфюреров (В. Эмерих, Й. Горгес, Р. Эрлер, Ф. Фризе, Й. Пурке и др.).

35 Скорее всего правильно – обершарфюрер СС Питер Фосс (Фост у Градовского), начальник крематориев в Аушвице-Биркенау до мая 1944 г.

36 Первая массовая депортация евреев Пшемысля произошла 27 июля – 3 августа 1942 г. Из 12 500 депортированных часть была привезена в Аушвиц. Возможно, автор ошибается в дате, так как пшемысльский транспорт прибыл только в сентябре 1943 г.

37 Польск. Belżec (Люблинское воеводство). В 1941–1940 гг. – трудовой лагерь, с марта 1942 г. до марта 1943 г. – лагерь уничтожения. Убито около 600 тыс. чел., главным образом евреев.

38 Идишская транскрипция немецкого слова Häftling – узник.

39 Речь идет о ситуации между 17 сентября 1939 г. и 22 июня 1941 г.

40 Часть будущей системы противотанковой обороны.

41 Так думали в то время. Сейчас достоверно известно, что способом массового умерщвления в Белжеце была газация – удушение выхлопными газами мощного авиационного двигателя.

42 Травники (Люблинское воеводство) – трудовой лагерь, филиал концлагеря Майданек. С конца июня 1941 г. под управлением СС.

43 Пьяски (Пьяски Лютерски, или Пьяски Великие) – город в Малопольше, Люблинское воеводство, повят (средняя административно-территориальная единица в Польше) Свиднице. Во время войны в местное гетто свозили евреев из Люблина и Германии (в частности из Бамберга в Баварии). Все они были уничтожены в Белжеце.

44 Имеются в виду члены «зондеркоммандо» – советские военнопленные.

45 Майданек – концентрационный лагерь и лагерь уничтожения, функционировал с октября 1941 г. по июль 1944 г. Из приблизительно 300 тыс. чел., уничтоженных в Майданеке, на евреев пришлось не менее 2/3. Изначально Майданек создавался в июле 1941 г. как рабочий лагерь СС для военнопленных (то же самое было и в Аушвице).

46 Находилось в составе рукописи З. Левенталя. 1–15 января в женском лагере в Биркенау погибли 2661 узниц, из них 700 после селекции в газовых камерах. По всей видимости, это были узницы, заболевшие тифом. Женский лагерь был закрыт на карантин еще в ноябре 1943 г. и наглухо изолирован, что существенно затруднило связь с лагерем Сопротивления. Для восстановления связи был придуман и проведен семинар медицинских работников в Аушвице-1 (Czech, 1989. S. 707. Со ссылкой на: APMAB. Mat. RO. Bd.7. Bl.486).

47 Жвир (польск.) – крупный песок, песчаник. Написано на идише, в транскрипции.

48 Крематории II и III имели «раздевалки» – подземные помещения, где жертвы раздевались, прежде чем войти в газовые камеры.

49 Имеется в виду «зондеркоммандо».

50 Лазарет. Фактически барак для доходяг, или так называемый «Блок смерти», в женском лагере Биркенау (в зоне BIa). Оттуда узников – после еще одной селекции – отправляли в газовые камеры.

51 Ср. тот же мотив у З. Градовского.

52 Последние четыре слова приведены в искажении по-немецки: «Was a wunderliche Erscheinung! Etwas unnatürliches?» в идишской транскрипции. Образующаяся при этом попытка «высокого штиля» придает фразе особый сарказм.

53 В тексте – польское слово «йеньчет» («стонет»), транскрибированное на идиш.

54 «Умираю, умираю» (польск.). Единственный случай, когда Л. Лангфус прибегает к латинице (не считая списка эшелонов, целиком составленного по-польски – см. ниже).

55 Обычно серьезный и патетичный, Лангфус здесь позволил себе иронию.

56 В газовые камеры на крематориях II и III газ «Циклон Б» вбрасывался через дверцы в потолке, а на крематориях IV и V – через окошки в боковой стене.

57 Находилось в составе рукописи З. Левенталя.

58 В оригинале: «пасекартиге», т. е. полосатый. Первая часть слова – идишская («пасек», полоска), вторая – немецкая (образование прилагательного «-образный»).

59 Имеется в виду деревянная, колодкообразная обувь узников, служившая дешевой заменой кожаной обуви; на идише «klompes» (ср. нидерл. klomp, лит. klumpes, англ. clog и т. п.).

60 Во внутренние помещения раздевалки и газовой камеры на крематории II.

61 Находилось в составе рукописи З. Левенталя.

62 Таблица транспортов с узниками, сожженными в крематориях Биркенау между 9 и 24 октября 1944 года. Таблица в отличие от остального текста написана по-польски. Непронумерованная последняя строка приписана автором вертикально справа сбоку. Упоминаемые в таблице крематории 1, 2 и 4 у нас имеют нумерацию II, III и V.

63 Женский лагерь, или зона BIIc, называемая сокращенно «Лагерь C». Лагерь насчитывал 32 блока.

64 К транспорту были добавлены 123 женщины из «коммандо» Альтенберга, привезенные из Бухенвальда, и 132 женщины из Венгрии из лагеряфилиала Хасаг, Лейпциг (Hasag, Leipzig).

65 В 131 еврейские женщины из транзитного лагеря и 2836 – из лагеря BIIc.

66 805 немецких евреев, которых в тот же день привезли из Берлина. Из них было зарегистрировано только 5 узников (Czeсh, 1989. S. 908).

67 В тексте дано написание с ошибкой (Bunau). «Буна» – чешское фабричное учреждение от немецкой фирмы «Й.Г. Фарбен-Индустрия» в Моновице, несколькими километрами восточнее от Аушвица. Производили синтетический бензин и искусственную резину, т. н. «Буна». Лагерь назывался «Буна» или «Моновиц», а также «Буна-Моновиц». Это был самый большой вспомогательный лагерь т. н. системы «Аушвиц III». В августе 1944 г. количество узников в нем достигло ок. 10 000, на 95 % евреи из различных стран Европы. Лагерная администрация СС симптоматично проводила (досл. «рассылала», «посылала сквозь») селекции в то время, когда неспособные к интенсивной работе отправлялись в газовые камеры.

68 В упомянутый день из Будапешта прибыл в лагерь 431 еврей; из них 18 мужчин и 113 женщин остались в лагере.

69 Это были политические арестанты из лагерной тюрьмы, т. н. Бункера, в блоке № 11 в Аушвице.

70 Дети из Дихеррнфурта (Dyherrnfurth) рядом с лагерем, который перешел в подчинение концентрационному лагерю Гросс-Розен.

71 Из лагерного госпиталя – 117 и 77 – из транзитного лагеря (Durchgangslager).

72 В Глейвице (Силезия) находился один из 39 лагерей-филиалов Аушвица.

73 24 октября 1944 г. из гетто в Терезине прибыл транспорт с 1715 евреями. После селекции 215 женщин и несколько сотен мужчин были отправлены в лагерь, а оставшиеся – в газовую камеру.

74 От польск. «taksowka» – машина такси. Заимствованное польское слово, написано еврейскими буквами, с идишским окончанием для славянских слов.

75 Маутхаузен (Австрия, близ Линца) – в 1938–1945 гг. нацистский концентрационный лагерь.

76 Гросс-Розен, сейчас Рогожница (Польша) – в 1940–1945 гг. нацистский концентрационный лагерь.

77 См. в. статье «Раввин в аду».

78 На самом деле этой селекции и ликвидации подверглось не 170, а 100 человек.

79 30 узникам из «зондеркоммандо», отобранным для обслуживания крематория V, удалось выйти из лагеря 18 января 1945 г. с первым транспортом узников, который немцы эвакуировали из Биркенау.

80 Последняя запись. Очевидно, Лейб Лангфус попал в число тех 100 членов «зондеркоммандо», которых в этот же или на следующий день и ликвидировали.

 

Залман Левенталь

 

Свидетель, хронист, обвинитель!

1

Залман Левенталь родился в 1918 году в Цехануве, городе в Варшавском воеводстве. В семье было семеро детей, он был четвертым. О себе он пишет: «Я сам из строго религиозного дома…» Так что не удивительно, что и учиться его отдали хотя и в Варшаву, но не в университет, а в йешиву. Там его и застало 1 сентября 1939 года, и он сразу же поспешил вернуться в Цеханув.

В семье говорили на центральном (польском) диалекте идиша. Но религиозный характер полученного образования сказался, как отмечает А. Полонская, в знании Левенталем иврита и правильном написании гебраизмов и арамейских выражений1.

В то же время в Варшаве Левенталь тратил на йешиву явно не все свое время. Светские вопросы еврейской жизни, в частности рабочее движение, интересовали его, судя по всему, не меньше. В этом отношении его выдает сама лексика, что встречается на его страницах: «масса» (в смысле народная масса), «класс», «слой», «политическая зрелость», «психология», «сознание», «подсознание», «темперамент», «интеллигентность», «элементы», «профессиональные элементы», «психология» и др. По наблюдению переводчицы, отчасти тут сказалось и влияние немецкого языка, который он, похоже, очень хорошо знал: Оно не только в лексике, почерпнутой, скорее всего, именно из немецкой литературы, но и даже в орфографии и строе предложений.

…Между тем 8 октября 1939 года родной город был переименован из Цеханува в Цихенау, а вся округа – под именем «бецирк (район) Цихенау» – была присоединена к рейху, к Восточной Пруссии2. В 1940 году город перешел из сферы военного управления в гражданское. Его комендантом стал Рот, организовавший еврейское гетто в центре города.

Впрочем, из перспективы Генерал-губернаторства как части бывшей Польши, не включенной в рейх, эта «неогерманская» территория ложно казалась похожей на рай. Вот что писал об этом в начале июня 1941 года Эммануэль Рингельблюм, историк польского еврейства, архивариус и хронист Варшавского гетто: «Продолжается исход из Варшавы. Люди уезжают на машинах и телегах. Некоторые из них отправляются в Рейх, в Цеханув, например, где жить хорошо и даже можно скопить кое-что из заработанных в день трех марок. В гетто они получают документы о том, что освобождены от принудительного труда, и затем едут на свои новые места жительства в Рейхе»3.

Разве не рай?..

Но после нападения Германии на СССР отношение к евреям радикализировалось и в этом «раю»: начались первые депортации4.

Пожалуй, главной «привилегией» евреев бецирка Цихенау5 было то, что систематические «акции», то есть мероприятия по их тотальному уничтожению, начались «только» поздней осенью 1942 года – одновременно с бецирком Белосток, откуда депортировали, например, Градовского, но ощутимо позже, нежели в других частях бывшей Польши.

1 ноября 1942 года был издан приказ о том, что назавтра все цеханувские евреи должны покинуть свой город. Правда, по ходатайству немцев, у которых работали «нужные» евреи, власти добавили еще пять дней для того, чтобы предприниматели могли найти замену на их освобождающиеся рабочие места.

Второй отсрочки уже не было, и 6 ноября депортация евреев из Цеханува началась – с первой партией из города выслали 1800 евреев. Второй и последний эшелон с евреями покинул город 7 ноября. В нем был и Залман Левенталь.

Одним из мест транзитной концентрации евреев из бецирка Цихенау являлось гетто города Млава к востоку от Цихенау. Четыре тысячи млавских евреев были депортированы еще за два года до описываемых событий – в декабре 1940 года6. После этого их разоренное гетто служило целям холокостного транзита, в том числе и из Цеханува, но в конце ноября млавское гетто было занято евреями из Макова-Мазовецкого, среди которых был и Лейб Лангфус. Поэтому Левенталь и последний эшелон из Цеханува оказались в другом месте – в большом пересыльном лагерекрепости, что в городке Малкиния-Гурна к востоку от Млавы.

И уже из Малкинии, спустя несколько недель, их эшелоны проследовали, но не на восток, в Треблинку7, а на юг, в Аушвиц. И снова Левенталь был среди земляков в числе самых последних: «его» эшелон с 2500 евреями в запечатанных вагонах отправили 7 декабря. А 10 декабря, после трех дней ужасной езды в тесноте и неизвестности, он прибыл на конечную станцию для своего «окончательного решения» – на рампу базового лагеря Аушвиц-1. Из 2500 человек селекцию прошли только мужчины – 524 человека8, среди них и Залман Левенталь9.

Он сразу же попал в «зондеркоммандо», обслуживавшую бункер (газовые камеры и крематории II и III еще не были пущены в строй). Видевший его в это время Дов Пайсикович вспоминал, что Левенталь выглядел старше своих лет и ходил какой-то странной, кривой походкой. В бараке «зондеркоммандо» он, вероятно, был штубендинстом, то есть дневальным, что избавляло его от самых тяжелых работ10.

Оказавшись в одном бараке с Лангфусом, маковским магидом, Левенталь проводит между ним – с его продиктованными верой ответами на любые вопросы – и собой отчетливую черту: «Тут остался только [-] один даян, образованный человек [-] быть с ним, но далек от понимания всего дела просто из-за его позиций, которые всегда держатся в рамках еврейского закона».

В истории концлагеря Аушвица выходцы из Цеханува знамениты именно в связи с восстанием «зондеркоммандо», причем особенно героической предстает фигура землячки Левенталя Розы Роботы11.

1

Обнаруженные после войны два схрона с текстами, принадлежащими Левенталю, содержат твердые факты и твердые даты и помогают лучше понять не только фактографию Холокоста, но и характер их автора. Главный из текстов, – бесспорно, «Заметки», охватывающие период с ноября 1942 по 10 октября 1944 года. В отличие от «Заметок» комментарий Левенталя к рукописи из Лодзинского гетто чрезвычайно поспешен: он писался в ночь с 15 на 16 августа 1944 года (видимо, накануне в вещах отправленных на газацию жертв из Лодзинского гетто и были найдены записки Хиршберга).

Обе эти рукописи были обнаружены в 1962 году, и обе – возле крематория III, где Левенталь в свое время работал.

Первой – 28 июля 1962 года – извлекли дневник не установленного поначалу узника Лодзинского гетто вместе с приложенным к ним комментарием-послесловием, автором которого и был Левенталь. Произошло это в ходе поисковых работ, проводившихся здесь 26–28 июля 1961 года сотрудниками Мемориального музея Аушвица-Биркенау и Главной комиссии по изучению нацистских преступлений в Польше.

В поиске участвовал (и в значительной степени его инициировал!) бывший польский узник Освенцима Хенрик Порембский, с апреля – мая 1942 года работавший в Аушвице в бригаде электриков и осуществлявший конспиративную связь между подпольщиками в Аушвице-1 и членами «зондеркоммандо» в Биркенау. Лицом, с которым Порембский непосредственно контактировал, был оберкапо «зондеркоммандо» Яков Каминский. В обмен на медикаменты, которые поступали к «своим» врачам, польское подполье обеспечивало вынос за пределы лагеря письменных документов – касиб.

Но в середине 1944 года, после побега связного, этот канал, по словам Порембского, прикрылся, и для документирования того, что происходило в газовнях, зондеркоммандовцам оставалось только одно – схроны в пепле жертв. Впрочем, как поляк и представитель скорее польского, нежели еврейского Сопротивления, Порембский существенно смягчает ситуацию, в чем его прямо «разоблачает» обнаруженный с его же помощью текст. Евреи из Биркенау перестали пересылать на волю свои касибы через Аушвиц не потому, что какой-то связной сбежал, а потому, что польское подполье окончательно вышло из доверия у еврейского.

Порембский, по его вызывающим еще бóльшее сомнение словам, сам и закапывал все это, – в чем ему помогали Мечислав (Митек) Морава, польский капо крематория III12, и уже упоминавшийся еврейский узник Давид Шмулевский13. До известной степени это утверждение Порембского подтверждает пророческие опасения Левенталя о неизбежных попытках уцелевших поляков присвоить себе деяния и заслуги зондеркоммандовцев.

Надо сказать, что это была уже далеко не первая попытка Порембского найти рукописи. Но и в 1945 году, когда он застал в бывшем «своем» лагере лагерь для немецких военнопленных, и в 1947 году, когда раскопки только привлекли ненужное внимание охотников за еврейскими ценностями, он ничего не смог найти. Но на этот раз попытка была удачной.

28 июля 1962 года, на третий день поисков, в яме, заполненной остатками человеческого пепла и перемолотых костей, был найден кирпич, а под ним металлический контейнер – сильно проржавевший и искривившийся армейский котелок, по которому к тому же ударила лопата находчика. В котелке находилась пачка туго свернутых и отчасти склеившихся листов бумаги, сплошь исписанных на идише. Бумага отсырела и частично заплесневела.

Усилиями музейного реставратора находка была спасена: в общей сложности было обнаружено 348 листа бумаги длиной от 26 до 29 и шириной от 10 до 11 сантиметров, исписанных с одной стороны (на обороте листов, вырванных из конторской книги), а также 6 нумерованных листов бумаги формата от 17–20 на 10–11 см14.

Все последующие усилия и сверхусилия восстановить текст – химической обработкой, с помощью просвечивания или контрастной пересъемкой – привели к тому, что лишь 50 из 348 листов решительно не поддались прочтению, тогда как 124 поддались полностью, а остальные 174 – частично.

Было установлено, что указанные записи посвящены исключительно событиям в гетто Лодзи (Литцманнштадта). Они были оформлены как последовательно продолжавшиеся письма автора к другу, причем имя самого автора нигде не было названо. К записям были приложены шесть дополнительных листов, являвшихся своеобразным комментарием к рукописи: они были подписаны Залманом Левенталем, говорившим как бы от имени всей «зондеркоммандо».

Сам «Лодзинский дневник» прерывается на дате «15 августа 1944 года». Именно в этот день 2000 лодзинских евреев прибыли в Аушвиц, и только 244 мужчины из этого транспорта уцелели, пройдя селекцию и получив номера от B–6210 до B–6453. Остальные были в тот же день убиты и сожжены, и в их числе, несомненно, и автор дневника, обнаруженного кем-то из зондеркоммандовцев, по всей вероятности, среди его вещей, оставленных в «раздевалке». Впоследствии удалось установить, что писавшим был Эммануэль Хиршберг, писатель и поэт из Лодзи15.

Начало дневника написано в форме писем автора к некоему условному «Вилли», оно содержит общие сведения о Лодзинском гетто, но ближе ко второй половине начинаются записи в хронологическом порядке: самая ранняя из дат – около 16 сентября 1943 года.

Шесть нумерованных листов – это беглый комментарий Левенталя к «Воспоминаниям» Хиршберга. Автор явно очень торопился: он читал и писал буквально всю ночь, с 19.15 вечера до 8.44 утра, опасаясь быть застигнутым за этой работой. Возможно, что именно на эти дни первоначально и планировалось восстание зондеркоммандовцев: в случае предательства несдобровать было бы никому.

В главной концепции автора «Дневника», – мол, во всем виноват юденрат и его король «Хаим Первый», то есть председатель Хаим-Мордехай Румковский, – Левенталь усматривает интересный и исторически ценный психологический изгиб, но относится к нему критически. Такая «концепция», в его глазах, заслоняет главное – неизбежность депортации и последующего за ней убийства, а это не позволяет тем, кого это касается, приготовиться хоть к какому-то сопротивлению (именно Румковский стал символом политики спасения евреев через договоренности с немцами, а не через сопротивление им). Лодзинскому гетто он противопоставляет Варшавское, дерзнувшее на восстание и уже потому победившее, что доказало всем, и прежде всего самим себе, способность биться и сражаться со своими убийцами. Это для Левенталя главное, а все остальное, как он пишет, он «передоверяет писателям истории и исследователям».

Как и Градовский, Левенталь поражается тому, что даже то обстоятельство, что русские стоят у ворот Варшавы, а американцы и англичане у ворот Парижа, не способно отвлечь немцев от их «главного» дела – тотального уничтожения евреев! «Рассказ о правде, – заканчивает свой комментарий Левенталь, – еще не вся правда. Вся правда намного более трагична и ужасающа».

Впервые этот текст Левенталя был опубликован в 1967 году по-немецки – одновременно и вместе с самой рукописью Эммануэля Хиршберга16.

3

В приложенных к лодзинским материалам комментариях Левенталя были указаны места, где были спрятаны различные материалы членов «зондеркоммандо» и где уже осенью 1962 года действительно были сделаны новые находки, в том числе и его, Залмана Левенталя, собственный дневник.

17 октября 1962 года представитель Комиссии М. Барцишевский и бывшая узница лагеря Мария Езерская обнаружили близ руин крематория III, на глубине около 30 см пол-литровую стеклянную банку, обернутую листовым железом. В ней находился бумажный ролик, в который, как в полотенце, был завернут разодранный на листы блокнот размером 10 на 15 см. Блокнот вместе с листами был схвачен скрепкой, сильно проржавевшей. Кроме того, там находилось несколько разброшюрованных листов того же размера (исписанных синими чернилами) и 1 лист большего размера, исписанный карандашом и только с одной стороны – всего 75 страниц, считая и 10 пустых. Зато страницы записной книжки исписаны с двух сторон, по 18–19 строк на страницу, при этом сначала книжка исписана до конца на одной стороне, а потом идет продолжение на другой – и снова с начала17.

Примерно 40 % текста прочтению не поддалось. То же, что поддалось, оказалось написанным на идише, причем, по мнению переводчика, на идише не всегда идеальном18. Позднее выяснилось, что найденное – плод труда не одного, а двух авторов. Три фрагмента принадлежат не Левенталю, а Лейбу Лангфусу, в том числе и единственная страница из числа разброшюрованных, целиком написанная по-польски (суммирующий список транспортов и уничтоженных евреев в октябре 1944 года).

При просушке рукописи случилось непоправимое: листы перепутались, и сегодня мы вынуждены иметь дело исключительно с реконструкциями, причем особенно пострадало начало рукописи, находившееся в верхнем слое свитка и принявшее на себя воздействие сырости.

Первая такая реконструкция-перевод принадлежит Либеру Бренеру и Адаму Вайну. В переводе на польский язык Шимона Датнера (а возможно, и с редактурой, сделанной с идеологических позиций) она была опубликована в Лодзи в 1965 году19. В 1968 году она вышла в «Бюллетене Еврейского исторического института» в переводе на польский Адама Рутковского и Адама Вайна20. Об этой журнальной публикации известно уже доподлинно: идеологически она, может быть, и выдержана, но текстологически дефектна. Третья версия перевода на польский принадлежит Роману Пытелю, при этом он опирался и на новое прочтение оригинала, выполненное Северином Залменом Гостыньским21. Но и этот перевод, как было показано в первой части книги, подвергся цензуре, так что опубликованный текст приходится считать дефектным. Но именно с него осуществлялись впоследствии переводы на немецкий (1972) и английский (1973) языки, которые также дефектны.

Еще одна реконструкция текста по оригиналу принадлежит Беру Марку22. Кстати, именно Бер Марк первым заметил, что два фрагмента принадлежат вовсе не Левенталю, а тому же «Неизвестному автору», чью рукопись он уже однажды пытался атрибутировать. Следующий шаг – полную атрибуцию – уже после смерти мужа (в 1966 году) довершила Эстер Марк, добавившая к двум указанным рукописям – кандидатам на переатрибуцию – еще и третью: единственный листок на польском языке, вероятно, приготовленный Левенталем, для передачи польским подпольщикам в Аушвице-1.

Обе реконструкции довольно существенно отличаются друг от друга, в том числе и по составу: вторая – несколько полней, зато в первой некоторые фрагменты прочитаны лучше, детальнее. Но композиция Гостыньского четче соотнесена с хронологией событий, поэтому, а также из соображений большей полноты прочитанности, мы взяли за основу именно ее. При этом мы внесли в нее и ряд своих композиционных изменений, способствующих устрожению именно хронологического начала.

4

Несмотря на все трудности прочтения, вызванные состоянием оригинала, «Заметки» Залмана Левенталя составляют последовательный и относительно связный текст, вобравший в себя многие кульминационные моменты жизни «зондеркоммандо» – и прежде всего подготовку и проведение восстания на крематориях 7 октября 1944 года.

При этом Левенталь не просто описывает события, как хронист, но и размышляет о них в самых разнообразных контекстах – от геополитического и макроисторического до психологического и сугубо бытового.

Залман Левенталь, светский человек с очень левыми взглядами, много страниц посвятил восстанию и его подготовке. Его собственная роль в ней, скорее всего, была достаточно скромной, иначе бы после подавления восстания СС арестовало бы его и бросило в Бункер, как и Доребуса-Варшавского с Гандельсманом. Вместе с тем он был хорошо информирован и, вероятно, считался, наряду с Градовским и Лангфусом, историографом «зондеркоммандо».

О восстании – как о его несостоявшемся сценарии, так и о его реализованной, вне всяких планов, версии – он пишет особенно много. Разоблачая как польские интриги и русское полупьяное «авось», так и еврейскую непоследовательность, не позволившие тщательно разработанным планам состояться, он охотно пишет об истинных героях еврейского Сопротивления на газовнях в Биркенау.

Особенно проникновенно – о тех, с кем сталкивался уже в силу принадлежности к одной и той же коммандо на крематории

III. В частности, о Йоселе Варшавском (Доребусе) и Янкеле Гандельсмане. Как одного из лучших во всей «зондеркоммандо» упоминает Левенталь и Залмана Градовского. Персонально Левенталь упоминает и восторженно характеризует еще несколько человек: Элуша Малинку из Гостынина (тот готовился к одиночному побегу, но был выдан своими и ликвидирован), Лейба-Гершко Панича и Айзика Кальняка из Ломжи, Йозефа Дережинского из Лунны, а также Лейба Лангфуса.

О состоянии самого Левенталя косвенно свидетельствует состояние его текста в оригинале. Как отмечает А. Полонская, Левенталь писал очень нервно, с рассогласованиями по роду и числу, с нагромождением местоимений и придаточных предложений, так что в итоге непросто однозначно определить значение написанного. Нередко он забывал начало своего предложения и глотал слова и предлоги, знаки препинания в его тексте практически отсутствуют, – в итоге создается ощущение, что он не создает письменный текст, а как бы наскоро стенографирует свою полную эмоциями речь23.

В отличие от Градовского и Лангфуса, ставивших перед собой и художественные задачи, Левенталь подобных амбиций не имел. Он не писатель и не пророк, – но он свидетель, хронист и обвинитель!

Его призвание именно в том, чтобы донести потомкам голую правду об Аушвице. Тем самым он противостоит общему свойству человеческой натуры не верить в исторические ужасы и забывать о них, как, впрочем, и тому, что немцы постараются замести все следы. И, в-третьих, тому, что и поляки постараются весь героизм сопротивления и все его успехи приписать одним себе.

Поэтому закономерно, что своего рода нервом повествования Левенталя являются отношения между двумя центрами Сопротивления в Аушвице-Биркенау – польско-австрийским в Аушвице-1 и еврейским, зондеркоммандовским, в Биркенау. Эти отношения, как и вся история совместной подготовки ими восстания, весьма поучительны24.

И уже после разгрома восстания – в самом конце своей рукописи, как и своей жизни, – Левенталь бросает полякам из общелагерного подполья прямо в лицо обвинения в сознательной недобросовестности, подлом коварстве и антисемитизме. Нас, своих еврейских партнеров из «зондеркоммандо», вы не ставили ни в грош и попросту водили за нос! Даже фотографии, статистику и другие материалы, полученные прямо из крематориев, вы приписывали себе и использовали только для своих целей! Сами же – в решительный момент восстания – всегда обманывали нас, всегда бросали на произвол судьбы: наши жизни, жизни проклятых «зондеров», вам не стоили ничего! «Дай бог, чтобы один их наших еще раз мог бы встретиться при жизни со всеми этими союзничками», – заключает Левенталь свою обвинительную часть.

Вот по этим упрекам и прошлись позднее ножницы польского цензора-коммуниста. Но сами слова Левенталя оказались во многом пророческими: «Евреев из зондеркоммандо, – писал Збигнев Соболевский, – в Польше при коммунистах всегда выставляли предателями, коллаборантами, но в моих глазах это были герои, ибо, имея пусть и небольшие, но шансы на выживание, они вчистую пожертвовали ими и разрушили крематорий единственно ради того, чтобы сократить смертоносный потенциал Аушвица»25.

Кстати, после войны поляк Соболевский и Христианскоеврейское общество канадской провинции Альберта, куда он переехал, предложили установить на этом месте памятный знак, но поляки даже слышать об этом не хотели.

1 Полонская, 2012. С. 245–246.

2 См. подробнее выше в предисловии к разделу Лейба Лангфуса («Раввин в аду»).

3 Ringelblum, 1983. S. 293–294.

4 Так, в 1941 г. немцы выслали 1500 евреев из Цихенау в Нойштадт.

5 Впрочем, как и евреев бецирка Белосток, к которому относился и Лунна – город Залмана Градовского. 6 См. в преамбуле к публикации текста Л. Лангфуса «Выселение».

7 Наиболее наезженный маршрут из Малкинии.

8 Им присвоили номера с 81400 до 81923.

9 Czech, 1989. S. 356–357.

10 Greif, 1999. S. 222. 11 См. о ней во вступительной статье.

12 В то же время о нем как о яром антисемите и даже садисте вспоминал А. Файнзильбер, а некоторые указывали на то, что именно он и донес на Каминского.

13 См.: Die Bergung der Dokumente // Briefe aus Litzmannstadt, 1967. S. 89–96. См. также: ‘Willy’ und der Verfasser // Briefe aus Litzmannstadt, 1967. S. 7–13.

14 Местонахождение оригинала: APMAB. Syg. Wsp. / Pam. 1961 / 420. Копия и дополнительные материалы: Там же. Ксерокопия: Wspomnienia / Pam.zyd. 1961 / 51a, b, c. Микрофильм: Инв. № 107254. Местонахождение оригинала Лодзинской рукописи: IPN. GK 166/1113 (Sammlung,Z“).

15 Cм. атрибуцию в: Fuchs, 1972. P. 184–185.

16 Der Bericht Zelman Leventhal / Пер.: P.Lachmann u. A.Astel // Briefe aus Litzmannstadt, 1967. S. 89–96.

17 Местонахождение оригинала: APMAB.

18 Наблюдение о «неидеальности» идиша к текстам Лангфуса не относится.

19 См. Приложение 4.

20 См. Приложение 4.

21 См. Приложение 4.

22 См.: Mark, 1977.

23 Полонская, 2012. С. 245–246.

24 См. подробнее в части 1 наст. издания.

25 Свидетельство З. Соболевского (Yad Vashem Archive. 03/8410. P. 55–58).

 

«Отныне мы все будем прятать в земле…»

 

<Заметки>

1

 

<В Цеханувском гетто>

[…] за несколько лет пройти через метаморфозы, страдания и […] гонения, через которые прошло еврейское население с началом войны в 1939 с тех пор, как немец занял […], сообщили, что […] и в нашем местечке […]. Будут по системе всех других городов специальные еврейские кварталы для евреев […] кварталы, отгороженные колючей проволокой и построенные […] Материальные условия в гетто ухудшились. Небольшой заработок […] состоял в контрабанде с поляками из деревни. Все остальные плацувки2 внезапно полностью оборвались, совершенно были отрублены […] огородили в гетто и запретили евреям передвигаться. […] плохие материальные условия […] тесная скученная жилищная система […] евреи […] находятся в гетто просто до такой степени […] собственную мебель на дрова […] нужно было […]

[…] бесчестили, угрожая им ножами […] голые девушки […] ужасным образом […] засовывали им в зад палки до тех пор, пока они не умирали в тяжелых, невероятных страданиях, в муках […] пожилые люди […] садисты вынимают […] принуждают их насиловать […] дети […]3 женщин из их семей […]

[…] раздавать обеды4 и ради других различных социальных […] отодвинули срок. 1/11 1942 […] было объявлено выселение5, […], которое охватило Плонск, Нови Двор, Найштот6

[…] заперты […] транспортировать […], собрали поздно ночью с помощью еврейских полицейских […] конечно, полагается большая благодарность за их сотрудничество […] так преданно со своим хозяином […] их всех уже нет на свете, не то бы я сам завел […] что из людей […] отвели к […] загнали […] несколько сот в вагон, оторвали […] ад […]

[…] картина выглядела […] до того, как рассвело, еврейское население уже находилось на сборном пункте. В брошенных домах нужно было оставлять двери открытыми. Все плакало над горькою судьбой. Когда рассвело, […] собрали все […] проезжали мимо тележки […] просто невозможно пошевелиться [.. [

[…] поляки, которые там находились […] просили деньги […] понятно, мы не жалели, мы все отдали, чтобы купить немного воды, но, к сожалению, поляки […] не выпускали […] одним словом, они от нас все получили […] умирает мать с 5 детьми, в живых остался из […] всей семьи только отец, который плакал, но без слез.

 

<В Малкинию и в Малкинии>

[…] что все решили не двигаться с места […] пиши пропало […] что будет со всеми […] то же должно произойти с каждым из нас […] определили вместе со своей семьей […] мы стали […] и были […] уже с полным осознанием, что идем на смерть […] когда пришел день выезда […] 17/117 […] вдруг […] детей, которые еще не могли сами ходить ножками, это […]

Правда […] слышали, что едут […] также и варшавские евреи […] из нашего края посланы в известные […] лагеря для дьявола, для самого ангела смерти […] находятся в эшелоне […] невинные люди […] мы фактически […] не знали об Ойшвице […] люди были уже месяцами. Это нас […] обманывало до последней минуты […] едя […] мы боялись […] привезли в Малкинию […]8 посреди ночи заехали […] станцию […] поезд остановился

[…] но […] в 5 часов, после нескольких часов стояния, СС и полиция стали выводить […] громкий циничный смех с […] бросали людей […]

[…] из вагонов смертельные удары. Удары […] ломали руки и ноги […] были завезены […] целые семьи […] картина была […] детей, которых они не нашли […] до завтра […] пока возили транспорты […].

[…] которые не […] были просто больны […] и один за другим еще […] на глазах […] были брошены в туалеты […] люди […] смотрели на выезд […] теперь был […] были посланы назад […] Ойшвиц нас […] другие […]

 

<Селекция в Аушвице>

[…] это […] когда транспорт […] пришел […] мы […] собирать умерших в пути и […] снова собрать все сумки […] и чемоданы, которые у евреев были с собой […] все сумки и потом […] транспорт был отвезен […] упаковали […] сумки с одеждой […] потом […] отвезли в Германию. Когда мы пришли, […] мы в конце тоже наткнулись на еврейскую командо […], команду9, в лагере ее называли Канада […] они все понимали […] были […]

[…] встретил на рампе, чтобы отчистить […] могут выбрать оставшиеся […], которых потом отослали в Германию под […] команда […] чисто еврейская […] их спросили, что тут происходит […] быть расстрелянными […] нас уже […] СС. […]

[…] стоят […] хефтлинги10, […] СС-овцы, которые очень вежливо помогают слабым женщинам и детям забраться в кузов машины11 […] хочешь что-то […] напрасно […] ничего не узнать […] невинные еврейские жертвы […] на тех же машинах погружают людей […]

 

<В бараке «зондеркоммандо»>

были расстреляны […] не могли себе представить что […] нас привели […] завели нас в […] блок […]12 […]. На следующее утро […]

[…] мы начали осматриваться, смотреть, с кем мы остались, кто был и кто есть, кто в небесной командо13 и кто еще остался тут. И, само собой разумеется, которые остались только второсортные, более жалкие, горстка еврейчиков. Все, кто получше, благороднее, тихо ушел, не смог выдержать […]? Когда в 43 поставили крематории номер IV и V14, началась новая эпоха в нашей жизни, если это можно назвать жизнью […] особенно нашей команды […] трагедия […] вся механическая работа с помощью […] люди так […] людей быстрее раздеваться и гнать в бункер, и при этом различные, совсем радикальные на все […] оскорбительные и грязные.

[…] что нас записывают на […] может, которые еще живы и еще позволяют себе […] а потом оттуда выйти на свободу и, может быть, будут еще проповедовать, что им полагается еще […] и почет потому, что они за это время так много страдали и выдержали […] понятно […] напомнить сделанные ими в лагере дела, видя, как ради порции хлеба каждый мелкий бригадир убивал человека, чтобы его […] и на счету десятки […] лагеря они держались […], а было время в этом самом лагере в годы 41–42, когда каждый человек, прямо каждый, кто жил дольше двух недель, думал, что он живет уже за счет других жертв […] других людей или что он забирает у них […]

через голову он упал мертвым. Это было общее правило лагеря. Это была ежедневная лагерная жизнь. Каждый день – тысячи убитых, без какого бы то ни было преувеличения. Прямо тысячи – и это руками самих хефтлингов […] были также среди поляков так же как павшие, так и […] который только мог держать палку15 в руке, тот жил. Вот все эти происшествия должны мы, оставшиеся в живых, скорее […] оставить для других, потому что это […] но потому, что случилось […] не знают […] лучше […] это никто не знает. У них не будет, потому что все […] даже самую ничтожную малость забирают […] землей […] сверху […] возможно […] знать.

 

<Работа «зондеркоммандо»>

[…] отделенные от людей, ни с кем не встретились […] только постоянно […] впервые пришли в лесок, где […] тогда были бункера, известный мироубийца обершарфюрер Мол16 держал речь […] не виноват, приказ есть приказ […] но как трагически […] подошли ближе […] его самые близкие и семья, кто […] жену и […] барышень девушек […]

[…] зондеркоммандо загнали […] и было невозможно вывернуться под угрозой расстрела. Если просто обернешься […] стали загонять остатки людей из барака в бункер, отравили их газом под те же крики и вопли, как ночью. Как трагична и ужасна была картина, когда позже оказалось, что те же люди, которые вытаскивали мертвые тела и сжигали […], понимают, что они еще оставили в бараках своих самых близких, их семьи, кто отца, кто жену и детей.

Как оказалось позже, когда приступили к работе, по ходу которой каждый узнавал свою семью, потому что командо в тот день снова была создана из людей, которые только что прибыли с транспортом и их сразу повели на работу17. Так погибли все наши земляки, вся наша община, наш город, наши любимые родители, жены, дети, сестры, братья. 10.12.194218 поздно вечером, остальные утром.

с нашими […] год сейчас начался […] о чем мы до этого времени слышали […] мы люди, которые уже […] в лагере […] наше настроение […] на наши вопросы – еще раз с […] нашими женами и детьми […] они ответили, что это им приказали сказать, и они так и сказали. Все это ввело нас в […] заблуждение […] Между тем мы увидели нечто вроде закрытой легковой машины скорой помощи с большими красными крестами на всех боках. Значит, что […] о «Скорой помощи» […]

поддержан сильным […] если бы он меня тогда подготовил, как бы я остался навечно ему благодарен. Хорошо, что я хотя бы умер сладкой смертью, с плачем на устах. […]. Но мои самые близкие, мои самые знакомые […], мои самые дорогие, которые точно всегда были мне намного дороже жизни, потому что в те хорошие времена я бы, чтобы жить […] когда уже нет никакой жизни […] потому что […] малейший […] мамина и папина преданность […] близость его […] быть верные вся ли его жизнь […] тогда уже каждый был готов на худшее […] смерти нам всем уже не […] все […] жить […] мы уже все равно будем […] не нашлось […]

[…] эти разбойники работа. Отвезли людей на машинах в лесок, там всех вытряхнули, как картошку с воза […] закрытые машины […] кто сможет в такое поверить, кто сможет себе это представить […] бандиты […]

[…] медицинская помощь для больных людей […] бандиты только для совершенно здоровых. Для нормальных людей, для нормальных молодых […] смертельный яд […] на газ. СС-овцы ведут на отравление газом […]

[…] крик […] в лагере […] крики слышались еще […] начали понемногу становиться тише люди […] погибли. Те, которые не поместились в бункерах, остались сидеть голыми в деревянном бараке. Суровый зимний холод […] прислушивались к крикам и воплям тех, которые […] с воплями Шма Исроэль на губах, пока они не утихли и не погибли, а они сидели и ждали трагической смерти в свою очередь со стонами, с криком, пока утром пришла знакомая зондер командо19 и опустошила бункеры […] отвезла их20 примерно на 800 метров и вышвырнула на пепелище, где уже горели люди со вчерашнего дня, и с позавчерашнего тоже. И после того, как они

[…] ночью вез […] тот же вагон, тот же шофер, те же СС-овцы, отойдя на несколько километров, придя […] в кромешный ад сразу их лица изменились […] те, кто секундой раньше […] эти же вежливые люди […] уже бросаются достаточно […] бросались на невинных […] и били, наносили смертоносные удары палками […] до тех пор, пока не загнали всех этих людей в деревянный блок, после чего поехали назад к рампе.

И снова эти же […] вежливо, стали снова обходительными, снова тем же […]

[…] гнали […] злыми кусачими собаками […] на расстоянии 150 метров […] невинная деревенская хатка с […] закрыли окна толстыми […] всем велели раздеться донага, и вскоре начали гнать […] бежали […] голые […] тесно набились в деревенский домик, с помощью палок и собак […] сквозь маленькие окошечки СС-овец забросил ядовитый газ и быстро закрыл окошечко. Через несколько минут все задыхаются […]

 

<Размышления о смысле работы «зондеркоммандо»>

совершенно невозможно перенести то, что людей уничтожают всего лишь за то, что они21 якобы плохой расы. А тут эти вырожденные типы, гунны. Потому […] каждый день тянутся эшелоны из тысяч людей, женщин и детей, слепых людей, которых бандиты ведут к бункеру, которых душат газом и […] тесно набивают в бункер […] Они уже мертвы, отравлены газом и мы должны их […] сжигать, но их пепел при этом тонко измельчать […] нашу жизнь […] когда мы убираем вещи убитых […]

когда я прибыл сюда, в лагерь Биркенау, тут уже были некоторые здания […] уже было […] на топких полях и еще строилось22. Это было 42.10/1223. Вскоре после первого захода, после селекции, – когда нас из транспорта в 2300 человек выбрали только 500, а остальные сразу пошли в газ, мы, не зная еще об этом, […] видя […] нам еврейский блокэльтесте сообщил, что больше 3 дней никто из них не проживет24. Это было ночью […] посреди […] слышались издалека ужасные крики, смешивавшиеся с диким ором СС-овцев и десятков собак. Тут нам объяснили, что сейчас с помощью собак ведут на смерть наши семьи […], наших мам и пап25, жен и детей. Уже тогда […] из […] понял […] достаточно.

Несчастье – вот было чувство каждого из нас. Это была мысль каждого из нас всех. Мы стыдились посмотреть в глаза друг другу. Разбухли глаза от боли и стыда, от плача без жалоб каждый забился в другой угол, чтобы свой его не встретил […] я признаюсь, я сам […] что мой папа тоже был […] от подхода, чтобы он не видел […] знал, что когда мы будем […] наши сердца […] и боли […] так и было когда […] лагеря, когда я увидел […] спрашивает меня, где его сестры, его братья, его жена и дети, его родители, где они все-все теперь. […]

Не хватало смелости покончить с нашей жизнью […] Тогда это никто не сделал, почему? […] нет, остается вопросом, на который пока сложно ответить. Напротив, уже немного позже нашлось много людей после того, как мы пришли в себя, которые при первом событии, как, например, может, болезни или так вот столкнувшись с внешним событием, которое его чем-то взволновало. Вскоре они кончали с собой26 […] снаружи в лагере он был среди сотен, которых […] расстреливали […] это остается вопросом […] правда, что жизнь […] воля к жизни […] представлял, никогда нельзя оценить и никогда не была оценена […] просто […] у нас […]

Нам в мире […] еще что-то […] что должно еще как-то укрепить в нем волю к жизни и дать силы выдержать беды, ведь еще придется в жизни с кем-то встречаться, и к тому же факт, невероятная трагедия, ужас […] поэтому каждый был сам готов […] собственными ногтями сам вырвать себе глаза […] в жизни представить себе […] боль, горе, страдание […] просто зная, что этот и тот будут […] Почему, с каких пор, почему жизнь […] это с ними случилось […] были грешны, есть ли вообще […] и утешение […] есть ли […]

я был в лагере в разных командах, был в Ойшвице, был в Буна27 на работе, потом вернулся после нескольких недель блужданий по всем местам. Меня 25/1 4328 взяли на эту же фабрику29 работать. Но я немного опоздал по сравнению с моими товарищами. Вот так привыкли люди, нормальные люди с нормальными человеческими чертами, не преступники, не убийцы, а люди с сердцем, с чувствами и сознанием, ко всем этим вещам привыкли – к этой самой работе, но не они в этом виноваты […] Первые из нас сразу в первую ночь […] принялись за работу, им просто сказали, что работа тяжелая, но за это они […]. Никто из них не знал ничего, потому что старая команда, которая там работала, была в тот же день убита из-за доноса еврейского […] сбежала […] нашли […]

Все это происходило под градом палок от постовых СС, которые нас охраняли. И все напрочь забывалось, никто из нас не осознавал, что он делает, когда он это делает и что с ним самим вообще делается. Так мы совсем потерялись, просто как мертвые люди, как автоматы бегали подгоняемые, не зная, куда нужно бежать, и зачем мы бежим, и что мы делаем. Один совсем не смотрел на другого. Я точно знаю, что никто тогда из нас не жил, не думал, не размышлял. Вот что сделали из нас, пока мы […] не начали приходить в сознание30 […] кого тащат сжигать. То31, что тут произошло. Вскоре еще и […] уже оттащили всех людей, отравленных газом, в бункер, бросили на вагонетки32, привезли к месту сжигания, где уже горели люди со вчера и с позавчера […], там бросали тела в огонь.

После работы, приходя в себя в блоке, когда каждый теперь укладывался отдохнуть, тогда начиналась трагедия. Каждый начинал верить в сон, что вчера ему рассказали, в то, что его самых близких, его самых дорогих уже нет в живых и уже никогда больше не будет, что он уже никогда с ними не встретится. Никогда, потому что он сам их и сжег. Тогда к чему мне нужна жизнь, к чему мне такая жизнь?33 О еде или питье, само собой разумеется, что понятно, что не зря […] с пониманием, который может оценить происшедшее. Но даже скотина, животное, когда у нее отнимают близких, которых она родила, или от которых была рождена, или с которыми жила вместе, она понимает, что ей причиняют боль, и протестует тем, что не ест и не пьет. Как еще человек, который должен […] Естественно, одновременно с этим просто царила […] меланхолия. Отовсюду, […] со всех сторон доносился плач. […] Блок был исключительно еврейский, когда […] тогда брали только евреев, до этого работали также поляки и русские. Но в наше время их уже нет, только евреи […], что фактически остается вопросом, […] ли

Нам в мире […] еще что-то […] что должно еще как-то укрепить в нем волю к жизни и дать силы выдержать беды, ведь еще придется в жизни с кем-то встречаться, и к тому же факт, невероятная трагедия, ужас […] поэтому каждый был сам готов […] собственными ногтями сам вырвать себе глаза […] в жизни представить себе […] боль, горе, страдание […] просто зная, что этот и тот будут […] Почему, с каких пор, почему жизнь […] это с ними случилось […] были грешны, есть ли вообще […] и утешение […] есть ли […]

Психологи говорят, что человек, когда он считает себя окончательно потерянным, без какого-либо шанса и какой-либо надежды, хотя бы и самой маленькой, уже ни на что не способен, он уже точно как мертвец. Человек способен, энергичен, рискует, пока он думает при помощи взвешенного шага чего-то достичь, что-то этим выиграть. Напротив, когда он теряет последний шанс, последнюю надежду, тогда он уже ни на что не годен. Начинает думать, как бы совершить самоубийство […] (проблема для психолога). […] позволили вести, как телят, самые сильные, самые героические среди нас были сломаны с той минуты, когда нас сюда привезли в […] все забрали и дали нам такие […] тюремные костюмы, нам стало просто стыдно, совсем […] были завернуты в чужое пальто […] еще в […] забрали […]

В разуме34, которым человек обладает сам по себе, неважно бессознательно или осознанно, люди одержимы духовной волей к жизни, порывом жить и выжить. Как будто ты сам себя уговариваешь, что речь не о твоей жизни, речь не о твоей персоне, а просто ради общества, чтобы выжить, ради того, ради другого, для того, для другого, находишь тысячи предлогов. Но правда в том, что и самому хочется жить любой ценой. Хочется жить, потому что живешь, потому что целый мир живет, и все, что обладает вкусом, все, что с чем-то связано, в первую очередь связано с жизнью. Без жизни […] это чистая правда. Итак, коротко и ясно, если вас кто спросит, почему ты […], я отвечу ему […] это […] должен констатировать, сам я слишком слаб, пал под гнетом желания жить, чтобы уметь правильно оценить […] желание жить, но не […] идет

[…] почему ты выполняешь такую непорядочную работу, то, как же ты живешь, зачем ты живешь и чего ты хочешь достичь в своей жизни?.. […] В этом и заключается все слабое место […] нашей команды, которую я абсолютно не намереваюсь защищать в общем, как целое. Тут я должен признать, что многие из группы со временем настолько потерялись, что было просто стыдно перед самим собой, прямо забыли, что они делают, делая это, и со временем они к этому настолько привыкли, что просто удивительно […] к плачу и жалобам, что от […] но это совсем нормальные, средние […] по-простонародному совсем скромно […] против воли это становится повседневным, и привыкаешь ко всему. Тогда события уже не производят впечатления, кричишь, равнодушно наблюдаешь ежедневно, как погибают десятки тысяч людей – и ничего.

Очень большую роль в этом процессе привыкания играло то, что в первое время, в общем-то, нас, хефтлингов, не использовали ни для каких транспортов, когда люди еще были живы. Все выполнялось ими самими, двуногими собаками, и с помощью собак четырехногих. Члены командо только приходили каждый рано утром и находили уже бункеры, полные отравленными газом людьми, и еще полные бараки тряпья35, но ни разу не встречали ни одного живого человека. Это психологически очень способствовало уменьшению впечатления от трагедии […].

Но находились и такие, которые ни под каким предлогом не позволяли себе подвергнуться влиянию привычки, чтобы это стало совсем просто и совсем рутинно. Понятно, профессиональные элементы, которые находились среди нас, например, очень религиозные евреи, как даян из Макова-Мазовецка36 и подобные ему, верят […] так более благородные люди, которые ни в коем случае не хотели участвовать в игре сегодня жить, а завтра умереть. Я держался любой ценой. Первое время их влияние в командо было очень небольшим. Просто потому, что, насколько их было мало числом, их еще меньше было можно узнать, потому что они не были организованны. Они не представляли собой единую массу, поэтому они терялись в общей массе.

Это совсем не было понятно и те, которые […] к сожалению, было […] люди в таких условиях […] ко всему привыкли, что просто уже никого не должно касаться, что вокруг него творится, как будто это были совсем не люди. Только это достаточно характерное замечание, что при этих условиях, когда команда из 150 человек работала в открытом поле без забора, без цепи часовых, не более 4 постов охраняли нас в тяжелые темные длинные зимние ночи. Были такие времена, что один другого просто не видел за метр, а недалеко от нас, всего в нескольких десятках километров находились тысячи евреев, целые общины37, но ни у кого не возникло и мысли бежать. Во-первых, чтобы не рисковать той самой жизнью, во-вторых, […] если бы что тут […] это просто потому, потому что страх перед немцем был так велик […] каждом шагу […] из командо, […] со всеми ними встречался, что это […] для них был вопросом жизни и смерти, чтобы работа была выполнена как можно лучше и чтобы, не дай бог, кто-то подумал о побеге, как, например, […] подозревали в мыслях о том, чтобы убежать сразу […] объяснялись с […]

 

<«Зондеркоммандо» в Биркенау: зарождение сопротивления>

последний уголовник, альфонс38, приехавший из Франции, и сразу резко решил такие вопросы, не удержался даже от передачи истории прямо в руки лицу из власти. Так еще с самого начала мы притупили и погасили любое чувство и любую мысль о каком бы то ни было решительном шаге. Теперь о том, что они, капо39, должны сами это сделать или помогать в этом, что было очень легко. Варшавский40 действительно прав. Так держался ужас, страх охватывал всех на долгое время, пока […] когда начало немного […] режим стал немного мягче […] с […] уже не […] я изо дня в день

[…] похожее принять, и понятно, что, несмотря на все тяжелые условия, которые пережили все в лагере, это все же не так легко далось привыкнуть к мысли, что нужно о чем-то назавтра думать, не ждать больше, пока нас не придут вести в бункер, как всех, кого ведут изо дня в день вот так же, извне, со свободы, и так же из самого лагеря. Вначале мы были вынуждены держаться […], собственных братьев, только евреев. Но со временем оказалось, что также и со старыми знакомыми, например, с членами рабочих движений или просто интеллигентами, но обязательно левыми из […] рабочих сфер – с поляками, тоже нужно взаимодействовать. […] разветвилось наше движение немного дальше и со временем охватило также лагерь Аушвиц, который […] состоит в основном из поляков. Сверх того мы делали, что только было можно […] любой ценой, рискуя при этом жизнью всей группы, выдавали разный материал, который только может когда-то заинтересовать мир обо всех этих убийствах, зверствах которые тут совершаются, также немалые суммы денег, которые только были необходимы для целей.

Уже будучи в контакте со всеми кругами, мы начали нашу практическую работу по подготовке к чему-то конкретному. Наши союзники, те, которые работали в других командо, и среди них по большей части русские, благодаря своим огромным усилиям достали для нас что-то конкретное. Это, по правде, очень тяжело далось. Я должен при этом сказать, что если бы на этих плацувках41 находились […] евреи, было бы сделано намного-намного42 больше. […] Нам надо было к ним приходить и просить их о помощи в этом деле, потому что отдельные люди, которые тоже были заинтересованы в этом деле, не могли нам помочь, напротив, другие, у которых была такая возможность, […] не хотели ею пользоваться и предпочитали жить, […] вопреки всему. Потом для них это уже не было до такой степени вопросом жизни и смерти […]

Все же русские и […] еще бутылку водки и порой славно нажраться […] и это для него достаточно, эта малость. Все же те дела, о которых я тут немного рассказал, случились, к сожалению, слишком поздно. […]

С самого начала и до последней минуты мы были вместе. Это был наш активный соратник и предводитель всего рабочего движения в Варшаве еще в годы 20—21-е, известный как коммунистический деятель еще тогда под именем «Йоселе ди мамелес», позже жил в Париже, постоянный сотрудник коммунистической прессы в Париже, под именем Йосл Варшавский. Сам высоко культурный человек, с очень благородным характером, по природе тихий, но с пламенно-огненной душой борца. Его лучший друг приехал вместе с ним из Парижа, там вместе с ним все время работал. Йекл Гандельсман, родился в Польше, в Радоме […] но очень энергичный […] разум, достаточно умный, полный жизненной энергией. […] сам моложе по возрасту, чем они […], учился в йешиве в Цузмире43. Позже […] прозван моими коллегами, известными коммунистами, ешиботником, или социалистом закона Моисеева. Правда! Что я испытывал огромное уважение к ним, к тем моим друзьям, просто за сделанную в их жизни работу.

Сам я из строго религиозного дома, жил в маленьком местечке Цеханув, жил себе для себя, не имел ни с кем ничего общего, но все же мы так легко понимали по-настоящему вместе […] в лагере и еще больше наш […] Мы на самом деле долго размышляли о том, нужно ли нам хотеть жить дальше. Видя, что происходит с нашей командо, что становится с людьми, какими униженными и далекими от любого человеческого чувства они все уже стали, и чего еще мы можем, к сожалению, ждать тут […] мы решили, что не сами […] во имя чего-либо […] Невозможно […] Мы вместе начали работу […] что-то практическое, о чем-то […] тогда начали завязывать контакты с лагерем, находить в лагере наилучшие силы какихто прошлых знакомых людей […], способных […] сделать что-то.

[…] достать, а это […] потому что это происходило систематически […] это было связано с тем, чтобы хорошо поесть и выпить […] – это все, о чем весь лагерь только и мечтал […] не видели. Вот в это самое время уже начались […] скрытые чувства у некоторых людей, которые все же плакали и жаловались […] тихо и не стали […] только […] как над […] мои друзья […]

[…] лагере группа […] но в то же самое время наступил психоз по поводу побега из лагеря. По большей части он обуял круги военнопленных русских, которые фактически должны были стать лучшим материалом для нас в нашей акции44. Это очень мешало нам в нашей работе. Мы не имели ничего против. Мы каждому говорили: если ты вернее можешь спастись самостоятельно, то, конечно, пожалуйста! Мы много помогали для этого, одевая в штатское, давали документы и деньги, […] мы все для этого делали. И само собой, что каждый […] из того […] не у всех есть условия […] что многих евреев потом […] не важно. И у нас возникла совсем простая мысль […] о побеге […] Она была еще раньше, чем мысль об общей акции. Я для этого приложил все необходимые усилия и был уже готов сбежать […] еврейские глаза и еврейские […] характер […]

Наши собственные братья, которые не могли убедить себя в том, чтобы кто-то попытался спастись, а он бы оставался тут. Эти и подобные мотивы привели к тому, что мои собственные товарищи меня рано предали и с помощью капо, старшего по блоку, мне помешали и лишили к этому всякой возможности. Так, например, за мной следили на каждом шагу днем и ночью. Угрожали передать лагерному начальнику нашей команды о таком опасном шаге […] В это время, когда все наши еще могут […] мои самые близкие […] и Йеклу45 предложили […] к сожалению, было невозможно […] один был в […] командо всего из 1000 (тысячи) людей […] вовремя […] и к тому же готовился, но к сожалению […] доносчиками46 и провокаторами был перехвачен и не допущен […] попытаться спасти свою жизнь […] Малинка Элуш, рожденный в Гостынине47, самый обычный паренек, но с большой – слишком большой – энергией и стремлением к жизни, очень рисковый и темпераментный, с оригинальными идеями, отважный до невозможности. Приготовил все, даже определил час, когда он пустится в путь. А несколькими часами раньше […] был задержан. Да! Да! К сожалению, так хотела судьба.

Все пропало, к сожалению, лежит в […] немцем […] все те, которые проповедовали […] где не более великая наша […] оставить жить и также больше никто из зондер командо, к сожалению […] с нашими […] с […] напрасно – не ели и не спали […] и выполнять до готовности, и […] ничего, даже ни один из нас, никто […] уже в последнее время привели […] все пропало! […] и полностью посвятили себя общей акции […] не шла у нас подготовка как мы хотели. Напряжение росло от часа к часу, мы ради […] кусочка материала48, который мы

[…] то, что мы просили, чтобы он использовал то, что мы каждый вечер ходили по 20 человек с 2-мя охранниками на 2 часа в крематорий. Тогда крематорий еще был вне цепочки постов49, это было еще в зимние ночи, мы могли прикончить50 часовых очень легко и уйти, до рассвета никто бы не узнал, что произошло. Но, к сожалению, на это мы не могли решиться, всегда находился кто-то, кого что-то связывало, одного хорошая еда тут, другого девушка, в которую он влюбился. Одним словом, об этом говорилось каждый день, пока это не стало невозможным. Цепочку постов увеличили, и все сделалось невозможным. Да, да! К сожалению, нужно сказать правду, что не меньше наши собственные братья виновны,

תותימ אתוריח וא,ישניא ירמאד ונייה51

 

<«Зондеркоммандо» в Биркенау: во время венгерской акции и подготовка восстания>

Вскоре после этого мы узнали, что готовятся привезти сюда […] для сжигания венгерских евреев. Это нас сломало до последней степени, что мы должны сжигать миллион венгерских евреев52. С нас уже и так хватало и до этого, уже давно более чем достаточно всего. Мы еще должны обагрить руки кровью венгерских евреев! То есть нас довели до того, что просто вся команда без различия класса и слоя, и даже самые худшие из нас, разозлились и решили, что нужно положить игре конец, покончить с этой работой, а заодно и с нашей жизнью, если надо. Мы начали налегать дальше, чтобы требовать извне быстрого решения, но, к сожалению, все вышло не так, как мы это себе представляли.

Через некоторое время началось большое наступление на Востоке, и изо дня в день мы видели, как русские приближаются к нам, и у других создалось мнение, что, может быть, вся работа лишняя, лучше ждать, еще немного подождать, пока фронт не приблизится и вместе с этим упадет моральный уровень и возрастет дезорганизация у СС-овцев, и это может дать нашей акции много шансов. Действительно, со своей точки зрения, они были правы, к тому же когда они абсолютно не видели для себя угрозу в их ожидании. […] ликвидировать […] время […] они не должны торопиться для этого, но мы […]

Но, стоя за работой, мы видели истинное положение вещей, что время пройдет ни с чем. Особенно мы, наше командо, всегда полагали, что именно мы под большей угрозой, чем все другие в лагере, даже чем евреи в лагере. Потому что, полагали мы, немец любой ценой захочет стереть все следы его до сих пор сделанных дел, а это он может не иначе, как только через уничтожение всего нашего командо, не оставив ни одного. Поэтому мы в приближении фронта не видели для себя никакого шанса. Наоборот, мы видели в этом необходимость совершить нашу акцию несколько раньше, если мы еще что-то хотим сделать при жизни.

Под давлением всего нашего командо мы хотели повлиять на лагерь53, чтобы он понял, что сейчас лучшее время. Но, к сожалению, нас54 откладывали со дня в день. Со временем мы разобрались с тем немногим материалом, который у нас был, и сотворили из него соответственно то, что мы хотели и что было надо. Мы предприняли все усилия, чтобы удержать равновесие в командо, мы все делали с большим самопожертвованием, но […] и это длилось месяцами. Поэтому нам удалось, благодаря напряжению и преданности нескольких еврейских девушек, которые работали на фабрике амуниции55 […] чтобы получить чуть-чуть материала, который должен был принести нам пользу в тот момент […] хранили и […]

[…] в самое сердце лагеря.

[…] нашего самого большого врага […]

[…] хранить

[…] Градовский Залман из Сувалок один

[…] составленный из лучших элементов нашей команды […] под […]

[…] было надо создать. Мы начали настаивать на том, чтобы наши соратники определили срок, хотя бы просто потому, чтобы наша команда была к этому готова. Случилось это после того, как у нас приостановилась немного работа. Уже не было столько евреев для сжигания. После того, как уже […] погибли все евреи Польши, среди них […] и не было предусмотрено больше евреев для сжигания […], нашу команду уменьшают наполовину, даже забрали 200 (двести) молодых людей из нашей команды в Люблин и там их убили. Вскоре после этого люблинский лагерь56 был ликвидирован, и зондер командо из этого лагеря попала сюда, в Биркенау. Это были 19 русских и один рейхсдайч57, их капо, всего 20 человек. В них наши командо видели для себя опасность, полагая, что приближается день, когда мы […] погибнем и будут заняты места сжигания. Наши, зная об этом, считали за лучшее время, чтобы сказать: хватит! Для этого еще надо установить срок.

Наши […] после того, как 20 русских из Люблина с нами прижились, выяснилось, что они могут принести нам большую пользу в нашей акции, в первую очередь своей жестокостью и силой. Особенно был один военнопленный, майор, совершенно интеллигентный человек. Вначале мы возлагали на него много надежд, но выяснилось, что, несмотря на свое военное образование, которое у него было, никогда нельзя было с ним проконсультироваться и слишком много доверить. Он просто был […] мы начали находить других русских военнопленных полковников и до генерала, с которыми мы состояли в контакте. Но им не хватало […] какойто политической зрелости с […] такую сложную работу, таким конспиративным способом, как тут в лагере […] им не хватало. Понимание, оценка каждого плана, каждого действия […] ничего не проходило у них гладко.

[…] что-то не было ясно само по себе, не ясно […] еще не готовы, после того как русские установили связь с теми снаружи из лагеря, снова что-то не было ясно, снова что-то испортилось, мы больше уже не могли дольше ждать и решились просто сами своими руками […] просто запросто […] какое геройство проявили […] наши ребята, в общем маленькое число. […] видя […] которые заставляют нас ждать изо дня в день. […] со всех тут уже было достаточно […] худший из нас, который совершал зло и бесчеловечность, […] тем днем от всего и вся отмылся начисто […] так как мы решились, а у них есть время, мы попытаемся их принудить, мы поставим их перед свершившимся фактом, а потом пусть они делают, что хотят, лишь бы мы сделали свое.

Был утвержден день – пятница. Нашу коммандо мы разделили. Одна группа, которая работает в крематории II–III, вторая, которая работает в крематории IV–V. Посреди крематориев находится сауна58 и вещевой лагерь59 Вы на плане точно убедитесь или где-нибудь в другом месте. В любом случае все это находится в одном углу лагеря, на западе от лагерных крематориев – II–III находится в юго-западном углу и IV–V в северозападном углу. А в середине сауна и вещевой лагерь, там также еврейская командо. Итак, в 4 мы должны прикончить60 наших охранников в количестве до 10 человек, забрать их оружие убийства. Команда из 100 человек из нашей командо крематориев II–III, которая состояла приблизительно из 180 человек, из них отнимается немного неспособных к этому, слабых, больных, просто трусов, итак 100 человек становятся на улице и поджидают, когда наступит 5 часов, когда часовые будут меняться на вышках, на ближнюю цепочку постов, на ночь, в количестве 20 человек. Когда последние подходят близко, наши командо набрасываются на них. Определено на каждого из них по пять наших, среди них такие, которые умеют пользоваться пулеметом61. Прикончив 20 человек, 100 человек делятся, половина идет с пулеметом сбросить цепочку постов, которая стоит целый день, другая половина идет к лагерю.

В это время другие наши союзники должны у себя сделать по той же системе: освободиться от собственных охранников, а потом люди из сауны собираются вместе с командой крематория IV–V с другой стороны лагеря и нападают на часовых, которые идут вставать на ночное дежурство, а потом нападают на руководителей блоков […] и лагерей, которые вместе: лагерь больных62, женский лагерь63 и мужской лагерь64. Из наших людей из крематориев II–III должны […] выйти вперед на дорогу, где они должны встретиться с 8 часовыми с пулеметами и напасть на них вплотную у колючей проволоки нашего мужского лагеря.

Группа наших людей, которые находятся в лагере, стоят и ждут. В ту минуту, когда те приближаются снаружи, они перерубают изнутри проволоку и с громким ура бегут к ним на помощь и поджигают в то же время все бараки лагеря. Остатки нашей команды, которые остались после […] эти 100 и 25 человек, другая группа должна в это время перерубить колючую проволоку женского лагеря и других соседних лагерей и одновременно взорвать все крематории. Так было решено и так же подготовлено настолько, что все наши люди уже были для этого одеты и даже разделили работы и соответствующие инструменты для этого. Было решено в 9 часов. И в 2 часа еще пришел […] последний посланник и сказал, что это не будет отложено.

Народ просто целовался от радости, что мы дожили до минуты, когда мы сами, сознательно и свободно идем положить конец всему. Тем не менее никто не строил иллюзий, что мы так спасемся. Наоборот, мы прекрасно отдавали себе отчет в том, что это верная смерть, но все же все были этим довольны. Но в последнюю минуту случилось что-то важное с транспортом, что нужно было там, в зоне, остановить и соответственно и также всю акцию.

По правде говоря, наши ребята просто слезами заливались, зная, что события нельзя откладывать, если нет, то уже не пойдет, как хотели. Со временем снова пришли наши союзники из лагеря и попросили дальше поддерживать с ними контакт, заверяя нас, что очень скоро они решатся пойти вместе с нами. Мы дали им себя уговорить. Особенно внешнее политическое положение, которое улучшалось изо дня в день, вынуждало нас ждать, поджидать, рассчитывая тем самым уже не столько на шанс нашего спасения, которое мы никогда даже не пытались себе вообразить, сколько просто на еще большую вероятность успеха акции.

А что до евреев, которых мы сжигаем за это время, нас лагерь уговорил, что они так или иначе будут сожжены: если не нами, то другими. Но мы каждый день негодовали и хотели уже ускорить событие. Это длилось так долго, пока за это время не были сожжены полмиллиона венгерских евреев, а у них в лагере все еще есть время, просто потому, что их это пока не касается, и все еще слишком рано. Чем позже, тем больше шансов.

Со временем план наш действительно расширился благодаря участию всего лагеря и особенно соседнего лагеря в Ойшвице. К нашему плану было добавлено то, что наработала команда из поляков, русских, евреев при разборке старых самолетов65 и к тому же разных складов амуниции66, что они должны напасть на их месте на склады и раздать оружие команде, и вся команда пойдет в бой с СС-овцами в лагере. И немного должно перепасть баракам […] военных67 для поджога. Но и они, к сожалению, в последнюю минуту поставили условие подождать еще немного. Мы скрежетали зубами и молчали.

Так как мы раньше предусмотрели планы совершить […] акцию своими руками, в частности, также план совершить акцию поздно ночью и попробовать сразу побежать в поле, попытаться так спастись, что еще было как-то похоже68 на реальность […] Общая акция нас очень останавливала, просто потому, что не могли подключить к акции обе команды, то есть крематориев II–III и команду крематориев IV–V. И прежде, чем одна команда из нас сделает это и тем предаст остальных, другие командо, мы решили, лучше подождать и сделать общую акцию с теми же шансами для нас обеих, то есть команд обоих крематориев, так мы были преданы и связаны […].

Настал день, когда наше положение начало становиться серьезнее из-за того, что вся наша командо перешла жить в крематории IV–V69, где нечего было делать, так что было предусмотрено, что скоро, в ближайшие дни придут и заберут группу людей из нас. И вот именно так и случилось. Забрали 2 сотни и убили их и сожгли70

Вскоре после этого снова поднялся порыв покончить с игрой, потому что просто от большого волнения и досады и к тому же акция еще не была закончена.

Так как мы понимали, что скоро он71 снова попытается еще уменьшить команду, ведь будапештских евреев он уже сюда не привезет. К тому же уже открыто говорят, что он приступил к ликвидации лагеря тем, что он ежедневно увозит транспорты евреев по железной дороге недалеко отсюда, где у нас у всех есть проверенные доказательства того, что они уничтожаются, даже одежда их возвращается […] И к тому же он привозит сюда, к нам в крематорий, ежедневно здоровых свежих молодых людей, уже совсем без селекции, как раньше делалось, а просто блок за блоком. Настолько систематически и планомерно, что видишь точно, что дело идет к концу всей ликвидации.

И к тому же он еще попытается уменьшить нас в командо, что ему уже наверняка не удастся, потому что он попадет на таких, которые обо всем знают и предназначены для этой работы. Просто уже давно готовы к событию, так что это ему точно не удастся, и мы это точно знали. После нашего сильного давления на лагерь, когда мы днем и ночью стучали им по голове и доказывали, что ожиданием они дождутся всего лишь своего череда72, своей очереди попасть в Бункер73, и больше ничего, они снова, в конце концов, согласились и определили срок общей акции, – сообща, вместе.

Мы снова все подготовили, но уже осторожнее, чем прежде74, потому что после первого раза мы страдали послеродовыми болями от доноса нашего польского капо по имени Митек75, который донес на нашего еврейского капо76, и его по этому самому обвинению действительно забрали и застрелили. В этот раз мы уже хотели быть осторожнее.

Уже определив срок, мы узнали от наших союзников-евреев, которые представляли общую массу лагеря, которые состояли в постоянном контакте с русскими и поляками лагеря, что определение русскими срока было самостоятельное, недостаточно просчитанное, не подготовленное соответственным образом, а просто по их старой уже нам знакомой системе: не задумываться слишком, просто-напросто сделать – и готово, просчитано не просчитано, есть шансы, нет шансов, сделать – и готово. Удастся ли что-то или нет, это уже для них слишком надо задумываться, это […] просчитают, что нужно подготовить […], что все, кого представляем мы […] Из-за этого должны быть специалистами в этом деле, должны иметь право знать […] можно ли будет что-то сделать, что-то выполнить.

Должны же […] раньше знать об этом то есть […] уже […] они уже сами узнают. Они услышат ура, крик, стрельбу и они поймут, что происходит. Но что это называется авантюра, на которую мы не хотели решаться, потому что было мало шансов на успех от простой драки. У нас были лучше шансы, если действовать самостоятельно, мы бы больше выиграли. И, по правде говоря, наши люди сами нас много раз упрекали в оттягивании […] совершить самим […] уже достаточно, и сами мы, те, которые стояли во главе акции, сами мы должны были стать теми, которые остановили, оттянули на день позже и чтобы выиграть больше шансов, больше организованности.

После того срока мы возложили всю ответственность на тех немногих, кто понимает лучше, как организовать все дело. На нескольких евреев и нескольких поляков. Итак, теперь они начали организовываться и готовить все внешние команды77 к событию, чтобы это было как следует, обеспечили каждую команду подходящим доверенным человеком, который обо всем должен быть информирован и знать заранее определенный срок, на месте подготовить необходимые условия с инструментами для этого дела. Разумеется, это оказалось очень правильным, как верный шанс, чтобы соответственно удалось. Но это должно было-таки длиться какое-то время.

Но со временем случилось то, чего мы так сильно боялись. Снова объявили отбытие транспорта из команды крематориев IV–V из 300 (трехсот) человек. Это внесло совершенное смятение в командо. Были такие из этих 300 человек, которые заранее говорили, что окажут сопротивление. А раз поднимать сопротивление, то понятно, что нельзя предвидеть, чем закончится. И к тому же другие, те, которые должны были остаться, сказали, что они готовы кончить вместе с теми, и, может, только несколькими часами раньше, не ждать пока придут их забрать, а закончить на один вечер раньше. У них на то наверняка было полное право, фактически так и нужно было делать.

[…] опирались на уверения всего лагеря, что вопрос стопроцентно актуален в ближайшее время. Это вопрос считаных дней, с большой вероятностью участия всего лагеря в числе десятков тысяч людей. И требуя от нас безусловную терпимость к тому, что забрали 300 человек за цену успеха акции.

Мы, чувствуя, что у нас уже есть силы […] целостности общей акции и, не считаясь с нашей жизнью, уже будучи заинтересованными в наибольшем успехе […], позволили […] остаться […] в стороне, мы […] и мы им ничего не говорим. Наоборот, пусть они окажут надлежащее сопротивление, пусть сделают что могут. Но мы остаемся в стороне. Этим мы не упустим свой шанс, который должен прийти с божьей помощью несколькими считаными днями позже.

 

<«Зондеркоммандо» в Биркенау: восстание 7 октября>

Событие, которое случилось пару дней назад у нас в крематории IV, привело, к сожалению, к большому […] несчастью и многое разрушило из всего нашего плана. Но ни у кого нет никакого права как-то принижать моральную высоту и отвагу, мужество и героизм, который […] показали наши друзья и в этом неудавшемся случае, который еще до сих пор не имел равного себе в истории Ойшвица-Биркенау и вообще в истории преследований, гонений, бед и горя, которое немец наделал во всем захваченном им мире.

Было у нас 19 русских, которые работали вместе с нами. Они были обо всем и всех информированы и в доверии. Они со своей жестокостью показались немного […] главному по команде78 слишком наглыми. Они вообще ни у кого не спрашивали, делали, что они хотели, что этим нашим властителям абсолютно не нравилось. Много раз они говорили о русских, что они отпустят их из командо, но все знают, что означает освободить от зондера, это просто на небо. И на это они самостоятельно чуть-чуть не могли решиться. Не было у них какого-то достаточного предлога.

[…] несколькими днями раньше один из них напился и устроил сильный скандал. Наш шеф, унтершарфюрер, сам профессиональный убийца, видя это, начал его сильно бить. Тот от него убежал, а шеф выстрелил ему вслед и ранил. Потом, желая его, раненого, увезти, он вылез из машины и набросился на этого самого шефа, вырвал у него из руки кнут и дал ему по голове. Последний быстро схватил пистолет и застрелил его насмерть на месте. Он использовал происшествие и сообщил коменданту, что он просто боится русских и требует, чтобы их оттуда забрали, что тот, разумеется, для него сделал. И так как уже говорилось, что из крематориев IV–V забирают транспорт из 300 человек, шеф им сообщил, что они уйдут вместе с транспортом, а что это значит, они хорошо поняли, потому что сами они, эти вот 19 русских сожгли первый транспорт из 200 человек, который от нас поехал в Люблин к ним в руки.

Возник жуткий хаос среди нас самих. Сами они хотели начать игру вечером. Хитростью мы их удержали. Мы поговорили с шефом о том, чтобы их оставить, объясняя ему, что это была простая случайность с пьяным, который ни за что не отвечает и другой за него тем более не отвечает. Он дал нам себя немного убедить, потому что к нам у него было полнейшее доверие, о чем мы достаточно позаботились, чтобы так было. И это бы точно прошло хорошо, но днем позже – было это утром в шаббат 7/10 44 мы узнали, что через полдня должен уйти транспорт с этими 300 людьми из крематориев IV–V. Мы в последний раз укрепили нашу позицию и точно и ясно заявили нашим связным, как они должны себя держать в различных случаях. Но как только настал час обеда, в 1.15 и пришли забрать 3 сотни человек.

Они выказали потрясающий героизм, не желая сойти с места. Они подняли большой крик, напали на часовых с молотками и кирками, некоторых из них ранили, а остальные напустились, с чем они только могли, просто забросали их камнями. Последствия, которые были, легко себе представить. Это длилось, в общем, считаные минуты, и приехал целый эскадрон с вооруженными СС, с пулеметами и ручными гранатами, в таком количестве, что на каждого арестанта приходилось не меньше 2 пулеметов. Такую армию к ним мобилизировали! Наши, видя, что они пропали, хотели в последний момент поджечь крематорий IV и сами под крик все пали в бою, расстрелянные на месте. И весь крематорий исчез в дыму. Наша командо крематория II–III, видя издалека огненное пламя и ужасно сильную стрельбу, была уверена, что из той командо в живых не осталось никого.

Нам стало ясно, что эти наши союзники с ними, и понятно, что они воспользовались орудиями уничтожения, которые у них были, и в этом случае это был бы самый большой донос на нас, так как у нас находится тоже что-то подобное. Все же мы решили, что нам нельзя раньше времени реагировать, потому что все равно это не более чем авантюра и к тому же у нас всегда есть время, даже в последние минуты, потому что, будучи неподготовленными, без помощи всех вместе, не с лагерем, и при этом было посреди бела дня, без какого бы то ни было шанса на то, чтобы поверить, чтобы кому-то удалось спастись, даже одному. Поэтому мы должны выжидать. Может быть, вообще решится до сумерек, и тогда, если это будет срочно, мы сделаем это вечером. Русских, которые были с нами, не так легко было удержать, потому что они думали, что их сразу заберут с транспортом, и когда там все умирает в бою, они полагали, что для них лучшее время. К тому же помогло то, что они заметили издалека, как приближается к нам толпа вооруженных СС-овцев. Пришли они из мер предосторожности, но они в этом видели, что приходят непосредственно за ними. В последнюю минуту было невозможно их одолеть, и они набросились на оберкапо, рейхсдайч, и его моментально живого толкнули в горящую печь, что он точно честно заслужил. И, быть может, еще слишком легкой была для него смерть. И с той же целью принялись за дальнейшую работу.

Другие товарищи из крематория II, видя, что их поставили перед свершившимся фактом, который уже невозможно взять назад, быстро в этой ситуации сориентировались и попробовали заманить шефов, которые тогда находились на улице. Но они уже почувствовали угрозу и ни в коем случае не хотели дать себя завлечь79. Не будучи в состоянии больше ждать, потому что каждая минута играла роль из-за приближения прибывающих вооруженных постов, в мгновение ока, быстро распределили среди себя все, что у них было в последнюю минуту, и они перерубили колючую проволоку.

И все разбежались вокруг цепочки постов. Они же проявили столько ответственности и самопожертвования в последние минуты, когда имела значение каждая секунда для вероятности спасения, а их жизнь была в опасности от постов, которые за ними гнались. Но они все же на некоторое время остановились и выполнили их задачу, перерубили еще проволоку соседнего женского лагеря, чтобы дать женщинам возможность разбежаться. К сожалению, им очень мало удалось, если не считать того, что они отбежали на несколько километров от лагеря. Их все же окружили другие посты, которых по телефону вызвали из соседних лагерей80, и от них они все, к сожалению, погибли на бегу. Многие их них к тому же использовали их материал81, который у них был при себе, и благодаря этому получили возможность82 так далеко убежать. Но все же сила власти была достаточно велика. Как и было предусмотрено, с помощью

[…] он, к сожалению, окружил всех наших героических братьев и издалека убил всех пулеметами. В особенности кто же может оценить отвагу и преданность этих нескольких из этих наших товарищей, которые остались в числе 3 человек, чтобы вместе с собой взорвать крематорий на воздух и вместе с ним они должны будут погибнуть, сознательно пожертвовали своим шансом на спасение […]

что в конце концов прокрадывается надежда […] может быть, все же и тут от него отказались для […] пожертвовали, разве на самом деле не возложили свою собственную жизнь на жертвенник? Сознательно всем сердцем, с большой самоотверженностью83, потому что никто в тот момент к этому не принуждал. Они могли попытаться просто бежать со всеми и все же отказались ради дела. Так что, конечно, кто способен оценить величие этих наших товарищей, героизм их поступка. Да! Да! Наше лучшее там погибло, именно лучшее, самое дорогое, лучшие элементы […] самые достойные как жизни, так и смерти. […]

[…] они были товарищами в бою […] в жизни и в смерти […]

Мы, стоявшие вдалеке во время всего события, не зная, что там произошло, потому что договорено было по-другому, и то, что там произошло в последнюю минуту […], не успели дать нам знать, и мы, увы, остались одни без наших близких, без наших самых дорогих, уже не с кем жить и, что еще хуже, не с кем умирать. Из всех наших доверенных не осталось никого из […]. Остался в живых упомянутый Йекл Гандельсман, один из столпов главного руководства всей акции. Благодаря тому, что он был вместе с теми 3 людьми, которые остались чтобы взорвать84 крематорий и вместе с теми […] поздно […] который они еще не успели взорвать […] здание и они […] Но, к сожалению, снова он находится вместе с несколькими русскими, которые находились […] в крематории III и были пойманы: они сидят, арестованные, в Бункере85, в руках политотдела, и легко себе представить, что там с ними делают. Тут остался только […] один даян86, образованный человек […], быть с ним, но далек от понимания всего дела просто из-за его позиций, которые всегда держатся в рамках еврейского закона, и еще один, упомянутый Малинка Элуш, который должен был быть вождем акции в командо крематория, который он […], но многие вещи, которые требуют размышления. Он слишком молод с маленьким жизненным опытом. Это событие, военное событие […], связанное с военными вопросами.

Но не мы виновны […] недостаточно удалась, виновен […] и его мощная сила, которую он […] в первый раз дожили, чтобы люди – принимая во внимание то, что требует от них […] не пугаясь того […] несмотря на то, что у них еще были шансы жить дольше и жить как раз87 в хороших условиях, потому что еды и питья, курева у нас в избытке […] и все же решиться и героически положить конец собственной жизни! Это достойно восхищения, записать в нашей истории, но с тех пор, как […] преданные золотые товарищи, вас больше нет с нами, как вы уже выполнили88 ваше задание и сделали свое, будьте уверены, что и мы, которые сейчас еще живут, которые еще бродят по большой печальной могиле.

из-под […] уверены ли […] предадим, мы […] не будем […] нас тоже ничего не пугает […] с вами […] вместе бороться […] начали […] начали […] начали, но мы это […] и все вместе мы все дело сделаем.

И такое останется навечно у нас и все те, которые сумеют оценить наше положение. Остается […] помянуть их добром.

89.ה.ב.צ.נ.ת

[…] встретились с нашими союзниками […] в общем деле. Мы все думали, что это продлится несколько дней из-за того […] Ойшвиц по нашим причинам […] узнают, живете ли вы […] будете сами себя обманывать до тех пор, пока сами себя заманите. Это мы поймем позже. Поэтому мы с нашей акцией точно не опоздаем. Так что помните, мы вас предупреждаем, только один шанс у […] помните, не теряйте последний шанс, который тут […] временем они хорошо поняли, и они сделают как вы […], но не преждевременно, это нам подскажет время. […] И в их словах мы уже как-то начали немного сомневаться, они уже потеряли у нас часть доверия из-за их непоследовательности и другого.

 

<После восстания>

Теперь, еще через пару дней после события […] мы уже знаем точно, где мы в этом мире, где мы находимся […] приходим к решению – отважные […] быть готовыми к […] нужно было перейти от слов к практике, к поступкам, выяснилось, что все они90 еще далеко не готовы. Еще хуже, что они еще не готовы мысленно. Они еще не в состоянии предпринять такое. Попросту говоря, им еще хочется жить. Умереть, говорит он, у меня еще есть время. Поэтому […], в отличие от наших парней, […] все время нас упрекали, что мы слабые, трусы.

Те, которые боятся смерти, те, которые хотят прожить еще день, для которых час жизни играет роль […] но реальность, события […] показали […] событие за […] как раз мы, которых обвиняли в трусости, были теми […] все время с ожиданием […] чегото дождаться мы […] шанс на что-то […], но чем шире это было […] когда мы увидели, что нам нечего ждать, что все эти обещания и уверения, которые мы получали все это время, все были пустыми фразами, построенными на лжи и лицемерии. Тогда мы решили и сказали: достаточно. Не пугаться исхода боя […], несмотря на то, что у них еще были шансы чуть-чуть пожить, может быть, еще дольше, чем у всех тех из лагеря, все же у них была сила сознательно пойти на смерть. Почему […] у всех остальных из лагеря не было силы […] обращение с нами […] обычно в контакте с поляками […] это просто […] преданность делу отдавать им! […] они использовали нас во всех областях […] мы доставляли все, что они требовали, то есть золото, деньги и другие ценные вещи на большие миллионы.

И еще важнее то, что мы им поставляли тайные документы, материал обо всем, что с нами произошло […]. Все мы им передали о каждой мелочи, которая произошла, такое, что может когданибудь заинтересовать мир. И наверняка всем интересно91 знать, что с нами произошло, потому что без нас никто не узнает, что и когда произошло. И если кто-то что-то знает, то это все благодаря нашим усилиям, нашему самопожертвованию, тому, что мы рисковали жизнью и, может быть, еще […] сделали просто потому, что чувствовали, что это наш долг. Мы делаем то […], что мы должны делать. Мы не требовали ничего […] работа […], но не это оказалось, что нас обманули эти вот поляки, наши союзники, и все, что они у нас забрали, они использовали для своих собственных целей. Даже материал, который мы выдавали, был приписан на их собственный адрес, и совершенно умалчивалось наше имя, как будто бы мы не имели с этим ничего общего. Да! Они себе на наши деньги, нашей болью и трудом, нашей кровью создали популярность и славу.

[…], принялись тянуть из лагеря […] они достойны того, чтобы им помогли выбраться […] или кто настоящие представители, у кого есть какая-то настоящая […] случается это записывать? Это никто не знает […], у нас наболело […] настрадавшиеся, мы знаем […] почему это с нами происходит, почему […] это заняли собственными […] еще пара дней прошли и мы знаем […] им не хватает еще одной мелочи, которую нам надо […] мы сделали свое […] оказалось, что их интерес с проволочкой был только в том, чтобы они смогли […] как можно больше отсюда вытянуть, полагая, что, сделав нашу акцию самостоятельной […] позже материал будет […] дальше подмазывать92 […] дальше добиваться своего, их собственные личные интересы ценой нас, ценой нашего […] ценой нашей жизни, через что мы прошли […] были обмануты, и у нас забрали все […] и мы были поставлены перед необходимостью сказать, что так не годится […] сказать […] дальше так не пойдет. Хочешь себе что-то заработать, хочешь что-то достать, так иди сам рискуй, доставая […] сам, не за счет другого […] даже вы интеллигенты, вы […] с вашим разговором, с вашими гладкими речами. Ах, […] теперь выразить нашу […] досаду и боль, которую мы испытываем […] союзники.

Дай бог, чтобы один их наших еще раз мог бы встретиться при жизни с этими всеми союзничками.

Зато […] мы бы им тем […] раскрыли бы их истинное лицо, мы бы их […] открыли и перед всем миром его представили […] они с нами сблизились, с нами, с их союзниками, они все у нас выманили и нас […] оставили стоять одних. У нас нет […] мы должны были послушаться их […] потому что […] решение […]

все они смогут… Полный […] сам и […] лучше умереть […] который […] смерть […] это рисковать […] так говорит каждый, но поляки […] или можно […] для тех снаружи93, но мы […] достаточно позволили использовать себя […] популярность […] выбираться из темного ада и поэтому отплатить полным антисемитизмом, который мы чувствовали на каждом шагу. Вот, например, с ними уже ушли многие десятки людей94 и только ни один не хотел взять с собой еврея! […] время […] со многими людьми […] глупыми надуманными отговорками […] а мы, евреи, идем и погибаем, от нас от […] ни один из нас […] использовали это для себя. Мы будем дальше делать свое. Мы все попробуем и все сохраним для мира, но просто сокрытым в земле, в […], только тот, который захочет найти, который […] еще вы еще найдете […] от двора под нашим крематорием не к дороге […], а с другой стороны, многое вы там найдете […], потому что мы должны так до сих пор, до […] события […] по порядку хронологически исторически все высказать перед миром. С этого момента мы будем хранить все в земле.

Посвящается моим самым близким, в честь их памяти:

Йосл Варшавский, родился в Варшаве, приехал в Париж

Залман Градовский, Сувалки

Лейб Гершко Панич95, Ломжа

Айзик Кальняк96, Ломжа

Дережинский Йозеф, Лунна возле Гродно

Лейб Лангфус из Макова Мазовецка, родился в Варшаве, сейчас еще в крематории

Йекл Гандельсман, Радом – Париж, сейчас в Бункере

Пишущий эти строки Залман Левенталь, Цеханув, сейчас в командо.

История Ойшвица, Биркенау как рабочего лагеря вообще и как места уничтожения миллионов людей, в частности, я думаю, будет очень мало передана миру. Немного через штатских97 людей, и я думаю, что мир уже знает сейчас об этих ужасах. Остальные, может быть, кто еще из поляков останется в живых благодаря какой бы то ни было случайности, или из лагерной элиты, которые занимают лучшие плацувки и ответственные […] может быть, благодаря им, в любом случае ответственность уже не так велика. По сравнению с процессом уничтожения в Биркенау поляков, как и евреев […] те, которые уже находились в лагере […] видели, как все они погибли планомерно, сотни тысяч по приказу […] исполнение […] собственными братьями, арестантами […] были предупреждены на работе капо и бригадирами теперь […] которые […] живут […]

[…] в наше время – в двадцатом столетии, в его середине, в самом сердце цивилизованной Европы […] и люди […] перед […] приказам […] порабощение […] и ненависть к людям из […] до чего они довели мир […] стоял над пропастью и при этом должно быть ясно само […] условия, особенно наша […] знакомая зондер команда! В связи с нашей работой, под которой мы так долго жили и держались до сего дня и выдержали в нашей […] это мы со временем подумали […] и все что […] за это время жили с […]

[…] записанное […] сотни лет спустя и […] еще лучше сказано […] они, должно быть, не поверят, мы знаем это наверняка […] произошло […] больше к аду […]

[…] пусть все небеса были бы чернилами […] кровью записали в мире […] героического […] чтобы узнать […]

Но мы […] и вы соответственно используете98, когда мы поймем и не […] когда к нам […] помогут […] то наш […]

Залман Левенталь

10/10/44.

10 октября99.

Перевод с идиша Алины Полонской

Примечания Павла Поляна и Алины Полонской

1 Перевод выполнен с идиша по изданию: Mark, 1977. P. 377–429, с учетом перевода на немецкий язык в: Inmitten des grauenvollen Verbrechens, 1996. S. 202–254. Разбиение на главки и их названия принадлежат публикатору.

2 В оригинале польское слово placówka (букв. «рабочее место»), написанное на идише. Здесь оно имеет коннотацию скорее заработка, чем рабочего места.

3 Подобные жестокие сцены происходили в Цеханувском гетто в 1940–1941 гг. Б. Марк ссылается также на свидетельства Ицхока Лейба Кленица и Эстер Млоцкер в своем архиве.

4 Возможно, имеется в виду инициатива цеханувских ремесленников по созданию народной кухни в Нойштадтском гетто, где выдавались бесплатные обеды для 300 еврейских семей, выселенных туда 1.11.1941 из Цеханува (см.: Roza Robota. Kehilat Сiechanuv Bekhurbana Umot – Giburim. Tel Aviv, 1952. С. 17).

5 В оригинале польское слово wysiedlenie (выселение), написанное на идише.

6 Города Плонск (Płońsk), Новидвор (Nowy Dwόr), Нойштадт (Nowe Miasto) входили в т. н. бецирк Цихенау (см. во введении).

7 Так в тексте. Вероятно, описка. Датой депортации третьего транспорта евреев из Цеханува является 7 ноября 1942 года.

8 Малкиния – место, откуда 10 декабря 1942 г., согласно Д. Чех (Czech, 1989. S. 356), прибыл транспорт, в котором находился и З. Левенталь. В то же время известно, что местом транзитной концентрации евреев бецирка Цихенау являлось гетто города Млава близ Цихенау. Малкиния же слыла «форпостом» Треблинки, о которой как о фабрике смерти было известно гораздо больше, чем об Аушвице.

9 Автор иногда пишет «командо» с окончанием «о», как в немецком языке, а иногда пишет идишское окончание «е». Здесь сохранено написание с «о», а написание с «е» переведено русским словом «команда».

10 Здесь и далее немецкое слово Häftling (арестант, узник) написано еврейскими буквами.

11 Здесь и далее польское слово Samochód (автомобиль) написано еврейскими буквами. Подразумевается при этом грузовик, но в одном случае, за счет добавления уменьшительного суффикса (Samochódl), имеется в виду легковая машина.

12 В немецком издании здесь вписан номер блока: «38» (интересно, что в польском протоиздании 1971 года номер не указан). Нумерация блоков (бараков) в лагере Биркенау имелась только внутри каждой из четырех зон лагеря, но ни в одной из них не было барака с номером 38.

13 «Небесная командо» (нем.: Himmelskommando). На так называемом «крематориумном эсперанто» это означало: те, кто работает на небе, то есть те, кто уже умерли (Jagoda, Klodziński, Masłowski, 1987).

14 Соответственно 22–23 марта и 4 апреля 1943 гг.

15 То есть кто исполнял какую-либо функцию в так называемом «самоуправлении» узников: благодаря своей власти над другими узниками, они могли легче выжить за счет других.

16 О. Молль (см. Приложение 3).

17 В силу экстренной необходимости замены старой «зондеркоммандо» новый состав «зондеркоммандо» приступил к работе, не пройдя ни карантин, ни другие установленные процедуры.

18 День, когда последняя группа цеханувских евреев, и среди них Л. Левенталь, прибыла в Аушвиц. Из Млавы их отправили 7 декабря 1942 г.

19 Так в тексте – в два слова, причем слово «зондер» – еврейскими буквами.

20 Трупы, извлеченные из газовой камеры (бункера).

21 Имеются в виду евреи.

22 Строительные работы в Аушвице, Биркенау и других вспомогательных лагерях начались в октябре 1941 и не прекращались до конца 1944 г.

23 10 декабря 1942 г.

24 М. Чехановер вспоминал, что в бараке к ним навстречу вышел еврейский блокэльтесте в сопровождении эсэсовца и сказал: «Вы находитесь в лагере смерти Биркенау. Тут вы будете много работать, а еды вы будете получать мало. Будете себя хорошо вести – выдержите три-четыре месяца, а если нет – сдохнете в ближайшие дни…» (Чехановер, 1969. С. 327).

25 Так в тексте.

26 Германизм: от нем. «seinem Leben ein Ende machen» (букв.: «творить конец своей жизни»). На немецкое происхождение этого выражения указывает и окончание «е» в слове «Ende» («конец»), которое обычно пишется в идише без «е».

27 Имеется в виду большой рабочий лагерь в Моновице при заводе по производству искусственного каучука Bunawerke, построенном AG Farbenindustrie в 1941–1942 гг.

28 25 января 1943 г.

29 Автор имеет в виду крематории.

30 Глагол, образованный от польского przytomnoś (сознание) при помощи прибавления приставки и глагольного окончания.

31 Так в тексте.

32 В тексте нем. слово Lore – «лор» (тележка, вагонетка), написанное еврейскими буквами.

33 Так в тексте. Фраза, начатая «про других», заканчивается «про себя».

34 Так в тексте (рассогласованное предложение).

35 В тексте – нем. Klamotten (тряпье), написанное еврейскими буквами.

36 Имеется в виду Лейб Лангфус.

37 Ко времени прибытия З. Левенталя в лагерь, в декабре 1942 г., ближайшие к Аушвицу еврейские общины находились в Бендзине и Сосновце – на расстоянии около 35 км. В первые дни августа 1943 г. они были также ликвидированы, а их жители депортированы в Аушвиц.

38 С. Шавиньский (см. Приложение 2).

39 Аббревиатура от KaPo – Kameradschaft-Polizei. Чаще всего, но ошибочно, возводится к итальянскому capo – начальник.

40 Йосл Варшавски.

41 Ряд немецких и польских предпринимателей получили военные заказы и право нанимать еврейских рабочих. Возникшие таким образом предприятия назывались «шопами». Некоторые из них, так называемые «плацувки», находились за пределами гетто, и еврейских рабочих – «плацувкаржей» – водили туда ежедневно в колоннах под охраной. Здесь, то есть применительно к Аушвицу-Биркенау, под «плацувками» понимаюся любые более или менее автономные рабочие места (например, электрики, пожарники и т. п.).

42 Так в тексте.

43 Еврейское название города Сандомира.

44 В плане подготовки восстания.

45 Юкл (Янкл) Гандельсман.

46 Гебраизм написан неправильно רסומ вместо רוסמ. Возможно, ошибка или описка Бер Марка.

47 Город в Мазовецком воеводстве, к северу от Кутно.

48 Здесь и далее имеется в виду порох, производившийся на фабрике «Union-Werke».

49 Германизм: кетте (от нем. Kette) вместо «кейт».

50 Здесь и далее в оригинале нем. erledigen (прикончить), написанное еврейскими буквами.

51 «Как говорится, свобода или смерть» (арам.). Поговорка «товарищество (содружество) или смерть» приводится в тексте трактата Таанит 23а.

Слово «товарищество» אתורבח отличается от слова «свобода» אתוריח одной буквой, а термин «содружество» применяется и по отношению к сообществу изучающих Тору. Вероятно, автор остроумно переиначивает арамейскую поговорку, иронизируя по поводу того, что по вине друзей он потерял свободу.

52 Современная оценка числа погибших в Аушвице венгерских евреев (с учетом направления их части на принудительные работы в рейх) – около 270 тыс. чел.

53 Имеется в виду организация Сопротивления в центральном лагере Аушвице-1.

54 Так в тексте.

55 На «Union-Werke».

56 Имеется в виду концентрационный лагерь Майданек около Люблина, который начинал свое существование летом 1941 г. как рабочий лагерь СС для советских военнопленных (аналогичная структура была создана и в Аушвице-1).

57 То есть гражданин Германии (рейха). В противоположность «фольксдойчу» – немцу по национальности, но не гражданину рейха.

58 Баня. Находилась рядом с крематорием IV.

59 Так называемая «Канада». Написано еврейскими буквами.

60 От нем. Erledigen. Написано еврейскими буквами.

61 В оригинале немецкое слово Maschinengewehr, написанное еврейскими буквами и означающее «пулемет». Судя по контексту, могут подразумеваться и автомат, и пулемет.

62 Находился на участке ВIIf.

63 Находился на участке BIa, BIb.

64 На участке BIId.

65 В оригинале русское слово самолет, записанное еврейскими буквами.

66 Группа заключенных, занятая этой работой, называлась Zerlegebetriebskommando.

67 Имеются в виду бараки, где жили СС-овцы.

68 В оригинале польское слово Podobne (похоже), записанное еврейскими буквами.

69 Работники «зондеркоммандо» жили в особых бараках, абсолютно изолированно от остальных. В начале в блоках 22–23 на участке лагеря BIb, после этого в блоке 2 и в основном в блоке 13 в мужском лагере, участок BIId. Позднее, чтобы еще плотнее изолировать их от других заключенных, они были переведены во внутренние помещения в самих крематориях.

70 Это случилось в сентябре 1944 г. Руководство лагеря обмануло жертв, сказав, что их переведут в Глейвиц, даже выдав новую одежду и еду на дорогу. В Аушвице-1 их убили, а трупы привезли в Биркенау для сжигания в крематориях, причем этим занимались непосредственно эсэсовцы.

Тем не менее члены «зондеркоммандо» узнали трупы своих друзей.

71 Он – то есть Немец, то есть Третий рейх, непосредственным воплощением которого для «зондеркоммандо» и являлся СС.

72 В оригинале полонизм: польск. Kolejka (очередь), записанное еврейскими буквами.

73 Имеется в виду тюрьма СС в блоке 11 в Аушвице-1.

74 В оригинале германизм: нем. bevor (прежде), записано еврейскими буквами.

75 Имя записано еврейскими буквами.

76 Имеется в виду капо Каминский.

77 Рабочие группы, которые работали за оградой лагеря.

78 Написано сокращенно: «ком.»

79 Информация неточна. Сам Левенталь не видел развития событий, которые происходили в крематориях IV и II.

80 Имеются в виду ближайшие лагеря в Рейско, Будах, Харменже и Бабице.

81 В данном случае – огнестрельное оружие и, возможно, гранаты.

82 Германизм: от нем. ermöglichen (сделать возможным)

83 Германизм: от нем. Selbstopferung (самопожертвование). 84 Германизм от нем. sprengen (взрывать).

85 То есть в тюрьме в 11-м блоке в Аушвице-1. После восстания в Бункер были посажены 14 членов «зондеркоммандо» и, позднее, 5 девушек, добывавших порох.

86 Лейб Лангфус.

87 Германизм «гроде» вместо «грод». От нем. gerade – «как раз».

88 Германизм от нем. erfüllen (выполнить).

89 «Да будут их души завязаны в узле жизни» (иврит). Традиционная аббревиатура надписи на «мацевах» – еврейских могильных памятниках.

90 Имеются в виду союзники-поляки.

91 В оригинале: «интересны».

92 То есть давать взятки.

93 Имеется в виду основной лагерь Аушвиц-1 – в противопоставлении «зондеркоммандо».

94 Имеются в виду побеги.

95 См. Приложение 3.

96 См. Приложение 3.

97 Здесь предположительно вольнонаемные в рабочих командо или же поляки – местные жители.

98 В немецком издании: «вас соответственно используют».

99 Слово «октябрь» написано на польском языке.

 

<Комментарий к «Лодзинской рукописи»>

1

[…] написана […] узким кругом зондеркоммандо крематория III 19–15/8-442 Залманом Левенталем, Польша-Цеханув. Кто бы этому поверил теперь уже в 8-ом месяце – 1944. Еще надо дальше вести проклятую игру неслыханной системы уничтожения, которую тут уже ведут, к сожалению, 2–3 года с такой ужасной жестокостью против евреев […] Лодзинское гетто было известно, еще когда мы были дома, как самое страшное из всех гетто с его строгой изолированностью и […] конечно же огромной бедностью, которая там царила. Но это многие могли бы […]

[…] также не меньше психологи, желая изучить и понять душевное состояние людей, которые приложили свою руку к такой жестокой мрачной грязной работе. Это будет интересно! Но кто знает, дойдут ли эти вот исследователи до правды, будет ли кто в состоянии основательно […]

[…] из человеческого пепла – в других местах […] Ищите хорошо, вы много найдете.

Но тут я добавлю небольшое замечание к истории жизни в Лодзинском гетто. Я все прочел с нечеловеческим […]

[…] область Радома3 […] что там с ней стало. Гои и евреи […] так он весь мир взял со всеми евреями Европы, теперь эта акция проводится в известной Лодзи4 […]

взяли […] группу людишек, всего 200 человек (двух сот), еще меньше. Выделенная из них всех группа всего – 20 – человек (двадцать), по поводу этой маленькой горстки людей будут мучиться не только историки […]

[…] одного […] выселения […] загадка никто не знает, что, может быть, всех убьют? […] нет, иди уже, иди! Только не это, почему? Потому что мне неудобно этому верить. Еще пару месяцев […]

[…] еще […] искать. Еще много содержит материала, который вам, большой мир, принесет много пользы на этом самом месте и также на месте соседней фабрики, которая стоит напротив через улицу. Ищите там в ямах.

[…]

Все видят, как расстреливают […] других, и вот уже наступает его очередь, кажется, он сейчас получит пулю и умрет. И никто не противится, почему? Лодзинское гетто не может жить […] все решит. Такова жизнь.

[…] расстрелы? Почему наши братья дают вести себя на убой так спокойно, без какого бы то ни было малейшего сопротивления? Исключение составляет случай, который стоит упомянуть во славу […] благословенна их память в Варшаве! Уже второй раз, когда не позволили […] выселять, вернее сказать, убивать. […]. Лучше пасть в бою от пуль и гранат и еще и еще раз Варшава, которая со времен всей акции уничтожения миллионов евреев Варшава один раз выказала героизм5, не давая себя […] вырезать […]

[…] из маленького местечка […] дальнейшее я оставляю для писателей истории и исследователей. Мы с нашей стороны сохраняем каждое интересное и нужное слово […]

[…] мы теперь в немецких руках […]

[…] безоружный, слабый духом еврей […] за что? Те же черные лапы, которая убивает6 этих еврейских […] женщин и детей, та же самая лапа ведет их самих к гибели […]

Сейчас! Вот уже 3 недели красный7 стоит у дверей Варшавы – уже несколько дней, как он стоит у ворот Парижа, а он8 все еще держит черную мрачную власть в силе9, и дальше продолжает ее10 дьявольскую игру: расстреливает, вешает, душит газом, сжигает, бьет все, что можно уничтожить, – кто бы поверил тому, что еще сейчас у него буд[е]т достаточно много времени, чтобы уничтожить остаток евреев, которые еще где-то остались. Маленькие горстки, благодаря их тяжелой нужной работе, которые находились до этого момента в разных маленьких лагерях вокруг […] большой горящей известковой11 печи, которая тут называется Ойшвиц-Биркенау […]

[…] теперь конец лета 44, по еврейскому календарю уже месяц элул12, факт, что он существовал13, о внутренних условиях тамошней жизни, у вас будет тут, в собранном материале – ясная картина всего, начиная с экономического, духовного и таким образом физического состояния здоровья. Как вы тут видите, определенный человек постарался с интересом к истории и собрал картинки, факты, доклады и просто известия, что наверняка заинтересует и принесет пользу будущему историку. Но мы, маленькие группы людишек, по поводу которых историкам придется работать не меньше, чем над тем ужасным, что история может

[…] каждый факт человеческого достоинства – вопроса: почему? и начали шумиху и набросились на СС-овцев. И еврейской молодой женщине14 удалось вырвать револьвер у обершарфюрера и расстрелять им нескольких человек. […] самые ужасные люди лагерной эпохи! […] да будет благословенна их память. Кроме этого все происходит с сильной […] приезжают люди, но, зная куда их везут, они приезжают в крематорий. […]

Снова та же игра и снова не знают, куда. Так всему в мире поверят, но в это никто не поверит при […] мы слышим это со всего мира. Ты не хочешь верить в правду, и вы потом уже не поверите в подлинный факт, вы потом, вероятно, будете искать различные отговорки […] правду поймут несчастье такого горя […]

[…] было бы совсем наивно, будет […], когда это кому-то удастся найти больше тетрадей, то, что было написано – в стенах черного здания15. В то же время, когда тот16 искал ответ о причине его страданий у своего президента17, тогда мы могли уже дать ему лучший ответ по поводу событий. В то же время еще интересна психология человека, который ни в каком случае не позволяет себе плохой мысли о том, что он ясно видит перед собой. Он говорит, рассказывает о том, что произошло с тем евреем. Так рассказывают нам те же […] теперь имеют на службе […] и что думают люди. Я хочу сказать, что они точно не дойдут до правды, потому что никто не способен это себе представить. Точно так же, как и сами события ни один человек не сможет себе представить. Потому что это невероятно – так точно знать наши переживания быть способным […] все это […] передать, будет ли еще один из […] из нашего узкого круга. Если кто из нас случайно выживет, во что мы ни на 1 процент не верим. Так и я, найдя пачку записанного материала, считаю своим долгом сохранить его […], чтобы его работа не была потеряна и чтобы мир […] будущие […]

Сейчас я не могу позволить себе описать то, что я хотел бы по различным причинам, – в основном потому, что нас, к сожалению, уже держат под наблюдением18. Но я не могу это19 хранить без того, чтобы я не добавил вот эти пару слов о той большой ошибке, которую мы все совершили, уговаривая себя тем, что он20 должен иметь людей для работы. Ему они на самом деле нужны. Но факт уничтожения евреев стоит у него […] на первом месте, превыше всего […]

[…] это даст последующим исследователям, историкам и еще больше психологам ясную картину и прольет свет на историю событий и страданий, потому что […] настоящее зеркало польской жизни в гетто это обязательно Лодзь – а не Варшава. Второе […] – потому что с первого выселения до второго варшавское еврейство жило в необычных условиях гетто, которые так много позволяли. […] поднялись на борьбу за […]

[…] когда знакомишься с живыми людьми из гетто […], тогда получаешь ясный ответ на все, рассказ о правде, потому что это все еще не вся правда. Вся правда еще намного более трагична и ужасающа. В тетради […] вырыл, стоит искать […] случайно это21 было закопано в нескольких местах.

– Ищите еще! Вы […] еще найдете.

Перевод с идиша Алины Полонской

Примечания Павла Поляна и Алины Полонской

1 Перевод выполнен с идиша по изданию: Mark, 1977. P. 430–435. С учетом перевода на немецкий язык в: Inmitten des grauenvollen Verbrechens, 1996. S. 192–197.

2 15 и 16 августа 1944 г. в Биркенау прибыли еще 2 транспорта из гетто: из первого было зарегистрировано и, стало быть, оставлено в живых всего 224 человека, все мужчины, из второго – 400 человек, также одни мужчины (под номерами от B-6210 до B-6453 и от B-6454 до B-6853). Судя по тому, что Левенталь упоминает и 19 августа, автор записок о Лодзинском гетто прибыл со вторым из этих эшелонов.

3 Еврейское гетто в Радоме было организовано в марте 1941 г. Его ликвидация началась в августе 1942 и завершилась в июле 1944 гг. Основным местом уничтожения евреев из Радомского гетто была Треблинка, однако некоторые транспорты поступили и в Аушвиц.

4 Ликвидация Лодзинского – последнего на территории Польши – гетто происходила с 23 июня до 31 августа 1944 г. Последние два транспорта из Литцманштадта прибыли в Биркенау 2 сентября 1944 г. К 15 августа 1944 г. из гетто и полицейской тюрьмы Литцманштадта в Аушвиц поступило 60 тыс. чел., а общее число жертв составило примерно 75 тыc.

5 Имеется в виду вооруженное восстание в Варшавском гетто, начавшееся 19 апреля 1943 (на Песах) и подавленное только 16 мая 1943 г.

6 Так в тексте.

7 Имеется в виду Красная Армия и СССР в целом.

8 То есть немец, Гитлер – имеются в виду немцы в целом.

9 Так в тексте.

10 Так в тексте.

11 Так в тексте.

12 Название 12-го месяца еврейского календаря. Соответствует второй половине августа – началу сентября.

13 Так в тексте. Правильно: оно (гетто). Рассогласование между существительными «город [Лодзь]» (в идише – женского рода) и «[Лодзинское] гетто» (среднего рода). Многочисленные рассогласования и логические пропуски у Левенталя – явные свидетельства той спешки и того эмоционального волнения, с которыми он писал.

14 Имеется в виду убийство рапортфюрера СС Шиллингера.

15 То есть внутри крематория

16 По-видимому, автор Лодзинской рукописи.

17 Председателя юденрата Лодзинского гетто Мордхэ-Хаима Румковского.

18 Эти два слова написаны еврейскими буквами, но по-польски [pod obcerwacją], что и означает «под наблюдением».

19 Лодзинскую рукопись.

20 «Немец», то есть гитлеровская Германия.

21 Документы, заметки.

 

Хаим Герман

 

«Ад Данте невероятно смешон по сравнению с настоящим адом тут…»

Сама рукопись этого письма была обнаружена едва ли не первой из всех, что дошли до нас, – в середине февраля 1945 года. Нашел ее Анджей Заорский из Варшавы, 22– летний студент-медик и член добровольного корпуса Польского Красного Креста в Кракове1. Этот корпус прибыл тогда в Освенцим для того, чтобы помочь разместить там госпиталь для бывших узников концлагеря2.

После нескольких дней напряженной работы в головном лагере Заорский с коллегами совершил «экскурсию» в Биркенау. И вдруг в пепле за крематорием IV он случайно обнаружил самую обычную стеклянную пол-литровую бутылку, внутри которой виднелись листки бумаги!

Открыв бутылку, он вынул стопку листов бумаги в клеточку, хорошо сохранившихся и сложенных в восьмеро, как будто это письмо. На самом верхнем из листов стоял адрес Польского Красного Креста (ну разве не поразительно, что бутылку нашел сотрудник именно этой организации?!), а на его обороте – собственно почтовый адрес лица, которому предназначалось письмо: адрес где-то во Франции.

Остальная бумага была исписана мелкими строчками на французском языке: то было будничное письмо мужа жене, в котором он описывал свою трагическую судьбу и переживания человека, волею судеб работающего в чудовищной «зондеркоммандо» при крематории. Он ясно осознавал, что вскоре погибнет, как погибли уже многие его товарищи, и отдавал жене свои последние распоряжения. Он, в частности, просил ее как можно скорее выйти замуж и ни при каких обстоятельствах не возвращаться и не приезжать в Польшу3.

А. Заорский сохранил письмо и передал его в марте 1945 года во французскую миссию в Варшаве. 10 февраля 1948 года французский министр по делам бывших военнопленных и жертв войны передал машинописную копию этого письма председателю Союза бывших узников концлагеря Аушвиц во Франции4, а в 1967 году Государственный музей Аушвиц-Биркенау в Освенциме получил фотокопии этой машинописи и сопроводительного к ней письма из упомянутого министерства5.

Только после этого удалось установить личность писавшего: им был Хаим Герман – польский еврей, родившийся 3 мая 1901 года в Варшаве и переехавший в начале века во Францию. Сам по себе французский язык, которым написано это письмо, не слишком хорош, что совершенно нормально для эмигранта в первом поколении6. Однако интересно, что Герман не стал писать жене на идише, полагая, по-видимому, что так у письма просто больше шансов достичь адресата во Франции. Жил он, возможно, в Париже, в доме 65 на рю де Монтре7.

2 марта 1943 года его депортировали из Дранси в Аушвиц, куда он прибыл 4 марта 1943 года. Он получил № 106113 и был зачислен в «зондеркоммандо». Уже при разгрузке их эшелона № 49 в составе 1132 человек были первые мертвецы и сошедшие с ума, около ста человек были отобраны для работы, остальные – на смерть. С тем же самым транспортом в Аушвиц прибыли и также попали в «зондеркоммандо» упомянутый в письме Давид Лахана, торговец кожами из Тулузы8, а также неупомянутые Яков (Янкель) Гандельсман и Иосиф (Йосель) Доребус, он же Иосиф Варшавский9. Ко времени написания письма, то есть спустя почти 21 месяц пребывания Германа в Аушвице, из той сотни в живых оставалось всего двое.

На служащей нам оригиналом машинописной копии письмо отчетливо датировано 6 ноября 1944 года. Но, судя по упоминанию начала демонтажа Крематория II, начавшегося только 25 ноября, написано оно скорее 26 ноября 1944 года. То есть, весьма вероятно, за несколько часов до смерти автора, ибо 26 ноября состоялась последняя селекция, унесшая жизнь и Лейба Лангфуса, чьи последние записи датированы этим же днем. Это объясняет и то, что письмо лежало в простой бутылке – ничего другого, более стойкого против времени и сырости, под рукой в эти минуты просто не было. В то же время, пролежав в земле не больше 10 недель, оно, похоже, неплохо сохранилось.

Точная дата – не единственная загадка, которую ставит письмо Хаима Германа. Ведь оно не просто письмо, а как бы и ответ на другое письмо, полученное от жены и дочери в начале июля! Неужели евреи – узники лагеря смерти, да еще члены «зондеркоммандо»! – могли переписываться со своими домашними, и тоже, надо полагать, не арийцами?!

В сущности, да: каждый зарегистрированный узник любого немецкого концлагеря был вправе дважды в месяц получать и писать письма своим родным. При этом принимались письма, написанные исключительно на немецком языке, причем как можно более стандартными фразами, – письма цензурировались.

А М. Нижли сообщал даже о навязывании узникам в июне– июле 1944 года почтовых карточек с обратным адресом «Am Waldsee» вместо Аушвица или Биркенау10. Уж не таким ли образом случилась и переписка в семье Германа?

И тогда – еще одна загадка! Откуда отозвалась на его открытку семья?.. Откуда-нибудь с юга – из Виши? Из Гурса?.. Или, может, все из того же Дранси?.. (Мы ведь даже не знаем, где во Франции Герман проживал до ареста).

Интересно, что свой адов труд в «зондеркоммандо» Герман сравнивает со службой в «Хевра кедиша» (Chevra Kedischa) – еврейском похоронном товариществе, пекущемся в первую очередь о больных и умирающих, а также о поддержании кладбищ в порядке и о проведении похорон. Само по себе сравнение деятельности «зондеркоммандо» с «Хевра Кадиша» – даже несколько кощунственно, ведь евреев, согласно еврейской традиции, полагается не сжигать, а хоронить в земле, а вот согласно немецкой инструкции – как раз наоборот: полагается сжигать.

Накануне своей неизбежной смерти он сетует на то, что не смог обеспечить свою семью материально, и надеется, что после войны, когда наступит нормальная жизнь, его близкие как-то сумеют прокормить себя самостоятельно. И дочь, и жену он просит смело и поскорей выходить замуж, но в первую очередь дочь: для чего ей отчим?

Эта трезвая – традиционная для еврейства – серьезность, семейственность и вообще сосредоточенность на житейских делах – но где? на эшафоте! – поистине поражает.

P.S. Местонахождение оригинала письма и хоть какие-то следы жены и дочери Германа до сих пор не установлены. Такой поиск непрост, но дело не в том, что он был безуспешным, – дело в том, что он никем не велся. Наиболее вероятные для архивного поиска места (все в Париже): архивы Министерства иностранных дел и Министерства по делам бывших военнопленных и жертв войны (в Национальном архиве Франции в Париже?) и Военного министерства в Сент-Этьенне.

В письме упоминаются имена целого ряда лиц, сведениями о которых мы не располагаем.

Павел Полян

1 В это время в Освенциме был развернут Терапевтический полевой подвижной госпиталь (см. в главе «История обнаружения, перевода и издания рукописей, найденных в Аушвице»).

2 См. справку, выданную А.Заорскому 21 февраля 1945 г. в том, что он добровольно работал с 6 по 20 февраля в воинской части 14884 (начальник – майор Вейников) и по окончании работы проследовал в Краков (APMAB. D-RO XXIV. Photokolie grypsów. Nr. Mikrofilmu 1358/114).

3 APMAB. Oświadczenia. Bd. 70. Bl. 212 f. (Отчет д-ра А. Заорского, март 1971).

4 APMAB. D-RO XXIV. Photokolie grypsów. S. 91. В деле имеются также переводы письма на французский и польский языки.

5 APMAB. D-RO/147. Собрание документов о движении сопротивления. Т. XXIV. Л. 91. Остается все же не вполне ясным, «дошло ли» письмо непосредственно до адресата – жены автора письма.

6 В оригинале, точнее, в снятой с него машинописной копии, практически не было запятых. Иногда, по наблюдению переводчицы, автор глотал слова, и получалось несколько коряво. Эту корявость переводчица стремилась, по возможности, сохранить.

7 См. факсимиле фрагмента эшелонного списка транспорта от 2 марта 1943 г. в: Wśród koszmarnej zbrodni:… 1975. P. 254.

8 24 февраля 1944 г. вместе с 200 членами «зондеркоммандо» Д. Лахана был вывезен в концлагерь Майданек (Люблин) и там уничтожен. Именно об

этой селекции как о трагедии пишет в главе «Расставание» и З. Градовский.

9 Обоих упоминает и З. Левенталь.

10 Nyiszli, 1961. P.113.

 

<Письмо из ада домой >

Биркенау, [2]Издания текстов членов «зондеркоммандо» на различных языках собраны и частично проаннотированы в Приложении 4.



6 ноября 1944.

Моим дорогим жене и дочери,

В начале июля этого года я очень обрадовался, получив ваше письмо (без даты), это было как бальзам в эти скорбные дни здесь, я, конечно, перечитываю его, и я не расстанусь с ним до последнего моего вздоха.

У меня с тех пор не было возможности ответить вам, и если я пишу вам сегодня с большим риском и опасностью, то это лишь для того, чтобы объявить вам, что это мое последнее письмо, что наши дни сочтены, и если однажды вы получите это послание, то вы должны считать меня среди миллионов наших братьев и сестер, покинувших этот мир. В этом случае я должен вас уверить, что я ухожу спокойно и, может быть, героически (это будет зависеть от обстоятельств) и сожалею только, что не смогу вас увидеть ни на одно мгновение, тем не менее я желаю дать для вас несколько указаний. Я знаю, что я не оставил много в материальном смысле, чтобы обеспечить ваше существование, но после этой войны сама жизнь будет стоить много, с разумной волей и со своими пятью пальцами каждый сможет хорошо жить, попробуйте войти в дело с вязальщиком, чтобы работать только за его счет.

Я надеюсь, что ничего из того, что вы доверили вашим друзьям, не потеряно, в случае каких-то трудностей обращайтесь к президенту нашего общества взаимопомощи1, который приложит свои силы, чтобы восстановить ваши права. Я не забываю моего большого друга мосье RISS, о котором я часто думаю, который заботится о вас. Я выражаю моей дражайшей и незабываемой Симоне свое непременное требование, чтобы она вела общественную и политическую жизнь, как ее отец. Я хочу, чтобы она вышла замуж, как можно раньше, за еврея и при условии, чтобы у них было много детей. Поскольку судьба лишила меня потомства с моей фамилией, то ей, Симоне, надлежит дать мое имя2, как и всякого другого из нашей семьи в Варшаве, где все погибли.

Тебя, моя дорогая жена, я прошу простить меня, если иногда в жизни у нас были маленькие несогласия. Теперь я понимаю, что мы не умели дорожить прошедшим временем; здесь я все время думал, что, если я чудесным образом выйду, я заживу другой жизнью… Но, увы, это исключено, никто отсюда не выходит, все кончено. Я знаю, ты еще молода, ты должна снова выйти замуж, я предоставляю тебе полную свободу действий, я даже приказываю тебе, потому что я не хочу видеть вас в трауре. Но я и не хочу, чтобы у Симоны был отчим, так что постарайся выдать ее замуж как можно раньше, чтобы она отказалась от высшего образования, после чего ты будешь свободна.

Никогда не думай возвращаться в Польшу, на эту проклятую для нас землю. Это французскую землю надо холить и лелеять (если обстоятельства приведут вас в другое место, то по меньшей мере ни за что в Польшу).

Вас, конечно же, интересует мое положение. Оно таково: вкратце, так как, если бы я был должен написать обо всем, через что я прошел, с тех пор, как я вас покинул, я должен был бы писать всю жизнь, столько я прошел.

Наш транспорт, который состоял из 1132 человек, покинул Дранси 2 марта чуть свет, и мы прибыли сюда в сумерках 4 марта в скотном вагоне без воды. Когда мы выходили, уже было много мертвых и сумасшедших.

100 человек отобрали, чтобы выйти в лагере, там был и я, остальные поехали на газ и потом в печи. На следующий день после холодной ванны и без всего, что у нас было с собой (кроме пояса, который я все еще ношу на себе), с бритыми даже головами, не говоря об усах и бородках, нас как будто случайно назначили в знаменитое «Зондер Коммандо»3. Там нам объявили, что мы прибыли в качестве подкрепления, чтобы работать как похоронное бюро или как «хевра кедиша». С тех пор прошло 20 месяцев, мне кажется – век, абсолютно невозможно написать вам обо всех испытаниях, которые я пережил тут, если вы будете жить, вы прочтете много произведений, написанных об этом зондер коммандо. Но я прошу вас никогда не судить обо мне плохо, и если среди наших были хорошие и плохие, то я, конечно же, не был среди последних. В этот период я делал все, что было в моей возможности, не боясь ни риска, ни погибели, чтобы облегчить участь несчастных или, если я из соображений такта не могу написать вам об их участи4, знайте, что моя совесть чиста и накануне моей смерти я могу гордиться этим.

Вначале я много страдал, даже просто от голода, я иногда думал о куске хлеба и еще больше о глотке горячего кофе. Многие мои товарищи пали либо от болезней, либо их просто убивали, каждую неделю их насчитывалось все меньше, в настоящее время нас осталось только 2 (двое) из нашей сотни. Правда, что, в общем, многие встретили более или менее славную смерть, и что если я не был среди них, то это не от трусости, нет, но просто случайно. В любом случае, моя очередь придет в течение этой недели, быть может.

Мои физические страдания закончились к сентябрю 1943. С тех пор, как я учу своего шефа играть в белот5, играя с ним, я был освобожден от тяжелых и утомительных работ. За это время я стал просто скелетоподобным, мои руки даже не узнавали моего тела, когда терли его, но с тех пор я исправляюсь, и сейчас, когда у нас все есть, и особенно с мая 1944, у нас вдосталь всего (кроме драгоценной свободы). Я очень хорошо одет, проживание и питание хорошие, я в полном здоровье, без живота, конечно, вполне стройный и спортивный, только голова седая, мне дают 30 лет.

Во время всех этих двадцати месяцев здесь я всегда считал самым приятным время на своей кровати, на которую я ложился с мыслью, что я среди вас, что я с вами говорю и часто я видел вас в моих снах. Иногда я даже плакал с вами, особенно вечером первого дня «Кипура», или «Колнидре»6, которую мы7 импровизировали у себя дома. Я много плакал, думая, что и вы делаете то же, где-то в уголке втайне думая обо мне.

Я все время видел, как Симона удаляется в день 17 февраля в компании мосье VANHEMS, когда я провожал их взглядом из окна. И не раз, прогуливаясь в огромном зале (пустого) крематория8, я громко произносил имя Симоны, как будто звал ее и слушал, как мой голос отзывался этим драгоценным именем, которое я, к несчастью, не должен был больше называть: вот это самое большое наказание, которому мог нас подвергнуть наш враг.

С тех пор, как я нахожусь здесь, я никогда не верил в возможность вернуться, я знал, как мы все, что всякая связь с другим миром прервана, здесь другой мир, если хотите, это ад, но ад Данте невероятно смешон по сравнению с настоящим адом тут, и мы, очевидцы, не должны выжить. Несмотря ни на что, я время от времени сохраняю небольшую искорку надежды, может быть, каким-то чудом, я, которому уже столько раз везло, один из самых старших тут, прошедший через столько препятствий, оставшийся в числе двоих из ста, может быть, случится это последнее чудо, но, что тогда станет со мной до того, как найдут это захороненное письмо?

Знайте также, что все те, кто был привезен из Дранси, мертвы: Мишель, Анри, Адель с детьми и все наши друзья и знакомые, которых я не называю здесь по имени.

Я был счастлив тут, среди моих страданий, веря, что вы живы, и с тех пор, как я получил личное письмо от вас, с почерком каждой, – письмо, которое я достаточно часто целую. С этого времени я совершенно доволен, я умру спокойно, зная, что, по крайней мере, вы спаслись. Большинство моих товарищей приехали сюда целыми семьями, а в живых остались только поляки да еще на данный момент и мы, немногие евреи из разных стран. Среди поляков есть Figlary (или Figlarz), он – двоюродный брат отца нашего Figlarz (кстати, что с ним стало?), есть также люди, которые знали Мишеля и Эву в гетто.

Я попрошу вас об одной услуге. Я жил тут общей жизнью с товарищем из моего транспорта, французским евреем, изготовителем и торговцем мехами из ТУЛУЗЫ под именем Давид LAHANA, мы договорились с ним передавать новости друг о друге семьям каждого, в случае кончины одного из нас, и так как, по скорбному несчастью, он ушел прежде меня, то мне нужно дать знать его семье через вас, что его жена, мадам ЛАХАНА, умерла через три недели после нашего прибытия (она доехала живой в наш лагерь с тридцатью другими француженками, которые все уже мертвы), а сам он уехал на транспорте из двухсот человек, все из зондер коммандо, 24 февраля 1944 в Люблин, где их уничтожили несколько дней спустя9.

Давид был ангелом, несравненным товарищем, скажите его семье, что он все время думал о своих двоих сыновьях с исключительной отцовской любовью, думая, естественно, что они спаслись в Испании, также о своей матери, как и о своих сестрах и зятьях. Он всегда повторял в тоске «Боже Милостивый, Боже Милостивый, за что мне столько страданий, сжалься, сжалься…», а я его утешал, он не знал ни немецкого, ни польского, ни идиша, и поэтому все время оказывался в плохом положении, откуда я его выручил, но я не мог спасти его от транспорта, Бог мне свидетель. Напишите же письмо этой семье, несомненно, достаточно хорошо известной в Тулузе, чтобы дать о ней справку, или другим способом, зятья BABANI (если я не ошибаюсь) держат магазин шелка и китайских товаров на бульваре Мальзерб10, попробуйте же найти его через них.

Я прошу вас никогда не забывать добро и поддержку наших друзей, которые помогали вам в мое отсутствие, таких как Martinelli, Vanhems и других, если они есть, не забывайте, что если вы живы, то это благодаря Богу и им. К сожалению, мне ничего не остается, как только выразить мою искреннюю благодарность и наилучшие пожелания: провидение внемлет желаниям, которые человек высказывает перед смертью.

Мое письмо подходит к концу, как и мое время, и я говорю вам последнее: прощайте навсегда, это последний привет. Я обнимаю вас очень сильно в последний раз, и я прошу вас еще раз верить мне, что я ухожу весело, зная, что вы живы и что наш враг проиграл. Возможно даже, что из истории «Зондеркоммандо» вы узнаете точный день моего конца:11 я нахожусь в последней команде из 204 человек, в настоящий момент усиленно ликвидируют Крематорий III12, где я нахожусь, и говорят о нашей собственной ликвидации в течение этой недели.

Извините меня за мой нескладный текст и за мой французский язык, если бы вы знали, в каких обстоятельствах я пишу.

Пусть извинят меня также и все мои друзья, которых я не называю из-за невозможности места13, с которыми я прощаюсь со всеми вместе, говоря им: отомстите за наших невинных братьев и сестер, павших на эшафоте.

Прощайте, моя дорогая жена и моя любимая Симона, исполните мои заветы и живите в мире14, и да хранит вас Бог.

Тысяча поцелуев от вашего мужа и отца.

P.S. По получении этого письма прошу вас сообщить г-же Germaine СOHEN, Union Bank в Салониках (Греция), что ее Леон15 разделяет мою судьбу, как он делил и мои страдания, он всех обнимает и особенно рекомендует Билла своей жене. Даниэль и Лили также давно мертвы, адвокат YACOEL и его семья погибли месяц назад.

Перевод с французского Алины Полонской

Примечания Павла Поляна и Алины Полонской

1 По-видимому, одна из еврейских касс взаимопомощи.

2 Еврейский обычай называть ребенка в честь умершего родственника.

3 Так в тексте (раздельно).

4 Автор хочет сказать, что «участь» заключенных настолько тяжела, что он не решается описывать ее своим близким.

5 Белотте (Belotte) – карточная игра. Играется двумя командами по два человека при помощи колоды из 32 карт (Правила игры см.: http:// samouchiteli.dljavseh.ru/Kartochnye_igry/Belot.html)

6 Молитва «Кол Нидре» содержит в себе поминания усопших. Она читается вечером в Йом Кипур (Судный день).

7 В источнике опечатка: «вы».

8 Скорее всего, имеется в вида раздевалка газовой камеры при Крематории II.

9 Этой же селекции посвящен текст З. Градовского «Расставание».

10 Boulevard Malesherbes в Париже.

11 Согласно Л.Лангфусу, это произошло 26 ноября 1944 г.

12 К этому приступили 25 ноября 1944 г.

13 Имеется в виду то, что у пишущего заканчивалась бумага.

14 Так в тексте. 15 См. о нем.: Cohen, 1996, а также в Приложении 2.

 

Марсель Наджари

 

Крик о мести

1

Марсель Наджари, по профессии электрик, родился в 1917 году в Салониках – городе с крупнейшей в довоенной Греции еврейской общиной (около 60 тыс. чел.) 1.

Убежденный греческий патриот, он был 28 октября 1940 года призван в греческую армию, воевал в Албании. 15 мая 1941 года, уже после военного поражения Греции, вернулся домой, в Салоники, оказавшиеся внутри немецкой оккупационной зоны.

В феврале 1943 года два относительно спокойных года под оккупацией сменились насильственным сселением в гетто, причем та его часть, что примыкала к вокзалу, – так называемый квартал Барона Хирша, – стала транзитным лагерем для депортируемых. Одними из первых были увезены его отец, мать и сестра.

Сам Марсель Наджари вместе с другом Илией Коэном в это время жил в Афинах, где теперь стало слишком опасно оставаться. Они бежали в город Ларису, что в итальянской оккупационной зоне, где в отличие от немецкой и болгарской зон евреев не трогали. Там вместе с еще четырьмя друзьями – Товией Бепой, Пико и Вико Брудо и Давидом Коро – Марсель и Илия открыли небольшую мыловарню. Но 12 сентября 1943 года Италия капитулировала, и уже 7 октября братьям пришлось снова бежать – на этот раз в Ламию, а оттуда в Сперхиаду, что в префектуре Пирей, – в область, контролировавшуюся тогда силами ЭЛАС («Греческая народная освободительная армия»). К этому партизанскому прокоммунистическому войску братья и присоединились. Снабдили Марселя и новой идентичностью – именем Манолиса Тазалидиса.

У эласовцев он провел около трех месяцев, наполненных огорчениями и приключениями. Опустим их здесь, кроме одного: Марсель схватил лихорадку и сгорал от нее, но за миску риса, принесенного другом – и, как оказалось, украденного, – их обоих приговорили к четырем месяцам тюрьмы. Отбывать срок надлежало в Карпенизи, где находился штаб, но там его от наказания освободили и тайно переправили в Афины – на лечение. Там Наджари, действительно, поставили на ноги, но 30 декабря 1943 года в дом, где он остановился, ворвался отряд СС и схватил его вместе с хозяином.

Месяц в Авероффской тюрьме был полон допросами, пытками и избиениями, но «Манолис» всячески отрицал какую бы то ни было связь с партизанами. Его перевели в лагерь «Хайдари» – впрочем, ничем не отличавшийся от тюрьмы. Там он встретил знакомых, с некоторыми из них он потом был вместе в «зондеркоммандо», например, Альберто Эрреру. В «Хайдари» он провел около двух месяцев, и то, что в лагере постепенно набиралось все больше и больше евреев, явно говорило о приближающейся депортации.

И действительно, 2 апреля 1944 года партию евреев привели на вокзал и затолкали в вагоны. Причем не только из «Хайдари», но и из нескольких других сборных мест. Станцию назначения никто не знал, но надежда встретить «там» родителей и сестру заслоняла любые мысли о побеге.

Станцией назначения оказался Аушвиц, куда эшелон прибыл 11 апреля. Около 320 человек прошли на рампе селекцию2. В том числе Наджари, зарегистрированный под номером 1826693.

После месячного карантина он был зачислен в «зондеркоммандо». Это произошло, по-видимому, 15 мая, когда к зондеркоммандовцам враз добавили сотню человек4. Наджари переехал в 13-й блок и завязал первые знакомства. Среди «ветеранов» большинство составляли польские евреи, общим языком со многими из них оказался французский. С некоторыми он подружился, например, со Штрассенфогелем, как и с Мишелем – офранцузившимся греческим евреем5. Не говоря уже о более давних знакомцах из числа греческих евреев: Вико Брудо, Морис Арон, Исаак Барух, Леон Коген и др.

То, с чем ему пришлось столкнуться в «зондеркоммандо», ежедневно ставило его перед самым страшным для верующего вопросом – о бытии Бога. Наджари принадлежал к тем, кто каждый раз находил в себе силы отвечать на этот вопрос утвердительно. В чем, возможно, ему помогало и общение с Лейбом Лангфусом – оба работали в бригаде, обслуживавшей крематорий III.

Эта бригада фактически не участвовала в восстании, и именно она дала больше всего выживших зондеркоммандовцев, и Наджари был одним из них. По всей видимости, он входил в состав самой последней из «зондеркоммандо» – той, что занималась разрушением крематориев и газовых камер.

Перед эвакуацией всего концлагеря всех живых членов «зондеркоммандо» перевели из изолированной зоны крематориев в общий лагерь в Биркенау6. Марселю, по-видимому, удалось незамеченным переместиться из одной колонны в другую и смешаться с другими узниками. Скрыв таким образом свою лагерную идентичность (однозначно смертоносную!) и не откликаясь на свой номер на перекличках, – он уцелел!7

25 января 1945 года (за два дня до освобождения лагеря!) Наджари был эвакуирован в Маутхаузен, где был еще раз зарегистрирован (под номером 119116), а 16 февраля 1945 года его перевели на работы в маутхаузенский филиал Гузен-2. Назвав себя электриком, он поработал в Мельке, на заводе «Мессершмит». Голод, холод, нарывающая рана между пальцами – выжил он чудом, благодаря оптимизму и еще тому, что рядом всегда был кто-то из тех 26 греческих товарищей, которых миновала последняя селекция. Их любимым развлечением было рассказывать друг другу о вкусной домашней еде и о способах ее приготовления, вступая при этом в жаркие споры о наилучших способах и ингредиентах.

После счастливого освобождения Марсель вернулся в Грецию. Первое, что он сделал после того, как пришел в себя, – написал воспоминания. Дата «15 апреля 1947 года», проставленная в их начале, – скорее всего датирует конец работы.

В том же 1947 году Марсель Наджари женился. Спустя четыре года, в 1951 году, вместе с женой, Розой, и маленьким сыном Альбертом он переехал в Нью-Йорк, где и умер 31 июля 1971 года.

2

Рукопись, написанная М. Наджари, была обнаружена спустя 9 лет после его смерти: 24 октября 1980 года при раскорчевке местности около руин бывшего крематория III, на глубине примерно 30–40 см8. Ученик Лесного техникума в г. Бринке Леслав Дурщ9 нашел стеклянную колбу от термоса, закрытую пластмассовой пробкой и завернутую в кожаную сумку.

В колбе была рукопись – 13 страниц формата 20х14 см, вырванных, по всей видимости, из блокнота. Текст написан убористым почерком, на хорошем греческом языке. Рукопись подверглась воздействию сырости, ее состояние и соответственно читаемость очень плохие. Естественно, что она была тотчас же принята на хранение в Государственный музей Аушвиц-Биркенау в Освенциме10.

Непонятно как, но довольно быстро слух об этой находке дошел и до Розы Наджари, перебравшейся к этому времени в Париж. Уже 7 марта 1982 года она обратилась в Освенцимский музей с просьбой выслать ей копии. Ей не только выслали фотокопию рукописи, но и вернули подлинную сумку, в которой нашли колбу с рукописью.

Тотчас же после этого – 22 апреля 1982 года – состоялась первая публикация того, что удалось разобрать, – в греческой газете «Risospasti»11. Его первым переводчиком стал Янис Лициос.

В тексте упоминается освобождение Греции – событие, которое невозможно привязать к одной конкретной дате: оно растянулось по сентябрю с октябрем 1944 года. Это позволяет датировать весь текст как написанный скорее всего в ноябре. А возможно – и 26 ноября, когда слухи о предстоящей – и действительно состоявшейся! – селекции «зондеркоммандо» достигли максимума12.

Но вне зависимости от даты своего написания текст Марселя Наджари звучит несколько иначе, чем все остальные известные нам тексты. Несмотря на плохую свою сохранность и на традиционное для юга Европы обстоятельное перечисление родственников и друзей, текст Наджари более всего напоминает – крик.

Но не крик о помощи, а крик о мести!

Есть в его воспоминаниях и такие слова: «Я не о том жалею, что умираю, а о том, что не смогу отомстить так, как я этого хочу и как могу…». И на тот случай если он умрет, не отомстив, – он перекладывает этот долг на других, на своих близких, – и это придает перечислению имен некий особый смысл.

Есть и такие: «Каждый день мы задаемся вопросом, есть ли Б-г, и, несмотря ни на что, я верю, что есть. И на все, чего Б-г пожелает, пусть будет воля Его».

Для того чтобы в таких условиях на такой вопрос давать такой ответ, требовалась не только неиссякаемость веры, но и колоссальные внутренние напряжение и мужество.

3

В 1991 году попечением фонда «ETS Ahaim Foundation» из Cалоник вышла небольшая книга Марселя Наджари. Эта 66страничная рукопись – размноженное на гектографе чистовое факсимиле английского перевода греческого оригинала. Из предисловия к публикации явствует, что активнейшую роль в деле сохранения деталей трагедии евреев из Салоник сыграл местный адвокат Йомтов Якоэл, – возможно, родственник погибшего в Аушвице адвоката Якоэла, которого упоминает в своем «Письме из ада жене» и Хаим Герман13.

Сама эта книга – больше чем комментарий к письму Марселя Наджари 1944 года. Это плод систематической работы его памяти, реконструкция событий, охвативших 6-летие между октябрем 1940 и весной 1945 года.

В его памяти запечатлелось немало ярких сцен. Например, эпизод с молодыми лентяями, переходившими при селекции на рампе в левый ряд – в надежде прокатиться до будущего лагеря на грузовике, а не переться пешком. Или перепись золотых зубов во ртах новоприбывших и их построение в алфавитном порядке перед присвоением номеров.

Незабываем и запах горелых отбивных, все мерещившийся Марселю в карантине: голодный, он думал, что это всех блокэльтесте лагеря кормят мясом. Жуткая природа запаха открылась ему тогда не сразу…

1 Среди них – около 300 евреев с итальянским гражданством, некоторое время служившим для них дополнительной защитой. К их числу принадлежал, например, Шломо Венеция (Venezia, 2008. S. 22–23).

2 Сам Наджари в воспоминаниях пишет лишь о 260–270 из примерно полутора тысяч людей в эшелоне (Natzari, 1991).

3 Его имя встречается и в транспортном списке (см.).

4 Czech, 1989. S.774.

5 Идентифицировать его точнее пока не удалось, но весьма вероятно, что именно о нем пишет в своем письме и Х. Герман.

6 APMAВ. D-Mau–3/9/8. Zugänge vom KL Auschwitz, Bl. 90.

7 Подробно эта фаза выживания описана в книге Филиппа Мюллера.

8 Л. Коэн писал, что среди узников было распространено закладывание в бутылки писем родным и закапывание их на 30-сантиметровой глубине в пепле.

9 См. соответствующий протокол, подписанный Ф. Пипером 25.10.1984 (APMAВ. Wsp. / Nadjar Marcel. Bd.135).

10 APMAВ. Sygn. Wsp. Т.135 / Nadjar Marcel. (Там же перевод на польский язык, датированный 31 июля 1981 года и выполненный Т. Алексиу, переводчиком Министерства иностранных дел Польши).

11 Natzari, 1991.

12 Тем же числом датированы тексты Лангфуса и Германа. У Левенталя последняя из дат – 10 октября 1944 г.

13 Эти сведения, почерпнутые из: Natzari, 1991, впоследствии не подтвердились: в соответствующем номере газеты такой публикации нет (сообщено Я. Каррасом). В случае с публикацией материалов о Марселе Наджари отмечается роль его вдовы, а также профессора философии в Университете Салоник Франгисти Абаджопулу и Елены Элегмиту, готовивших книгу к печати.

 

«Мне не удастся отомстить так, как я хочу, и так, как я знаю…»

[…] Стефанидиса № 4, Фессалоники, Греция1.

[…] Моим дорогим Деметриосу Стефанидису, Илие Коэну, Георгиосу Гунарису.

Моим дорогим товарищам, Смаро Эфраимиду (из Афин) и многим другим.

Я буду помнить всегда, до конца, мою возлюбленную Родину, «ЭЛЛАДУ», чьим хорошим гражданином я всегда был.

Мы выехали из наших Афин 2 апреля 1944 года после месяцами перенесенных страданий в лагере «ХАЙДАРИ», где я постоянно получал посылки, посылаемые мне доброй Ма[…], чьи усилия по отношению ко мне останутся незабываемыми и в эти страшные дни, через которые я прохожу.

[…] Позже, […] Биркенау, где мы пробыли около месяца и откуда нас послали направили – куда? куда? […] Жертвы уже готовы и заходят голыми, и когда их число достигает 3000, они закрывают двери и убивают их газом. От шести до семи минут мучений – и они умирают.

[…] трагедии, они вбрасывали газ […] груз, который мы несли – тела невинных […] шли. Мы несли к печам сотни […] закладывали в печи тех, кто еще […] топливо […] кто давал один […] который […] они заставляли нас просеивать, и проходить через […] тонко просеивать после этих. […] в грузовик и бросать их в реку, пересекавшуюся с расположенной рядом Вистулой2 […] Затирали любой след […] и так […] трагедии, которые видели мои глаза, неописуемы […] мои глаза.

[…] Около 600000 (шестьсот тысяч) евреев из Венгрии, французы, поляки […] в этом внутреннем […] об

[…] Но опять у меня сохранялось чувство […] возмездия. Я хотел и хочу, если выживу, отомстить за смерть моего отца, моей матери и моей дорогой сестры Нелли.

Невозможно представить себе все то, что видели мои глаза

Ради этого Илия, мой дорогой кузен. Если меня не будет, то ты должен знать, ты и друзья, […] ваш долг, я узнал […] от Сарики.

Мое единственное и последнее, возможно, желание – чтобы ты получил

[…] Митсо. […] Илья, […] мой кузен […]иметь […] все здесь […] ты понимаешь […] от любого.

[…]

в Биркенау, я не жалею […] Я скоро умру, но поскольку мне не удастся отомстить таким способом, как я хочу и как знаю.

И если случится так, что ты получишь письмо от наших родственников из-за границы, пожалуйста, напиши им немедленно, что семья Наджари была смыта с лица земли […] убита цивилизованными немцами […] НОВАЯ ЕВРОПА.

[…] они называются – странно с?

Пианино моей Нелли Митсо (возьми его из семьи Сионидас и отдай Илие), теперь оно будет с ним, и так она останется в его памяти.

Она так сильно его любила, и он также ее любил […]

Каждый день мы задаемся вопросом, есть ли Б-г, и, несмотря ни на что, я верю, что есть. И на все, чего Б-г пожелает, да будет воля Его.

Я умираю удовлетворенным – с той поры, как узнал, что в этот момент наша Греция освобождена.

Мне не приведется жить, но пусть моими последними словами будут: УРА ГРЕЦИИ

Марсель Наджари.

[…] Достойный грек […] Посольство – получит […] от грека Эммануэля или Марселя Наджари из Салоник – адрес: ул. Италиас № 9. Салоники.

Пожалуйста, направьте мое письмо по этому адресу:

Деметриос Стефанидис ул. Крусова 4, Тессалоники, ГРЕЦИЯ.

Это моя последняя воля.

Я обречен на смерть немцами, потому что я – еврейской религии.

Спасибо.

Марсель Наджари.

Перевод с английского и примечания Павла Поляна

1 Этот адрес – на первом листе, справа вверху.

2 Висла. Имеется в виду Сола, первый крупный приток Вислы, впадающий в нее близ Освенцима.

 

Авром Левите

 

Время: накануне смерти. Место: на эшафоте

Этот поразительный, написанный на идише текст увидел свет в первом номере журнала «YIVO-Bleter» (Записки ЙИВО) за 1946 год. Весенне-летний номер, в котором он появился, вышел летом или осенью, то есть самое меньшее спустя полтора года после «3 января 1945 года» – даты, которой этот текст был подписан. Есть в публикации и вторая дата – 14 июня 1945 года, Руан: датировка короткого авторского предисловия к своему предисловию (выделено в тексте другим шрифтом).

Публикации была предпослана следующая редакционная преамбула:

«Летом 1945 Авром Левите из Бржезива, что рядом с Саноком, Польша, тогда беженец в Штутгарте (Германия), передал следующий документ капеллану Морису Дембовицу. Через посредство профессоров Аврома Иешуа Гешеля и Макса Арцта из Еврейской Теологической Семинарии в Нью-Йорке рукопись была передана в ЙИВО, и мы печатаем ее тут без изменений, даже в орфографии, только систематически проставили огласовки (а-о, п-ф) и т. д.; более ничего. В предисловии сделано несколько маленьких стилистических исправлений. – Редакция».

Из преамбулы ясно, что иными сведениями о судьбе Аврома Левите редакция не располагала.

Увы, довольно скупы и наши сведения.

Авром Левите родился в 1917 году в местечке Бжезив (Бжозув) в Галиции, недалеко от города Санок. Учился там в хедере.

Когда началась война, он не ушел вместе с другими еврейскими беженцами на восток и дождался прихода немцев. Только тогда, увидев своими глазами, что такое «культурные немцы», он бежал в советскую зону и осел в аннексированном СССР Лемберге (Львове) – сначала на правах беженца, то есть полулегально, а после получения «трефного», как он пишет, советского паспорта – в местечке Козово, что близ города Бережаны в современной Тернопольской области на Украине, где Советы устроили тогда что-то вроде резервата для таких легализовавшихся беженцев, как Левите. Когда в 1941 году, на сей раз в Козове, Авром снова оказался во власти немцев, он вернулся в родное местечко. Ему, конечно же, были рады в семье, но с его возвращением у них умерла надежда на то, что хотя бы один из семьи спасся.

8 августа 1942 года его как трудоспособного депортировали в гетто города Прокачив-Плашув, что под Краковом. А всех его «нетрудоспособных» близких – отца, мать, младшего брата и сестер – через день расстреляли в ближнем лесу.

В марте 1943 года, после того как плашувское гетто ликвидировали, Авром Левите попал в Аушвиц и прошел селекцию, как он думает, лично у Менгеле1. Его номер – 108200. Узники в полосатой одежде и шапках, которых он встретил в бараках, напоминали ему пуримшпилеров, только пуримшпилеров наоборот, – когда Аман праздновал свою победу над евреями, а не они над ним.

Левите направили на работу на угольные рудники в БржезицеЯвишовице2, но ему повезло: он работал не в шахте, а наверху, в ремонтных мастерских. В декабре 1943 года, с переломом ноги, он попал в аушвицкую больницу, но, сумев чудом уцелеть в еженедельных селекциях, выжил и тут. Он вспоминал и об «отчаянной лихости» советских военнопленных, и о «пережитках гуманизма» у венгерских евреев, о которых он выразился так: «еще одну веточку отрезали».

Аушвицкий текст Аврома Левите датирован 3 января 1945 года. Жанр, в котором он написан, просто невероятен: это предисловие к антологии художественных сочинений на идише и иврите, написанных несколькими еврейскими авторами из Биркенау – в… Биркенау! Если Градовский и другие писатели из «зондеркоммандо» в своих записках были сконцентрированы на том, как евреи здесь умирали, то авторы антологии собирались рассказать о том, как они здесь жили. Но авторы погибли, а с ними и сама антология, и уцелели лишь предисловие к ней и его автор, Авром Левите!3

18 января 1945 года концлагерь Аушвиц-Биркенау был эвакуирован. Левите со своей больной ногой выжил и на марше смерти: его пригнали сначала в концлагерь Гросс-Розен, а потом перевезли в Бухенвальд, откуда погнали в сторону Цвиккау, но по дороге он сбежал. Стоял уже конец апреля или начало мая…

Он освободился как бы сам, и встреча с американцами только завизировала чудо его спасения. И свой дальнейший маршрут он хотел бы определить сам: преамбула к предисловию зафиксировала его промежуточную станцию – французский Руан в июне 1945 года.

Еще в 1945 году он оказался в Палестине, где – вероятно, очень скоро – женился. В Израиле Левите был редактором и, повидимому, инициатором «Книги памяти» своего родного местечка («Сефер зикарон кехилат Бжезив»), вышедшей на иврите и идише в 1984 году4. Он написал для нее много статей и перевел на иврит свой текст 1945 года. В статье «Годы страха и потери близких» он вспоминает свое местечко, свою молодость, «свой» лагерь Ойшвиц и свое чудесное освобождение. Кроме того, он оставил воспоминания («Путешествие в прошлое. Воспоминания ученика хедера из местечка Бжозув (Бжезив)») и собрал книгу идишских пословиц.

И то, и другое вышло уже после смерти Аврома Левите в 1990 году: в 1992 – мемуары, в 1996 – пословицы.

Но думаю, что не ошибусь, если скажу: главным литературным трудом Левите были именно те несколько страниц, что он написал в 1945 году для фантастической литературной антологии.

Однако публикация 1946 года долго оставалась неизвестной, бума переводов на другие языки она не породила.

Но и совсем не замеченной она тоже не была. Так, отрывки из «предисловия» были процитированы министром культуры и образования Израиля Бен-Ционом Динуром в его речи в Кнесете 12 мая 1953 года при обсуждении и утверждении закона об увековечении памяти о Катастрофе и создании мемориала Яд Вашем5. Вскоре весь текст А. Левите был переведен на иврит и включен в книгу «Люди и пепел – книга Аушвица-Биркенау», выпущенную под редакцией Исраэля Гутмана в 1957 году. Спустя 42 года, в 1999 году, он увидел свет и по-английски6.

Первая – газетная – публикация А. Левите на русском языке увидела свет 27 января 2012 года в «Московских новостях».

1 Тут Левите, вероятно, ошибается, поскольку «ангел смерти» – гауптштурмфюрер СС д-р Йозеф Менгеле (1911–1979) – прибыл в Аушвиц только в мае 1943 г. В Аушвице он начинал врачом т. н. «цыганского лагеря», затем стал старшим врачом всего лагеря Аушвиц-Биркенау. Он, как правило, лично проводил селекции новоприбывших на рампе, решая, кому умереть и кому еще пожить, попутно учитывая и «интересы» своих медицинских «экспериментов» (прежде всего над близнецами, карликами, различными аномалиями).

2 Brzeszcze-Jawischowitz (польск.) – угольная шахта в 12 км от Освенцима (эксплуатируется и по сей день) и один из сублагерей лагерного комплекса Аушвиц-III. Между августом 1942 г. и январем 1945 г. принадлежала концерну Reichswerke Hermann Göring; на ней работало около 2000 заключенных.

3 См. об этом подробнее в специальном разделе, посвященном этой рукописи.

4 Ее оцифрованную версию см. на сайте Нью-Йоркской публичной библиотеки, на странице Yiddish Book Center's Spielberg Digital Yiddish Library («Дигитальной библиотеки на идише Стивена Спилберга») за № 13715: http://yizkor.nypl.org/index.php?id=1027

5 См. эту речь в книге «Алумот» («Снопы») – книга для чтения для 8-го года обучения (Тель-Авив, Ам овэд, 1954. Сост. Шмуэль Гадон).

6 Suchoff, 1999. P. 59–68.

 

Из антологии «Ойшвиц»

В начале января этого года, незадолго до ликвидации печально известного лагеря уничтожения Ойшвиц1 , несколько серьезных юношей задумали создать там нечто вроде антологии под названием «Ойшвиц», где находились бы стихи, описания и впечатления от увиденного и пережитого. Тетрадки в нескольких экземплярах мы должны были закопать в бутылках в разных местах, на рабочих местах снаружи лагеря, доверить это нескольким порядочным полякам, с которыми вместе работали, и попросить их о том, чтобы после освобождения они вынули это из земли и передали в еврейские руки.

Эти юноши, как и все, кто находился в Ойшвице, были убеждены, что они оттуда больше не выйдут, и планируемая антология должна была стать попыткой изображения их страданий, выражением их ожесточенности и как бы извинением за их жизнь, которая казалась им невероятно отвратительной в свете жутких и леденящих кровь убийств, которые мы видели своими глазами.

В книгу должны были войти многие материалы, собрания фактов исторического значения, а также описания гетто и убийств нацистских бандитов, еще до того, как мы прибыли в лагерь.

Уже были написаны несколько удачных стихов на иврите венгерского ивритского поэта, просьба о прощении в «Письме к моему брату в земле Израиля» и другие.

Этого не произошло, потому что через две недели лагерь был эвакуирован из-за приближения русской армии.

Написанное осталось у тех, кто это написал, а то, что приведено тут дальше, должно было стать предисловием к антологии.

Я ничего не меняю в тексте, потому что я рассматриваю его как документ, который был написан об Ойшвице в самом Ойшвице 2 , это взгляд на лагерь смерти через лагерные очки, он также выражает чувства многих товарищей и сочувствующих, и я думаю, что как таковой он должен иметь определенную ценность.

Руан, Франция, 14 июня 1945.

 

Предисловие к планируемой антологии «Ойшвиц»

Когда-то я читал о людях, которые поехали на Северный полюс, и их корабли застряли в трещинах льда, а сигналы S.O.S.3 остались без ответа. Еда у них закончилась, мороз зажал их в тиски, и они ждали смерти, оторванные от мира, замерзшие, изголодавшиеся. И все же эти люди не выпускали карандаша из цепенеющих пальцев. Они продолжали делать заметки в дневниках, перед глазами у них маячила вечность.

Как меня тогда трогало то, что люди в таких трагических обстоятельствах, которых жизнь так безжалостно оттолкнула, а смерть уже наложила на них свои лапы, все же так поднялись над собственной судьбой и продолжали исполнять свой долг перед вечностью.

Все мы, кто умирает тут в полярном ледяном равнодушии народов, забытые миром и жизнью, все же имеем потребность оставить что-то для вечности, если не полноценные документы, то, по крайней мере, обломки того, как мы, живые мертвецы, помнили и чувствовали, думали и говорили. На могилах, где мы лежим, засыпанные заживо, мир танцует дьявольский танец, и наши стоны и крики о помощи затаптывают ногами, когда мы уже задохнемся, нас примутся откапывать; тогда нас уже не будет, только наш пепел, развеянный по семи морям, тогда каждый культурный и порядочный человек будет считать своим долгом сожалеть о нас и произносить надгробное слово. Когда наши тени появятся на экранах и сценах, милосердные дамы будут вытирать глаза надушенными платочками и скорбеть о нас: ах, несчастные.

Мы знаем: живыми мы отсюда не выйдем. На воротах этого ада дьявол собственноручно написал: «оставь надежду всяк сюда входящий»4. Мы хотим исповедаться, пусть это будет наше «Шма Исроэль» для будущих поколений. Это должно быть исповедью трагического поколения, поколения, которое не доросло до своей задачи, рахитичные ноги которого согнулись под тяжелым бременем мученичества, которое время возложило ему на плечи.

И посему речь тут не идет о фактах и цифрах, о сборе сухих документов – это и без нас сделают. Историю Ойшвица смогут восстановить и без нашей помощи. Фотографии, свидетельства и документы тоже расскажут вам о том, как умирали в Ойшвице. Но мы также хотим создать картину того, как «жили» в Ойшвице. Как выглядел нормальный, среднестатистический рабочий день в лагере. В этом дне смешение жизни и смерти, страха и надежды, отречения и воли к жизни. День, в котором одна минута не знает о том, что принесет с собой другая. Как копают и отрубают кайлом куски собственной жизни, кровавые куски, юные годы, и, задыхаясь, грузят их на вагонетку5 времени, которая со скрипом и стенаниями тащится по железным рельсам лагерной жизни. А в сумерках, до смерти замученные, вагонетку опрокидывают6 в глубокую пропасть. Ах, кто достанет из бездны этот окровавленный день вместе с его черной тенью, залитой страхом ночью, и покажет его миру?

Да, отсюда выйдут живые люди: неевреи. Что они расскажут о нашей жизни? Что они знают о наших страданиях? Что они знали о еврейской нужде в нормальное время? Они знали, что мы – народ Ротшильдов. Они и теперь будут прилежно собирать бумагу из-под маргарина и колбасные шкурки и показывать: неплохо было евреям в лагере. Им не захочется рыться в мусорном ведре памяти и вызывать оттуда бледные, вечно испуганные тени с потухшими глазами, которые, всегда рыскали возле блоков и ложками, зажатыми в посиневших пальцах, дочиста выскребали баки из-под супа. Десять раз прогнанные палками, они рылись в мусорном ведре, в поисках заплесневелых хлебных крошек. Несчастные, они дрожали и гасли, как свечки, не имея возможности осуществить свою единственную мечту – хоть один раз наесться досыта. Тысячи называемых на лагерном языке «мусульманами»7, по отношению к которым каждый «общинный деятель» и лагерный начальник считал своим долгом исполнить заповедь Ойшвица «азойв тазойв»:8 им помогали – умереть. Эти тысячи неизвестных, слабых и беспомощных, несли на своих слабых плечах все одиночество, всю жестокость и весь ужас лагеря. Весь – потому что они должны тащить и часть работы привилегированных, и они тащили, пока не падали, и пара начищенных сапог «капо» не придавливала их насмерть, как червяков.

Они об этом не расскажут, зачем же портить настроение и вызывать призраки? В особенности, когда собственная совесть тоже не слишком чиста… Лучше говорить о нескольких сытых, с которыми они предпочитали знаться. В целом море одиночества и горя они видят только пару плавающих на поверхности капель жира, которые остались от расколовшегося корабля. Да, когда мы кусаем от боли собственное тело, эти говорят, что мы едим мясо досыта, а когда казнят наших родителей, они завидуют нам, что мы сможем продать их одежду.

Мы сами должны рассказать о себе. Мы отдаем себе отчет в том, что нам не хватает сил, чтобы описать и создать такое, что могло бы отразить и выразить нашу трагедию. Но – написанное вообще не нужно класть на весы литературы. Оно должно рассматриваться как документ и приниматься во внимание как таковой, нужно учитывать время и место, а не художественную ценность вещи. Время: накануне смерти. Место: на эшафоте. Только от артиста на сцене требуется, чтобы он кричал, плакал и стонал по всем правилам искусства. Ведь ему не больно. В конце концов, никто не будет критиковать упомянутую9 жертву за то, что она cтонет слишком громко или плачет слишком тихо.

А сказать нам есть что, хотя с литературной точки зрения мы заики. Мы расскажем, как мы можем, на нашем языке. Даже совсем немые не могут молчать, когда им больно, тогда они говорят, но на своем языке: языке жестов. Молчат только Бонци10. Эти делают таинственную мину, как будто бы они бог знает что имели сказать. И только там, в истинном мире11, где поза и притворство больше не проходят, они выдают секрет своей жизни – булку с маслом!

Игра уже окончена. Была проделана гигантская работа, работа поколений. Иегуда12 был стерт с поверхности земли. Уже разбрасывают и тушат головни. Разбирают печи, культурные памятники новой Европы, архитектурные образцы стиля новой готики. Уже моют руки и идут благословлять «на покрытие крови»13, пусть пеплом, это мелочь для пяти таких светлых крематориев.

А убой был гуманный.

Восхитительный летний день. Едет вагон с «депортированными»14. Вагоны для скота. Окошки заделаны колючей проволокой. На каждой ступеньке солдат в полном вооружении. Через зарешеченное окно выглядывает ребенок. Светлое личико, ясные невинные глаза, взгляд – такой любопытный и смелый. Он не подозревает ни о чем плохом, он видит большую, широко раскрытую книгу с цветными картинками: едут поля и луга, фабрики… Двигаются леса и сады, дома и деревья, окружают полукругом и исчезают…. Краски сливаются в один отрезок, он покрутится какое-то время и вскоре исчезает из виду. Появляются люди и лошади, маленькие, как живые игрушки, они ходят или даже стоят на месте, но само это место все равно едет… – Куда все это едет???…

Вдруг с шумом и натиском подбегает поезд, он заслоняет панораму, гасит солнце, как черный дьявол, и напускает удушливый дым… Вагоны бегут, один хочет догнать другого… Из окон выглядывают люди в мундирах, такие странные, черные, окутанные дымом, что-то высматривают, как нечисть какая… ох, этот дым… он и это заслоняет… наконец-то – поезд прошел и снова та же картина: леса и поля, луга и сады, горы и долины, текут так спокойно и уютно, двигаются по огромной ленте, проходят и исчезают где-то вдали… Домики и парки, деревья и телеграфные столбы проплывают, как будто смытые большим наводнением. Все идет, все движется, все живет, так странно, как в сказках, что рассказывает мама… Куда все это идет?..

Внутри сидит мать. Она схватилась руками за голову. Лицо мрачное. Сердце стучит как-то странно. Перед глазами пробегают картины целой жизни: детство, юность, короткое семейное счастье: дом, муж, ребенок, родительский дом, местечко, поля, леса, сады, все бежит, перемешивается, как колода карт, одна картина прогоняет другую, и на всем этом черное пятно: оставленная на произвол судьбы разоренная квартира, разрушенное семейное гнездо: расколоченные двери и окна, взломанные шкафы, разбитая посуда, разбросанная, затоптанная одежда, все это оставлено позади, а теперь: караул, куда мы все едем?!

Поезд идет медленно, как похоронная процессия. Как будто бы хочет оказать жертвам последнюю честь. Через десять минут он уже идет назад пустой. Еврейский плутократ и еврейбольшевик, который намеревался уничтожить арийский мир, обезврежен навеки. Грузовая команда уже упаковывает еще теплые вещи в машины: лааус, лааус15, туда, в страну фрицев16. По заказу государства родился новый ребенок, рейхскасса платит премии, государственные деньги, Крупп17 уже приготовил для него винтовочку. Это для него везут белые рубашечки Абрамчика, вышитые преданными материнскими руками.

А мир? Мир наверняка делает все, что может. Протестуют и интерпеллируют18, собирают комитеты пяти, тринадцати и восемнадцати19, красный крест гремит кружкой «цдоке тацл мимовес»20, пресса и радио делают хеспед21, архиепископ Кентерберийский молится22 «Эйл моле рахмим»23, в церквях говорят «кадиш»24 и хозяева мира пьют за нас «лехаим» и желают друг другу «мазл тов», за спасение и вознесение25 наших душ.

Веревка накинута на шею. Вешатель великодушен. У него есть время. Он играет с жертвой. Пока он выпивает кружку пива, закуривает сигарету и довольно улыбается. Давайте воспользуемся моментом, когда палач нализался26, и употребим виселицу в качестве печатной машинки: набросаем то, что нам есть сказать и рассказать.

Итак, друзья, пишите, описывайте коротко и остро, коротко, как дни, которые нам осталось жить, и остро, как ножи, которые нацелены в наши сердца. Пусть останется пару листков для ЕНО27, Общества Еврейских Несчастий, пусть наши оставшиеся в живых, свободные братья прочтут это, и, может быть, оно их чему-то научит.

А мы просим у судьбы:

Да будет воля Твоя, не28 слышащий голос плача, сделай для нас хоть это – сложи слезы наши в кожаный мех Твой29 . Сохрани эти страницы слез в дорожной суме бытия30, и да попадут они в правильные руки и совершат свое исправление31.

К.л. Ойшвиц, 3 января 1945.

Перевод с идиша Алины Полонской.

Примечания Павла Поляна и Алины Полонской

1 Так звучит Аушвиц на идише (по-польски – Oświęcim, или Освенцим). Другое идишское название Освенцима – Ошпицин (Ушпицин).

2 Выделение автора.

3 Написано еврейскими буквами.

4 Букв.: «Оставьте надежду все вы, входящие сюда» цитата из Божественной комедии Данте. Lasciate ogni speranza voi ch 'entrate. Ад. Песнь 3. Стих 9. Нами использован русский перевод Дмитрия Мина (1855–1879).

5 От нем. Lore: написано еврейскими буквами.

6 От нем. kippen: написано еврейскими буквами.

7 Имеются в виду доходяги. См. о «мусульманах» в концлагерях в первой части книги.

8 Имеется в виду заповедь помогать ближнему, даже врагу, в случае нужды, а также милосердно относиться к животным. Она выводится мудрецами из фразы: «Если увидишь осла врага твоего упавшим под ношею своею, то не оставляй его: развьючь вместе с ним». (Исход 23:5 синод. перев.). В то же время сама по себе фраза בֿוזע תּ בֿוזע, которая в данном контексте означает «развьючить» в смысле «освободить от ноши», что переводится как «оставь совсем». Автор, по-видимому, имеет в виду именно этот зловещий смысл и иронизирует над принципом «взаимопомощи» в лагерных отношениях. Самая гуманистическая заповедь – о помощи врагу, превращается в заповедь: «падающего толкни».

9 Германизм: от нем. Betreffend.

10 Автор имеет в виду героя очень популярного в свое время рассказа И.Л. Переца «Бонця-молчальник» (1894). Многострадальный и безответный грузчик Бонця попадает на небесный суд, где ему уготована заслуженная награда за многочисленные несправедливости, которые он молчаливо претерпевал на земном пути. К стыду небесной свиты, его единственным желанием оказывается каждый день иметь к завтраку горячую булку с маслом. Большинство современников Переца видели в рассказе призыв к социалистической борьбе и освобождению пролетариата, не замечая горькую иронию автора по поводу невысокого духовного потенциала последнего.

11 На том свете.

12 Т. е. еврейский народ.

13 Благословение на покрытие зарезанного животного землей «םדה יוסי כּ לע» произносится резником. Согласно еврейским законам, перед употреблением животного в пищу, его пролитая кровь должна быть покрыта землей.

14 От нем. ausgesiedelte – «депортированные».

15 Так автору слышится немецкое слово «raus» («вон!»), может быть, с приданием дополнительной иронии за счет еврейской картавости.

16 Йеке-ланд – Германия. От «Йеке» – презрительного названия немца.

17 Krupp – название немецкой фирмы по производству оружия.

18 То есть делают запросы в парламент. Явная пародия на политическую говорильню.

19 В оригинале написано цифрами: 5 13 18.

תווממ ליצ תּ הקדצ 20 «Добродетель избавляет от смерти» (Мишлей (Притчи) 10:2; 11:4 перев. Д. Йосифона). В талмудический период слово «הקדצ» «праведность, добродетель», в синодальном переводе «правда», получило дополнительное значение «милостыня». Именно в этом смысле оно используется в идише. Во время еврейских похорон принято провозглашать этот стих и собирать милостыню в кружку для пожертвований.

21 Надгробное слово. Автор намеренно изображает христиан формально соблюдающими религиозные еврейские обряды.

22 Буквально «делает», т. е. «делает браху».

23 «Бог, исполненный милосердия». Часть еврейской поминальной молитвы.

24 «Освящение». Название еврейской поминальной молитвы.

25 Т. е. вознесение к престолу Всевышнего.

26 Буквально: «пока палач занят выпивкой».

27 ЙИВО (Йидише висншафтлехе организацие), позднее переименованная в Йидишер Висншафтлехер Институт (Еврейский научный институт), – международная еврейская организация, основанная в 1925 г. в Вильно, с 1940-го ее центральный филиал находится в Америке. Целью организации является исследование языка идиш и культуры восточноевропейского еврейства. Автор расшифровывает аббревиатуру названия организации ЙИВО как «Йидишер Вейтогс-Архив», «Архив еврейских болей». Переводчица стремилась отразить это хотя бы отчасти в переводе.

28 Автор приводит первые две строчки известного пиюта (религиозного гимна) неизвестного автора «Слышащий голос плача…», но в первой строчке добавляет частицу «не», изменяя, таким образом, смысл песнопения: «Да будет воля Твоя, слышащий голос плача (аллюзия на Тегилим (Псалмы) 6:9), / Сложишь слезы наши в кожаный мех Твой (аллюзия на Тегилим 56:9) / И спасешь нас от всех жестоких гонений, / Ибо лишь к Тебе обращены глаза наши». В иудаизме существует представление о том, что слезы, пролитые евреями, попадают в «копилку» (мех, суму, кубок или бурдюк) Бога и служат искуплением грехов еврейского народа и приближению Мессии.

29 Выделенный курсивом текст написан на иврите.

30 Левите переводит глагол «лихйойс» в тексте пиюта идишским глаголом «зайн», то есть быть. Таким образом, в его версии перевода появляется некая «сума бытия» как философский термин.

31 В еврейской мистике существует представление об исправлении души тиккуне с целью восстановления первоначальной гармонии мироздания, которое является задачей каждого человека и мира в целом.