Поляна, 2013 № 03 (5), август

Поляна Журнал

Кайсарова Татьяна

Елистратов Владимир

Баранова Екатерина

Солдатов Олег

Илюхин Борис

Сычева Ираида

Кунарев Андрей

Любимов Олег

Эйснер Владимир

Крылов Иван

Шекспир Уильям

Андрей Кунарев

 

 

Мудрость дедушки Крылова, или О чем задумалась Ворона?

 

То, что Лисица обведет Ворону вокруг пальца, ясно с самого начала: недаром воронами русский народ с давних пор называет всевозможных ротозеев, растяп, разинь и зевак (как и тех, кто взял на себя труд этих ворон считать), тогда как лиса прочно ассоциируется с вкрадчивым коварством, хитростью и всякого рода плутнями. И Крылов не обманывает ожиданий читателя, начиная басню с морали, в которой прямо заявляет, чем все дело кончится:

… в сердце льстец всегда [3] отыщет уголок.

Аксиомы, как известно, в доказательствах не нуждаются, и дальнейший рассказ может показаться едва ли не искусственно «приделанным» к открывающей его сентенции. Л. С. Выготский в «Психологии искусства» утверждал даже, что «мораль, которая идет от Эзопа, Федра, Лафонтена, в сущности говоря, совершенно не совпадает с тем басенным рассказом, которому она предпослана у Крылова», и ссылается на свидетельство В. И. Водовозова, указывавшего на то, что «дети, читая эту басню, никак не могли согласиться с ее моралью». Последний обеспокоенно замечал в связи с этим: «Басня „Ворона и Лисица“ изображает ловкость и изворотливость лисы, которая выманивает сыр у глупой вороны. Ее нравственная мысль — показать, как бывает наказан тот, кто поддается на льстивые слова, — урок очень практический и полезный неопытным людям. Но, с другой стороны, искусство льстеца здесь представлено так игриво, что нисколько не видно гнусности лжи. Лисица чуть ли не была права, обманывая ворону, которой вся вина состоит в одной ее глупости: плутовка забавляет вас своею хитростью, и вы не чувствуете к ней ни малейшего презрения. Здесь смех, возбуждаемый глупой вороной, в ином случае был бы не совсем нравствен. Если над ней посмеется ребенок, сам наклонный ко лжи и лукавству, то цель басни вряд ли будет достигнута».

В суждении известного педагога XIX века, пожалуй, можно уловить нотки сетований Загорецкого:

… ох! басни — смерть моя! Насмешки вечные над львами! над орлами! Кто что ни говори: Хотя животные, а все-таки цари.

Знаменитая Ворона, что ни говори, — тоже «царь-птица», хоть и возведена в высокий сан лишь на словах! Разумеется, в намерения одного из родоначальников отечественной методики преподавания литературы ни в коей мере не входила идейная поддержка лгунишки и доносчика из грибоедовской комедии. Однако, следуя его логике, приходится заключить, что басня «Ворона и Лисица» потенциально вредна: «дедушка Крылов», пришив мораль к басне «белыми нитками», допустил явный логический просчет и оказался не очень-то искусным автором. Такого рода просчеты, конечно, встречаются сплошь и рядом, скажем, в ученических сочинениях. Но к моменту создания «Вороны и Лисицы» Крылов был весьма искушенным литератором и давно вышел из школьного возраста. Могут возразить, мол, и на старуху бывает проруха, однако здесь явно не тот случай, поскольку речь идет не об однократной прижизненной публикации произведения (как, например, это имело место с «Горем от ума» А. С. Грибоедова), а о тексте, который поэт не только имел возможность редактировать, но и редактировал. Стало быть, не заметить своего «промаха» Крылов не мог — на худой конец на него могли указать весьма пристрастные ценители и судьи — собратья по «цеху задорному». Только вот ведь какая штука: правка, которой подвергся текст, вовсе не коснулась вступительных строк. Более того: мораль крепко-накрепко спаяна с басенным рассказом рифмой миру//сыру, а это уже безусловный знак того, что поучение, содержащееся в зачине, для автора не менее важно, чем повествовательная часть. В силу этого решительно не могу согласиться с С. А. Фомичевым, считающим, что «басня <…> теряет четкость дидактической ориентации», — речь необходимо вести о том, что дидактизм Крылова напрочь лишен педантического схематизма. Гений последнего нашего баснописца переплавляет плоскую умозрительность в многогранную, глубокую мудрость. Вопрос только в том, насколько точно мы понимаем ее.

Что ж, пора заняться текстом. В первую очередь обратим внимание на неопределенно-личную форму сентенции: «Уж сколько раз твердили миру…». Бесчисленные моралисты бесконечное множество раз на протяжении двух с лишним тысячелетий внушали, «что лесть гнусна, вредна», однако относит ли себя к их числу наш баснописец? Ни утверждать, ни отрицать этого читатель не в состоянии, хотя сама неопределенность указания на действователей предполагает некоторую дистанцированность от них автора: он не собирается подвергать сомнению очевидную истину, однако именно в силу своей очевидности она не нуждается и в какой-либо дополнительной аргументации. Рассказчика, кажется, в гораздо большей степени интересует другое: в чем причины того, что истина «не работает» — не идет впрок? Заметим, что универсальность ее утверждается предельно обобщенно мыслимым адресатом: мир в данном случае означает не только род человеческий, но и едва ли не всю тварь Божию.

Заданная степень обобщения особенно заметна на фоне более ранних воплощений древнего сюжета. Но это вовсе не значит, что Крылов не учитывал опыта предшественников — скорее наоборот: он не пропустил ничего хоть сколько-нибудь ценного, зацепил своим приметливым глазом, образно говоря, каждое лыко, годное в его строку, приспособил — да так, что читателю с налету и не распознать, что в басне исконно крыловское, а что позаимствовано у «первопроходцев» темы. К слову сказать, рифмой мир//сыр Крылов обязан своему ближайшему по времени предшественнику — графу Д. И. Хвостову, притчу которого «Ворона и сыр» (1802) завершает сентенция Лисицы:

Ворону хвалит мир , Когда у ней случится сыр [10] .

Другое дело, что в крыловском тигле смысл был переплавлен на прямо противоположный: у Хвостова в качестве льстеца выступает весь мир, тогда как у Крылова мир оказывается жертвой корыстных и коварных лицемеров-втируш. И жертвой — увы! — отнюдь не невинной. Заметим, что вселенское, глобальное, обозначенное в первом стихе, неожиданно (впрочем, подобные «неожиданности» и отличают настоящего мастера от дилетанта и ремесленника) соотносится с, на первый взгляд, предельно ничтожной частичкой мироздания — уголком сердца, в который всегда сумеет втереться льстец. И не только соотнесено, но, пожалуй, и уравновешено. Не в этом ли уголке коренится причина того, что обличения, проповеди и увещания оказываются в конечном счете столь неэффективны? И не в него ли метит своей басней Крылов?

Не будем торопиться с выводами — обратим пока внимание на то, что о сердце первым заговорил отнюдь не он, а В. К. Тредиаковский: его Лиска, получив сыр, насмешливо резюмирует:

Всем ты добр, мой Ворон; только ты без сердца мех .

В. Н. Капленко справедливо считает, что «современному рядовому читателю… вовсе непонятно» выражение без сердца мех, означающее ‘шкурка без сердцевины, чучело’. Думаю, однако, суждение современного исследователя требует уточнения. Дело в том, что «Словарь Академии Российской» (далее — САР4) содержит любопытное и уж точно неизвестное современному читателю значение существительного сердце — ‘мысль, помышление’ (соответственно и прилагательное безсердечный — ‘глупый’). Таким образом, Тредиаковский имеет в виду глупость, незадачливость Ворона, попавшегося на удочку хитрой Лисицы. Собственно, первый перелагатель античного сюжета на русский язык шел вослед Эзопу и его публикаторам-переписчикам, сопровождавших текст басни примечанием: «Басня уместна против человека неразумного». Именно неразумность Ворона высмеивают — кто напрямую, как, скажем, Федр, Игнатий Диакон, Лафонтен и Херасков, а кто намеком, обиняком (Сумароков, Хвостов) — и другие предшественники Крылова. Кажется, именно в этом ключе рассуждал и В. И. Водовозов: «…вся вина <Вороны> состоит в одной ее глупости», — а вслед за ним и Л. С. Выготский: «…ворона <…> изображена такой глупой, что у читателя создается впечатление совершенно обратное тому, которое подготовила мораль».

Но глупость, как известно, — не порок, а свойство, ее невозможно ни исправить, ни излечить, и в силу этого она сама по себе уже наказание — что ж усугублять страдания убогого существа, издеваясь над ним и выставляя на всеобщее посмеяние! Не по-людски как-то: Ворону пожалеть бы, а мошенницу — к позорному столбу… Но — не получается! Потому что интуитивно мы понимаем, что крыловская Ворона наказана вовсе не за природную глупость — недаром же плачевный (для нее) финал в известном смысле можно квалифицировать как «горе от ума», то, что выражено пословицей «на всякого мудреца довольно простоты»: дураки не думают и именно этим отличаются от тех, кто разумом наделен, — наша же героиня позадумаласъ и… проворонила свой завтрак! Оказывается, крыловская Ворона — «с сердцем мех» во всех значениях слова сердце, т. е. не лишена ни чувствительности (на бесчувственную тварь никакая лесть не подействует!), ни ума. Во всяком случае Крылов не торопится, а точнее, не склонен обвинять свою героиню в глупости.

«На фоне естественных действий Вороны, ее желания позавтракать внутреннее действие призадумалась (sic!) выглядит комично, нелепо, — замечает в связи с этим В. Н. Капленко. — Содержание ее „дум“ неизвестно и, должно быть, не стоит внимания» (курсив авт. — А. К) [17]Капленко В. Н. , указ. соч.
. На мой взгляд, это заключение страдает излишней категоричностью, а потому едва ли может быть признано справедливым. В первую очередь замечу, что собраться вовсе не значит желать. Комичным и нелепым поведение героини выглядит в первую очередь потому, что завтрак требует целого ряда подготовительных «мероприятий»: для начала надо взгромоздиться на ель, затем собраться (вознамериться) позавтракать. Крылов, как сейчас сказали бы, дает эту картину в «режиме реального времени»:

На ель Ворона взгромоздясь, Позавтракать-было совсем уж собралась…

«Задумчивость» героини оказывается совершенно неожиданным результатом этих предварительных — и очень немалых! — усилий. Для читателя. А вот Крылов, кажется, именно к этому и вел: образ позадумавшейся вороны — гениальная находка великого баснописца. Только у него мы находим эту характеристическую деталь, в силу которой его героиня на фоне предшественниц выглядит, прошу прощения за каламбур, белой вороной. Конечно же, уже сам вид впавшей в задумчивость Вороны не может не вызвать смеха, однако достижение чисто внешнего комического эффекта — мелковатая задача для поэта такого уровня, как Крылов. Смею утверждать, что содержание дум осчастливленной Вороны не только стоит пристального внимания, но и имеет исключительно важное значение для понимания смысла басни.

Мыслями, посетившими вещуньину голову в столь, как оказалось, неподходящий момент, мы займемся немного погодя — определив, как Ворона стала счастливым обладателем кусочка сыра, ибо причина ее неожиданной задумчивости, как кажется, каким-то образом связана с даром небес. Предшественники Крылова выставляли своих падких на лесть разинь нечистыми на руку (виноват, лапу, точнее — клюв):

Однажды ворон своровал с окошка сыр… [19]
Негде ворону унесть сыра часть случилось…
Ворона негде сыр украла И с ним везде летала…
И птицы держатся людского ремесла. Ворона сыру кус когда-то унесла…
Однажды после пира Ворона унесла остаток малый сыра, С добычею в губах не медля на кусток Ореховый присела.

«Сумароков <…> удачно заменяет Ворона вороной, тем самым существенно меняя сам регистр притчевого рассказа: по Эзопу, хитрая лиса обманула мудрого ворона — по Сумарокову, — разиню-ворону, — пишет в связи с этим С. А. Фомичев. — Так подготавливается гениальная крыловская строка <…>: „Вороне где-то Бог послал кусочек сыру…“ Здесь — бездна пространства. В самом деле, Вороне <…> оказал помощь… сам Бог, но сколь ничтожен Божий дар — всего кусочек сыра. „Чем Бог послал“, — обычно говорит хозяин, угощая гостя. Но у Крылова здесь вполне очевидный иронический парафраз: каждому же ясно, что Ворона где-то сыр украла <следуют ссылки на тексты Тредиаковского и Сумарокова. — А. К.>. Так подготавливается изначально неожиданный, но закономерный финал басни: вор (плутовка) у вора (разини) украл» (курсив авт. — А. К.).

Боюсь, у Крылова дело обстоит несколько иначе. Для начала отмечу, что в это построение, видимо, вкралась хронологическая неточность. Пальму первенства в деле обращения Ворона в Ворону принадлежит скорее всего М. М. Хераскову: его «Ворона и Лисица» была опубликована в 1756 г.. Впрочем, это не меняет сути дела: если Ворона «ускромила» кусочек сыру, то и поделом ей. Но тогда мораль в том виде, в каком ее дал Крылов, тем более не нужна — точнее, звучать она должна была бы примерно так: уж сколько раз твердили миру, что воровать — грех и на хитрого вора всегда найдется еще более хитрый. Или так: умеешь воровать — умей ворованное удержать, бди, ибо есть и вороватее тебя, а вообще в мире вор на воре и вором погоняет… Твердить такому миру какие-то истины и впрямь бесполезно, все будет не впрок — «есть от чего в отчаянье прийти»!..

Кроме того, поговорке «вор у вора дубинку украл» в значительно большей степени соответствует другая басня Крылова — «Купец» (1830), которую завершает такая мораль:

Почти у всех во всем один расчет: Кого кто лучше проведет, И кто кого хитрей обманет.

Тем не менее, определенное типологическое (и даже лексическое) сходство «Купца» и «Вороны и Лисицы» действительно существует — в своем месте мы обсудим этот вопрос подробнее.

Вернемся к рассуждениям С. А. Фомичева. В них нельзя не заметить неувязки, а именно определения финала басни как «изначально неожиданного». Что неожиданного в том, о чем совершенно недвусмысленно твердили буквально все предшественники Крылова? Чем же в таком случае великий баснописец от них отличается? Неужели только «жучками в епанечках»? Напомню, что последние, по объяснению Г. Р. Державина, есть «посредственные мысли, хорошо сказанные, чистым слогом», и тем самым «делают красоту сочинения». Короче говоря, неужели поэт, внуком которого ощущает себя многомиллионный народ, отличен от прочих виршеписцев лишь своим слогом? Спору нет, неповторимость стиля, так сказать, свой голос — уже немало, и без «лица необщего выраженья» истинный художник непредставим. И все же нельзя забывать, что «свой голос» имеет и Ворона. А вот со своей неповторимой, «непосредственной» мыслью у нее незадача. Думаю, стоит прислушаться к безусловно справедливой оценке С. А. Фомичева зачина крыловской басни и без предвзятости постараться вникнуть в «бездну пространства» (Н. В. Гоголь) ее смысла.

Естественность, непринужденность (или, если воспользоваться пушкинским словцом, небрежность), с которой Крылов ведет свое повествование, настолько подкупает, что читатель (слушатель) попросту не замечает одной, назовем это так, странности, которая, однако, отчетливо видна на фоне ранней версии стиха 6-го:

Первая публикация (1808 г.)

Сбиралась уж клевать кусочек свой сырку

Окончательная редакция

Позавтракать-было совсем уж собралась

Для полноты картины стоит привести рукописные варианты этого стиха:

За сыр было уже Ворона принялась
За завтрак уж было Ворона принялась

Очевидно, что поэт стремился к наиболее адекватному обозначению действий персонажа, причем наименее удачным со всех точек зрения следует признать промежуточную версию, представленную в «Драматическом вестнике» 1808 г.: «кусочек сырку» можно съесть, проглотить, слопать и т. п., но не клевать, т. е. долбить, щипать клювом, — что там долбить? Понятно, почему не прошли и рукописные варианты: глагол принялась предполагает начало более-менее длительной трапезы, кусочка для которой явно маловато, если, конечно, не предположить в Вороне наклонности к гурманству. Заметим, однако, что во втором по счету черновом варианте уже довольно явственно проступают очертания окончательной редакции.

Обратим внимание и на то, что из стиха исчезает сыр: важен оказывается не объект действия, а само действие, процесс, в процессе же не столько его содержание (поедание, насыщение), а его, так сказать, «ритуальность», включенность в определенный распорядок. Поясню, что я имею в виду. Существительное завтрак и производный от него глагол позавтракать не только обозначают утренний прием пищи, но и предполагают существование других содержательно подобных действий, а именно полдника, обеда и ужина. Посланный кусочек сыра — не добыча [25]Ср. у М. М. Хераскова: «Ворона… Искала места, где пристойнее ей сесть, // Чтобы добычу съесть…» — и у Д. И. Хвостова: «С добычею <…> на кусток <…> присела».
, пожива, трофей, хабар и т. п.д.е. нечто такое, что требует маломальского труда, ловкости, смекалки и пр., но самый что ни на есть обыкновенный завтрак. Только учитывая эту коннотацию, можно объяснить на первый взгляд невероятно странное поведение Вороны: она вовсе не спешит съесть посланную небесами пищу.

В чем же причина неторопливости этой птички Божией? Полагаю, в том, что, во-первых, она… сыта: минувшим днем и завтракала, и обедала, и уж, вне всякого сомнения, ужинала, причем настолько плотно, что не успела нагулять зверского аппетита — во рту оголодавшей Вороны кусочек сыра не задержался бы ни на мгновение, тут и думать нечего! А во-вторых, крыловская вещунья, очевидно, не отличается особой стройностью и худощавостью и в буквальном смысле тяжела на подъем, ибо взгромождается, т. е. потихоньку, шаг за шагом, с трудом взбирается пешком — не взлетает! — на ель.

Но как тогда быть с происхождением завтрака — кусочка сыра? Как понимать формулу Бог послал? Р. С. Кимягарова рассматривает это выражение как иносказание со значением ‘о том, что есть, имеется’ — и приводит еще один случай использования Крыловым этой конструкции в басне «Купец»: «Бог олушка послал», — этими словами купец резюмирует свой рассказ о том, что ему удалось сбыть с рук гнилое сукно простофиле-покупателю, который, однако, как выясняется позже, в свою очередь обманул мошенника, всучив тому фальшивую «сотняжку». Совершенно очевидно, что по крайней мере в этом случае выражение Бог послал невозможно истолковать предложенным современным лексикографом образом. Вместе с тем заметим, что в обоих случаях — и в «Вороне и Лисице», и в «Купце» — фразеологизм маркирует ситуацию, которую можно квалифицировать как плутня, обман, надувательство и т. п.

С. А. Фомичев, склонный видеть в зачине крыловской басни «вполне очевидный иронический парафраз» фразеологизма «чем Бог послал»: «каждому же ясно, что Ворона где-то сыр украла», — кажется, ближе к истине. От безоговорочного согласия с мнением авторитетного исследователя меня удерживает лишь два взаимосвязанных соображения.

Первое: что, если мы имеем дело вовсе не с фразеологизмом или иносказанием? Что, если все надо понимать прямо, без экивоков, буквально — т. е. Крылов ведет речь не о том, что Вороне посчастливилось, выпала удача, повезло, подфартило и т. п., а о том, что Бог действительно послал ей на завтрак кусочек сыру — так же, как посылал хлеб насущный и раньше: вчера, третьего дня, неделю, месяц назад и т. д. — всегда? Разве не об этом совершенно недвусмысленно сказано в Писании: «Взгляните на птиц небесных: они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы; и Отец ваш Небесный питает их» (Мф. 6:26)? Святой евангелист Лука эту же мысль выразил еще более подходящим к нашему случаю образом: «Посмотрите на воронов: они не сеют, не жнут; нет у них ни хранилищ, ни житниц, и Бог питает их» (Лк. 12:24). Конечно, ворон и ворона — не одно и то же, но столь уж существенна разница? Ведь и тот, и та — «птицы небесные» и пищу свою получают на вполне законных основаниях!

И второе: то, что Ворона где-то сыр украла, ясно многим, положим даже, подавляющему большинству, в том числе и мне, но — не каждому! Кто-то — пусть он будет представлен всего лишь одним голосом! — с этим точно не согласится. Думаю, читателю ясно, что этот кто-то — сама Ворона.

Приглядимся к первой строке басенного рассказа:

Вороне где-то Бог послал кусочек сыру…

Сказано и впрямь гениально: останься от всей басни только этот эпически размашистый стих, по нему, как по апеллесовой черте, сразу распознали бы руку мастера… Впрочем, оставим оценки критикам — займемся смыслом. Предшественники Крылова делали Ворону (Ворона) активным субъектом действия (примеры см. выше) — Крылов превращает ее в пассивного получателя благ, однако не все так просто.

Обратим в связи с этим внимание на инверсию в зачине басни. В прямом порядке фраза звучала бы так: Бог послал где-то кусочек сыру Вороне. Можно даже предложить не столь неуклюжую — более «ямбическую» — версию: Господь послал сырку Вороне.

Информационное наполнение (как сейчас принято говорить — контент) сохранилось, а вот смысл совершенно преобразился — лишнее доказательство тому, что в художественном тексте не действуют арифметические правила: от перемены мест слагаемых сумма меняется, да еще как! При прямом порядке слов субъект действия — Бог (Господь) — стоит на первом месте, действие соответственно мыслится продолжением субъекта, проявлением его воли. Объекты же действия грамматически дистанцированы от субъекта: сначала идет объект прямого воздействия (сыр, прямое дополнение) и только затем — объект-адресат (Ворона, косвенное дополнение). По сути происходящего Ворона должна занимать последнее, периферийное место, но стоит на первом, главном. Невольно вспоминается в связи с этим: «Так будут последние первыми, и первые последними, ибо много званых, а мало избранных» (Мф. 20:16) — последняя оказалась первой, избранной, единственной достойной! И едва ли при этом действователь — Бог — не превращается в инструмент, средство, нечто второстепенное по отношению к адресату — то, что существует лишь для того, чтобы у кого-то ежедневно было набито брюхо! Разделяющее объект и действователя обстоятельство места, выраженное неопределенным наречием где-то, кажется, увеличивает дистанцию между ними и в еще большей степени размывает образ действователя. В этом легко убедиться, просто опустив обстоятельство — вольный ямб допускает подобный эксперимент:

Вороне Бог послал кусочек сыру…

Очевидно, что подобное строение в значительной степени нивелирует энергию инверсии, заставляя при чтении акцентировать вторую стопу, тем самым переводя Бога на соответствующее ему главное место.

Подчеркну, однако, что в таком свете происходящее видится отнюдь не рассказчику — он-то едва ли не самоустраняется (и практически ничем не выдает своего присутствия), как бы предоставляя ситуации возможность развиваться в направлении, заданном ей самим персонажем. Здесь имеет смысл вновь обратиться к басне «Купец» — в ней фразеологизм Бог послал, вложенный в уста пройдохи, естественно, служит средством характеристики персонажа, который мыслит о Творце исключительно как о подручном, сообщнике в мошенничестве. Причем в рукописи эта мысль звучала более отчетливо по сравнению с окончательным вариантом:

Сам Бог послал мне олушка.

Вместе с тем в обоих — рукописной и печатной — редакциях сохраняется прозрачная фоновая апелляция к фразеологизму олух Царя Небесного: кого же еще мог послать Бог к обманщику, как не Своего олуха! Нельзя в связи с этим не отметить и перекличку с «Вороной и Лисицей»: плутовка недаром предполагает наличие ангельского голоска у обладательницы кусочка сыра. В САР4 словосочетанию посвящена отдельная статья: «Когда говорится о голосе, значит сладостный, весьма приятный, пленяющий, в восторг приводящий. Ангельский голос. Он поет Ангельским голосом» (курсив источника. — А. К.). Однако, как известно, в переводе с греческого ангел значит ‘вестник’. При этом как основное значение дается следующее: «В священном писании чрез Ангела разумеется существо духовное, умное, первое в достоинстве между тварей». Думаю, что исключать апелляцию к первичной семантике и учитывать только переносное значение прилагательного ангельский, как это делает Р. С. Кимягарова, не вполне корректно: постоянное балансирование на грани прямого и переносного смыслов — важнейший принцип крыловской поэтики. Впрочем, не будем забегать вперед. Пока еще раз подчеркну: поскольку И. А. Крылов рассматривал свои «Басни в девяти книгах» как целостный текст, можно практически утверждать, что выражение Бог послал в обоих случаях («Ворона и Лисица» и «Купец») соотносится со сферой ощущений и оценок персонажей, а не рассказчика.

Важно заметить, что приведенная только что цитата из Писания снабжена в Евангелии от Луки своего рода корректирующим разъяснением: «… когда зван будешь <на брак>, придя, садись на последнее место, чтобы звавший тебя, подойдя, сказал: друг! пересядь выше; тогда будет тебе честь пред сидящими с тобою, ибо всякий возвышающий сам себя унижен будет, а унижающий себя возвысится» (Лк. 14:10–11). Наша «избранная» героиня, «первая в достоинстве между тварей», как раз возвышает — взгромождает — себя сама (в ранней редакции «возвышение» было обозначено напрямую: «На дерево повыше взгромоздясь») и в результате оказывается униженной, тогда как унижающая себя лестью Лисица «возвышается», унося с собой знак высоты и избранности — кусочек сыру… И удалось ей это, потому что плутовка оказалась великолепным психологом и сумела проникнуть в мысли счастливой «держательницы» Божьего дара!

Прежде чем совершить подобное «проникновение» в потаенный уголок сердца несостоявшейся царь-птицы, надо сделать одно немаловажное замечание относительно многострадального глагола, использованного Крыловым для обозначения состояния собравшейся позавтракать героини, — позадумалась. Современному читателю его семантика может показаться совершенно прозрачной, наиболее искушенный, пожалуй, отметит налет разговорности (если не просторечности) или легкий привкус архаичности — редко кто использует его в наши дни. И до такой степени редко, что и в печати, и в устном исполнении его постоянно заменяют более привычным — призадумалась. Более того, составитель «Словаря басен Крылова» ничтоже сумняшеся толкует интересующую нас лексему как ‘задуматься немного, призадуматься’, уравнивая семантику двух разных глаголов и превращая их в синонимы, а тем самым фактически узаконивает подмену одного другим.

А делать этого ни в коем случае нельзя. И не только потому, что волю автора надо уважать, так сказать, из элементарной вежливости, но и потому, что речь идет о поэтическом тексте. Современник Крылова английский поэт С. Т. Кольридж как-то поделился своими «домашними определениями» поэзии и прозы, под которыми подпишется любой одержимый высокой страстью «для звуков жизни не щадить»: «Проза — слова в наилучшем порядке; поэзия — лучшие слова в лучшем порядке». Русский народ выразил сущность поэтического искусства короче и, пожалуй, не менее точно пословицей из песни слова не выкинешь. Руководствуясь этими соображениями, присмотримся к выбранному Крыловым глаголу.

Для начала необходимо отметить весьма выразительную фонетическую перекличку ПОЗАвтракать — ПОЗАдумалась. Процессы приема пищи и мышления, таким образом, парадоксально сближены — по крайней мере последний оказывается едва ли не следствием первого!.. Тут невольно вспоминается знаменитый монолог Павла Афанасьевича Фамусова, открывающий II действие «Горя от ума»:

Куда как чуден создан свет! Пофилософствуй — ум вскружится; То бережешься, то обед: Ешь три часа, а в три дни не сварится!

Обращает на себя внимание тот факт, что философствование, вызванное гастрономическим воспоминанием (о форелях Прасковьи Федоровны), производит на Фамусова эффект, сходный с тем, что испытала Ворона, наслушавшаяся Лисицыных комплиментов, — головокружение! Но это к слову… Вернемся к предмету нашего обсуждения — глаголу позадумалась. Прозрачность его семантики, о которой я говорил выше, обманчива и отнюдь не сводима к указанному Р. С. Кимягаровой значению. Приставка по- придает глаголу значение начала действия, причем интенсивного, длительного, протяженного во времени, тогда как семантика префикса при- сообщает оттенок незавершенности, так сказать, «половинчатости» и кратковременности действия. По крайней мере именно так трактовали глагол призадуматься составители САР4 в конце XVIII столетия: ‘несколько задуматься’.

Итак, наша героиня задумалась не только надолго — в течение этой задумчивости Лисица учуяла, затем увидела сыр, подошла к дереву и приняла решение, как действовать! Но в таком случае — если бы Крылову в первую очередь было важно подчеркнуть длительность паузы — почему бы не использовать соответствующий глагол, например, позамешкалась, да чуть (вдруг) замешкалась (помедлила), слегка замешкалась и т. п.? Замена вполне соответствует ритмическому рисунку. Более того, вольный ямб позволяет вообще обойтись без этого полустишия и тем самым прибавить динамики в сюжет:

Позавтракать-было совсем уж собралась, А сыр во рту держала.

И будто бы вообще ничего не изменилось! Но это, конечно, не так. Крылову нужна не просто Ворона или медлительная, вялая, нерасторопная Ворона, но Ворона задумавшаяся. К слову сказать, у нашего баснописца всего два «задумчивых» героя — помимо Вороны, это еще Котенок из басни «Котенок и Скворец» (1825), о котором рассказывается:

Вот как-то был в столе Котенок обделен. Бедняжку голод мучит. Задумчив бродит он, скучаючи постом; Поводит ласково хвостом И жалобно мяучит.

Как видим, задумчивость Котенка сопряжена с довольно-таки неприятными, даже мучительными ощущениями. А может, не только сопряжена? Заглянем в Академический Словарь — все-таки с момента появления на свет «Вороны и Лисицы» прошло с лишком два века, язык в течение столь длительного срока претерпел серьезные изменения, которые могли коснуться и глагола задуматься//задумываться…

Вот толкования — признаюсь, неожиданные — интересующего нас глагола и производных от него лексем:

ЗАДУМЫВАЮСЬ

1) услышав о чем-нибудь неприятном в смущение прихожу, безпокоюсь мыслями;

2) подвержен бываю задумчивости, страдаю задумчивостию.

ЗАДУМЧИВЫЙ

1) тот, которой задумывается; подверженный задумчивости;

2) печальный, в печали находящийся.

ЗАДУМЧИВО задумавшись, смущенно, печально, или углубись в размышление.

ЗАДУМЧИВОСТЬ склонность безпрестанно помнить, мыслить о печали своей, заниматься одним только тем предметом, который дух наш терзает и ничем оскорбительных воображений не разбивает; от котораго горестнаго чувство вания и самая жизнь делается несносною.

Что касается «горестнаго чувствования» Котенка, то тут все понятно: его дух терзаем «одним только предметом» — голодом, оттого он и «жалобно мяучит», и «задумчив бродит». Но ведь Ворона-то, по нашему предположению, сыта! Отчего же она смущена, беспокойна, печальна, горюет — словом, отчего самая жизнь сделалась для нее несносною? С чего бы ей так загрустить — ведь «хлеб насущный», т. е. сыр получила? Уж не в ничтожности ли Божьего дара (С. А. Фомичев) корень зла? Сомнительно: дареному коню, как говорится, в зубы не смотрят, да и кому судить о справедливости Провидения? В чем же тогда дело? Думаю, ответ на вопрос следует искать в тексте басни. Вспомним: Крылов показывает Ворону в двух четко противопоставленных состояниях — грусти («позадумалась») и радости («от радости в зобу дыханье сперло»). Радость заместила печаль! Ну, а радость, как известно, вызвали «приветливы Лисицыны слова», попавшие точнехонько в тот самый уголок сердца, о чем и предупреждал баснописец. Не бестолковость, а гордыня и тщеславие — причина того, что Ворона сначала лишилась разума, а затем и своего завтрака!

Именно в самолюбование метит Крылов, и это подтверждает текст басни. Вдумаемся в «приветливы слова» его плутовки.

Первое же произнесенное ею слово — обращение голубушка — Р. С. Кимягарова толкует как «экспресс. к голубка во 2 знач.», т. е. ‘ласковое обращение к женщине’ (все выделено авт. — А. К.). Такое переносное значение было зафиксировано и в С АР4 Согласен: Ворона — не Ворон, т. е. не мужчина, а женщина, точнее, самка. Но правомерно ли нормы человеческого этикета безоговорочно переносить на мир животных? Басня при всей своей аллегоричности (и уж тем более крыловская басня!) сохраняет за зверьем нечто имманентно «звериное». Если проще, то ни в коем случае нельзя забывать о том, что Ворона не только женщина, но и — в первую очередь! — ворона, т. е. птица. Более того, я готов даже допустить, что в устах Лисицы голубушка и впрямь традиционное ласковое обращение к женщине. А в голове вещуньи?

Необходимо заметить: голубушка у Крылова появилась не на пустом месте. В первый раз Ворону назвала голубкой Лиса в басне М. М. Хераскова:

Я б целый день с тобой, голубка , просидела, Когда бы ты запела…

Совершенно очевидно, что здесь голубка функционирует в роли ласкового обращения к женщине: голуби не поют, а воркуют, и любителей слушать их воркотню целый день сыщется, мягко говоря, не так много. По крайней мере лаврами певческого мастерства человечество с незапамятных времен увенчало соловья — никак не голубя.

С другой стороны, у А. П. Сумарокова встречаем обращение, очень похожее на то, что использовал Крылов:

Дружок, Воронушка , названая сестрица!

То, что Крылов учитывал опыт Сумарокова, никакому сомнению не подлежит — достаточно указать хотя бы на такие лексические заимствования, как светик, носок и сестрица, или почти скопированный стих: «Какие ноженьки, какой носок…» // «Какие перушки! какой носок!». Не прошли мимо внимания Крылова и рифма душа — хороша // дыша — хороша, и тройное созвучье на — ица: ЛисИЦА — сестрИЦА [53]Эту рифму у Сумарокова позаимствовал Хвостов: «… коварная лисица // Сказала напрямки: „Не верь хвале, сестрица…“».
 — птИЦА // сестрИЦА — мастерИЦА — царь-птИЦА. Другое дело, что указанные заимствования преобразились: версификационные и лексические находки Хераскова и Сумарокова, в большей или меньшей степени случайные, под пером Крылова обрели статус обязательности, необходимости — это действительно «лучшие слова в лучшем порядке». Так, обстоятельство чуть дыша «отыграет» в знаменитом стихе «от радости в зобу дыханье сперло» (состояние Вороны пародийно повторяет состояние Лисицы!); тройная же рифма у Крылова на самом деле гораздо сложнее, изощреннее: сеСТРИЦА — маСТеРИЦА — ЦаРь-пТИЦА [55]Эти СТРЦ особенно ярко проявляются на фоне придыхательного шепотка вступления: «ГолубуШка, как хороШа! // Ну Што за Шейка, Што за глазки!».
, — а сумароковские ноженьки легко выбраковываются: Лисица видит сыр и… его, так сказать, «рамку» {шейку, глазки, перушки, носок), ничего кроме, какие уж там ноженьки! Впрочем, с портретными чертами Вороны, которых удостаивает своего восхищения Лисица, дело обстоит не так просто — помимо указанной, есть еще одна причина отбора именно этих, а не иных деталей, но об этом мы поговорим немного погодя.

Крылов явно почувствовал психологическую неубедительность и обращения Воронушка: уменьшительно-ласкательный суффикс, пожалуй, не столько смягчает, сколько подчеркивает «воронью сущность» адресата: ворона остается вороной, как ни крути. А вот когда Ворона зовется Голубушкой, ситуация меняется, и радикальным образом.

Как должен среагировать Евгений на то, что к нему обращаются, допустим, Агафон? Или Акулина — на то, что ее назвали Селиной? Вероятно, в первую очередь они оглянутся кругом — в поисках тех самых Агафона и Селины, а затем постараются поправить говорящего и т. п. Кстати, наша Ворона, даже будучи самой здравомыслящей вороной в мире, могла бы все равно остаться без завтрака — от неожиданности и изумления (мол, что ж это творится с Лисицей, белены объелась, что ли, коль меня, Ворону, величает Голубушкою?!) широко разинув рот!..

Но в том-то и дело, что обладательница кусочка сыра ни капли не удивилась — «проглотила» двусмысленное приветствие, не поморщившись и не поперхнувшись, как должное. Стоит заметить, что Голубушка стоит в начале стиха и в начале прямой речи — и в силу этого начинается с прописной буквы. Вместе с тем эта графическая особенность исподволь, по крайней мере визуально возводит нарицательное существительное в статус имени собственного. Кроме того, «приголубив» Ворону, плутовка кардинально меняет и цветовые характеристики адресата своей лести: ворона естественным образом ассоциируется с темными, мрачными тонами, символизирующими низовую, «плотскую» (т. е. подверженную тлению), нечистую, смертельную, греховную и даже адскую сторону бытия, тогда как голубушка — со светлыми, высокими, чистыми, небесными, которые традиционно соотносятся с красотой, непорочностью, духовной, божественной природой, колоритом Жизни. Ворон (ворона) — голубь (голубица) составляют одну из символических оппозиций, корни которой уходят в глубокую древность.

Надо сказать, что Лисица (разумеется, с подачи Крылова) исключительно точно выстраивает свою хвалу: композиция держится на четко обозначенных перекличках, играющих роль смысловых скреп. Так, голубушка отзовется затем ангельским голоском и в довершение — светиком. Еще раз подчеркну: в художественном мире крыловской басни «работают» оба — как переносное, так и первичное — значения. А вот то, какое из них актуализируется, зависит от того, в пространство сознания какого именно персонажа попадает слово. Вполне можно допустить, что, называя Ворону светиком, Лисица всего лишь использует «выражение приветственное, изъявляющее ласку», а предполагая у нее наличие ангельского голоска, имеет в виду вовсе не небесную природу его, а только нежность и «приятство». Однако правка, которую Крылов вносил в текст на протяжении ряда лет, позволяет утверждать обратное: поэт снимает сравнение с соловьем, продержавшееся довольно долго — в первых трех публикациях басни:

Я, чай, ведь соловья ты чище и нежнее (1808)
Я, чай, ведь ты поешь и соловья нежнее (1809, 1811)

В свое время «соловьиная» тема получила — стоит признать, довольно неуклюжее — воплощение у Сумарокова:

Ворона горлышко разинула пошире, Чтоб быти соловьем…

Однако в значительно большей степени источником не удовлетворившего Крылова стиха могла послужить хвостовская притча:

Я чаю, голосок Приятен у тебя и нежен и высок.

Заметим, однако: Крылов старательно вычищает из речи Лисицы «прямую описательность» — не остается ни одной портретной детали, обозначающей какое бы то ни было конкретное качество. Единственный сохранившийся эпитет — ангельский — метафоричен и в силу этого двусмыслен (кто-то справедливо заметил, что «внутренне метафора всегда иронична»). Да и тот подан в модальности предположительности: «И, верно, ангельский быть должен голосок»! На этой особенности монолога рыжей обманщицы мы еще остановимся в своем месте, а пока два слова о возможном генезисе этого эпитета.

«Ворона глупая» из притчи Хвостова от радости мечтала, Что Каталани стала…

Большинству современных читателей имя красавицы-итальянки, обладательницы сопрано дивной красоты и высоты, известно скорее всего по заключительным строкам пушкинского мадригала «Княгине 3. А. Волконской» (1827), а вот в начале XIX столетия оно было едва ли не нарицательным, что, собственно, и демонстрирует хвостовская притча. Изюминка здесь, однако, в том, что Каталани звали… Angelica, Анджелика. Имя происходит от латинского ‘angelicus’, что в переводе означает ангельский [62]Мне не удалось найти каких-либо документальных свидетельств, однако трудно удержаться от предположения, что это обстоятельство, подкрепленное неземным голосом и красотой Каталани, обусловило появление адресованных певице всякого рода мадригалов, посланий и эпиграмм.
. Таким образом, стих Хвостова, возможно, подтолкнул, помимо прочих причин, Крылова на замену соловьиного пения ангельским голоском. Впрочем, на истинности высказанной гипотезы я не настаиваю, тем более, что решающего значения для понимания сути описанного у Крылова она не имеет, тогда как то, какое действие льстивые речи производят в сознании вещуньи, — отнюдь немаловажно. Можно ли, например, исключить, что светик с ангельским, соединившись в ее голове, превратятся в сочетание ангел света, которое в конечном счете Ворона отнесет к себе самой? Не этого ли эффекта и добивается коварная Лиса? Во всяком случае на наших глазах она преображает «смуглянку» ворону в «белянку» голубку, буквально черное выдает за белое. Такого рода словесные манипуляции, как известно, имеют четкое терминологическое определение: инверсия. Но с инверсией мы уже сталкивались в самом начале басенного рассказа. Тогда мы предположили, что поэт прибег к этому приему с вполне определенной целью — указать на инвертированность сознания героини. Что ж, кажется, это не было ошибкой: Ворона принимает «приветливы Лисицыны слова» за чистую монету именно потому, что льстица говорит на ее языке, и то, что она хочет услышать!

Однако вернемся к композиционным особенностям «похвального слова». Выше мы уже отметили, что взор Лисицы прикован к «лицу» Вороны: шейку, глазки, перушки, носок в совокупности обрамляют вожделенный кусочек сыра. Но это только внешняя сторона, самый верхний слой смысла — все обстоит гораздо интереснее. Дело в том, что у «приветливых слов» Лисицы имеется культурно-исторический прецедент, ориентацию на который — хотя бы на подсознательном уровне — не могли не различать современники баснописца. Итак, схема похвалы такова:

голубушка > красивое «лицо» > «сладостный, весьма приятный, пленяющий» голос > просьба спеть.

А теперь вспомним: «Голубица <…> покажи мне лице твое, дай мне услышать голос твой, потому что голос твой сладок и лице твое приятно» (Песн. 2:14). Совпадение практически стопроцентное. Однако это не единственная перекличка крыловской басни с ветхозаветной «Песнью песней». Буквально следом за приведенным стихом читаем: «Ловите нам лисиц, лисенят, которые портят виноградники, а виноградники наши в цвете» (Песн. 2:15). Если принять распространенное мнение, согласно которому виноградники аллегорически обозначают красоту, чистоту, свежесть, молодость Суламиты — т. е. ее природные дары, — то ее признание в том, что она «собственного виноградника <…> не стерегла» (Песн. 1:5), довольно легко экстраполируется на басенную ситуацию: Ворона не сберегла своего «виноградника» — и речь идет, конечно, не столько о кусочке сыра, сколько о внутреннем мире, деформированном самолюбованием и тщеславием.

Пожалуй, сопоставление с «Песнью песней» позволяет объяснить еще одну странную деталь, а именно породу дерева, на котором расположилась на завтрак Ворона. «В докрыловской традиции <…>, — пишет в связи с этим С. А. Фомичев, — казалось несущественным, на дерево какой породы уселась ворона со своей добычей (только у Сумарокова сказано конкретно: „на дуб села“). У Крылова же — ель; возможно, это подсказано известным русским обычаем вывешивать на кабаке еловую ветку, что обусловило фразеологическую синонимичность: ель — кабак; ср.: „идти под елку“ (в кабак); „елка (кабак) чище метлы подметает“» (курсив авт. — А. К.). В эти рассуждения вкралась явная неточность: в докрыловской традиции о породе дерева говорилось не только у Сумарокова — в поле зрения исследователя не попала Ворона из притчи Д. И. Хвостова, присевшая «на кусток ореховый». Представить ворону, сидящую на кусте орешника, довольно трудно — кажется, «отец зубастых голубей» здесь, как это часто с ним случалось, несколько увлекся. Однако отдадим ему справедливость: именно он первым понизил статус «пиршественного» локуса — Крылов же «всего лишь» придал находке Хвостова более естественное «хвойное» обличье.

Но что сказать о «кабацком» генезисе крыловской ели? Полностью исключать возможность существования указанной С. А. Фомичевым ассоциации не следует, однако квалифицировать ее скорее надо как фоновую, маргинальную. Во всяком случае басня не содержит каких-либо дополнительных «зацепок» такого рода. Полагаю, что ель у Крылова навеяна ветхозаветным текстом: «ложе у нас — зелень; кровли домов наших — кедры, потолки наши — кипарисы» (Песн. 1:15–17). В Библии (в том числе и в «Песни песней») образ кедра, как правило, выступает в качестве метафоры (или элемента сравнения) красоты, богатства, роскоши, крепости, долголетия, мудрости, царственности. Другое дело, что исполненный поэзии библейский образ в пространстве русской басни теряет свою символическую насыщенность: фигурально говоря, остается лишь «хвойность» дерева, избранного Вороной для утренней трапезы. Это и понятно: кипарис и кедр не столь обильно произрастают на Ближнем Востоке и в силу этого высоко ценились в древности, тогда как на Руси ельники не переводятся. Получается, что «царь-птица» облюбовала себе как бы «царственное древо» — что ж, как говорится, по Сеньке и шапка…

Но вернемся к нашим сопоставлениям. Сближает Ворону с героиней «Песни песней» и портретная деталь: «…черна я, но красива… Не смотрите на меня, что я смугла…» (Песн. 1:4–5). Однако смуглость кожи Суламиты — не врожденный, а благоприобретенный признак: «солнце опалило меня: сыновья матери моей разгневались на меня, поставили меня стеречь виноградники» (Песн. 1:5), — объясняет она. А что, интересно, сказала бы о своей черноте Ворона?

Не менее интересные результаты дает сравнение развернутых портретных характеристик ветхозаветного и басенного персонажей:

Как видим, структуры портретов практически совпадают — за исключением того, что общая оценка облика (привлекательность) в первом случае заключает, во втором — открывает описание; кроме того, в портрете Суламиты сначала упоминается нос, а после волосы, тогда как перушки (Вороньи «волосы») предшествуют носку. А как иначе? Сыр, как магнит, притягивает взор голодной Лисицы, которая и Ворону-то увидела не сразу — лишь после того, как ее «сыр пленил».

Но главное, конечно, в том, что монументальные, по-восточному роскошные сравнения, которыми оперирует слагатель «Песни песней», в басне напрочь отсутствуют — единственная метафора ангельский голосок имеет гипотетический статус. Как уже отмечалось, в отличие от предшественников Крылов не использует оценочных эпитетов и всякого рода уподоблений, очищая от них в процессе редактирования монолог Лисицы («хороша» — в большей степени констатация факта, нежели субъективная оценка) — оценочность переносится в уменьшительно-ласкательные суффиксы и интонационно-синтаксическое оформление. Здесь-то, думается, и надо искать ответ на вопрос, поставленный в названии статьи.

Начнем с того, что «монолог» Лисицы был, так сказать, предварительно «обкатан» Крыловым в шуто-трагедии «Подщипа» (1800).

Ну где есть личико другое так беленько, Где букли толще есть, где гуще есть усы, И у кого коса длинней твоей косы? Где есть такой носок, глазок, роток, бородка И журавлиная степенная походка? —

расхваливает Цыганка самозваного жениха Подщипы немецкого принца Трумфа. Комментируя сходство реплик Лисицы и Цыганки, С. А. Фомичев пишет: «…здесь, как и в крыловской басне, нет, по сути дела, ни одного слова лжи, разве что подсюсюкивание („носок, глазок, роток, бородка“) и точный расчет на убежденность глупца в своих самоочевидных достоинствах» (курсив авт. — А. К) [70]Фомичев С. А. указ. соч. — С. 269.
. В целом справедливо, однако, различия сопоставляемых фрагментов не менее, а может, и более значимы — по крайней мере в плане изучения динамики роста поэтического мастерства Крылова.

Реплика Цыганки — грубая, неприкрытая лесть и — тут никак не могу согласиться с комментатором! — именно ложь: и «личико другое так беленько» где-то есть, и букли потолще, и усы погуще можно сыскать, и косу длинней Трумфовой и т. д. Сами использованные в данном случае синтаксические конструкции содержат необходимость сравнения той или иной черты (свойства) внешности с подобными чертами других представителей рода человеческого, а в силу этого проблематичны и вызывают у адресата лести справедливое недоверие:

Так тфой не лицемеришь ?

И Цыганка вынуждена прибегнуть к дополнительной аргументации: Взглянись лишь в зеркало, так лучше мне поверишь.

Что касается «журавлиной степенной походки», то уподобление по природе своей указывает на определенную вторичность обладателя качества, эталоном которого считается его естественный, а значит, первичный, главный носитель.

А вот речь Лисицы и впрямь не содержит ни слова лжи, да и неоткуда ей взяться, ибо состоит она — когда дело идет о конкретных чертах Вороньей внешности — из назывных нераспространенных: «что за шейка, что за глазки!» — и, скажем так, «условно распространенных» конструкций: «Какие перушки! какой носок!». Определительные местоимения какие, какой по сути бессодержательны, а эмоциональное наполнение может трактоваться сколь угодно широко — восхищение, удивление, негодование, возмущение, осуждение и т. п. — точно так же, как и у частиц что за или ну и. Сказки же тоже можно рассказывать о чем и какие угодно… Расточаемые Лисицей похвалы в высшей степени двусмысленны, и потому Л. С. Выготский прав и неправ одновременно, считая, что плутовка откровенно и язвительно издевается над Вороной. Прав — потому что как издевательство их воспринимает объективный реципиент, который ничего привлекательного в облике вороны не видит, неправ — потому что забывает об адресате лести. Но не так ли происходит и в реальной «человечьей» жизни? Со стороны лесть мгновенно распознает каждый, но устоять перед ней дано далеко не всем…

Подчеркну: отсутствие в Лисицыных приветливых словах конкретики в виде эпитетов и сравнений с кем и чем бы то ни было заключает важнейший для Вороны смысл: она несравненна, неподражательна, единственная в своем роде, абсолютна, она не ВОРОНА и не ГОЛУБЬ, она — это только ОНА. Механизмом лести Лисица владеет в совершенстве: указывая на ту или иную черту облика «красавицы», она лишь катализирует появление в голове Вороны уже готовых «распространений»: какие перушки! — такие: блестящие, ослепительные, несравненные, умопомрачительные, изумительные, божественные…; что за глазки! — зоркие, очаровательные, прекрасные, влекущие, незабываемые… и т. д., и т. п. Кажется, именно по этой причине Крылов отредактировал 24-й стих, который в двух первых публикациях имел такой вид:

И, вздумав оправдать Лисицыны слова…

Вороне, конечно, нет никакой нужды оправдывать чьи бы то ни было слова — пожалуй, ей не так уж и важно, что слышит их от Лисицы, поскольку оглушена литаврами и медью собственной, внутренней «песнью песней», предметом которой, разумеется, является она сама — избранная! — Ворона.

Исключительно важна здесь одна, казалось бы, чисто физиологическая деталь:

От радости в зобу дыханье сперло… [72] <…> Ворона каркнула во все воронье горло…

Ворону переполнила радость, оттого и дышать стало невмочь, и единственным способом спастись от удушья становится громогласное КАРРРР! Все случилось буквально по Писанию: «от избытка сердца говорят уста» (Мф 12:34).

Что ж, как мы помним, Ворон у Тредьяковского был «без сердца мех» — у крыловской же Вороны сердце есть, иначе где бы еще Лисица нашла тот заветный уголок, в который сумела влезть!

На последний вопрос: почему размышления Вороны были не особо веселыми? — наверное, лучше всего ответит герой совсем другой — не крыловской — эпохи. Предоставим ему слово: «Истинно великие люди, мне кажется, должны ощущать на свете великую грусть, — прибавил он вдруг задумчиво, даже не в тон разговора». Читатель, конечно, узнал по этой реплике Родиона Романовича Раскольникова, так часто впадающего в задумчивость…

Эпоха другая — но проблема-то вневременная, вечная: гордыня всегда сопряжена с духом уныния. Иначе и быть не может: величие, понимаемое как абсолютное совершенство, — духовный тупик и… страшное одиночество. Загрустишь тут!..