Поляна, 2014 № 02 (8), май

Поляна Журнал

Князев Сергей

Елистратов Владимир

Алексеев Арсений

Олейников Александр

Попова Алла

Эйснер Владимир

Петровская Мария

Великанова Юлия

Курилов Дмитрий

Кайсарова Татьяна

Ширяев Андрей

Солдатов Олег

Круковер Владимир

Михеенков Роман

Румянцев Валерий

Владимир Елистратов

 

 

Леди Ру

[1]

 

15. Ад любви, или Пошел ты в Ацтлан

Через полчаса мы с Робертом приехали к нему домой. Фрунзенская набережная, 12. Квартира 39. Шестой этаж. Замечательная квартира. Сталинская (с высокими потолками и антикварной мебелью). И я осталась жить в этой квартире. Так захотел Роберт. И прожила там полгода, даже больше.

Далее — пунктиром, потому что подробности мучительны.

Я не знаю, как назвать эти полгода. Можно назвать их настоящей любовью, можно — безумием, можно — адом. Тут нужен какой-то китчевый ход. Например, «Ад любви». Хорошее название для плохого женского любовного романа или латиноамериканского сериала. Странно, если оно еще не использовано. Дарю.

И, тем не менее, это был настоящий ад любви. Или любовный ад.

Никогда больше я не встречала такого умного человека, как Роберт. К тому же он был невероятно добр и щедр (прямое следствие настоящего мужского ума). Почему он выбрал меня? Не знаю. Он все время повторял, что я — его единственная «другиня». И он меня любил, я это знаю. В его мире была тьма всяческих грудоного-попоглазых моделей, которые буквально висли на «Робике». Среди них были и совсем не глупые. И даже не хищные. Вообще, из этих глянцевых кобылок, если их, конечно, не заносит в свободный полет где-нибудь в модельном или шоу-бизнесе, получаются классические мамашки-люкс. Труженицы подорванного генофонда. Все российские фитнесы сейчас забиты этими минимум двухдетными тридцатилетними красотками при солидных мужьях. Они рожают некрасивым толстым папам симпатичных здоровых детишек, и это правильно. В нашей деревне это называли «ремешок к веревочке». Богатые женятся на бедных. Для равновесия. Или некрасивые на красивых. Или глупые на умных.

Роберт был со всеми подчеркнуто корректен и дружелюбен. С моделями тоже. Но ни с кем не откровенничал, кроме меня. У него было море приятелей и очень мало друзей. Я была его женой и другом. Это были самые счастливые минуты, когда вечерами мы сидели на кухне, пили чай и говорили. Но такие минуты выпадали редко. Очень редко.

Уже через неделю после нашей совместной жизни я окончательно поняла, что у Роберта, как говорят столь ненавидимые Робертом американцы, «есть проблемы». И проблемы эти росли, как снежный ком. Водка, трава и кокаин — эти цветочки уже были позади. То есть они просто были как данность. С ними Роберт периодически завязывал на несколько дней. Это, как известно, называется «площадка». Во время площадок и случалось наше мирное кухонное счастье. Роберт светлел. От него шло сияние. Тихое, как питерские белые ночи. Родители его, кстати, были родом из Ленинграда. Он вообще напоминал в эти дни то ли Алешу Карамазова, то ли Левина. Господи, как же я его любила в эти дни!

Но потом в жизнь опять вползали наркотики. Деньги у нас были. Из Америки мать присылала ему по полторы тысячи долларов в месяц. Для 1993-го полторы штуки грина — это было состояние. Я тоже подрабатывала, как могла.

Роберт получил диплом, и его распределили, как он и предсказывал, в МИД.

Я закончила второй курс.

Шло лето. Шло, как фильм. Как мелодрама, переходящая в психологический триллер. В конце июня в его (а значит — косвенно — и в моей) жизни появился героин. Потом героин ушел, но — вернулся. Потому что он не может не вернуться. К концу лета что-то щелкнуло окончательно. Это выразилось в следующем.

Роберт никогда не употреблял наркотики при мне. Ему было стыдно. Он куда-то уходил, и я ждала. Часами глядела в окно. В ужасе: каким он придет? Или — каким его привезут? Он мог придти совершенно трезвым, с пакетом продуктов и бутылкой хорошего вина. И тогда наступало счастье. А могло случиться все по-другому…

Один раз я простояла у окна шесть часов. Не отходя. И все шесть часов сердце билось, как сумасшедшее. Оно даже не билось, а как-то отчаянно хлюпало, или всхлипывало, с хрипом. Телефон был отключен: чинили проводку в доме. В эту ночь он вообще не пришел. Его привезли утром. Сеня и еще один его приятель, врач. Буквально внесли на руках в квартиру, положили на диван. У Роберта был нос в крови. Он все время дергал левой ногой, закатывал глаза и что-то бормотал. Это был почти передоз. Но все обошлось. Затем последовала площадка. Тихое счастье. Любовь и восторг перед этим человеком. И жалость к нему. И — все заново. Но теперь он стал нюхать кокаин дома. Кололся тоже дома. Это был звонок. Если не с того света, то откуда-то из виртуального свыше. Затем — новая площадка. И опять… И все те же разговоры про окончательную завязку. И срывы. И часовые стояния у окна. И обрывание телефонов.

Появились серьезные проблемы с деньгами. Их стало не хватать. Роберт стал продавать вещи.

Во время завязок он все реже бывал просветленным и тихим. Ему становилось скучно. Потом скука переходила в тоску, тоска — в озлобление, озлобление — в срыв. И все равно случались упоительные дни, часы и минуты. Тем более пронзительные, чем ужаснее была жизнь вообще.

В сентябре у меня началась учеба. Но учеба, разумеется, не шла. Жизнь стала перманентным кошмаром. Вернее — чередованием кошмара и его ожидания. Я уже не знала, что лучше. Стала появляться мысль: уйти. Роберт упорно саморазрушался. Я никогда не думала, что это может происходить так быстро. Я видела, как спиваются и бомжеют наши деревенские мужики, например, но на это уходило лет восемь-десять, не меньше. Тут же словно шла ускоренная съемка.

Ближе к концу октября, вечером, выпал первый снег. Я помню этот вечер. Роберта не было уже два дня. Двое суток я почти не спала. Окно, телефон, слезы на кухне. И все по новой. Днем я все-таки заснула и проснулась в наступающих сумерках. Подошла к окну: первый в этом году снег шел большими торжественными, какими-то органными, что ли, хлопьями. Тишина. И в доме, и во дворе. Я опустила глаза вниз и увидела сквозь густой снегопад, что к подъезду идет Роберт. Идет твердым неторопливым шагом. Роберт поднял голову, увидел меня и помахал рукой. Я тоже помахала. Открыла дверь, села за стол в кухне и стала ждать. Так. Очередная завязка. Пару дней покоя. Хоть бы позвонил. Нет. Я уйду. Прямо сейчас. Это не жизнь. Пусть полгода или год я промучаюсь без него, как мучилась с ним. Все пройдет. Решено.

Роберт зашел на кухню. Он был совершенно трезв и спокоен. Даже что-то брезжило от того прошлого его света.

— Дуся, — сказал он тихо и глухо. За эти полгода голос у него стал совсем глухой. И слегка словно бы шершавый.

— Да.

— Теперь я точно завязал.

Я устало вздохнула, отвернулась.

— Я понимаю, что ты не веришь, но это так. Я… меня посылают… В Латинскую Америку. У меня ведь испанский первый. Скорее всего, в Мексику. Через неделю.

Вот все и решилось.

— Тебя я смогу взять туда через год. Там такие правила.

Вот и хорошо. Завязать он уже не сможет. А может, и завяжет. Это уже не важно. Мексика — это что? Сомбреро, кажется. Кактусы. А я как-нибудь перемучаюсь.

— Поздравляю.

— Зачем ты так? Ты мне не веришь? Пойдем подадим заявку прямо сейчас. Распишемся. А потом ты приедешь ко мне. Через год. Год — это недолго.

Еще — текила. Ацтеки и майя. Высокогорный город Мехико. Бёсаме мучо. Сикейрос. Все. Больше ничего не помню. А! Еще мифический город Ацтлан. Вот и пошел ты в свой Ацтлан.

— Нет.

— Почему?

— Через год и посмотрим.

Я встала и начала собирать вещи.

— Ты куда?

— В общежитие.

Он схватил меня за запястья. Руки у него были мокрые и холодные.

— Дуся!

— Все. Решено, — сказала я и силой вывернула его ладони из своих запястий. Круговым движением в сторону большого пальца. Я хорошо выучила это движение.

Я собралась быстро, минут за пятнадцать. Роберт мне не мешал. Он сидел на кухне.

Когда я собралась, я зашла на кухню, чтобы попрощаться. Нормально, честно, по-человечески. Но нормально не удалось. Роберт сидел за столом. Перед ним стояла бутылка водки. Налито пол стакана. Или половина выпита, не знаю. На столе — дорожка кокса. Трубочку он держал в руке. Наизготове. Наверное, я ему помешала. Он посмотрел на меня, усмехнулся. Иронично сделал туда-сюда ладошкой и, наклоняясь к столу, поднес трубочку к носу. Я сказала громко и отчетливо:

— Прощай.

Он не ответил.

Я вернулась в общежитие. Легла на свою кровать. В общаге мы до весны жили все с той же Юлдуз, с которой поступали. Юлдуз сейчас не было. Сразу же после поступления она ушла в хороший, конкретный загул. Спала со всеми подряд. Потом для удобства сняла квартиру. Койко-место в общежитии зарезервировала за собой. На всякий случай. А каждую сессию, чтобы ее не отчислили, проплачивали узбекские родственники.

Я заснула быстро и глубоко. Но ночью проснулась от рези в животе. Я знала эту резь. Она появилась с неделю назад. Затем я опять заснула.

Утром резь повторилась. После второй лекции я сбежала с семинара по экономической географии и пошла к знакомому гинекологу, Артуру Петровичу.

Целый день я скиталась по кабинетам. Надтреснувший белый кафель, гулкое цоканье использованных инструментов, больничная стерильная вонь. Уже под вечер Артур Петрович, внимательно разглядывая свои ногти, сказал:

— Значит так. Вы — беременны. Но необходимо сделать аборт.

— Почему?

— В лучшем случае или все равно придется провоцировать выкидыш позднее, или ребенок родится мертвым. А в худшем… Он выживет. Но… лучше бы ему совсем… не родиться. Патология плода вопиющая. Ребенок будет… Это может быть все что угодно. Даже лучше не говорить — что. Вы понимаете? Извините, но это правда. Шансов никаких. Вы ведь не замужем?

— Нет.

— А ваш… друг. Он… не болен?

— Он наркоман.

Артур Петрович быстро и воровато покосился мне в левый глаз, вдохнул и выдохнул носом. Вдох получился баритональным, выдох — типа фальцета.

— В общем, очень похоже… Хотя, может быть, дело и не в наркомании. Как же вы так, Дусенька… Бог его знает, что за времена. В его голосе звучало неподдельное сострадание. — Впрочем, думаю, бесплодия у вас не будет. Вы сможете рожать. Потом у вас вообще практически идеальная материнская конституция. Так что — не расстраивайтесь. Все впереди.

На следующий день я сделала аборт. Потом несколько дней тупо лежала в общежитии на кровати. Я испытывала полную апатию. Никакого интереса к жизни. От Роберта осталось только ощущение холодных и мокрых ладоней на запястьях. Больше ничего. А, нет. Еще — слово «Ацтлан». Каждые полчаса я вытирала запястья простыней, чтобы отделаться от этого ощущения и повторяла: «Не Ацтлан, не Ацтлан…».

Несколько раз я заходила в университет на лекции. Ничего не понимала и уходила. Прошел ноябрь, потом декабрь. Началась сессия. Я просто забыла, что она началась. Вспомнив, пришла на один из экзаменов, взяла билет. Прочитала. Положила назад. Молча вышла.

— Русакова! — крикнул преподаватель.

— Прощайте, — ответила я, не оборачиваясь.

 

16. Второй первый снег

Уже почти совсем стемнело. Я поймала себя на том, что не знаю, сколько уже стою здесь, напротив того самого подъезда. Фрунзенская, 12. Помню, что я шла по Тимура Фрунзе, когда еще не стемнело, только смеркалось, и лужи были матово-ртутные, какие-то медицинские, что ли. А теперь лужи черные и мерцают, как мудрые глаза.

Вдруг совершенно неожиданно, мощно и без предупреждения, пошел густой крупный снег. Я даже немного испугалась, насколько он пошел неожиданно. А главное — совершенно беззвучно. Сразу, огромными хлопьями. Я подставила ладонь, и на нее одновременно упало несколько аляповатых мохнатых и совсем нехолодных, почти теплых, снежинок. Они были похожи на свалявшиеся хлопья тополиного пуха. Снежинки умерли почти мгновенно, и на мокрую ладонь жадно, торопливо и как-то предсмертно-весело падали все новые и новые, как будто соревнуясь, кто первым растает. «Как наши мужики! — почему-то подумала я. — Как Роберт».

Я подошла к подъезду и набрала код. Код не работал: он явно сменился. Или сломался. Но дверь была закрыта. Я достала мобильный и набрала номер, который не забыла.

К телефону долго никто не подходил, потом ответил сонно-усталый женский голос:

— Слушаю.

— Здравствуйте. Извините, пожалуйста. Я… Меня зовут Евдокия Русакова. Я хотела бы узнать… Узнать о Роберте Двинском… Если это возможно, — добавила я.

Трубка молчала.

— Я, собственно говоря, здесь, у подъезда. Я не знаю кода… Я здесь случайно. Я, понимаете ли, только что приехала в Москву, много лет не была… и вот… попала на улицу Тимура Фрунзе. А это близко. Я…

Трубка мокротно кашлянула и сказала:

— Наберите: 7 потом 39 и нажмите «ключ», — и опять мокротно-тягучий кашель.

— Ясно.

— И поднимайтесь.

— Хорошо.

Я набрала код и вошла в подъезд. Лифт новый. Он стоял внизу. Приличный лифт. Только на двери нацарапано: «Леха — нитрат». Грамотно, с тире.

Шестой этаж. Стены перекрашены. Из салатово-зеленых они стали ядовито-голубыми. Раньше было похоже на больницу, а теперь — на отделение милиции. Дверь та же, коричневый драный дерматин в лопнувших перетяжках. Никакой ностальгии. Даже странно. Чувство брезгливой жалости. Переходящей в скуку.

Я позвонила. И звонок тот же. Двойной динь-динь. Первый динь — вопросительный, второй — повествовательный. Пахло на этаже то ли хвойным освежителем воздуха, то ли воском.

Дверь открыла женщина. Выше меня ростом, явно старше, худая, но с сильно подпухшим и словно заспанным лицом, какое бывает у бомжих со средним стажем. При этом лицо у женщины было умное, даже с чертами какого-то аристократизма и недавно ушедшей красоты. Есть что-то неуловимо знакомое. В бомжах и бомжихах мне все время чудится что-то знакомое. В бездомных собаках тоже. На плечах — темно-коричневый платок.

— Проходите, — сказала она. У нее не было двух или трех зубов.

Я зашла в прихожую. Остановилась. Женщина в упор посмотрела на меня:

— Вы меня, конечно, не узнаете?

— Нет, — ответила я. — Извините, нет. Что-то есть, но…

— А вот я вас узнаю. Мы несколько раз встречались летом 93-го. Я — Анна Кайль. Не помните такую?

— О Господи!

— Что, так уж сильно изменилась? — никакой горечи или упрека в ее вопросе не было, только усталое, застарелое ехидство. Ехидство, скорее, по отношению к себе.

— Да нет…

Анна Кайль! Конечно, помню. Красотка Аннет, одна из тех моделей-хохотушек, которые висли на Роберте. Вообще другой человек.

— Я вспомнила, — сказала я. — Мы ведь были, кажется, на «ты».

— Были. Проходи.

Мы зашли в столовую. Из мебели здесь почти ничего не осталось. Только стол, два стула и несколько книжных полок. Грязно. Какие-то коробки и тряпки. Я думала, что зайду в квартиру и разрыдаюсь. Нет, черт ее побери, никакой ностальгии, боли или что там полагается…

— Садись.

Я села на стул.

— Выпьешь?

— Да нет, спасибо.

— А за помин души?

Все-таки… В общем, я так и думала.

— Давно это случилось?

— Вчера было сорок дней. Ну, выпьешь?

— Выпью.

Анна вышла на кухню, принесла недопитую бутылку водки, два грязных, кажется в пиве, пластиковых стакана и яблоко.

— Извини, закусить больше нечем.

— Ничего.

Она разлила водку. Яблоко по конституции напоминало моченое. Разница — как между Анной 93-го и нынешней. Я заметила, что руки у нее крупно трясутся. Да и трудно было не заметить.

— Вчера поминали, — сказала Анна, заметив мой взгляд. — И сегодня тоже. До утра почти. Потом все и разошлись, а я спать легла. Только проснулась.

— Я тебя разбудила?

— Да. Но это хорошо. Пора. И есть с кем опохмелиться. Ну, упокой его душу грешную.

— Земля пухом.

Водка теплая и дешевая. Сладковатая — мученая. Я поморщилась, укусила яблоко, которое протянула мне Анна.

— Что, дихлофос? Ты, наверное, другие напитки пьешь?

— Да нет. Я не избалованная.

— А вот я сначала была избалованная, что твоя Мальвина, а потом… опростилась. Типа Толстого. По второй?

— Нет, я не буду.

— Как хочешь.

Она, не морщась, выпила вторую; выдохнула носом, хрустнула яблоком.

— Вроде оттягивает… В общем, рассказываю. Вкратце. Когда ты от него ушла, он на несколько дней съехал вконкретную. Потом вынырнул. Мексику ему тогда отложили на месяц. Ну, он то-се… Завязал, чтобы поехать. Тут я подвернулась. Мне он нравился, ты же знаешь. Когда трезвый. В общем, мы, типа, сошлись. Потом он уехал в Мексику и мне писал. А я ему. Потом он позвал меня, ну я и поехала. Оформили, типа, отношения. Год как бы прожили в Мексике.

— Как там, в Мексике?

— Жарко. Текила эта… типа самогона из картошки. Терпеть не могу. Из Мексики нас перевели, не поверишь, в Гондурас. Ему как сообщили про Гондурас, он сразу как бы сказал: «В Гондурасе — сорвусь». Ну вот. Жили мы в Гондурасе сколько?.. Два года. Он там пил, конечно. Там все пили. А что еще делать в этом долбамудском Гондурасе? Романы, типа, писать? «Гондурас разбушевался»?.. Вилла, десять человек, нос к носу с утра до вечера. Повеситься можно от скуки.

— Съездить куда-нибудь можно.

— Да ездили мы. А куда ездить? На пикник? А что на пикнике? Все то же самое. Шашлык, бухло. Два года, правда, он без наркотиков продержался. Я допью?

— А нужно?

— Нужно.

Она допила бутылку. Немного раскраснелась. Пятнами. В оживившемся и посветлевшем немного лице размыто, но осязаемо проступили черты той Анны Кай ль.

— Один раз он упился совсем, и в самом центре этой… Тегусигальпы… названия у них там… матерные какие-то, морду кому-то набил. А этот кто-то оказался кем-то. Понимаешь? Каким-то, типа, местным козырным фикусом. Ну, и пошло. Его отозвали. Вернули в Москву. Дали что-то вроде испытательного срока. Еще полтора года мы жили черт знает как. Еле-еле выкарабкались из очередного дауна. Жуть была какая-то. Там опять героин вернулся. А герыч, ты знаешь, — жесть еще та. В конце концов послали нас в Монголию. Это такая ссылка. Бывает еще совсем… Черная Африка. Но Монголия не лучше. Помню только: пыль, мухи и баранина. Все бараниной пахнет. Даже анаша. Куришь — как жир бараний сосешь. Ужас. Почти до 2002-го дотянули — и все. Вернулись. Робика как бы уволили.

Она приподняла бутылку, поболтала ею туда-сюда.

— Надо бы добавить. У тебя немного денег нет?

— Есть.

— Дай взаймы.

— Да я тебе и так могу дать, без взаймы, только ведь ты напьешься…

— А я по-всякому напьюсь. Дай взаймы. У меня у соседа всегда есть.

Я достала несколько тысячных купюр. Наверное, штук шесть или семь.

— Держи.

— Ишь ты! — оживилась Анна, потом с еврейским акцентом, по-дилетантски переходящим в грузинский, добавила:

— Ваша фамилия случайно не «Абрамович»?

— Кстати, про Сеню ничего не знаешь? — спросила я.

— Про Вайзен… этого. Как его, блин…штока? Он как бы уехал. Давно уже. Давно уже.

— Куда?

— Точно трудно сказать. Гражданин мира. Швейцария, Израиль, США. Израиль — меньше всего. В Москву иногда приезжает.

— Чем занимается?

— Бизнес. А какой — не знаю. Драгоценности, что ли… Мне по барабану. Я сейчас.

Она вышла. Я слышала, как звякнул звонок, потом — какое-то бу-бу-бу. Пока Анны не было, я смотрела в окно. Снег шел стеной. Как белый пенный водопад на черном фоне. Тихо и державно. Анна вернулась с бутылкой. Этикетка — вроде рекламы покемонов. Сразу налила, выпила:

— Тебе не предлагаю.

— Что ж ты такое пойло взяла? Денег, что ли, мало?

— Все — из одной бочки. Ну вот. Как я с ним жила — не понимаю. Любила я как бы его. Ты меня понимаешь. Ты сама его любила. Я знаю. Говорят обычно: влюбилась как кошка. А я — как мышка. Даже нет, не так… Он ведь был… не знаю, как сказать… типа удава. Да, типа удава. Я его ненавидела временами страшно. Страшно. Думала — убью. Убью, думала… У тебя такое бывало с ним?

— Бывало.

— Вот и у меня бывало. А потом он придет нормальный. Спокойный такой. Посмотрит в глаза — как Каа на бандерлога. И все. И опять ты пропала. Ни воли, ни мнения. Таешь, как шоколадка на батарее, течешь куда-то вниз… б…дь, как Ниагара. Нет тебя. А это разве не счастье? Как эта дура-то поет: «Же-енское сча-астье..». Как там? Пошлятина, а ведь правда. Нет?

— Не знаю.

— Ты просто другая. У тебя есть стержень. А у меня нет никакого стержня. Мог бы мне достаться и какой-нибудь другой удав. «Чтоб не пил, не курил…» И все бы сложилось иначе. Будь здорова.

Она еще выпила. Пятна у нее на лице пошли причудливыми разводами и стали малиновыми. Сползли на шею и ключицы.

— А я и не жалею. Жизнь у меня вышла буйная. Хоть «Войну и мир» пиши. В Гондурасе вон была… А ты — нет.

— Что было после 2002-то?

— Да все то же самое. Приехала его мать из Штатов. Глянула на наши… алко-нарко… экзерсисы, в обмороке тут полежала. Вот на этом самом диване.

Предложила сыночку полечиться в Штатах у каких-то там всемирно известных наркологов. Он собирался одно время, но не поехал. Не поехал.

— Почему?

— Некогда. То ломки, то торч. Здоровый он был, Робик. В отца. Другой бы еще в конце девяностых остопырился. Он еще, извини за интим, как мужик года до 2003–2004 был то и дело ничего. Откуда, казалось бы? Нет. Глядишь, шишка тут как тут. Чудеса.

Голос у Анны немного поплыл. Она еще выпила.

— А у тебя с ним… ну, это… как было?

— Как у всех.

— А. Не хочешь, значит, с бомжихой откровенничать.

— Перестань.

Анна явно поплыла. У нее появилась какая-то косая собачья ухмылочка:

— Что «перестань»? А я с ним… М-м-м… Я те как баба бабе… Оч-ч-чень даже… Он обычно любил сзади… Знаешь так…

— Слушай, а умер он от чего? От передоза?

— От передоза. От передоза. Как и полагается, от педе… пе-ре-до-за. Серд-сердце остановилось. Р-р-раз — и все…

Анна мотнула головой, икнула, всхлипнула:

— Знаешь, как я его… Любила! Боше, типа, всех. Боше всех. У нас, знаешь, какая любовь была! Великая! Вот какая. Ты вот его бросила, а я… что сделала? Правильно! Про-бод-по-до-бра-ла! Вот. Давай выпьем.

— Ладно, я пошла.

— Ну и иди!

— Прощай.

— Ну и иди! Думаешь, он про тебя хоть вот сто-леч-ка вспоминал? Ни-хи-ра он про тебя не вспоминал, мой Робик. Ясно?!

— Ясно. Прощай.

Я пошла к выходу. Анна еще продолжала орать мне в спину:

— Он меня любил, а не тебя. Вот так! Сука! Толстая, бер-бесер-бессердечная сука! Иди отсюда! И больше не приходи!.. Жирная деревенская тварь! Корова безмозглая. Иди отсюда!

Я хлопнула дверью. Спустилась по лестнице вниз. Снег шел такой же густой. Жизнь, снег… Снег, судьба… Покой, снег…

Я медленно вернулась в свой новый дом. Села у окна, прямо в мокрой от снега куртке и с мокрыми от снега волосами. Открыла окно. Пахнуло сладким, как младенческая кожа, снегом. Закрыла окно. Стала смотреть на снег.

Начало и конец. Жизнь и смерть. Прощай и здравствуй. Вот они: простые, ясные и единственно верные слова.

Зазвонил мобильник.

Я посмотрела на номер. Там высвечивалось: «Гад Т. Т.».

 

17. Редко судьба стреляет метко

— Добрый вечер, Евдокия Ивановна. Вы еще не спите? Не разбудил?

— Нет, Тимур Тимурович, не разбудили. Здравствуйте.

Пауза. Какая-то хорошая пауза. Вроде взаимной неловкости между людьми, которые симпатичны друг другу. Нет, нет, это мне показалось. Это его обычная манера.

— Устроились?

— Да, спасибо. Как… ваше здоровье?

— Мое… хорошо. Через пару дней выпишут. Спасибо…

Он явно что-то хотел сказать, но не сказал. Мне стало как-то не по себе:

— Тимур Тимурович, мне… Я очень виновата…

— Перестаньте, Евдокия… Ивановна. Все отлично. Как вам ваша новая квартира? Приемлемо?

— Замечательно…

Тимур Тимурыч заговорил даже как-то быстрее обычного:

— Ну вот и хорошо. Завтра утром с вами свяжется Алла. Есть дело… Ответственное. Я, честно говоря, думал, что все начнется где-то через неделю. Но все закрутилось быстрее. В общем, готовьтесь к интересной жизни. Выспитесь как следует. Хорошо?

— Хорошо.

Опять пауза.

— Ну вот и ладно. Очень рад был вас слышать.

— Я тоже.

— Всего доброго.

— Всего доброго.

Я поймала себя на том, что улыбаюсь. Вот дура.

Я приняла душ, легла в чистую свежезастеленную кровать. Опять улыбаясь. Снег все шел. Я закрыла глаза. И сразу — увидела Кресты. Вернее, дорогу, ведущую от Крестов к погосту и дальше — к тракту. Пыльная июльская дорога. Кругом жирное разнотравье, густо, мясисто зудящее насекомыми. Истома. Сладкая, улыбчивая нега. Жара. Я вся влажная. Я сижу в высокой траве, обхватив ноги, подбородок на коленках, смотрю на дорогу, по которой проходят люди, не замечая меня. Идут из Крестов — в сторону погоста. Это все крестовцы. Вон идет Степанида Нычкина. Высокая, худая, синеглазая. Интересно, сколько ей сейчас?.. Вроде молодая совсем. Ты ведь, баба Стеша, умерла в 98-м. А родилась-то в каком? В 10-м? А мне сколько? Я посмотрела на свои сандалии. Красные, это те самые, которые мне мама купила, когда я пошла в школу. Сандалии совсем новые. Вон даже натерли мизинец. Ой, какой он маленький и розовый, мой мизинец!.. Смешной. А на ногах разве бывают мизинцы? Или только на руках? Стоп. Значит мне семь лет. А родилась я в каком? В 75-м. Значит, сейчас 82-й. Конечно. Еще у меня закладка с мишкой олимпийским была. Я помню. А Степаниде Федоровне, значит, 72 года. А умрет она в 98-м. 98 минус 72, это будет… нет, не так… Я совсем дура. 98 надо минус 82 — получится 16. Ей еще жить целых 16 лет. Крикнуть ей об этом? Нет, лучше не буду… А вот идет мой брат, Петя. С ранцем, хлеб жует. Значит, ты еще не разбился? Нет, конечно. Тебе, Петя, еще жить целых четыре года. Ты еще целых четыре класса закончишь. А зачем, если ты умрешь?.. Не понимаю. Идет, жует хлеб и ничего не знает… Странно. Ой! Баба Дуся идет. С сумкой. Из магазина. Наверное, несет ванильные сухари и чай зеленый, грузинский, в брикетах. На торф похож. Ты тоже умрешь не скоро. Ты в один год со Степанидой Федоровной уйдешь. В 98-м. Хорошо, что вы все еще не умерли. Подождите… Или вы — умерли? Не понимаю! Откуда же я знаю, что вы умрете?!.. Что-то я запуталась. Мне всего семь лет, а я уже знаю, что вы умрете и когда. Откуда? Кто-то мне рассказал, а кто — не помню. Странно, странно… А может, это я уже умерла и поэтому все знаю? Кто умер — они ведь все знают. Я чего ж я тогда тут сижу? Мертвые так вот в траве и особенно в сандалиях не сидят. Они все на погосте должны быть. В гробах и без сандалий. Вон еще кто-то идет, не разгляжу кто. Я сделала пальцами китайские глаза, чтобы резче видеть. Я всегда так в классе делаю, когда не вижу, что написано на доске. Какой-то молодой человек, в хорошем костюме, лет девятнадцати, наверное. Не крестовец. С черной папкой под мышкой. Он подходил все ближе. И лицо его я уже видела отчетливо. Знакомое лицо, но не помню кто. Надо бы спросить. Нет, нельзя. Говорят, мертвых спугнешь, если спросишь у них что-нибудь. Они любят безмолвие. А этот тоже должен быть мертвым, ведь те все были мертвые. Молодой человек остановился, посмотрел в мою сторону. Я вдавила голову в колени. Нет, не заметил. Он стоял словно бы в нерешительности. Или в задумчивости. Я заметила, что на дороге лежит ржавая труба. Перпендикулярно дороге. Я помню эту трубу. Она здесь всегда лежит. Двадцать сантиметров в диаметре. На нее, кстати, Петя, мой брат, наехал ночью и разбился насмерть.

Молодой человек стоял около трубы, словно бы не решаясь ее переступить. Потом он медленно занес ногу над трубой, поставил ее на трубу, положил на колено папку и так опять продолжал стоять, задумавшись. Интересно, о чем он думает? Жалко, нельзя спросить. А затем он быстро снял ногу с трубы и пошел обратно. Кто же это такой? Насекомые вдруг стихли. Я почувствовала, что со стороны погоста дунул прохладный ветер. Я посмотрела на небо. Шла гроза. На горизонте клубилась, как живой моток черных ниток, чернильная туча. Клубилась и ворчала, будто спросонья. Надо уходить. Нет, не уйду, пока не вспомню, кто это такой. Симпатичный юноша. Туча наползала. Теперь она стала расплывающейся чернильной кляксой. Холодно. Небо вдруг лязгнуло. Словно упавший плашмя железный лист. Я вздрогнула и сжалась в комок, изо всех сил обхватив колени. Небо откашлялось и заурчало. Звук — как будто горло кто-то полощет. Кто же это, Господи! Помоги! Кто? Не помню. Молния ударила, как мне показалось, метрах в пятнадцати от меня. Раздался звук, словно кто-то сухо-предсмертно икнул. В большой гулкой пещере. Пару секунд удивительно приятной, объемной, какой-то черно-фетровой тишины — и небо над самой моей головой оглушительно лязгнуло с ненавистью. В голове прояснилось: «Редко, редко, редко судьба стреляет метко, метко, метко…». Боже мой! Это же Вадим! Тимура Тимурыча сын. Что он тут делал? Опять гром, только похожий на звон. Я посмотрела вверх: туча уходила боком, ее чернильное пятно стремительно перетекало по небу в сторону погоста. Там было черным-черно, и уже валилась сверху серо-мутная пелена дождя. А надо мной было синее небо. Почему Вадим?.. Гром зазвенел, но уже далеко и нестрашно. Только это не гром, а телефон.

Я проснулась. Было светло. Я лежала сжавшись в комок на кровати. От холода. Окно было открыто. Телефон звонил. Я вскочила, быстро закрыла окно, заметила, что день ясный и морозный, сняла трубку.

— Алло!

Это была Алла.

— Привет, Ал.

— Спишь?

— Да. То есть уже нет.

— Я тебе уже полчаса дозваниваюсь. Давай, поднимайся, соня. Ты уже двенадцать часов проспала. Через два часа будь в офисе. Успеешь?

— Успею… Слушай…

— Что?

— У Тимура ведь сын есть, да?..

Алла помолчала.

— Есть. Ты ведь его видела. А что?

— Да так. Он мне тут чего-то снился. Е[и с того ни с сего. Странный сон какой-то… Ладно, это я так… с пересыпу…

— Да, Дусь, не зря тебя Тимур на службу взял.

— При чем тут?..

— Ты — интуит, вот при чем. Сон-то, небось, мистический? С достоевщин-кой? В общем, так: когда была перестрелка, ранили не только Тимура, но и Вадика. Он с ним был. Причем ранили очень серьезно. Он все это время был на грани, без сознания. Большие были сомнения насчет того, будет он жить или нет. Тимур измучился. Жалко его. Честно. Он хороший. С женщинами не повезло, а тут еще сын… Ну, а этой ночью, после кризиса, Вадим пришел в себя. Теперь жить будет. Консилиум был утром. Пришли к выводу, что он идет на поправку. Тимур — как новый пятак. Даже смешно на него смотреть. Я сегодня была у него. А ты, значит, интуичила всю ночь?

— Да, наверное… Мне Тимур звонил вчера…

— Я знаю. Он вчера и мне звонил, и еще… разным людям. Предчувствовал, что ли… А тебе он не зря позвонил, нет, не зря. А тебе что снилось-то?

— Ой, Ал… Мне снились те, кто умерли. Ну, из наших, Крестовских. Они ведь почти все умерли. Они по дороге шли. Понимаешь? Я сижу и смотрю, как они идут. А Вадим пошел по той же дороге, но остановился. Прямо посередине. Там еще труба была. И назад пошел. А потом была гроза. В общем, глупость.

— Да нет, не глупость… Ой, Дусь, наделаем мы дел… Давай, жду. Через пару часов.

— Ага.

Алла положила трубку. Я посидела, подумала… Потом набрала в памяти мобилы номер: «Гад Т. Т.». Еще посидела в раздумье. Стерла «Гад». Подписала почему-то вместо «Гад»: «Мой». Усмехнулась. Стерла «Мой». Оставила просто «Т. Т.» Потом набрала «Т. Т.» Сосчитала звонки. Один. Два. Три. Четыре. Возьмет или нет? Пять. Шесть. Семь.

— Алло… Евдокия, здравствуйте… Здравствуй… Хорошо? Так можно?

— Здравствуй… Тимур. Я поздравляю… тебя.

— Спасибо.

— Тимур, ты не представляешь… Ведь я так виновата… А тут. Я не знала ничего.

— Да ладно тебе… Я ведь сегодня… Как заново родился. Ты же знаешь.

— Да знаю. Мне сон приснился про твоего Вадика… Я сейчас Алле… Я же не знала… Ой, как я виновата… А сон оказался… Ой. Тимур, все будет хорошо. Вот. А я все сделаю, что надо. Я стараться буду. Вот… Я плашмя лягу…

Я стала плакать. А он молчал в своей трубке. Он там правильно молчал. А я все не могла понять, кто он мне и кто я ему. И почему так все сложилось. Прямо легло. Как дед еще говорил, заподлицо. И все так налаживается. И хочется что-то сделать. Хорошее, доброе.

— Ну, извини, Тимур, что я так…

— Все в порядке, Дуся… Тебя все «Дуся» зовут, и я буду. Все в порядке. Теперь — все в порядке. Давай работать будем. Работы много. Хорошо?

— Хорошо.

Я приняла душ, позавтракала и пошла в офис.

 

18. Экспонаты кунсткамеры

В офисе меня ждала Алла. Рядом с ней сидел сияющий, как клоунский штиблет, Аладдин. Влажный, благостный и с китчево-херувимскими ресницами. Мы облобызались.

Сначала Алла познакомила меня с сотрудниками. Она сказала так: «Начинаем осмотр нашей кунсткамеры». Потом она «кунсткамеру» варьировала с «дурдомом», «паноптикумом», «лепрозорием», «домом скорби», «даун-яслями» и т. п. Но все это по-доброму. Их, сотрудников, собственно говоря, было немного.

Алла, как выяснилось, числилась ассистентом директора, то есть, Тимура. Она же выполняла функции главного финансиста.

Я, к моему изумлению, стала заместителем директора и менеджером по пиару в сфере маркетинга и торговли. Про последнее я уже слышала. И все-таки…

— Ал, — сказала я. — Я ж в названии своей должности трех слов не понимаю.

— Это какие такие слова ты не понимаешь?

— «Менеджер», «пиар» и «маркетинг». Догадываюсь, конечно. В общих чертах… На уровне второго курса экономфака. Или пивоторговли в Усть-Муходуйске… Но…

— Зато понимаешь целых пять.

— Это какие?

— «По», «в», «и», да еще «сфера» и «торговля». Да плюс еще два «заместитель» и «директора». Семь. Убедительная победа 7:3. Коммерция и связь с общественностью — это ты. Все, тема закрыта. Ты — попиар и комик в одном флаконе.

Аладдин оказался тоже заместителем директора. Но по работе с кадрами. Алла пояснила:

— У нас много всяких дочек, внучек и прочего. В смысле — дочерних и внучатых предприятий. Вот пусть твой Оладушек ездит время от времени и инспектирует кадры. Работа достойная. Собственно говоря, особой работы-то и нет. Аладдин — негласно — будет под тобой. Так решил Тимур. Если чего нужно — используй Аладдина. Считай, что он твой зам. Типа пажа. Правильно я говорю, Оладий?

Все это говорилось при Аладдине. Аладдин блаженно жмурился, хитро блестя глазами сквозь ресницы, а потом заорал полушепотом, самозабвенно мотая головой:

— Все сделаю! Для Евдокии — все сделаю! Штопать могу, пылесосы чинить, рвы копать, на амбразуры кидаться, матом ругаться, стриптиз сделать могу. — При этом он сделал развратное лицо и приподнял штанины на коленях, показав белые носки и узкую полоску густоволосатых икр.

— Баш станет бухгалтером. В понедельник, когда приедет.

Оставались еще двое: юрист и программист. Да плюс — шофер, Сергей, тот самый траурный лоб, который занимался вчера моей машиной. Да еще плюс — кухарка, Соня Ли, китаянка.

Юристом в «Трансмеде» работала некто Саша, существо совершенно абстрактного возраста — от 25 до 55. Сначала эта Саша мне очень не понравилась: какого-то мышино-пыльного цвета волосы, такие же глаза, лицо слегка лошадиное, бледное и вроде бы сонное. Рот чуть-чуть приоткрыт. Всегда. То ли дура, то ли флегма, то ли все вместе. Летаргический вурдалак какой-то. Второгодница из лесной школы. Я даже спросила Аллу шепотом в коридоре:

— Ал, а эта Саша, она… блатная, что ли?

— Что, не понравилась тебе Саша? — улыбнулась Алла.

— Да нет, не то чтобы… Просто… Прямо как соя диетическая.

— Ну да, соя… Значит так. Александра Александровна Приговорова. Хорошая фамилия, правда? Вообще-то она Вышинская по маме, что тоже, согласись, пикантно. Тридцать пять лет. Трое детей. Девочка, мальчик и мальчик. Все трое — от разных. Мужья посланы. Заметь: они посланы ею, а не она ими. Что не байка. Отвечаю. Двое из них вот тут, у фикуса, рыдали при мне, орошая фикус. Умоляли Сашу вернуться в семью. И были посланы. Юрист высшего класса. Мастер спорта по стрельбе. Конным спортом увлекается. Парашютистка. Через месяц у них свадьба с Сергеем.

— Это — с шофером?

— Ну да.

— Ого! Может, он поэтому такой… печальный.

— А ты язва! Нет, Саша — супер. К ней привыкнуть надо, приглядеться, прислушаться и привыкнуть. Перл. Чувство юмора — удивительное. Профессионал — настоящий топ. Погоди. Время пройдет — поймешь.

Аллин прогноз на следующий же день оправдался. С Сашей мы сдружились. И она неоднократно мне помогала мудрыми советами.

Программиста-инженера звали Ваня. Ваня был на вид классическим Ваней: уши — топориком, нос — валеночком, серо-бутылочные большие глаза распахнуты и, кажется, говорят: «Ой, как все в этом мире странно и интересно! Уяй, как суперски все в нем!»

В общем — простота.

Алла, не дожидаясь моих сомнений по поводу Вани, тут же дала мне комментарий. На ушко:

— Иван Мулебякин. Двадцать три года. Закончил Питерский университет. Сам из Сибири, из села… забыла, как называется. Что-то типа Пьянки или Упойки. Как-то так. Можешь у него уточнить. Сначала стал победителем Сибирской олимпиады среди юных программистов. Потом взял золото по России. Поступил по результатам Олимпиады в Питерский университет. Ну, закончил. Экстерном почти. После окончания его звали и в Принстон, и в Гарвард, и на «Сони», и дядюшка Гейтс весточку послал Ване со всякими нежностями, и еще куда-то его тянули, но Тимур его жестко перекупил. Кстати, в мировом рейтинге хакеров, негласном, конечно, он — номер четыре. Взламывает все. У него кличка есть, ее во всем мире знают: «Муля». Эм, ю, эл, джей, эй. Эта «Mulja» на компзащитах всех банков и спецслужб мира стоит. Вроде: «Осторожно, убьет!» Защита стоит, а он все равно ломает. И ничего ему не сделаешь, этому Ване Мулебякину. Вот так вот посмотришь на него: лопоухое недоразумение. Да? А поди ж ты. И, главное, душа человек. Святой, наверное. Ему Тимур знаешь, сколько положил?

— Сколько?

— Сорок тысяч евро.

— В год?

— В месяц, какой год… Квартиру трехкомнатную ему купил. Машину. К машине Ваня вообще не подходит. Потому что в ней компьютера нет. В квартире живет в одной комнате, где компьютер. В другие даже не заглядывает. А деньги в свою деревню переводит. Братьям, сестрам и матери. У него два брата и две сестры. Школу там сейчас строят на Ванины деньги. Детдом в районе. Бывают же люди. Женить его надо. А может, наоборот, — не надо… Ладно, пойдем перекусим. Соня нам сегодня что-то итальянское соорудила.

Кстати, про Соню. Она уже давно русская, в третьем, считай поколении. Но кровь у нее забавная. Ты про Чан Кайши слыхала?

— Ну да, конечно.

— Это его правнучка. Готовит — с ума сойдешь. Гран-при у нее был в Париже кулинарный. Ее там Тимур и перекупил. Он вообще любит, чтоб с ним яркая публика работала. Чтоб генеалогия у всех была веселая. У него у самого с этим тоже… забавно.

— Да? Что он — родственник Фрунзе, что ли? Или Гайдара?..

— Тамерлана. Я не шучу.

— Ого! Про тебя, Ал, не спрашиваю…

— А чего про меня спрашивать… Я ж тебе говорила: я ведьма. Потомственная. В шестом поколении — точно. С двух сторон у меня такая дурная наследственность — с русской и с ирландской.

— Ого! Вот ты рыжая-то откуда…

— Точно.

Мы зашли на кухню. Нас встретила Соня, очень красивая девушка. Я что-то читала про фарфоровую кожу у китаянок и про прочее. Действительно: Соня была красива почти неестественной миниатюрно-фарфоровой красотой. Глаз не оторвешь. Ходит такой загадочный фарфоровый иероглиф… Вернее, плавает, парит в пространстве.

— Знакомьтесь, — сказала Алла. — Только скорее, а то есть хочется.

— Соня.

— Дуся.

— Что у нас, Сонь, сегодня?

— Минестроне, лазанья.

— С грибами?

— С грибами.

— Что пить будем? Бардоленцию?

— Как просили.

— Как ты, Дусь, насчет Бардоленции?

— Это что такое? Бордо?

— Нет, Бордо — это Бурдашка. Так Ноздрев говорил. Классика. А это — Бардолино.

— Итальянское?

— Итальянское. Я, Дусь, люблю все простое и итальянское. Не люблю я все эти гребешки в винном соусе. И прочие фуа-гра. Простое деревенское Бардолино, супчик простой и простая лазанья. Щи да каша… А? Как тебе?

— Я — за. Я насчет гребешков — никак не в курсе. И про фуа-гра…

— Кстати, Дусь… о фуа-гра… — Алла оценивающе оглядела меня сверху вниз, а потом сверху вниз. — Ты давно взвешивалась?

— А что?

— А то. Мне кажется, ты похудела. И очень сильно.

Я почти ничего не ела целых два дня. И до этого неделю почти ничего не ела. И в зеркало почти не смотрелась.

— Ну-ка иди сюда! — Алла повела меня за руку через коридор. Мы завернули в одну из комнат. В комнате стояли велотренажер и весы.

— Взвешивайся.

Я встала на весы. По экрану стремительно промчалось стадо каких-то сумасшедших не то девяток, не то восьмерок. И затем как-то помпезно-парадно высветилось: «74».

— Надо же! — вырвалось у меня. — Шесть килограммов скинула!

— Это все нервы… Много, — серьезно сказала Алла. — Слишком. Тебе надо килограмма два-три набавить.

— Зачем?!

Она опять резко потянула меня за руку, так, что я чуть не ухнулась с весов, и подтащила к зеркалу.

— Смотри! Это что за Освенцим?

Я посмотрела на себя. Лицо, действительно, вытянулось. Овал как-то угловато оквадратился, что ли. Опрямоуголился, провалившись на щеках. Обозначились скулы. Глаза… не то чтобы ввалились: они смотрели как-то испуганно. Как у зэков на фотографиях 30-ых годов.

— Это — нормально?! — патетически спросила Алла. И сама ответила: — Нет, это ненормально. Твой нормальный вес, Дусь, равен (минимум) году твоего рождения. 75. Ясно? И еще кило запаса. На случай нервов. А они — будут, это я тебе обещаю. И не обращай ты внимания на эти комплексы. Ты — русская красавица, а не вьетнамский суповой набор. Ты что, хочешь быть ходячей вешалкой? Ходят по подиуму эти ложноножки тридцатикилограммовые. Смотреть тошно. Ты — женщина. Настоящая. В соку и в силе, а все твои женские прелести должны что-то весить. Так что пошли есть.

И она опять потянула меня за руку.

 

19. Сталкер — XXI

После обеда мы уединились с Аллой в ее комнате. Сварили кофе. Забрались с ногами на диван.

Вино легко и приятно-монотонно звенело в голове. Похоже на далекий прибой с цикадами. Почему-то из той поездки с Ленкой в Турцию я вынесла именно такое самое сильное впечатление: вечер, море, цикады. Наверное, тогда вспоминалось детство и пионерлагерь «Родничок».

Я закурила свой «Vogue». После третьей затяжки привычный ласковый обруч перехватил голову и, словно пощекотав виски, растворился где-то во лбу.

— Теперь слушай, — сказала Алла. Она курила «Парламент», причем зажимала сигарету между мизинцем и безымянным пальцем. Получалось очень красиво: чуть на бок, с хищно-алым веером маникюра на фоне копны, рыжей, как какая-то древняя, ассирийская, что ли, медь.

— Слушаю.

— Диспозиция в принципе проста, — Алла, затянувшись, помолчала.

— Какая диспозиция?

— Значит, смотри. Пункт первый: есть план строительства ну, предположим большой свободной экономической зоны.

— Где?

— Это, Дусь, не важно. В России. Собственно говоря, точно еще и не решено — где. И даже не решено — что. Это же Россия. Решили, что надо что-то строить, а что именно — недорешили. Чтобы решить — где что, нужно еще попереставлять местами всяких политиков, олигахов, министров, губернаторов и прочих кукол. Вопрос «где?», да и «что?» тоже — технический. Это может быть Мордовия, а может — Камчатка. А может — Подмосковье. «Где?» — не вопрос. «Что?» — тоже не вопрос. Может, космодром. А может — олимпийская деревня. Расслабься. Но строиться она будет. Сто пятьдесят процентов. Для начала все это будет стоить миллиардов 20–30 долларов. Так? То есть пункт первый: зоне — быть. Она так условно и называется: «зона». «Сталкер» смотрела?

— Смотрела.

— Тогда рассуждай дальше сама. Зона есть… Ну и…

— Нужен сталкер.

— Умница. Вот ты им, условно говоря, и будешь… В зону надо привести людей. Иначе говоря — тех, кто заплатит. Или вернее: найдет тех, кто захочет заплатить. Ясно, что наше доблестное государство вложится в зону неслабо. Ясно и другое: желающих вложиться в зону, помимо государства, более чем достаточно по всему миру. Но все эти желающие хотят не просто вложиться, а вложиться так, чтобы их вложения шли как бы вместе с вложениями нашего доблестного государства. То есть под его гарантии и так далее.

Гарантии государства — это та волшебная комната в зоне, где исполняются все желания. Понимаешь?

— Понимаю.

— Тогда рассуждай дальше: причем здесь мы, то есть — ты?

Я подумала. Потом спросила:

— А мы вкладываемся?

— Вопрос грамотный. Отвечаю: нет, мы не вкладываемся. В этом и суть.

Я еще подумала:

— А еще можно вопрос?

— Можно. И нужно. Чисто комбинаторно: вопрос остался один. Давай.

— Знаем ли мы, где находится комната?

— Очень хорошо. Молодец! Теперь рассказываю. Мы знаем, где находится комната. Но надо сделать так, чтобы туда пошел со сталкером нужный человек. Тот, который очень много заплатит именно сталкеру. То есть — тебе и нам всем. В общем, эти игры в многозначительные аллегории мне надоели. Есть один человек. Назовем его Мистер Икс. Этот Мистер Икс — уже не аллегория, он является одним из главных торговых посредников в мире. Оружие, нефть, мобильная связь — все это его территория. Таких людей в мире не больше пяти-шести. Наш Мистер имеет несколько имен. Его интимное имя — Анри. Нам нужен подход к Анри. Если мы его найдем, этот подход, зона наша. Но подходов к этому Анри почти нет. Вернее, есть один. Это его жена. Анри — нормальный франко-американский еврей с русскими корнями. Про него никто ничего не знает. А он знает про всех. Ну, почти. Кроме нас. Это типа Вахи, только глобалистского. Кстати, Ваха и Анри знакомы. Ну так вот. Жена Анри — русская. Илона Зулич.

— Я что-то слышала…

— Конечно. Не могла не слышать. Это писательница такая.

— А-а-а… Вспомнила. «Бесы +», еще что-то…

— Читала?

— Пыталась. Не смогла. Да и некогда мне было.

— Мне тоже некогда. Но писательница она так… от нечего делать. Хотя и неплохая. Самовыражается. От скуки пишет. Как все сейчас. Рублевки эти гламурные. И эта туда же. Да и образование куда-то надо девать. А оно у нее есть. Анри в ее романы вложил миллиона три — все и раскрутилось. Потом — гламур, тусовка, телек, сценарии, экранизации, журнал, магазин «Z» с экзотикой… «Зулич» — «Z»… Оригинально, да?.. В общем, нормальное дао-luxury Все по бизнес-схеме. Сама она, эта Илона, девушка, как выяснилось, непростая. Где-то пару-тройку месяцев назад ей все это вдруг надоело. Ну, депрессия, наверное, средний возраст. Она примерно твоя ровесница. И вот тетя Илона все это бросила и уединилась. Иногда живет в Норвегии, иногда — в Италии, иногда — бог знает где. Чуть ли не в Бирме. Анри в ней души не чает. Звонит, приезжает. Советуется. Единственный человек, который имеет влияние на Анри, — это Илона. Он делает все, что она скажет. Все. Буквально. Думаю, имел место гиперприворот. Хотя… У людей, типа Анри, такое бывает. Ну, сама знаешь: Людовик XIV, Александр III, Майк Тайсон, Дали… История-то довольно обычная. Сама она этого Анри… Держит для пользы. А польза — большая. Ну и вот. Подруг или даже близких приятельниц у Илоны нет. Одна ее подруга, еще школьная, покончила с собой. Вены перепилила. Другая — со времен университета — сошла с ума.

— Вамп какой-то…

— Не без этого. Двое ее бывших мужей тоже, кстати, плохо кончили. Один героинист, другой из окна прыгнул.

— О Господи…

— Господи не Господи, но в настоящий момент эта девушка-ночь пожинает, так сказать, плоды своего вампиризма. Мы за ней следим, сама понимаешь. Кое-кто из ее врачей — наши люди. Сейчас она в таком психическом состоянии, когда ей начинает быть страшно одной, но быть не одной ей еще тоже страшно. Понимаешь?

Алла с силой вдавила потухшую сигарету в пепельницу.

— Понимаю, — сказала я. — У меня у самой такое было.

— Не совсем такое, но — похоже. Она, эта Илона, вроде бы и потянулась к людям, вернее — хочет потянуться. А боится. Потому что круг общения… еще тот. Это же не люди, а… Ты же вон с Храпом не хочешь встречаться… А твой Храп по сравнению с ее — мышка-норушка. И все эти ее старые светские и бизнес-знакомства — неизбежное напоминание о прошлом, а значит снова — депрессия. Ей нужно что-то неожиданно новое, свежее, случайное, и вместе с тем, простое, правдивое, наивное. Понимаешь? Не знаю, как лучше выразиться. Мужчины здесь не подойдут.

— Почему?

— Во-первых, Анри не подпустит. Он же за ней следит. Как и мы. У него там целая служба с прослушиваниями, подглядываниями и прощупываниями. У нее — представляешь? — в постели датчик сердцебиения за двести тысяч евро. Анри ее сердце слушает. Он чуть ли не за снами ее следит. Там тоже какой-то аппарат, но мы пока не выяснили какой. Какие тут мужчины. Если к ней какой-нибудь в кафе подойдет — он через час скоропостижно утонет. А во-вторых, она влюбиться уже не способна… Нет. Тут нужно другое. Ей нужна случайная подруга. Из другого мира. С другой планеты. Из другого теста. И этой ее подругой будешь ты.

— Ничего себе! — я даже закашлялась.

— Ничего не ничего себе, — сказала Алла. — Опять же — во-первых: получится — хорошо, не получится — и ладно. Смотри, Илона Зулич через неделю поселится в очень маленьком итальянском городке, в Тоскане. На вилле, которую приобрел Анри. Она будет жить одна, замкнуто. Но каждый день — гулять на берегу, ходить обедать в кафе. Все очень просто. Мы тебя селим в отеле рядом. Отель отличный. Кстати, кафе, в которое будет ходить Илона, — в этом самом отеле. И ты тоже живешь одна, замкнуто. Но каждый день гуляешь по берегу, ходишь обедать в кафе…

— А как же я с ней заговорю?

— Придумаем. Можешь для начала прочитать ее романы. А заодно и современную, извини за выражение, литературу. Илона — умная женщина, но с адским тщеславием. Подойдешь к ней, скажешь, что узнала (ее портреты по всем журналам шли сотнями), что какое, мол, счастье, что встретилась с самой Зулич. И скажешь ей что-нибудь приятное и умное. Обязательно — умное. И душевное. Ведь все, что писалось положительного о творчестве Зулич, было проплачено. И она это прекрасно понимает. А тут — искренняя поклонница из рядовых читательниц. Умная, по достоинству оценившая и все такое… Придумаешь какую-нибудь легенду своей жизни. Как ее романы тебе, например, помогают обрести себя… Тут любой растает. Разговоритесь. Может и подружитесь. Твой, Дусь, психотип хорошо проанализирован нашими спецами. Психотип Зулич — тоже. Ей очень нужна такая, как ты. Это факт. А такая, как она, может быть интересна тебе. Это тоже факт.

— Ну, предположим, — вздохнула я, — что все это так и получится. Вряд ли, конечно, но — предположим. И что дальше?

— Дальше — посмотрим. По обстоятельствам. Сейчас твоя задача — почитать Зулич, перелететь в бизнес-классе в Италию и пожить там неделю-другую в отличном отеле. Вот и все. И в интерес, а не «в падлу», как сказал бы Храп, пообщаться с забавной женщиной. Очень забавной… вот, опять же, и все. Если соскучишься — пришлем тебе Аладдина или Ленку Баш. Или маму. Могу я навестить.

Я помолчала.

— Слушай, Ал, апочему все это — я? А? У вас же целая агентура. Школа ФСБ. Профессиональные вербовщицы. Я никак не могу понять… Почему — я?

Алла щелкнула ногтем по пепельнице и сказала шепотом:

— Так показали карты.

Алла незаметно вынула откуда-то из-за спины колоду карт, внимательно, неотрывно и очень серьезно глядя мне в глаза, стала медленно тасовать. Перетасовав, положила на столик.

— Сними.

Я сняла.

— Это ты, — сказала Алла. Я посмотрела на карту. Дама червей.

— А теперь потасуй сама и возьми любую.

Алла продолжала глядеть мне в глаза своими неподвижными изумрудинами. Я потасовала и положила карту, не поворачивая, на стол:

— Это она? — мне стало как-то весело и в то же время не по себе.

— Она.

Я перевернула. Дама пик.

— Вот видишь, — улыбнулась Алла. — А ты все спрашиваешь, почему — ты. Это еще не всё. Возьми еще одну. Любую.

Я взяла из середины наугад.

Червовый король. Алла тяжело вздохнула, как будто после тяжелой работы, закурила:

— Это тебе на десерт с хэппи-эндом…

 

20. Кафка и какафка

В следующие несколько дней в Москве установился легкий ровный мороз. Как-то дынно пах по утрам снежок на палой листве в Парке Культуры.

Приехала Ленка, вся свежая, веселая и сладко пахнущая, как этот самый новый снежок. Мы просидели в «Шоколаднице» четыре часа. Уболтались до головокружения. Потом Ленку прибрала Алла.

Мелькал благостный реснично-лоснящийся Аладдин. Мурлыкал, как кот. Вообще все было как-то тихо, уютно, словно приглушенно-замедленно, как бывает утром 1 января в детстве.

Около двух недель подряд я сидела дома (в офис мне было разрешено не ходить) и читала романы Илоны Зулич. Перед этим я решила ознакомиться с новейшей российской словесностью в целом. Лет семь-восемь я почти ничего не читала. И вот решила наверстать упущенное.

Поступила я тупо, обстоятельно и честно. В моем пионерском стиле. Сначала обошла всех своих соофисников и опросила их на предмет того, что стоит почитать. Аккуратно составила список.

Надо сказать, что все мои коллеги на вопрос «Что ты посоветуешь почитать из современной русской литературы?» отвечали одинаково. Вернее так: вариантов было два. Вариант первый: «информант» сразу и весело говорил: «Ничего». Вариант второй: информант корчил такое лицо, как будто он после амстердамского аэропорта заходит в привокзальный урюпинский сортир, потом делал глубокий вдох (носом), затем — выдох (ртом) и наконец, выпятив нижнюю губу, решительно объявлял: «Ничего». Тем не менее, какой-то список того, что «ну попробуй это, хотя…», я все-таки составила.

Потом я купила газету «Мир книг», очень пахнувшую клопами, и прочитала ее от корки до корки, включая рейтинги продаж.

Во-первых, я ужаснулась тому, что я совершенно ничего и никого не знаю и плохо понимаю, о чем там, в газете, написано. Создавалось ощущение, что десяток человек обсуждают что-то только им понятное и только им интересное на только им понятном языке.

Во-вторых, я удостоверилась, что все здесь вращается вокруг тех же самых авторов, которых столь неохотно морщась, называли мои офисные коллеги.

Об Илоне Зулич несколько раз говорилось в «Мире» вскользь, как о чем-то само собой разумеющемся. Как о Кобзоне, что ли. Или — о глобальном потеплении. Или — о мировом финансовом кризисе. То есть подразумевалось, что а) Зулич есть, б) все знают, что такое Зулич, и в) о Зулич все уже сказано. В одной из чудовищно-заумных статей «Мира» Зулич в каком-то немыслимом «шизоинтеллектуальном» (термин из статьи) контексте была поставлена в один ряд с Сапфо, Улицкой, Кафкой, Умберто Эко и сериалом «Моя прекрасная няня». Налегал автор на Кафку. Мне почему-то вспомнилось, как однажды совершенно пьяный Сеня Вайзеншток (я его все чаще вспоминала в последнее время), когда все стали говорить про Кафку, сказал: «Кафка-какафка», — и заснул.

От чтения всех этих «какафок» у меня заболела голова. Правый висок. Я выпила цитрамону и, отмыв руки от клопов и взяв список из названий романов, героически поехала в «Библио-Глобус». Пять романов — Илоны Зулич, двадцать — других продвинутых отечественных литературных дарований. Полная спортивная сумка романов. Даже немного участилось сердцебиение. Что-то было в этом от той, давнишней моей жадности до знаний.

Сначала я засела за других авторов, чтобы потом лучше понять, откуда растут ноги у Зулич. И вообще — чтобы разъяснить, кто есть ху и ху из кто в российской литературе.

Где-то на шестом романе (а читала я быстро) я, если можно так выразиться, метафизически затосковала. Самым обидным было то, что все эти авторы писали очень неплохо, даже хорошо, местами — блестяще. Особенно там, где из текста перла, как пузыри из бутылки с нарзаном, ирония. Метафизическая же тоска происходила от никак не желавшего покидать меня вопроса: «Зачем я все это читаю?»

Я никак не могла понять, почему после чтения всех этих неглупых текстов во мне нарастает и нарастает какая-то душевная изжога. Вроде бы все было на месте. И диапазон широк и исчерпывающ: от надрывного сентиментализма или мистики до жестко-лаконичного реализма с элементами талантливо изложенного порно.

Были, конечно, и откровенно беспомощные тексты. Явно проплаченные. Они, как правило, и возглавляли рейтинги. Это были тексты, целиком состоящие из претензий на невероятную глубину. Так сказать, поток претензий на глубину, он же — общих мест. Но многие явно искусно, почти виртуозно, сделанные романы прочитаны были мною на одном дыхании. И все равно после этого «одного дыхания» в ноющем, несмотря на цитрамон, правом виске стучало: «Зачем я все это читаю, зачем?..»

Я — опять же — честно, тупо и обстоятельно дочитала последний, двадцатый роман и перед нырком в Зулич решила сделать перерыв. Чтобы в голове улеглась вся эта какафкофония и чтобы постараться ответить себе самой на вопрос: в чем все-таки дело, в текстах или во мне?

Два дня я ничего не читала, гуляя по набережной и парку, и думала. Ближе к вечеру второго дня я решила так: дело во мне. Все банально. Банальнее некуда. Я, как институтка XIX века или как пионерка 30-х гг. века ХХ-го, жду от литературы чего-то большего, чем литература. А время изменилось: литература — это литература. Хорошая, плохая, разная. Но — только литература. Что-то вроде словесного дизайна. Или современной архитектуры. Молодые, умные, как говорится, конкретные ребята упражняются в организации словесного пространства и времени. И делают это, наверное, высоко-высоко профессионально. Вот и молодцы. А я, дура, по старинке открываю книгу, как дверь храма или как молитвенник. Но никакого храма и никаких молитв там нет. И это, наверное, правильно. Наверное, все встало на свои места и вся эта мешанина-нелепица двух-трех русских веков с «поэт в России больше, чем поэт» и тому подобным наконец-то завершена. Детектив — отдельно, духовные катакомбы — отдельно. А христианская проповедь в форме детектива о неврастенике, тюкнувшем старушку, и святой проститутке с небесными глазами — всего этого уже больше никогда-никогда не будет. Все, конец географии. Окончательное отделение церкви от искусства.

От этой очень простой, простой до пошлости, мысли, а вернее — чувства, мне стало вдруг так грустно, что я заплакала прямо на улице. Нет, нельзя!..

Это уже совсем глупо. Тоже мне: плач о погибели русской словесности… Я вытерла слезы и оглянулась. Оказывается, я стояла у памятника Достоевскому. Достоевскому, которого я люблю до слез. То есть — буквально: до слез. Читаю — и начинаю плакать. Кончатся когда-нибудь в моей жизни эти чудеса и совпадения или нет? Как же я сюда вышла? От Фрунзенской дочапала до Волхонки и не заметила. С ума я, что ли, схожу или просто обчиталась.

Федор Михайлович сидел на краешке стула, вцепившись в края, как будто его сгоняют (а ведь его сгоняют!!!) и ничего не выражающим, как бы он сам, наверное, выразился «безглазым взглядом» смотрел на Манеж. Я медленно спустилась по ступенькам и побрела в сторону станции метро «Боровицкая». Справа, на целлофане, расстеленном на граните, бойкий старикан в выцветшем зеленом берете, натянутом на уши, разложил книги. Я пробежала глазами по обложкам двадцати-тридцатилетней давности… Издательство «Советский писатель»… Опять все то же… Как там у вас, мой славный, мой несчастный, Федор Михайлович?… «Безмозглая мысль»?..

— Что ищете, девушка? — веселым тенором проскрежетала беретка. Беретка была пронзительно синеглазая и сильно навеселе. Неужто у него что-то покупают?

Я еще раз пробежалась глазами по книгам. Стивенсон. Энциклопедия рыбака. Фадеев. Похлебкин. Луи Арагон… Какая-то вавилонская инсталляция… Зарубежный детектив. Румынский (73-й год). Учебник древнерусской литературы. Маршак. Сделай сам. Мериме. Воспоминания Жукова. Тютчев…

Я взяла томик Тютчева и, уже словно зная, что открою, открыла наугад. Конечно…

Когда пробьет последний час природы, Состав частей разрушится земных, Все зримое опять покроют воды И божий лик изобразится в них.

— Поэзией интересуетесь, девушка?..

— Сколько это?

— Сто. Для вас — пятьдесят.

Я дала сто и пошла к метро. Вдогонку:

— А сдачку? — в теноре беретки явно чувствовалась уверенность, что сдачки давать не потребуется. Я обернулась и улыбнулась старичку. Синие, смеющиеся, хитро-добрые глазки говорили о том, что час природы пробьет нескоро.

— Счастья тебе, красавица!

В одно мгновение с души смыло всю эту двадцатироманную муть. Стало хорошо и просто. Как и должно быть. У метро я набрала номер «Т. Т.».

После трех гудков:

— Привет, Дуся.

— Здравствуй, Тимур. Как твое здоровье?

— Спасибо, налаживается.

— Как сын?

— Все в порядке. Слушай, Дуся: ты вылетаешь через четыре дня. Хватит тебе четырех дней?.. Как твой литературный ликбез?

— Продвигается. Четырех дней хватит, Тимур.

— Отлично. Перед твоим вылетом я тебе позвоню. Ты мне скажешь в двух словах, что думаешь об этой Илоне, исходя из прочитанного. Ладно?

— Ладно… Тимур?..

— Что?

— А когда… я смогу… увидеть тебя, потом, после поездки?

— Да, так будет лучше. Ты же сама понимаешь.

— Понимаю. Конечно, так будет лучше.

— Вот и хорошо, Дуся. Я тебе позвоню.

— Пока.

— Пока.

Я не стала садиться в метро и пошла домой пешком. Пришла домой, когда стемнело. Легла в постель и уснула сразу, без всяких снов.

 

21. Бесы +

Романы Илоны Зулич, которые я читала в течение трех дней, произвели на меня очень сильное и, если честно, гнетущее впечатление. Не в литературном смысле. Сейчас поясню.

Написаны они были хорошо. Технически почти безупречно. Насколько я, конечно, могу об этом судить. Здесь было и кое-какое остроумие, и вполне оригинальные и точные метафоры (немного набоковского пошиба), и умеренно захватывающий сюжет, и даже некоторые образы казались действительно живыми, или, как там выражаются литературные критики? Объемными? Рельефными? Пластичными? Не помню. Если бы я раньше прочитала эти пять романов вместе с теми рейтинговыми двадцатью, я бы точно так же задалась вопросом, зачем я все это, собственно говоря, читаю. Тексты Зулич были в целом не хуже и не лучше остальных, может, даже в чем-то и получше некоторых. Но теперь я знала, зачем их читаю: мне нужно было понять, что такое Илона Зулич.

В жанровом плане все романы были разными. Автор, так сказать, явно пробовал свои силы в разных форматах. Он их экспансивно столбил. Мистический триллер, где девушка-вампир по ночам убивает мужчин (всего — тринадцать убийств; им предшествуют эротические сцены, предваряемые, разумеется, цитатами из «Кама-сутры»); офисная история в духе «я сама» (о роковом Самоделкине в юбке, которая мочит уже не мужиков, а баб-конкурентов); иронический роман о роковой блондинке, путешествующей по свету и практически ежеглавно меняющей разнокожих любовников; почти реалистический роман о духовных поисках жены олигарха (в конце олигарха убивает любовник жены олигарха, а потом убивает себя сам, таким образом — жена олигарха задумчиво сидит между двумя трупами и финал остается открытым); и, наконец, фантастический роман о каком-то пришельце Эре, любовнике земной девушки Лии, с которой они по ночам летают в космос по всевозможным галактическим сейшенам. Этот роман был написан последним и, судя по всему, совсем уже без энтузиазма. Какие-то фаллические леса на планете Сперматос… Словом, «караул устал». Но дело не в этом.

Во всей этой пестрой постмодернистской кроваво-мистико-эротико-интеллектуальной галиматье с отчаянными реалистическими вкраплениями отчетливо вырисовывался, как говорили, помню, в школе, образ автора, который был — глубоко трагичен. Можно сказать: этакий Печорин в юбке, вампир-прозаик, который вдруг решил ненадолго, что его «предназначение высокое» — это литература. И вот он щедро и вдохновенно слил в тексты весь свой неуемный вампиризм и, как наркоман, который ввел себе в вену дозу и ждет прихода, зажмурился от предвкушения торча и стал ждать. Чего? Славы, наверное. Или какой-то там массово признанной его, автора, самореализации. Или еще чего-то там в этом же духе. Чего, в конечном счете, нет на свете. Проплаченная мужем слава, этот коммерческий синтетический кайф, Илону Зулич явно не удовлетворил. Будь она человеком попроще и поплоще, она бы обстоятельно и с любовью обработала бренд «Илона Зулич», созданный на миллионы Анри. Но бренд — это хозяйство, которое надо вести. Интервью и твоя напомаженная рожа в журнале — это приятно первые два-три месяца. Потом все это становится рутиной. Надо любить процесс. А процесс отработки бренда сродни процессу мойки посуды или лепке котлет. Тот же быт. Но Илона Зулич — плохая хозяйка и не любит процесса. Ей нужен результат.

По текстам я почувствовала, что Илона в общем-то не любит и писать. Конечно, может и в чем-то даже умеет, но не любит. Ей сначала интересно, а потом — скучно. И так всегда и во всем.

От этой женщины исходило что-то тяжелое, свинцовое, гигантско-паучье, что-то безысходное, как разметастазенный рак, что ли. Или как удушающе-пряные духи. И чувствовалось, что сама Илона в этом не виновата. Это была ее природа, ее карма, «электро-эдипов комплекс», или как там это называется?.. Вроде бы все понятно: страдающая эгоистка… Но нет, не все…

Я помню, как-то однажды Сеня Вайзеншток развил целую теорию про то, какие бывают люди. Теория была такая. Есть люди хорошие (добрые, отзывчивые и так далее). Можно их назвать, наверное, нравственными. Или людьми с моральными устоями. Это скучно, но это так.

Есть люди плохие (предатели, провокаторы и прочее). Вероятно, это называется: «безнравственные, или аморальные, люди». А есть те, кто живет просто вне морали, или, если угодно, вне всего того, на чем держится нормальная человеческая жизнь, «по ту сторону добра и зла», как выразился сошедший с ума классик. Не аморальные, а внеморальные люди. Сверхчеловеки. Пришельцы. Бесы. Назвать их можно по-разному. А вот среди этих бесочеловеков есть разные. Есть те, которые как бы заряжены какой-то своей программой, каким-то своим «черным делом», целью и идут к ней по трупам, как Ленин с Наполеоном, и те, которые такой цели не имеют. Это — тоскующие бесы. Бесы-тоскуны. Они бродят среди людей и мучают их, и мучаются сами.

— Понимаешь, Дусь, — говорил Сеня, — в этих скучающих чертей Дьявол вложил что-то вроде любви к материальной жизни. Они все-таки любят удовольствия: поесть там, потрахаться, выпить. У них сущность-то бесовская, а жопа человеческая. И жопа мешает бесоваться по полной. Понимаешь? Не только жопа, но и мозги. Эстетика опять же. Многие из них обладают утонченным вкусом и любят красивые вещи. Многие всякие-разные доморощенные дизайнеры, модельеры — те самые скучающие черти. Откуда сейчас такое повальное увлечение дизайном? Это тоскующие бесы сублимируют свое вампирское либидо. Как там говорил старик Фрейд: гиперсублимация. Гламур — это чистая туса бесов-тоскунов. И в литературе сейчас сплошные «цветы зла». Это — тоже бесы-тоскуны. Ну и вот. А те, бесы-вершители, Ленины с Наполеонами, они, конечно, тоже могут любить потрахаться и позаниматься оформлением своего интерьера, но это для них, в конечном счете, не главное. Бесы-вершители, Дусь, бывают трех видов. Бесы, одержимые властью. Это — А. Бесы, одержимые славой. Это — Бэ. И бесы, одержимые деньгами. Это — Вэ. То есть государственные деятели, публичные люди и бизнесмены. Тут, Дусь, важна чистота форм. Вот, например, Горбачев. Кто это? Вроде бы человек власти. Нормальный аппаратчик и все такое. А почему он прогорел? Потому что любил славу. Он же ведь млел на публике и упивался собой, как провинциальная актриса. А вот Ельцин был чистый мопс власти. Ему ничего, кроме власти, и не надо было. Понимаешь, Дусь?.. Если ты бизнюк, занимайся деньгами. Захочешь славы или политической власти — сожрут. Если ты публичный бес и любишь деньги — рано или поздно сядешь. У них, у бесов-вершителей, четкое разделение функций. Что-то вроде законодательной, исполнительной и судебной. Это не значит, что политики не пи…ят, бизнюки не лезут в телек, а актеры не тусуются в Кремле. Все это есть. Но суть есть суть. Бесы-вершители — это чистые бесы. Вроде античных богов. А бесы-тоскуны — это бесочеловеки, вроде античных героев. Люди, как известно, состоят из духовного и материального. Ну, из тела и души. Можно так сказать: из морали и жопы. Человек — это жопа плюс мораль. Тоскующий бес — это как бы жопа, гуляющая сама по себе, без морали, как без штанов. Это такая жопа-зомби. Аморальный человек — он делает гадости, но потом раскаивается, что их делал. Плачет, просит прощения, опять гадит, опять плачет, и так до бесконечности. Он словно бы штаны приспустит, покажет всем жопу, а потом вдруг ему станет стыдно, что он ее всем показал, он и ходит опять в штанах (в морали, по совести, с душой). Обещает сам себе ночью в кровати: никогда-никогда больше не буду показывать ее окружающим. А утром сорвется — и опять покажет. А тоскующие черти — они не каются. Они тоскуют. Понимаешь, Дусь?.. Не печалятся, не каются, не страдают даже, это не про людей… Они тоскуют. Печорин — он не страдающий эгоист, а тоскующий. Тут Белинский не прав. Им, этим Печориным, тоскливо и скучно. У них такая… тоскука по жизни. И злость на то, что тоска и скука. Злотоскука у них. И им все всегда противно, все всегда надоело и все всегда не так. Они немножко захотят, скажем, власти, получат ее немного — скучно. Захотят немного славы, получат ее — тоскливо. Захотят денег, спи…ят, жадно потратят — пустота и злость. Но больше всего они любят мучить людей. Это сейчас называется «энергетический вампир». Как все тот же Печорин. Энергетические вампиры, Дусь, бывают контактные и дистантные. Контактные вампиры слабее дистантных. Им, чтобы тебя сожрать, надо быть рядом: говорить с тобой, смотреть на тебя, прикасаться к тебе и так далее. Им нужен проводок. Они как проводной телефон. А дистантные действуют на расстоянии, они тебя заставляют о себе думать. И жрут твои мысли о себе. И ты чахнешь. Никаких проводков им не нужно, хотя это они тоже умеют. Но главное их оружие — мобильный вампиризм. Все чистые бесы, бесы-вершители — дистантные вампиры. Среди бесочеловеков большинство — контактные, но есть и дистантные. Эти — самые опасные.

Очень много их среди инфернального бабья. Роковые дядьки, наверное, тоже встречаются, но их меньше. Дон Жуан — это не бесочеловек, это — человек. А вот ведьмы… сама понимаешь. Демон вон, и тот Тамару по-всамделешному любил… Роковых мужчин в природе почти нет. А может, уж и совсем не осталось. Особенно — в России. Бабники — это чаще люди. Очень паршивые, с вечно голой попой, но люди. Типа б…дей. Извини, Дусь. Бесы-мужики — они обычно чем-нибудь другим заняты. Гендер у них на периферии вампиризма. Сунул, вынул и забыл. А у бесов-баб это в большем интересе. Хотя сейчас все куда-то поплыло. Эмансипопки всякие и все такое… Не знаю, Дусь, не знаю, сложно все это…

Читая опусы Илоны Зулич, я почему-то все время вспоминала эту Сенину полупьяную болтовню пятнадцатилетней давности. И все время передо мной стоял образ Тоски. Или Скуки. Или Злотоскуки, как выразился Сеня. И чем ярче и вычурней был текст, и чем больше в нем было наворотов и блеска, тем сильнее надвигалась эта Большая Тоска. Именно — Нечеловеческая, Безысходная. Неопределенная, безликая и страшная. Вселенская Недотыкомка. И чем-то невыразимо притягательная, как смерть, наверное. Да, именно смерть! Илона Зулич и смерть теперь были для меня неотделимы друг от друга. Какое-то смешанное чувство интереса, отторжения, вплоть до брезгливости и — вместе с тем — жалости росло во мне. И я чувствовала, предчувствовала, что Илона Зулич будет в моей жизни и сыграет в ней какую-то странную роль. Странную, печальную, но важную.

В Интернете об Илоне Зулич было много. Но все это «много» по большей части ничего нового в себе не несло. В основном это были те самые заказные рецензии на романы, кое-какие выдержки из светской хроники, реклама магазина «Z», торгующего дорогими экзотическими товарами, от пуговиц Элтона Джона до живых крокодилят. Еще — фотографии: высокая, очень красивая брюнетка. Черты лица очень правильные и — холодные. Но очень хороша, не отнять. Волосы прямые, каре. Прекрасная фигура. Одевается со вкусом, но строго. Фоток много, все больше из глянцевых журналов. С Киркоровым. С Жириновским. Жирик ей что-то нашептывает в ушко. Она улыбается. Одна, на фоне какой-то пагоды. Еще с каким-то явно голубым перцем, не знаю, кто такой, но в СМИ мелькает все время. С белым мопси-ком на руках, целуя мопсика в ухо. У мопса на морде написан многовековой брезгливый фатализм. Опять с неразъясненным глянцевым гомарём. Их Ленка Баш называет «тёдя» или «дятя». Опять с тёдей. Даже помню, как «егоё» зовут — Шура. «Обдолбанный подпилок с раком задницы» (опять — Ленкино словотворчество). Ясно, что здесь — работа Анри. Чтоб жена была в компании безопасных педрил. Жириновский — явное упущение. Хотя — сомневаюсь. С Веркой-Сердючкой. Одна. С Ксюшкой-лошадкой. Куда ж без нее. Одна… Мне надоело. 34 фотографии. Не смотреть же все…

Фотки ничего нового, казалось, не добавляли. Красота, непроницаемость. Отформатированные улыбки. Если и есть хищность, то очень сильно запрятана. Еще глубже, если она, опять же, есть, запрятана та самая бесовская тоска, о которой распространялся когда-то Сеня. В общем — чистый глянцевый гламур.

На сайте писательницы я нашла скупо изложенную биографию. Собственно, биографии никакой не было. Года рождения, конечно, нет, но ясно, что тридцать с хвостом. Как мне. Закончила питерский университет, псих-фак. Работала в какой-то фирме. Потом — по нескольку месяцев в Гарварде, Гейдельберге, Оксфорде, Сорбонне. Много путешествовала. Владеет несколькими языками, включая японский (это понятно: японский проект с сушами и муракамами в самом разгаре). Замужем. В третий раз. О мужьях, разумеется, ни слова. Хорошо о них говорить как-то не к месту, а плохо — нельзя. Как о покойниках. В настоящее время — преуспевающая бизнесвумен и «культовый» (это из текста) писатель.

Еще я нашла организованный три года назад, на взлете писательской карьеры Зулич, форум с бравурно-пошловатым названием «Страсти по Илоне», где, по замыслу организаторов, судя по всему, должны были бушевать фан-дискуссии. Первые реплики были явно запущены для затравки: «Обалденная текста! Илона, я твоя fanka! Это — Любовь! Форумчане, замутим Фан-клуб нашей Зу!» и т. п.

Пара-тройка охлаждающих входов: «Почитала-недочитала». «А по-моему — нудеж и…уйня». «Не въехал, в чем драйв». И проч.

Затем — гневные возражения «фанатов» с попытками завязать форум. Опять заглушки, типа «Лучше я в пятидесятый раз „Собачье сердце“ перечитаю». «Зря 150 рублей потратила». «Тебе везуха, я — 180». И проч. Больше всего было отзывов, типа: «Так себе». «Ничего». «Читать можно, но зачем?». И фан-форум заглох сам собой. Всего — сорок три входа, последний — полгода назад.

Так что здесь — тишина. Совсем другое дело — интервью. Тут я натолкнулась на одно ключевое ощущение, которое стало решающим для меня в отношении к Зулич.

Первые интервью с писательницей («Эхо Москвы», «Караван» и т. д.) были довольно живыми и местами даже интересными. Потом они, эти интервью, мертвели. Последние были совершено формальными. Думаю, Илона их даже не перечитывала. Ни до, чтобы править, ни после публикации, чтобы насладиться славой. А вот в первых четырех-пяти Илона явно старалась. Вообще — несмотря на все ту же непроницаемость — здесь присутствовала какая-то живинка: остроумные реакции, емкие определения. Но это не главное. Важна была доминанта, а доминанта была такова: Илона уж точно обладала одной феноменальной способностью. Даже затрудняюсь ее определить. Словом, умела себя гениально преподнести, как говорят, позиционировать. «Самопродюссирование» и «автоменеджмент» Илоны Зулич были безукоризненны. В каждой фразе, причем ненавязчиво и даже вроде бы слишком скромно, звучало: «Я — лучше всех», «Я — пуп земли», «Я — это все». Это как-то само собой подразумевалось и не вызывало никаких сомнений. Не должно было вызывать. Само слово «я» в ответах на вопросы журналистов практически отсутствовало. Но в подтексте это «Я» вырисовывалось в виде огромной, прекрасной и таинственной подводной части айсберга. Это была гениально и явно по наитию выстроенная система намеков на неисчерпаемую глубину, на тайну собственной личности.

За этим всем я почувствовала вдруг такую любовь Илоны Зулич к себе и уверенность в собственной избранности, что мне стало даже неприятно. Я — центр мироздания. И никаких сомнений. Хладнокровие — как у чапековских саламандр. Зулич словно бы не удостаивала окружающих приведением доказательств, как Снежная Королева, что ли… Или Свидригайлов… Или все тот же Печорин… Бог ее знает. Но фишка заключалась в том, что это неисчерпаемое самолюбие Илоны было, как я чувствовала, не гранитнобетонным и незыблемым, а именно вампирическим, самопожирающим. Да. Никому ничего доказывать Зулич не собиралась.

Там был забавный эпизод. Какой-то телепузик-журналист брал интервью для такого же телепузиковского luxury-журнала. Текст был таков:

— Скажите, Илона, а вы могли бы голой пройти по Тверской?

— Зачем?

— Ну, предположим, очень было бы нужно.

— Меня бы милиция забрала.

— Допустим, с милицией договорились. Полная Тверская народу. А вы — в чем мать родила.

— Конечно, прошла бы. Даже без «нужно». Если бы просто захотелось.

— А люди?

— Что — «люди»?

— Люди ведь смотрят… Тысячи людей.

— Пусть смотрят. Они мне заменяют фонарные столбы.

Здесь Илона выразилась совершенно честно. Я уверена. Насчет столбов. А что столбам доказывать?

Но себе-то она должна была доказывать свое самолюбие ежеминутно. Даже не доказывать, нет. Ему, самолюбию требовалась пища. В виде поклонения, обожания. Или чего-то еще?.. Но все это рано или поздно становится скучным. Как будто человек очень-очень хочет, просто умирает от голода, но пища ему противна. Любая. И что дальше? Конец.

Помню, было около часа ночи. Не спалось. Я снова залезла в Интернет. Набрала «Илона Зулич». Кликнула по «картинкам». Высветился список: у каждой фотки — свое название. Не читая названия, пробежала по списку. Щелкнула по последней (фотография для «Cosmopolitan»). Я вздрогнула.

Илона одна. В чем-то вроде бедуинского бурнуса. Ослепительно белого, как саван. Глубокое декольте. Красивая загорелая грудь. Илона — на фоне восточного сине-зелено-алого ковра. Обеими руками держит витой инкрустированный кинжал, направленный вниз.

И — чуть на себя.

Жемчужный маникюр. На лице — что-то вроде сатанинской улыбки.

В голове помимо воли пронеслось: «Этим все и кончится». Стало тошно. И даже сладковато во рту. В этой фотографии было что-то пошлое и вместе с тем страшное, роковое. Ни о чем не сказано так много пошлости, как о смерти. Я вспомнила могилы солдат на Крестовском погосте. Эти простые и честные могилы людей, которые хотели жить. А здесь: игра то ли в смерть, то ли… Я вырубила компьютер и легла. Куда меня занесло? Зачем все это? Разве так бывает? Кто я? И почему я? Какие карты? Какие дамы и короли? Бред какой-то. Спать. Сейчас засну и завтра проснусь в Крестах. Девчонкой-тарзанихой с вечными малиновыми ссадинами на коленках и в новых сандалиях.

Но я не спала до самого утра.

Вертелось что-то из детства. Сухая полынь. Яблоки падают. Скрипит колодец… Провалилась я только, когда за окном тускло-опалово затлело московское утро.

 

22. Лети, Дуся, лети…

Я получила новенький загранпаспорт с шенгенской мультивизой цвета июльской ряски. Билет до Рима. Вылет утренний, из Шереметьево-2. Позвонила маме. Я ей звонила каждый день.

— Все в порядке там, мамочка?

— Все хорошо, Дусенька. Храни тебя Господь.

В офисе сердитой осой жужжала кофеварка.

— Тебя повезет Сергей, — сказала Алла. — Там тебя тоже встретят. Выйдешь — ищи человека с табличкой «Дуся». Это будет твой постоянный шофер и переводчик. Зовут — Марко. По-русски говорит, как мы с тобой. Хочешь — сама води. Но не советую. Для начала можете прошвырнуться по Риму. Припасть к святым камням… Ну, там… Флоренция, Пиза… что поближе. Хочешь — шуруйте в Венецию или в Неаполь. Хотя — не торопись. Успеешь. Не жадничай, не в Совке… Запомни: Зулич прилетит в субботу. Так что с субботы обоснуйся в отеле. И живи себе. Задание тебе ясно. Дальше — как выйдет. И опять же запомни: постарайся, а не выйдет, не переживай. Лети, Дуся, лети…

Сергей вез меня в аэропорт по ранним утренним ноябрьским сумеркам, похожим на пыльное и запотевшее стекло. Доехать мы успели до начала пробок. Еле уложились. Когда сворачивали на Шереметьево, Ленинградка уже зловеще загустела по-совиному, с какой-то сонной угрозой глядящими стаями машин. Приехали мы за час до регистрации.

Сначала, еще в машине, я волновалась: все-таки летала я в жизни всего пару раз и давно. Всего один раз была за границей — в Турции.

Но странное дело: вся эта внезапно нахлынувшая совсем другая после моих Крестов, Курилок и Соснянсков жизнь с аэропортами, Римами, визами и прочим уже заранее показалась мне словно бы легкой и даже не совсем серьезной игрой. Причем я знала: правилами этой игры я владею не хуже других. Может быть, еще и не владею, но очень быстро научусь. Что-то было в этом пробуждении в «большой мир» от моего прибытия в Москву полуторадесятилетней давности. Дежавю. Тогда я почти сразу почувствовала: это мой город. Я знала: я поступлю в университет. И поступила, и покорила эту непокоренную Москву. И сейчас ощущение было то же: это мой мир. Да, он другой, он сложен. Но не сложнее того, который был внутри меня, не сложнее уже пережитого мною. И после того «крещения» Москвой, а потом любовью к Роберту, абортом, а затем — всей этой торгово-уголовно-провинциальной, неопрятной, нетрезвой и тяжелой мутью, после почти мистических чудес последних месяцев моей жизни — предстоящая жизнь предстала передо мной совершенно ясной доступной и интересной. Тогда я была еще девочкой, а сейчас я уже женщина. Мною овладел спокойный азарт еще не начавшей увядать зрелости. Я словно смотрела на происходящее с какой-то духовной высоты, но это была не моя личная, какая-то там «высокая духовность», нет. Опыт, а значит, уверенность и покой были мои, личные, кровные. Было еще и вот что новым: я научилась свое внешнее не связывать все время с внутренним.

Даже не знаю, как лучше объяснить… Я спокойно носила свой «экспортный вариант» (улыбка и т. п.), и он никак не вредил внутреннему комфорту. Но было и что-то еще, куда более важное. Что было со мной и пятнадцать лет назад. И что, в конечном счете, и дало мне силы победить. Но тогда я этого не осознавала, а сейчас — кажется, осознаю.

Я сидела на чемодане под табло, на котором значилось «Рим» и номер рейса, но еще не выскочила стрелка в сторону регистрации, и думала. Я еще раз прокручивала в голове позапрошлую ночь, когда я кликнула последнюю фотографию Зулич, и мысли, и чувства, которые тогда явились мне вместе с этой фоткой.

Прокручивались в голове и фрагменты из ее романов, и мои ощущения, возникшие от этого чтения, и «теория бесочеловеков» подвыпившего Сени… Я все время непроизвольно сравнивала себя с этой Зулич.

Стройная, ослепительная красавица, фотомодель, умница, говорящая по-японски и еще на нескольких языках, сделавшая в 30 лет все возможные и невозможные карьеры, знаменитость, жена одного из воротил мирового бизнеса, который по самую (наверное, лысеющую) маковку влюблен в нее — это она.

Толстая незамужняя провинциалка, не сумевшая закончить университета, полюбившая наркомана, неудачница, торговка из городка Курилки — это я.

И что?

Я никогда никому не завидовала в жизни. И дело здесь было не в зависти. Какая там зависть! Я чувствовала колоссальное превосходство перед Илоной и даже жалость к ней. У меня было то, чего не было у Илоны и не могло быть. И это «что-то» напрочь перевешивало все, что было у нее. И это «что-то» было заложено в меня изначально, наверное, еще до рождения. И я знала, что это такое. Я знала, что между мной и всеми теми, кто лежал на Крестовском погосте есть связь, прочная и вечная, которую разорвать невозможно. И мои предки, и погибшие солдаты, и мальчишки, разбившиеся на мотоциклах, и мой несуразный, добрый, вечно пьяный отец и все другие мужики, погибшие от суррогата, и мудрые синеглазые старухи с надорванными венами — все они умерли, но они есть, они мои, родные, где-то рядом, я всех их люблю, и буду любить вечно.

А они там, на небе, любят, и вечно будут любить меня. Они мои ангелы-хранители. А когда умру я, и меня похоронят в Крестах — я буду ангелом-хранителем тех, кто останется жить. А еще есть мама, Сеня, хотя я и не знаю, жив ли он, Ленка, Аладдин, Алла, Тимур и его сын, и они все тоже в этом родном, теплом круговороте. Я чувствовала: все эти разные-разные люди — мои.

А я — их. И не только люди. И кошка Сява с глазами как крыжовник после дождя, и пес, которого гладил мой пьяный отец, и Тютчев с Достоевским, и та Крестовская тарзанка, которой уже нет, и ссадины на моих буро-зеленых от травы и глины детских коленках, и тот звук, который издают падающие яблоки, и запах мытых полов в избе у моей мамы и в тысячах, миллионах других изб, и многое-многое другое — это все и есть мое богатство, моя сила. Господи, до чего же я счастливая!.. Господи, спасибо тебе за все!..

И этого ничего нет у Илоны. Ни-че-го. Я знала что — ничего. Она одна в мире, как врубелевский Демон. Мне стало жалко Илону, как стало жалко Демона тогда, пятнадцать лет назад. Она не любит Анри, не любит свои романы, она никогда не слышала, как падает в траву белый налив. Какой же это все ужас! Какая пустота…

Стрелка выстрелила направо.

Направо так направо.

Регистрация, оформление багажа. Я встала в очередь. Передо мной мучительно потел похмельный пожилой мужик. Все утирался дрожащим в руке платочком. Наверное, какой-нибудь бывший аппаратчик районного масштаба, переквалифицировавшийся в современного менеджера или бизнюка: очень странное сочетание совершенно советской внешности и дорогих костюма с кейсом. Непотопляемый, наверное, дядька. И не убили его, и не посадили. Молодец. Таких в бизнесе зовут гоблинами. Его голова — одутловатое красное лицо, похожее на полусдутый надувной шар, седой, будто пыльный бобрик, непробиваемо-хитрые, даже с похмелюги, васильковые глазки, морщинистый, как у ящерицы, бордовый затылок — вся эта голова была, казалась, случайно, по ошибке вставлена в костюм. Сочетание несочетаемого. Оксюморон.

Вот и я тоже: гоблин — оксюморон. Леди из Курилок.

Когда гоблин, трясясь и потея, ставил свой чемодан на ленту, обильно пахнуло перегаром, очень дорогим одеколоном и тем неизбежным почему-то запахом пожилого русского мужика, который напоминает запах старой газеты.

Я положила билет и паспорт на стойку. Девушка оловянно посмотрела в билет:

— У вас бизнес-класс.

— Да?..

— А здесь эконом. Перейдите, пожалуйста, к соседней стойке.

Там очереди не было. Женщина моих лет, натруженно улыбаясь, оформила багаж. Театрально-размашисто окольцевала ручку чемодана:

— Счастливого пути!

— Спасибо.

Граница. Пограничница, как будто обиженно отклячив нижнюю губу, поглядела в паспорт, потом мне в лицо, опять в паспорт, опять в лицо:

— Посмотрите, пожалуйста, на меня.

Я посмотрела.

— Спасибо. Цель поездки?

— Что?..

— Цель поездки? Личная, бизнес, туризм, культура…

А какая у меня цель? Лично подружиться с культурной Зулич и тем самым завербовать бизнесмена Анри? Бред какой-то, бред, бред… Сталкером заделалась… А быть сталкером — это что, работа? Работа.

— Работа.

— Бизнес?

— Да, бизнес.

— Счастливого пути.

— Спасибо.

Времени оставалось много. Походила по дьюти-фри. Покупать ничего не хотелось. Да и не нужно мне ничего. В Москве все купила. Странно: не впадаю я как-то в этот шопинговый азарт. А если и впадаю — быстро надоедает. Как-то неправильно, не совсем по-бабьи меня, наверное, устроил Бог.

Столкнулась все с тем же гоблином. Гоблин, разумеется, закупался виски. Потоптался у дорогого, у «блэк-лейбла». Шмыгнул носом — и взял упаковку пластикового «рэд». Дешево и сердито. Молодец. Не развращается. Никакого «головокружения от успехов». «Крепкий орешек» в гоблинском переводе.

Перекусила в «Робинзоне». Покурила. Объявили посадку. Перед накопителем разувать не стали. Даже не ощупали. Утро, все сонные еще. В накопителе — опять Гоблин. Уже не трясется: поправился. Улыбчивый. Клеит какую-то тетеньку лет пятидесяти. Очень не симпатичную. До чего ж умен: реально смотрит на вещи. Четко видит синицу в руках. Синица клеилась с большим энтузиазмом. Всюду, как говорится, жизнь.

Длинная холодная кишка.

Вход в самолет, улыбающиеся стюардессы. Я села в кресло, накинула плед. Абсолютный покой. Знала, что засну. В полусне почувствовала, что самолет разгоняется и взлетает. Затылок жадно всосался в кресло, как вода в сухую землю. Смутно подумала: надо же, даже на взлете сплю. Медленно, как-то вкрадчиво-тягуче, закладывало уши. Автоматически сглатывала.

Потом провалилась в сон окончательно. Во сне какая-то чушь: свадьба Гоблина и этой тетеньки, которую он клеил. Тетенька в фате. Оба держат в руках билеты на самолет. Я кричу: «Горько!» Мне смешно, я давлюсь от смеха.

Очнулась от того, что все встают. Надо же… Не поела, даже не выпила дармового бизнесклассовского вина. Ощущение, что летала всю жизнь.

Все, Рим.

 

23. Тосканские каникулы

Марко оказался веселым симпатичным парнем лет двадцати пяти. Невысокий худой брюнет, очень живой и любопытный. Добродушно-болтливый, но ненавязчивый. Легкий человек.

По-русски он говорил действительно блестяще. Акцент, разумеется, угадывался, и ошибки были, но в акценте и ошибках тоже просвечивалось что-то добродушное, легкое и симпатичное.

— Где вы так здорово научились говорить по-русски, Марко?

— О! Я совсем еще нездорово говорю по-русски. Я пять лет учился в Москве, потом работал как гид в Риме. Я люблю русский язык. Он имеет много специфики… я не знаю, как сказать… Понимаете, он какой-то… нерамочный… неюридический, так если можно говорить. Есть, конечно, законы: произношение, грамматика и так дальше… Но они все — как в вашей жизни. Как это… «Закон — что дышло»… Так?

— Так.

— «Как повернешь, так и вышло». В русском языке иностранцу как бы очень трудно, сложно, но в то же время свободно. Такая вот сложная свобода, если можно так говорить.

— Это вы, Марко, хорошо сказали: «Сложная свобода».

— Кто-то из русских философов сказал: «Цветущая сложность».

Марко, пыхтя, тащил мой чемодан к машине, и этот совсем небольшой чемоданчик казался очень большим, а Марко — очень маленьким, как муравьишка с большой щепкой.

До субботы у меня оставалось два дня, и мы с Марко решили, что я проведу их в Риме. Номер для меня был забронирован. Так и сделали.

Думаю, что говорить о своих впечатлениях о Риме — это и пошло, и глупо. О Риме сказано все. Причем — совсем неглупыми людьми. А еще раз экстатично закатывать глаза и произносить замыленные банальности в стиле советских искусствоведов или в стиле постсоветских туристических журналов — это не для меня. Могу сказать одно: у меня создалось полное впечатление, что здесь я уже не раз бывала и еще не раз побываю. Как будто вдруг встретилась с очень близким по духу человеком, и кажется, что знаешь его всю жизнь.

А еще Рим мне показался по сравнению с Москвой тихим, уютным провинциальным городом. Мудрый старец, вспоминающий свое бурное прошлое. Тихий, терапийный. Нечто среднее между курортом и домом для престарелых. А Москва — это такая женщина средних лет, которая развелась, вышла замуж за молоденького и приобрела второе дыхание. В сорок пять… Но это все, конечно же, глупости…

В пятницу вечером я сидела в номере и листала русско-итальянский разговорник. Звонок. «Т. Т.» все так же, с уютной расстановкой:

— Здравствуй, Дуся.

— Привет, Тимур. Как дела? Как Вадик?

— Нормально, спасибо. Извини, что не перезвонил перед твоим отъездом. Забегался. А наспех не хотелось. У тебя там римские каникулы?

— Ага. Все здорово.

— Надеюсь. Ну, в двух словах, что скажешь о нашей героине?..

— Ты знаешь, Тимур, тяжелое впечатление.

— Еще бы. Я ведь ее неплохо знаю, Дуся.

— Вот как?..

— Очень давно у нас был… было то, что называют романом.

Мы помолчали. Каждый о своем. У меня вкрадчиво, как-то с ехидством заныла левая ключица. За пару секунд я успела немного запыхаться. Неужто это — ревность?

— Это было очень давно, Дуся. Десять лет назад.

Он сделал паузу. Он, наверное, услышал мою одышку.

— Честно говоря, вспомнить страшно… и противно.

— Почему, Тимур?

— Ты знаешь, что такое обесовление?

— Догадываюсь. У нас в деревне была одна такая. Катается по полу и… лает, как собака. Ее даже звали все — Лайка. Она потом повесилась.

— Вот и здесь то же самое… Только она не лаяла, а выла. Или молча рвала книги. Часа три повоет или полку книг изорвет, потом встанет и идет педикюр делать — как ни в чем не бывало.

Он вздохнул.

— Тимур…

— Что?

— По-моему, она ищет смерти, эта… твоя Илона.

— Все правильно. А что ей еще искать? Только она не моя. Скорее, теперь твоя. Я думаю, что ты все сделаешь правильно, Дуся. Главное — делай все честно. Как считаешь нужным. Ты меня понимаешь?

— Да.

— Вот и отлично. Я буду тебе звонить.

— Звони почаще.

Он улыбнулся там, я знаю:

— И ты звони.

Мы не отключались еще несколько секунд.

— Ну, пока.

— Пока.

Еще пару дней мы с Марко поездили по Италии, преимущественно по Тоскане. Местная поздняя осень, она же — ранняя зима, была, как сейчас говорят, аномально теплой. Часто шел мелкий дождь. Иногда на небе проступала бледно-перламутровая клякса солнца, и тогда море внезапно белело, а глина становилась мокро-кровавой. Потом как-то особо лениво-вальяжно, по-итальянски, на солнце наплывала туча, и море становилось сначала зеленым, потом синим и наконец серо-черным, с грифельным отливом. И глина блекла, набухала коричневым и сизым.

В Италии я стала вглядываться в цвета и пытаться их назвать. Вот скала. Какого она цвета? Я прищуривалась и видела, что скала абсолютна каряя. Не коричневая, а абсолютно каряя. Рядом с ней вишневая лодка.

Дул то прохладный ветер с моря, то теплый с земли. Иногда они причудливо смешивались. Как-то слоисто. Голове голодно, рукам тепло, ногам холодно. И даже эти ветры казались разноцветными. Теплый — васильковым, холодный — малиновым.

На утро третьего дня, часов в десять, мы с Марко приехали в городок F. Я поселилась в маленьком отельчике, Марко — на соседней улице в апартаментах.

В двухэтажном отельчике, который так и назывался «Пикколо» («Маленький»), было всего шесть номеров. В одном из них, в номере 5, поселилась я. На втором этаже. На первом, в номере 1, жил какой-то вечно похмельный англичанин, скорее, наверное, шотландец или ирландец лет шестидесяти с ало-фиолетовым, как у удавленника, лицом и остатками рыжих, ставших табачно-желтыми взъерошенных волос над ушами. Он ничего никому не говорил, кроме хриплого (опять же, как у удавленника) «гудмонинга».

Больше из постояльцев в отеле никого не было.

Консьержка, очень пожилая вьетнамка, похожая на игрушечного динозавра, всегда улыбалась, как-то преимущественно сморщенным носом, и, наотмашь выдавая мне ключ, каждый раз торжественно говорила: «Пре-е-его». С помпезно-юбилейным подвывом. Так обычно объявляют на ринге чемпиона по боксу.

Убиралась у меня в комнате белоруска Олеся, некрасивая женщина лет сорока с огромными мужскими руками. Тихая, забитая. Один раз, на второй вечер, мы разговорились, и она полчаса жадно рассказывала о себе.

Она жила в Италии уже три года. Получала 500 евро в месяц и кормила на них мать, отца, психически ненормальную сестру (отсылала им деньги в Белоруссию) и своего двухлетнего ребенка, которого родила здесь, в F, от какого-то негра, напоившего ее в венецианском порту. Вот и вся Олесина судьба. 15 лет дояркой в Белоруссии. Год посудомойкой в Болгарии. Полтора — нянькой в Греции. Потом — месяц чуть ли не на улице в Хорватии. Паром. Венеция. Залетный негр. Золотушная дочка-мулатка.

У меня был роскошный двухкомнатный номер. Одно из окон выходило на виллу, в которой должна была поселиться Илона Зулич. Отсюда все отлично просматривалось.

Илона должна была приехать через два дня. Вернее, на третий, к вечеру, как уточнила мне Алла по имейлу.

Эти два дня пролетели незаметно. Они даже не пролетели, а незаметно прокрались мимо. Почти беззвучно, слегка урча морем, по-кошачьи усыпляющее, как Сява. Эти два дня мне показались несколькими неделями. У меня успел сформироваться целый обряд жизни. Утром — душ, «капуччо» и тихая прогулка по берегу к дальнему ржавому пирсу цвета хны, километрах в пяти от отеля. Возвращение где-то к полудню в отель, раскаленная, пышущая сырным паром паста, послеобеденная дрема со странными прозрачными снами. Там то летали какие-то огромные слепые птицы, превращающиеся в деревья, то являлись какие-то, кажется, отдаленно знакомые люди с мягкими лбами. Птицы просто летали, люди просто ходили, но отчего-то я точно знала, что птицы — слепые, а лбы у людей — мягкие.

Я просыпалась и долго вспоминала, где я видела этих людей, вглядываясь в жемчужные полосы небесных просветов сквозь мореные деревянные жалюзи. А потом я никак не могла решить, что я вижу: небо на фоне жалюзи или жалюзи на фоне неба.

Снова кофе, но теперь — двойной эспрессо, опять — прогулка дотемна, до пронзительно синих сумерек, в которых мне мерещились целые плывущие наискось в разных направлениях стаи искр, напоминающих океанический планктон. Вечером я возвращалась в отель по двум единственным кривым улочкам города. В этот час на улочках тусовались местные старики, дедушки в старомодных с иголочки костюмах, бабушки — в канапе и лайковых перчатках. Они о чем-то громко и быстро говорили. Из всего этого я понимала только «финансовый кризис». Ужин. Книга.

Сон, уже без слепых птиц и мягких лбов.

В конце второго дня я поняла, что бросила курить. Даже не вспоминала об этом. Просто забыла.

Я взяла с собой томик Тютчева и «Преступление и наказание». Тютчева я взяла сама, а «Преступление» мне в последний момент в чемодан подложила Алла. Она неожиданно зашла ко мне, когда я собирала чемодан, и воровато тиснула Федора Михайловича куда-то под уже уложенные джинсы.

— Зачем? — спросила я.

— Пригодится, — ответила Алла, хитро мерцая малахитовым шелком глаз в полутемной комнате.

Пришел день приезда Илоны Зулич.

 

24. Уже шесть. Тебе пора

Под вечер заморосил дождь. Я была в номере. Дождь сухо шуршал о стекло и подоконник. В изредка проступавшем сквозь серый крем облаков предзакатном солнце он напоминал вьющуюся перламутровую стружку.

Я стояла у окна и смотрела на дождь. К вилле напротив подъехала машина. Обычное синее «Рено», но с затемненными окнами. Я быстро опустила жалюзи (я тебя вижу, ты меня — нет) и стала наблюдать. Сердце забилось. Казалось, что оно как-то влажно чавкает. Волнения не было, было что-то вроде азарта. И интереса.

Из машины долго никто не выходил. Минуты, наверное, три. Потом резко открылась правая передняя дверь, и из нее быстро вышла женщина. Это была Илона. Между нами было метров пятнадцать, не больше, и я хорошо ее видела. Она была та самая Илона с фотографий, только какая-то более сухощавая, менее красивая. Желчное желтоватое лицо с большими, действительно красивыми глазами. Нос показался мне длинноватым. Надо же, заметила… Черная водолазка (грудь небольшая, на фотках — больше), черные брюки в обсосочку (ноги длинные, хотя бедра узковаты).

Илона была очень раздражена. Она быстро зашагала к вилле с брезгливой ненавистью копаясь в сумочке.

Вслед за ней из машины выскочил мужчина лет пятидесяти, довольно симпатичный шатен с возбужденно-розовым пятачком наметившейся лысины. В сером длинном плаще. И с сероватым лицом. Это был странный контраст: розовая лысина и пепельный оттенок лица. Анри. Я узнала его по аллиным фоткам. Он догнал Илону, попытался обнять ее за локти. Та вырвалась. Они что-то кричали друг другу, но я через стекло ничего не слышала. Илона кинула сумочку на землю. Себе под ноги. Анри поднял. Она выхватила сумочку из его рук и опять бросила, теперь уже изо всех сил. Из сумочки посыпались вещи. Анри стал их собирать. Илона пинала вещи ногами. Несколько раз случайно попала ногой по руке Анри. Ей понравилось, и она, улыбаясь (в ее улыбке было что-то собачье от высоко поднимаемой верхней губы) стала специально пытаться попадать ногой по его руке. Эта игра продолжалась больше минуты. Затем Илона схватила что-то с земли (я поняла, что это был ключ) и побежала к двери виллы. У нее была странная манера бежать: она высоко и далеко задирала ноги, а потом словно бы возвращала ноги назад. Получалось, что она бежит большими прыжками, но почти на месте. По крайней мере — медленно. В этом всем было что-то мультипликационное. Мультик для взрослых. Анри бросил сумочку и рассыпанные вещи и догнал Илону у самой двери. Он обнял ее сзади и стал отнимать ключ. Илона долго вырывалась. Она тянулась к его рукам, чтобы укусить, а потом пыталась наотмашь, с размаха ударить Анри затылком по лицу. Было видно, что он знал этот ее прием и сильно наклонял голову в сторону и назад. И еще Илона старалась изо всех сил топтать его ноги. Она поднимала ступни до пояса и била ноги Анри каблуками. Этот прием Анри тоже знал и убирал ноги. Но пару раз Илона все-таки попала. Несколько минут они так вот остервенело танцевали. Все-таки он отнял у нее ключ и отпустил ее. Спектакль шел к развязке, и видно было, что развязка известна. Илона, стоя метрах в двух от Анри, несколько раз плюнула в него, метясь в лицо. Но попала в плащ. Ей не хватало слюны, и пока она набирала ее, гримасничая трясущимся лицом, Анри в это время утирал плащ рукавами и что-то говорил ей. Он даже не пытался уворачиваться и только зажмуривался и морщился на каждом плевке. Наконец она попала ему в лицо, в глаз. Он утерся, как плачущий ребенок, и она засмеялась. Она смеялась громко и долго. Я первый раз смутно расслышала ее смех через окно. Он был похож на хриплый кашель. Илона села на корточки, продолжая то ли кашлять, то ли смеяться. Смех стих, и она завыла. Теперь она уже не кашляла, а именно выла, и я слышала этот вой. Выла она монотонно и какими-то короткими завывами. Анри подошел к ней, тоже сел на корточки и стал успокаивать. Весь этот обряд успокоения длился минут десять. Илона уже не выла, а только мелко тряслась. В конце концов они встали и медленно пошли к двери. Анри обнимал Илону за плечи, и она не сопротивлялась. Дверь захлопнулась. Через пару минут из виллы вышел щуплый темнокожий мужчина в строгом сером костюме, похожий на индуса, собрал вещи в сумочку, пикнул сигнализацией автомобиля и скрылся.

Да, знойная девушка. Девушка — стервамп. И из нее мне нужно было сделать подружку. Товарочку…

Начались странные и какие-то нехорошие дни. Каждый день я видела Илону по нескольку раз, и каждый раз — никаких шансов хоть на какое-то сближение.

Уже на следующий день она обедала в ресторане. Через два столика от моего. Она была одна (Анри уехал утром; они нежно целовались на прощанье), совершенно спокойная, при полном боевом окрасе и очень хороша собой. От той Илоны осталась только собачье поджимание верхней губы во время затяжек. Она много курила.

Потом я видела ее во время ужина. Мы сидели за соседними столиками. Илона заказала устриц и белое вино. Она говорила по-русски по мобильнику:

— Привет… Нет… Я сказала: нет… Это его проблемы… Я сказала: это его проблемы… Нет… Да… Пока.

Голос странный: в целом приятный и женственно-низкий, но одновременно с какими-то словно бы высокими поскрипываниями. Кажется, что в любой момент он готов сорваться в пронзительно-истерическую тональность.

Я набралась смелости и сказала:

— Извините, вы не передадите меню?

Илона то ли недовольно, то ли с недоумением посмотрела на меня.

Я оправдалась:

— Вы говорили по-русски… Извините…

Она молча передала мне меню со своего столика и тут же явно забыла о моем существовании.

Все. Продолжения не следует.

Мы пересекались в ресторане еще несколько раз. Я встречала ее у моря. Один раз, опять же — набравшись смелости — улыбнулась и поздоровалась: «Добрый день». Она едва заметно кивнула, не улыбаясь, и прошла мимо.

Еще один раз я увидела ее сквозь витрину маленького бутика. Илона выбирала сумочку. Она посмотрела сквозь меня. Улыбаться в ответ было бессмысленно. Здороваться через стекло — тем более.

Прошло три дня. Я была в отчаянии. Тимуру, конечно, звонить не решалась, позвонила Алле.

— Ал, что мне делать?!

— Классику читать.

— То есть?..

— Достоевский далеко?

Я взяла «Преступление и наказание» с тумбочки.

— Здесь.

— Так. Сейчас по-нашему шесть вечера, значит по-вашему четыре. Ровно в шесть откроешь наугад и прочитаешь полстраницы. Ясно?

— А зачем?

— Я спрашиваю — ясно?

— Ну, ясно.

— Не «ну», а прочитаешь и пойдешь гулять.

— Опять ведьмовство?

— Опять. Делай, что тебе говорят. Ровно через два часа. Ни раньше — ни позже. Все, целую.

Я легла и долго лежала, не двигаясь. Потом задремала. В прозрачной полудреме я увидела, как иду по берегу моря. Впереди меня, шагах в десяти, идет Илона. Идет странно медленно, не оглядываясь, почему-то прихрамывая на левую ногу. Мне как-то не по себе. Зачем я иду за ней? Она в куртке с откинутым капюшоном. Мы идем очень долго, проходим мимо ржавого пирса. Усиливается ветер, он треплет илонины волосы. Она накидывает на голову капюшон. Илона по-прежнему не оглядывается. Мне становится страшно. Но я иду. Отчетливо шуршит галька, на ней как-то угрожающе-вопросительно шипит морская пена. Ногам холодно, кажется, они промокли. Я смотрю себе на ноги. Оказывается, я иду босиком. Странно. Может, я потеряла кроссовки? Ведь я точно помню, что пошла гулять в кроссовках. Я оглядываюсь назад и вздрагиваю. Сзади, метрах в десяти от меня стоит Анри. Он, улыбаясь, держит пистолет и целится себе в висок. Я пытаюсь крикнуть «Не надо!» — но не могу. Раздается щелчок, Анри говорит:

— Спасибо, Дуся.

Он садится на корточки, аккуратно кладет пистолет на гальку, достает платок и трет себе висок.

— А где же кровь? — с удивлением спрашивает Анри. Он поднимает глаза на меня, смотрит куда-то мне за спину. Глаза его наполняются ужасом:

— Вон кровь, — говорит он.

Я оглядываюсь и вижу спину Илоны. Она начинает медленно поворачиваться в мою сторону. Я не хочу, чтобы она повернулась. Там будет что-то нехорошее, что-то ужасное. Мне страшно, но интересно. Я сама шепчу себе: «О, как убийственно мы любим…». Откуда эта цитата? Господи, забыла. Я поворачиваюсь к Анри и спрашиваю:

— Анри, ты не помнишь, откуда эта цитата?

Но Анри там уже нет. Я поворачиваюсь обратно и вскрикиваю от ужаса: из капюшона, вместо Илоны, на меня смотрит Храп. Он криво улыбается и говорит:

— Из Тютчева. Уже шесть. Тебе пора.

Я проснулась. Вся в поту, ноги замерзли. Да что ж это такое?.. Посмотрела на часы: без трех минут шесть. Я быстро умылась. Ровно в шесть открыла Достоевского. Наугад, как велела Алла.

Это была сцена с раздавленным лошадьми Мармеладовым. Я прочитала:

«Посреди улицы стояла коляска, щегольская и барская, запряженная парой горячих серых лошадей; седоков не было, и сам кучер, слезши с козел, стоял подле; лошадей держали под уздцы. Кругом теснилось множество народу, впереди всех полицейские. У одного из них был в руках зажженный фонарик, которым он освещал что-то на мостовой, у самых колес. Все говорили, кричали, ахали; кучер казался в недоумении и изредка повторял:

— Экой грех! Господи, грех-то какой!»

Я спустилась вниз. Выпила двойное эспрессо. Вышла на улицу.

Было тепло, и начало темнеть. Я не чувствовала ничего, кроме внутренней пустоты. Казалось, она, эта пустота, тихо зудела, как подстанция. Я долго шла по набережной, потом завернула в городок и шла, уже не думая, куда иду.

Совсем стемнело. Я уже вышла из города и брела по извилистому серпантину, ведущему в гору. Пару раз я уже гуляла здесь.

Яичная луна то заныривала в зеленоватые облака, то выныривала из них, освещая аспидные каракули олив. Редкие фонари в тусклых нимбах напоминали гигантские мутирующие одуванчики.

Заморосил дождь. Пора идти назад. Дождь усилился, и все вокруг громко зашуршало. У очередного изгиба серпантина под фонарем я остановилась, развернулась и стала вглядываться в часы. Кажется, начало десятого. Слева я неожиданно услышала что-то вроде нарастающего сиплого шипения. Потом что-то хрипло взвизгнуло, и я почувствовала сильный удар в левый бок, в бедро. Бедро резко мотнулось вправо, а голова осталась на месте. Боль я почувствовала даже больше не в бедре, а в шее. Я успела увидеть, как облетает дождем фонарь-одуванчик и упала плечом на что-то гладкое, мокрое и теплое.

 

25. Бес кусает за мизинец

Через мгновение я пришла в себя.

Я полулежала боком на капоте. Надо мной стояли двое: он и она.

— Синьора! — крикнул он, освещая лицо фонариком.

— Это русская, — сказала она. — Я ее видела.

Это были Илона и Анри. Луна, ставшая белой и яркой, выплыла из-за тучи.

— О Господи, что же ты наделала! — сказал Анри. — Я же говорил тебе, не садись за руль. Почти целая бутылка…

— Что же делать?! — голос Илоны дрожал. От нее сильно пахло смесью духов и перегара.

— Вы русская? Как вы себя чувствуете? Давайте, я вам помогу, — он взял меня под локоть и тихо потянул на себя. Боль вспыхнула в бедре и в шее одновременно. Я застонала.

— О Господи! — прошептала Илона. Она обхватила свое лунно-фонарного цвета лицо ладонями, тонкие пальцы впились в щеки.

— Ничего страшного, — сказала я. — Сейчас пройдет. Если вам не трудно, довезите меня до отеля, пожалуйста.

— Конечно, конечно!.. Давайте, давайте… — он опять подхватил меня за локоть.

— Нет, я сама.

Было больно, но терпимо. Какой-то разряд то и дело гулял от бедра к шее и наоборот. Я встала, сильно хромая, побрела к задней двери машины. Анри поддерживал меня за локоть. Илона продолжала стоять, вдавливая пальцы в лицо.

— Ну, садись же, — сказал Анри Илоне.

Он сел за руль, и мы поехали молча.

— Какой кошмар! — через минуту тихо сказал Анри. — Мы ужасно виноваты. Мы все понимаем и готовы на все… Вам нужна медицинская помощь. Может быть, мы сами организуем… ну, вы понимаете. Конечно, никакая компенсация… Но мы готовы… На все готовы…

— Не волнуйтесь, никакая компенсация мне не нужна.

— О Господи! Сейчас мы заедем к нам. У нас есть врач. Он все сделает. А потом мы… Мы сделаем все, что вы скажете… Как вас зовут?

— Евдокия.

— Очень приятно. Это Илона. Я — Анри.

Через пять минут мы были у особняка. Привратник, похожий на индуса, тот самый, но не в костюме, а в индийском балахоне, открыл нам. Он же оказался врачом. Его звали Ганеш. Он неплохо говорил по-русски. Я действительно отделалась хоть и сильным, но ушибом. Ганеш обработал ушиб, наложил какую-то мазь, пахшую сандалом, на шею.

Через полчаса Анри, Илона и я сидели в гостиной в мавританском стиле и выпивали. Илона была уже очень пьяная. Она много курила и была на редкость разговорчива, весела, но в этом веселье сквозило что-то недоброе. Анри несколько раз пригубил коньяка. Я выпила мартини. Боль отступала, и мне было тепло и весело.

— И все-таки, — сказал Анри. — Чем бы мы смогли загладить свою вину? Поверьте, я искренне хочу сделать для вас что-нибудь хорошее. И у меня есть возможности.

— Мне ничего не надо, Анри. Правда.

— У вас есть муж?

Я подумала и зачем-то сказала: — Да.

— Где он работает?

— В бизнесе.

— Вот и замечательно. Я даже не спрашиваю вас — в каком. Это неважно. Давайте договоримся так: вы дадите мне его телефон, я свяжусь с ним, и мы заключим какую-нибудь очень выгодную для нас обоих… для всех нас (он посмотрел на Илону, та улыбнулась; искренне, как мне показалось) сделку. А? Заметьте: раз вам ничего не нужно, раз вас это унижает, а вы гордая женщина, это видно, то я и не буду заниматься благотворительностью. Мы просто взаимовыгодно посотрудничаем. Идет?

— Идет.

Мы чокнулись и выпили.

Анри достал телефон:

— Я записываю.

«Господи, как все просто!» Я высветила «Мой Т. Т.». Продиктовала номер Анри. Тот записал. Я набрала номер. Шесть гудков. Потом:

— Здравствуй, Дуся.

— Здравствуй, Тимур. Как дела?

— Все хорошо. А у тебя?

— Отлично. Тебе позвонит… некто… Анри, — я посмотрела на Анри, тот закивал головой, улыбаясь. — Хорошо? Вам есть… что обсудить.

— Умница. Вылетай завтра. Марко тебя подвезет. Ну, до встречи?

— До встречи.

— Да, вот такая история… — сказал Анри, чтобы что-нибудь сказать.

— Вот пусть Илона ее и опишет, — сказала я.

Илона посмотрела на меня. В ее медленных от опьянения глазах что-то быстро ускорилось — и опять замедлилось, замутнилось и провалилось еще глубже и закрылось там.

— Вы ведь та самая Зулич?

— Да, та самая… — у нее получилось что-то типа «тсамая».

Я смотрела на Илону, и почему-то мне отчетливо вспомнился Роберт и Анна Кайль. Не мой вечно пьянствующий и вечно добрый отец. А эти…

— Вы известная писательница, — сказала я. — Я ваши романы читала…

— А хотите честно? — вдруг сказала Илона. В ее лице появилась злость.

— Конечно.

— В жжжопе я видела все это псательство. И все ваше чтательство… тоже там видела. Ясно? И вот его тоже — она нетвердо ткнула пальцем в Анри. — Я видела… тоже…

— Перестань, Илона… — произнес Анри, морщась. — Ну хоть не сейчас… Не при…

— Не при ней? — она ткнула тем же пальцем в меня. — А кто она ткая? Никто! Я — Илона Зулич! А она кто?.. Дуська с мльного… этого., как его… звода… Подумйшь, сбили Дуську… Сидит теперь тут, рссуждает…

— Ну, Илона!.. Перестань!..

— Цыц, — Илона взяла бокал и метнула его в стену. Бокал весело взорвался, и на белой стене расползлась клякса, похожая на алого чертика с длинными ногами. Ноги текли за диван. Илона сидела и, нервно покачиваясь, смотрела в стол. Потом она зевнула.

— Мне пора, — сказала я.

— Извините ее, пожалуйста.

— Ничего. Выпила лишнего. Бывает.

— Да, да… Я обязательно перезвоню вашему мужу. Его зовут… Тимур, кажется…

— Да, Тимур. Тимур Тимурович. Всего доброго.

— Всего доброго. Я, впрочем, вас подвезу.

— Не надо. Спасибо. Спокойной ночи.

Я, прихрамывая на левую ногу, пошла к отелю.

Вот и все. Неужто все так просто? Не может быть. Здесь что-то не так. Я чувствовала: что-то здесь не так.

Я остановилась у входа в отель, посмотрела на особняк и, спрятавшись за мусорный контейнер, стала ждать. Через пару минут дверь открылась, и из нее вышла Илона. Она сильно качалась, держа в одной руке бутылку вина, а в другой сумочку. Вслед за ней вышел Анри:

— Илона!..

— Отзынь…

— Куда ты?

— Куда надо.

— Иди назад: тебе надо спать.

— Сам спи, кзёл..

— Ну, Илона…

— Я те скзала: счас прветрюсь и приду. Отстань. Я хочу пбыть одна. Поньл? Счас прду… Ясное слово…

Она несильно, имитируя нежность, оттолкнула Анри за дверь и, смеясь, закрыла ее. Из-за двери раздалось:

— Приходи быстрее.

— Хршо.

Она постояла с минуту, покачавшись, прошептала:

— Хрн я тебе прьду… — и пошла к морю. До моря было метров сто.

Я пошла за ней, держась на расстоянии. Впрочем, Илона мало что понимала.

У моря она села на камень, поставила бутылку слева, а сумочку справа. Я стояла метрах в трех от нее, за кабинкой для переодевания. Дождь кончился, тучи рассеялись, и белая полная луна светила вовсю. Полнолуние. Луна светила так сильно, что еле видно было алюминиевые тусклые булавки звезд. Море тихо шелестело всего в нескольких метрах от нас.

Илона долго сидела молча. Потом громко сказала почти трезвым голосом:

— Вот и все. Черт с вами со всеми. Будьте вы все прокляты.

Она действительно как будто вдруг резко отрезвела и говорила зло и сквозь зубы.

Она отхлебнула вина, плюнула, откашлялась, потом, шурша бумагой, порылась в сумке. Я пригляделась. Она сыпала что-то белое в ладонь. Насыпала полную горсть:

— Инну… Усритесь все без меня…

Илона сыпанула белое в рот и стала запивать вином. Я кинулась к ней и, нагнув ее грудью к земле, молча стала давить ей костяшками пальцев на щеки между зубами. Внутри у Илоны все захрипело и заворковало. Потом там хлюпнуло, и изо рта рванул поток винной блевотины с белыми крапинками таблеток, отчетливо видными при свете луны. Три бурых транша фонтаном вырвалось из нее, а затем Илона, по-мужски деловито откашлявшись, вдруг пронзительно завизжала. Этот свиной отчаянный визг отдавался электричеством в моем позвоночнике и резкой болью в бедре. Илона задергалась, пытаясь освободиться. Она зарычала и вцепилась мне в запястье зубами. Тогда свободной рукой я инстинктивно очень сильно ударила ее кулаком в скулу, и она разжала зубы и снова завизжала. Сквозь визг я услышала шум. Сзади.

— Держите ее, она хочет отравиться! — закричала я, зная, что шум — это Анри.

Илона, предварительно зарычав, снова укусила меня. Теперь — за мизинец. Это было так больно, что я потеряла сознание.

 

26. Полет в полете

Я плохо помню эту ночь. Обычно говорят, как в тумане. Но ночь была светлая и лунная. Все тот же диван в особняке Анри. Ганеш подчеркнуто бережно бинтует мне палец. Опять пахнет погребальным сандалом. В это время мне что-то быстро говорит Анри. Я смотрю на его губы. Я что-то отвечаю, но не помню, что. Помню, что хочу увидеть его глаза, но он уже отвернулся и куда-то звонит. Что-то долго объясняет.

В соседней комнате хрипло визжит Илона. Истошно и равномерно. Через комнату проходят люди в белом. Врачи? Наверное.

Я у себя в номере. Полосатый розовый рассвет сквозь фиолетовые с зелеными кромками жалюзи. Я опять не могу понять — что на фоне чего. У моей кровати сидит Марко. Я одновременно и ясно понимаю, и, как сквозь невидимую вату, не понимаю, что он говорит.

Да, пора в аэропорт. Хорошо. Сейчас оденусь. Марко выходит. Я одеваюсь. Собираю чемодан. Спокойно, чувствуя мозгом каждое движение, и в то же время, не осознавая ничего. Паспорт, билет, деньги. Где-то в уголке мозга: Ленин, Партия, Комсомол. Вот они. В смысле: паспорт, билет, деньги. Плюс — мобильник.

Стук в дверь. Анри и Марко заходят вместе. У Марко лицо испуганное. У Анри — измученное и какое-то безнадежное, но он улыбается. Глаза у него влажные и красные. Он жмет мне руки, потом целует их. Левую, потом правую. Еще раз левую, потом правую. Еще раз. Еще. Я считаю. Что это мне напоминает? Да, так Аладдин в Курилках качал головой слева направо и наоборот. Это было когда-то давно, в другой жизни. Так всегда пишут уже двести лет в романах: это было в другой жизни. Еще добавляют в последние лет десять: не со мной.

Аладдин качал головой ровно пять раз. Анри тоже пять раз целует мне руки. Каждую по пять. Итого десять. Роман моей жизни окольцован. Может, я схожу с ума? Анри куда-то внезапно исчезает, остается один Марко.

Мы едем в аэропорт. Долго, может быть, два или три часа. А может — десять минут, я не знаю.

Вот мы прощаемся с Марко. Хороший мальчик. Я его больше никогда не увижу. Знаю, что не увижу. Жалко.

Регистрация, паспортный контроль. Ловлю себя на том, что очень долго смотрю в посадочный талон и не могу понять, зачем мне его дали. Сейчас пойму. Поняла. Гейт номер двенадцать. Объявлена посадка.

Немножко ноет бедро и шея. В мизинце — дерганый пульс. Не больно.

В самолете пахнет детскими леденцами. Надо отключить мобильник. Самолет рулит, потом тормозит, начинает разгоняться. Я засыпаю вместе с ощущением, что затылок приятно вдавливается в сидение.

Во сне я лечу куда-то назад. Одна, над Крестовским полем. С восторгом кувыркаюсь в воздухе. Господи, как хорошо! Какой-то теплый, властно ускоряющийся поток несет меня все дальше и дальше назад. Вдруг — мысль: а почему назад? Пытаюсь взлететь вверх. У меня это легко получается, но все равно, и там, вверху, я лечу назад. А может, это как раз не назад, а вперед? Надо повернуться лицом туда, в это неясное «вперед». Я поворачиваюсь, и тут же чувствую, что опять лечу назад. Я запуталась. Мне страшно. Я резко дергаюсь вправо. Пожалуйста, поток разрешает мне сколько угодно лететь вправо, но все ускоряющееся движение назад не прекращается. Я пытаюсь камнем упасть вниз, на поле. Пусть я разобьюсь… К своему ужасу я действительно лечу со страшной скоростью вниз. Я зажмуриваюсь перед самой землей, но ничего не происходит. Я открываю глаза и вижу, что снова лечу над полем. Я знаю, что я как бы с другой стороны поля, то есть вроде бы под полем. Но здесь — то же небо и тот же полет назад. Господи, что же мне делать? Куда я лечу? Вдруг ко мне приходит яркая, до боли в сердце, отзывающейся в левой ключице, мысль: чтобы понять, куда я лечу, в это таинственное и страшно «назад», надо хорошенько всмотреться вперед, туда, откуда я лечу. Это же так просто! Я изо всех сил вглядываюсь в горизонт. Я даже делаю пальцами «китайские глаза», как в школе, чтобы лучше видеть, что написано на доске. Нужно поймать глазами нужное место, нужную точку. Поймала. Да, там что-то есть, в этой точке. Что-то очень важное. Вот оно. Я чувствую, что просто физически хватаюсь глазами за точку, как руками. И оно начинает увеличиваться. Чем быстрее я лечу назад, тем цепче я держусь глазами за точку, словно на километры растягивая свое невидимое тело. И тем быстрее оно растет.

Там — зима. Пронзительный солнечный день. Яркий, ослепительный, девственный наст.

Вот она, розовая березка, моя тарзанка и около нее кто-то стоит. Кто это? Конечно, Тимур. Я его никогда не видела, но сразу узнала. Невысокий. Джинсы, черная куртка, без шапки. Русые волосы, простое и как раз в этой своей простоте особенно красивое лицо. Серые глаза. Он весело улыбается и от его дыхания идет сладкий пар. Я отчетливо чувствую сладкий запах пара, снега и зимы. Он кивает мне головой и говорит: «Лети сюда, Дуся!» Я отвечаю: «Сейчас, Тимур!»

Я страшно напрягаюсь, чтобы пересилить поток. Я стискиваю кулаки и даже пытаюсь так же сжать пальцы ног. В это мгновение я ощущаю сильный толчок и просыпаюсь.

Самолет тряхнуло при посадке, и раздались аплодисменты.

Я была в полном и ясном сознании. Сон меня вылечил. Я включила мобильный и набрала номер Тимура.

 

27. Джимми, Джимми! Ача, ача!

Номер был занят. Через полминуты высветилось сообщение: «Жду». Я набрала телефон мамы:

— Мамочка, здравствуй, я уже тут. Я прилетела. Я скоро-скоро к тебе приеду, может быть, завтра, даже сегодня.

Очередь на паспортном контроле была долгой. К итальянцу, который стоял передо мной, подстроились еще пятеро. Только после этого до меня дошло, что я стою не в той очереди. Хотя там, для граждан РФ, тоже народа хватало. Может, я стала неместной?

Потом долго-долго не давали багаж. Мой чемодан пришел предпоследним.

У Тимура занято. Снова смска: «Жду».

На выходе я увидела его сразу. Он был точно такой, как из сна. Только куртка была снята и висела на локте. Он кивнул мне и улыбнулся.

Сначала, не зная, что делать, я протянула ему руку. Он пожал ее, а потом мы поцеловались.

— Ну, куда, Дуся, едем? — спросил Тимур.

— Домой.

Мы помолчали.

— Поехали к твоей маме, — сказал он.

— В Кресты?

— В Кресты.

— Прямо сейчас?

— Прямо сейчас. Часа через три мы там. Можем заехать через Курилки. И — обратно в Москву. Можем взять с собой и маму.

Я усмехнулась:

— А в Курилки зачем? Проститься с прошлым?

— Можно сказать и так… В общем, это по пути. Ты знаешь. Возьмешь что-нибудь из вещей, если тебе надо.

Почему-то я вспомнила о Сяве.

— А можно я возьму Сяву?

— Сява — это кто?

— Это кошка. Бездомная, вернее, подъездная.

— Бери.

— Слушай, а как же мы успеем до Крестов за три часа?

— У нас мигалка.

— А-а-а…

Чемодан кто-то взял из моих рук, я обернулась, это был Сергей:

— Привет, Евдокия!

— Привет, Сережа, спасибо.

Мы пошли к выходу. Стоял солнечный морозный день. Запах гари и бензина казался сладким. Я видела, как Тимур выдыхает этот сладкий пар, и мне стало весело и как-то надежно.

На стоянке нас ждали два черных джипа. В один сели мы с Тимуром, в другой — Сергей. Там, в другом джипе, сидели еще двое.

— Охрана?

— Вроде того. Я сяду за руль.

Мы с Тимуром поехали впереди. Охрана — за нами. Долго и бестолково толкались на выезде из аэропорта. Вышли на шоссе. Тимур и Сергей включили мигалки, и наши джипы рванули на сто сорок по левой.

— А это обязательно? — спросила я. — Эти мигалки?

Тимур помолчал. Его пауза.

— Обязательно, потому что мы везем тебя.

— Во как!

— Слушай, Дуся. Сейчас я буду говорить тебе самые разные вещи.

— Совсем разные?

— Совсем. И давай договоримся: все они — правда.

— Давай попробуем. Начинай говорить, Тимур.

— То, что происходило в Италии, называлось спецоперацией «Ида». Спецоперация проведена успешно. Ее участники представлены к правительственным наградам.

— И Илона тоже?

— Нет, Илона находится в психиатрической лечебнице. И это было одной из задач «Иды».

— Ее-то за что? За то, что она меня укусила?

— Нет, Илона была чем-то вроде двойного агента. Карликовая Мата Харри, которая заигралась. От жадности, наверное. Она просто сдавала Анри разным разведкам.

— А кому правительственная награда? Анри?

— Правительственная награда — тебе. А Анри, если бы не ты, через неделю был бы перекуплен британцами. Ну, а потом, года через два, скорее всего, отравлен. А теперь он наш. Вместе со своей… сберкнижкой.

— А что такое «Ида»?

— «Ида» — это «Илона — Дуся — Анри».

— Ух ты! А ты, значит, Штирлиц?

— Нет, я, скорее, Плейшнер… который не ошибся с цветами на окне.

— О господи! А я, значит, Кэт?

— Ты — пастор Шлаг. И давай эту тему закроем. Для тебя все это закончилось.

— А если бы у меня ничего не получилось?

— Тогда вместо тебя явилась бы Алла.

— Алла? И что?

— И были бы лишние жертвы. Она, кстати, все это время была в F.

— Ух ты!

— А так, благодаря тебе, все обошлось мирно. За Илоной пришли наши люди в белых халатах… Их привел Ганеш.

— Тоже наш человек?

— Конечно. А Анри сейчас летит в Москву. И его там встретят как нужно.

— Мне показалось, — сказала я грустно, — что он хороший человек.

— Он неплохой человек. Но НЛП берет и плохих, и неплохих. Его тупо закодировали, так сказать, на любовь к Илоне. Ты сама видела эту… любовь. Его раскодируют и мирно завербуют. Все будет хорошо.

— А если бы она действительно отравилась?

Тимур опять помолчал.

— А за что, думаешь, дают правительственные награды?.. Такого поворота никто не ожидал… Просто ты спасла операцию.

— Нужны мне ваши награды! Повесьте их себе знаете куда!.. Агенты, сберкнижки… Политика какая-то… Я так ждала этой встречи, так ждала, а ты!..

Я заплакала. Тимур с минуту дал мне выплакаться. Потом сказал:

— Не плачь, Дуся. Ты сделала очень важное дело. Деньги здесь на двадцать пятом месте. Пошлости, конечно, хватает… А где ее нет? Даже на кладбище люди умудряются пошлить. Но… Представь себе, что благодаря вот этому твоему перевязанному мизинцу и ушибленному бедру не сядут на иглу полмиллиона Робертов… И здесь нет никакого пафоса, Дуся, поверь. Я понимаю, что похож на положительного генерала из советского фильма. Такой… герой-резонер…

— Анри — наркоторговец?

— Нет. У него у самого сын наркоман. Его просто разводили наши империалистические товарищи. Через эту кусачую красавицу. Кстати, она сама не знала, на что разводит Анри. Там были не только наркотики с террористами. Там был полный букет смертельной пошлятины. И теперь уже тема точно закрыта. Хорошо?

— Хорошо.

— Дальше. Мой дед в 1941 году получил тяжелое ранение под Псковом. Эшелон с ранеными разбомбили немцы. В живых осталось трое. Среди них мой дед. Местные крестьяне на телеге повезли их до ближайшей деревни. Это была деревня Кресты. Везли несколько часов, и двое по дороге умерли. А мой дед выжил. В Крестах его выходила твоя бабушка — Евдокия Ивановна. Он был практически безнадежен, но она сделала невозможное. Потом он воевал до 45-ого. После войны стал разведчиком. Твоей бабушке он писал, один раз приезжал в Кресты. Предлагал ей работу в Москве, в Ленинграде. Предлагал взять твою маму, помогать ей с медицинским институтом. Но она отказалась. Она хотела жить рядом с могилой Петра Петровича.

— Я ничего об этом не знала.

— Я тоже не знал. Дед был разведчиком. Очень серьезным. Его жизнь частично рассекретили только через 20 лет после смерти, год назад. Мне дали его письма, его дневник. Так я нашел тебя. Прошлое, оно возвращается. Оно умеет ждать.

— Как героин, — зачем-то сказала я.

— Прошлое — это долг, который надо возвращать. Все это немного похоже на кино, правда?

— Да, похоже. На индийское. Ты Джимми. А я — «ача, ача».

Тимур улыбнулся:

— И теперь последнее. Совсем не связанное с предыдущим. Совсем. Можно?

— Можно.

— Будь моей женой.

Странно, но я даже не удивилась. Черная дорога стремительно вонзалась в ослепительно белые снежные поля, изогнувшиеся дугой горизонта, и в сиренево-синее небо без единого облачка. Невидимое солнце было где-то над нами, наверное, в своем низком зимнем зените.

— Не говори сразу, Дуся. Подумай.

— Хорошо.

— Может, поспишь?

— Хорошо.

Я заснула и спала глубоко, ровно и без снов.

Когда я проснулась, желтое солнце светило слева, нависая над посиневшими снегами. Тимур улыбнулся мне:

— Подъезжаем к Курилкам.

 

28. Возвращение прошлого

Зимний день давно уже перевалил через полдень. Часа через полтора начнет темнеть. Синяки теней растянулись на золотистом снегу. Было нехолодно, градусов пять-шесть ниже нуля. Толстые сизые голуби ходили на своих алых культяпках вокруг курилкинских помоек. Казалось, что они плюшевые и ходят испуганным строевым шагом, как разжиревшие генералы, которых вдруг заставили маршировать перед главнокомандующим.

Немного защемило: вот оно, мое прошлое. Мелькали знакомые и полузнакомые лица. Как всегда — много пьяных. Мигалки были сняты, но многие то ли с ленивым, то ли с недобрым интересом оглядывались на нас. Мы проехали мой бывший магазин. «У Дуни» было снято. Вот и правильно: нет больше той Дуни. Три мучительно кривых тополя. Облезлая зеленая палатка.

У палатки я увидела грузчика Петю. Он был явно уже хорош: покачиваясь, ворожил на мобильнике. Как всегда, наверное, играл.

— Останови, пожалуйста, Тимур.

Я вышла из машины и подошла к нему.

— Привет, Петь.

Петя посмотрел на меня пьяно-испуганно, потом по роже его расплылась ироничная ухмылка:

— А-а-а! Едокиванна!.. Откуда это вы к нам? В нашу помоечку-то… Из ваших-то столиц?..

— Ладно, Петь. Заехала вот, буквально на час. Вещи заберу — и к маме в Кресты.

— Так-так-так… На часок, значит. Это вы на этих вот тачаночках? — он мотнул головой на джипы и пошатнулся.

— Да.

— А там кто? — он словно в испуге присел, отдавая честь и вытянув лицо. — Товарищ Гайдар?

— Ну что ты, Петь… Ты же никогда не был злым. Как твои дела, Петь?

— Станешь тут злым, мл… Бомжуем, Евдокиванна, бомжуем! Денег нет, работы нет. Гайдар вот ваш… Штанишки с нас всех снял…

— Петь, все не так, как ты думаешь. Я обязательно на днях с тобой свяжусь. Что-нибудь сообразим. Поможем.

— Вы — да, вы сообразите… Вы поможете. Трусики еще снимите и с жопы скальп… Значит, на часок, говорите… Так-так. А сейчас, значит, домой, за вещичками…

— Да, Петь. Не злись, пожалуйста. Может, денег тебе дать?

— Денег? Это можно. Только я не верну. Нечем.

Я вынула несколько тысячных.

— Не отдавай, не надо.

— У-у-ух, богатеете, Евдокиванна, богатеете. Это хорошо. Значит, на часок. Хлеб-соль, может, вам организовать.

Я вздохнула:

— Я обязательно позвоню, Петь, слышишь, обязательно.

— Угу…

— Пока, Петь.

— Всяческих благ, — и он опять издевательски присел, отдавая честь джипу и гримасничая.

— Кто это? — спросил Тимур, когда мы сели в машину.

— Мой бывший грузчик. Добрый был парень. Балбес, но добрый. А сейчас совсем озверел.

— Ну, давай его устроим куда-нибудь.

— Давай.

Я оглянулась назад. Петя куда-то звонил. Собутыльникам, наверное.

Мы подъехали к моему дому. Никого.

— Тебе помочь?

— Да нет, я поднимусь минут на десять. Возьму пару шмоток, если встречу Сяву, заберу с собой. Хорошо? Ты подождешь?

— Конечно.

Когда я прошла первый пролет, мне вдруг отчетливо захотелось курить. Какие-то неясные сухие слезы крались от ключиц, горлом, к скулам. Что это такое? Не ностальгия же? Сейчас я увижу Сяву на подоконнике. Сейчас, сейчас. Действительно, вот она.

— Сявочка, Сявочка, здравствуй.

Я погладила Сяву. Но та как-то недоверчиво сжалась, а потом отпрянула в сторону. Села в самом углу подоконника и стала смотреть мне в глаза.

— Что с тобой, Сявочка? Что случилось?

На меня смотрели все те же огромные крыжовники, но в них было что-то спокойно-безнадежное. Как будто животное с чем-то окончательно смирилось и не хочет возвращаться к надежде.

— Что с тобой, ты болеешь? Пойдем со мной, пойдем. Кс-кс…

Я стала подниматься к двери, но Сява осталась на месте. Я открыла дверь, зашла в квартиру. Было душно, пахло сухим деревом и кисловатой пылью. Я открыла форточку, и в комнату вошла солнечная полоса пара. Пар стал торопливо уходить из комнаты, от меня. Он не хотел оставаться со мной. Как Сява. Мне стало грустно. Захотелось поскорее собрать вещи и уйти. А что, собственно, мне брать? Нечего. В шкафу висела пара старых платьев, под ними стояли стоптанные кофейные лодочки. Какая-то нелепая, полосатая, как Билайн, блузка. Все старые фотографии я уже отвезла в Москву. Их и было штук десять, не больше. Вот и все. Нечего мне взять из моего прошлого. Прошлое захотело остаться без меня, а я — без него. Мы с ним развелись по обоюдному согласию, Я еще раз обошла и оглядела квартиру, села на диван. Не плакалось. Немного ломило горло, как от холода, но слезы не шли. Наверное, они тоже остались в прошлом, как кофейные лодочки и полосатая блузка. Минут десять я сидела на диване, глядя в пол. Как у Федора Михайловича: как бы в забывчивости. Пора. Я вышла из квартиры. Сявы на подоконнике уже не было. Я спустилась вниз, вышла из подъезда. Тимур стоял у машины спиной к подъезду и говорил по телефону. Вернее, слушал. Сергей с охраной сидели в своем джипе с открытыми дверями. Поодаль. Метрах в десяти. Я пошла вперед, к Тимуру. Было невероятно тихо. Я остановилась: надо мной, на качающейся ветке рябины с неопавшими пунцовыми ягодами, сидел снегирь. Тот самый, из детства. Его освещало предзакатное солнце, и его грудка казалась червлено-золотой. Он внимательно смотрел на меня. Мне стало не по себе. Несколько мгновений он почти в упор смотрел мне в глаза, потом вдруг словно бы кивнул головкой куда-то мне за спину, влево, и присвистнул сипловатой дудочкой. Я оглянулась. Наполовину загороженный ржавым помойным контейнером, метрах в четырех от меня там стоял на одном колене Храп. Дуло его пистолета, с матовым ободком, похожее на кокаиновый зрачок, смотрело мимо меня, туда, где был Тимур. За долю секунды я сообразила, что охрана не могла видеть Храпа: их джип стоял дальше. Лицо Храпа было на треть прикрыто кепкой. Видно было только, что он скалится фиксой и серыми деснами. Я закричала странным, не моим, высоким и сипловатым голосом, как у снегиря:

— Не надо, Храпушка! — и растопырив руки, метнулась наперерез дулу.

Я услышала короткий, но вместе с тем какой-то нудный хлопок — и что-то то ли жаркое, то ли, наоборот, холодно-мятное лопнуло у меня в груди. На мгновение стало очень больно, а затем я стала медленно-медленно падать. Так же медленно снегирь сорвался с ветки и долго-долго мчался куда-то к солнцу, растворяясь в нем. Мое зрение и слух стали на несколько секунд объемными. Не было ни верха, ни низа, ни права, ни лева. Я одновременно все видела и все слышала. Храп зачем-то снял кепку и смотрел на меня своими рысьими желтыми белками с двумя насечками бессмысленных зрачков. Он снова стал поднимать пистолет. Тимур повернулся к Храпу, не отводя телефона от уха. Его серые глаза стали синими. Раздался страшный скрежет со стороны охранного джипа. Я успела понять, что скрежет — это пальба. Пунцово-черное лицо Храпа стало падать в мою сторону. Он не отпустил пистолет, и тот вонзился в снег вместе с рукой по локоть. Локоть дернулся, и раздался еще один хлопок. Храп стрельнул в землю. Моя куртка была расстегнута. По белому свитеру растекалось большое червленое пятно, как у снегиря. Зачем-то я попыталась свистнуть, но у меня ничего не получилось. Потом все поплыло вверх. Я поняла, что это поднял мою голову Тимур. Я увидела, что он плачет. Его лицо превратилось в серое дождливое Крестовское небо. Где-то далеко, за солнцем просвистал две ноты снегирь. Я не поняла, какие именно. Первая была вопросом, самым главным в жизни, а вторая — ответом. Ответом на все вопросы. Все говорят, что в момент смерти перед человеком проходит вся его жизнь. Вот она и прошла передо мной. Не знаю, умираю ли я. И никто не знает. Да и не надо знать.