Дневник писателя, или Как стать маньяком
(Окончание)
На юбилее «Наших сетей» в мраморном зале академии собралось человек двадцать. Сначала поэты читали по бумажкам свои стихи, потом так же нудно читали свои рассказы прозаики. Как обычно бывает, разгорелся спор о том, что же выше — поэзия или проза? И как обычно чуть не дошло до драки. Прозаики кивали на Льва Толстого, поэты на божественное вдохновение. Для примирения устремились к накрытым столам с вином и закусками. Страсти поутихли, на лица литераторов постепенно снизошла благодать.
— Я ничего не хочу! — доказывал высокий белоглавый литератор маленькой поэтессе, смотрящей на него снизу вверх, как лилипут на останкинскую телебашню. — Раньше я чего-то хотел… Мечтал… Добивался! А сейчас — ничего. Я мечтал иметь свой разворот в Литературке. Весь разворот — только я. И вот, когда я его получил, я уже не хотел этого. Меня это не греет. Мне это не нужно. Я к этому равнодушен…
Литераторы помоложе, закусывая в сторонке, вели революционные беседы на окололитературные темы.
— Все следует поменять! — доказывал белозубый кавказец журналист Цимбаладзе маленькому сучковатому и беззубому литератору Чернопоромову. — Все, решительно и кардинально! Им уже ничего не нужно! У них все есть. Главное для них, это не потерять завоеванные места. На литературу им плевать! Никому, кто бы мог их потеснить, они и вздохнуть не дадут. Они его удавят! Удавят! (Ему понравилось это слово, и он повторил его еще раз.) Удавят!..
Сучковатый Чернопоромов кивал лысоватой головой, хитро щурился, мол, меня не удавишь, я сам кого хошь, — и соглашался, приговаривая:
— Непременно… непременно…
Один осоловелый литератор что-то говорил быстро и тихо себе под нос, стараясь при этом приблизить свои губы к моим словно собирался поцеловать.
— Ты Оран-Гутангина читал? — пробубнил он заплетающимся языком.
— Нет, — я решительно пресекал его попытки прислониться ко мне вплотную. — Мне больше нравится Достоевский.
— Ну, это одно и то же, — доверительно сообщил он. — Ты вообще, что пишешь?
— Все пишу, — сказал я, мечтая отвязаться.
— Ну, принеси… я почитаю, — пробубнил он и сунул мне визитную карточку.
Осоловелый любитель поцелуев оказался редактором «Родного писателя» Лялиным. Я показал ему свои новые стихи, и он их напечатал.
Это была моя первая бумажная публикация. Купив десяток экземпляров, я подарил одну из них Пророкову.
— А денег он тебе заплатил? — прищурился он.
— Нет. А что должен был?
— Конечно! Как же, публикация ведь… Они ж газету эту продают, следовательно, гонорар должен быть.
— Да бог с ним, что там за деньги…
— Нет, не скажи. Тут дело в принципе… Я с ним поговорю. Пусть платит, — пообещал Пророков.
Лялин напечатал еще один мой стишок, после чего объявил:
— С тебя бутылка.
— Хорошо, — опешил я. — Будет.
На последние деньги я купил ему бутылку элитной водки, но моих стихов он больше не печатал и мне не звонил.
Позже я слышал, что его умертвил-таки зеленый змей в каком-то поезде в летний зной в купейной тесноте и пьяном удушье…
Как-то раз я угодил к писателям-юмористам. Собирались они в правлении союза драматургов в Ордынском тупике. Тем днем случился конкурс юмора на медицинскую тему. Любой желающий мог предлагать свои вирши. Всего подали двадцать шесть заявок. «Да это еще на час! — взволновались юмористы. — Так никогда не начнем!» Что именно они стремились начать, разъяснилось позже. Во время оглашения комедийных шедевров, снежно-седой председатель клуба раскачивался, словно старое высохшее дерево в бурю, взмахивал длинными суковатыми руками и негодовал: «Ну нельзя же так, господа! Это же все десятилетней давности! Господа! Я все понимаю, но так нельзя!» Юмористы были сплошь людьми пожилыми и старше среднего, поэтому основой их творений служили различные болезни, среди которых доминировали простатит и геморрой. Каким-то боком туда затесался и хламидиоз. В зале присутствовали дамы. В конце концов, после яростных споров победило стихотворение про анализы…
Наконец объявили перерыв, по длинному широкому столу растащили кипу старых газет. «Читать будут», — решил я. Но не тут-то было. Литераторы нервически оживились. Из припрятанных под столами целлофановых пакетов извлекались водка, пиво, вина и портвейны, следом из сокровенных глубин появились всевозможные закуски от воблы и одесской колбасы до домашних солений и маринованных помидоров. К концу приготовлений, на столе перед каждым литератором стояла бутылка, а то и не одна, и каждый сам налил себе в свой собственный стакан. Пили молча. Один болезненного вида юморист громко рассказал пошлый анекдот и был осмеян за неправильное произношение иностранного слова, в котором и должен был заключаться юмор. Другой оригинал принялся жонглировать апельсинами, затем конфетами, колбасой и всем, чем в него кидали подгулявшие писателя. При этом он ловко хватал предметы на лету и требовал непременно еще вина. Сухой щетинистый старичок притирался к своей соседке за столом, пожилой девице лет сорока. Та жеманно дергала плечиком и просила:
— Не пейте больше… Вас стошнит…
— Стошнить — не стошнит, — с достоинством отвечал старичок, бравируя знанием литературы, — а сблевать — непременно сблюю.
Одна бутылка опрокинулась, водка залила газету.
«А для кого-то эта газета — доказательство исключительности, свидетельство славы», — подумал я с тоской.
Все торопились напиться, так как по тревожным слухам вскоре должны были «начать разгонять». Пропитой до цвета вареного рака дедок, жизнь в котором, казалось, уцепилась за торчащие из ноздрей пучки щетины, дрожащей рукой налил мне полстакана водки. «В общем, вполне радушные люди», — подумал я, выпил, посидел еще немного и ушел в крайнем смущении.
— Никакой сатиры, — напутствовал меня седой председатель. — Все и так знают, что хорошо, а что плохо. Ты иронию давай, юмор…
Пророков открывал мне глаза.
— Сейчас в литературе есть две группировки, — говорил он. — Еврейская и русская. В еврейской с тобой говорят, но не печатают, а в русской с тобой и не говорят, и не печатают. Сволочи! За целый роман мне предлагают всего две тысячи рублей, это по нынешним временам семьдесят долларов. Я им говорю: «Пошли вы на хрен! Гады!» Вообще, литература сейчас разделилась на блатную и рыночную. Раньше была только блатная, рыночной не было, рыночная выросла из самиздата, попсы и детективов. Блатная, она же номенклатурная, варится в собственном соку. Это, как тебе сказать, по сути, окололитературная гниль, захватившая литературные пьедесталы. Хе-хе… Она никого никуда не пустит. Она оберегает свое благополучие и страшится разоблачения. Она пишет сама для себя, сама себя печатает и издает… Вторая — рыночная, — зарабатывает деньги торговлей. Развлекать — вот что требуется! Это продается! Кто хочет развлекаться порнографией — пожалуйста — десяток авторов на любой вкус! Приветствуются извращения! Детективчики? Еще лучше — сотня авторов! Мистика? Нет отбою! Все что угодно! Издательства не гнушаются плагиатом. Украдем за границей и перепишем. Кто в Россию сунется с иском? Имена героев изменены… Ну и все!
А новорожденные союзики раздирали мосластую тушу прародителя. Писательские дачи, дома творчества, санатории, особняки, кабинеты, стулья, письменные принадлежности — все растаскивалось по углам и под шумок перетекало в чьи-то ловкие руки.
Драка шла свирепая и затяжная. Кому не досталось ничего, кроме пары кабинетов в старинном особняке, один из которых непременно сдавался в аренду какому-нибудь турагентству, бился хотя бы за славу. Так союз периферийных писателей наскоро слепил перечень «лучших поэтов России», поместив своего председателя Плюхина во главу списка, много выше Ходасевича, Ахматовой и Мандельштама… при этом ссылаясь на некий институт независимых экспертиз. Видимо, Плюхину так захотелось остаться в истории, что, решив не дожидаться суда времени, он сам осудил себя на бессмертие.
Другая известная поэтесса и председатель союза выдающихся писателей, не включенная по известным причинам в упомянутый рейтинг, устраивала для всех желающих еженедельные поэтические вечера в Доме литераторов, дабы привлечь на свою сторону группу буйно помешанных окололитературных бродяг. Клинически нездоровый контингент был незаменим на митингах и при осаде различных администраций. Но помешанные не желали участвовать ни в каких иных мероприятиях, кроме тех, на которых они могли бы прочесть свои чудовищные вирши. Они, как стая галок, носились с одного литературного сборища на другое, всюду стараясь пролезть вперед других и, откричав, не слушая более никого, уносились к очередному Парнасу.
А ведь когда-то я думал, что литература — занятие избранных!
Таких оборотов, которыми изъяснялся поэт Плюхин, я не слышал даже в самой грязной подворотне. В приватной беседе он честно признался мне, что не так давно был прорабом, но вот теперь сменил кирку на лиру.
Когда я был у него, в кабинет то и дело заваливались какие-то мутноватые хлопцы, увешанные золотыми цепями и браслетами толщиной в палец. На прощание меня делегировали представителем их союза в «Наших сетях» и для солидности обещали выдать какой-то мандат, очевидно считая, что этим облагодетельствовали сверх всякой меры.
Какой-то сумасшедший, похожий на Мазепу старик, носился по холлам Дома литераторов, утверждал, что он издатель, совал всем какие-то газеты, а после, тыча кривым пальцем в жирные строки на последней странице, предлагал написать лучше. «Даю сто баксов! — пронзительно кричал он. — Тому, кто напишет лучше!» Как ни странно, всегда находилось до пяти желающих. За время их стараний сумасшедший вновь обегал холлы, отбирал газеты и исчезал в неизвестности…
Один матерый писатель, по проторенной еще Чернышевским стезе, подался в революционеры. Его непременно испуганное лицо замелькало на телеэкранах, особенно часто после того, как чудака препроводили на нары.
По вечерам в метро можно было встретить неряшливо одетых взлохмаченных молодых людей, с красно-черными повязками на рукавах, которые, выпростав руку вперед на манер нацистского приветствия, требовали вернуть свободу вождю и в знак солидарности купить газету «Фугаска».
Как же так? — думал я. — Почему руководителями творческих союзов становятся бывшие прорабы, а их окружение состоит из бандитов и отставных чекистов? По въевшейся привычке писать отчеты, они теперь пишут статьи и повести для газет и журналов…
Пророков казался мне именно тем человеком, который сумеет провести меня по таинственным тропам к вершинам славы и успеха. Его неистовое православие вселяло добрую надежду. Поэтому я всячески старался приблизиться к нему и немало в этом деле преуспел.
Любимым занятием Пророкова была рыбалка. И я, обзаведясь удочкой, разыгрывал из себя заядлого рыбака. На самом же деле более скучного, вредного, если не сказать противного занятия мне трудно себе представить. Копать глину, ссохшуюся как антрацит, в поисках заблудших дождевых червей, возиться с леской, мерзнуть у воды, наконец, тянуть несчастную рыбу, вырывать из ее нутра вместе с кишками колющий пальцы рыболовный крючок и изображать при этом бурную радость. На это способны либо помешанные, либо такие лицемеры как я…
Однажды Пророков позвал меня на форум детских писателей. Собрались редакторы известных детских журнальчиков. Как водится, читали то, что, по их мнению, следовало читать детям. За редким исключением это были самые бредовые бессмыслицы. Например, один из них сочинил агитационную политстрашилку, о том как коварные американцы закидывают нас из космоса маленькими иголочками, которые, попадая в мозг детишек, превращают их в русофобов. А редактор «Детских шарадок», патлатый крендель с походкой жирафа, выдал душераздирающую историю о фокуснике, который натурально распилил свою ассистентку, а она из любви к нему тихо истекла кровью, не выразив на лице и тени страдания. Кровь хлестала в первый ряд и во все возможные стороны, но фокусник был счастлив — ведь это был первый в его жизни удавшийся фокус… Третий редактор жаловался, что вот он, мол, всех уважаемых присутствующих в зале литераторов в своем журнале печатает, а его ни одна сволочь печатать не хочет. И все кокетничал и лукаво на всех поглядывал. Но на него смотрели свысока и звали по фамилии.
В литературе всем хочется попасть в старики. Разница в десять лет словно дает право на покровительственное обращение в духе: «А мы, тут, знаешь, по-стариковски… так сказать…» Тот, кому немного за сорок, напуская на себя важность и принимая вид мэтра, снисходительно похлопывал меня по плечу. А тот, кто старше его, в свою очередь, кивал ему, как мальчишке.
Пророков разругался с «Нашими сетями» и ждал, что я поступлю так же. Но я и не собирался. Тогда он назвал меня неблагодарной сволочью, которую ему, дескать, подсунули.
— Ты что! — кричал он мне по телефону. — Такими людьми, как Пророков, не швыряются! Я тебя привел, а ты… Как ты мог? Теперь я вычеркнул тебя из своей жизни!
По-видимому, это должно было означать, что путь в литературу мне отныне заказан. Оставшиеся дни я должен был влачить в тоске и позоре. Подумать только, сам великий Пророков глухой стеной застил мне солнце.
Пророков был немногословен.
— Знаешь, что такое баррикады? — спросил он меня по телефону. — Ну так вот, мы с тобой теперь по разные стороны…
В чате он называл меня перебежчиком, советовал быть со мной начеку, наплел про какой-то паровоз, который тронулся в путь, взяв с собой уйму пассажиров и хорошего мальчика. Мол, мальчик всем понравился, красивый такой, умненький. И вот паровоз мчится от станции к станции по лесам и просторам, и садятся в него новые люди, и прицепляются к нему составы и вагоны, и грузятся в эти вагоны разные грузы, и мчится паровоз дальше, к светлой своей цели. А когда добрался наконец до волшебного города, стали искать мальчика, а мальчика-то и нету. Сгинул мальчик. Исчез и следов не осталось. То ли сожгли его за нехваткой дров в топке, то ли скинули втихаря под откос, то ли сам спрыгнул — неизвестно…
Чем больше я узнаю писателей, тем скучнее кажется жизнь. Более нудных, невыразительных, замкнутых и в то же время дьявольски хитрых, болезненно подозрительных и скрытных людей мне не доводилось встречать. Впрочем, бог с ними, сидят, как кроты в своих норах. Что они знают о мире? О жизни? Ничего…
Знать бы мне раньше, какое это болото, я бы сто раз подумал, прежде чем соваться туда. Теперь-то я понимаю, как следовало вести себя, чтобы вписаться в их пеструю братию. Прежде всего, никакого веселья, ни признака улыбки, ни тени хорошего настроения. Это вызывает отторжение, как инородное. Предельная угрюмость, скорбная задумчивость, внутренняя драма должны быть написаны на челе писателя, если он хочет заслужить симпатию в этой болотной среде. Мука творчества должна сопутствовать каждому скупо брошенному слову, в ходу также заламывание рук и обращение туманного взора к небу, луне и звездам. Необходимо показать, что вы не от мира сего, что вы страдаете и ваши терзания невыносимы, так как вселенская скорбь пронзает вам душу и не дает покоя. Чаще говорите о боге, эта тема сближает, ведь каждый сочинитель считает себя его избранником. Не говорите о том, что вы пишете, не хвалитесь, не раскрывайте, где вас собираются публиковать. Это вызовет зависть и, если подвернется случай, вам непременно помешают. Никогда не жалуйтесь, не кайтесь в неудачах. Зачем вам лишняя боль? Достаточно и того, что ваше гениальное творение отвергли. Будьте бдительны, помните, что вы окружены смертельными врагами, которые только и ждут удобного случая, чтобы очернить и уничтожить вас.
Боже мой, если верить тому, что писатели — творцы, а стало быть лучшие люди, и если таковы лучшие, то каковы же тогда остальные… Подумать страшно.
Не просто честных людей не встречал я среди них, а и вообще человеков. Да-да… прав был, тысячу раз прав тот безумец, людей не существует…
Свою первую повесть я предложил пяти крупным издательствам. Откуда мне было знать, что издательские склады завалены новомодным литературным хламом. Избавиться от него удавалось с превеликим трудом. Одни издатели гнали бесконечные детективы, якобы написанные какой-то пышногрудой дивой, сексуальной сверх всякой меры, владеющей методом дедукции, восточными единоборствами и всеми видами стрелкового оружия. Томов этих насчитывалось ровно шестьдесят два под устрашающими названиями «Кость в горле», «Шило в тылу врага», «Бельмо на голубом глазу», «Типун на языке» и тому подобное. Сведущие люди объяснили мне, что никаких романов эта дива не писала и что ее вообще не существует — для обложки пригласили манекенщицу, а романы кропал десяток наемных писателей. Другое издательство принялось «раскручивать» действительно существующую даму, с выпуклыми базедовыми глазами, бочкообразную и новомодно наглую. За короткий срок она разродилась целым выводком романчиков под однотипными названиями: «Сумерки», «Ночь», «Рассвет», «Заря», «Утро», «Полдень», «День» и т. д., со всеми вела себя по-хамски, частенько мелькала по ящику и тем сыскала громкую славу.
Другие издатели соглашались издать мою повесть, но почему-то непременно за мои же деньги, требуя тысячу долларов за пробный тираж в триста экземпляров. Эта затея казалась мне бессмысленной. Я желал зарабатывать литературой, а не давать возможность другим наживаться за мой счет.
Наконец однажды мне позвонил некто Хмулевич, представился издателем и объявил, что моя повесть подходит ему по всем статьям. Правда, меня насторожило то, что он никак не хотел встречаться со мной, предпочитая электронную переписку. Все же я настоял на встрече.
— У меня так мало времени, — мялся он. — Такой плотный график… Ну, хорошо. Приезжайте в галерею, там спросите меня, вам любой скажет.
Приехав к указанному времени, я еще издали увидел троих парней с ног до головы в черной коже в компании двух потасканных девиц из ряда тех, что стоят вдоль шоссе с недвусмысленными предложениями. Самого неприятного из молодцев, с щетинистой стрижкой и крысиным лицом, я отметил сразу. Подойдя ближе, я убедился, что это именно та галерея, о которой говорил Хмулевич.
— Где мне найти Хмулевича? — спросил я толстяка в очках, курившего возле дверей.
— А вот он, — кивнул толстяк, указав на крысинолицего.
— Он? — не поверил я.
— Он самый и есть, — подтвердил толстяк. — Не сомневайтесь.
Я подошел к кожаной команде.
— Вы Хмулевич?
— Да, — почему-то испугался крысинолицый и отступил на шаг.
Я представился.
— А-а, — глаза его забегали. — Очень приятно.
— Что? Новый автор? — усмехнулся, кивнув в мою сторону, заросший бугай в такой же черной коже, как и Хмулевич. — Ну-ну…
Это ж надо, чтоб самая противная харя, оказалась именно той харей, которая решила издать мой роман!..
Но семя недоверия крепко засело в моем сознании и, как оказалось, не напрасно.
Проклятый Хмулевич вдруг пропал, на телефонные звонки отвечал развратно-пьяный женский голос, требуя не звонить и обещая, что, когда понадобится, меня найдут…
Никто мне, конечно, так и не позвонил.
Когда моя куртка протерлась до подкладки, когда женщины стали покупать мне брюки, а пустые бутылки так упали в цене, что собирать их уже не имело смысла, я позвонил своему другу Гришане.
— Гришаня, друг! — сказал я. — Костлявая рука голода уже протянулась к моему горлу.
— Так иди работать, — посоветовал Гришаня.
— Куда?., куда я пойду работать, Гришаня? — возразил я. — Я же ничего не умею, хотя и способен на все… и потом, ведь я — гений, а где, позволь тебя спросить, ты видел хотя бы одного работающего гения?!
— Работай на меня, — сказал Гришаня. — Мне как раз нужны сумасшедшие.
— Но я же не сумасшедший, Гришаня!.. Я не больной, которому нужны утка, клистир и огромные санитары… Я не сумасшедший!.. Я просто хочу слушать пение птиц, встречать восход солнца, вдыхать ароматы трав и бродить по ночным улицам… И еще я хочу пить ключевую воду и обнимать землю, как женщину… И за это ты считаешь меня сумасшедшим? — обиделся я.
— Конечно! — ответил он.
Гришаня обитал в подвале без окон — солнечный свет никогда не проникал под его своды, длинная сырая лестница вела вниз и вглубь, со стен и потолка лохмотьями свисала потрескавшаяся штукатурка, под потолком качались ржавые лампы…
— Как же ты тут работаешь? — спросил я.
— А я и не работаю, — ответил Гришаня.
— Как же так, Гриня! Ведь никто не поверит, что ты каждый день по восемь часов просиживаешь в этой норе!..
— Никто и не верит, потому я здесь и сижу.
Кроме самого Гришани в подвале обитали незамужняя кассирша Зуля, кладовщица Валя и два работника, Марк и Захар. Марк был небольшого роста, толст и лыс; Захар — высок, грациозно носат и высоколоб. Еще был шофер Веня, который каждую пятницу уходил в запой, называя это жизненной философией лишнего человека. В редкие дни туманного просветления Веня покупал в ларьке жареную курицу и, прокравшись в самый глухой закуток подвала, где кислорода содержалось едва ли больше, чем на Луне, сжирал ее без остатка.
Сам Гришаня являлся в подземелье не раньше полудня и тут же занимал единственный телефон. Разговаривал он подолгу и ни о чем с некими таинственными партнерами. В перерывах курил и спрашивал Захара о деньгах. Выглядело это так:
— Где деньги? — спрашивал Гришаня.
На что Захар выразительно фыркал.
Тогда Гришаня пересчитывал коробки и, по обыкновению, не досчитавшись одной или двух, спрашивал:
— Где коробки?
— Проср…ли… — трагически объявлял Захар, вытаращив глаза, и фыркал.
— Как проср. ли?!
— Вот так… Взяли и проср…ли…
— Бздынь, — добавлял шофер Веня и скрывался в дебрях подвала, сжимая толстыми пальцами очередную курицу.
А Гришаня вновь садился за телефон.
Гришине досаждали кредиторы. В редкие минуты затишья, когда Гришаня опускал-таки телефонную трубку на рычаги, они умудрялись тотчас дозвониться и задать Гришине тот же законный вопрос, которым сам Гришаня настойчиво донимал Захара. Поэтому к телефону разрешалось подходить только тем, кто был способен распознавать голоса кредиторов. Это было не трудно, — они всегда были тихи, унылы и безнадежны.
Лучше всех голоса распознавала кладовщица Валя. Это происходило оттого, что она была, как говорится, кладовщицей до мозга костей. Вся ее сознательная жизнь протекла по различным складам, ангарам, бункерам, подземельям и подвалам. Лучшие свои годы посвятила она тяжкому поприщу сбережения чужого имущества. Все это время она носила черный бязевый халат, старательно заполняла учетные карточки и периодически рожала детей. Захар называл ее дурой, для чего, вероятно, имел основания, о чем, впрочем, умалчивал и только по обыкновению фыркал в воображаемые казацкие усы. Захар вообще был невысокого мнения о женщинах и называл дурой также и кассиршу Зулю, что, конечно же, не соответствовало истине, поскольку Зуля была попросту идиоткой и, что называется, девицей в темнице. А когда по каким-то причинам ее по нескольку дней не случалось в подвале, то, вместе с обертками от шоколадных конфет и банановой кожурой, пропадали мухи и тараканы.
И тогда я решил — хватит! Я пробыл в подземелье Гришани три долгих месяца. Я таскал коробки и перекладывал их с места на место, я учил играть в шахматы идиотку Зулю, я даже хотел жениться на дочери кладовщицы Вали… Но однажды я сказал Гришане:
— Гришаня, друг, спасибо. Ты принял меня в свое подземное братство, населенное калеками, фавнами и нимфами, ты протянул мне руку помощи, когда я тонул в пучине страстей и пороков, ты подарил мне надежду и вложил хлеб в мои уста… но я задыхаюсь в твоем подземелье, я тоскую по солнцу и свежему дыханию дня… Прости, друг, за то, что я не научился ценить доброту.
И я пошел работать в издательство.
Надо ли говорить, что издательство размещалось в подвале. Точнее сказать, это был цокольный этаж с зарешеченными окнами. Их запрещалось открывать, так что даже мышь не могла пролезть к нам с улицы. Лаз в подземелье охраняли вооруженные часовые и пуленепробиваемые двери. Подвал походил на подводную лодку, залегшую на дно города.
Я пробыл там полтора года. Самые бездушные твари на свете обладали большей душой, чем те, кто владел этим подземным лабиринтом. Все человеческое было им чуждо. А главный минотавр, слетав в Японию и насмотревших тамошних чудес, вынашивал планы о том, как бы заставить всех работать стоя. Конечно, он хотел сэкономить на стульях и впихнуть в равный клозету редакционный отдел человек десять не меньше. Однажды, в узком подвальном коридоре, где, грохоча, проносились груженые тележки, на табличке «Осторожно! Идут работы» кто-то исправил «а» на «о». Это объявили неслыханной дерзостью, и случись обнаружить виновного, он, наверное, был бы немедленно расстрелян… И опять коробки, коробки, коробки… Какие-то генераторы, измерители и еще бог ведает какая чепуха. Хилый цветной журнальчик, для которого я строчил бредовые статейки. Благо материал можно было таскать из предыдущих номеров. Наконец, я бежал оттуда стремительно и без оглядки. К моему удивлению, меня не хотели отпускать… Оказалось, что несмотря на всю ахинею, которой я щедро сдабривал статьи, я был на хорошем счету…
И вот я опять брожу по улицам города. И вижу тревожные, утомленные лица и лица, не выражающие ничего. Это даже странно, что бывают такие глаза. Глаза сру…ей собаки во сто крат выразительнее, чем эти — девственно хрустальные, не потревоженные мыслью, прозрачные как родниковая вода. Я видел такие глаза у одной женщины в будке зимой. Уже вечерело, она была в телогрейке, голова закутана платком, и свет фонаря освещал ее. Целый день она вдыхала прихваченное морозцем амбре и от этого глаза ее остекленели. Они остекленели оттого, что с другими глазами никакой человек не сможет высидеть возле отхожего места весь день, оставаясь при этом человеком. А в двух шагах, какой-то горбун торговал старыми книгами… И от этого глаза должны стекленеть еще больше…
За окном крупными хлопьями валит снег. Деревья — белые стога, спящие автомобили тонут в лебяжьем пуху, прохожие — ходячие сугробы, покатые крыши домов накрывает белоснежная простынь. Засыпает весь мир. Любопытная синица села на подоконник. «Здравствуйте, синица, — говорю я. — Возьмите меня полетать!» — «Садитесь», — кивает синица. И я забираюсь по крылу на ее спину, улица срывается вниз, и мы летим, летим, летим…
Все началось со странного головокружения. Проснувшись утром, я встал с постели, и вдруг земля качнулась, и пол выскользнул из-под моих ног. Я повалился обратно на кровать, едва не расшибив голову. Сперва я подумал, что произошло землетрясение. Но вот уже целую неделю я хожу словно пьяный. Тошнотворная круговерть сменилась адской мигренью… Это кара за мое тщеславие… И зачем я решил стать писателем?
Но пока я жив, я хочу рассказать о моем друге Чернопоромове.
Поэт Галактион Чернопоромов жил займами. Он занимал у всех, у кого только мог занять под баснословные по своей грандиозности проекты, начиная от издания альманаха во Франции и кончая созданием интернет-сайта под патронажем самого президента. При этом суммы, выцыганенные им у начинающих писателей, были весьма незначительны, но количество кредиторов столь велико, что ему удавалось содержать собаку бойцовской породы, свирепого кота-крысолова и почти ежедневно вгрызаться двумя оставшимися передними зубами в нежную осетровую плоть.
После ухода Пророкова из «Сетей» Галактион позвонил мне.
— «Сетям» крышка! — объявил он. — Еще месяц-два и все рухнет! В общем, так, быстро приезжай ко мне, что-нибудь подыщем.
Из печального опыта я знал, что любой разговор с Чернопоромовым заканчивался одалживанием денег. Поэтому давно отказался от его помощи в публикации стихов, статей и грядущих романов.
— Да что за спешка?
— Слушай сюда, — горячился Чернопоромов. — Или ты приезжаешь немедленно, или мы заканчиваем разговор.
— Мы заканчиваем разговор, — отрезал я и положил трубку.
Я всегда вижу, когда и как меня хотят обмануть. Но раскрыть карты — обидеть, а дать себя обмануть — глупо. Когда меня пытаются надуть, я из деликатности делаю вид, что не замечаю этого.
Вообще, я понял одну вещь. Лицемерие правит миром, а уж миром литературы вдвойне. Тем паче у нас… Где всяк не прочь «объегорить» и где «не обманешь — не проживешь». Любое дело начинается с подвоха. Впрочем, почему только начинается? Оно и держится на подвохе.
Галактион звонит мне периодически.
— Все, — говорил он мне через месяц. — Перехожу в евреи. У них хоть все по-честному, сказали — сделали. Задолбали меня эти русские мальчики. От них ничего хорошего не дождешься. Делаю обрезание и качу в Израиль. Все! На хрен! Надоело!
— Кто ж тебя пустит? Ты ж русский…
— Какой там русский! Я уж с главным ихним переговорил… Берут! Только в синагогу ходить надо, ну и написать там кое-что…
Однажды я обмолвился при нем о Пророкове.
— Пророков этот… — фыркнул Чернопоромов, — Ой не могу… Над ним весь народ смеется. Он в каждую бочку тыркнуться успел. Во все союзы вступил. Никто не знает зачем…
— Как зачем? Везде засветиться хочет. У Илюхина свой союз, у Кабальчука свой…
— Да Илюхин этот вообще г…! — взвился Чернопоромов. — Я как-то раз пришел к нему, сразу хлоп — бутылку на стол. Он аж расцвел весь: «Чего хочешь?» — спрашивает. Я говорю, то и то хочу. Он мне: «Ты понимаешь — нету. Ничего нету. Сам гол, как сокол». Так что, говорю тебе: Илюхин — г…! К нему и ходить не стоит. У него этот альманах вонючий, который никто не читает и больше ничего. Фуфло! Есть там один толковый человек, я тебя с ним сведу, а Илюхин — г…
Чернопоромов периодически названивал незамужним знакомым дамам, — а одна несчастная сетовала, что он звонит ей каждую ночь, — и предлагал руку и сердце. Когда наивные особы поддавались соблазну, то амуры заканчивались одалживанием денег и внезапным исчезновением жениха. С некоторых пор мечтой Чернопоромова стала женитьба на еврейке с перспективой отбытия к земле обетованной.
Он часто звонит одной симпатичной Юдифь, питающей слабость к творческим личностям:
— Между прочим, все мы дрочим, — энергично объявляет он.
— Галактион, ты же знаешь, я не люблю Бродского, — возмущается она.
— Выходи за меня замуж, — решительно предлагает Чернопоромов.
— Что?!..
— Выходи за меня замуж, — твердит Галактион. — Ты главное не бойся, со мной не пропадешь…
— Но я замужем, Галактион!
— Это поправимо.
— Но…
— Это тоже…
Почему он звонит мне? Тут есть моя вина. Галактион при первом знакомстве показался мне фигурой если не значительной, то хотя бы со связями. Ему негде было жить, и я помог ему снять комнату. Галактион сутками просиживал дома, без конца курил какую-то дрянь, которую никак нельзя было назвать табаком, в перерывах что-то пописывал и донимал хозяйку похабными стишками. При этом пытался гипнотизировать и не платить за жилье.
Лишь только хозяйка шла на кухню, как, заслышав звон посуды, туда же, взбивая ковровые дорожки, пулей мчался неугомонный Галактион.
— Между прочим, все мы дрочим! — выдавал он свою коронную донжуанскую фразу и начинал заливаться стихами и виршами, как соловей в летнем саду, хотя его стихи были бесконечны и заунывны, как песни старого акына.
— Все мы дрочим между прочим, — повторял он в паузах, пока хозяйка квартиры в смятении не пряталась в свои комнаты.
Однажды он приволок с собой какую-то подвыпившую поэтессу, но, встретив решительный протест хозяйки, укатил с ней куда-то в ночь. Позже, в отместку, он осеменил ее ватное одеяло.
При этом никакой совершенно пользы от Галактиона не было. Кроме того, он регулярно стремился занимать у меня деньги, всякий раз сообщая о новом грандиозном проекте.
— Пойду продаваться, — например сообщал он, тяжело вздыхая. — Зовут сценаристом на телевидение.
— Прекрасно, Галактион… Иди… Чего тут раздумывать, — подбадривали.
— На НТВ.
— Блеск!..
— Четыреста баксов плюс премиальные, — мрачно пояснял он.
— Вот тебе и решение всех проблем. Устроишься, меня к себе возьмешь.
— Не хочется продаваться, а придется… — торжественно и печально объявлял он вдоволь навздыхавшись. — Нет ли у тебя пятидесяти рублей?..
Первое время он заканчивал свои стенания выклянчиванием ста рублей, потом пятидесяти и наконец снизил до десяти. Для каждого кредитора у Галактиона были свои тарифы. Один простак одолжил ему порядка тысячи долларов и потерял престижную работу, соблазнившись призраком очередного грандиозного прожекта.
В конце концов, сочтя дальнейшее соседство с Галактионом небезопасным, его попросили съехать.
— Пожалуйста… Нет проблем, — смирился Галактион, которого в его жизни гнали неоднократно и не всегда вежливо. — Только вот книги…
Книги Галактиона занимали почти все свободное место в комнате. Они высились шаткими колоннами от пола до потолка так, что пройти от дивана до двери, не задев и не разрушив одну из них, было едва ли возможно, ими был завален письменный стол и даже на платяном шкафу рядами лежали книги. Их были сотни, старинные и новомодные, поэзия и проза, детективы и фантастика, книги по теории литературы и мистике, по черной магии и практикум по гипнозу. На большинстве из них стояли библиотечные штампы. После отбытия Галактиона, они еще год хранились в прихожей, пока хозяйка не пригрозила вышвырнуть их на улицу…
«Пять капель Шанель номер пять — вот все, что одевала в постель звезда Голливуда Мэрилин Монро», — объявляет диктор программы «Время». Представить бы такое лет двадцать назад. Немыслимо! В начале третьего тысячелетия весь мир заполнен рекламой. Реклама одновременно по всем каналам, скрыться от нее невозможно, дома и в транспорте люди мурлычут рекламные песенки, общаются слоганами. «Ты где был?» — «Пиво пил», «Кто идет за Клинским?», «Проблемы с потенцией? Заплати налоги и спи спокойно». Боевики и реклама, кровь и торговля, дикость и деньги… Грабьте, режьте, убивайте, но не забывайте платить налоги и тогда с потенцией все будет в порядке… А поздно ночью мы вам покажем кино про это… Некогда заниматься ерундой. Некогда! Какая любовь! Нет ее и быть не может, нет ей места. Здоровый секс — вот и вся любовь. На остальное нет времени. И смысла нет.
Зверюшки… зверюшки…
Две девицы лет шестнадцати садятся в автобус. Одна говорит другой громко:
— Позвонит — хорошо. А нет — ну и х… с ним.
В метро. Еще далеко до центра, в вагоне немноголюдно. Почти все скамейки заняты. На станции входит дама средних лет, судя по одежде — небедная, шикарная прическа, макияж, уверенный взгляд. Садится напротив, опускает руку в карман пальто, вынимает футляр с очками. Из кармана выпадает и скатывается к ее ногам пятирублевая монета. Дама даже бровью не ведет. Невозмутимо раскрывает футляр, надевает очки, разворачивает журнал, «Космополитен», кажется. Я гляжу по сторонам. Монету заметила девушка слева. Остальные дремлют или делают вид, что не интересуются. Едем. Я поглядываю на монету. На следующей станции вливается толпа… Стоят в проходе, заслоняют противоположный ряд. И вдруг, дремавшая справа старушка, по виду из тех, что пихаются локтями в трамваях, срывается с места и, расталкивая чьи-то ноги, бросается к монете; тянется руками и выковыривает ее из-под ног дамы. Завладев монетой, она прыгает назад, — все почти в одно мгновение, — и замирает. Глаза прикрыты. Мол, стыд, ну и пусть. Еще несколько станций она не шелохнулась, вдруг подскочила: «Это Белорусская?» — Вертит головой. Прыг — и выскочила из вагона. Как блоха.
Я ловлю себя на мысли, что не люблю эту стильную даму. Не могу, не хочу любить. С ее снобизмом и надменной рожей. Я презираю ее, за то, что она презирает тех, кто не добился в своей жизни того, чего добилась она — возможности задирать нос и листать в метро «Космополитен»… Я не могу любить и эту несчастную старуху. Жалеть могу, но не любить. Могу презирать, но не могу любить. Не хочу… Я не люблю метро. Там люди толкают друг друга, там грязно и душно, там такой грохот, что под него засыпаешь, а сверху темнота, сотня метров темноты, камней и грунта… Подземный лабиринт, бетонный термитник, братская могила — вот что такое метро.
День города. Масса народу. На Тверском бульваре один из двух входов в общественный туалет закрыт.
Со стороны Малой Бронной — стайка девиц лет шестнадцати:
— А х… делать!
Снимают джинсы и писают под кустами.
Вчера я шел через сквер, и на узкой дорожке встретился с человеком лет пятидесяти, маленьким, седым, с лукавыми глазками, одетым просто, но чисто, в светлые брюки и хлопчатую рубашку. Человек этот завидел меня еще издали и остановился. Лишь только я приблизился так, что мог его слышать, как он заговорил болезненным голосом:
— Эх, с утра без бутылки и жить не хочется. А денег нет! Нету! — и руками развел — артист.
Я прошел мимо, бросив на ходу:
— Бывает.
Сегодня я опять встретил его. На том же самом месте. Словно, он прирос и простоял там сутки. И точно! Завидев меня, он хлопнул ладонями по ногам и произнес:
— Не идут ноги… Хоть ты что — не идут.
Проходя мимо него, я нащупал в кармане монету и сунул ему в ладонь.
Он был крайне изумлен. Поглядев на монету, перевел взгляд на меня и сказал озадаченно:
— Спасибо… А ведь я не просил…
— С утра ведь без бутылки и жить не хочется, — напомнил я. — А так, глядишь, понемногу и наберется.
Взгляд его потеплел.
— Это правда… Ну, дай бог тебе здоровья…
Больше я не встречал его.
Я знаю — это проверка. Никакого человека на самом деле не было. Это Бог или кто-то из его ангелов. Они испытывали меня.
Издание полного собрания сочинений Льва Толстого финансирует меценат из Японии. Он, японец, любит Льва Толстого и на каждый том высылает в Россию по пять тысяч долларов. Вышло пять книг.
Но недавно он умер… Что теперь будет с серией?..
Сегодня утром я шел по улице, а впереди, вертя туго обтянутым джинсовым филеем, цокая, будто подковами, высоченными каблуками, двигалось нечто лошадоподобное, сильное и пахучее. Я следил за ритмичным покачиванием упругого крупа, за длинной, спадающей по спине гривой и вдруг отчетливо увидел дрогнувший кобылий хвост и посыпавшийся на асфальт теплый навоз. В ужасе я замер посреди тротуара, и нетерпеливые прохожие локтями пихали меня в спину.
Где же гении? Где они? Ведь должны быть… Ведь не могло же случиться, чтоб на такую прорву народа, на все человечество, на всю Вселенную не уродилось ни одного сколько-нибудь приличного гения…
Когда вопреки всем законам природы, вопреки логике и здравому смыслу, вопреки пошлости и бездарности мира, на свет вдруг появляется истинный гений, тотчас полчища ничтожных мерзавцев, нутром почуяв его, набрасываются со всех сторон, впиваются в глотку и душат своими корявыми лапами…
В одной окололитературной радиопередаче некий редактор умолял помогать именно неодаренным писателям, им-то, мол, как раз тяжелее всего, а талантам помогать ни к чему, они и так, дескать, пробьются силой своего дарования… Все перепуталось… Для чего же нужны неодаренные?.. Чем им помочь? Отнять перо и дать яду…
Существует всемирный заговор! Заговор против гениев!.. Чудище стоглаво и стозево. Чем бездарнее заговорщик, тем более он свиреп, тем большей он наделяется властью и силой. И вот мир содрогается под пятою ничтожеств, оттого троны и дворцы зиждутся на погостах, а гении, едва родившись, задыхаются в колыбелях…
В каждом бетонном термитнике, за каждым окном прячется бездарность. В огромном городе тысячи термитников и миллионы бездарностей… Противно, противно…
Они следят за мной. Да, они уже почуяли меня своим звериным чутьем, уже нашли и следят. Да, да, да!.. И тот нищий в сквере. О! Для нищего он слишком чисто одет. И этот взгляд, брошенный в мою сторону, этот пронизывающий взгляд, испепеляющий и мертвый одновременно. Нет, он не скользнул мельком, он следил! Пристально, с ненавистью, с хладнокровием палача…
Они все следят за мной, все до одного, но стоит мне поднять глаза, как они делают вид, что я им безразличен. Но я знаю, за моей спиной другие не отводят глаз ни на секунду. Они все время кружат вокруг, словно стая акул. Они выжидают, чтобы однажды кинуться и разорвать меня в клочья…
Надо не подавать виду. Надо тщательно маскироваться… Чтобы никто не догадался, что я — гений…
Я сделал величайшее открытие. В метро. Неожиданно, вдруг, находясь в толпе людей, которые, натурально, посчитали меня за своего, лишь только я принял подобную им форму. И мне стало так смешно, что я с трудом сдержал улыбку… Нет, я не смог ее сдержать. Я улыбнулся и даже чуть не засмеялся… Как я не понимал этого раньше? Но теперь! Я открою эту тайну. Я обнаружил, что все, абсолютно все без исключения люди, низкие и высокие, пузатые и сутулые, полные и худые, так вот все… почти все без исключения люди носят на себе одежду. Да-да! Под тонкой пеленой пальто, юбок и брюк можно отчетливо распознать тела. И все эти голые люди невозмутимо стоят рядом друг с другом и не придают этому обстоятельству ровно никакого значения! Одежда открывает им возможности немыслимые. Они прижимаются друг к другу, трутся интимностями, и проделывают все это совершенно равнодушно. Мужчины и женщины, цветущие девицы и дряхлые старики, юноши и почтенные матроны… Глядя в их безразличные глаза, ни за что не скажешь, что они понимают значение происходящего. Представьте, разве можно стоять равнодушно, видя голые тушки, со складками жира, с волосами растущими повсюду, с бородавками и сосками?… Вот пузатая старуха, огромная, как самовар, она недовольно пыхтит и переваливается с ноги на ногу, наконец, грузно опускается на скамейку всеми своими восьмьюстами кожными складками; вот худой кривоногий самец с кудрями в паху, этакий кавалерист, стоит, натурально, без прочих украшений и лихо так постреливает глазенками вокруг; вот пухлая девица в очках, — сало висит на ней, как тесто, в ушах железки и в пупке тоже и даже… И разве могу я сдержать улыбку? Вот квадратная тетка на чугунных ножищах всматривается куда-то в даль… Быть может, она обозревает неведомые глубины? Куда она смотрит? Что она видит под дикий грохот мчащегося поезда?..
И что же я вижу, когда мои глаза открыты, и я разгадал их хитрую уловку. Я вижу, что люди некрасивы, они смешно, комично некрасивы. И я понял, для чего им нужна одежда! Они носят ее, чтобы скрыть свое уродство! Их слишком много, и всем не спрятаться в самодвижущиеся экипажи с затененными стеклами…
Проклятые газеты!.. В них все! Самые свежие сплетни и постельные новости. Новости!.. Мы делаем новости! — кричат они. Конечно!.. Что же им остается, кроме как варить эту нескончаемую жвачку. Биржевые новости, банковские новости, скандальные новости… Все что угодно! Жуйте, хлопая глазами, жуйте, удивляясь, жуйте и не думайте ни о чем… За вас уже все придумали, посчитали и поделили… Жуйте!.. Глотайте и переваривайте всю эту муть…
Сначала я смеялся над тем, сколь примитивна наживка для выуживания денег из тощих кошельков сонных обывателей. Затем меня охватила ярость, я рвал газеты, топтал их ногами, словно пытался вытоптать из них дьявола, жег их гигантскими пачками и плевал в наглые витрины газетных киосков. Но и это не принесло облегчения. Сотни тысяч типографий ежедневно заполняли мир миллионами новых газет… Бесчисленные армии газетчиков и репортеров противостояли мне. А уже через день, в прокричавшие свои заголовки газетные листки, заворачивали рыбу и колбасу…
И я понял, что сражаюсь с призраком. Он неуловим. Он оживает с рассветом и умирает к вечеру. Он лишь тень абсурда именуемого жизнью…
Поняв это, я стал безразличен. На кровь и убийства, на горы трупов и сексуальные извращения, на россыпи обнаженных тел, на скалящиеся красивые морды я взираю с тем же интересом с каким разглядывают стены в сортире. Я примирился со злом. Я стал равнодушен к тому, что происходит вокруг, пусть даже весь мир катится в тартарары. Я выработал противоядие и оно сделало меня безжалостным…
«Мать, поившая ребенка синильной кислотой, будет осуждена!», «Сын зарезал отца!», «Банда подростков охотилась за стариками!» И пусть… Уже скучно, уже не забавляет… Сейчас любой репортер одним росчерком пера истребляет тысячи! Великий соблазн!.. В наше время владелец самой ничтожной бульварной газетенки страшнее любых чудовищ. Он знает, как подать убийство, чтобы оно принесло деньги. Чикатило в сравнении с ним наивный романтик! Вот настоящие чудовища! Давай, давай, — требуют они, — горячее! Еще! Надбавь! Ну же! Тираж взлетает до невиданных высот. Гонорары. Деньги! Деньги!.. Они получают процент с убийств и катастроф. Их хлеб — это чья-то кровь, вбитая свинцовыми штампами в газетные страницы. Но довольно!.. Я сыт до тошноты газетной мерзостью. Повсюду таращатся заголовки газет. Старушки в троллейбусе читают газеты, грудные младенцы завернуты в газетные простыни, весь мир опутан бумажной паутиной… К черту! Я не стану плясать под эту дешевую дудку! «Маньяк зарезал шестнадцать девственниц!», «Извращенец насиловал младенцев!» Мне на это плевать! Плевать! Слышите, вы!? Идите к черту…
Адски болит голова. Когда боль становится невыносимой, я ощущаю, как тело покидает меня. Да-да… не я покидаю тело, а оно меня. Мы не одно. Мое тело живет во мне, и я должен исторгнуть его из себя.
Боже… Как много бездарных поэтов. Все они сумасшедшие!.. Безумие заполонило сознание людей… Пишут, пишут, строчат… проклятые. Но им этого мало! Они жаждут, чтобы их читали, чтобы ими восхищались, чтобы их превозносили. Каждая из этих сумасшедших тварей хочет этого. Сумасшедшие поэтессы читают свои чудовищные стихи, сжимая бедра, чувствуя щекотание внизу живота, мокнув под взглядами пьяных самцов.
Их слишком много… Боже. Нужен взрыв. Пусть, когда они соберутся на очередное свое сатанинское игрище, ты дашь мне силы взорвать их ко всем чертям, вместе с их потными подмышками и небритыми лобками, с ухмыляющимися глумливыми рожами и похотливыми жирными бабами.
Ненавижу… Ненавижу…
А есть ли он — «настоящий» литературный мир?
Как жить? Для чего жить? Как можно трудиться, если сама мысль о несвободе и принуждении вызывает ненависть и отвращение… Для чего, для чего все? Почему я должен заниматься поденщиной, когда другим счастье падает с неба? Или же каждому свое… Мне — гениальность, а другим — всего лишь тлен.
Нищета угнетает. Она делает человека жалким. Надо быть сверхчеловеком, чтобы не превратиться в тварь дрожащую. Надо быть гением. И я буду гением.
Когда-то я любил людей… Что за глупость!.. Мне так казалось. Любить абстрактного человека способен всякий заурядный лицемер; из любопытства или же для собственного удовольствия. Я любил людей? Бред… Я любил не людей, я любил то, что они должны были дать мне взамен моей гениальности. Я любил их заочно за их любовь, за крики толпы, за те преступления и самоубийства, которыми они ознаменуют свою любовь ко мне… Теперь я понял, что любить их решительно не за что.
Я ненавижу всех! И даже больше того! Я ненавижу все! Мне противен этот бездарный пошлый мир, населенный алчными, злыми, самовлюбленными букашками. Они рождаются, плодятся и умирают. Копошатся, лгут, притворяются и все равно умирают. Скользкий комок червей! Как было бы приятно их уничтожить! Раздавить, стереть, растоптать… Они сами хотят этого, они стремятся к гибели и просят меня: помоги нам, придумай такую пытку, чтобы содрогнулся ад и омрачились небеса. Они дрожат от собственного ничтожества. Они требуют мук… О-о! Я это сделаю с удовольствием! С наслаждением! Я стану пить кровь младенцев и разрывать груди девственниц. Я воцарюсь над миром и ввергну их в пучину мрака и гибели! Я расправлюсь с ними, и никто не сможет мне помешать. Гнев сжимает мне горло, глаза слепнут от ярости. Я ненавижу вас, люди! Ненавижу! Я кричу и бьюсь в судорогах с пеной у рта. Ненавижу… Как я вас всех ненавижу…
Я гений!
Я великий гений!
Я поэт!
Я буду судить и вершить судьбы мира!
Дрожите оборотни, прикидывающиеся поэтами! Я обнажу ваши свиные рыла, бычьи рога и козлиные копыта. Я оборву ваши хвосты и гривы.
Я поэт!
Чтобы возжелать света, надо попасть во тьму, понять, что ты во тьме. Я желаю света. Я знаю, где он. Я покажу им путь. Я опущу их на дно. Они узнают, что такое боль. Я заставлю страдать их дух и тело. Они поймут, что такое дно и для чего нужен свет. Я наполню их жизнь смыслом, подарив им смерть…
Кого я убью первым… Нет, убивать незнакомого человека… в этом нет смысла. Все равно, что награждать того, кого не знаешь.
Решено! Я подарю смерть той редакторше… Той самой, которая виновата во всем… Я опущу ее на колени, обмотаю волосы вокруг кисти, дерну и запрокину ей голову… ее рот приоткроется, в глазах застынет ужас, она будет смотреть на меня и искать в моих глазах спасение… Тонкая белая шейка с пульсирующей жилкой… Нож в моей правой руке. Я отворачиваюсь и бью наотмашь. Судорога, она извивается, выбрасывает вперед ноги, как рыба, выброшенная на берег, хватает ртом воздух, руками пытается зажать рану, но кровь хлещет, брызжет, и остановить ее нельзя. Я вскрыл ее как сосуд, и жизнь должна покинуть это тело.
Когда я думаю о людях, мне представляется нечто мерзкое и лживое, насквозь пропитанное лицемерием и пошлостью. Хватит!.. Я не буду больше думать о них. Я буду их уничтожать! Стравливать, как собак, чтобы они грызли друг друга, рвали глотки, мясо и кости. Я хочу видеть их смерть! Я выберу жертву и избавлю ее от страданий; от проклятого, бездушного мира. Она умрет, искупив его вину… О! Она виновата. Невиновных людей не бывает. Она умрет. Это решено. Я хочу ее смерти…
Я не стану ее насиловать… Зачем? Уподобляться мерзостям этого никчемного сброда… Я выше этого. Я не хочу, чтобы она кричала. Пусть примет смерть достойно. Пусть поймет мою высокую миссию. Я дам ей время для молитвы, — пусть встретит смерть, как избавление, как покой. Пусть ощутит мой нож, как блаженство. Она упадет на колени, заплачет, предложит себя, и тогда я перережу ей горло. А если она дотронется до меня, я ударю ее ножом в сердце, и буду смотреть в глаза, чтобы увидеть агонию жизни…
Боль утихла. Ватная тишина окутала мозг. Словно рухнули преграды, и все что кипело и бурлило, крушило и металось, вырвалось и растеклось бесшумной гладью.
Меня пугает эта тишина…
Вчера это произошло. Вчера я услышал Голос. Он сказал мне:
— Встань и иди…
Я спросил его:
— Что мне взять с собой?
Но Голос ответил:
— Ничего.
И я пошел. Я пошел в парк. Уже смеркалось. Я проник под своды столетних дерев, — здесь и днем всегда полумрак, а теперь неминуемо приближалась ночь. Мне было весело. Я шел по аллее и ждал, что скажет Голос. Но Голос молчал. Тогда я спросил его:
— Зачем ты привел меня сюда?
В ответ озноб пробежал по моей спине, лицо свело судорогой. Я испугался, но продолжал идти вглубь парка. Голос безмолвствовал.
— Куда мы идем? — спросил я.
— Не бойся, — ответил Голос. — Я научу тебя силе.
Стало совсем темно. Деревья стояли черной стеной. Колючая ветка скользнула по моему лицу. Вдруг впереди мелькнула тень. Шорох листьев под ногами. Кто-то шел мне навстречу. Я остановился и замер… Женский силуэт. Она шла, опустив голову. Лица не видно. Что она делает здесь так поздно, одна?.. Еще чуть-чуть и мы столкнемся. Я вытягиваю руку, и мои пальцы натыкаются на ее горло. Она сдавлено хрипит.
— Успокойся, — шепчу я. — Я тебя не трону.
Я пытаюсь отпихнуть ее, но она сама кидается на меня.
— Пошла прочь! Чего тебе надо?! — кричу я.
— Подонок… подонок, — хрипит она.
— Один из вас должен умереть! — раздается Голос в моем мозгу, словно кто-то крикнул мне прямо в ухо.
«Ах, вот оно что! Вот зачем ты привел меня сюда! Чтобы я убил эту сумасшедшую суку, которая шляется тут по ночам и кидается на ни в чем не повинных людей!»
Я бью ее сильно кулаком, справа в голову. Она падает куда-то вниз. Я угадываю ее тело на земле и наваливаюсь сверху. Бью еще и еще. Она не шевелится. И Голос сказал мне:
— Молодец…
— Что дальше? — спросил я.
— Доверши…
И я почувствовал, как мои пальцы обхватили ее шею. Что-то пульсировало и билось внутри. Это жизнь, ее жизнь стремилась на свободу. Я крепко надавил и почувствовал наслаждение. Я держал до тех пор, пока биение не прекратилось. С последним ударом закончилось и ощущение чего-то прекрасного, что было только что, но ушло, ускользнуло, исчезло и смеется теперь, порхая и щебеча в кронах.
— Где она? — спросил я, сняв онемевшие пальцы с чужого этому миру, липкого, безобразного тела.
— Она свободна, — ответил Голос. — Ты спас ее! Аллилуйя!
— Аллилуйя, — прошептал я.
Вчера во сне я видел задушенную. Она поднялась с земли… Бледное изуродованное лицо… Руки тянулись к моему горлу, глаза светились бельмами.
— Прочь! — кричу я, и ее отбрасывает назад. Она сгибается и закрывает лицо руками. Потом сквозь пальцы таращит глаза, скалит зубы.
— Чего тебе? Чего ты хочешь? — кричу я.
— Тебя!! — не то лает, не то выкрикивает она и тянется ко мне.
— Нельзя… Нельзя! Меня нельзя! — кричу я и бегу прочь. — Меня нельзя…
Она прыгает мне на спину. Руками овивает мою шею… Я задыхаюсь. Бегу, но сил все меньше, я падаю на колени. Словно могучий пресс давит меня сверху. Хрустят кости, выворачиваются суставы, взрывается мозг, и я просыпаюсь…
Сегодня я видел ее наяву. Я пришел в парк, на то самое место, где задушил ее…
Я был там днем. По аллее прогуливались прохожие. Накрашенная девица с коляской и две старухи с собачкой. Такая смешная собачка, маленькая с длинной прямой шерстью и ушками торчком. Мордочка и не острая и не тупая, очень милая мордочка. И еще две кисточки на ушках. Очень славная собачка. А эта накрашенная девица… Зачем она накрасилась, как б…дь из подворотни, зачем эти синие глаза, эта тушь, эта помада, эта облегающая грудь кофточка, эта круглая задница, обтянутая тесными брюками… Зачем? Зачем она поперлась в парк, в лес в таком виде, да еще и с коляской? Она не понимает, что здесь ходит бог ведает кто? Что затащить ее в кусты и надругаться, убить не составляет труда. Она что — за этим пришла сюда? Зачем же еще? Чтобы показать свой передок. Чтобы почувствовать себя женщиной. Желанной…
Что ж, утешься. Ты желанна. Но кто, кто желает тебя в этом лесу? Для кого ты вырядилась, словно на панель, да еще и прихватила с собой коляску?! Ведь там ребенок, твой ребенок. Что он будет делать, когда лишится тебя? Кто станет пеленать его, мыть и менять подгузники?
Дрянь! Подлая дрянь! Она совсем не думает о ребенке! Ей важен только ее передок, ее б…дская сущность, зов плоти, зуд в промежности. Не сомневаюсь, она мечтает об изнасиловании. Когда несколько крепких мужчин срывают с нее одежду, кидают на землю и… Она сопротивляется лишь для виду, она не кричит и глубоко дышит, она готова и принимает первого самца в свое лоно… Мерзость…
Я прошел мимо нее, содрогаясь от отвращения.
А может это приманка?.. Приманка для меня. В коляске пистолет, она из полиции. Накрасилась для задания. Чтобы спровоцировать меня. Глупцы! Они спровоцируют всех в этом лесу. Маньяков можно будет строить в колонны. Но я ведь не маньяк. У меня не было выхода. Я вообще не собирался убивать ту идиотку. Голос не оставил мне выбора. Один из нас должен был умереть…
Если они хотят поймать меня на такую туфту, то пусть она бродит здесь по ночам, и пусть договорится с Голосом, чтобы он привел меня сюда…
И тут за кустами я увидел ее. Задушенная смотрела на меня. Но лишь я заметил это, как она спряталась в листву. Я подкрался к зарослям. Оттуда, каркнув, вылетела большая ворона. Взмах ее крыльев овеял мое лицо. «Дыхание смерти, — подумал я, — Это было дыхание смерти».
И Голос сказал мне:
— Теперь ты знаешь, что такое сила.
— Что же? — спросил я.
— Сила — это действие, — ответил Голос.
— Но как же сила может быть действием? — изумился я.
— Не будь дураком, — ответил Голос. — Совершая действие, обретаешь силу.
Вот для чего! Вот для чего Бог отнял у меня все, что я любил, сорвал розовые очки и открыл мир в подлинном обличии; раскрыл души тех к кому я испытывал хотя бы малейшую симпатию и обнажил их ничтожество. Теперь мне ясно! Это для того, чтобы подготовить меня к уходу, к отбытию в великое одиночество, и еще потому, что любви достоин только он один. О да! Он великий ревнивец и не терпит измен…
Приникаю к окну. По серым плоским крышам плывут фиолетовые лебеди в брильянтовых коронах, тонкие шеи извиваются словно змеи. В небе кружат величавые янтарные орлы, из гущи диковинных зарослей выбрался гигантский алый пингвин и закричал сладко и пронзительно… Все это необыкновенно ярко. Словно неведомый художник рисует красками на выцветшем холсте. Слева по небу летит кавалькада, несколько фигур в старинных гротескных нарядах, пышные напудренные парики, трости, монокли… У ног черные пудели и карлики в шутовских колпаках. Я провожаю их взглядом, вытягиваю шею. Они скрываются в облаках. Внезапно одна из фигур возникает возле моего окна, развевается плащ, бледное лицо, огромные сверкающие глаза… Я отпрянул в ужасе… Я замечен…
Мне было три знамения!..
Первое пришло во сне. Я бродил по какому-то сумрачному и грязному подвалу в поисках выхода. Коридоры переплетались, лабиринт. Несколько лифтов было в каждом из них, и ни один не работал. Я бродил и бродил, и жал на кнопки, и мертвая тишина была мне ответом. Вдруг ко мне подошел человек; маленький лысоватый человек. Он подошел, улыбнулся и спросил: что я тут делаю?.. И я сказал: «Я ищу выход». — «Так тебе наверх, — ответил он. — Идем». И вывел меня к открытому лифту. Я вошел в кабину и нажал кнопку. Двери закрылись, и лифт потянуло вверх. Тут я проснулся…
Это было знамение… Знамение! Это знак того, что я перестану бродить в неизвестности и мраке, что я найду путь наверх, путь к славе, путь к свободе. Я выберусь на поверхность, и некая сила поможет мне в этом.
Второе знамение случилось вчера в парке. Я смотрел в небо. Вдруг облако надо мной начало таять. Вскоре от него не осталось и следа. Это было второе знамение. Сами небеса благоволят мне.
И наконец, третье. Сегодня в том же парке. Северный ветер, озерная рябь. На закате лазурь мешалась с багрянцем. Я увидел белую чайку. Куда ты летишь, чайка? Глядя ей вслед, я различил вдали старинную колокольню. На почерневшем куполе высился темный крест. Издали доносился колокольный звон… Это третье знамение!
И Голос сказал мне, что я избран. Мое имя начертано звездной россыпью на ночном небосклоне, выткано вязью горных хребтов и континентов… Мне тысячи лет!.. В череде рождений я всегда воплощался пророком… И теперь я пришел, чтобы дать миру новое слово.
Я не верю, что со смертью тела жизнь прекращается. Я знаю, что это не так. Я знаю, что смерти нет, и отучу людей бояться ее. Я — великий учитель. Я буду учить, чтобы каждый, кого я выберу учеником, узнал правду моего учения и почувствовал ее на себе…